Благотворительность
В темных религиозных лучах. Метафизика христианства (Темный Лик. Люди лунного света)
По главам
Aa
АудиоНа страничку книги
В темных религиозных лучах. Метафизика христианства (Темный Лик. Люди лунного света)
В темных религиозных лучах. Метафизика христианства (Темный Лик. Люди лунного света)

В темных религиозных лучах. Метафизика христианства (Темный Лик. Люди лунного света)

Розанов, Василий Васильевич

Предисловие

Это еще что за «темныелучи»?.. «разве онибывают?» — спросит читатель, взглянув с недоумением на заглавие книги… Да, читатель, — они и вфизикеесть. Правда, долго считали, что из Солнца исходит только тотбелый свет, с помощью которого мы все видим вокруг. Но вот его разложили призмою. Получился спектр, тот известный ряд полос — желтой, красной, синей, фиолетовой и т. д., — который мы наблюдаем в радуге, когда солнечный луч преломляется в каплях падающего дождя, или на стене комнаты, позади стеклянной призмы, поставленной на пути солнечного луча… Казалось — «все». Свет, представлявшийся нам «белым», состоит из семи цветов. Но прошло и это время… За одним «казалось» выступило другое «кажется». Когда за границею крайней фиолетовой полоски спектра начали ставить разные растворы, то увидели, что они подвергаются сильнейшему действию «чего-то», чтó уже не было ни светом, ни цветом.

Это —темныелучи Солнца, бессветные, бесцветные… Приводящие в движение химические вещества, соединяющие одни из них, разделяющие другие; убивающие жизнь, возбуждающие жизнь. Они также стремятся линейно, как всякий луч, и вообще суть подлинные лучи: но не света, действующие на глаз, а какие-то другие… и всего скорее — это лучи простоэнергии, силы… Ониесть, — и здесь мы могли бы кончить объяснение с читателем, насколько он недоумевает о заглавии книги. Но хочется продолжить.

От того великого Солнца, духовного Солнца, которое взошло над человечеством 2000 лет назад, — также несутся снопы света, «при помощи которого мы все видим вот уже 2000 лет»… И вообще всегда считали этот свет «простым и белым»… Но разложение его уже давно началось. Все давно догадываются, что он не так прост, как кажется. Монастыри, — чтó такое они, как негрусть, как неуединение человека от человека? Откуда это, если свет совершенно «бел и прост»? Грусть человека… печаль человека: всякий почувствует, что едва мы произнесли это, как назвали главное христианское чувство, без которого нет его, нет без этого чувства христианина. «Веселый христианин» — это такое же contradicitio in adjecto[1], как «круглый квадрат». Вот загадка, или, лучше сказать, введение к загадкам…

Явно, что свет христианства вовсе не «простой и белый». Откуда же меланхолия? Откуда любовь к пустыне, к уединению? Откуда столп всего в нем, монастырь? Позвольте, разве есть христианин без таланта слез? «Боже, дай мнеслезный дар» — молитва пустынь и людей пустыни, которые все разработали в христианстве, все утвердили в христианстве. До очевидности ясно, что свет, «при помощи которого мы все видим», вовсе не белый и уж в особенности не простой, а как-тоокрашенныйи необыкновенно сложный… До неисповедимости, до неисследимости…

Какокрашенный? И чтовокругэтих лучей,дальше, — за ними? Природу великого Духовного Солнца мы можем сколько-нибудь постигнуть, перейдя от трюизма о его свете — «простой и белый» — к исследованию невидимых частей христианского спектра. В тайнеслез христианскихсодержится главная тайна христианского действия на мир: ими преобразовало оно историю. Не бичами, не кострами, не тюрьмами: все это — бессилие тех, кто не умел плакать. Инквизиция — конец христианства, тюрьма — ниспровержение его. Нет, не здесь его центр.

Центр — прекрасное плачущее лицо.

«Hoc victor eris» — «сим ты будешь побеждать».


Западное христианство, которое боролось, усиливалось, наводило на человечество «прогресс», устраивало жизнь человеческую на земле, — прошло совершенномимоглавного Христова. Оно взялословаЕго, но не заметилоЛицаЕго[2]. Востоку одному дано было уловить Лицо Христа… И Восток увидел, что Лицо это — бесконечной красоты и бесконечной грусти. Взглянув на Него, Восток уже навсегда потерял способность по-настоящему, по-земному радоваться, попросту — быть веселым; даже только спокойным и ровным. Он разбил вдребезги прежние игрушки, земные недалекие удовольствия, — и пошел, плача, но и восторгаясь, по линии этого темного, не видного никому луча, к великому источнику «своего Света!»…

…«мой свет!» …«родной наш Свет».

Только с русским народом, с русским пустынником Христос «уроднился»: на Западе же Его лишь «знают». Разница большая. Да, русский народ в печали: но эта печаль до того ему сладка, до того ему родна, что ее он не променяет ни на какие веселости…


* * *

Пробовали (и пробуют) соединить христианство с социализмом: нет большей противоположности! Социализм — весь в крепкой уверенности о земле. Христианство же есть полная безнадежность о всем земном! Социализм — хлебен, евангелие — бесхлебно. Социализм — день, когда все предметы имеют точные свои размеры и точный свой вид: христианство же все — ночь («се Жених грядет вполунощи»), когда предметы искажены, призрачны, не видны в реальных очертаниях, и зато приобретают громадные фантастические формы. Без мечты и сновидения и безприсутствия в человеке сновидящих способностей— христианства не было бы, и оно было бы невозможно. Оно все зиждется нане-реальном,сверх-реальном в человеке: отнимите его — и христианства нет!

Социализм же весь борется против этого сверхреального: оперировать его у человека —сутьего! Как же они слились бы, соединились? Говорить это можно было только до обращения внимания на «темные лучи» в христианстве, которые лежат позади «видимого спектра его»; пока думалось, что так как «христианство есть белый простой свет»благо-желательности к человеку, и социализм также есть «белый простой свет»благо-деятельности, то отчего же бы им и не «совпасть»? «Оба желаютдобра человеку»…

Да.

Но социализм хочет сытого человека — у которого труд и сон без сновидений.

Христианство прежде всего хочет сновидений; оно хочет плачущего человека, любящего свою печаль.

Разница — в корне вещей, и — неизмеримая.


* * *

Книга эта печаталась в течение более чем трех лет; и уже два года назад, в ответ на запросы читателей, когда же появится обещанное в предисловии к книге «Около церковных стен» — другое и более глубокое исследование христианской религии, — я через письмо в редакцию «Нов. Времени» уведомил, что эта книга выйдет внепродолжительномвремени. Однако подбор к ней матерьяла занял много времени: надо было взвешивать и выверять не только слова, то итонкаждой страницы. Кстати: на обертке, где хранился этот матерьял, стояла моя пометка для памяти: «После арифметики». В уме я держал: «Около церковных стен— это арифметика; это — тóпростое и ясноев христианстве, тотбелый лучпрямой благожелательности, какой все видят в нем до встречи с обстоятельствами, играющими в отношении его роль разлагающей призмы». Призма разделяет его на два цвета: белое христианство — символизируемоебелыми ризамидуховенства (во время церковной службы),белым духовенством— семейным и не отделенным от мира, и множеством других более мелких явлений; и второй цвет, который по цвету монашеских одежд, его символизирующих, — можно назватьтемным, чернымхристианством. «Черное духовенство», «монашество» — к этому привык наш слух. Наконец, и это в особенности важно: среди черного духовенства встречаются лица до того жизнерадостного и веселого, я бы сказал — светлого и легкого (не в дурном смысле) настроения, — что при встрече хочется обняться с ними.

Достоевский в старце Зосиме дал великий, идеальный его образец. Он очень многих увлек, и «для пользы дела» можно согласиться с тем, что старец Зосима выражаетсуть христианства. Но на самом деле, конечно, это не так: он выражает до-христианский, первоначальныйнатурализм, то «поклонениеприроде», «поклонениевсему» (пантеизм), с проклятия чего начало христианство, чтó «срубить докорня» уже пришел Иоанн Креститель. Нет строя души, болеепротивоположного христианству, чем душевный покой и душевная светлость Зосимы, исключающие нужду во Христе… Зачем Христу приходить, есливсерадуется на земле,всесчастливо, безмятежно, прекрасно «само собой»… Нет, Достоевский тут просто ничего не понял; «бе в языческой тьме». У него только фразеология, только «причитания» христианские… Не Зосимы, вовсе не Зосимы победили древний мир. Победили его другие. Кто? Плакавшие о мире, а не улыбавшиеся в мире. И среди белого духовенства, священников, наконец, даже среди мирян — встречается совершенно другойтонхристианства, уже не «отпускающий ближнему так скоро вину его». Совсем другой тон, о, до чего другой…

Исследованию-то этого «другого тона» и посвящена моя настоящая книга. Она вся движется в невидимом, мало ощутимом. Я называл ее мысленно отделом «после арифметики» — «логарифмами» христианства. Но теперь мне приходит на ум лучшее название. Лейбниц и Ньютон открыли в математике «бесконечно малые», «текущие» (изменчивые) величины, «флюксии» (термин Ньютона)… Вот это имя вполне подходит к настоящей книге, выражает все ее существо, ее мысль и тему. Каким образом христианство,столь к человеку благожелательное, однако пришло кинквизиции? Явно, что здесь скрыта цепь «флюксии», «переменных бесконечно малых величин», «дифференциалов»: ибо ведьпереломаиз «да» в «нет», перелома в убеждениях, в вере, в идеалах мыпри этомнигдене наблюдаем!В этом-то все и дело, чторазломанет!! Нельзя сказать,исторически не было, чтобы католики 1000 лет «гладили по голове», — но потом «начали жечь: и воттогдапроизошлареформация»!! Ничего подобного!!! Никакого перелома, реформации; бури: тихое веяние… Веет, веет, гладит волосы, сладко, съедобно, веет, опять веет, горечь, опять сладко, еще слаще, веет, веет, чей-то раздался стон, но все замерло, веет, веет, выпали гвоздики, выпали иголочки, кого-то укололи, смертельно, веет, веет, хорошо ли, дурно ли, все мешается, все непонятно уже, веет, веет…


Так до нашего времени.


Инквизиция вошла в Церковь «дифференциалами», а не простым «делением, умножением», не арифметическими действиями. Если бы она пришла «делением», произошла бы реформация: и тогда никакого вопроса не было бы, незачем было бы писать этой книги. Но…никто не заметил ее(инквизиции)!!! Когда те пять-шесть кардиналов, которые постановили «сжечь» и действительно «сожгли» кого-то, — то никому решительно не пришло на ум спросить, не «впали ли они вересь»? «неотделитьсяли нам от них»? Отделились бы — была бы «арифметика», никакого вопроса не было бы. Но в том исуть, чтоникто от них не отделился, и они самисчитали и чувствовали себя со всеми слитыми — соединенными со всем христианским миром, верными ему, служителями его… Т; е. в кардиналов вошли некоторые «флюксии», темные незаметные лучиподлинно христианстваже, но обычно незаметные, да и… зачем замечать? Заметит тот, «до кого дойдет очередь»… Бьются в спорах в наше время, например, протоиерей Светлов из Киева, профессор университета и «все знающий» (в богословии), и тоже «все знающий в богословии» архиеп. Антоний Волынский: но арх. Антоний — «с флюксиями», а прот. Светлов — без флюксий. Архиеп. Антоний знает, вернее — ощущает бóльший объем христианства, он знает и то, что за «светлыми белыми лучами», а от прот. Светлова это совершенно скрыто. Но вот тайна истории: архиеп. АнтонийодолеваетСветлова, исторически одолевает, магически одолевает, волшебно одолевает. Мы говорим — «рок», «судьба», «fatum»… Способностей у одного не больше, чем у другого, таланта — не больше. Но Светлов — рациональный человек («белый луч»), а арх. Антоний — иррациональный, т. е. его положение иррационально, и он вправе воскликнуть: «Бог за меня!Христос со мною».

В этом все дело:с которымиз них Христос? «Оба такие христиане»… Да,обоихристиане: а такненавидятодин другого… «Не мир принес Я на землю, нет! но — разделение».

Приведенное изречение — типично «флюксивная», «дифференциальная», «логарифмическая» строка в книге, положившей основание всему. При обычном «гладком» и «ровном изложении», при изложении «для всех», строки эти, и вообще все до «высшего анализа» относящиеся строки — пропускаются, и излагаются только одни «арифметические истины»: «раздайтыимущество», «пустьонна тебя не сердится», «помиритесь выоба» и т. д. Но «флюксивные истины» тоже не забываются и излагаются при специальных случаях, «когда есть нужда». Напр., нужно, чтобы люди приучились к любящей покорности, чтобы они жили не по своей воле: тогда выступает флюксивная строка: «Вот — все, чтó вы (некоторые избранные, «малое стадо» духовных правителей) на земле свяжете — будет связано на небесах».

Настоящая книга зарывается именно в христианские «флюксии» — «текущие малые величины», пошедшие от Источника нашего Света. Она исследует только тонкое, незаметное, бесцветное, безвидное, бездокументальное. Исследует как бы «вкусы» и «запахи», а не куски, части и члены тела (арифметика). Читатель, перевертывая ее страницы, будет долго чувствовать, что как будто он читает уже все старое и ему известное: это — впечатление от тех «кусков массивных»,мимо которыхон будет проводиться (арифметика); на самом же деле с первой уже страницы книги он будет читать все совершенно для себя новое, так как самые куски придвинуты к нему только ради «запаха» и для «вдыханий». Суть книги этой… в некотором безмолвии (как ни странно сказать). И ее полная пóнятость читателем будет заключаться в безмолвном же согласии со мною: если он ощутит те «темные лучи», тайный ожог которых я чувствую и многие чувствовали… но никогда никто не понимал.

В. Р.

С.-Петербург, 17 ноября 1909 г.

Трепетное дерево

Мы загасили огни. Но вместо того чтобы разойтись спать, вышли в сад, чтобы подышать полчаса — час ночью.

Глубокое безмолвие было в воздухе. Ночь была темна, но как-то странно. В саду, на ближней полянке, в подымавшемся за дачей лесу стояла черная темь. А небо было светлое, бирюзовое. По нему, как веснушки по лицу, были раскиданы бледные и маленькие звездочки, наши северные, бескровные звездочки. Все было невыразительно. Но нельзя сказать, чтобы в этой невыразительности не было чего-то духовного. Точно больная девушка, которой немного жить, но которая тем упорнее в мечтах своих и пожеланиях. Белокурое небо. Не замечали ли вы, читатель, что вся наша, северная природа белокура, тогда как юг, и его небо, и звезды — явный брюнет. Что-то такое есть…

Деревья сада замерли в безветрии. Но одно высокое дерево, наискосок от нас, трепетно билось своими листочками. Точно что-то нервное пробегало в нем, точно листва его шевелилась внутренним электричеством. Оно было красивее, духовнее других. Но я рассеянно смотрел на него, не обращая особенного внимания.

— Я очень люблю это дерево, — сказала одна из собеседниц, — хотя вы знаете, какая о нем есть легенда…

Тут только, взглянув внимательнее, я заметил, что это осина. Когда-то я рассматривал ее листья, чтобы определить причину постоянного их трепета. Каждый листок осины сидит на очень длинном и довольно слабом черешке, и в то же время сам слегка изогнут. Малейшее давление атмосферы, таким образом, повертывает его из стороны в сторону; и как абсолютной недвижимости воздуха не бывает, то дерево и трепещет постоянно листьями.

То, которое было перед нами, было необыкновенно красиво. В листьях его был именно трепет, а не просто движение. Среди сонных куп других деревьев сада оно казалось одно не дремлющим и не усталым. «Точно оно вечно оправдывается или вечно вспоминает», — подумал я. Но эта мысль пришла мне в голову потому, что я знал легенду.

— Какая легенда? — спросили многие из общества.

— Очень печальная и нехорошая. Что когда Иуда предал Христа, то почувствовал угрызение совести и удавился. Он удавился на осине, и с тех пор она трепещет листьями. Подобная же легенда есть о воробьях. Вы заметили, как они скачут. Предание рассказывает, что они принесли гвозди, которыми были пригвождены руки и ноги Спасителя к кресту.

Признаюсь, о воробьях я не очень понял. Я продолжал смотреть на дерево, которое положительно было трепетно. И вот я стал думать, до чего неосторожен человек, что невинные и беззащитные растения окружает мрачными вымыслами своего воображения. Дерево являло ему чудный вид. Оно редко и исключительно. Но вместо того, чтобы любоваться им, человек заподозрил его в каком-то чудовищном родстве или единении с предателем Иудою, и что дерево вечно дрожит от страха. Какой вымысел! Какое уродство в смысле!


И я перенесся воображением за две тысячи лет. Никогда я не мог постичьснаучеников Иисусовых в Гефсиманском саду. Сон на учеников Иисусовых точно был нагнетен, точно это был магнетический сон, — тем более что нигде еще в Евангелии не упоминается о их сонливости или нерадении! Я много раз размышлял над этим. Какая здесьцель? Длячегопоказан этот сон? Какой в немсмысл? Заметим, что сон учеников во время молитвы Спасителя в Гефсиманском саду навеки запомнился в человечестве как упрек, самоупрек, как показатель слабости человеческой и, в частности, как показатель того чрезмерного превосходства, какое имел Учитель перед своими учениками. И даже более. Они чрез этот таинственный сон, который так легко счесть занебрежение, точно причастились все духа и деяния Иуды. Хоть немножко, нотенденцияк этому есть. Тотпредал, этине усторожили. Тут и знаменитое троекратное отречение Симона от Христа во дворе Каиафы получает свое объяснение. Это тот же уклон: «Он — взят, а вы тó спали, тó отрекались! Один из вас привел воинов! Конечно, Он имел врагов; но страшнее и унизительнее для человечества, что Онне имел друга


И тогда оба явления, и сон и отречение, суть только лучи, только частицы одного потрясающего события, уже шедшего в мир: смерти Богасреди людейиот людей. Как это ужасно! Еще каинство человека, еще убитый в нашем дому, на нашем поле Авель! и какой Авель!


И вот, как бы испуганный и оправдываясь, в эту ночь и перед этою осиною я спросил себя о том, о чем никогда в жизни не спрашивал себя:

— Имы— Иуды?..ОпятьКаины!

О, чтó значит врагам погубить? Они на тó и враги, идут с открытым забралом. Наконец, они осуждены. Но «ученик предал» — это гораздо страшнее, чрез это именномы-то, тоже ученики, осуждены; и куда уже нам деться, не видим. Совершилось второе тягчайшее грехопадение человека:убили Бога. О, что перед этим, что когда-то в Адаме люди Егоне послушались… То было маленькое падение, это — большое,главное


Вот о чем я и думал, сидя перед осиной. Она все так же трепетала. И я трепетал. И как бы хотел я закричать, заплакать: «Нет, Господи, этого не было, нет! Мы не спали, не отрекались, не предавали; мы кричали: «Осанна Сыну Давидову! благословен, Грядый во имя Господне!» И пальмы, и одежды под ноги, и дети.

А тусклые звездочки все так же мерцали. И что-то знали, чего я не знал.


1901 г.

По тихим обителям

I


В Саров надо ехать не через Арзамас, через который едут почти все, а через станцию Шатки, следующую за Арзамасом в направлении от Нижнего. Большой тракт, проложенный от Арзамаса и идущий мимо Сарова, страшно разбит несоразмерно большой ездой по нему, колеи чрезвычайно глубоки, и тройка лошадей почти все время тащит коляску шагом. К тому же ямщики этого большого тракта избалованы и развращены хорошим и верным заработком, — и тем, что без них едущим никак не обойтись. В Арзамас нижегородский поезд приходит около 4 часов пополудни. На вокзале спать негде: на лавках, на полу стоят, сидят и лежат (даже на полу лежат) всевозможные больные, калеки, слепые, параличные, которых ведут или которые едут «к Угоднику». Собственное имя Серафима Саровского здесь уже не называют, заменив его нарицательным и обобщенным «Угодник», в котором как будто больше силы и припадания. Вся площадка около вокзала заставлена тройками, парами и одноконными кибиточками, которые жадно подхватывают пассажиров. Плата за тройку взад и вперед, с заездом из Сарова в Серафимо-Дивеев монастырь, стоит 25—30 руб., одноконная полутелега-полукибитка стоит 5 руб. До Сарова 60 верст. И как за поздним приходом поезда невозможно в тот же день доехать до Сарова, то приходится ночевать в дороге. Ничего не знающие пассажиры тут-то и узнают неправильность избранного маршрута. Кроме деревень, до Сарова ничего не встречается. Ямщик привозит пассажиров в ту крестьянскую избу, которая уже стакнулась с ним и где он получает «за гостей» 2—3 стакана вина и сколько-нибудь денег, а пассажиры, которым нет выбора, получают клопов, духоту, грязь и вонь, и платят по четвертаку за самовар воды и почти столько же за кринку молока или ломоть хлеба. Напротив, от Шатков, которых почти никто из едущих не выбирает, по незнанию, исходным пунктом отправления в Саров, — лежит хорошая, не разбитая дорога, пара лошадей все время бежит рысью, а главное — получается отличная ночевка. Поезд приходит в Шатки часов в пять пополудни. Дорога сыра, местами грязна, но везде сносна, нигде не опасна при хорошем ямщике, умеющем объехать и совершенно негодный мост, и крутой овраг. Плата отсюда 15 рублей. Я долго выбирал ямщика из толпившихся перед вокзалом (их гораздо меньше, чем в Арзамасе) и не ошибся: мужик оказался, по отзыву крестьян, через деревни которых мы проезжали, не берущим в рот вина. И во всех отношениях он был исправен, добросовестен, не жаден, — хотя слишком сер и в мнениях своих, как увидит читатель ниже, излишне решителен и грубоват.

Часа через три, все же измученный тряскою в безрессорной коляске, а главное, отсырев и озябши, я въехал во двор. Стоял темный вечер, без луны и звезд, облачный. Лошади шлепали в грязи. Было тесно между какими-то каменными стенами. Я перекрестился на издали видневшуюся церковь. Это была сельская, чуть не возле стены монастыря. Наконец, ямщик остановился около грязного, маленького, едва заметного крыльца. И выйти пришлось в грязь. Но едва я сделал несколько шагов по каменной лестнице и сейчас же по каменному коридору второго этажа, как передо мною распахнулась дверь обширной, чистой, необыкновенно уютной комнаты, с домашнею не «номерною» обстановкою, хотя это был именно номер. И такая предусмотрительность: в конце июля комната оказалась тепло натопленною! На дворе не было не только холода, но и дождя. Но хозяева предвидели, что путнику в ночь или поздний вечер ничего так не надобно, как теплый угол, теплая, не отсыревшая постель. Я помню отвращение, с каким ложился буквально в ледяную и мокрую постель великолепной гостиницы в Венеции в половине мая, и благословил ум русских, догадавшихся, что путешественнику нужны не канделябры, не зеркала, не шелковая обивка кресел, а чистая простыня, пуховая подушка да сухой и теплый воздух недавно протопленной комнаты. «Самовар, скорее самовар!» И через минуту я грелся в совершенно русской обстановке. Это была гостиница Понетаевского женского монастыря, образовавшегося лет сорок назад из сестер, вышедших из Серафимо-Дивеевского монастыря вследствие раздоров, возникших из-за выбора новой матери-игуменьи. Оказывается, монастыри наши, несмотря на строгость царящей в них дисциплины, являют собой каждый автономную монашескую республику с чрезвычайно независимыми обычаями, с своевольною историею, вообще без муштровки, без подчинения, почти без надзора откуда-нибудь из Петербурга или Москвы, а только с легкою вассальною зависимостью от центров духовного управления. Это и понятно. Не Церковь родила монастыри, а монастыри родили Церковь, — родили ее строй и дух, одежду и замыслы. Монастыри — это те первоначальные островки среди языческого древнего океана, которые, спаявшись, сплотившись, и образовали собою потом материк Церкви. Раньше, чем древние Отцы и учители явились на соборы, чтобы выразить догматы Церкви и определить ее уставы, они были уже монахами, пустынниками. Прибавим к этому, что из монастырей ни в древние, ни в новые времена ни один не был административно основан, властительно учрежден, а все они возникли свободно, лично, из какого-нибудь подвига старца, из биографии святого. Таким образом, даже как-то и в голову не может прийти кому-нибудь посягнуть на это сердце Церкви, свободно бьющееся. Притом, вследствие страшной внутренней дисциплины и понятного духа монастыря, никогда не могло зародиться главного государственного мотива к стеснению их: подозрения в «неблагонадежности» этих своеобразных черных республик. Ибо насколько они были вдохновенны, насколько были свободны, они всюду проводили дух того же «послушания» и дисциплины, который так любили в себе, которым поэтически жили; и дух этот был в высшей степени нужен и желателен решительно при всяком политическом «обстоянии» (монашеский термин). Монастыри всегда были друзьями сильной власти, полной покорности; но друзьями не из боязни, не по политиканству, не по земным и утилитарным или временным соображениям, а по настоящему, глубокому, непоколебимому убеждению. Это была земная здешняя половина религиозно-мирового устроения, часть небесной философии, ступень к Богу, средство спасения души. Никогда еще монастырь не был возмущен какою угодно формою самовластия: если только оно не было направлено к подрыву самого монастыря или монашеского духа (как это случилось при Петре Великом); никогда монастырь или монах не положили границы человеческому самоуничижению, не сказали «довольно, остановись!» при виде какой угодно робости, подавленности, покорности, сведения на «нет» личности в человеке. И отсюда-то, из этого глубочайшего и поэтического совпадения строя монастыря со строем развивавшихся в Европе монархических систем, эти последние оставили монастырю свободу жизни, самоуправления, свободу биографии и уставов, какой вообще не оставили никому другому, никакому лицу, общине, учреждению. Псков и Новгород как давно уже пали! между тем в эпоху Аракчеева и Клейнмихеля в монастырях разыгрывались эпизоды типично новгородские, типично псковские — только иного колорита. И кажется, монастыри сейчас же и разом все закрылись бы, «братья» и «сестры» из них разошлись бы, посягни кто-нибудь на эту чрезвычайную и (по нашим временам) странную свободу их бытия, всех его подробностей.

Сестры знаменитого Серафимо-Дивеева монастыря разошлись в кандидатке на завтрашнюю чрезвычайную над собою власть: и когда, наконец, игуменья, после всех волнений и борьбы, была выбрана, — несогласные не захотели ей повиноваться, ушли за 40 верст в сторону и основали со своей кандидаткой новый монастырь, Серафимо-Понетаевский. Теперь в нем более 700 сестер. В первый раз я видел пустынь. Это вот что такое: вы едете полями, лесами, кругом — хлеба и сосна, кругом — деревня на много десятков верст, иногда — на сотни верст. Все серо, грубо, бесприветно. Все — глубоко необразованно, и кроме вчерашнего и завтрашнего дня, ничего не помнит и ни о чем не заботится. И среди этой буквально пустыни, культурной и исторической, горит яркая точка истории, цивилизации, духа — забот самых отдаленных, воспоминаний самых древних. Сияют куполами и крестами великолепные храмы; позолота, книги, живопись, пение, самый нрав, обычай, весь внешний облик являют чрезвычайную тонкость, самый изощренный вкус, к созданию которого уже бессильно наше время и который умели выработать только великие творческие цивилизации древности и средних веков. Я в первый раз видел «пустынь»; и как вообще я ни чужд идей монастыря и всего монашеского духа, я был очарован виденным; очарован, восхищен — и воображение мое закружилось идеями, совершенно противоположными тем, к каким я привык.

Представляю себе, до чего же должно быть сильно влияние монастыря на народ, который не подходит к нему с тем специальным предубеждением, не скрою — почти с враждою, с каким подходил я. Влияние это должно быть колоссально, подавляюще; должно быть разбивающим всякое личное сопротивление. Недаром столько сильных и поэтических душ ушло в монастыри.

Прошло 19 июля, день рождения Серафима Саровского, «Угодника» всех трех обителей, Саровской, Дивеевской и Понетаевской. Все знают, как бывает скучно «назавтра» после праздника: все делается ленивее, все становится тусклее, серее, чем даже в обыкновенный день. Но день, когда я попал в обитель, был особенно несчастен: шел понедельник, «тяжелый день». Гостиница, где ночевал я, сейчас же у стены монастыря. Я вошел в ворота и пошел по краю громадного, искусственно вырытого, квадратного пруда, с прозрачной и чистой водой. Сейчас же за ним начались куртинки, цветники, палисадники. Все это — в виду огромного каменного корпуса с богатой, узорной орнаментировкой. Солнце едва поднялось, и прекрасно ложились его лучи и на зеркальную гладь вод, и на сырую, холодную зелень. «Где же служба?» Мне указали не на собор, стоявший прямо впереди, а на этот каменный корпус здания. Над входом я прочитал надпись: «Здесь помещается живописная школа». В некотором недоумении я шел дальше и вошел в церковь, домовую, при общежитии и школе; или, может быть, школа и кельи построены при церкви, занимающей бельэтаж?.. По крайней мере последняя так огромна, как самые большие петербургские храмы, и не напоминает собою обычно маленьких домовых церквей.

Шла ранняя обедня. Шел не только «понедельник» и день «после праздников», но и час суток был такой, когда в церковь приходит очень мало народа, почти исключительно серого. И здесь были только группы больных, калек, слепых и очень мало пришедших просто «к обедне». Храм был весь заполнен собственными обитательницами. Никогда в жизни я не видел такого огромного числа «черной братии», и, может быть, не разделенные, не рассеянные инородным людом, они являли вид свой в той яркой очерченности и бросающейся в глаза выпуклости, в какой собственно и следует рассматривать всякое явление. Повторяю, я не люблю монашества; но, когда я увидел стройные ряды этих сотен «черных дев», где не было ни одного лица грубого, жесткого, ни одного легкомысленного или пустого (а я очень в них вглядывался), но все светилось приветом, уступчивостью, помощью, — я удивился великому преобразованию, какое производит в человеке обстановка, дух, «устав». Ибо ведь все эти сотни, я знал, были крестьянки, а с крестьянином (ямщиком) добросовестным, но грубым я только что провел в разговорах несколько часов. Вот подошел приложиться к огромному образу один из богомольцев: но он зачем-то стал прикладываться не к иконе, а к крошечному, в два вершка, образку, приставленному к иконе. При первом прикосновении образок свалился, и не наружу, а между деревянною подставкою иконы и шелковою желтою матернею, которая эту подставку завешивала. Богомолец засуетился, сконфузился, пытался поднять образок, но даже и не мог его найти. Ему сейчас же, без упрека и досады, помогла сестра. И она не без труда отыскала завалившийся образок, указала богомольцу приложиться куда следует, а образок моментально вновь «освятила», приложив ликом к чудотворной иконе, и поставила на прежнее место. Подают ли «поминания», не умеет ли паралитик подняться на скамейку, или слепой не видит, куда идет: везде тут — монахиня, везде — помощь, ласка, без упрека, без досады, усталости, лени; с той милой, спокойной «благоуветливостью» (монашеский термин), которая есть высший синтез природной доброты и обдуманных обычаев, к которым приучен с детства.

Я видел столь же стройные, массивные ряды, в церкви, и на публичных актах, гимназистов и гимназисток: ничего подобного и даже приблизительного! Я видел и никогда не забуду самую благовоспитанную человеческую толпу перед собою, благоустроенную, спокойную, к бесконечно многому готовую, не смятенную и, кажется, не могущую поддаться никакому смятению при всяком «обстоянии». Это большая сила и красота! Не забудем, что все они готовы повиноваться одному мановению — в их духе, в принятом ими направлении! Без этого — бунт, сопротивление. И это хорошо: потому что самое повиновение здесь не бессмысленно, не хаотично. Я стал всматриваться в храм, в богослужение.

Служил очень толстый и красный священник, с очень грубым лицом. Сколько я знавал священников в женских монастырях, все они почему-то одного вида: за сорок лет, но не доходя до 50, толсты и безобразны с лица (на мужской взгляд). Ничего «духовного», какая-то странная противоположность лику монахинь. Не мог не улыбнуться в себе: «это — как Аписы в Египте». И действительно, отношение к этим толстым, физическим существам одухотворенных монахинь полно благоговения, почти молитвенности: кажется, каждая из них готова бы лечь ковриком «с крестиком» под тяжелыми сапогами пятипудовой фигуры. «Апис! Апис! его существо!» Меня это и прежде всегда удивляло. Я стал присматриваться кругом. Вот-вот, кажется, монахиня с кадилом в руках или с огромною зажженною свечою стоит не только в северной двери, но чуть ли не продвинулась в нее. Я, однако, не верил: Екатерина Вторая так жестоко разбранила своего друга, Е. Р. Дашкову, когда та неосторожно позволила себе войти в алтарь. Сложилась по поводу этого острота: «она вошла не как женщина, а как президент Академии наук». Недоступность алтаря для женщин есть не подробность в наших храмах, а одна из фундаментальных особенностей их. Когда младенцам на 40 день после рождения дают молитву, то мальчика священник вносит в алтарь, а девочек не вносит. По воззрению Православия, уже 40-дневное дитя-девочка слишком «не чиста», «греховна», чтобы вступить в «святое святых» новозаветного храма. «Евоюмы все согрешили» и «наш Бог не былженщиною, ни —сженщиною». Эти вот ритуальные подробности, сказывая дух Церкви, хотя не суть «догматы», но важнее их: это — та поэзия, лирика, из которой все рождается, в том числе и догматы. Вдруг я увидел монахиню, вошедшую в самый алтарь, бесспорно, — потому что я увидел ее через царские врата!!! Я внимательно следил за движениями ее там, и мне хотелось бы увидеть ее пересекшую весь алтарь, прошедшую, напр., позади престола или особенно между престолом и царскими дверьми: но последнего я не видел, — может быть, не по невозможности, а по ненадобности для целей служения проходить по этим особенно священным местам алтаря. Однако она свободно двигалась, по крайней мере, в левой половине алтаря, и это было первое зрелище для меня, где я увидел женщинурелигиозносравненную с мужчиною, чего нет нигде решительно ни в службах, ни в молитвах, ни в чем!! Если вспомнить, что 40-дневную девочку нельзя внести в алтарь, что в него не может войти и императрица, то нельзя усомниться, что в этой особенности выражено огромное, особенное, ненормальное самочувствие монашества, монахов, монахинь. «Хлыстовка! все они хлыстовки!» — промелькнуло у меня сближение: конечно, никому из них и в голову не приходит это родство с опаснейшею из наших сект, эта их близость к «богородицам» «божьих людей». Но я вспомнил, что в обширных (и лучших у нас) исследованиях о хлыстовстве гг. Реутского и Добротворского везде описывается, как первоначальное возникновение в какой-нибудь местности этой секты неизменно приурочивалось к какому-нибудь женскому монастырю, и что в XVIII в. некоторые женские монастыри в Москве поголовно увлекались в это тайное и странное экзальтированное учение, может быть, и не всегда доходя до полноты его обрядов и учения. Есть единица и ее дроби; есть краска и ее полутона, тени. Если выбросить грубую и материальную сторону хлыстовства, их обряды и нелепую фабулу об основателе, а взять только крайнее аскетическое учение их, постоянную молитвенность этих «божиих» людей, их экстаз, а также и странное ощущение себя «богородицами» и «христами», т. е. прижизненно святыми, безгрешными, исполненными особых сил духа, то окажется множество точек соприкосновения между нормою монашества и анормальностью хлыстовства. Два тела; но одно при температуре в 38°, слегка лихорадящее, другое — 39°, 40°, совершенно больное.

Вот стоит одна из сестер в северных дверях, чтобы подать зажженное кадило дьякону. Мало ли как можно стоять и мало ли как можно держать вещь. Но здесь взято, — и это обычай, без намерений красоты выработавшийся, — самое красивое. Левая рука согнута в локте, положена на грудь и кистью поддерживает локоть правой руки, пальцы которой недвижно и высоко держат кадило… Ни одного рассеянного взгляда я не уловил; ни одного скучающего лица, с подавленной зевотой. Между тем за службой не было матери-игуменьи. «Республика» жила собою, не под надзором и не из страха, а делала все по святому одушевлению к святому делу. Стал я всматриваться в живопись: вся она в светлых тонах, голубых, розовых, зеленых, белых. Черная краска совсем почти не видна, между тем как она преобладает в городских приходских церквах. Большинство изображений — не стоящие недвижно лики, как опять же у нас, а события из Новозаветной и Ветхозаветной истории, т. е. движения, народные группы. И снова я вспомнил, в учении «божиих людей», знаменитую догму о «таинственной смерти» и «таинственном воскресении»: что сперва надо таинственно «умереть» для мира, все мирское изгнать из себя; тогда душа останется одна, в себе, и в ней обнаружится «малый росток» новой и другой жизни, который начнет с этого времени увеличиваться, и человек еще здесь, на земле, узнает тайну «воскресения». В этой монастырской живописи я не нашел ничего собственно монашеского: нашел одушевление, жизнь, полет. И вся литургия, весь храм, все молящиеся — точно имели крылья и летели. И было им легко, не уставали. Так это странно было видеть после наших обеден, когда только устают ноги и чувствуешь боль в спине; ибо прежде всего не оживлен, даже не занят в них.


II


Да и не здесь ли только христианство имеет полет? В монашестве христианство получило себе стиль, т. е. получило тот «вкус», который управляет бесчисленными подробностями религиозного выражения. Это важнее догмата, это неизмеримо его важнее! Догмат есть мысль, знание, ведение: а религия, во всяком случае, — не ведение, а биение сердца, скорбящего, умиленного или переживающего еще тысячи чувств! Она вечна в человеке. Всякий человек, почти всякий, есть центр крошечной религии, особенной, таинственной,своей: и только от того, что вообще люди не несходны, что они сцепляются в массы, — эти крошечные религии сливаются в одну, большую. Нет, собственно, двух людей с абсолютно тождественной религией, «вера» коих походила бы, как «а» и «а» в алгебре. И этого не нужно, это была бы смерть религии как вечного спутника человека на земле, «ковчега» души его, который он проносит среди суеты, как евреи через пустыни несли свой национальный ковчег. Вернусь к монашеству. Были души с первоначальным в себе отвращением к многообразию, к разнообразию, с первоначальным сильным и несколько монотонным настроением души. У нас четырех писателей: Лермонтова, Гоголя, Достоевского и, несколько менее, — Толстого, можно очень представить себе монахами: Пушкина — невозможно, хоть он и написал «Отцы пустынники». В монахи вообще не годится человек с разнообразием и неустойчивостью в душе. Итак — стиль душ, монотонно-сильных, незаметно охватил собою первоначальное зерно Евангелия и дал ему свою исключительную обработку. Ведь и «общество христианское» и «семья христианская» — суть проблемы, а не факты. А монастырь — это факт, и притом давно созревший. Христианство и созрело только в монастыре. Здесь его бесспорная вершина, острие:семьяли,обществоли,государствои его учреждения — все это просто явления языческого порядка, к которым Евангелие никак не пристало и они никак не пристали, не подошли к Евангелию. Наденьте на «сочинения Пушкина» обложку из Добролюбова или обратно — и вы получите явление, подобное именуемым: «христианское общество», «христианское государство»; или — ближе и конкретнее — «христианский финансовый контроль», «христианский клуб». Ибо ведь «общество-христианство» бывает в клубе и служит в контроле. Что же это за смешение, за какофония?! Нет стиля. Как нет его в городах наших, где аракчеевская желтая стена чередуется с коринфскою колонною и стрельчатым готическим окном. Безобразие. В монастыре все выдержано. Нет противоречий. Нет несовместимых разных культур на одном вершке пространства. Поэтому-то он давит на душу, очаровывает просто потому, что это цельно и едино, а следовательно — убежденно и последовательно!

«Единое и многое», ἓν χαὶ πολλὰ — над этим много ломала свою голову еще греческая философия. И никак, читая об этой проблеме их мудрецов, включительно до Платона, не поймешь, чтó, собственно, занимало тут греков и чего они не могли в этой теме разрешить себе. В монастыре это я понял. Мир — многообразен; и есть свой стиль, свое увлечение в этом многообразии. Человечество не только не могло бы, но оно и не должно хотеть жить каким бы то ни было монотонным явлением, пусть самым прекрасным. Монастырь и мир — как это совместить? Вот новая постановка вопроса об «ἓν χαὶ πολλὰ». Нужно страшное сужение природы человека, страшный и вечный зарок ее перед потребностями развития, просто —роста, чтобы она могла войти в монастырь. А вне монастыря христианство хаотично; вне монастыря оно просто nomen[3], в приличных случаях упоминаемый. Вот великая проблема, непосильная для гиганта. Правда, Евангелие везде и говорит о «малом числе избранных», о том, что «званых много, а избранных немного», оно отделяет Марию от заботливой многообразной Марфы. И, вообще, монастырь тверд, монастырь имеет в самом Евангелии слишком много почвы для себя. Монастырь и говорит довольно ясно, что вне его «спастись нельзя» или «трудно»; что он есть тот «узкий путь», по которому идут немногие; та «драгоценная жемчужина», найдя которую, купец «продает все свое имущество и покупает ее одну». В Евангелии есть тонкая игла особенного устремления, сломать которую решительно не могут «гуманисты-христиане», хотевшие бы заменить Церковь неким «универсальным братством» или «роскошью культурного пиршества». Они обманутся! В конце концов они ужасно обманутся! Ибо совершенно бесспорным остается, что Христос принес на землю что-то исключительное, особенное,новое, отчего и зачалась новая эра. А «культурного пиршества» и «всемирного братства» было много и до него. Как будто не Каракалла велел сравнять в «правах гражданства» всех обитателей империи-мира?!

Христова — келья, а мир —неХристов. «Мужайтесь, ныне Япобедилмир»: никак гуманистам-христианам не удастся сломить это и некоторые другие столь же основные, таинственные, необходимые изречения Христа. Мир естественный, натуральный несомненнонеХристов, ибо если бы он был уже изначала и по существу своему «Христов», тонезачембыло Христу и приходить! Фраза Тертуллиана; бесчисленное множество раз повторенная, что «душа человеческая естьпо природесвоей христианка», — одна из самых ложных, ошибочных фраз, с которой не согласится ни один монастырь. Напротив, «душа человеческая есть по природеязычница», которая воспитывается к христианству только через некий трудный подвиг, пройдя через «тесную дверь» бесчисленных отречений (Мария отреклась отвсего, чтобытолькоИисуса слушать). Без этого специального приуготовления и воспитания,донего, — «душа человеческая» и развернулась в язычество, в целый ряд языческих культов, языческих гражданственностей, искусств, философий, наук. Какова «естественная душа человека» — это она показала памятно и документально до Христа в Ахилле и Тирсисите, Платоне и Эпикуре, в Сократе и Сулле, в Нероне и кротком Тите, «утешении рода человеческого» (прозвание). Древность, язычество — это и есть Humanität, чистая и исключительная человечность, новые песни которой запели Гете и Шиллер:


Радость, ты искра небес, ты божественна,

Дочь Елисейских полей,

Мы, упоенные, входим торжественно

В область святыни твоей.


Этого стиха не уместишь в монастыре — ни напева в этом духе, ни картины в этом духе. Вся прелесть живописи в монастыре есть толькопо-видимомупрелестьпризнаннойдействительности, но на самом деле — признанной ужепосле«таинственной смерти»; под углом образа смерти, через ужас которой проведена душа. «Божии люди» — пусть и мужики; но со всею мужицкою силою они глубоко схватили некоторые основные христианские идеи и, пожалуй, выразили их точнее, пунктуальнее, нежели как это есть в которой-нибудь из Церквей. Всякая радость земная рассматривается в нем через грусть. Где нетгрусти— нет христианства? Язычество — это младенчество до какого-то перелома, потрясения, испытания, после которого просто невозможно, неестественно впасть вторично в младенчество! Это гроб матери перед глазами семилетнего ребенка; собственная тяжелая болезнь. Христианство —выздоровление; но —нездоровье! Этой-то основной тайны христианства и не улавливают, когда воображают, что его можно слить с торжеством культуры, первоначальным, здоровым, непосредственным. Недаром древние храмы были полны тельцов, овец, голубей — здоровья еще дочеловеческого; а новые полны хромых, слепых, расслабленных.

Недаром в Евангелии вкраплено столько рассказов об «исцелениях», между прочим об исцелении именно «расслабленного», — а Христос начал свое «новое» изгнанием животных из храма. Здесь вовсе была не филантропия, а открываласьноваясущность,инойдух. «Не здоровые имеют нужду во враче, нобольные», — этого наречения Себя врачом невозможно забыть в учении Христа. Да чтó иное значит и слово «Спаситель», как не тот же ли «врач»?Болящие, больмира, ине долгаяуже жизнь, которая после болезни кажется как «воскресение», как «преображение», — вот в волны чего Христос опустил свое слово. И решительно невозможно и ненатурально перенести это слово или привить его к первоначальному дичку природы, растущему, полному сил, и который вообще ничего себе не ожидает и ни в чем для себя не нуждается! Самодовление — и нет христианства! Нужда, жажда, алкание — о, на эту раскаленную почву христианство капнет ответной влагой. Слова о здоровье и о больных, сказанные Самим основателем новой религии, и определяют «первоначальную натуру», Humanität, «естественную душу», как необоримо внехристианскую и до-христианскую, еще не нуждающуюся в Небесном Целителе. Это не значит, что онавнеБога и без Бога, «безбожна» или даже просто худа: но что она пока находится в круге Отца Небесного и не доросла еще до Страдающего Сына. Весь мир до нашей эры мог бы повторить как свое исповедание весь первый член нашего Символа веры; точнее, этот первый член и объемлет собою древний мир, все его «упования». Это — «πολλὰ», «многое и разнообразное», над которым размышляла греческая философия. С Христом сошло на землю «ἓν», «единое» той же философии; «единое на потребу», как говорит наша религия, почти вторя эллинским мудрецам. В этом смысле «мир» и «монастырь» навсегда останутся неслиянны; но, оставаясь разнокатегоричны, и один и другой восходят к божественному; мир — к Ипостаси Отчей («в дому Отца обителеймного»), монастырь к Ипостаси Сыновней («Мария избралаединоена потребу»).


Мне захотелось увидеть частные кельи Понетаевского монастыря, и я получил ответ, что это «можно». Сейчас, по окончании ранней обедни, монахини еще толпились во втором этаже домовой церкви или поднялись в рисовальное училище, вверх. В нижнем этаже, где находились кельи, я увидел длинный коридор, наподобие гимназических, весь увешанный черными монашескими мантиями. Мне отворили дверь одной из келий. — Комната, где никогда от основания не было табачного дыма, не слышалось запаха водки, в которую никогда не «ожидали гостей», имеет психическую атмосферу, весьма отличную от наших жилищ. Четыре кроватки по стенам комнаты, шкаф для платья, комод для белья и книг, большой стол, несколько стульев и многочисленные карточки «сродников» (ведь почти все монахини — крестьянки) являли, в общем, необыкновенную уютность, безукоризненный порядок и чистоту. Видно, что никогда беспокойство не смущало этого вечного покоя. Мне эти келейки напомнили комнаты воспитанниц-пансионерок здешнего Медицинского Института, которые я тоже осматривал. Только разница была в непременном зеркале, которое у институток было, а у монахинь — нет, и еще в «героях» на стене. В кельях были карточки знаменитых духовных лиц, старцев, архимандритов, игумений, у медичек — Дарвина, Гельмгольца, Писарева, у некоторых — Баттистини или Мазини. Вообще, у одних все было по-деревенски, по-крестьянски, у других — по-дворянски, по-городскому. Но одни и другие сближались тем, что были равно упорядочены, и чисты, благоустроены, умны. «Вот где ступень от деревни к городу — монастырь!» — подумал я. Во все время осмотра у меня мерцала мысль, как было бы благотворно, если бы девочки из окрестных деревень проводили год (не более) пансионерками в «пустыне», конечно, обучаясь какому-нибудь рукоделью или ремеслу. Здесь нет книжной науки, но пластика быта выработана до высокого совершенства, а ведь она воспитывает не меньше, чем уроки арифметики или грамматики.


III


— Ну, что же, отец бьет тебя? — спросил я девочку лет десяти во время отдыха в одной из проезжих деревень.

С изумленно поднятыми на меня глазами она отвечала:

— Вестимо, бьет!

Она как будто смеялась на мой вопрос, и что городские жители не знают такой простой вещи, что каждый отец бьет свою дочь.

— За что же он бьет тебя?

Сейчас ответа ее, с такими же изумленно поднятыми глазами, я не помню: не тó — «шалю», не тó — «много ем».

— А пьет он?

— Вестимо, пьет.

— А мамка бьет тебя?

— Вестимо, бьет!

И тоже как выражение — просто факта! И удивление, что городские не знают этого всеобщего их деревенского факта. Меня поразил совершенно иной тон в деревне, за два шага до монастыря, чем какой был тон в монастыре. «Вот это —правда! Вот это уженастоящаяправда, в этихфизиологическихнуждах деревни, и в этом фактическом языке, каким говорят деревенские жители», — промелькнуло у меня.

Говорят, по деревням, все о болестях и о нужде. Около недоконченного сруба какой-то постройки я сделал «привал» на дороге и спросил молока и хлеба, пока кормились лошади (часа полтора); ехал я не один, и около нас собралось много мальчишек и баб с грудными ребятами. И один разговор: нужда, нужда и нужда! Спросил о священнике ближнего села: «Батюшка у нас — святой человек, моего брата на своей лошади свез в больницу»; «дал хлебца (зерно) и в долг не поставил»; «молодой: у него матушка трудно больна, да сынок прошлый год помер». Я понял, что сам страдающий, священник помогал и другим страдающим. Как и везде в христианстве, больные ходят около больных, болезнь лечит болезнь же. Где этойсвязанности в боли нет— христианство тускло или нереально, риторично. От этого наши гимназисты так глухи к «урокам Закона Божия», что они еще здоровы, молоды, у них все — в надеждах! Такое состояние — вообще не для религии, и в интересах ее самой я запретил бы ранее 40 лет «открывать тайны религии». Да и «открывать» я их стал бы опять же в каких-нибудь катакомбах, подземельях, людям специального душеустроения. А то с паркета, из гостиной, из клубов несется клич: «религия — миф, старый пережиток!» И это так громко и самоуверенно, что толпы не могут не смущаться и не верить. Между тем как религия реальна и вечна, но только рассмотреть-то ее можно из подземелий и страдания. Ведь и звезды многие видны только в телескоп, и мир новых тканей и новых организмов был неведом до микроскопа.

Крестьянам в кои-то поры было нарезано по одной, по полторы десятины «на душу». И как со времени этого прошло почти полвека, то теперь на душу приходится где 1/2, где 3/4 десятины. Этот нарез неполной десятины — норма во множестве сел и деревень, которыми я проезжал. Я слышал разъяснения, что в пору освобождения крестьяне потому охотно брали безвыкупной и крошечный «сиротский надел», что, при смутности понимания всего дела и вообще по темноте своей, опасались, как бы в связи с платежом денег за выкупаемый большой надел их не вернули снова в крепостное состояние за невыплату денег. Они поспешно взяли, что можно, чтобы только развязаться совсем с помещиками, заподозрив в сложности выкупной операции хитрость. Так мне приходилось слышать от пожилых сельских священников, которые и сами, вероятно, основывались на слухах же. Я вошел в несколько крестьянских изб. Самое ужасное в них был пол: он был какой-то сломанный посередине; дерево как-то не различишь от земли. Все невообразимо сорно, загрязнено, тесно и душно. Огромные, почти над всей избой, полати представляют основу сна, а огромная в пол-избы печь представляет основу еды. Еда, и сон, и труд — это все! Вдали, в перспективе, — храм, крестный ход, праздник. Редкий наряд деревни, которая так и любит праздники: не за то, что они дают простор лени (народ — трудолюбив), а что они как бы являют единственный цветной кусочек материи, вшитой в сплошное рубище. Сколько я разговаривал по дороге, нет других интересов, вопросов, понимания, кроме как: «откуда взять помощи?», «кто придет и поможет?» Как я понял, здесь, в Нижегородской губернии, еще вовсе нет штунды, появившейся лет 20 назад в Малороссии. «У немцев — лучше» — дрогнула мысль в массах. Страшная вещь масса! И поползла эта мысль по черным головам, нечесаным, неумытым, с насекомыми в волосах; поползла и все одолела: и старую привязанность (честную) к Православию, и незыблемую верность Державе-Родине.

Ямщик, который вез меня, добросовестный, огромный мужик, кормящий стариков отца и мать и четверых детей, работал года четыре назад каменную работу… в Темир-Хан-Шуре!! Вон куда заносит нужда. Значит, русский мужик не ленив, значит, он ищет! Отхожие промыслы есть великий показатель, что мужик наш не лежебока. Но он решительно сбит с ног: 1) малостью земли, 2) отсутствием верных и обильных по близости заработков. Раньше грамоты, раньше даже веры надо спасти физиологическую суть народа. Надо положить или хоть не выбирать рубль из его кошеля — и уже затем его стричь, чесать, учить, даже «креститься» учить! Раньше всего надо «быть», и уже потом на это «быть» надевать культуру. А в деревне нашей поставлен вопрос о самом «быть». Еще на ступень опуститься ей — и все треснет там; ибо пахарь на дохлой клячонке, держащий вместо коровы козу (все виденные примеры!), местами ленивец (от беспомощной бедности, до отчаяния, начинается лень), везде почти пьющий (русский опиум), вдруг протянет по дорогам руку за подаянием! Нищенство страшное явление. Тихое — оно зловещее бурь. Нищий — пансионер народа. Но когда самнарод«протянет ручку»,ктоже ему тогда подаст?откуда?что?!

Я разговорился с ямщиком моим как о Понетаевском монастыре, так и о Саровском, к которому мы подъезжали.

Монахинь виденного мною монастыря и он одобрял. «Они не лупят глаза на приезжих, как иные кто». Оказывается, игуменья их сама художница, хотя и из крестьянок: «получила крест в Петербурге за рисованье». Епископ Иннокентий, недавний викарий петербургский и ныне тамбовский епископ, заказал монастырю до 50 икон Преподобного Серафима. К сожалению, самой школы рисовальной я не осмотрел, думая, что это неудобно в женском монастыре для мужчины. Между тем в Петербурге мне сказали потом, что это было вполне возможно. Ямщик сообщил мне, что монастырь имеет много земель, ведет обширное хозяйство, держит огромное стадо коров, более 75 голов. «Что же, монашки их пасут?» — спросил я наивно. — «Держат пастуха». «Куда же молоко идет?» — «А на монастырь. Их 700 сестер. По воскресеньям, вторникам и четвергам выдается на каждую по стакану молока. Запас идет на масло, творог, сметану». Я забыл сказать, что за «номер» в монастырской гостинице платят «по усердию». Я дал три рубля за большой номер, три постели в нем (с бельем) и два самовара: норму стоимости городского номера. — «Была здесь генеральша, и тоже ночевала; так та дала 80 коп.; сказывала сама». Значит, «усердие» не дает больших барышей монастырю. Вдруг я услышал от ямщика замечание, сперва удивившее меня, а потом рассмешившее.

— Они как вроде цыганок будут.

Это о монахинях. Несходство, разность категорий изумила меня. Одни пляшут, другие молятся. «Откуда такая мысль, и не бредит ли он? Да не ослышался ли я сам?» — И я его переспросил.

— Да, как цыганки, так и они то же самое. Юлят. Подлещиваются. И все, чтобы получить что-нибудь в руку. Ну, вы…

И он ударил по лошадям. В словах его была та же категоричность, не допускающая возражений, как и в девчонкином: «вестимо, бьет тятька». Но я далек от мысли как предполагать, что так-таки решительно уже в каждой деревенской избе «бьет тятька», так и от того, что единственный мотив монастыря, монашества и монахинь — «обирать». Мужик иногда видит не дальше адвоката (вспоминаю судьбище над Митрофанией). Одного задавило и подавило подозрение во всеобщей плутоватости, другого — во всеобщей грубости. Субъект расширяет свою психику до универса; голодная деревня, взглянув на великую эстетику монастыря, в первый момент изумляется, а в следующий решает: «э, да все это для корысти!» На самом деле, самая корыстность, плюшкинская корыстность — не доводит ни до чего, кроме как до разорения, провала, окончательной нищеты. Ибо она прежде всего отталкивает, антипатична: а как же вы богатство приобретете без притока людей, без окружения людьми, и это одинаково в монастыре, в торговле, в банке! Мне кажется, что именно щедрость, но только не глупая, — является источником твердого, настоящего обогащения. Все основатели великих фирм бывали поразительные филантропы, «раздаватели милостыни»; это — у нас (помню старообрядцев Курбатовых в Нижнем), у англичан, у евреев (Монтефиоре). Скупость — начало разорения; скупец-глава фирмы наносит первый удар фирме. Так в торговле; верно, что так и в монастырях. Вполне верю, что Понетаевский монастырь ласков, «благоуветлив» вовсе не потому, что ждал от меня рубля. Я его видел на литургии, когда не было никого, кроме мужиков. Да и невозможно «манер» выработать так, чтобы не прорвалась черная душа. Но монастырь богатеет, ласков поэтому, природно ласков — и на старое богатство льется новое богатство. Что это — так, или вероятно — так, я имел случай проверить в Сарове.


IV


Коляска, после необозримых хлебных полей, въехала в высокий бор. — «Я провезу вас дорогой, по которой никто не ездит (действительно, все другие ямщики при въезде в Саров поехали другой дорогой). Она немного дальше, зато лучше». Действительно, только при выезде из Кавказских гор я видел это же великолепие лесной хорошей дороги; только там это было подтропическое великолепие, а здесь все в миниатюре и скромнее. Лошади легко и быстро бежали по отличной дороге. Полная тишина кругом. Ни людей, ни строений, ни проезжих. Скоро уже гостиница, самовар — и я млел в ожидании. Да и конечная цель довольно сложной и утомительной поездки оживляла душу. Вечерело. И на душе было хорошо.

— Вот они, варлаганы!..

— Как? Кто?

— Известно кто. Золотая рота.

Снова я и мои спутники были изумлены. Ямщик указал кнутом на группу «чернцов», с длинными, развевающимися по ветру волосами, как у царей на сассанидских монетах. Они тó бродили, тó стояли, разговаривая, между деревьями и действительно «лупили глаза» на приезжих.

— Но, вы, энвухи! — окрикнул ямщик лошадей, трогая вожжой. Почему-то он всю дорогу именовал их этим названием, едва ли понимая его значение и, верно, услыхав его в азиатской Темир-Хан-Шуре. И мимо каменных больших корпусов с вывесками: «Гостиница № 6», «Гостиница № 5» и т. д. подкатил нас к корпусу, ближе всего стоящему к воротам обители: «Гостиница № 1».

— Есть ли, однако, свободный номер? — забеспокоился я, как бы хватая убегающий самовар.

— У моих ездоков завсегда будет номер, — сказал твердо ямщик.— Разве в крайнем случае полчаса обождете, пока ослобождают номер.

Но не пришлось ничего ждать. Номер был готов. Праздники и несносная теснота в гостиницах уже минули. Темные тени вечера падали на землю. Через полчаса, много через час запрут монастырские ворота, а я их уже видел, открытые, и через них — огромный храм, с мощами Угодника, привлекающими тысячи богомольцев. Наскоро велев готовить самовар, мы все, не переодеваясь, поспешили в монастырь. Храм был уже совсем темен, только в глубине его, очевидно над ракою, горели ряды лампад. Путники мои прошли туда, а я остановился у свечного ящика и попросил, для мелочи, разменять 25-рублевую бумажку.

— Без корысти (так и сказал) я вам не разменяю.

Всегда мне разменивали. — «Ну дайте две свечки по пяти копеек, только поскорее».

— По пяти нет. Возьмите в пятьдесят.

Опять я изумился. Никогда в жизни таких больших свеч не ставил. Действительно, он подал толстую и длинную, обернутую в золотую ленточку, свечу. Приблизившись к раке, я увидел, что других и не горело. Но я забыл суету и поклонился Великому Угоднику.

В пору, когда Пушкин писал «Руслана и Людмилу», декабристы зачитывались Ламартином и Байрон пел «Чайльд Гарольда», в эпоху конгрессов, Меттерниха, в эпоху начинающегося социального брожения, — в этих лесах жил человек, явивший изумительное воскресение тех тихих и созерцательных душ, какие во 2-м, 3-м, 4-м веках нашей эры жили в пустынях Ливии, Синая, Сирии. Ни один еще святой Русской земли так не повторил, но без преднамерения, неумышленно, великих фигур, на которых, собственно, как мост на своих сваях, утвердилось христианство. И какие особенные слова у них были? какое учение? Томов они не оставили: хотя в трепетной памяти потомства и запомнились 2—3, 5—6 афоризмов, «изречений» их. Где же тайная их сила? Неуловимо. Но Небо им что-то сказало. Лег знак Неба на чело их. Все это почувствовали; и опять: как почувствовали, через что — неисследимо! Но все запомнили, отметили. Все с тех пор идут сюда. Это — особенное место, особенное лицо, не смешиваемое с мудрецами, с великими вздымателями волн истории, как Гус, Иероним Пражский, Лютер. Здесь — все тихо. Была ли здесь хоть малейшая неправда, как есть она везде, во всем на земле, по слабости человеческой, по греху человеческому? Мне кажется, существо «отшельничества», в первой и чистой фазе его, и заключалось в желании «уйти от греха». Ибо «грех» всегда является от замешательства обстоятельств, от столкновения их с лицом человеческим и лица человеческого с ними. Уединись — и станешь немного лучше. Уединись надолго — душа успокоится. На этом основаны религиозные идеи отдыха, праздника (бесшумного) и покоя. Наконец, уйди на всю жизнь в леса, к звездам, к утреннему солнцу, к живительной росе, проводи рукою по этой холодной росе на утренней заре или, поднявшись на пригорок, следи, как солнце садится в купы деревьев, — и так сегодня, завтра, всегда, — и душа очистится, станет прозрачна, как слеза росы на зелени, без мути в себе, без пыли на себе. Она сольется с природой, сделается от нее неразличимой. И природа как бы уже прижизненно вберет в себя такого человека, как она вбирает всякого после его смерти. И тогда придут к такому человеку животные, не боясь его, даже любя его, даже понимая как-то его, — и он их постигнет новым постижением.

Встав от мощей, я оглянулся на храм. Высоко влево над дверями было огромное изображение Св. Серафима с подходящим к нему медведем. — «Хорошо, — подумал я, — что в храмовые изображения внесен и медведь и сосны».

Но я ошибся. Спрашивая потом «икону Преподобного Серафима с медведем», я услышал спокойный ответ: «Это картина, а не образ; а вот образок».

В епитрахили, чуть-чуть согбенный, с прекрасной бледной рукой на груди, являл старец действительно дивное, единственное лицо свое.

Но это — замечательно. Уже сейчас «икона» и картина разошлись. Я задумался о судьбах нашей религиозной живописи, которым столько светил науки (в наше время — акад. Кондаков) отдали свои силы. «Почему же Серафим Саровский, молится ли он на камне, кормит ли он медведя, или идет в лесу с посохом и топором за поясом — все дивные явления настоящей,прожитойим жизни, жизнипоклоняемой— не могут быть занесены напоклоняемуюикону?» Отчего егожизнимы поклоняемся, именноонапризнанасвятою: а если, однако, эту жизнь, «православленную», поклоняемую, запечатлеть как есть в красках, на кипарисной доске, — то это будет только «картина» и перед нею нельзя ни зажечь лампады, ни поставить свечи?

Тема — для Кондаковых, тема — для ученых. Мне кажется, от нее начиная, они могли бы повести самую интересную часть своих исторических и философских изысканий. Очевидно, тут сокрыт принцип, еще не формулированный, «иконы» и «живописи». Обыкновенно ссылаются, даваятипыикон, на «подлинник» греческий или русский, что — «так было», «так —подлинно» (реально). Теперь, когда еще ничего официально не установлено относительно изображений Св. Серафима Саровского, нашей духовной власти, очевидно, предлежит высказать общий принцип «иконописи» — и на основании его определить, установить «дозволенный к поклонению образ» Препод. Серафима. Почему он должен бытьодин? ПочемуконкретныйСв. Серафим Саровский на него не может войти? Почему не войдетподвиг, а толькосхемаи ещесан(епитрахиль)?


V


При посещении Сарова, ради сохранения времени, нужно отделять то, что всегда было и по существу остается разделенным: самые останки Преподобного и тот монастырь, близ которого, в лесу, он жил и который совершенно обыкновенен. Может быть, их соотношение жизненнее всего выражается в повторении, какое наблюдается и сейчас между огромным, людным, полным движения и озабоченности монастырем и между почти 90-летним старцем, отцом Анатолием, живущим верстах в семи от монастыря, в лесу. Осматривая одну из часовен в Сарове с остатками жилища и имущества Св. Серафима, я обратился к полному монаху, показывавшему мне их, с вопросом об этом «прозорливом и мудром» от. Анатолии, о котором только что услышал, — и раздумывал, не поехать ли к нему. Лицо монаха и голос его выразили равнодушие:

— Конечно, многие ездят. Да разве здесь вам мало святыни? Ничего особенного; рассказывают, преувеличивают. Взад и вперед вы заплатите за лошадь 5 рублей, так лучше деньги эти пожертвуйте на монастырь.

Действительно, я несколько раз проходил около «лавки для записи поминаний» (вывеска). Их здесь так много, что прием поминаний (на год и проч.) не совершается за особым столиком в церкви, но потребовал отдельной для себя постройки, помещения.

Теперь «славится» от. Анатолий. Лет 70—80 назад был приблизительно в таком же отношении к монастырю Препод. Серафим. Его путь спасения был глубоко особенный, личный, свой. Старчество, теперь уже могуче поднявшееся на Руси, — ибо в редком хорошем монастыре нет своего «старца» — представляет именно воскресение личности в монашестве и вместе углубление ее, субъективизм, снятие с себя официальности в отягощающих чертах. Таковы и были самые древние «отшельники», века II и III, без «пострига», без службы, свободные во вдохновении и подвиге. Но в веке IV, V и позднее явилось желание еще поднять, оформить и еще «усовершенствовать» это сильное явление. Превзошел «устав» в отшельничество — и создался «монастырь» как униформное, безличное сожитие многих, жизнь которых текла отныне в строжайшем подчинении мелочно-подробным правилам. Старчество, на наших глазах, явилось реакцией к древнейшему, свободному и личному, подвигу. Как монастырь не может не соединяться с понятием «братии», так старчество и старцев нельзя представить многих вместе. Таким образом, хотя старчество ютится около монастырей и сами старцы состоят в чине монахов и иеромонахов, однако они являют в себе незаметный и тихий, но вместе могущественный и очевидно победный вид антагонизма с монастырем как уставом и формою — преобразование и форм и духа его.

Собор Саровской пустыни и небольшая площадь, на которой стоит он, полны движения и звуков речи и ходьбы. Вот несут в плетенной из ивовых прутьев корзине расслабленную, худую, интеллигентную, не старую еще женщину, с недвижным, застывшим лицом и установленными в одну точку глазами. Ее пронесли в собор. Вот передвигаемая с места на место ручная кибиточка: она разделена на два отделения. Подходишь с одной стороны и видишь уродца от рождения, у которого вместо ног какие-то лепешки, а тельце маленькое. Подаешь пятак и почти уже только из любопытства заходишь и с другой стороны: но, к ужасу, и там сидит точь-в-точь такой же уродец, а возящий тележку объясняет, что это «братцы». Навсегда врезался в моем воображении душевнобольной, «бесноватый». О них читаем в Евангелии, но в натуре я их никогда не видал, хотя и знаю, что бывают по городам. До чего верно схватил это особенное, ни на что не похожее выражение лица Рафаэль в своем «Преображении» (внизу картины, в земной ее половине, нарисовано «исцеление бесноватого», мальчика). За спиной больного стоял сторож, дюжий человек. Рядом — жена в черной косыночке и черном мещанском платье. Сам «бесноватый» — полный, плотный человек, лет 35, приблизительно из торговцев. Его поставили перед ракою угодника, чтобы слушать чтение акафиста. Сторож нанят водить его, смотреть за ним, при случае — чтобы справиться с ним: ибо никто не знает времени, когда начнется припадок. У самого больного через каждые две минуты, в течение которых его и за больного нельзя признать, начинают так страшно выворачиваться глаза, что видишь одни почти белки, и он оскаливает зубы. Взгляд — бродящий, тяжелый, точно ищущий кого-то, ищущий имени, лица ему нужного и ему уже предвременно знакомого. И, когда он ведет глазом по здоровому, тот его не чувствует, а когда останавливается на человеке с задатками аналогичной болезни, на нервном, полубольном, душевно угнетенном, — ужас овладевает последним: «он меня нашел!» Вообще как есть двойные звезды, друг около друга, вращающиеся, так есть, мне кажется, и «двойные» душевные болезни, где два субъекта связаны таинственною нитью. Больной в Сарове, странствуя глазами, все искал одну женщину, которая, видимо, его пугалась, старалась на него не смотреть и ему остаться невидимою. Но маленькое движение народа, прикладывание к кресту — и вдруг они рядом! Или через море голов, пока кто-нибудь на линии пересечения глаз кладет поклон, вдруг глаза «бесноватого» и боящейся его женщины, однако украдкой и со страхом смотрящей на него, встречаются. — Поминутно читаются акафисты приезжими священниками; их очень много здесь, очевидно, приезжающих с особенным, чем другие богомольцы, чувством: «вот я, недостойный иерей, своими устами и над самыми мощами чудотворца прочту ему молитву». Прекрасная подлинная черта крепкой веры нашего священства. После каждого чтения акафиста с поминаниями (которые берутся не весьма внимательно) следует всеобщее прикладывание ко кресту и затем прикладываются к мощам. Множество серого народа. И вот мужики, бабы, вынимая из-за пазухи посконных рубах копейки, кладут, прикладываясь, на блюдо, поставленное на раку. Есть студенты, гимназисты, барышни, всякий люд. Глаз мой не ошибся, различив и 1—2-х курсисток. Молитва горяча; вряд ли где горячее. Не непременно только мужики умеют молиться. Вот полная, хорошо одетая женщина, с девочкой 7—8 лет и мальчиком 4—5. Почти нарядное платье в живом контрасте с лицом, полным слез и пылающим. Именно не глаза плакали, а все лицо; и точно из всех пор его готовы были выступить слезы. Другая женщина, простая, все клала длинные поклоны: и долго-долго лежала каждый раз голова ее на ступеньке, ведущей к раке. Когда она отошла (чтобы прикладываться), дерево ступеньки было так закапано слезами, точно тут немного полили из лейки. Так удивительно это было видеть. Я незаметно стал на ее месте и, положив земной поклон, поцеловал эти слезы. Если бы даже кто не любил Бога, как не полюбить эту любовь к Богу? Чудное дело — религия; как-то умеет же человек самое насущное свое — боли, страдания, горести, поименные, ежедневные — связать с самым далеким, неосязаемым, вездесущим. И молится вот о «болящей Тане» Тому, Кто держит миры под десницею и покровительствует Вечности: как будто такая даль может видеть такую малость! Но — видит она! А главное — человек верит, что видит, и жив этою верою. И свят же человек молящийся… Если бы даже «там», в небесах, и было пусто, как непременно хотят скептики, то все равно слезы человечества уже сами по себе суть религия и вызывают к себе религиозное умиление… Не на всякий час и не у каждого бывает молитва. Я так был занят виденным вокруг, что сам и не помолился, разве только холодно и механично. К тому же я не богомолыцик-зритель, а богомольщик-музыкант; вдруг ударит тон молитвы, повышение, понижение голоса — и меня трогает до глубины. Зрелище же будит во мне размышление, а не молитву. В акафисте Св. Серафиму, слишком длинном, чтобы класть сильное впечатление, мне, однако, врезались слова о нем, с большим сердцем вставленные: «наследниче добродетелей своей матери». Как известно, Св. Серафим никогда не снимал большого нагрудного креста, каким мать благословила его путь в монастырь. И как умно, благочестиво, предусмотрительно было вплести в церковное торжественное прославление Святого память о его матери, курской горожанке, которую так нежно он любил и она была (судя по биографии) достойна своего сына! Как это ему отрадно «там».


VI


Солнце высоко поднялось, и надо было спешить к источнику Преподобного. Всю дорогу я поеживался: как окунуться, когда и так в воздухе холодно, в ледяную воду бьющего из-под земли ключа, влезть в колодезь или бассейн?! Малодушие мной овладевало, а уклониться было позорно, да я и не хотел, ибо «искупаться в источнике Св. Серафима» — это-то и было заключительною точкой путешествия. Всегда я любил «святые источники» и еще гимназистом из Нижнего ходил на «целебный ключ» за 12 верст. Этого богатства — я говорю о «святых ключах» — у лютеран нет. Прекрасно в Православии (и в католичестве), что у них религия гораздо глубже врубилась в природу, стоит около нее не как враждующий или равнодушный сосед, а как друг и даже как родной. Тропинка от монастыря до ключа — та самая, по которой всю свою жизнь ходил из кельи в монастырь Св. Серафим, — искажена и уже, увы, непоправимо!! Именно прошлый год, в предположении, что Государь будто будет ехать, а не идти сюда пешком (две версты расстояния), просекли и разработалиинженернобольшую дорогу туда: и, конечно, тропинка, которая раньше пролегала тут, бесследно исчезла — и исказился самый вид всей этой местности, на который Преподобный постоянно смотрел!! Между тем Государь именно не поехал, а пошел пешком!! На разрушение этой лесной и верно бесконечно милой тропинки я смотрю как на религиозное варварство, и — ненужное! Большую дорогу можно было, если уж она необходима была, прорубить стороною: ведь 3 или 2 версты ехать — все равно! Между тем, вступая сюда, уже вступал прежний посетитель в созерцание Серафима Саровского, в его «житие», столь исключительное, в его дух, в личность, в избравший эту местность вкус! Пятисотлетние, может быть восьмисотлетние сосны! Сосновые леса я всегда любил, за их душистость, за угрюмость и таинственный, о чем-то до-доисторическом говорящий, шум! Но здесь я увидел сосны, самой возможности которых не предполагал. В Нижегородской губернии и в Финляндии я не видал сосен толще человеческого обхвата: а здесь они были такие, что два человека не могли бы обхватить ствол. И такое варварство: проезжая (при самом въезде в монастырь) еще накануне мостом через какую-то речку, я увидел лежащие на мосту заготовленные брусья страшной толщины. На вопрос о них сказали, что это монастырь хочет строить запруду для мельницы. А теперь я увидал родину этих брусьев: по пути к источнику среди гигантов-сосен мелькали здесь и там недавно срезанные пни такой толщины, что на каждом можно было подать обед нескольким человекам! И вспомнил я из Лермонтова:


И пали на землю питомцы столетий.

Одежду их сорвали малые дети.


Очевидно тó, чтó для меня, для всякого приезжего, для России представляется драгоценным, ненарушимым великолепием — здесь, на месте, являет просто материал экономической статьи в работе. «Нет великого и героического иначе… как издали» (текст французской поговорки грубее)… Но вот мы и у источника. Еще недавно, — мне рассказывал в дороге ямщик — почти до самого года открытия мощей, ключ стоял «среди природы»: и в великом энтузиазме, а может быть, иногда и не без соблазна, оба пола,не разделяясь, входили в него!! Можно представить себе зрелище… «Теперь это безобразие прекратили, и мужской пол купается отдельно от женского», — досказал суровый ямщик. Я сошел по небольшой лесенке вниз и вошел в строеньице. Оказалось все дело не так, как можно было судить по рассказам («купаются в источнике»). Из желоба бьет толстая струя кристально-чистой воды и окачивает подходящего, но окачивает действительно всего и сразу в силу толщины своей. Одевался мальчик, весело подпрыгивая, и, ободренный примером, я быстро разделся и благоговейно дал облить себя ледяной струе. Столь же быстро накинув сорочку, я почувствовал самую сладостную теплоту в теле, здоровую, свежую. Моментально изменяется настроение духа: энергия, веселость и ко всему готовность удвоились! Усталости как не бывало. Раздевался в это время старик, из каменноугольных донецких копей, без одного глаза: в первый раз я видел рабочего из шахт, и как о последних знал только по географии и приурочивал их к одной Англии, то с живым интересом разговорился с ним о чудесах шахт, которые будто бы тянутся на целые версты под землей. Глаз он потерял на работе при выломке угля. Согбенное, старое, худое и морщинистое его тело было уже раздето, и, подойдя под струю, он начал кричать и корчиться, как в бане на полке под паром. «Горячая водица! Горячая водица!» — визжал он, быстро вертясь, и так подробно возился со своими «немощами», как мне это казалось невозможно в святом источнике. «Вот он все грехи смыл, а я только поверхностно», — думал я с раскаянием и не без завидования.

Я вышел, и мы двинулись дальше. Все та же идет дорога, только поуже и хуже разработанная, чем до источника. Тут уже все остальные достопримечательности в нескольких десятках шагов или в нескольких сотнях шагов. Сейчас возле источника — огромный бассейн святой воды, наподобие как в Кисловодске, но обстроенный внутри часовни с образами и свечами. Здесь в бутылках раздается вода, а бутылки (чтобы не разбиться в дороге) вставляются в особо заготовленные деревянные футляры. Это умно придумано. Еще шагов 200—300 вперед находится камень, на котором Преподобный молился 1000 ночей (так говорили кругом; по «житию» я не помню, сколько ночей). Камень этот большой (но не огромный), продолговатый, глубоко сидящий в земле (без сомнения — он не сдвинут), плоский с выемками сверху, и в самом деле удобный, чтобы на него стать на колени. Слепой (может быть слепнущий?), которого свели с пролетки, молился около него, и долго он прикладывал лоб, глаза и губы к граниту, на котором стояли колена Угодника. Конечно, — все это поразительно, и нельзя было не волноваться. И так же он поднялся, старый, слабый, и так же повели его к пролетке и ставили ногу его на «подножку». «Что же он не исцелел? что же не исцелел?» — был в душе вопрос. Как новичок — едешь в Саров, и стоит в голове одна мысль: «исцеление, исцеляются!» И, как едучи на Кавказ, думаешь: «горы», а между тем, приезжая, видишь и равнины, даже равнин (в общем) больше, чем гор, так и в Саров, приехав, точно ожидаешь и требуешь, а затем изумляешься, как же это «встал от камня и все же не прозрел». Но, в общем, я и до сих пор изумляюсь не тому, чтоестьисцеления (в них я вполне верю и о них много рассказывал дорогою реалист-ямщик), а что исцелений не гораздо больше, что они не сплошные!! Вот этому я изумляюсь. Ибо если исцеляющая силаестьи раз онаесть— ну, как же этому слепому, худощавому, дрожащему от страдания (он дрожал) не помочь!! «Сними рубашку последнюю! — и отдай неимущему!» Так ведь это, я думаю,не только в отношениях между людьми, но и еще более, и уж конечно, в отношении между Землею и Небом! «И взял пять хлебов и насытил пять тысяч народа!» Так и должно быть, непременно,всегда, если алкает не один и не десять, а ровно пять тысяч!! Александр Македонский, когда войска томились от жажды в пустыне и ему воин принес немного мутной воды, где-то найденной, хотел пить, но через секунду выплеснул ее на песок! Ибо когда алкают «пять тысяч», как быть сыту одному! И когда жаждут 10000, можно ли одному пить!! Должно быть, я чего-то не понимаю: но я стоял около камня и изумлялся самым сильным изумлением, отчего же не встают все сплошь уже зрящими, не хромыми, не параличными!

Тут сейчас и земляночка Св. Серафима: маленькая, как у огородников шалаш, только не из прутьев, а с земляными стенами и полом. Она на спуске к ручейку, внизу бегущему. Я поднялся выше: вот его грядки с капустой. Вероятно, что грядки уже не те, но, несомненно, на том самом месте, даже, пожалуй, те самые, из тех земляных частиц, которые Преподобный обделывал в свои грядки. Ведь грядка стояла, ну, 70 лет назад. Если она запримечена, если ее берегут, то как ей перемениться? Закроет зима снегом, а весной вновь обозначится без ошибки, и вновь ее выкопают, и так 70 лет. На земле «метины» устойчивы: и когда нет преднамерения их уничтожить, они почти вечно стоят. Но я взобрался на пригорок бора. Вот он тут жил, это самое место, и уже без всяких перемен кругом! С удовольствием, как в источнике, я сел, потом лег на мшистую и хвойную землю. «То самое! подлинное!» И так хорошо было кругом, что хотелось бы поселиться здесь и прожить месяцы! Осмотр был не долог, а осмотренных мест много: и для меня теперь смутно, чтó объяснял показывающий послушник о находящейся здесь же келье Преподобного. Дело в том, что его келья, кажется перенесенная, есть и в Дивеевском монастыре. Там подлинная, его топором срубленная (как именно рубит не настоящий плотник, а самоучка), и она вся включена в футляр-домик, как здесь, в Петербурге, домик Петра Великого. Но и в Сарове есть тоже его лесная келья, неподалеку от землянки, выше: и помню, мы даже спускались вниз и нам показывали место за печью — едва продвинуться туда можно, — где он скрывался от толпившихся посетителей для уединенного чтения «правила» (ежедневная уставная молитва). Но, кажется, эта келья в Сарове есть обновленная, в точности повторенная, а не из тех самых бревен, в которых Св. Серафим молился. Сейчас я не помню точно объяснений показывавшего: знаю только, что в Дивееве подлинная.

И капустка на грядках хороша. И камень чуден, очень чуден! И все кругом чудно и хорошо! Один есть добрейший обычай в Сарове: не бить медведей во всем этом, довольно обширном, лесу, где медведи водятся и до сих пор. «И медведь, встречая человека, никогда его не тронет, не бывало примера!» Так мне рассказывали. Приезжают сюда охотники, но на Саровской земле им не позволяют охотиться, и они вправе убить только такого медведя, который вышел отсюда и перешел в соседний казенный лес! Это чрезвычайно хорошо, это надо сохранить! Чтобы уже докончить о Сарове, замечу, что есть мужик, Иван Майоров, 117 лет и еще не слепой и на ногах, который лично помнит Серафима Саровского и хаживал к нему, а в 12-м году был взят в ополчение. Он живет верстах в 12 от Сарова, в деревне Рузаново.

Когда мы возвращались, мысль о плохом купанье томила меня. И едва я подал слово, как все мой спутники ухватились за мысль: искупаться еще раз, ибо ведь никогда больше здесь не будешь, так далеко от Петербурга, — и уже недолго, вероятно, жить. На этот раз, в желании поправить дело, я, однако, перешел через край. Именно, я о чем-то задумался, стоял долго и терпеливо под льющейся водой — когда вдруг со страхом заметил, что у меня стынет мозг: буквально это ощущение распространяющейся одеревенелости под черепом. «Что же это я делаю!» И отодвинулся от струи; Но, верно, благодать не испытывается вторично. Прежнего оживления не было.

Чтобы досказать все о Сарове: чудный там квас! Выходя из гостиницы и уже садясь обратно на лошадей, увидели мы на крыльце начатую бутылку и, считая квас достоянием «общечеловеческим», попробовали на дорогу — да так и выпили всю бутылку. Замечательный вкус. И булки там чудные — вдвое больше петербургских (5 коп.), и до того нежно тесто, какого в Петербурге не найдешь, да я думаю — и нигде. И малосольные огурцы, накануне попробованные, оказались превкусными. Все это за ларями, на открытом воздухе, продают бабы и мужики. Услыхав наши похвалы квасу, ямщик обернулся:

— Саровские квасы знаменитые. Тот, что вы кушали, не теперь заготовлен, а его замешивают в марте месяце и ставят в погреба. — И он стал объяснять что-то в технике заготовления, но я не помню и не очень понял.


VII


От Сарова до Дивеева монастыря только 12 верст, и две эти пустыни, мужская и женская, находятся в таком же отношении, как Оптина пустынь и Шамордино в Калужской губернии. Замечательно вообще, что великие старцы, как Серафим и Амвросий, являются или основателями, или могущественными покровителями и двигателями впередженских монашеских обителей. Шамордино, громадный и богатый женский монастырь, был основан о. Амвросием, и он за немного дней до смерти переехал туда и там умер; и матери Марии, 90-летней старице, игуменье Дивеева монастыря († в июле этого лета), о. Серафим предсказал еще в 30-х годах XIX века: «Никогда еще женский монастырь не делался лаврою, но здесь будет лавра и место это посетит Государь со всею своею семьею». В прошедшем году последнее осуществилось: Царская семья остановилась именно в Дивеевом монастыре. Не менее достойно быть отмеченным, что хотя женские обители блистают бóльшею упорядоченностью и вообще имеют более в себе пластической красоты «монашеского жития», тем не менее в них не выдвигается вовсе таких великих характером «молитвенников», как мы это наблюдаем в мужском монашестве. Пахомий, Макарий, Антоний, Феодосий, Зосима и Савватий, Нил Сорский — этому ряду светил церковных некого противопоставить женскому монашеству. Там были мученицы; т. е. экстаз, минута — и все кончено. Но не было этой оригинальности «жития» и силы подвига. Таким образом, здесь, как и всюду в истории, на всех решительно ее поприщах, мужчина является новатором, творцом; он прорубает лес неизвестного и будущего могучим топором. Но когда эта грубая просека сделана — идут трудолюбивые следовательницы, которые расчищают землю, вспахивают, засевают. Культуру в ее подробностях, в мелочном и изящном, в ее удобном и поэтическом — делают женщины. Они разрабатываютжизньвбыт, биологический клубок развертывают в нить и плетут из него кружево. Но «образователь земли», образователь планет, новых миров — это всегдаОн, а неона, всегда «Бог», который в филологии всех народов, всех языков и мифов остается мужского рода.

Усталый, я уже не пошел ко всенощной службе в Дивеевом монастыре, как и на другой день пошел только к поздней обедне и не видел красоты собственно общины монашеской здесь. Но заметно было, что все здесь первоначальнее и как-то шире, нежели в отделившемся Понетаевском монастыре, который поразил меня красотой своей. Здесь же хранятся главные реликвии бытового образа и всех подробностей жития Преподобного Серафима, и по способу отношения к ним видно, что нигде память его не чтится с таким нежным и глубоким вниманием, с такой чисто женской заботливостью и разработкой подробностей, как здесь. В отдельных витринах, под стеклом, собрано все, что он имел на себе или около себя.

Вот лапти, им сработанные и в которых он ходил, — огромного размера и неуклюжего вида, хотя он, по-видимому, не был сам очень большого роста; но, верно, жестокие морозы заставляли много навертывать на ноги онуч. Вот его посох, крест нагрудный, с которым он изображается на иконах и которого никогда с себя не снимал (благословение матери), мантия и клобук монашеские, и камень или часть камня, на котором он молился. Если — этот подлинный, то какой же стоит в Сарове? Недостаток печатного руководства при обозрении трех монастырей, мною виденных, вообще спутывает понимание осматриваемых вещей. Здесь, уже подъезжая к монастырю, видишь множество убогих, калек, больных. В нескольких саженях от ворот я был почти испуган видом шести слепых, которые сидели рядом. В самый вечер, как я приехал в Дивеево, случилась почти беда: в соборе есть не картина, а почти скульптурное изображение Успения Пресвятой Богородицы, вырезанное из дерева и украшенное венком и цветами. Оно стоит посреди храма, ближе к алтарю и немного вправо. Шла всенощная; и вот, приведенный сюда душевнобольной дьякон неожиданно бросился к этому изображению и начал срывать с него венок и цветы. Его едва успели и имели силу оттащить. На другой день об этом шептались за обедней и указывали на больного, стоявшего тут же.

Свидетельством бережливого отношения ко всем «памяткам» Препод. Серафима служит довольно длинная тропинка, которая ведет к его келье по невысокому валу. На дощечке надпись, предупреждающая посетителей, чтобы они не спускались вниз и не топтали дорожку сейчас же внизу этого валика, ибо по ней обыкновенно проходил Преп. Серафим. Выражено это деликатно — не как запрещение, а как надежда, что религиозное чувство самих молящихся удержит их от топтания священной тропинки. Самая келья, я уже сказал, одета в деревянный футляр, и, таким образом, ни дождь, ни снег не сократят ей жизни. Здесь непрерывно служатся панихиды по усопшем, как бы он еще вчера почил. Я пришел к концу панихиды, и служивший священник, взяв с аналоя просфору, подал мне («кому-нибудь», в толпе страшно теснящегося здесь народа). Подробности кельи в моем представлении сливаются с подробностями виденной в Сарове. Но там — это копия, воспроизведение, а здесь — подлинная.

В Дивееве великолепная церковная живопись. Первый раз я имел случай убедиться, как тонко замечание знаменитого странствователя по Востоку епископа Порфирия Успенского, который писал под впечатлениями Афона: «Достойно внимания, что афонские отшельники, не пускающие женщин на Св. Гору свою, любили изображать в своих церквах семейные добродетели и занятия. Представлю вам примеры: Иоаким и Анна угощают левитов и священников, пестуют Марию и любуются ею. Пресвятая Дева слушает благовестие Архангела с веретеном в руках, прядущая червленицу для храма. Спаситель и Матерь Его присутствуют на браке в Кане Галилейской. Апостолы Петр и Павел обнимаются и лобызаются после примирения. Весьма семейна икона Богоматери, питающей Младенца своего сосцомобнаженным(курс. еп. Порфирия). Умилителен образ ее, называемый Сладкое Целование. Матерь и Сын лобызают друг друга. Эти картины и иконы внушили мне мысль о возможности дать новое направление церковной живописи, так чтобы она была семейная и общественная, а не монашеская только. Домашние добродетели и общественные доблести послужат превосходными и назидательными предметами для храмовой живописи». Так писал один из самых великих наших монахов за XIX век. В сущности, о характере церковной живописи, позволительном или должном в ней, мы судим по живописи городских приходских церквей, где она, как отметил еп. Порфирий, — «только монашеская». Ее одну и видят миллионы и десятки миллионов людей, весь народ. Между тем о «возможном и должном» гораздо больше могут сказать классические места сосредоточения Православия: и они говорят о живописи семейной, семейно-трудовой и общественной. Здесь, в Дивееве, я увидал широчайшее раздвижение темы: «Рождество Христово», с отдельными большими на стенах изображениями и пастухов около вертепа, слушающих пение ангелов, и поклонения «царей-волхвов» Спасителю, и самого рождения Его, и встречи Его богоприимцем Симеоном, как равно — рождения Иоанна Предтечи и Богородицы.

В последнем изображении, особенно семейном, женщины наливают в большой сосуд воды, чтобы совершить первое купанье новорожденной; тут же присутствуют родители ее, Иоаким и Анна. По сюжетам — удивительная параллель, впервые мною увиденная, храмам Флоренции и Рима; и это — в пустыне, буквально в пустыне! на половине дороги между Нижним и Тамбовом! Сперва я готов был принять это за подражание итальянскому; но по одушевлению, которое здесь явно чувствовалось в выборе сюжетов, по отсутствию эклектизма, «набора», «мешанины» сюжетов и мотивов я не мог не признать, что все имело под собою почвою одушевление самого монастыря. Как это было не похоже на мертвую, пассивную живопись в Храме Спасителя в Москве! Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и притом в нем единственно, христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто «не принялось», осталось «втуне» везде, едва вы переступили за монастырскую стену. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. «Где пророки? где пророчество?» Таинственно и можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество — «черное» духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны — в монашестве. «Кто пророк Нового Завета?» — на вопрос этот и можно ответить: «вот — Серафим! вот — Амвросий! вот — старица Мария!» — «Но они не гремят! не обличают! не угрожают!» Но это уже совсем другой вопрос: онивоодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски «пророк», «наби» значит «вдохновенный», «одушевленный»), но самый предмет и тема их одушевления действительно совершенно другие, до известной степени противоположные библейским. Вот гроб мой: в него, вместо постели, ложусь я на ночь. Это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена».

Каким образом с идеями тления и «кончины всех вещей», каковые, несомненно, составляют зерно монашества, сочеталась эта живопись, семейная, общественная, библейская — необыкновенно трудно понять. Здесь мы стоим перед тою же трудностью, какую ученые встречают и при истолковании «хлыстовства», первый импульс которого, несомненно, состоял и до сих пор состоит в полном отречении от брака и всех плотских уз, а на другом конце оно имеет «радения» и пляски. Здесь, в нашей оригинальной секте, все доведено только до полюса: грубо и вместе сильно — как все у мужиков. Но это есть то же самое явление, краевая тень которого, первая зорька, отмечена уже Порфирием в Афонской живописи. «Таинственная смерть!» «таинственноевоскресение!» — лучше и нельзя формулировать, как этими краеугольными тезисами «божиих людей».


VIII


Кроме семи «таинств», нумерационно, вещественно и явно нам известных, есть в религии еще «таинства», которых мы не считаем по пальцам, не формулируем их, а между тем присутствие их в ней несомненно. Вот, например, особенность: не увидав монастыря заранней обеднейили завсенощной, я не увидал и вообщекрасотыего. Отчего же? Живя в городе, я только однажды пошел к ранней обедне и был поражен ее сияющим, как бы горящим видом, — сравнительно с обеднями поздними, какие всегда посещал. Все знают, какое великое торжество —заутреняна Пасху, начинаемаяс 12 часов ночи. Даже светские люди, совсем атеисты, испытывают действие ее на душу и неоднократно ее описывали. Если взять деление духовенства набелоеичерное, то нельзя не заметить, что черное как бы выражает собой этиночные службы, с горящими свечами в ночи, — и само горит, воспламенено более; белое же духовенство выражает дневные, неодушевленные, рациональные и сонливые службы. Вот соотношение и параллелизм, которому нельзя не удивиться. День и ночь имеют совсем разную психологию в себе; я хочу сказать, что не, только изменяется психика людей в это время, но что как будто и сама природа на ночь воодушевляется совсем другим воодушевлением, нежели какое владеет ею днем. Можно бы отнести это к зелени, к виду неба; но в городах небо за облаками и дымом не видно, а зелени совсем нет, и, однако, здесь такжепоэтилифилософтворятночью, а не днем. Заседания парламента, где речи обдумываются, где люди хитрят, — бывают днем; амузыкаитанцы,концертибал— непременноночью. Даже если они случатся днем, люди входят в совершенно темное помещение и восстанавливают в нем привычное ночное освещение, т. е. хотя бы часть ночной своей психологии. Ночь более одушевлена, чем день: но не рациональным оживлением, а полетом скорее мистических сторон души. Тогда — молятся; тогда — изобретают стихи; тогда — слушают музыку; — мечтают: все — после захода солнца или ранее восхода его. Таким образом, тут есть что-то космическое, «небесное» — в прямом астрономическом смысле. Религия имеет связи с космогонией в прямом астрономическом значении; я чуть не сказал — астрологическом. Но, в самом деле, тут есть намек на астрологию, на странное «волшебство» ночи, на то, что она будто «колдует» над нами. Теперь возьмите деление христианства на церкви: протестантство — оно сплошь дневное, рациональное, белое. Кажется, там вовсе нет ночных служб, как и нет вовсе черного духовенства. И оно — не мистично. Действие его на сердце и воображение слабо. Католичество, напротив, все — ночная религия: точно будто там исключены вовсе поздние обедни, а оставлены только заутрени и всенощные. Я не говорю буквально о службах, а о психологии веры. Католичество — это ночь и — яркая свеча, зажженная в ней. И на свечу эту летят народы. Прилетели дикари, вандалы, готы. Летят до сих пор атеисты. Вообще притягательная его сила несомненно могущественнее, нежели остальных двух Церквей — чтó сказалось в объеме народов и стран, подчинившихся ему. Спрашивается, где всему этому основанияв Евангелии? Не ясно ли, чтов сложение христианства и судьбу его вошли с могущественным влиянием такие факторы, о каких даже упоминания Христос не делал.

Мне хочется еще указать некоторые соотношения, вообще не приходившие или немногим приходившие на ум. Длинная скорбь, в самой вершине заключающаяся неземной радостью, — вот Христианство. Черный цвет в самой его маковке вдруг переходит в белый. Христианство определенным образом и неоспоримо учит, что вся жизнь есть грех, антибожественное, грех и смерть: а вот после смерти —белоесияние,вечнаяжизнь, зрениеБога. Монастырь с светлой в нем живописью, жизнерадостной — только один из нескольких параллельных лучей, идущих в этом направлении. Но вот и еще: все монашество — в черных мантиях и клобуках (ночь), без единой в одежде белой, или серой, или цветной полоски; но тот, в коем венчается монашество и завершается вся сплошь черная иерархия Церкви, — надевает на голову чистый белый клобук, при остальных одеждах — еще черных (одеяние митрополита и, вероятно, патриархов). Каким инстинктом произошло это устроение одежд? Преднамеренной мысли тут никто не вкладывал. А «вышло» так, что мысль ясно прочиталась даже в одеждах. Идет клинок, но он имеет лезвие. Весь клинок христианства — черный; но лезвие — белое. И так повсюду, от живописи до одежд, от деления духовенства на черное и белое — до дневных и ночных служб, до разделения всего времени христианского на черные посты, увенчиваемые торжеством Пасхи, Рождества, Успения. Это не догмат. Где такой догмат? Но это — гораздо более догмата, ибо пронизывает всю ткань христианства, от основания до вершины, и составляет самую душу его. Между тем никакой формулы этот «лейтмотив» не имеет: никакого определенного о нем учения. На вопрос об этом всякий богослов ответит: «не знаю, не приходило на ум; в рубрике вопросов этого не значится». Иногда кажется, чтохристианство живет вовсе не теми тезисами, какие вслух произносит, а подлинно живет теми тезисами, каких никогда не выговаривает, да и сознательно, рефлективно — не знает о них. Хотя все сердца бьются с ними в такт.


IX


«Ну, вот и окончательно домой! — подумал я не без облегчения, садясь в коляску.— Ближе ко щам, ну ее, всю эту мистику, и белые и черные сияния, и музыку дня и ночи». — Прямо за стенами монастыря, как началось шлепанье грязи, овраги и пригорки, сразу входишь во всю реальность бытия. Это что-то совсем иное. Все познается через противоположности, и, можно сказать, не побывав в отрицании жизни — не вкусил бы так остро самой жизни. Запах дегтя от колес волновал меня теперь не менее «благоуветливого» вида монахинь. И ямщик, как повернул домой, развеселился же:

— Эй вы, зелененькие!! — приветливо покрикивал он на лошадей.

Не видя сзади сидящих пассажиров, ямщик чувствует себя наедине с лошадьми и отдается крикам, брани и ласке, как бы никто его не видит и не слышит. Достаточно вам заприметить какой-нибудь странный его окрик и переспросить его о нем — и он всю дорогу не произнесет более его. В наименовании «зелененькими» сказалось столько ласки, и какой-то другой, рабочей ласки двух заработавшихся существ, ямщика и лошади, друг к другу, что я не мог не почувствовать, что выплыл из одного моря и вплыл в совсем другое. «Своялошадь! своясобственность!» — вот первое и упорное и, наконец, вековечное отрицание монастыря. Где открывает свой глазок собственность, личная, своя, особенная, поименная, а по связи с нею в прошлом дорогая и милая — нет монастыря, да, пожалуй, там нет и христианства. Недаром древние, первые, одушевленные христиане «имели все общее», как записано в истории. Это не коммунизм, который ставит усиленный плюс на собственности: а совершенно ему противоположное, ибо здесь на собственности поставлен минус. Впрочем, не столько на собственности — ибо монастыри развиваются в богатые экономии, — сколько на собственностипоименной, индивидуальнойи, в последнем анализе, — вообще на всякойиндивидуализации человека. «Свояжена!своидети!свойдом!» Все это — отрицание и вековечное отрицание христианства, которое и учит о себе, что окончательное торжество его тогда настанет, когда «лицо мира прейдет». Когда развяжутся, ослабнут основные инстинкты человека: как бы выпустит мир из себя человека, человек — выпустит мир. «Лошадь — моя или не моя:все равно»; «жена — моя или не моя: и этовсе равно». До чего это вековечно и неистребимо в христианстве, можно видеть из очень редко приводимых слов Христа, записанных у евангелиста Луки, глава XII, стихи 49—53, и с которыми никак не управятся моралисты, рационалисты и вообще вынимающие метафизику из христианства, оставляя его при одних «прекрасных словах»:

«Огонь пришел Я низвести на землю: и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!

Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится!

Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? нет, говорю вам, но разделение.

Ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться, трое против двух и двое против трех.

Отец будет против сына и сын против отца, мать против дочери и дочь против матери, свекровь против невестки своей и невестка против свекрови своей».

Вот Царство Христово: разодрание узмежду людьмиис землею. Так это монастырь и понимает, и чистосердечно, без подтасовок это и выразил. Спорящие против монастыря никак не хотят понять, что они в то же время спорят и против христианства, чистосердечнее сказать — прямо против Христа. Тогда так прямо и надо это говорить, ибо никакая победа не может быть выиграна с фальшивыми картами. Нужно прямо говорить, что «моялошадь!мояжена!моидети!» — стоят вне орбиты христианства; что это — древнееязычество, которому еще остается верен человек и не может, да частью и не хочет, остаться ему неверным. Если «торжество христианства» сливается с «прехождением лица мира», то, пока он все-таки стоит, этот несносный мир, и мы привязаны — я к домашним щам, ямщик мой — к лошади, другой — к жене, к детям, мы все и вправе говорить: «мир ещене прешели мыязычники». Монастырю, в свою очередь, на это нечего ответить: сжав губы, негодующе, презрительно он скажет: «прéйдет! испепелится!» Но, пока еще звезды не попадали с неба, мы — господа положения и… sumus ut sumus aut non sumus (останемся как есть или перестанем вовсе быть), как ответил один папа XVIII в. на предложение изменить status quo католичества.

Трудно постигнуть, кто выживет и одолеет — в судьбах истории и мира, — Лик ли Христов с Его испепеляющею красотою, покоряющею всякое сердце, покорившею языческий мир, или — столп земли с его тяготами, с механикой и геометрией, теоремы которой никак тоже не «испепеляются». Я был поражен великой эстетикой монастыря, а выехав из него, все-таки, все-таки сказал про леса, поля, ямщика и его хату: «Здесь лучше, с этими…веселее». И «веселее» — не дурным весельем, а просто в смысле «легче стало». Экстаз всякий тяжел, между прочим — и монастырский. Если эстетика приковывает внимание, то непременно должно быть и даже вожделенно что-то «после эстетики», т. е. где нет эстетики: ибо вечное напряжение невозможно и хочется отдыха, свободы. Эстетика — это миг; а вечность — именно не эстетика, и даже что-то отрицательное в отношении ее. Здесь права Земли, права безобразного или вообще некрасивого. Эстетически можно умереть, а прожить — никак нельзя эстетически, и здесь — права жизни, реализма.

Да и эстетикой ли по-настоящему красится жизнь человека? «Эй, вы, зелененькие» — этот грубый окрик ямщика, пробудивший меня к действительности чувствомегособственности, напомнил мне другую собственность, вырвавшую другое восклицание. Плыл, неподалеку от Петербурга, пароход — и, уже подходя к пристани, загорелся. Так было близко от пристани, что он дошел до нее почти по инерции, — но пламя уже страшно разлилось на нем, и в нем не сгорела, но вся обгорела жена художника, ехавшая к мужу с детьми, которые каким-то чудом уцелели. Невозможно забыть, как рассказывалось об этом в газетах: выбежав, несчастная спряталась за поленницу дров, обычно складываемых возле пароходных пристаней. Ее нашли там. Но когда она увидела людей, она в страхе закричала: «Не извещайте мужа и не приводите сюда детей». Через несколько часов она скончалась. Всякий знает, до чего сильно болят ожоги. Это — не как антонов огонь, без боли убивающий. Чтó же несчастную среди этих мук озабочивало? Не о себе она думала, что вот кончается ее молодая жизнь, «умираю»: она предсмертно думала, как обеспокоятся, восскорбят, испуганы будут судьбою ее — муж ее, дети ее. Между тем, не будь этого случая, никто бы и не узнал о ее особой любви, о всей нежности и глубине ее души, ее привязанности. Это — этика. Это — уже не эстетика. В последнем анализе, эстетические нити именно белые, холодные. Атеплотамира и содержится в этих грубых: «Моязелененькая лошадь!», «Моичерноглазенькие дети», — и все поименно, индивидуально, конкретно. Тут — столп мира, «пуп земли», так же мало преходящий и «испепеливающийся», как и теоремы геометрии. Здесь встречается, т. е. получает себе изъяснение, евангельское предсказание, что «кконцумира —охладеетлюбовь», разожмутся объятия, в которых держит человек прекрасную землю-родину и земные твари. Но это — как и «звезды посыплются с неба»… Пока еще любовь греет, а звезды стоят на месте — мы sumus ut sumus aut non sumus.


Я вспомнил о сгоревшей жене художника. Как живые, прошли ее слова через сердце. И забыл о монастыре, как легком приглянувшемся облачке.


1904 г.

Святость и смерть

Верно в самом деле мы живем в усиленно религиозное время, когда самые молодые головы начинают интересоваться не новыми насущными вопросами, но очень старыми и, казалось бы, интересными только для стариков. Мне пишет аноним:


«…Живу я в немецком местечке, и мне часто приходится бывать в обществе лютеран, где тó и дело поднимаются вопросы о религии. На днях в одном из подобных религиозных споров я был поставлен в очень неловкое положение следующим вопросом: «Почему у вас, русских, есть всевозможные мощи, святые, чудеса, и неужели у немцев нет и не было ни одного человека, достойного бытьсвятым? или явитьсянетленным мощам? Особенно — последнее?» Спрашивал я об этом у священников, говорят (автор пишет из провинции), что «не нашего ума дело» и т. д. Не желая же оставить этот вопрос не разрешенным, я покорно просил бы вас, м. г., не отказать ответить на него или на страницах газеты, или письмом (туда-то). Как еще много есть у меня вопросов к вам, но не могу беспокоить вас, и без того занятого делом. Настоящий же вопрос очень хотел бы разрешить, так как мои соперники в спорах уже начинают поднимать голову: «вот, дескать, срезали наконец, не нашел, что ответить». А как это больно и обидно, г. Р., сознавать, что не могу ничего ответить. Вы можете себе представить их радость. Неужели вы не выручите меня? Не дайте посмеяться над Православной Русью».


Очень милое и деликатное и очевидно юное письмо. Конечно, этими вопросами лучше заниматься, чем пить пиво в портерной. И молодые люди русские очень многое приобрели бы, если бы вернулись к старым вековечным вопросам от насущных ежедневных.

«Поверевашей —дастсявам», вот узел вопроса о мощах. Я думаю, что у народов, которыене верятв мощи, и действительно ихнети неможетбыть; но у народов, которые в нихверуют, действительноестьмощи. У лютеран есть прекрасные, глубоко человечные, глубоко мудрые и пламенно верующие люди. Может быть (и даже наверно) — больше, чем у нас, ибо мы весьма плохи во всех линиях. Но у них нет не только в факте, но и в идеале — «святого человека», «угодника Божия». Ни Лютер, ни безусловно какой-либо правдивый, честный, величайшей души человек-протестант, тем не менее, не входит и, главное, вовсе не хочет войти в тот, нам привычный и для нас постижимый, очерк человека, к коему мы прилагаем имя: «святой». Иоанн IV губил людей; вдруг юродивый подает ему кусок коровьего мяса. «Я не ем скоромного в пост», — ответил грозный царь. Никита возразил: «А человеческое мясо ешь?» Это тип, и речь, и манера святого человека. Германский правдолюбец поднял бы против жестокости восстание, устроил бы заговор, произнес бы в собрании народа пламенную речь. Но святой поступил совсем иначе, пожалуй — и бессильно, но, во всяком случае, совсемв другом очерке человека. Минин как много сделал для Руси. Но он сделал все в формах обыкновенного человека: сказал речь, собрал войско, повел в Москву. И Русь его «святым» не назвала. В святость входит некоторая странность поведения, «юродивость»; первое, прижизненное имя для святого: «человек божий». А потом он канонизируется: в некоторых случаях открываются его мощи.

Первые «мощи» христианского мира — Христос во гробе. Лютеране вообще как-то не углубляются в христианство и, будучи мудры, все-таки как-то скользят по поверхности вещей и вопросов. Если «Господь в гробу» — то степени приближения к Богу, т. е. святость, непременно выразятся в «гробовых останках». Мощи вовсе не есть что-либо обрубленное в себе самом, не есть разрозненный и одиночный факт; они глубочайшим образом затканы во всем составе христианства, в целости мысли его. Чудные наши заупокойные напевы не есть ли уже некоторое предуготовление к идее мощей, не есть ли некое ожидание или мечта освятости, наступившейдля умершего? Не святости, но — почти святости. Все, что живет, — грешно; а что не живет более — избежало греха. Все, что рождается, — нуждается в очищении; а смерть и есть настоящее очищение, наступающее для «я». Есть в человеческом составе смертный человек, и есть в человеческом составе бессмертный человек. Смертный человек — метется, суетится, тревожится, любит, ненавидит — и все это грех; «несть человек, иже не согрешит, аще и миг единый проживет», поется в одной церковной песне. И, например, новорожденный человек — полон греха, и если умрет до крещения — не пойдет в светлое место рая. Обратно этому, чем ближе к смерти — больше святости; и весь народ говорит: «хорошопострадать, страдания нампосылает Бог», т. е. в страданиях —святость. Благочестивые русские (я много раз слыхал) боятся умереть внезапно и даже боятся и не хотят умереть безболезненно: когда мой покойный брат умер в постели ночью, заснув и не проснувшись (разрыв сердца), и я принес это известие к себе в дом, то родственница, очень ею любившая, залилась слезами. Я удивился. — «Что без покаяния умер? но ведь это непроизвольно и тут нет греха», — возразил я. — «Как без покаяния? Не в этом дело. Но как страшно умереть,не переболев, не выболев грехов своих, не пострадав! Так животные умирают!..» Во всяком случае — вот воззрение. Все построение христианской святости приурочено к смерти. И святой затворник, спасающийся в пустыне, построит себе гроб, с любовью и без страха смотрит на него, на ночь в него ложится. Одна моя родственница, семидесяти лет, вот уже лет двенадцать, куда бы ни поехала, берет с собой особое заготовленное белье, в которое ее одели бы в случае смерти и не в своем дому. Она как бы заготовила себе гроб и с любовью носит его с собою.

Этому настроению святости и отвечают мощи — и вот отчего они равно есть у нас и у католиков, и их нет только у протестантов, вообще не имеющих самойидеи святостииобразаипрототипа святого человека. Когда святой человек умер, то собственно двигавшееся, боявшееся, мятущееся, смущенный ум и колеблющееся сердце, от него отлетели. Но есть некий малый остаток его бытия в гробу, образ бытия Христа в гробу: и вот это уже благоухает нетленной святостью. Сообразно с общим построением религии,мощисвятее храма, святее молящихся, святее церковной службы:на частице святых мощей становится Престол в алтаре, святейшее место всего храма. И без мощей нет ни храма, ни литургии, ничего. Таким образом, это вовсе не есть часть Православия, а краеугольный камень его. И потрясти или самому поколебаться в вере относительно мощей — значит сдвинуть с места все Православие. В Риме на первый день Пасхи я пошел в русскую посольскую церковь к поздней литургии. Когда стали петь, я стал вслушиваться в звуки и тайную музыку наших церковных напевов. Все они таковы, что и в них как бы «умерли все стихии земные»; нигде удара голоса, восклицания, ничего горячего, страстного, т. е. могуче и благородно-страстного, чтó для музыки доступно и выразимо. Все спокойно, тягуче — звучит, но уже бесстрастными звуками. Нерва и крови, жизни и бытия в пении нет. Как бы это поют лики угодников из-за золотистых риз своих, и пение это — прекрасное, особенное, неземное пение. Таким образом, вот даже и такая подробность, как церковная музыка, приурочена тоже к мощам, есть как бы звуковой венчик на лбу почившего: и все вытекает из общей и главной мысли христианства, что «Господь в гробу». Вот, сколько я умею, я ответил юноше и, может быть, многим.


* * *

P. S. Теперь, сделав объяснение для другого, я прибавлю объяснение для себя, и почти — про себя (полушепотом). Иногда сделать резкоесопоставление, яркийконтраст, ранее не приходивший в голову, — значит бросить свет на обе сопоставленные вещи, дотоле неясные каждая в себе самой. Цитирую из Хрисанфа «Религии древнего мира», т. III, стр. 106:


«Животная форма, в какой изображаютсябоги, ипочитаниеэтихсвященных животных— вот чтó в Египте поражало еще древних — и остается поразительным для нас. В самом деле, когда любопытствующий просил показать ему египетские святыни и когда жрец — как описывает это Климент Александрийский («Stromata», lib. V, 7), — проводя его в храм через длинный ряд различных зданий, в самой глубине святилища, во мраке указывал на кошку или на другое животное, говоря, что «это —бог», то нельзя было не прийти в сильнейшее изумление!»


Противоположноетеперешнему — вот и все!Имесли бы указать начастицу трупакак центр нашего поклонения, то они, вероятно, с такими же широко раскрытыми глазами сказали: «До чего этоизумительно!!!» Теперь у нас и в древности, в библейские и добиблейские времена, существовали очевидно диаметрально противоположные воззрения на «святое» и «грешное»: и отсюда эта разница «святого» и «не святого». И у евреев Соломонов храм, как и Моисееву скинию, наполняли животные же: телицы и юные бычки, овцы, бараны, козлы и козы, горлинки и голуби. Да и мы можем вспомнить завет старца Зосимы:

«Птичеклюбите;всякую тварьБожию любите» («Братья Карамазовы»); «паукползет по стене — я иемумолюсь» (слова Кириллова в романе Достоевского «Бесы»). Не частицы ли это египетского поклонения, до нашего времени сохранившиеся или каким-то чудом возрождающиеся ныне вновь?..

Христос и «богатый юноша»

На «весенней выставке» в Академии Художеств экспонирована картина «Христос и богатый юноша» молодого русского живописца А. И. Алексеева, привезшего первые свои произведения из Рима.

Картина заключает в себе восемь лиц. На первом плане — «богатый юноша», рослый, видный еврей, в богатом древнееврейском одеянии. Он поднял правую руку к лицу, взяв подбородок между большим и указательным пальцами; лицо — задумчивое, нерешительное, без фанатизма, без той «idée fixe», какую вообще предполагают в этом «юноше», до того прилепившемся к своим сокровищам, что он имел силу не послушаться Христа, ради Которого, под Его невыразимым обаянием, все и всё оставляли. Христос, несколько позади, сидит на ступени портика Храма и смотрит со скорбью и упреком на удаляющегося юношу. Левее — апостолы Иоанн и Петр; еще далее, влево же, еврейские старцы; на правой стороне (картины), облокотившись около корзины, сидят мужчина и женщина. Все — смотрят, все — зрители драмы между юношею-человеком и Бого-человеком.

По причинам, которые я объясню ниже, картина мне вовсе не понравилась. И я дал бы варварский совет живописцу: сняв с нее фотографию, которая мертва и собственно души картины никогда не передаст, затем уничтожить самую картину и нарисовать ее по фотографии вторично, — нарисовать когда-нибудь, через много лет, с совершенно переродившеюся душою. А почему — обо всем этом речь сейчас.

Лица, кроме Христа, все более или менее удачны, а одно, лицо Иоанна, даже прекрасно. Молодое, безбородое, с поднятыми вверх зрачками, опираясь на ладонь, оно имеет в себе нечто Сивиллинское; и, мне кажется, знаменитые Сивиллы Микель-Анджело в Сикстинской капелле (автор работает постоянно в Риме) не остались без влияния на автора. Это тот же очерк, лица, тот же взгляд; то же в нем вещее и внутреннее, пророческое. Недурно и решительное, простонародное лицо ап. Петра, далекое от последующих иконописных нюансов, набежавших на него потом. Здесь евангельская сцена взята сейчас, в реализме современности, в реализме этнографической обстановки, будничного дня в Иерусалиме.

Лицо Христа… Отчего Оно и здесь неудачно, как и в тысячах других картин, — везде, по общему сознанию? Где тайна этой неизобразимости? Тогда как иконы, особенно старинные, беспретенциозные, передают Его или хорошо, или, по крайней мере, удовлетворительно. Общий закониконы, в отличие отживописности, заключается в ееобобщенности, отвлеченности, схематизме. Не могу здесь не передать удивления, овладевшего мною, когда я в первый раз рассматривал, в изданиях здешнего Археологического Общества, монеты Великого князя Владимира: на них он — с длинными усами и без бороды, с малой растительностью на голове, приблизительно как изображается Тарас Бульба на олеографиях. Но вот, за историческую заслугу, Великий князь Киевский пошел на иконы, и действие основного закона иконописи —схематичность и общность— проявилось. Усы были сняты; на место их появилась длинная седая борода, приблизительно как у Антония и Феодосия Печерских. Князь куда-то исчез и появился на его месте «святой», «вообще» святой, под которым определенное имя мы можем подписать только при некотором усилии воли и готовности на «pia fraus», «благочестивую кривду». Иконы Владимира, не отличающиеся от икон Феодосия или Антония, не суть иконыниВладимира,ниФеодосия,ниАнтония, а суть «эмблемы», и «впечатления», и «мечтания» о святости, какмы ее себе теперьпредставляем. Это есть некий общий «слон», коего мы рисуем, желая сказать: «большое животное». Схема, символ — иничего действительного, даже когда подлинная действительность (как лицо кн. Владимира на монетах) и известна. Поразительная вражда креализму, кконкретности. Религия — вне конкретного, религия — вне реального: это какая-то всему предшествующая аксиома у нас.

Возвратимся к теме. Лицо Христа возможно изобразить в иконе и невозможно в живописи, ибо образ Его,как он уже дан в (канонических) Евангелияхи запечатлелся у нас с детства, — именноиконен, а неживописен: ибо не несет ничего из «упреков» (слабостей, пороков, подробностей) народности, звания, состояния. Христосне имел недостатков: между тем живописец может изобразить «скупого», «расточительного», — все отдельные типы, являющие выпуклые штрихи для кисти! — может представить гневного, яростного или примиренного после гнева; может представить «эллина», «жида». Но кто не былниэллином,ниевреем,нискупым,нирасточительным,нивообще в частности «тем» или «этим»: скажите, пожалуйста, какая кисть и какиекраскимогут схватить и показать зрителю «вот! вот!» — этусумму отсутствующих недостатков?!! Христос —бескрасочен: вот источник неудачных и невозможных Его «живописаний» и, может быть, одна из тропинок для проницания в Его неисследимый Лик… Было лицовообщеидеальное, человеческое («Се Человек»), с добротою, которая не переходила в сантиментальность, с осуждением злу, которое не переходило в желчность, со спокойствием, но ровным, не чрезмерным: ну, вот вы возьмите кисть (пусть Репин возьмет) и нарисуйте лицо «вообще идеальное»!.. Ничего не выйдет; при удаче — выйдет икона, «поклоняемое». Самый возраст Христа, о котором в Евангелии рассказывается, также удален от крайностей и выразительности (и след., живописи): это 30—33 года, т. е. те лета, в которых и сживогочеловекатруднее всего снимается портрет. Ведь есть бессмертные портретыстариковидетей, также —отроков: а с среднего возраста равных по запоминаемости и всемирности — нет! Итак, отсутствие лично-характерного, лично-выразительного, лично-страстного, лично-порочного, отсутствие чертплемени, ремесла, сословия, чтó всемирно есть, было и останется темой живописи, эта сумма отсутствия нужных живописных качеств в Сыне Человеческом есть и останется навсегда препятствием для Его удачного воспроизведения кистью, вкрасках, накартине.

Христос не картинен былв жизни, Он был ужев жизнииконен: вот чтó открыло эпоху иконописания в истории — и чтó, одновременно, ввело в рамки светскости, ограничило почти только светскими темами европейскую живопись.

Возвращаюсь к картине г. Алексеева.

Прекрасно расположение в ней фигур, смотря на которое думаешь: «Да,такэта сцена между богатым юношею и Христом и произошла! Как же иначе? Иначе им и расположиться было невозможно!» Но это — пока обращаешь внимание, так сказать, на архитектуру полотна. Вы всматриваетесь в самую картину и приходите в некоторый ужас: между ее лицами нет нравственной, даже мысленной, да и вообще никакой связи!!! Они глядят друг на друга и ничего не понимают, не думают; никакого слова (о богатстве) не было сказано. В картине нет полета; нет именно слова, выслушанного, и которое, всех поразив, соединило бы отдельных лиц в одну группу!

Если смотреть на картину как на фотографию, отойдя далеко от нее или вовсе почти смежив глаза, то не остается желать лучшего и бóльшего. Если же смотреть на нее как на картину — то ее вовсе нет: не только хорошей, но и никакой! Не было беседы, не было вообще ничего между этими людьми, которые даже и не люди, а фигуры: Христос смотрит не на «богатого юношу», а просто глядит в спину ему; «сивилла»-Иоанн просто показывает белки глаз; Петр изображает мужичка; удачнее прочие лица, потому что, не имея задачи что-нибудь выразить, они не так шокируют своею манекенностью. У них в сюжете и по представлению живописца положение куафюрованных манекенов, и вот они вышли. Сцены нет, жизни нет, евангельского события нет!

Ничего нет — картина не началась!

Но отчего, отчего?

— «Аще не родишься от воды и Духа — не внидешь в Царство Небесное»… — «Учитель, но как могу я войти в утробу матери и родиться вторично?» Эти Отрывки из беседы с Никодимом могут разъяснить причины неудачи русского художника.Богатыйюноша иХристос,богатствоихристианство: живописец знал учебным знанием эту тему, а «души» ее, бесконечной и мучительной, может быть не меньшей, чем «душа» в теме Иова, — он ее не знает! Тема эта — старческая, старых лет, бесконечного жизненного опыта и углублений, которых просто недостает совершенно еще молодому художнику. И он поэтому не извлек картину из души своей, а подумал: «Какой бы мне взять великий сюжет?» Вспомнил рассказ евангельский и нарисовал к нему безжизненную и неглубокую иллюстрацию.

Богатство и христианство… Дляуглублениякартины я на фронтоне того портика, под которым живописец представил событие, поместил бы Злого Духа в той удачной позе, какую ему придал Антокольский («Мефистофель»), а внизу и вокруг разбросал бы тела умерших от голодного тифа, хоть у нас в России за эти последние годы. Будущее, прошлое и самое событие тогда выразились бы в своей апокалипсической общности. Ведь таково оно и было. Ведь это не случай, а перелом в истории: ибо перелом божественных,подлинноданных человеку заветов. «Изолототой земли хорошее: тамбдолахикамень оникс» (Бытие, гл. 2; ст. 12): так сказано о рае, который «насадил человекуБог». — «Богдал человеку в радость изолото; и я им не злоупотребил, отдавая часть его на пропитание бедным», — так мог подумать богатый юноша. И отойти вискреннемсмущении, полном непонимании. Тут была не «слабость его души», как критикуют пошленькие критики, сами далеко не распускающие своей мошны для «ближнего»: а полная растерянность при очевидности, чтототБог, который «насадил рай человеку», вовсе не то же, чтосейчеловек («Се Человек»), который учит с божескою властью и силою… «Бедность!» «бедные!» «раздавайте бедному!»… Но ведь чтó же и «раздать», когда будутвсебедны: а напоследок времен они и не могут не статьвсебедны, раз что никакой другой заповеди, в поправку или дополнение ее, в изъятие иразнообразие— не дано, а это одно-наклонное и одно-тонное «раздай» — исполнено ревнивцами «до точки». И вот — тиф; нужно бы раздать — да нечего;ничего не накоплено. Ибо где нет «золота и бдолаха» — нет и накопления. Не нищенские же корки копить. Да и вообще принищем— нужен же иподающий: и богатый юноша, который подавал, не должен ли был вовсе не «смущенно отойти», как записано в Евангелии, а закричать, на целый город закричать, на всю всемирную историю: «Я исполнил законБожийи не хочу другого,горького, несущегобедылюдям»…

Случай в деревне

Сегодня — случай, вчера — случай; так уж выходит не случай, а — закон.

Из житейских разговоров

I


О «случае» этом было напечатано в газетах. Один «фанатик», размышляя о спасении души своей, сжег себя живым: он «из борисовских поселян Екатеринославского уезда, старик 51 года», Авксентий Данилов Бабенко… Вообразив себя великим грешником, Бабенко решил «искупитьсвоигрехижертвою и для этого решил предать самого себя сожжению». «Забравшись, — рассказывает далее хроникер, — к себе на двор, он вкопал в землю большой столб, обложил его со всех сторон сухим хворостом и соломой, а затем привязал себя к этому столбу и зажег свободною рукою хворост. Огонь запылал, и через несколько минут яркое пламя охватило этот жертвенник, на котором корчился в судорогах несчастный. Семейство Бабенко, заметив огонь, выбежало на двор, но было уже поздно. Веревки, которыми был обвязан безумный, перегорели, а сам он, весь обгорелый, с обуглившимися ногами, лежал и жарился в догорающем хворосте. Тотчас же была извещена полиция. Бабенко был отвезен в больницу, где и скончался в ужасных мучениях». На вопросы о причине, побудившей его на этот ужасный поступок, он «прошептал, что хотелискупитьсвоибольшие грехи». Больше он не мог говорить. «Бабенко страдал, очевидно, помешательством на религиозной почве и, как почти всегда у нас в провинции, оставался на полной свободе».

Это — мнение и освещение хроникера: «нам некогда! дальше!» Но можно задуматься, позволительно задуматься вослед «хронике» и дальше. Ведь писали же чуть не год о «Мультановском жертвоприношении» у вотяков, и не находили ни неуместным, ни несвоевременным. А тут русское дело и русская кровь.

Я люблю собирать «случаи» из жизни, и кой-кто из моих добрых друзей, зная мою страсть к коллекционированию «раритетов», прислал года два тому назад вырезку из одной казанской газеты. В вырезке говорилось об одном, на этот раз образованном, молодом человеке, который, «вдавшись в религиозные размышления, заснул однажды — и вот в сонном видении ему явился Иисус Христос». Объятый необыкновенным восторгом, пламенный юноша — все во сне — спросил: «Господи, чтó мог бы я отдать тебе?» — «Отдай очи», — ответил Христос. Видение исчезло. Юноша проснулся. Он затеплил лампаду и наставил глаз на огонь. Глаз вытек. Юноша был найден окровавленный, но живой — и рассказал то, чтó он видел и как поступил.

…Единичное и личное заблуждение? Но вот нечто из психологии толпы. «Одесский Окружной суд препроводил в Одесскую духовную семинарию через духовную консисторию вещественные доказательства и документы, найденные при раскопках в терновских плавнях, где, как известно, несколько фанатических раскольников были заживо погребены Федором Ковалевым и его участницею, инокиней Виталией. Между этими вещественными доказательствами обращает на себя особенное внимание бездна металлических раскольничьихикон с изображением Исуса Христа, Божией МатерииСвятых. Есть также пятиярусныйскладной иконостас, несколькокамилавок, мантийи очень многостаропечатных книг, как, напр.,Пролог, Жития святых, Потребник, Псалтирь с восследованием, Уложение царя Алексея Михайловича, много рукописныхтетрадок духовного содержания, железныеверигии проч.». Нужно заметить, что все эти «старопечатные книги» стали «старопечатными» всего двести лет и были «новопечатными», новенькими идейственными — шестьсотлет: т. е. в данной «психологии толпы» мы имеем как бы воскресший или, пожалуй, не окончательно замерший духшестисотлетнего существования, который покрыт сравнительно тоненько пленкой двухстолетних «новшеств». Покрыт ею, но под неюне умер. У меня лежат на столе три тома превосходного издания: «Русские древности в памятниках искусства», издаваемые гр. И. И. Толстым и Н. П. Кондаковым. И вот, редкий день нет-нет я и разверну страницу 135 выпуска 6-го («Памятники Владимира, Новгорода и Пскова»), где на фигуре 159 представлены фрески Спасо-Нередицкой церкви, построенной Ярославом Мудрым и тогда же расписанной, а в настоящее время не посещаемой и заколоченной за ветхостью. Фрески изображают четыре фигуры и лица: Свв. Григория, Василия, Иеваноса, — четвертое лицо в книге не названо, я же сам не в силах разобрать около него надпись имени. Я не живописец. Историей и археологией не занимаюсь. Я — романист в сердце и чуть-чуть психолог. Чтó же меня все возвращает и возвращает к древней живописи? Такогобеспросветногомрака, невыразимойскорби, такой бесконечной силыосуждения… миру, себе — я не читал ни в поэмах, ни в сатирах, ни у еврейских пророков, как на этих фресках! Ювенал, Тацит — сущие мальчишки перед этими. Они — тщеславные мальчишки, судившие мир и довольные собою, несколько напоминающие Чацкого. Дант… но и Дант, очевидно, считал себя правым, себя и свою Беатриче, «святую Беатриче». У этих четырех фигурнет прощенных, и глубь скорби, прежде всего, пала в их сердце, в собственное «я». — «Все будем гореть, но я первый». Это — паника. Паника заразительна, паника — мистицизм. Все испуганы и все бежим. Чего? кого? Напрасный вопрос, напрасна надежда услышать ответ. Но от этих четырех фресок есть бесспорная и непрерывная нить как до фанатиков, закопавшихся в Азовских плавнях, так и до казанского юноши.

Вы скажете — «случай живописи»… Ну, послушайте: «случай» да «случай», но почему же мне вас, возражающего, принять не за «случай», и, напротив, тех — за закон, но которого вы, как случайное исключение, просто не понимаете? Есть Захарьин и есть лекари, лекаришки; конечно, лекаришек много, а Захарьин — один на много лет, и на целый век 5—6 Захарьиных. Однако, очевидно, наука медицины воплощается в шести вековых «Захарьиных», а вовсе не в 60 тысячах ежегодных докторишек. В этих фресках, в том казанском юноше, в приазовских староверах выразились, во всяком случае, некоторые специалисты, которыебез рассеяниядумали о том самом, о чем и мы думаем, но рассеянно, занятые литературой, политикой и проч. У нас — плевелы; мы — дорога, на которую пало зерно и расклевано птицами: тогда как душа тех есть, очевидно, тучная, рыхлая земля, и мы качество зерна собственно и можем наблюдать только на той рыхлой почве, «специальной, уготованной». Знаем ли мы христианство? понимаем ли его? Вот к чему я хочу свести эти наблюдения.


II


Несколько времени тому назад вышла, в течение одного года четвертым изданием, книжка священника Петрова «Евангелиекак основа жизни». Ее первое издание произвело на меня впечатление, и я написал по ее поводу статью «Религиякак свет и радость». Статья кой-кому понравилась, кой-кому не понравилась. Между письмами, мною полученными по поводу ее, было одно замечательное из Рязани, от человека, очень углубленного и очень страдающего, которого я никогда не видел и знаю только из переписки. «Религиясвета и радости… вы —отрекаетесь от христианства, вы —не знаете христианства», вот общий смысл его пространного и убедительного письма[4]. Нужно заметить, что написать статью у меня был один личный и вместе теоретический интерес. Он — следующий. Я давно заинтересован, откакогособственно «сатаны» должен отрекаться младенец при крещении? то есть меня берет сомнение не обытиисатаны, а о том,кудамы должны относить «сатанинское лицо» в эту минуту, — вопрос не только не разъясненный, но, кажется, никогда и не поднимавшийся.

Между тем для всякого христианина более чем понятна необходимость знать конкретно и определенно местопребывание главного и даже единственного врага своего, чтобы знать,где, и скем, икакбороться. Мы знаем «сатану» слишком обще как «грех» и «искушение»: но в данную минуту, то есть при крещении новорожденного, сатана так конкретно называется, что это есть единственный пункт, с которого мы можем начать конкретные, а не обобщенные и, следовательно, неопределенные его поиски. О вопросе этом я многих спрашивал, и вот, один уже престарелый и многоопытный человек[5], духовного образования, ответил мне: «Младенец отрекается отпервородного греха». Сейчас я ему не нашелся чтó сказать, но назавтра сказал, что первородный грех снят с человека крестною смертью Спасителя и что в этом весь смысл христианства, о котором мы забыли вчера, беседуя с ним. Мы, конечно, — «докторишки», а не Захарьины, и оттого могли забыть такую вещь. Но что, во всяком случае, в данную минуту и в данном таинстве называется «сатаною» не первородный грех, а что-то другое — об этом не могло быть спора после моего указания; и, придравшись к книжке священника Петрова, я написал статью с несколько специальной целью доказать, что вот уже 1900 лет как первородного греха не существует, и, следовательно, — чтó особенно мне нужно было в моих целях — младенец отрекается при крещении, с именем «сатанинским», не от согрешения Адама и Евы, аот чего-то другого.

«Прости, небо, прости, земля, прости, солнце, прости, луна, простите, звезды, простите, озера, реки и горы, простите,все стихии небесные и земные…», — так «прощаются», разлучаются с светлым миром неофиты скопчества, вновь приведенные к этому учению послушники, перед тем как подвергнуться известной операции. «Прощание» это происходит в торжественном собрании скопческого «корабля», и выслушивают его те, которые уже «простились» с солнцем, луной, землей ивсеми стихиямичерез потерю собственно одних детородных удов. Какая глубина сознания их значения: снимирасстаться — совсем миромрасстаться! от нихотделиться— от всего мираотделиться! Здесь, кажется, только одного шага недостает, чтобы эти же самые скопцы, т. е. тогда же уже «бывшие» скопцы, воскликнули «осанна!» в сторону этих «удов», которые, по их же сознанию, трансцендентно несут в себе солнце, луну и звезды, землю и небо и все стихии Космоса… Но пока чтó, до этого недостающего шага, какой пессимизм в этом «прощании»!.. О, что Шопенгауэр! Как и Ювенал с Тацитом, он со своим пессимизмом опять же есть мальчишка и щенок перед этим мировым прощаньем наших сектантов-скопцов и хлыстов. «Прощай, мать сыра-земля! прощай — мир». Да, русские мужики глубоко плавают, и, во всяком случае, в вере они суть или нередко бывают Захарьины. Но я здесь не о них говорю, а о том, что новооскопляемый, отрекаясь от мира, восклицает нечто сливающееся с отречением и всякого младенца при крещении. Когда уже оскопление окончилось, то из старичков кто-нибудь, подняв с полу отрезанный детородный орган и показывая его «счастливому» новооскопленному члену, говорит: «Вот —жалосатаны: ты вырвал его из себя». По всем этим подробностям совершенно очевидно, что в таинстве крещения проведена великая (по объему и значительности,непо святости) мысль скопчества; что как и скопческий «корабль», церковь не ранее принимает в свое лоно младенца, чем он или от его имени «восприемники от купели» произнесет некоторое «прощание» же с «солнцем, луною и всеми стихиями земными» через отрекание детородных удов, но только не своих, ародительских, от которых он физиологически произошел. В самом деле, Символ веры над крещаемым и произносится сейчас вслед за тем, как он «отрекся от Сатаны».Родителипри крещении своего младенца не могут присутствовать,они однине могут: знакомые, друзья, соседи — присутствуют. Сами акты, введенные в обряд крещения, эти актыотвращения от чего-то зрительно гадкого и мерзкого(«дуни!» и «плюни!» в троекратном повторении) указывают на мысль или воображение Церкви, обращенные в эту минуту к чему-то гадкому по всеобщему ощущению. Это — тот акт совокупления родителей младенца, через который он был зачат. «Ты больше не будешь рождать», — говорят скопцы вновь принимаемому; «плюнь и отрекись от своего рождения», «от твоих родителей», — говорит Церковь вновь крещаемому. В обоих случаях: «рождение — от Сатаны: ибо его нет без похоти, а похоть — от Сатаны». «Лицо Диавола» становится совершенно ясно, читаемо для нас в церковном учении: это — вся деторождающая система, весь очерк детородных сил, качеств, форм, движений, органов, пожеланий, вожделений». «Область дьявола» — ниже пояса, как «область духа», «Бога» — выше его. Вот разделение, метафизика, космология христианства. Отсюда — монашество как идеал христианский; и напротив — семья, родители, братья и сестры, супружеская спальня и детская комнатка, игры ребенка и песня матери над дитятею, труд отца для прокормления детей и, наконец, эти «грешные животные», которые только едят и множатся, — все, все это есть «область Сатаны», чертеж дьявола, узор его возле человека, только, по-видимому, сладкий и прекрасный, ибо он предназначен уловлять падшего человека в свои петли.

Не пытаясь спорить с Церковью, я спрошу только: каким образомонаже, эта самая Церковь, в другом своем «таинстве» или якобы таинстве, браке, этот «сатанинский» акт соития именует уже «святым соединением» и «благословляет» на него молодых людей?!! К чему это? чтó это? Где правда и истинное ее учение? Где настоящий ее взгляд на область ниже пояса, в крещении ли, где все это проклинается («дунь и плюнь») как сатанинское дело, или в браке, где все это благословляется как «исполнение Заповеди Божией».

Несомненно, что крещение есть более основное таинство христианства, — таинство новое, «новозаветное». А как Заповедь Божия, припоминаемая в венчании, тоже несомненна — то совершенно бесспорно, что во внутреннем своем сознании Церковь именует «Сатанинским» Божеское лицо и указует на Бога как на главного врага своего, от которого и предостерегает человеков («не множься», монашество).

Все это, в своей невыразимой путанице, в которой запуталась Новозаветная Церковь, противопоставив себя Ветхозаветной Церкви, содержит в себе для «верующих» такие глубины скорби, печали, уныния, что… что фрески новгородской церкви, поступок казанского юноши, приазовские староверы получают для себя фундамент.

Вот о чем священник Петров мог бы написать новую любопытную книжку. Он преподаватель богословия в высшем учебном заведении, ему и «книги в руки». Мне кажется, и я для этого и пишу настоящую статью, что все мы, занимаясь религиозными вопросам» и сочиняя религиозные книжки и религиозные статейки, — «мелко плаваем», и даже попросту — занимаемся пустяками. Уж если мы не знаем, есть ли христианство мировойпессимизмили мировойоптимизм, если возможен о такойосновнойвещи спор, то, конечно, — мы ничего не знаем в нем, не знаем его основного смысла; а без этого, конечно, не знаем вовсе и «пути спасения». Но еслимыне знаем, профессора, писатели, то что же нам спрашивать и за что судить и осуждать… хотя бы приазовских староверов. Мы их не научили; но это — с полбеды: мы ихне можем научить, мысами не знаем, и не знаютбогословы, наставники, как свящ. Петров, — и вот это есть или тут начинается полная беда.


III


Но неужели же священник Петров так-таки ничего не знает в христианстве? Скажем ему в оправдание: не один — он. Много лет назад я прочел необыкновенно увлекшую меня книжку: «Катакомбы» Евгении Тур. И вот, я помню в этих «Катакомбах» разговор знатной, изнеженной и жестокой римлянки с ее невольницею, тайной христианкой, которая почти «для примера» набрасывает ей очерки евангельского учения. Римлянка причинила рабыне какую-то боль, кажется, бросила в нее кинжалом и ранила, а та не рассердилась. Римлянка спрашивает, почему она не рассердилась? — «Потому что я верую в Иисуса». — «Чему же учил Он?» — «Любить врагов своих». — «Любить врагов?» …и римлянка задумалась. — «Да, это есть истинноновоеи непонятное; любить друзей — да; любить родителей — да; любить безразличных, незнакомых — ну, так и этак; новраговлюбить — непонятно, невозможно, неслыханно!..» Новизна и высота учения поразила и привлекла ее. Она стала христианкою, перейдя в полноту любви из мелкой языческой любви, в высоту веры из несовершенной веры, в сверхъестественную религию из естественной. Ставим точку. Ошибалась ли Евг. Тур, рисуя себе так в перспективе перелом от язычества к христианству? Если и ошибалась, томывсе с нею ошибаемся. Мывсетак думаем, и нам, как и свящ. Петрову,всемпредставляется христианство именно как высшая любовь, «свет и радость», не иначе. Свящ. Петров привычною рукою начертал привычный образ; его книжка получает огромный успех; местами, в повременных изданиях, она почти целиком перепечатывается, потому что он с нами, и за него — мы все. Мы так думали 1900 лет; мы… «докторишки». — «Прощайте, звезды», «прощай — земля»; «прощайте, стихии небесные и земные», «отрекись от сатаны». — Уж если «жало сатаны» и «родительство» —одноито же, то какой жесвет? любовь? радость?— «О, хоть бы умереть!»

Кто же ошибается? Не ошибаются покойники. Есть мнение, что «никто не приходил с того света и не приносил нам по-ту-светной истины». Нет — есть вестники, есть по-ту-светные вести. Развемощине говорят? По крайней мере — нечто, и именно ровно столько, сколько нам нужно узнать. Они почили и благоухают. Они святы и творят чудеса. Вот уж кому не причастно «жало сатаны», и, выйдя из круга рождений — они стали святы. Есть в них душа? Этого никто не утверждает. Есть в них жизнь? Думают это еще менее. Что же в них есть? Память, останки. Никто не сомневается, что мощи есть собственнотело, телесные останки, без всякой решительнодушевности, духовности: и вот,безжизненныеостанки — онисвяты. Так вот, чтó значит «святость» — умереть! Да, Тур, очевидно, ничего не понимала, как, впрочем, и весь мир, мы все, свящ. Петров. Умереть — и значит достигнуть святости. А что это не эпизод, не частность религии, видно из молитв над умирающим и об умершем. Уже взрослым я видел одно соборование умирающего (кстати — оправившегося): я не мог не плакать, такое это чудо слов, живопись напевов! Тянул дьячок, подтягивал священник, и, однако, нельзя было не плакать. Кто изобретал эти напевы? Клянусь, я ни от какой музыки не заплачу и ни от какого певца, — но тут какие-то по-ту-светные зóвы музыки, откровение напевов. Похоронные слова и звуки мы знаем же.

Так вотсуть, выпавшая вовсе из памяти свящ. Петрова и Евг. Тур. Похороны — св. мощи в музыке, начало мощей, святость и святое воспевание смерти! Под таким углом зрения христианство есть мистическая песнь переходу из земного жития, всегда и непременно грешного, в «вечную жизнь» — там. Хорошая религия? Конечно, — но не отрицайте же, что это есть величайший пессимизм и глубочайшее отрицание земли и земного, стихий планетных, лунных, солнечных, но в основе всего — родительских, рождающих. Перед мистицизмом похорон что значит «Исайя — ликуй!» или «жена да боится своего мужа», наиболее музыкальные и выразительные места венчания? Вот уж рационализм, вот краткословие и грубословие, т. е. не в смысле, а в музыке. Музыкант, с такой дивною прилежностью сложивший напевы: «иде же несть печаль и воздыхание, но жизнь бесконечная», отмахнулся от брачующихся: «Э — пусть вам диакон проорет: жена да боится своего мужа». Очевидно — религиятам, в могиле; здесь же, где начинается, где будет, через детей и рождение, убегание от могилы, — есть только впадение в грех, вступление в океан «жала сатанинского». Сатана — жизнь; Бог — смерть.

Но тогда за что же мы судим приазовских староверов? Святые — они; мы, их судящие, — грешники. Трижды и трижды свящ. Петров ничего не понимает в христианстве, и мы все, Евг. Тур, никто. Обратимся к Евангелию. — «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные — и Аз успокою вас». Тогда, с точки зрения смерти, тут есть: «умрите— и выуспокоитесь». Но ведь мы всегда читали эти слова в том смысле, что «облегчение» и «успокоение» будет дано еще в этой жизни; и значит — просто мы не умеем читать Евангелие, догадываться о настоящем смысле слов Спасителя. Да и действительно, если обратить внимание на судьбу «труждающихся» и «обремененных» в христианском мире, то ведь в чем же, собственно, выразилось «успокоение» их? В исповедании? Но они не столько были грешны, сколько несчастны, задавлены; и, действительно, для задавленности их какое же, где и когда находилось в нашей цивилизации «успокоение»? Никакого и никогда. Просто нет для этого средств, способов, методов, и например, нет даже в Церкви. — «Я обременен и скорблю». — «Покаяться хотите?» — «Да нет, я обременен детьми и нуждой». — «Бог подаст». Таким образом, очевидно, «успокоение» значит именно смерть, выход из круга рождений; но ведь, внимая словам этим, рыдая им ответно, «обремененные и труждающиеся» именно думали, что тут — скорбьо нихиза них, готовностьпомочь, сделать, облегчитьихсейчас, здесь, в сем виде тленном, а не то чтобы «на том свете», а пока вот — «умереть». Qui pro quo[6]


IV


Тезей условился со своим отцом, Эгеем, что если он победит на Крите Минотавра и останется жив, то, возвращаясь, вывесит на корабле белый флаг. Отец, уже старец, все выходил на берег моря и смотрел вдаль. Но на радостях победы Тезей забыл сделать перемену, и когда подплыл к берегу Аттики, то старец увидел на знакомом государственном корабле обычный черный флаг — траур по жертвам, отправленным в лабиринт. С нами случилось нечто обратное. Там было избавление — но остался флаг смерти; у христиан, напротив, в очах брезжит что-то бесконечно счастливое, небесно-примиряющее, окончательное, самое светлое, от чего дух занимается: нона самом деле— это только издали так, на первый взгляд, а диагноз Захарьиных, углубление специалистов, почва без плевел и расклевывающих зерно птиц — констатируетгроб. Просто —гроб. Ктоже ошибается? Ведь, право, можно закричать, а не только написать «ктоошибается», и отчего мывсеничего не знаем в том, что нам важнее всего и первее всего нужно знать? И что за колпаки, которые учительствовали над нами до сих пор! «Любовь», «примирение с Богом», «снятие первородного греха», «религия как свет и радость». Христианство смотрит на жизнь как на бесконечную непоборимую скорбь и непрерывный неодолимый грех. Чтó может быть печальнее? — Ничего. — Чтó такое жизнь? — Плач и рыдание и ничего более. — Нужно ли трудиться? — Да, сколько птицам небесным: сегодня сыты, завтра сыты, а послезавтра — умрем. Здесь опять «взгляните на птицы небесные, на лилии полевые» обозначает просто, что «вы скоропостижны к смерти и вот умрете, как птицы и цветы-поденки», так что нечего и «печься на утре», а не то чтобы там «попорхать» и «расцвести». Ничего подобного. Плакучая ива — вот подобие и образец для человека. Опусти ветви свои в воду и — плачь, плачь…

Но, повторяю, тогда для чего жебелый флаг? Можно с ума сойти от недоразумения. Я могу не иметь совершенной правды в поступках своих, в отношениях к людям: но не иметь совершенной правдыв святая святых своей души? Это было бы ужасно!

Но может быть, это ошибка веков и только односторонность развития Церкви? Не думаю. Ведь и «века» ошиблись жепочему-нибудьи «преткнулись» ногою окакой-нибудь действительно лежавшийна пути их «камень». Без «камня» не бывает «претыкания». Проходя по залам Эрмитажа, в отделах живописи XV—XVI веков, я был поражен чрезвычайно множеством и чрезвычайною красотою картин на тему, которую можно было бы объединить в названии: «Младенчество Иисуса Христа». Вот — «Бегство в Египет» и его варианты; вот встреча Елизаветы и св. Девы; и «Св. Семейство» без конца, т. е. в бесконечных повторениях. Тут все так чудно: Младенец, Мать. Так необходим этот старец Иосиф, о! бесконечно необходим: ведь старость равно прекрасна и равно тождественна младенчеству, ведь это возврат человека в младенчество, но в младенчество какое-то умудренное. Старец — дитя же, но в по-ту-стороннем обращении, как дитя есть старец в посюстороннем обращении. Мне думается, что, умерев, мы выпархиваем в «будущую жизнь» малютками, и признаки старости, белые седины, уменьшение объема тела, даже беззубость, суть именно приближение к младенчеству, к выпархиванию «туда». Мы «туда» рождаемся, и рождение «туда» есть смерть, которая для родных умирающего представляется чем-то болезненным и страшным, как и корчи рождающей женщины, как сокращения ее утробы. Это моя фантазия, не имеющая никаких, впрочем, оснований. Бросим ее, и обратимся к живописи в Эрмитаже. Как хороши эти «Волхвы с Востока»: они необходимы, как и Иосиф, ибо Восток вечно и весь ожидал Спасителя. «Звезда», ведущая их, местами перенесена на чело Богоматери или в «корону» ее. Но ведь что же такое все это, как не могучая иллюзия «ивы», которая хочет поднять плачущие ветви от воды, и на два века, XV и XVI, сумела это сделать? Где это живописцы прочли о «короне» у Матери? Не в Евангелии! Увы, они так мало «читали» его, что Спаситель (что, кажется, никем еще не замечено) везде представлен на этих картинах не обрезанным, т. е. они просто не вспомнили, забыли, у них выпал из памяти праздник «обрезания Господня», седьмой день после Рождества Христова. Что же они, бедные, рисовали? Просто —материнствоимладенчество, ноокоронованное, взвездах, впрославлении«волхвов восточных», Сил Небесных, поющих чудесными гласами, и опять столь необходимых пастухов и их стад: т. е., в сущности, в окружении тех «стихий небесных и земных», от которых отрекаются наши сектанты! Художники Renaissance’а не вспомнили об «обрезании Господнем», а сектант — все помнит, он — бесконечно внимателен. В смысле «начитанности в книгах», уж конечно, это он — Захарьин, а те живописцы были так себе, жалкие дилетанты. Знаете ли вы, что буря Лютера и особенно Кальвина, так замявшая и изорвавшая «паруса» Renaissance’а, была, в сущности, чуть-чуть скопческая же, т. е. по сути-то своей, по главной-то своей основе. «Простите, стихии земные», или что то же: «Dies irae, dies illa — veniet». Нужно читать подробности биографии Лютера, чтобы видеть, до чего, подобно нашим «ищущим пути спасения» сектантам, он исхудал, истомился, был на краю отчаяния, и его вывел на путь «веры», в «веру без добрых дел» — просто разговор с престарелым августинским монахом. — «Да что ты мучишься, Мартин! Ну, наши подвиги ничтожны, грехи — не искупимы: но кровь-то, кровь-то Спасителя, ведь ее одной капли достаточно, чтобы очистить от греха миры». И Мартин воскрес: он уперся лбом или, точнее, подобно ласточке в душной комнате, он вырвался в форточку этих удачно сказанных, но совершенно случайных слов и полетел в бесконечность. Но мы не пишем его истории, а указываем на простой факт, что, едва этот реформатор стал прилежнее читать «книги», как смел все эти «Святые Семейства» и «Бегства Иосифа и Марии в Египет» и «Святые ночи» Корреджио в сторону, как красочную мазню, которая никакого отношения к «спасению души» не имеет. Между тем, если мы войдем к самому благочестивому человеку, ну — войдем к столь любящему живопись С. А. Рачинскому в кабинет, — он покажет нам чудные снимки с картин Рафаэля, Корреджио, Леонардо, Мурильо, всех их занося в «хор певчих Святой Церкви», всех их объясняя в силе и красоте из «религиозного вдохновения», — и вот, судя по сюжетам — очевидно именно из вдохновения христианством. Опять — белый флаг и черный гроб: ибо кто же «вдохновлялся христианством», художники ли эти, едва заглядывавшие в Евангелие, или Кальвин, Лютер или Савонарола, считавшие всю эту живопись «жалом сатанинским», «обольщением диавола», совершенно аналогично скопцам, возгласившим борьбу против «лепотымира», т. е. противкрасоты, изящества, противпраздничныходежд мира? Рачинский был бы чрезвычайно поражен мыслью, что он совершенно не понимает христианства, но что делать — именнотак. Ф. И. Буслаев нам читал в Московском университете о староцерковной словесности и параллельно как ее разъяснение — о византийской живописи. Из слов его точно помню указание, что между прилепленностью человеческого воображения к Божией Матери и к Иисусу Христу всегда шла борьба, и именно в том смысле, что человек искал утешения, облегчения, хоть какого-нибудь света в Божией Матери. Кстати, не отсюда ли столь любимые у нас наименования икон: «Скорбящая», «Всех скорбящих — Радости» и проч., тоже «Заступница». Буслаев прямо указывал, что в Божией Матери человек искал защиты, своего рода исторического «заступи и помилуй»от всегда пугавшего строгостью и суровостью Лика Спаса. И вот, — договаривал нам профессор, — в наиболее строгие эпохи истории Лик Божией Матери отступал, а на первое место почти испуганного воображения выступал Иисус Христос, — и тут-то он и говорил о его византийских изображениях. Все знают, что немного лет назад картину Ге, изображавшую «неблагообразно» распятие Спасителя, запретили показывать в Петербурге, но многие ли знают, что в строжайшие византийские эпохи было именно запрещено, как бесстыдство, изображать Иисуса Христа благообразным, и Он рисовался трупным, опухшим, искровавленным, иногда посиневшим, и непременно, непременно безобразным! Так нам читал Буслаев. Теперь я с этим прямо соединяю чтение «Двенадцати Евангелий» в Великий четверток: вот — торжество и мысль христианства! Выслушав эти «Двенадцать Евангелий», не пойдешь в Эрмитаж. Просто — не захочешь,самне захочешь. Прав Лютер; не правы мы. Правы Ге и византинисты, и вовсе, вовсе не правы Рафаэль и Корреджио! Чтобы решить спор,ктоправ, и всветели и сиянии мы, или в темноте иплаче, то есть решить в сущности тысячелетний спор и всеобщее недоумение, мне приходила такая мысль. Взять бесконечный лист бумаги, вроде той ленты, на которой отпечатывается 50 000 экземпляров газетного листа. Но пусть бумага эта будет разлинована в мельчайшие квадратики, каждый в букву величиной. На эту ленту наносим Евангелие по букве в квадратике. Теперь, обведя красной чертой события определенного цикла, мы получим, так сказать, относительность темных и светлых мест, плачущих и радующихся. Едва мы это сделаем, как почувствуем, до чего безосновательно было Renaissance и верно — византийство, Лютер и, наконец, будто бы «фанатизм» и «темнота» наших сектантов разных наименований. Конечно, никакого «культа Мадонны» не существует в Евангелии, т. е. он существует только в человеческом воображении и родился из человеческого воображения; и вообще «богородичность», «богородичная» сторона христианства — один штрих, страница, десять минут чтения, а «страсти Господни» — это долгое, долгое «стояние»… Помните ли вы часы у Каиафы? у первосвященника Анны? перед Пилатом? Какие томления! Шипы, тернии, удары тростью! Отречение Петра, сон учеников, этот ужасный сон, в такой роковой час, «прощальный»… Предательство Иуды… И, наконец, — «разодралась завеса Храма и потряслась земля». Ужасно. Ужасно во впечатлении! О, какие тут «Мадонны». Христианство — ужасно во впечатлении, рыдательно. — «Крепитесь: Я победил мир». Какая-то ужасная, от нас скрытая (и сущности, в смысле) борьба. — «Ныне — суд Князю мира сего». Кто он, сей «Князь»? Темно. Все темно; хотя действительно через «младенца» побеждается смерть, и колыбелью отметается гроб: а мы уже видели, и таково заключение компетентнейших судей, что гроб есть существенный груз нашего корабля и существенный смысл нашего исторического плавания. «Побеждено» ли Иисусом рождение, егоинстинктыисила, словом, — весь кругвхождениячеловека в мир? Донекоторойстепени,не окончательно— но действительно «побеждены»: и тогда хоть сколько-нибудь становится ясна беспросветная тайна «смерти Бога», «гроба Господня»… Господь — в гробу! Какая ужасная тайна! Господь смотрит на человека из гроба! Какая тайна, как бесчувствен читатель, если он не содрогается. Как постижимы тогда «св. мощи», которые ведь все «во след Господу» благоухают из гроба и манят нас к гробу же. Вот где родник аскетизма, вот где истинный его родник, а не в словах: «лучше не жениться»; родник — в этой огромно раздвинутой, разрисованной, убранной концепции «страстей Господних». Ибо может ли прийти на мысль хоть что-нибудь из «женитьбы» у человека, выстоявшего «12 Евангелий» в Великий четверг, или у простоявшего час у мощей св. Феодосия в Киеве? Ничего подобного! «Господь в гробу» — какая же мысль о браке? И вот где не только родник аскетизма, но и, в сущности, какого-то искусственного положения брака в христианстве, которое все чувствуют, начинают чувствовать. Какой тут «брак» сквозь рыдания, цветы по трауру: это — розы на плакучей иве. Конечно, это — прибавка, примечание под страницей, приписка сбоку, а не текст сплошь читаемой и связной страницы. Романтическая страница, минута из жизни Ромео и Юлии — просто здесь не связуема и не вписуема; даже в чтении она едва выслушивается: и между тем это — земля, начало земного, устой бытия, столь же вековечный, как и гроб; т. е. это, если угодно, вторая религия или, пожалуй,ещерелигия, но тольконе христианская. Религия Отчей Ипостаси, мирового родительства, сколько мы постигаем, сколько можем постигнуть очень бедным своим умом. Религия —сюдавойти, ниспасть на землю; и религия —отсюдавыйти, вознестись на небо. «Земля есть подножие Твое», поется в одном псалме; вот сюда, на это «подножие», мы все падаем, в сущности, из Отчей Ипостаси. По неизменному сказыванию всех людей — «мы рождаемсяот Бога», или, как Филарет отвечал Пушкину:


Жизнь —от Боганам дана.


Отсюда, из этих представлений, — и термин псалма: «земля есть подножие Божие, а небеса — Престол его». Но совершенно вне этой орбиты лежит смысл христианства, обнимающего только одну вторую половину или вторую трансцендентную истину нашего бытия — приближение к гробу, и через гроб — вознесение в небеса. «Мы воскреснем после смерти, и даже смерть есть способ воскресения от земли в небо» (какое-то мистическое, а не астрономическое, конечно) — вот и все христианство, от точки до точки.

В этом смысле «плакучая ива» нашего бытия не бесконечно печальна: но бесконечно печально, что мы на ней упорно, как Лютер, сосредоточены. Есть розы, есть Renaissance; есть Божии на земле розы, и Renaissance был божественным явлением, даже Божиим Откровением, но лишь не в орбите Второй, но Первой Ипостаси. Но как проникновенно оказывается учение о «лицах» Божества, коему нас научили Вселенские соборы и которого, судя по записанным Эккерманом «Разговорам», не понимал и решительно отрицал даже Гете. «Никогда три не будут одно». Между тем до такой степени очевидно, что, например, семья, брак, весь исторический Renaissance просто не умещаются «в том же Лице», в коем сосредоточены гроб, смерть. И между темгробирождение— обоиесть, и есть как вечный и святой факт.

Радость свящ. Петрова и вообще оптимистов тогда основательна и только не туда адресована; как и белый флаг нашего корабля истинен же, но только не при том и не туда направлении корабля. В Апокалипсисе обещаны всем, без исключения всем людям, зеленые пальмы и «убеленные одежды» и, наконец, обещано же «Древо Жизни». Вот истинный путь исторического корабля, и некоторое примирение наших скорбей и радостей…

Черточка к черточке

О случае самосожжения

М. Г.

«Вчера я прочел вашу статью «Случай в деревне», помещенную в «Мире искусства» за 1900 г. В ней вы мимоходом говорите, что любите собирать «случаи в жизни», коллекционировать «раритеты», подобные приведенному вами там же казанскому «случаю».

Я беру на себя смелость переслать вам с этим письмом заметку из газ. «Знамя» (№ 158, 14 июня 1903 г.), в которой сообщается о попытке одной девушки на самосожжение «в припадке фанатизма». Этот прискорбный факт имел место под Петербургом, на ст. Сергиево Балт. ж. дор. (Сергиевская пустынь).

Примите уверения и пр.Сергей К-ов.

Весною будущего 1904 года я кончаю здешний Университет по математическому разряду физико-математического факультета. Моя специальность — небесная механика, или, в более широком смысле — астрономия; и в том же году я намерен, с Божьею помощью, стать — по нашей терминологии — «жильцом могил», т. е. принять сан иноческий, а затем поступить в Спб. Духовную Академию.

С. К.

С.-Петербург, среда, 2 (15) июля 1903 г.»

Примечание. Передача факта самосожжения перенесена мною ниже, в отдел «Купол храма». Но интересно, что увидел неофит, приблизясь к «живым могилам». Это он, при случае, сообщил мне через три года в следующем письме:


Что увидел неофит?..

7 января 1907

«Многоуважаемый В. В.

Позвольте обратить ваше внимание на одну прекрасную книгу, недавно вышедшую, посвященную небезынтересному для вас вопросу о воспитании и образовании, даваемых современной духовной школой. Название книги «Духовная школа. Сборник статей. Москва, 1906 г. Ц. 1 р. 35 к.».

Книга — подкупающая всякого беспристрастного читателя своей искренностью и вместе с тем — странная книга. Прочтите, напр., статьи «Без призора» и «Как мы изучали Библию». Какой ужас! Наша несовершенная светская «мирская» школа оказывается поистине «раем земным» по сравнению с гнилым болотом, именуемым духовными школами: я никогда не мог и представить себе ничего подобного!

Зато теперь я прекрасно понимаю, почему наше духовенство именно таково, каково оно есть. Это — покойники, какие-то мумии. Недавно тут, в Петербурге, на Стремянной ул., в зале «Общества распространения просвещения в духе православия» происходили пастырские собрания духовенства петербургской епархии. Был там и я, грешный. Очень интересно: одни эти лица чего стоят — жирные, толстые, без тени мысли[7]. Безумие и ужас. И всякому живому слову они ставили свое «veto». Им хорошо и тепло, прибыльно и выгодно живется, а все прочее — «трын-трава». Чтó им за дело, что паства, не желая быть в положении «стриженых овец», «ушла на сторону далече», как выражался мой друг, известный и вам участник Рел. Фил. Собраний, о. архимандрит Михаил, личность высокопочтенная и талантливейший ученый; чтó им за дело до будущего, они бессмертны, как всякая пошлость, а затем: après nous le déluge[8]— это-то они знают. Я считаю себя православным в том смысле, что принимаю всю совокупность догматов Пр. Церкви и считаю для себя обязательной ее канонику; но ближе узнав «духовенство», не могу не согласиться с мнением одного знакомого, человека умного, просвещенного и даже знаменитого в той отрасли русск. искусства, в которой он работает и которая соприкасается и с церковью, и с «духовными» вообще. Он часто говорит мне: «по-моему, есть Церковь и мы, миряне, верующие — ее и составляем; и есть поп — этот с Церковью ничего общего не имеет». Конечно — это резко и даже не верно. Но все горе в том, что почти верно.

Я понимаю, что не одни они виноваты в том, что вышли такими «цацами»; виноваты и мы, виновато очень и Государство, развратившие их властью и требованием абсолютного, против совести, подчинения. Но все же во многом виноваты и они сами, и, кажется, некоторые из них начинают сознавать это. По крайней мере, таковым представляется мне «Союз Ревнителей Церк. обновления». На него уповаю, хотя часто думается: «Может ли что доброе от духовенства быть»? Не покойники ли это нравственные, — и смерть без воскресения не есть ли «злая часть», которую избрали они себе в удел? Страшно… Но надо кончить…

Сергей К-ов.»


Иногда думается, что духовенство, хотя оно и именует себя «строителями Тайн Господних» (строители!!!), на самом деле просто — «примазавшиеся» к делу веры.Делорелигии — оно есть; какое-то странное, глубокое, верится — прекрасное; ноони-то, именноонии понятия об этом «деле» не имеют. Однако нельзя не поразиться: что ведьони, именнооничаще всего читают Евангелие, знают его, непрестанно носят образ Иисуса перед глазами и в сердце. Они — иисусовцы, мы — просто «люди». Отчего же в простом человеческом сердце, куда, кажется, и не заброшено «зерно евангельское», живут эти корни страхов, радостей, смущений, скорби, ожиданий, надежд, которые все суть началоделарелигии?.. Спрашиваем, но не находим ответа.

В. Р-ов


Церковь-наставительница

«В одной из приходских петербургских церквей мне пришлось слушать проповедь. Священник говорил о необходимости воспитания детей в церковно-религиозном направлении. Делая довольно удачные экскурсы в область психологии детской души, он доказывал, что впечатления детства кладут очень сильный отпечаток на формирующуюся личность человека, а потому религиозным впечатлениям, как абсолютно ценным, должно быть отведено в деле воспитания первое место[9]. Проповедник для подтверждения своих мыслей ссылался на пример воспитания Девы Марии (о котором, нужно заметить, мы ничего не знаем), приводил и тексты Св. Писания.

При выходе из церкви я услыхал и откровенный отзыв о поучении. Довольно прилично одетый субъект — как видно рабочий — делился со своим товарищем впечатлениями:

— Ишь ты, как поп-то поучает… Детей, говорит, воспитывать надо под его руководством, а того-то и не скажет, что теперь в голодных краях дети мрут с голодухи. Какое тут воспитание… Все они, длинноволосые, только говорить да поучать мастера, святыми притворяются, а делать ничего не хотят для других, только о своем брюхе хлопочут!

Меня поразила эта оценка проповеди. Грубая и резкая, она, однако же, как нельзя более рельефно выставляла на вид всю неприглядность нашей официально-церковной проповеди. Нужно сознаться, что в приведенных словах заключалась большая доля правды. Церковные проповедники in massa не хотят считаться с действительностью. Их мысль витает в области отвлеченных схоластических рассуждений, общеизвестных сентенций и пересыпается обильно текстами кстати и некстати. Живая жизнь не задевает их ума, не волнует сердца; говорить об ее ненормальностях — не их дело».

(Из духовного журнала «Век», 1906 г., номер 5—6)


Церковь-благотворительница

«…Покойный отец мой часто говорил мне: «если будешь жить по Евангелию — пропадешь». И вот я живу по Евангелию и погибаю.

Я решил побеседовать со своим настоящим духовным отцом — Отцом Протоиереем Воскресенского всех учебных заведений Собора[10]. Отныне достопамятная для меня беседа наша имела место в самом Соборе на правом его крыле в среду, 13-го сего текущего сентября.

Вся внешняя обстановка — огромный, величественный, светлый (много света) Собор, белые под мрамор стены, мигающие огоньки лампадок, постукивание рабочих на главном куполе — все говорило о жизни, труде, работе, все напоминало хорошее, доброе, светлое, прекрасное, — вообще живое, радостное, здоровое. Но не такой характер носила беседа о. Протоиерея-академика со своим духовным сыном. Беседа длилась в течение часа, никем не прерываемая, в Соборе мы находились одни, не считая сторожа, стоявшего у ящиков со свечами при входе в Собор. Сидели мы рядом, колени наши соприкасались. Мой 6-летний сын стоял у моих ног, опершись руками о мои колени. И вот, за все время беседы я не услышал от духовного отца ни одного живого, бодрого, доброго, лишенного банальности слова, чуждого всего земного, материального, стоящего выше глупости, невежества, бездарности. Я услышал одно только знаменитое слово:терпение. Но я тут же вспомнил ваши слова: «здесь терпение и там терпение, — не слишком ли много??» Я заявил батюшке, что я тридцать лет терплю в той или другой степени, в той или другой мере, в той или другой форме от людей всех званий, возрастов, состояний и общественных положений. И вот я подумал: «что сказал бы, как поступил бы, как использовал бы данный момент» — беседа с человеком, пришедшим за духовным советом, — «католический или протестантский проповедник?!» И вспомнилось мне надгробное слово пастора, произнесенное 24 января 1897 г. над телом моей матери-немки, вспомнил вдохновенное лицо, страстную, увлекающую, захватывающую сердце, действующую на ум речь. Помню, на глазах всех, понимавших немецкий язык, навертывались слезы. Может быть, здесь была некоторая доля театрального, искусственного, было немного и позы и рисовки, но зато могу удостоверить, что не было глупости, бездарности, невежества, непонимания своего призвания, о чем я упомянул выше.

Отец протоиерей закончил тем, что направил меня к самому отцу Настоятелю, митрофорному протоиерею Н. И-чу Р-ву, сказав, что сам он, протоиерей, человек маленький и сделать для меня ничего не может. По словам протоиерея N-го, отец Настоятель прекрасный, сердечный человек, отзывчивый на всякое человеческое горе, нужду и проч. Отправились мы с сыном к отцу Настоятелю. Отец Настоятель, не долго думая,предложил нам на гостинцы 50 коп. и попросил нас удалиться. Испросив благословение ивозвратив 50 сребреников— два 15 и один 20 — мы откланялись отцу Настоятелю.

ВашВасилий Андреев. 15 октября 1906 г.»

(Из частного ко мне письма)


На соборном служении

«Великое познается в малом, принцип испытуется мелочами. Отведав единую каплю морской воды, можно смело заключать, что во всем океане вода соленая. Как церковь относится к жизни и может ли ею руководить? Над этим спорным и темным вопросом ослепительной искоркой вспыхивает маленький, но разительный факт, могущий служить показателем глубочайших свойств Православия. Факт до сих пор не нашел ни малейшего отклика во всей духовной печати, потому что и она не умеет обращаться с больными вопросами жизни, как и породившая ее Церковь. Я разумею случай, имевший место в дни крайнего обострения вопроса о безработных в Петербурге и попавший в хронику «Нов. времени» (№ 10830). 7 мая, по окончании обедни в Казанском соборе, духовенство, во главе с еп. Сергием, выходило на середину церкви для служения молебна. Какой-то молодой рабочий, стоявший у решетки, обратился к еп. Сергию, когда тот поравнялся с ним, со словами: — «Епископ! Я обращался к митрополиту, чтобы он помог голодающим. Вы ничего, однако, не сделали! Где же у вас душа? Где же сердце?» Произошло смятение, но духовенство, не изменив ни на йоту своей программы, дошло до места и начало служить молебен. Тогда неугомонный рабочий начал громко кричать, стараясь заглушить пение: — «Братья! Я умолял митрополита помочь голодающим, но ничего не сделали. Моя сестра 17 лет через голод пошла в дом терпимости. Можно ли дольше терпеть, посудите сами!» И он, при общем смущении, опустился в бессилии на пол, почти потеряв сознание. Церковный сторож повел его к выходу и освежил стаканом воды. Приходя в себя, несчастный время от времени повторял: «Где же правда, где же правда?» Из рук сторожа он был передан околоточному надзирателю и отвезен в сыскное отделение.


— И только? — спросите вы. — Да, только. — Не может быть, не поверю! Не может быть, чтобы в храме, где сердца размягчены молитвой и овеяны религиозной любовью, не нашли мощного, вдохновенного отклика вопли голодного! Не может быть, чтобы епископ не сказал тут же, на месте, горячую проповедь о помощи своим согражданам и все духовенство, сняв свои золотые шапки, не пошло тотчас же собирать в них подаяние с присутствующих, не говоря уже о дальнейшей организации систематической помощи безработным вкупе с общественными деятелями! Не может быть, чтобы никто из духовенства или набожных прихожан тотчас же не отправился, по просьбе епископа, в место гибели несчастной девушки и не выкупил ее на собранные деньги с тем, чтобы устроить ей приличное существование! Ведь в любом народном собрании даже с самым несерьезным настроением, будь то среди столь презираемых духовенством атеистов, материалистов, — крики голода вызвали бы непременно хоть какую-нибудь прямую и скорую помощь!..

— Не может быть этого только с простой, человеческой точки зрения. А вот по-церковному, по-православному не толькобыло, но — мы с ужасом должны сознаться —так и быть должно. Не случайно и не на этот только раз духовенство и молящиеся впали как бы в летаргию, онемели, окаменели, глазом не моргнули в ответ на раздирающие душу стоны плоти и крови человеческой. Стиль, дух, норма Православия характерно выразились в этом безучастии. Как смели эти стоны осквернить своды молитвенного дома, нарушить их неземную тишину, где совершается бескровная жертва, отрывающая человека от бренного мира с его болями, где каждый предстоящий «ничтоже земное в себе да помышляет» и «отлагает всякое житейское попечение», где все находятся под гипнозомдуховности, презирающей всякуютелесность?!

Убиение любви к жизни и ее интересам — этоцель богослужения, и ее ставила себе церковь всегда и не без успеха достигала. К этому направляла всю обстановку, все чары, все волшебство своего культа. Прикоснитесь к молящемуся во время богослужения — и он окажется каменным, глухим ко всему земному. Вот где познается истинная сущность Православия. Церковь всей своей догмой, моралью и дисциплиной стремится охладить в человеке привязанность к земле, всеми мерами стремится убить у него самый нерв любви к жизни. На этой почве и разрастается пышным цветком все то изумительное равнодушие и безучастие Церкви к больным и насущным вопросам культурно-исторической работы, которое издавна восстановило против нее все живые общественные силы. Церковь уводит от жизни. Дивно ли, что и жизнь уходит от церкви?! И обе сосредоточиваются в двух враждующих между собою лагерях».

(Из «Страны», № 183 за 1906 г.)

А. Карташев[11]


Около церковного сердца

«…Подхожу к монастырской кассе и прошу о. эконома дать мне билет на пароход. «С каким пароходом ты приехал?» — спросил он. Я сказал, что — на пароходе Мурманского Общества. «Ну, — сказал он, на Мурманском пароходе и поезжай обратно. Ты этому Обществу уплатил за один конец, плати-ка и за другой; а мы возим только тех, кто платит нам за оба конца!..»

(Из «Церковно-общественной жизни», издаваемой в Казани профессором Духовной Академии В. И. Писаревым, номер 42 за 1906 г.)


* * *

«…Пред моими глазами как живая сценка в пещерах Киевской Лавры. В глубине подземных коридоров толпа длинною вереницей идет с свечами в руках, и поочередно паломники друг за другом прикладываются к св. мощам угодников. Лица у всех восторженные и благоговейные. В глазах одних светится горячая надежда, у других они источают слезы благодарности, что Бог сподобил их видеть святыню. Тишина и вздохи — глубокие, сокрушенные, молитвенные. На повороте у решетки, за которой покоятся, по преданию, тела братьев — строителей главного храма, — стоит подслеповатый монах и монотонно-тягуче повторяет одну и ту же фразу: «Положите копеечку, святые угоднички помолят Бога за вас! положите копеечку, святые угоднички помолят Бога за вас!»

(Оттуда же)


* * *

— «Еп. Антоний о монастырском землевладении. В «Вол. еп. вед.» напечатана следующая резолюция Антония, еп. Волынского: «Держитесь крепко за землю, которую пожертвовали церквам благочестивые наши предки за спасение своих душ. Не верьте льстивым обещаниям либералов…»


* * *

«…Если вам доведется быть в летнюю пору в каком-либо монастыре, вы обязательно найдете там каменные или штукатурные работы — то по ремонту, то по расширению старых построек; вы услышите стук молота о камни или увидите подвешенные люки. Если вы поинтересуетесь взглянуть на работающих, то увидите наемных мирян в ободранной одежде и с испитыми лицами, а монахи в это время, если оно не богослужебное, будут проходить мимо вас праздные, сытые и часто в дорогой одежде».

(Оттуда же)


* * *

«На Поперечно-Владимирской улице в столярной мастерской К. Г. Боль служит столяр П. А. С-в; у него есть брат, мальчик лет 14—15, по имени Илья: жил у сапожника учеником, но у него было стремление поступить в монастырь, и он часто ходил в Кизический мужской монастырь на церковные службы. И вот 12 августа перед всенощной мальчик решился и пошел в келью отца Дионисия — казначея монастыря, от которого зависит прием в монастырь. В келье он увидел почтенного иеромонаха, украшенного знаками отличия за усердное служение.

Выслушавши просьбу Ильи о приеме в монастырь, о. Дионисий сказал мальчику: «Вот я погрызу тебе ухо, если вытерпишь, приму тебя в монастырь». Смущенный мальчик ответил: «Не знаю, вытерплю или нет».

О. казначей, действительно, погрыз ухо Илье и велел снять пиджак. Потом запер дверь и, взяв мальчика в охапку, отнес его на кровать и сказал: «Теперь я буду лежать, как царь Давид в своей семье».

Пролежав несколько минут, о. Дионисий, опрокинув мальчика вниз лицом,лег на негои сказал: «Ну, Илья, если . . . . . . . . то приму в монастырь». Мальчик, ошеломленный всем происходящим идействиямимонаха, лишился чувств.

Когда он пришел в себя, о. Дионисий собрался в церковь и приказал мальчику тоже идти туда.

Простояв всенощную, Илья пошел к послушникам, но в это время пришел мальчик Николай и сказал, что о. казначей требует к себе Илью. Оба мальчика пошли в келью к о. Дионисию.

Почтенный иерей, приказав Николаю уйти, запер парадную дверь и келью, потом, пообнимавши Илью, приказал ему раздеваться.

Затем со словами: «Ну, Илья, будешь принят в монастырь», — положил мальчика лицом в подушки и снял с него панталоны.

Затем при словах: «Ну, теперь ж… моя», — совершил акт, которому нет имени.

Мальчик лишился чувств.

Когда он очнулся, о. Дионисий дает ему рубль и говорит: «Ну, Илинька, не сердись и никому не говори», — и, отворив двери, выпустил мальчика.

Это происходило в 11 часов ночи.

Выйдя из кельи, Илья постучался к послушникам и, ночуя у них до утра, рассказал им происшедшее. Затем в 6 часов утра вернулся к брату, но не рассказал о вынесенном поругании. Тем не менее чувство обиды не давало покоя мальчику, и он опять пошел в Кизический монастырь, с тем чтобы добиться аудиенции у архиерея; здесь мальчик рассказал архиерею о том оскорблении, которое он получилу негов монастыре…

Архипастырь призвал о. Дионисия и, когда тот явился, начал его «урезонивать», выставляя всю гадость подобных деяний. И когда о. Дионисий не выдержал и воскликнул: «Грешен, святой владыка!» — архиерей, удовольствовавшись этим, отпустил обоих, казначея и его жертву, «с миром».

Илья пошел из монастыря, не зная, что делать... Но по дороге не вытерпел и рассказал все неизвестному ему человеку; последний посоветовал мальчику идти в земскую больницу. Здесь мальчика освидетельствовал доктор Д., предложив мальчику идти в Окружной суд и заявить о всем судебному следователю.

Но мальчик не умел рассказать все хорошо следователю, и тот вызвал еще его брата, столяра; старший брат, желая все это проверить, пошел с Ильей в монастырь к о. Дионисию. Столяр спросил монаха: «можно ли делать то, чтó вы сделали?» Но отец казначей и тут не потерялся, он промолвил: «Ты, Илинька, верно бедный, и тебе надо денег?»…

Наш сотрудник был у С-х. Он увидел семью пасмурной, злобной… И действительно, больше оскорбить семью, человека невозможно…»

(Из «Казанского вечера», 1906 г., номер 20)


Все многоточия — в тексте газеты. Судя по полной прописке имен, мест и лиц, описанное — не выдумка. Это подтверждает и следующая сноска под статьею:


«В № 17 нашей газеты в хронике была помещена заметка под этим же названием. В настоящее же время мы можем подробно осветить это возмутительное дело».


* * *

«В Нижний Новгород привезен из Перми для отправления в монастырь бывший архимандрит Зосима, настоятель женской общины в Красноуфимском уезде, превративший ее в свой гарем и уличенный в изнасиловании ребенка. Суд приговорил его к каторге. Но, как только состоялся приговор, верующие, по сообщению «Ниж. Листка», руководимые белогорскими монахами, начали своеобразную агитацию. Архимандрит Зосима объявлен был невинно пострадавшим праведником. К нему стали стекаться поклонники и поклонницы, искавшие его благословения, которое приносило «исцеления». В тюрьму Зосиме приносили детей под благословение. Когда Зосиму заковывали в кандалы, вокруг него стояли белогорские монахи с горящими свечами.

И эта агитация не осталась бесплодной. Цепи спали с бывшего архимандрита. Каторга и арестантский халат его миновали. Зосиму, по словам «Ниж. Л.», везут теперь в монастырь. И надо думать, что паломничество к невинно пострадавшему не прекратится, не прекратятся и «исцеления»; и трудовые пятаки, рожденные потом и кровью обманутых, темных рабочих людей, — наполнят кружки белогорской обители.

Вспомнишь Гамлета и его задумчивое слово: «Есть что-то гнилое в Дании»…

(Из «Речи» 26 августа 1906 года, и из «Церковно-обществ. жизни» № 38)


* * *

«…От этих новостей местной жизни перейду к известию, которое меня возмутило до глубины души. Из Киева, от студента-земляка, я получил известие такого рода: «один монах — ректор семинарии, архим. Кирилл,совратил девицу, растратил несколько тысяч казенных денег и сослан в какую-то пустынь». А на другой день то же прочитал и в № 259 «Бирж, ведом.»:

«Ректор киевской духовной семинарии, архимандрит Кирилл, за развратное поведение сослан вОптину Пустынь».

…Несчастная Оптина Пустынь, долженствующая принять такого гостя к себе! Вот так монах —воспитательдухов юношества! Таких большинство! Все деланные монахи-карьеристы, худо живущие, никуда не гожие. Этот «холостой быт» в монашестве нужно искоренить.

24 окт. 1906 г. Ваш свящ.И. N-ский».


«Дети диавола и их проповедь свободы»[12]

«Возьмемте словосвобода, слово, особенно излюбленное в наше время. Из-за него поднялась вся переживаемая нами сейчас смута общественная; его выставляют на своем преступном знамени вожаки смуты; это слово выкрикивают забастовщики разных слоев и сортов: и простые рабочие мыловаренных и других заводов и фабрик, и давно забывшие свое научное дело студенты и студентки, и молокососы гимназисты и гимназистки, и даже (horribile dictu[13]) питомцы некоторых духовных семинарий, даже саратовские прачки! И при всем том едва ли огромному большинству выкрикивающих слово это доступно и вполне понятно значение его. Свобода!.. Ведь это слово нуждается в уяснении определенного своего содержания. Свобода может быть и бывает разная: свобода воли, свобода совести, свобода слова и печати, свобода гражданская, политическая и т. д. Не уяснить себе как следует смысла слова и из-за него пыль столбом поднимать, — согласитесь сами, ведь это и смешно, и обидно, и горько.

Выслушаем, как понимает истинную свободу Христос. Может быть, евангельское понимание свободы осветит нам и тот путь «вольной воли», на который так усиленно зазывают нас вожаки современной смуты общественной. Может быть, евангельская справка выставит в подобающем свете и самих зазывателей-смутьянов.

Однажды сказал Иисус к уверовавшим в Него иудеям: «Если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики. И познаете истину, и истина сделает вассвободными» (Иоан. VIII, 31—41). Это последнее выражение возбудило в новообратившихся иудеях целую бурю, доказав их поверхностную и непрочную веру. «Мы семя Авраамово, — возражают они, — и не были рабами никому никогда; как же Ты говоришь: сделаетесьсвободными?» Не понял ветхий гордый[14]человек, что в словах Господа речь идет совсем не о политическом или гражданском рабстве, а о рабстве духовном. «Истинно, истинно говорю вам, — объясняет им Иисус, — всякий, делающий грех, есть раб греха». Кичливые сыны Авраама забыли, что у них есть страшный тиран — грех[15]. Вот от этого-то рабства Господь и хочет их освободить. «Знаю, что вы семя Авраамово, — продолжает Он поражать неукротимую гордость мнимых сынов Авраама, — но посмотрите, такие ли в вас расположения, какие в Аврааме? Ведь сын обыкновенно носит на себе отпечаток отца[16]. И если бы вы действительно были дети Авраамовы, то и дела Авраамовы делали бы. Но вы ищете убить Меня, Человека, сказавшего вам истину, которую слышал от Бога. Авраам так не делал. Очевидно, вы происходите от кого-то другого и делаете дела отца вашего». Только теперь поняли ожесточенные гордецы, что Господь говорит не о плотском происхождении от Авраама, а о нравственном их рождении. «Мы не от любодеяния рождены; одного Отца имеем — Бога», — сказали они с запальчивостью. «Нет, — спокойно ответил им Иисус, — нельзя сказать, чтобы отец ваш был Бог. Если бы Бог был Отец ваш, то вы любили бы Меня и понимали бы язык Мой, потому что Я от Бога изшел и пришел: ибо Я не Сам от Себя пришел, но Он послал Меня». Члены одной и той же семьи говорят одинаково и поэтому узнают друг друга, потому что одни и те же чувства и мысли одушевляют их[17]. Между тем собеседники Христа не только не понимают речи Его, но и намеренно, даже с каким-то сатанинским ожесточением оказывают упорное сопротивление истине — и этим ясно обличают себя, свое настроение, чьим, каким духом они проникнуты. «Ваш отец диавол, — называет наконец Господь вещи их именем, — и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца искони и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда он говорит ложь, говорит свое: ибо он лжец и отец лжи». Упорное, соединенное с ожесточением и злобоюсопротивление истине, а такжеубийственные замыслыпротив человека, сказавшего истину, все это такие свойства, которые обладателей и носителей таких свойств роднят с царством сатаны, с исконным человекоубийцей и лжецом-диаволом.

Отсюда нетрудно понять и то, какую свободу проповедует в своем Евангелии Христос и что такое та свобода, которую сулят миру сыны диавола[18]. Свобода евангельская — свобода нравственная, свобода от греха; она — плод познания и уразумения истины, сообщает ее людям как тайну искупления через Сына Отца Небесного, но под условием, если люди пребудут в слове Его, т. е. если будут стремиться выполнить свое жизненное назначение — уподобление Богу[19]. Высшая степень истинной свободы состоит в том, когда человек, руководясь мотивами очищенной путем истины и благодати своей богосозданной природы, избирает для своей деятельности только одно добро, когда его свободная воля сливается с волей Божией, когда человек начинает жить и дышать теми же мыслями и чувствованиями, какие наполняют душу Богочеловека Иисуса Христа, т. е. когда совершение греха сделается для человека нравственною невозможностью[20]. Тогда-то человек воистину свободен, независим от всякой внешней силы, ничем не одолевается, даже предписаниями закона: ибо праведнику закон не лежит (I Тим. 1, 9); руководясь всесовершенным законом любви и чистой совести[21], праведник не нуждается в законе, не нуждается во внешних побуждениях, он выше закона[22], он — свободный и любимый сын в дому Божьем[23], в царстве Христа и благодати[24]. Волю Божью он исполняет по внутреннему своему влечению к Богу и добру.

Не такова свобода, которой ищут и домогаются сыны диавола. Это — не свобода нравственная, духовная, а чисто внешняя свобода, — произвол, не знающий никакого ограничения, никакого удержу; это скорее свобода от всякого закона, свобода, которая является поводом к угождению плоти (Гал. V, 13), это — рабство греху, нравственная разнузданность. Такаясвободаесть плод лжи и злобы против истины, добра и правды. Главным виновником такой ужасной свободы всегда был, есть да будет диавол с его клевретами, исчадиями ада. Бедствия, какие причиняет людям эта стихийная свобода от всяких сдерживающих ее моральных начал, неисчислимы и ужасны. Ураганы и землетрясения приносят людям сравнительно меньшие бедствия, чем сатанинский произвол извергов человечества, не желающих знать ни истины, ни добра, ни правды, не признающих никакой власти, никаких прав человеческой личности, кроме своего осатаневшего «я».

Такую именносвободу, такую «волю вольную» и проповедуют современные смутьяны, именующие себя социал-демократами, — проводниками так называемого освободительного революционного движения. Вполне достойные сыны своего отца-диавола, они насквозь пропитаныложью, намеренным искажением истины, подтасовкою фактов, буквальныммаскированиемсебя и своей преступной деятельности (2 Кор. XI, 14), чтобы обмануть простодушную толпу людей доверчивых: солдат, рабочих, даже молодых школяров, невинных детей, даже девиц. Прикрываясь маскою якобы участия в судьбе страждущих и обремененных мира сего, на самом-то деле все эти клевреты диавола несут с собою замыслыубийственные. Для них, исчадий исконного человекоубийцы, ничего не стоит погубить душу и тело человека. И губят они людей, губят массами без всякой жалости, чтобы только добиться своих преступных целей. Им ненавистна Божья и царская власть на земле, ненавистна родина, им хочется выкрасть, вытравить из сердец человеческих веру в Бога и преданность Помазаннику Его, лишить русских людей Отечества, как справедливо лишены его Самим Богом исконные сыны диавола, богоубийцы-евреи, самые главные виновники настоящей смуты общественной. Чтобы добиться этого, они пускают в ход всю силу сатанинской лжи: религию готовы объявить выдумкою попов, священников — обманщиками, церковь — ненужным пережитком прошлой жизни, даже Самого Христа — простым человеком, а в Его крестной смерти не видят уже никакого искупительного значения.

Если бесшабашные революционеры отваживаются с таким нахальством попирать Святыню народную, все то, чем человек русский доселе жил и дышал, то нужно ли удивляться их поистине сатанинской ненависти к священной особе Царя русского. Язык отказывается повторять всю ту грязь и ругань, какою переполнены наводнившие за последнее время нашу злополучную землю русскую разные воззвания, прокламации, брошюрки преступной лиги революционеров-крамольников. Не довольствуясь оскорблением царского имени путем устного и печатного слова, путем лжи и клеветничества, душегубы-революционеры не убоялись поднять на бунт против Царя и правительства мирных тружеников — рабочих людей, сознательно обмануть, подкупить, насильственно оторвать их от честного труда и подставить эти невинные жертвы под выстрелы военной силы, которая призвана была, которая должна была рассеять мятежную толпу[25]. Кровожадные душегубы-революционеры видели, как лилась неповинная кровь обманутых ими жертв, и, конечно, радовались и торжествовали, что удался их замысел кровавый. Да будет же кровь всех этих неповинных жертв вечным укором, несмываемым пятном на совести сознательных обманщиков и подстрекателей, если только хотя капля совести осталась еще у этих последних. Пусть помнят крамольники-душегубы, что кровь обманутых ими и загубленных братьев их вопиет и непрестанно будет вопиять к небу об отмщении. И рано или поздно этот вопль дойдет до Бога, и придет на них, на всех этих общественных смутьянов и кровожадных убийц, вся кровь праведная, пролитая и проливаемая ими на русской земле, от крови Царя-мученика и всех убиенных ими верных слуг царевых до крови мирных рабочих, их жен и детей, которою обагрена земля русская по лукавству и злобе сынов погибельных.

Таковы дети диавола, носители и проповедники лжи и злобы, и вот к чему ведет их преступная проповедь ложной свободы.

Братья-трезвенники и все русские люди! Поступайте как чада света. Испытывайте, что благоугодно Богу, и не участвуйте в делах тьмы. Обличайте русских крамольников, выводите их к свету, на свежую воду, ибо о том, что они делают тайно, — стыдно и говорить, а что они делают явно, открыто и нахально — это возбуждает ужас и отвращение… Берегитесь их, зорко смотрите за их действиями, а сами поступайте осторожно, не как неразумные, но как мудрые,искупующе время, потому что переживаемые нами дни слишком лукавы. Не упивайтесь вином и никакою греховною страстию, от которых бывает всякое распутство, всякая смута общественная (Ефес. V, 8—18). Уразумейте истину Христову, и она сделает вас истинно свободными чадами Отца небесного и царя земного и счастливыми сынами земли родной.

А о русских крамольниках-извергах знайте, что они сыны диавола, исконного человекоубийцы и отца лжи. Свобода, ими проповедуемая, есть самая ужасная ложь, имеющая своим концомрабство греху. А греховное рабство есть начало всякого другого рабства — и гражданского и политического, есть начало разложения и гибели личности и целого народа.

30 янв. 1905 г.Е. А.»

[Из журнала «Деятель», издающегося в г. Казани, 1905 г., год десятый, номер 5]


«О правде небесной и праве земном»

Слово, произнесенное в соборе Казанского Спасо-Преображенского монастыря в день памяти митрополита Казанского Ефрема, 26 дек. 1904 г.

«Сегодня, дорогие казанцы, вы собрались в нашу святую обитель, чтобы разделить с нами празднование памяти великого в своем служении и славного в смирении Святителя Казанского Ефрема. Не могу скрыть от вас искренней радости, что такое множество молящихся окружает сегодня достославную могилу великого служителя Церкви Христовой и своего земного отечества. В нынешние тяжкие дни для нашей национальной скорби вспоминать наших великих строителей истории и учиться у них — это великое утешение для смущенных русских граждан и прекрасный исторический урок для наших общественных деятелей всех степеней, и высших и низших. Исторические указания — это наилучшие советники, нелицеприятные слуги всех искренних служителей Церкви и самоотверженных слуг Царевых; но эти же воспоминания из истории нашей Св. Руси оказываются и жестоким обличением всего нашего русского общества — «детей, оставивших Завет Господа Бога отцов своих».

Итак, в бедствиях нашего отечества и среди наших личных огорчений обратимся к месту вечного покоя митрополита Ефрема за утешением и наставлением[26]…»

(Из того же «Деятеля», тот же номер)


Православные и католические святые о церковных истинах

Григорий Назианский писал блаженному Иерониму: «Надо побольше небылиц, чтобы производить впечатление на толпу. Чем меньше она понимает, тем больше восхищается. Наши отцы и учителя[27]не всегда говорили то, что думали, а что влагали в их уста обстоятельства и потребности».

Епископ Синезий в 410 году по Р. X. говорил: «Народ положительно требует, чтобы его обманывали,иначе(курс. мой) с ним никак невозможно иметь дело… Что касается меня, то я всегда буду философом только для себя, для народа же — только священником».

(Из «Московского еженедельника» проф. Евг. Трубецкого за 1906 г.)


Суд над мертвыми

«За отступление от себя и «истин» своего учения Католическая Церковь карала виновных даже после их смерти; и существовала особая судебная процедура для подобных процессов, которая исключена из действующих французских законов только революциею около ста лет тому назад. Историю этих церковно-судебных процессов представил Габриель Дебар в первой ноябрьской книжке «Revue des Revues» на основании архивных документов. Обычай подвергать каре мертвецов за ересь возник в XI веке: в 1022 году, в Орлеане, Робер, прозванный Набожным, сжег первых еретиков альбигойцев, и в том же году, в том же городе был вырыт из могилы каноник Теодор, признан еретиком и его тело выброшено на улицу. В этом веке и в следующем более не известно ни одного процесса мертвых еретиков, но очевидно, этот обычай существовал, потому что муниципальный статус Тулузы в 1205 году регламентирует производство подобных процессов. Точно так же мы читаем в самом древнем руководстве для инквизиционных трибуналов во Франции, которое составлено для каркасонского трибунала доминиканским монахом Бернаром Гви, что «если еретик похоронен, то его вырывают из земли, влекут по улицам и бросают в яму, куда свозят городские нечистоты, а имущество его конфискуется, причем наследникам не дозволяется доказывать на суде, что покойник не был еретиком». В XIII и XIV веках подобные процессы были нередки. В 1235 году доминиканские монахи приказали в Тулузе вырыть несколько трупов богатых горожан и аристократов, которые признаны виновными в ереси, позорно протащены по улицам и сожжены на костре «во славу Божию, святой девы Марии и св. Доминика». При этом герольд торжественно провозглашал: «Так будет со всеми, кто так поступит». По словам одного летописца, в провинции Лангедок число процессов мертвых еретиков в течение двух лет между 1373-м и 1375-м было «бесконечно». Давность не спасала несчастные трупы: так, в Ферраре инквизиция сожгла в 1301 году Арманно Пингилипо, умершего 32 года перед тем, а в 1313 году во Флоренции подвергся той же участи труп Герардо, покоившийся в могиле 63 года. В XVI столетии инквизитор Иоанн де-Рома беспощадно практиковал кару мертвецов относительно альбигойцев в Провансе. Например, Иехан Жинуи был подвергнут этим бесчеловечным инквизитором страшной пытке, и когда он не вынес пятикратного поджаривания предварительно пропитанных салом ног и умер, то его признали виновным в ереси после смерти и сожгли окончательно на костре. В XVII и XVIII веках протестанты часто подвергались посмертным преследованиям и казням, производство которых уже тогда было предусмотрено законами, именно эдиктами 1670, 1715 и 1724 годов. В этих эдиктах предписано судить и казнить мертвых не только за ересь, но за дуэль, самоубийство и мятеж. В XVII и XVIII веках были примеры посмертных процессов мятежников, дуэлистов и самоубийц. В числе последних находился Никола Лоз, секретарь министра Вилеруа, и по этому поводу Вольтер писал: «Мы таскали по улицам тело самоубийцы, мы пронзили его грудь колом и опозорили его память; мы наказываем сына за потерю отца и жену за потерю мужа, отнимая у них наследство покойника». Что касается до еретиков, подвергшихся посмертному преследованию в указанные два столетия, то невозможно их подсчитать, но Дебару удалось найти в архивах подлинные протоколы 93 подобных процессов, в числе которых обвинялись 34 женщины. Очень немногие из подсудимых были оправданы, а громадное большинство казнены, хотя достоверных сведений о казни имеется только в 60 делах. Эти процессы происходили во всех частях Франции: в Лангедоке, Пуату, Бретани, Орлеане, Пикардии, Дофинэ и т. д. Подсудимыми были самые разнообразные лица: аристократы, судьи, купцы, рабочие, поселяне. Первые из этих процессов происходили в 1685 году, а последний — в 1778 году. В одном Меце в течение 17 дней в конце 1686 года было казнено 3 мертвеца. Производились эти процессы по установленному порядку. Обыкновенно патер извещал судью, что такой-то мужчина или такая-то женщина отказались перед смертью от исповеди и причастия по католическому обряду[28], за что подлежат преследованию как еретик или еретичка; судья производил с докторами осмотр тела и накладывал печать на затылок покойника, затем тело или отдавалось на хранение родственникам, или чаще всего подвергалось аресту при тюрьме, где оно оставалось иногда несколько месяцев, пока производилось судебное следствие. По окончании этого следствия вызывался на суд повесткой мертвец, а за его отсутствием опекун, иногда родственник, но обыкновенно назначенный судом посторонний человек, который, конечно, нисколько не заботился о защите доброго имени покойника и об интересах наследников, так как, в случае признания подсудимого виновным, его имущество подлежало секвестру. На суде спрашивались свидетели, обыкновенно патер и доктор, присутствовавшие при смерти подсудимого, а затем произносились обвинительная речь прокурором и защитительная опекуном, краткая и бессодержательная, или родственником, иногда очень красноречивая, если наследство было значительное. Наконец суд постановлял приговор, очень редко оправдательный, а почти всегда обвинительный. Обычная казнь состояла в том, что тело так называемого преступника привязывалось головой вниз к лестнице, которую прикрепляли сзади к телеге, и палач, держа за уздцы лошадь, запряженную в телегу, медленно проходил по главным улицам города. Это зрелище было ужасное, и один свидетель подобной казни в Пикардии восьмидесятилетнего виконта Нувиана, отказавшегося перед смертью вернуться из протестантской веры в католическую, пишет: «Его голова, вся окровавленная, билась о мостовую, а раны старого воина открылись, и кровь текла потоками». Когда это отвратительное шествие достигло до ямы, куда выбрасывали городские нечистоты, то тело несчастного бросили туда и приставлен был часовой, не допускавший никого подойти к телу с целью его похоронить. Обыкновенно тела казненных мертвецов делались жертвами собак или птиц, но иногда разъяренная толпа разрывала их на части. Подобные отвратительные сцены наконец стали возмущать народ и даже палачей. В 1693 году в Париже при такой казни народ возмутился, вырвал из рук палача тело несчастного протестанта, похоронил его и целый день ходил по улицам с криками: «Стыдно великому королю терпеть такое варварское обращение с его подданными, за что, конечно, он и навлекает на страну гнев Божий». Движение против таких варварств быстро увеличивалось. В Бержераке судьи отказались принимать к производству такие дела, а в Калэ в 1686 году палач не захотел исполнять свою обязанность столь позорным образом и согласился только под угрозой казни. В 1699 году некоторые епископы[29]заявили, что посмертное преследование еретиков имеет самое вредное влияние, а потому его следовало бы уничтожить. Дижонский парламент прекратил несколько подобных дел. Однако, несмотря на все это, варварские посмертные преследования и казни продолжались до 1778 года, когда в Пикардии поселянка Локлон сделалась последней жертвой дикого законодательства, отмененного революцией спустя 11 лет после этого возмутительного процесса».

(«Исторический вестник», рубрика «Новости и мелочи»)


«Это всекатолики, а не мы», — скажет самодовольно православное духовенство. Но вот что я прочел в воспоминаниях о смерти Лермонтова. Как известно, тело его, убитого на дуэли, не получило христианского погребения. О возможности или невозможности его заспорили между собою два пятигорских священника. Вследствие сомнения они обратились с запросом к архиерею. И он ответил, что не только нельзя погребать поэта, который был застрелен на дуэли Мартыновым против всякого своего предвидения, но что по-настоящему надлежало бы положить его тело в грязный мешок и, протащив рукою палача по улицам города, выбросить его в яму с нечистотами. Но, как и всегда, «православные» только говорят, а католики исполняют; у одних — сердце дряблое, вялое, у других — сильное; ноприрода-то сердца у обоиходинаковая. Подробности о смерти Лермонтова и погребении прочитаны мною в «Путеводителе по Кавказу» г. Москвича.

В. Р-в


Народный опрос

«Парижской газетой «Petit Parisien» предпринят был недавно своего родаплебисцитпо вопросу о том, кого считать величайшими людьми во Франции в XIX в.? На этот вопрос получено было 1,5 миллиона ответов с более чем 15 миллионами поданных голосов.

Оказалось, что больше всего голосов получил Пастер, знаменитый ученый, открывший средство против собачьего бешенства, именно 1 338 425; второе место занимает Виктор Гюго — 1 227 103 голоса; на третьем стоит Гамбетта — 1 155 672; на четвертом Наполеон — 1 118 034; на пятом Тьер — 1 039 453. Затем идут Лазарь Карно, «организатор побед», — 950 772; Кюри, открывший радиум, — 851 107; А. Дюма (отец) — 850 602; д-р Ру — 603 941; Пармантье, которому Франция обязана введением картофеля, — 398 863; Ампер, известный электротехник, — 352 469; Брацца, путешественник, — 344 515; Эмиль Золя — 334 747; Ламартин — 298 892; Араго — 258 892; далее Шатобриан, Мак Магон, Сара Бернар. На первом месте поставлен, таким образом, ученый, облагодетельствовавший человечество, на втором поэт, на третьем патриот.Представителей религиозного идеала не находим вовсе».

(Из «Церковного вестника» за 1907-й год, номер 1-й)


Этот опрос в своем роде есть параллель католическим судьбищам над умершими еретиками: здесь тоже судят живые и, пожалуй, тоже о «мертвецах», хотя и совершенно ортодоксальных. Но как торжествен и спокоен этот суд народный, выразившийся просто в молчании, с которым 15 миллионов человек прошли мимо митр, крестов, «чудес», юбилеев, булл, «силлабусов» и «энциклик». Sic transit gloria mundi…

В. Р-в


Нравоучительная книга

Один друг подал мне листок объявлений, очевидно оторванный от «приложений» к книге, со словами: «Вот, обратите внимание, о каких гадостях пишут духовные лица и еще распространяют это как что-то поучительное и наставительное». Я взглянул. Это было объявление от книжного магазина Тузова о «только что отпечатанной и поступившей в продажу вторым изданием» книге:


«Общенародные чтения

по

православно-нравственному богословию

в порядке десяти заповедей Божиих.

ПротоиереяЕвгения Попова. Спб., 1901 г.

Цена 3 руб., в коленкоровом переплете 4 руб.»


Заглавию предпосланы слова, что новое издание представляет «настольную книгудля всего духовенства идля каждого православного христианина». Словом, раскошеливайтесь и покупайте: протоиерей, верно, достраивает каменный дом и крайне нуждается в оживленном рынке. — Книга, судя по подробному оглавлению на 8 страницах, вполне бестолкова и никакого отношения к десяти библейским заповедям не имеет, даже едва ли помнит их. Напр., во 2 же главе: «Богопочитание сердцем», говорится:


О чествовании святых икон

О почитании святых

Об истинной и полной надежде на милосердного Бога

О страстях телесных

О страстях душевных

Советы против страстей


О чем всем вовсе ничего не говорится в X заповедях, или говорится в другом смысле, или даже и вовсе отвергается, как, напр., отвергается и запрещаетсяпочитание каких бы то ни было изображений, копий, вещественных воспроизведений («кумиров»), к разряду каковых, конечно, относятся «чествуемые святые иконы» Православия. Равно «святыни» Православия, среди которых на первом месте стоят, всеконечно, «мощи», относятся к тем же «кумирам», и эта форма их тщательнейшим образом предупреждена в Библии, как страшное богохульство, через сокрытие Богом смерти и смертного тела Моисея, из которого евреи, по весьма понятным основаниям, могли бы вздумать сделать для себя «мощи». Словом, православные поклонилиськак раз тому, чему поклонение особенно противно Богу и запрещено Его словом, — деревянным раскрашенным вещам и мертвым останкам. Самое прикосновение к «трупу» («отцу отцов нечистоты», — по глубокому разъяснению Талмуда) было таким нехорошим, грешным, противо-святым и противо-чистым делом, — хотя бы оно совершилось в делах благочестивого погребения, — что это раз и навсегда было, безусловно, запрещено всем священникам; а частный человек, прикоснувшийся к мертвому телу, не мог весь этот день войти к себе в дом, приблизиться к своей чистой и святой семье. Напротив, православные именно на «отце отцов нечистоты» и воздвигают свои храмы, совершают свои молитвы, не веря ни одному слову Библии, смеясь над каждым ее словом.

Равно трудно приурочить к библейским заповедям эти рубрики поучения:


О правильном и богоугодном почитании воскресных дней и праздников.


Т. е. праздников православно-христианских, совсем обратного смысла, чем библейскиеприродныепраздники, напр. рождение молодой луны, «новомесячия» и проч. Всеприродноеизгнано Церковью из религии и заменено «косточками» или «похвалою нам», т. е. духовенству, но только духовенству прежних веков.


О соблюдении по-православному и с усердием постов.


Непонятно, для чего было упоминать «всуе» о десяти заповедях при изложении этих «наших мыслей» о посте. Ведь ничего подобного в Св. Библии нет!

В главе: «Любовь к ближайшим лицам», конечно, не забыты рубрики:


Отношение крестников к крестным отцам и последних к первым,

Обязанности в отношении к начальникам,

Отношения к пастырям духовным.


О всем указанном изложено довольно кратко, но вот автор протоиерей добирается до пресловутого «VII», т. е. «не прелюбодействуй»; и посмотрите, как он правою рукою все запрещает, даже самое невинное, а левою подсовывает «каждому православному христианину», читателям ичитательницамего книги, такие гадости и глупости, о каких, кроме «святых обителей», нигде не слыхано! и они не пришли бы никому в голову без этого «назидательного чтения», перед которым «Нана» Золя и его «La terre»[30]— воистину представляют собою невинный ребяческий лепет! Строгий автор начинает с того, что порицает и запрещает всякие возможные способы сближения полов, все средства общения молодых людей и девушек, предоставляя родительскому авторитету устраивать судьбу их, и таким образом сводя брак к лошадиному стойлу, куда сводятся «молодые» после церковного «благословения» и где они без любви, даже без знакомства, именно как лошади, приведенные с разного поля, «творят размножение», просто, гадко, кратко, хладно!.. Брак до Петра Великого, эта старорусская конюшня, где старый боярин насиловал данную ему «в плоть едину» дочь бедного дворянина, все эти возмутительные древнерусские обыкновения, где ничего нет, кроме голого излияния семени на «плоть едину», — все это мало-помалу было установлено и выработано похотливыми «отцами церкви», которые, кроме «истицаний» (см. ниже), т. е. собственных ночных поллюций и онанизма, ничего не знали в отношении размножения. Церковь позабыла или, точнее, закрыла ладонью весьореолразмножения, весь этотпредварительныйсвет его, сияние его, какой запечатлен так прекрасно и благородно в Библии: именноблагородное-то она и возненавидела, оставив одни «истицания», при которых брак не различается от онанизма и содомии, где он есть воистину человеческое скотоложство (любимая форма совокуплений в монастырях). Вот эта переработка брака, установленного Богом и прославленного в Библии, поэтического, глубокого, мистического в христианское скотоложство, которое объявляется «законным», будучи совершено при участии попа и с уплатою ему денег, — и составляет историческое дело Церкви в отношении к семье. Скотоложство — и ничего более! Причем и невеста-жена — скот, приводимый на постелю после «благословения», и жених-муж входит в спальню как скот же: ибо чтó же другое он,просто мужчина, может чувствовать кпросто девушке, раздетой и голой, перед ним положенной на кровать и к которой ему не позволено было ранее приблизитьсядуховно, ласково, любяще, любуясь, уважая, доверяя… «Соверши с неюистицание: это и есть христианское супружество», — учила Церковь, учила всегда. Тут что-то содомско-развратное в мысли, тут возмутительная подтасовка заповеди Божией и во главе всего забвение этойглавноймысли брака: «создадим ему (Адаму) помощницу,соответственную ему». Вот «соответствие»-то и выкинула Церковь, — выкинула любовь, связанность, гармонию душ и тел; и оставила одну конюшню, отвечающую развратному «нюху» ее. Забывая, что в Библии любят, «нравятся», любуются, — что там играли на тимпанах и кимвалах, на «псалтири» (арфа), танцевали (Давид перед ковчегом завета) и пели песни (Деворра и Мариам), что там любовь и горячие ласки сливались с религиею и выливались в религиозные формы («Песнь Песней»), — автор-протоиерей все эти приближения супружества, световые его оттенки, его «предисловия» и «введения» уравнивает с… матерною бранью!! Но я цитирую рубрики главы, которая носит характерно христианское заглавие: «Обязанности любви к ближним и самому себе в отношении целомудрия и вообще нравственной жизни»:


ВИДЫ СЕРДЕЧНОЙ ПОХОТИ


Блудные помыслы.

Возжделенные взгляды на другой пол.

Чтение книг, располагающих к незаконной любви.

Блудные разговоры.

Сквернословие (матерная брань).

Любовные песни.

Страстная музыка.

Бесстыдные танцы — пляска и такие же зрелища.

Любовная переписка и списывание любовных стихов.

Слишком короткое обращение с другим полом.

Желание прельстить собой другой пол.

Ухаживанье за женским полом.

Любопытство на чужую обнаженность.

Соблазн на собственную наготу.

Неотклонение себя от живых соблазнительных картин плотской похоти.

Украшение дома, особенно спальни, соблазнительными картинами или статуями.

Искусственное разжение похоти.

Нескромная одежда.


Замечу, что все этоу насстало действительно лакейским (как и автор говорит об этом и даже называет это лакейским языком, в лакейском тоне), однако именно отне внесения сюда религии. Христианство, отвергнув, по существу, все, не допустило сюда божеского света и просвещения: и все пало в тьму! Между тем, по существу, все это, чтó исчисляет и осуждает автор, — есть правда, должное, необходимость: и «помыслы», и «вожделенные взгляды на другой пол», и «книги, располагающие к любви», и «разговоры», «песни», «музыка», «танцы», «переписка» и «любовные стихи», «короткое обращение с другим полом», «желание прельстить собою другой пол», «ухаживание за женским полом», «соблазн на чужую обнаженность», «украшение дома, особенно спальни» (только действительно не «картинками», которые были бы «подобиями», «кумирами»), «одежда» или полураздетость и вовсе раздетость в соответственном месте и с соответственным лицом или лицами. Но только все это должно быть не на площади и улице, а в храме и храмах, должно быть не намалеванным на вывесках балагана или цирка, а иметь место в церковных процессиях, как наши теперешние «крестные ходы», «крещение», «миропомазание», где тоже есть движение и обнажение плоти, но все постное, все не в отношении к главной заповеди Божией, а «наше», выдуманное. Приведу пример. В библейскую эпоху всякая израильская семья выжидала у сыновей и дочерей появление «волос отрочества», которыми называлисьпервые три волоса, появлявшиеся на лобке над детородными органами. День этот считался днем возможного супружества, наставшейпорыего. Тогда родители отводили отрока или отроковицу в Храм, в эту таинственную «Скинию свидения» (встречи, свидания человеков с Богом), и здесь священник закалал жертвенного агнца «во всесожжение Господу», причем три первые волоса сбривались над шерстью закланного агнца и шли в жертву Богу вместе с ним. Как трогательно, просто, нужно: какая мысль у каждого мальчика, у девочки, еще так невинных и чистых, когда они видят, что священник отделяет нечто от детородных их органов, отделяет в храме, т. е. как бы у нас на литургии, и дает это отделенное в «благоухание Господу» (всежертвы приносились в «благоухание Господу»). При этом, естественно, и мальчик и девочка не могли не обнажиться. Это было в «Скинии свидения», а Бог был «супругом Израиля» (постоянный тезис всех пророков)… Совсем другое чувство, чем в наших «крестных ходах», где духовенство только показывает черни свои раззолоченные спины (ризы). Но этого было недостаточно: в «свидении с Богом» должны были участвовать не только 11-летние отроки и отроковицы, но и взрослые мужчины и женщины; и вот через Моисея Бог установил «закон назорейства». В тот же храм приходили израильтяне и израильтянки, мужья и жены, и таким же способом, как это делалось с отроками, священник «сбривал кругом волосы со всего их тела» (текст повеления Божия через Моисея), т. е. как само собою понятно — он сбривал их на голове и около детородных органов, где они и вырастают почти исключительно, после чего евреи обязывались не вкушать вина и какого-то «сикера», пока волосы не отрастут вновь. Как мы «до страсти любим ходить на исповедь», так у евреев, судя по записям в Талмуде, развивалось до страсти это «назорейство», и они спешили снова и снова приходить в Храм и давать «в обоняние Богу» этот волосяной покров своего тела. Невольно все это сопровождалось обнажениями: как, «сбросив с себя одежду», нескромно плясал Давид перед ковчегом завета. Вообще обнажения были косвенные, не прямые, не стемою именно обнаженияв себе, а было невольным и сопутствующим обстоятельством при другом обряде, в другом церковно-религиозном ритуале. Но вся этапобочностьобнажения — только в своем роде «покров Изиды»:сутьв том, что они именнобыли! И зрелище ветхозаветного Храма с этим множеством копошившихся в нем животных и нагих отроческих и взрослых, мужских и женских тел — являло совсем иной вид, нежели наши удрученные храмы! Заметим, что животные при Храме были помещаемы «гнездами», т. е.неразлученнымисемьями, и, конечно, при этом тоже «не на тему» обстоятельстве они нередко перед глазами молившихся совокуплялись: чтó было только исполнением заповеди Божией, данной агнцу, быку, телице, голубю и горлице одновременно и наряду с человеком!На площади— все было закрыто, но в Храме — все было открыто;на улице— все в одеждах, в храме многие —решительнобез одежд (погружения священников и первосвященника в Каменное море, принятие назорейства). Вот способ! вот закон! Конечно,нашамолитва — из постной, сухой ткани слов — оскорбилась бы видом этих совокупляющихся животных и зрелищем множества детородных органов, с которых снимаются волосы; но ведь мы поклонились тезису: «немножься!неплодись!»По заповеди — и молитвы!!Евреи, жившие под законом «плодись! множись!», — имели и другой, конечно,тонмолитв, маслянисто-сладкий, текуче-сочный, вот как в «Песни Песней», для которого ничего оскорбительного не было в обычных зрелищах Храма, в ласках кротких животных и в органах исполнения заповеди Божией! Храм — тайна, в нем все таинственно. Мы, европейцы, — как юноши из Саиса: живем наружу, по сю сторону покрывала Изиды; но в том и существо «сверхъестественного», «откровения», «религии», что люди (библейские) вводились имивнутрь, за, подтаинственный «покров». И не падали в смертном страхе от того, что под ним, естественно, видели.

Если заповедь Бога — размножение, то Храм, естественно, и должен быть преимущественным местом его, местом воли Божией. Но именно только размножения животных: человек же, павши, потерял правду в этом акте и недостоин совершить его в Храме; не по существу дела, а по своему, и притом временному, до снятия первородного греха, неуменью.

Но переходим к «христианскому целомудрию». Библейские люди все видели в Храме; но на сотни миллионов их на протяжении двух тысячелетий пришелся один скверный Онан. У нас же, при напутствии и пособии «Православно-Нравственного Богословия», все удерживающего человека отестественногосближения с женщиною, — и не могли не сделаться почти все онанистами. Вот, полюбуйтесь, о чем пишет протоиерей:


«ВИДЫ ТЕЛЕСНОГО БЛУДА


Страстное скоктание (щекотанье), осязание и лобызанье.

Ночное искушение.

Вспоминание ночного соблазна.

Истицания (поллюции).

Первая потеря целомудрия.

Незаконная беременность.

Обольщение невинной или невинного.

Насильственное растление.

Насильственное любодеяние.

Подпадение чьему-либо насилию.

Деторастление.

Похищение или же произвольное бегство из дома для плотского греха.

Наложничество.

Разврат.

Сводный брак.

Гражданский брак.

Падение в кумовстве или же с принятыми от купели.

Кровосмешение.

Падение с иноплеменным лицом.

Малакия (онанизм).

Муженеистовство.

Научение других малакии и муженеистовству.

Женонеистовство.

Скотонеистовство».


Ну, не довольно ли, добрый читатель? Ты уже видишь, что христиане всех людей превзошли своим целомудрием: не танцуют, не музыканят, имеют всегда понурый вид, вечно крестятся, читают «Господи, помилуй!» и не смеют поднять глаза на «сосуд дьявола», женщину. «Аще соблазняет тебя глаз твой — вырви его». Так и зажмуриваются. В темноте и без женщины залезает худощавый христианин под ватное одеяло… и уж тут начинаются «истицания»! «Господи, помилуй» и истицания и «Господи, помилуй!». Так и до утра. А наутро — синие круги под глазами, и, «грешный», крепче бьет он лбом о каменный пол своего храма, и ярче зажигает свечу свою перед сумрачными ликами, не догадываясь, что и все они, в свое время, знали эти же «истицания» и под глазами у них были эти же синие круги.


* * *

Последнего я не решился бы от себя сказать: да сказал это известный в Петербурге странничек, г. Михаил Сопоцко, — принятый во всех благочестивых домах, а ныне удалившийся в Иерусалим и оттуда присылающий на родину нравственно-поучительные листки. Между такими листками есть один, где он, предостерегая благочестивых мирян от «козней дьявола», под которыми разумеется, конечно, «женщина», — передает, что против них не могли устоять даже и «святые угодники». Отсюда и начинается любопытное свидетельство. «Никто не мог устоять, — пишет он, — ни святители, ни пустынники, ни архиереи и патриархи, ни Отцы Церкви». В подтверждение он приводит из «жития» один рассказ, где «епископу единого града», уже тогда старцу, случилось впасть в тяжкую болезнь, о которой все думали, что она — предсмертная. «И посетила его игуменья местного монастыря, в сопровождении юной послушницы. И когда они стояли у него в ногах, то послушница нечаянно для себя коснулась рукою его обнаженной ноги. И от сего вошел огонь похоти в больного старца. И сказал он игуменье, когда она стала прощаться с ним: «Я слаб, оставь девицу при мне, чтобы услужить мне в немощи». Она так и поступила. Враг же рода человеческого не только еще более разжег его похоть, но и влил в него нужные силы, и он, поднявшись с постели, совершил насилием блуд с девицею. После чего она забеременела. Сей же епископ, поняв, что все то было от навождения дьявола, выздоровев, покинул епископство свое и город тот и, уйдя в пустыню, предался подвигам поста и молитвы. В чем так преуспел, что напоследок лет множество народа стекалось к нему, для научения и наставления, а когда он почил, — то нетленное тело его показало в нем совершенно угодившего Богу инока»[31].

«Он» пошел на церковный иконостас, в икону, — и православные теплят перед ним лампады. А «она» и ее ребенок? «Житие» не упоминает о них, и Михаил Сопоцко тоже не спрашивает. Пренебрегаемая незаметная величина, которою христианские «Святцы» не занимаются. Но мы доскажем ее судьбу и сделаем обложку к «Святцам». С животом и через 9 месяцев с младенцем на руках, пошла бывшая послушница, изнасилованная архиереем и «святым», на рынки торговых городов, Константинополя или Антиохии, и, послужив лет 5—8 «товаром» для корабельных матросов, «подохла» где-нибудь в нищенском квартале. Ей — ни венца, ни иконы: не постилась, не молилась; а ребенок ее, зачатый архиереем и о котором не задумался папаша, — по общему пути подобных, вероятно, еще раньше пошел с камнем на шее в воду. «Жития» об этих частностях святительской жизни не упоминают. Но так как Вечное Солнце зрит с Небес и на записанное и на незаписанное в «житиях» и видит равно «житие» архиерея и жизнь той девушки и младенца и на весах небесных всякое бытие человека одинаково весит, то можно думать, что иконостасы православных храмов суть просто деревянные заборы, исписанные скверными лицами блудников, содомитов, онанистов, девоубийц и детоубийц. А мы кадим им и взываем: «святые отче (такие-то), молите Бога о нас»…

Впрочем, Солнце под своды наших храмов и не заглядывает. Темно в них. Сумрачно. И слышно в них заунывное пение действительно «грешных» людей, биющих в перси свои в невыразимой скорби…


Пора же осветить эту скорбь. Взгляни, Солнце, сюда и расскажи молящимся все, чтó ты видело и знаешь!


* * *

Здесь я прилагаю извлечения из старинного, написанного полууставом «Требника», — где среди других «чинов» Церкви приведен и «чин исповедания инокам», и затем «инокиням», и даже «схимницам» в видевопросовим иответових. «Требник» этот, конечно,практическивырабатывался целые века: делались на исповедипризнания, и «по прежде бывавшим случаям» вписывались вопросы. Таким образом, тутнакопленный опыт жизниотложил свои следы, только без имен. Они и не нужны. История имеет дело с общим. Она не суд, который зоветлицо, а обзор, исследующийдела. Эти-то суммарные «дела», записанные в «Требнике», и показуют, что монастырь и монашество издревле были как бы цитаделями половых извращений, где эти противоестественности — редко и мало известные в миру, хотя и случающиеся, — были сосредоточены и неприступно сохранялись под защитою молитв, ладана, свеч, «святой воды» и «мощей», которые все окружали их и защищали от истребления, даже от беспокойства и наблюдения. «Житие тихое и безмолвное да поживем», — как бы говорили дела Содома, Гоморры и Онана, воздвигая стены монастырские, подымая их выше, вырабатывая себе строжайшие «уставы», где все предусмотрено, всякий шаг монаха, и предупреждена всякая возможность какого-либонормального отношенияк другому полу, т. е. все сохранено и сбережено дляанормального.

Купол храма

Голгофа и крест

НУЖДА В СКОРБИ

Рязань, 17 апреля.


«…Безумец до конца, бунтую против вашего Бога, таким я умру, — и, согласный с вами о неизбежности замены горизонтальных созерцаний вертикальными[32], дерзаю думать, что ваши вертикали врастают в землю, а мои — хоть и чахло — тянутся ввысь. Бледные, такие жалкие, выросшие на малосочной, точно чем-то отравленной почве, ветви моего деревца — все-такиветви, порою зеленеющие, а ваши созерцания копошатся в глубине где-то, глубоко под землей, и выглядывают наружу только голыми, никогда не зеленымикорневищами. Оттого так часто столь дики, столь непривычны для нее они, — прямо-таки непонятны[33]. И, все же, ваши воззрения лишь дают пищу моим: через ваши созерцания только надо питаться, и после — отрицать их, бороться с ними; потому что преобладание их знаменует собою царство и владычество того, что подобно в человеке породившей его земле и с чем не мирится то другое, чем по существу все мы есмь и движемся. Да, мой друг-недруг[34], это просто сказано. И за книжку вашу бесконечное и горячее спасибо; то, что вы вспоминаете иногда обо мне, меня необычайно поддерживает. А по существу в сути-то моей слишком уже плохо: пути вперед отрезаны, назад идти — пока горд — не хочу; топтаться на месте — гнусно; остается следить за своим распадом как личности, зрительствовать над собою. Вы счастливы с вашейземнойрелигией, но именно в этом-то, что вы счастливы, и лучшее для меня доказательство вашей неправоты. По существу, я непоправимо несчастен, но это-то и крепит меня, и заставляет пристально подчас всматриваться вперед и вокруг, и порою позволяет не каяться даже в том, что я, как вы и угадали, — «убивец»[35]

Я оторвался от этой странички и продолжаю писать, прочитав ваше рассуждение: «Религия — как свет и радость»[36].

Василий Васильевич! не мелькал ли иногда, когда вы его писали, мой образ перед вами? — Во всяком случае, такой пытки, как чтение этого вашего фельетона, я давно не испытывал. Точно ножом по живому телу — каждой его строчкой вы режете меня. Мне больно, но в муках этой часто нестерпимой боли я кричу, корчась кричу:я правее вас.

Да — правее, и горд тем. Тяните все жилы из меня, но вы так далеки от того, что ясно мне. Вот вы же ведь проговорились сами: «Зосима — это образ, изкаторгивынесенный, там взлелеянный». Зосима — да ведь это бледный, чахлый плод гибнущей религии, не понимающей, что она погибает! А Ферапонт — это стражник религии,с неюпогибающий. Кто выше: этот ли нелепый стражник, для многих еще нужный и инстинктивно этими многими провозглашаемый «старцем», властителем их душ, — или Зосима, нужный только, в конце концов, кокетничающим своею религиозностью барыням[37]. Ведь Алеша-то настроен как институтка: — а ему — этой красной девице — и только ему Зосима мог поведать свое «святая святых». Конечно, Ферапонт — не все, но зато Зосима — ничто. Зосима — это уступки человечеству, жалкому и слюнявому, это — голос каторги, измучившей такую душу, как Достоевского, это — религия, до человека приниженная, и по существу это —изменарелигии! Делать то, что велит нам Зосима, можно и без религии, и лучше его делают откровенные безбожники. — Мне видно, куда ниспадает религия, и вот, в этом процессе ее разложения, Зосима идет на уступки и, конечно, «прочахнет». А Ферапонт — стражник до конца. И, пока есть еще следы ее, Ферапонты нужны, к ним тянет, они охраняют то, что готово переродиться и корчится в муках родов, — хранят церковь, но бережно. Против каждого положения вашего и священника Петрова хочется крикнуть — но стоит ли? Но разве не чувствуете вы, что такое, как у него и у вас, толкование самого дивного евангелического образа — образа Марии, помазующей ноги Иисуса, — прямо кощунственно; а ваш «изгиб мысли», заставляющей не жалеть Иисуса, молящегося в Гефсиманском саду, а почти радоваться Его слабости, — это что такое?

Религиякак свет и радость? Василий Васильевич! Да так ли это? В какую ловушку давно уже попали вы и многие, многие другие! В ловушку какого-то откровенного любованья своею животностью, смакования[38]утех и радостей, и ниспадания, ниспадания[39]до конца! Религия — как тиски того, что низменно, как вечная Божья гроза нашей греховности, проклинающая немощь человеческую, плачущая о ней и вечно влекущая нас ввысь, — конечно, такая религия велит «оставить отца и мать», и «вырвать глаз, если он соблазняет», и «идти на крест»[40]. Эта религия, все понимающая, все, но только как-то холодно, мимоходом[41], — как мы делаем это по отношению к маленьким детям — позволит нам и порадоваться («ну и пусть их» — именно такой ведь колорит[42]всего чуда в Кане) — но именно только позволит;возводить в принцип ощущение радостности она не станет, а о собственнойслабости и жадности к свету и радостям, и о робости перед подвигом —такая религия заплачет кровавыми слезами.

В моей религии Магды умирают, потому что им больше делать нечего, — и Генрихи куют свои колокола, измученные и суровые, — и их колокола поют славу Богу, к которому зверь тянется по-своему, по-звериному, а человек иначе немножко, с отрицанием того, чтó он перерос, с культивированием того, что еле брезжится в нем и что у великого Достоевского сказалось в образе Ивана Карамазова, Дмитрия — его жалкого «Митеньки», — но никак не Алеши и не Зосимы.

Прощайте, мой друг-недруг. Мне очень грустно сейчас в своей комнате, наедине с моими мыслями. Я так страшно одинок, и те колокола, что сейчас зазвучат и запоют песню о Воскресении, — разное пропоют нам с вами. Для вас — это победная песня и торжество любви, а для меня — это наивное чаяние усталого человечества, пропитанного пóтом от трудов своих, и на один миг опьяняющего себя иллюзиею общей любви и радости и яркого света — от восковых свечей.

Милая служба заутрени под светлый праздник — для меня она нераздельна с белыми девичьими платьицами — точно для них она служится. Милые, наивные белые платьица, из которых так скоро вырастают[43]. Грустно мне — и только один человек во всем мире понял бы меня, совсем понял бы…

В. 3-цкий».


Кроме мотиваскорби, христианство еще обширно развило мотивхудожественности. И вот сплетение этих двух мотивов и составляет всю «музыку» Церкви — всю еенаглядность, всю ееосязаемость. Второй мотив ярко и наконец цинично выражен в следующем письме ко мне, которое тоже меня поразило:


ЭСТЕТИКА МРАЧНОГО


«Г-н В. Розанов.

Обетпослушанияеще не предрешаетантиэстетичности: есть тысячи людей, вся красота которых состоит в безграничном послушании. «Ты свободен. Но какое мне дело до того, что ты освободился от ярма, если ты не сумеешь объяснить,для чегоилидля коготы стал свободен?»

Красотакрестногохода… Амрачныеинквизиционные судилища с осьмо-гласным miserere[44]— разве это не красота? Шествие сотничерныхлюдей,каждый жест которых вырабатывался веками, — разве это не готично?

Полуденная сутолока на площади. Нарядная праздничная толпа виленского шляхетства выходит из ворот реформатской коллегии. Скромный протестантский пастор что-то объясняет. Чей-то пристальный взор… это прислушивается к нему черный человек. Два вопроса, жест, — и проповедник удаляется, посрамленный ad majorem Dei gloriam[45].

Божие наказание постигло города и села: в предсмертных судорогах больные валяются на улицах, а здоровые бегут от заразы. Но кто это закутал больного в свой черный плащ и уносит его на руках? Это — воин Господа Иисуса.

Бюрократ»[46].


САМОСОЖЖЕНИЕ


«Вечером девятого июня к полицейскому уряднику Сергиевской Пустыни явился рыбак и заявил, что он шел с моря через поле позади Сергиевского монастыря и увидел у одного из кустов дотлевающий костер, а возле него лежит чуть живой человек. Урядник, собрав понятых, отправился к указанному месту. Около кустов, действительно, догорал большой костер, а около него лежал еле живой человек с обгоревшими ногами. Его немедленно отправили в монастырскую больницу, где фельдшером ему была оказана первая медицинская помощь, а затем перевезли в Стрельнинский дворцовый приемный покой, откуда отправили в Петергоф к родителям. Из дознания выяснилось следующее: человек этот был одет в мужской монашеский костюм, но оказался девушкой. Она — крестьянка Петергофского уезда, Ольга Петровна Гвоздева. В последнее время она читала многославянских книги, желаяспасти свою душу, — дошла до фанатизма[47], в припадке которого решила себя сжечь на костре. С этой целью она приехала в Сергиевский монастырь и,после горячей молитвы, пошла в поле, наломала сучьев, развела огонь и, раздевшись донага, бросилась в костер. От сильной боли она, не помня себя, выскочила из костра и упала без чувств. Придя немного в себя, она с большим трудом надела кое-что из одежды, но двигаться не могла и пролежала до появления рыбака, завидев которого, она начала кричать: «Воды! воды!» — чем обратила на себя его внимание. У костра найден воткнутый в землюдлинный посохс небольшимкрестомна конце, на котором был повешенобразок[48]. Это она поставила себенадгробный памятникв случае, если бы сгорела. Здесь же была найденадлинная коса, которую она перед актом сожжения отрезала финским ножом. Кроме того, найдено многокнижек духовного содержания. Так как у несчастной обнаружены ожоги ног, живота и спины, то — по заключению врачей — жизнь ее находится в опасности» (из газеты «Знамя» за 1903 г., номер 158, июля 14. Корреспонденция — из Сергиевой Пустыни, что близ Петербурга. Курсивом отмечены мною места, требующие особого внимания).

В. Р-в.


В ПЕЧАЛИ И СТРАХЕ


«Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин спасовец (секта старообрядчества беспоповщинского толка) Михаил Куртин, 57-ти лет, зарезал родного сына своего, 7-летнего мальчика Григория, в убеждении, чтоэто угодно Спасу. Вот что рассказывал Куртин на суде о своем поступке: «Однажды ночьюпечальмоя о том, что все люди погибают вгрехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть ни на минуту и несколько раз вставал с постели, затепливалсвечи перед иконамиимолился со слезамина коленях о своемспасениииспасении семейства своего. Тут мне пришла на ум мысльспастисына своегоот погибели вечной, и так как сын мой Григорий, единственное детище, был очень резв, весел и сметлив не по летам, то я,боясь, чтобон после смерти моейне развратился в вере и не погиб в геенне вечной[49], решился его зарезать. С этою мыслью я вышел на заре в задние ворота и стал молиться на восход,прося у Спаса знамения, что если после молитвы придет мне снова мысль эта в голову с правой стороны, то я принесу сына в жертву Богу, а если слева — то нет; потому что, по мнению нашему, помысл с правой стороны есть мысль от ангела, а с левой — от дьявола. По окончании длинной молитвы помысл этот пришел с правой стороны, и я с веселием в душе возвратился в избу, где сын мой спал с женой моей на полнике (широкая лавка). Опасаясь препятствий со стороны жены, я нарочно разбудил ее и послал за овчинами в деревню Перво, а сам, оставшись с сыном, сказал ему: «Встань, Гришенька! Надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». Он надел белую рубаху и лег на лавку в передний угол. Тогда я подложил ему его шубку в голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал, и начал биться, и натыкался на нож. Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу… Он потерял силу сопротивляться, но все еще не кончался. Заря до этого времени светила в окно, но, когда я пронзил его ножом, вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и яупал перед образом на коленис молитвою, прося Бога принять милостиво новую жертву. Когда я стоял перед образами на коленях и сын мой плавал в крови, то вошла вдруг в избу возвратившаяся жена моя и, с первого взгляда узнав все случившееся, упала от страха на землю перед мертвым сыном. Тогда я, поднявшись с пола, на котором стоял на коленях, сказал жене: «Иди и объяви обо всем старосте. Ясделал праздник Святым». — Заключенный в острог, Куртин еще до решения его дела на суде запостил себя до смерти». Кон. Леонтьев. «Восток, Россия и Славянство». Москва (1886 г., том II, стр. 14—15. — Курсив мой.В. Р.).

На страницах 17-й и 19-й того же тома Леонтьев сопровождает случай размышлением:

«Конечно, никто не станет оспаривать у суда[50]права карать[51]поступки, подобные поступкам Куртина. Но, по высокому выражению московских славянофилов, обыкновенный суд, точно так же как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и он не исчерпывает бесконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов. Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но только там сильна и плодоносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин может бытьгероем поэмыгораздо более, чем самый честный и почтенный судья, осудивший его вполне законно.

В этой трагической картине нет ничего пошлого и избитого».


Русские могилы

ВоскресениеХристово видевше, поклонимся Господу Иисусу, ЕдиномуБезгрешному

Пасхальная песнь


I

ПРИРОДА


«В сравнении с суровой северной и даже со средней Россией южные части ее представляют настоящий благодатный край по мягкости климата, красоте природы и естественным богатствам, которыми земля вознаграждает труд человека. Для жителя севера этот уголок — земной рай, полный радости и довольства. Эти черты в особенности свойственны Поднестровью. Великой красотой отличается долина реки с ее густой яркой зеленью, живописными берегами и могучей растительностью, которая своей сплошной зеленой пеленой обозначает старое широкое русло реки. Богатые сады и виноградники покрыли всю долину и служат неиссякаемым источником богатства и довольства… И здесь, в этом благодатном уголке, свила гнездо мрачная человекоубийственная секта[52]. Своим дыханием она отравила жизнерадостное население долины и привела к страшным событиям, которые — если бы они даже были кровавыми — и тогда были бы менее ужасны. Благодаря деятельности секты — здесь, в благодатной долине, нашли себевольную или невольную смерть два с половиною десятка людей, из коих большая часть были женщины и дети всех возрастов, не исключая грудных младенцев. В довершение всех ужасов —смерть была медленной и одной из самых мучительных!

Желая поближе ознакомиться с событиями этой смерти и определить психологическую природу явлений, лежавших в основании ее, автор настоящих строк взял на себя труд отправиться на место и ознакомиться с внешней обстановкой, с населением, среди которого произошли убийственные события, и с оставшимся в живых непосредственным участником событий, Федором Михайловым Ковалевым.

Внешняя сторона терновских событий настолько известна из газет, что мы ограничимся лишь кратким перечнем главнейших фактов.

Днестр своим быстрым извилистым руслом образует массу островов и заливов (лиманов). Вся широкая долина реки изрезана ее рукавами и богата часто заливаемыми водой низинами с тучным черноземом. Эти низины с небольшими на них возвышениями носят местное название «плавней». Плавни покрыты необыкновенно плодородной почвой и богаты фруктовыми садами и огородами; части же долины, прилегающие к берегу, изобилуют виноградниками. Село Терновка находится в четырех или пяти верстах от Тирасполя и расположено в плавнях. В непосредственном соседстве с Терновкой расположены многочисленные хутора, и между ними — хутора, принадлежащие семейству Ковалевых и их родственникам. Усадьба Ковалевых представляет значительнуюземельную собственность, оцененную тысяч в двадцать руб.[53]

Старообрядческое[54]семейство Ковалевых принадлежит к давним обитателям терновских хуторов, и родоначальник нынешнего поколения Ковалевых уже в начале настоящего столетия владел усадьбой[55], получившей ныне столь печальную известность. Этот родоначальник давал у себя приют прохожим, и в особенности перехожим раскольникам, и завещал такой же долг своим потомкам. Последняя владелица хуторов, старуха Ковалева, строго исполняла заветы предка, который был отцом ее мужа, и в усадьбе ее находили приют не только перехожие сектанты ее веры, но существовало даже целое учреждение —скит, в котором имели постоянное пребывание представители секты обоего пола,ведущие безбрачную[56]жизньи составлявшие нечто вроде старообрядческогомонастыря[57].

Скит представляет собою небольшое низкое здание, с фасада напоминающее собою экипажный сарай, с широкими фальшивыми входными воротами, которыми отделан фасад, и небольшими оконцами вроде слуховых отверстий в нежилых зданиях. На самом деле никакого въезда в сарай не существует: это — лишь отделка, скрывающая действительное расположение и назначение здания. Настоящий фасад и вход в здание — с противоположной стороны. Но этот истинный вход и истинный фасад просто, но искусно и умело замаскирован широким валом из соломы и тростника, представляющим собою как бы склад этих материалов. Однако же на самом деле описываемый вал представляет собой постоянную постройку, которая своей верхней частью сливается с крышей близлежащего здания и предназначена для замаскирования его. Между валом и зданием скита идет во всю его длину узенький коридор. С коридора ведут несколько входных дверей в различные части здания. Здание это и есть раскольничий скит, в котором имели временное и постоянное жительство перехожие и постоянные жильцы терновской общины. Самый вход в описанный выше коридорчик так искусно расположен и замаскирован, что его трудно заметить. Все описанное устройство явным образом рассчитано на то, чтобы скрыть как назначение здания, так в особенности входы и выходы из него[58]. В самой существенной части здания, рядом с главной молельной, расположен поперечный коридорчик, который ведет в противоположные части усадьбы и представляет полную возможность скрыться жильцам скита тем или другим путем, в зависимости от условий обыска. Все подробности устройства скита продиктованы страхом, осторожностью и подозрениями. Здание невзрачно, низко; его крошечные окошки маскированы задвижными ставнями, разделанными под цвет фасада и т. д. В большей части комнат находятся потайные ходы и спряты. Все показывает, что здешний обитатель пребывал в постоянной тревоге и всякую минуту был готов и мог бежать. Вместе с тем внутренность здания отличаетсямрачным характером[59]и крайненеприветлива; все показывает, что люди жили здесь не только в страхе, но и в какой-точеловекобоязниимрачности(курс. проф. Сикорского).

Жильцы скита редко выходили из здания — разве только для необходимых работ[60].

Обыкновенным времяпрепровождениемскитниковбылимолитва, чтение, беседа[61]при постоянном общении с некоторыми из членов семейства Ковалевых, которые, так сказать, прониклись духом религиозного настроения скита. Эти последние совершали значительную часть работ, напр., относящихся к домашнему обиходу, облегчая или, лучше сказать, заменяя работу обитателей скита.

Что касается внутренней жизни скита, то в некотором отношении она осталась для нас невыясненной ввиду того, что главнейшие участники этой жизни, напр., девица-сестра Ковалева, Домна Фомина с дочерью, Суховы и др., погибли насильственной смертью. Однако же некоторые факты нам удалось узнать от самого Федора Ковалева. Но в особенности, хотя немногие, но высокой ценности данные получены нами из бесед со слепым стариком Я. Я. (76 лет), который жил в скиту и был непосредственным участником большей части событий последнего времени. Из этих двух свидетелей Федор Ковалев не понимал значения многих событий, в особенности не понимал их мотивов, и потому его фактические рассказы, подчас детски-наивные, отличаются совершенной и беспристрастной объективностью. Старик Я. Я., наоборот, очень тонок, проницателен, опытен, отличается идеально покойной душой[62]. Благодаря его показаниям возможно установить истинное значение и психологическую зависимость совершившихся фактов, и до известной степени объяснить то, что остается загадочным и противоречивым».


II

ЛЮДИ


«До осени 1896 года в Ковалевских хуторах существовали две совершенно чуждые друг другу жизни — жизньскитаи трудовая жизньхозяев усадьбыи их родственников. Этижизнибыли близки только по месту, но в других отношениях близости не было, за исключением того обстоятельства, что отдельные члены семейства Ковалевых сближались со скитом и являлись его поклонниками и паломниками. Но главным образом скит в усадьбе Ковалевых являлся всероссийским[63]религиозно-благотворительным учреждением, согласно устному завещанию основателя Ковалевской усадьбы и семьи. Представительницей хутора и его жизни является старуха Ковалева, мать Федора Ковалева, а представительницей скита является Виталия.

Все отзывы, какие нам удалось собрать, рисуют старуху Ковалеву женщиной в высшей степенимягкой, доброй и человеколюбивой[64]. Хотя она торговала мукой, но торговля вовсе не была главным делом ее жизни: она жила богатыми доходами от фруктовых и виноградных садов. Она отличалась благотворительностью и помогала в широких размерах не только своим единоверцам, но также — православным и даже евреям[65]. Согласно всем отзывам, это была не деловая, не практическая женщина, это была простомягкая и добрая душа[66]. Ее участие в фанатических смертоубийствах и ее вольная смерть вместе с Виталией вызвали у всех единодушное чувствонедоумения и сожаления[67].

Совершенно иными чертами отличается Виталия. Уроженка Херсонской губернии, девица около 35 или 40 лет, она отличалась энергией и большой решительностью. Виталия появляется впервые в терновских хуторах лет 12 тому назад. Первоначально она наезжала, по временам, в Терновский скит, а в последние три года основалась в нем окончательно и приняла в свои руки заведование делами и всей внутренней жизнью скита. До того времени скит представлял собой скорее мужской раскольничий монастырь, но с водворением в нем Виталии преобладающая роль переходит к женщинам, и в период последних событий это уже было монастырское общежитиес женской иерархией и администрацией во главе[68]. Хотя в отдельных кельях скита жили и мужчины, немногие старички, но они занимали второстепенное положение и не принимали никакого участия в управлении делами, подчиняясь всецело главенству Виталии. Виталия распоряжалась всем в делах административного характера, а также и в чисто религиозных делах[69]. Она распределяла комнаты между жильцами скита, назначала им порции, определяла времяпрепровождение, начальствовала над всеми, но также отправляла богослужение, проповедовала, поучала, добывала св. тайны для причастия и сама приобщала скитников — кого часто, кого через каждые сорок дней, кого реже

Во всех своих делах административного характера Виталия совещалась со старухой Ковалевой, но эти совещания, как можно судить по данным, сообщенным Федором Ковалевым, носили скорее характер акта вежливости или предлагались к сведению, но, в сущности, были полновластными действиями Виталии. Уступая Ковалевой как бы первую роль, называя ее «тетенькой», Виталия распоряжалась решительно всем, и ни одно серьезное дело в хуторах не предпринималось без ее воли. Ее воля, ее авторитет требовался повсюду. Некоторые члены ковалевской семьи подпали безусловно под ее влияние, как, например, мать Сухова, Домна Фомина, ее взрослая дочь и девица-сестра Ковалева.

Как ни казалась значительной и всеобъемлющей деятельность и личность Виталии, но рядом с ней стоит другая личность, которой, по всей вероятности, принадлежит первостепенная роль во всех замыслах и в психологической подготовке всех роковых событий в терновских хуторах. Это была Поля Младшая. Поля Младшая и Поля Старшая, по-видимому, были родные сестры, по фамилии Скачковы. Старшая Поля никакой роли в делах скита не играла, но младшая имелаогромное влияние на Виталию[70]. Последняя не делала и, по-видимому, не могла сделать ничего без совещания с Полей. Об этом живо и картинно рассказывал Федор Ковалев. По его словам, Виталия хорошо постилась, молилась, громко и внятно читала по-церковному, но гражданское письмо[71]и газеты читала и понимала плохо. Поля же отлично и бегло все читала и толковала. Виталия не могла обходиться без Поли и решительно во всем совещалась с нею. По словам Ковалева, Виталия и Поля «все делали вдвоем». Посоветовавшись с Полей, запасшись от нее сведениями и объяснениями[72], Виталия становилась смелой и деятельной.

Старик Я. Я. рисует Полю и Виталию такими же чертами, как и Ковалев. Он в особенности хвалит Виталию за умениегорячо молиться и увлекать других своею молитвой[73].


III

СУДЬБА ЛЮДЕЙ


Мирная, безмятежная жизнь терновских хуторов была нарушена брожением, начавшимся в среде скита осенью 1896 года. Виталия и Поля стали постоянно говорить о имеющих якобы наступить преследованиях; еще не было речи о пришествии антихриста, об антихристовой печати и пр., а говорилось только об ожидаемых якобы общих мерах против раскола. Проповеди и предсказания Виталии на этот счет производили значительное действие и вызывали волнение и беспокойство, которое она никогда не старалась успокоить, а напротив — старалась усилить и раздуть.Никогда из ее уст не раздавались слова надежды и примирения. Напротив, она постоянно поддерживала возбуждение и запугивала — часто говорила, что наступят еще худшие времена[74]и что нужно всего ждать.Постоянные чувства, свойственные обитателям скита:раздражение, подозрительность, неосновательные страхи, теперь сказывались у Виталии в большей степени, чем прежде[75]. Ее тревожные речи действовали на окружающих, в особенности на молодых женщин и на подростков, но также и на старуху Ковалеву. Последняя часто плакала[76]и говорила детям: «Я умру, как вы останетесь без меня».

Начало осени 1896 года (сентябрь, октябрь) прошло в беспокойстве и тревожных думах: все ждали то ссылки в отдаленные места, то заключения в тюрьму. Ожидания эти были настолько серьезны, что вызвали приостановку обычного хода дел и привели к нелепым решениям и действиям. Так, некоторые запаслись теплым платьем (шубами, валенками и проч.) в ожидании близкой якобы ссылки на далекий север. Вечера и ночи проходили в беспокойных думах и разговорах, в которых принимали участие женщины, подростки и дети, вследствие чего беспокойство и волнение нарастали, а решения заменялись фантастическими предположениями. В случае заключения в тюрьму, решали, согласно совету Виталии,запоститься, т. е. уморить себя голодной смертью. На этом остановилась большая часть. Немногие из мужчин давали совет — «дожидаться, что будет», ничего не предпринимая. Этот благоразумный исход, к сожалению, не имел места, главным образом потому, чтопсихологический центр всего дела перешел к затворницами вообще к женщинам и в силу этогополучилоттенокстрастного, горячего отвлеченного дела, которое не справлялось с внешней жизнью и действительностью(мой курсив)[77].

С Рождественского поста (с Филипповки) беспокойное настроение терновских скитников и хуторян значительно усилилось. Проводились нередко тó в той, тó в другой семье бессонные ночи в бесконечных причитаниях и самоустрашениях, и посылавшиеся к Виталии за разъяснениями женщины, подростки и дети, иногда сам Федор Ковалев и другие возвращались от нее с уверениями о скором пришествии антихриста[78], об имеющих наступить войнах и о том, что признаком всех грядущих бед является совершившееся будто бы недавно снятие кровли с Иерусалимского храма. Вместе с тем говорилось, что народная перепись — это печать антихриста и что внесение человека в перепись равносильно наложению этой печати и вечной погибели человека. Тогда уже Виталия давала советзапоститься, не дожидаясь,чтó будет дальше[79].

В ноябре и в особенности в декабре большинство обитателей находилось в состоянии почти непрерывного страха и тяжелых мрачных ожиданий. Это мрачное состояние не освещалось никаким лучом надежды. Смерть, погибель казались неминуемыми. Такое гуртовое настроение, овладевшее всеми, делало жизнь тяжелой и предрасполагало к самоубийству.

Наиболее гибельным оказывалось влияние Виталии на полувзрослых детей, в особенности на тринадцатилетнюю дочь Фомина, Прасковью. Эта девочка-подросток[80]была одной из самых близких лиц к Виталии, почти постоянно у нее бывала, служила посредницей между Виталией и хуторянами, и в этом смысле играла более существенную роль, чем большая часть взрослых. Влияние[81]этой девочки отражалось и на Анюше Ковалевой. И вот однажды, раньше, чем кто-нибудь другой, девочка Фомина произнесла слова: «Там(т. е. в остроге)будут резать, мучить, лучше в яму закопаться». В ответ на это ее мать Домна патетически сказала: «Хорошо ты, Пашенька, вздумала — и я с тобой»[82]. Затем о закапывании стала говорить Анюша, против чего Федор Ковалев первоначально сильно возражал и говорил жене, что не позволит этого. Наконец, около этого времени уже и сама старуха Ковалева находилась под неотразимым влиянием Виталии. Это видно из того, что, когда Ковалев, как сам о том рассказывал, первоначально возражал своей жене, протестуя против закапывания, и даже пожаловался на жену самой Виталии, а матери решительно сказал: «Лучше острог, чем яма», то его мать, после совещаний с Виталией, сказала ему: «Надо идти в яму, иди, сыночек: в тюрьме тебя станут резать, мучить, и ты откажешься от веры»[83].

Народная перепись явилась тем внешним событием[84], тем подходящим предлогом, к которому стало приурочиваться существовавшее уже раньше душевное волнение. В это время выступили на сцену и ярко сказалисьисторические переживания. В терновских событиях нашего времени мы видим много общего ссамосожиганиями, самоутоплениями и самоистреблениями, которые с особенной силой проявились в конце XVII и в XVIII веке в нашем отечестве, которые не скоро исчезли вполне и даже проявились в 1862 году. Терновские события составляют лишь одно из последних звеньев в этом своеобразном явлении, свойственном русскому народу.

Когда в декабре прошлого года счетчики народной переписи постучались в дверь терновского скита, то высунувшаяся рука передала им записку, которая носит яркий архаический характер и отличается всеми признаками исторического переживания.«Мы христиане,— говорилось в записке. —Нам нельзя никакого нового дела принимать, и мы не согласны по-новому записывать наше имя и отечество. Нам Христос есть за всех и отечество и имя. А ваш новый устав и метрика отчуждают от истинной христианской веры и приводят в самоотвержение отечества, а наше отечество — Христос. Нам Господь глаголет во святом Евангелии своем: Рече Господь своим учеником: — «всяк убо иже исповесть Мя пред человеки, исповем его и Аз пред Отцем Моим, иже на небесех, а иже отвержется Мене пред человеки, отвергуся его и Аз перед Отцем Моим, иже на небесех[85]. Посему отвещаем мы сам вкратце и окончательно, что мы от истинного Господа нашего Иисуса Христа отвержения не хощем, и от Православной веры, и от Святой Соборной и Апостольской Церкви отступити не желаем, и чтó Святые Отцы святыми соборами приняли, — тó и мы принимаем, а чтó Святые Отцы и Апостолы прокляли и отринули, тó и мы проклинаем и отрекаем. А вашим новым законам повиноваться никогда не можем, но желаем паче за Христа умерети».

Почти такого же содержания грамота и точно так же была подана в оконце раскольниками, которые сожглись в 1736 году. То же читаем в письме, поданном сгоревшими раскольниками в 1723 году[86]; наконец, те же чувства находим в основании единичных самоубийственных решений.

Наибольший психологический интерес представляют время и события, непосредственно предшествовавшие роковым решениям терновских сектантов. По рассказам Ковалева, Виталия и Поля Младшая давали совет «запоститься». Мысль же о закапывании в яму возникла, по его словам, впервые у его жены Анны, которую называли Анюшей[87]. Дело происходило таким образом. Всего за несколько дней до рокового дня 23-го декабря, во время беспокойной ночи, проведенной в избе Фомина, обсуждался вопрос о возможной судьбе детей в случае ожидавшегося заключения взрослых в остроги. Так как предполагалось «запоститься в остроге», то некоторые выразили мысль, что, по смерти взрослых, дети будут крещены по-православному. При этой вести Анюша, державшая на руках ребенка, крепко прижала его и произнесла слова: «Не отдам ребенка на погибель; лучше пойду с ним в могилу»[88]. Об этих словах было немедленно доведено до сведения Виталии девочкой Фоминой (дочерью Назара Фомина), а впоследствии самим Ковалевым. Ковалев рассказывает, что Виталия, услышав про слова Анюши, вопреки его ожиданию — не только не выразила его жене порицания, но сказала: «Это она хорошо придумала, это — пророчество. Добро, что она это нагадала, ей первой будет спасение». И тут же Виталия строго сказала Ковалеву, что если он не согласится на аннушкино решение, то на него упадет грех затри души(Ковалев понимал: за душу жены и двух детей). Эти слова сильно подействовали на Федора Ковалева, но еще более подействовали подобные же слова матери, с которой, как видно, Виталия немедленно переговорила. После этого колебания у Федора исчезли, и он пристал к решению жены. С этого времени мысль о могиле или, как выражается Ковалев, «о яме»[89]овладела всеми. «В яму» — было всеобщим решением,в особенности в среде женщин. С этим временем, по словам Ковалева, совпадает необыкновенно напряженная и спешная деятельность Виталии. Она всех торопила, говоря: «Скорей, скорей», и стала принимать во всем не только распорядительное, но исполнительное участие, приготовляла погребальные принадлежности, приглашала к себе детей и женщин. Из рассказов старика Я. Я. рисуется внутренняя сторона событий, и выясняется, что события не были неожиданными, что исходным пунктом всех решений были обитательницы скита, в особенности Поля Младшая и Виталия. Они подготовляли события и, по всей вероятности,подсказали и самые решениячрез посредство женщин и детей-подростков; одно из этих решений, в минуту возбуждения, было высказано Анюшей среди большого общества. В таком именно смысле рисуется дело по тем данным, которые нам удалось получить из беседы со стариком Я. Я.

Некоторые восставали против мысли о закапывании, усматривая в этом замаскированное[90]самоубийство: многие прямо говорили: «Это все равно, как наложить на себя руки»… «Как бы от одного греха уйти, да не попасть в другой». Для решения этих недоумений, по замечанию старика Я. Я.,читали много старых книг[91], и «великие были споры». В обсуждениях, которые велись в ските и вне его, Виталия стала принимать чрезвычайно живое участие, и ею была высказана мысль, что «все, что делается для Бога, — не грех»[92], и она вместе с Полейнашла в книгахбудто быподтверждениеправильности такого мнения. После этого — наложить на себя руки для многих уже не казалось делом греховным. Таким образом, мысль озакапываниивышла, несомненно, из скита; и после борьбы и противодействия возымела, наконец, власть над умами обитателей хуторов. По-видимому, патетические слова Анюши были лишь случайным эпизодом в подготовленном Виталией плане. Но эти слова показали Виталии, что наступил час перейти от слов к делу. С этого именно момента и начинается та торопливая деятельность Виталии, о которой говорит Ковалев. Виталия, видимо, боялась упустить психологический момент и торопилась дать возможно быстрый ход делу. Она коварным образом приглашает к себе родную сестру свою Елизавету Денисову, из Николаева, под тем предлогом, что якобы она (Виталия) тяжко больна и желает проститься с сестрой. Отъезд Денисовой в терновские хутора был совершенно неожиданным для ее мужа, и для ее детей, и для родных. Как видно из рассказов Федора Ковалева, Виталияс приездом Денисовой быстро и решительно повела свое убийственное дело[93]. Она вышла из своего скрытного состояния, всех заторопила — и общими усилиямиу Денисовой, по-видимомусовершенно не подготовленной, исторгнуто было согласие на закапываниевместе с другими, так что уже на следующий день по приезде Денисовой в хутора произошло закапывание.Сам Ковалев удивляется быстроте, с которой Денисова согласилась на закапывание[94].Очевидно, что настроение в хуторах до такой степени было сильно, что Денисова сразу подчинилась общему решению[95]. Таким образом, едва ли можно сомневаться в том, что Виталия звала к себе сестру с готовым намерением закопать ее вместе с другими. Не остается также сомнения и в том, что поспешный вызов Денисовой сделан был Виталией в тот именно момент, когда колебания хуторян были сломлены и когда уже две семьи — семья Фоминых и семья Федора Ковалева — изъявили согласие закопаться в яме.Ковалев настолько любил детей и свою Анюшу, что уже не колебался идти с ними в общую могилу, побуждаемый к тому и женой и собственной матерью[96]. По-видимому, Денисова должна была послужить лептой или жертвенной данью со стороны Виталии на этом алтаре сочиненного ею безумного замысла. Таким же жертвенным приношением со стороны Поли Младшей явился ее отец.И Виталия и Поля для успеха дела[97]нашли необходимым дать каждая от себя по человеческой жертве.И в самом деле, из рассказа Федора Ковалева видно, что Виталия, решившаяся вызвать к себе сестру, с приездом ее сразу направила делок исполнениюи проявила в это время необычайную настойчивость и быстроту, которая удивила самого Ковалева. Она не щадила красок и сильных слов и не останавливалась ни перед какими средствами: она говорила, что и «антихрист пришел», что «конец мира наступит не точто через год-два, а может быть через два-три дня», что «тот, кто не захочет закопаться, делает пустой расчет на каких-нибудь два-три лишних дня жизни». Виталия приводила своими речами всех в совершенное отчаяние. По словам Ковалева, Виталияостанавливалась на подробностях предстоящей страшной смерти, она не скрывала ее ужасови говорила, что закопавшиеся «проживут от одного до трех дней, не более, но затемнепосредственно перейдут в чертоги небесные»[98]. «Два-три дня мук, — говорила она, — ничто в сравнении смуками вечными»[99]. «Подумай, — поясняла она каждому, — можешь ли ты пересчитать дождевые капли; сколько капель в дожде, столько лет муки в аду; лучше два-три дня в яме, и —небесное царствие»[100].

Ночь на 23 декабря проведена была намеченными жертвами в доме Назара Фомина. Сверх того, здесь была Виталия, Поля Младшая и монашка Таисия, известная под именемТаисии Рассейской, и слабоумный брат Ковалева, Дмитрий. В расстоянии нескольких аршин от дома, вдоль боковой стены его, идет тот погреб, который в эту ночь должен был сделаться человеческой могилой. С 7 или 8 часов вечера изба Фомина уже была наполнена людьми. Собравшиеся послецерковной службы[101], пений, сопровождавшихся слезами, и взаимного прощанияспустились в погреб и здесь общими усилиями началось приготовление могилы. Фомин, при участии Федора Ковалева и Кравцова, пробил отверстие в задней стене погреба, и затем все они трое с поспешностью начали рыть мину. Несколько часов длилась работа, и, наконец, была готова небольшая комнатка (мина) таких размеров, что человек вдоль и поперек ее мог свободно поместиться в лежачем положении; мина была пяти аршин длины, столько же ширины и более двух аршин высоты в средней части, — так как была сводообразной формы, и в средней части ее человек мог стоять, почти не сгибаясь. Раньше, чем была окончательно готова импровизированная могила, из дома Фоминых некоторые из оставшихся там спустились в погреб, издесь почти все, не исключая и Виталии, принимали участие в приготовлении могилы — кто рыл, кто убирал землю. Все были в большом волнении, и всех торопила Виталия. Перед роковым моментом все жертвы оделись в смертное платье. После общей похоронной службы[102], спетой всеми, первою вошла в приготовленную могилу Анюша с двумя детьми(мой курсив). Вопреки сведениям, сообщенным в газетах, что первым вошел Фомин, мы, со слов Ковалева, исправляем эту неточность: первой вошла именно Анюша, как вообще в этом беспримерном по своим ужасам событииженщины были впереди и направляли дело(мой курсив). Когда вошли все участники и готовился последним войти Федор Ковалев, уже в числе первых твердо решившийся умереть, то тут неожиданно возникло некоторое недоумение. Фомин, который должен был заложить мину свнутри, поколебался, боясь,как бы это действие не было равносильно наложению на себя рук[103]: он усиленно,со слезамистал умолять Ковалева не входить в мину изаложить ее снаружи. Так как обстоятельство это вызвало неожиданную задержку, то Виталия дала распоряжение, чтобы Ковалев остался снаружи и закладывал мину. Таким образом, в мину вошли девять человек: Назар Фомин, лет 45, с женой Домной, 40 лет, итринадцатилетнейдочерью Прасковьей, — Евсей Кравцов, 18 лет, работник в доме Фомина, — Анюша Ковалева, 22 лет, с двумя дочерьми, 3 лет и грудной, — Елизавета Денисова, 35 лет, родная сестра Виталии, старик Скачков, лет около 70, отец Поли Младшей. Закрытие отверстия происходило быстро и с особенной торопливостью.Виталия, как простой рабочий, разбрасывала и утаптывала землю[104]на дне погреба(мой курсив) с целью скрыть следы совершившегося. Отверстие заложено было камнем на глине, и, по словам Ковалева, с некоторыми усилиями его можно было бы раскрыть. Но для большей верности дела мина была заложена двойной стенкой: именно, внутри выведена была Фоминым вторая стенка, так что кладка Ковалева и кладка Фомина прилегали одна к другой. Фомин и Ковалев работали одновременно.

Как только заложен был Ковалевым последний камень, он вместе с Виталией, Полей Младшей имонашкой(мой курсив) Таисией быстро вышли из погреба, заперли его на замок и поспешно, почти бегом, удалились. Два или три дня Ковалев и не приближался к этому месту[105]. Теперь переходим к судьбе закопанных.

Слезы,молитвы, взаимные прощания и экстаз, в котором находились в последнюю ночь все решившиеся «закопаться в яме», были так велики, а торопливость, с которой шло все дело, была так необычна, что эти условия исключали для людей всякую возможность хотя бы на минуту остановиться и подумать о страшном будущем, которое скоро должно было для них наступить[106]. КромеАнюши Ковалевойи ее двух девочек — грудной и трехлетней, — в могилу вошлиНазар Фоминс женой и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, работник ФоминаКравцов, сестра Виталии ЕлизаветаДенисоваи старикСкачков, отец Поли Младшей. Все они вошли в яму сгорящими свечами, книгами[107], иконами[108]; кроме того, онизахватилис собой мужскойтулуп, чтобы было на чем положить детей[109], икорыто, чтобы укачиватьв немгрудного ребенка[110]Ковалевой. Замуровавшиеся сидели со свечами и, вероятно, умерли раньше, чем погас последний огонь, судя по тому, что при открытии ямы в апреле найдено было, что крышка столика, на котором стояла свечка, оказалась значительно обгоревшей, — что могло случиться в ту пору, когда заключенные в могиле были мертвы или находились в агонии. Горение свечи в замкнутом пространстве могло еще продолжаться и в то время, когда человеческая жизнь уже была невозможна.

Сколько времени могли прожить оставленные всеми несчастные? Что они испытывали? Как умирали?

Грудной ребенок Анюши найден был у ее обнаженной груди, другая дочь ее была рядом. Три трупа взрослых мужчин найдены лежащими посредине пещеры. Старик — отец Поли — лежал головой в небольшом, вероятно им самим вырытом, углублении. Все эти трупы обращены были лицом вверх и были обсыпаны сверху и отчасти обложены землей. По мнению некоторых лиц, с которыми мы беседовали, земля положена была на головы и грудь этих трупов пережившими их товарищами по могиле. Мы думаем об этом иначе и выскажем наше мнение дальше. Труп Анюши, труп Денисовой, труп девицы Фоминой находились у самого заложенного отверстия. Очевидно, что в тяжкую минуту смерти эти более молодые субъекты теснились здесь, у свежезаделанного отверстия — у этого места, чрез которое они вошли и с которым могла связываться еще какая-нибудь, хотя малейшая, надежда на спасение. Судя по положению трупов, несчастные стояли здесь, пока их не оставили силы, и затем падали в беспорядке друг на друга и умирали. Субъекты постарше — мужчины и старик — очевидно, уже раньше оставили всякую надежду и ложились умирать, не подходя к отверстию. Они, как сказано выше, найдены лежащими в средине мины.

Едва ли нужно говорить о том, что смерть всех была ужасной. Можно сказать почти с уверенностью, что те, кто был постарше, умирали раньше, более молодые — после. Группа с Анюшей, найденная вблизи заложенного отверстия, вероятно, пережила других и, в ужасе близкой смерти, при виде умиравших и уже умерших, не отходила от отверстия, ожидая спасения и, быть может, тщетно призывая тех, кто уже был далеко.

Входившие в могилу, по-видимому, менее всего думали об ужасах медленной смерти от задушения;пока закладывали отверстие мины, они пели религиозные песни(мой курсив), но, когда Ковалев и другие ушли из погреба, — что было с заключенными в роковой яме — о том можно судить по тому положению, в котором найдены трупы три месяца спустя.

Одной из самых страшных перспектив, которую рисует себе человеческое воображение, это — смерть в замкнутом пространстве, и средневековые рассказы о людях, замурованных в нишах зданий, принадлежат к наиболее ужасным. В этих рассказах приводятся различные подробности и, между прочим, тот факт, что у заживо погребенных найдено было впоследствии разорванное платье, изгрызенные руки и т. под. Нам не нужно останавливаться на опровержении этих баснословных рассказов. Не так происходит смерть в подобных условиях, и не в таком положении найдены трупы несчастных, обрекших себя на вольную смерть. Ни малейшей царапины не было найдено на трупах и никакого иного повреждения. Заключенные, по недостатку воздуха, мало-помалу задыхались и, тяжко страдая, постепенно теряли силы. Жажда свежести и холода была, без сомнения, нестерпимой, и, вероятно, под влиянием ее несчастные страдальцы клали себе холодную землю на грудь и на лицо[111], чтобы хотя несколько освежить себя и облегчить свои муки. Этой же жаждой было вызвано и то, что старик Скачков, отец Поли, вырыл себе небольшое углубление в боковой стенке ямы и на свежую, холодную землю этого углубления, умирая, положил свою голову.

Как долго могла продолжаться агония? Это было обусловлено размерами пространства, в котором находились девять человек. По приблизительному расчету кубической вместимости ямы местные врачи выразили мнение, что смерть наступила в промежуток времени от полутора часа до восьми часов.

Не лишена интереса та подробность, что положение трупов было самое беспорядочное, какое можно себе представить, — в самых разнообразных позах: одни лежали на других, скорченные, согнувшиеся[112]. Все указывает, что смерть была тяжкая и что несчастные в агонии метались, ползали, двигали членами, пока в них не прекратилась жизнь.


* * *

Четыре дня спустя, именно в ночь на 27-е декабря, произошел новый ряд вольных смертей и смертоубийств. Внешняя сторона события состояла в следующем. Верстах в полутора от усадьбы Ковалевых и Фоминых находится усадьба Суховых. Здесь была сделана года два тому назад выемка земли под постройку дома. И вот эта выемка послужила местом для новой общей могилы. В одном из углов выемки начата была и выведена в горизонтальном направлении длинная, наподобие бутылки, мина. Рыли мину —СуховиПавлов. Они работали несколько часов ночью, и когда Ковалев с Виталией прибыли на это место — яма почти была готова. В эту яму готовились войтиСухов, его жена, их дочь Татьяна 7-ми лет и сын Максим 4-х летиПавлов с двухлетней дочерью[113]Александрой. Старушка мать Сухова, Виталия и Федор Ковалев все время присутствовали[114], пока заканчивалось рытье ямы. Виталия деятельно помогала, разбрасывая и утаптывая вынутую землю для сокрытия всяких следов. Как и при первом закапывании, готовившиеся войти в могилу простились с остававшимися и друг с другом, наделисмертное платьеи, напутствуемые Виталией, поодиночке проникли в яму. После повторного опроса Ковалева — готовы ли они умереть или, может быть, кто-либо выйдет из ямы — они твердо отвечали, что желают умереть. После этого Ковалев заложил вход и вместе с Виталией быстро направился в ковалевскую усадьбу, в скит. Это случилось далеко за полночь, вероятно, около двух или трех часов пополуночи, а начато было приготовление мины, как только стемнело и наступила ночь.

Что касается подробностей закапывания, личных свойств закопавшихся и психологической подкладки события, то нам удалось собрать следующие данные.

Яма, как уже было сказано, имела приблизительно форму длинногорлой бутылки, шейка которой имела два сужения и расширение между ними. Федор Ковалев, входивший в мину, где он простился с Суховыми и Павловыми, следующим образом описывает устройство мины. Вход был сравнительно узок, и через него можно пройти только ползком. Проползши аршина два по узкому каналу, вступали в расширение, в котором можно было свободно сидеть, не нагибая головы; расширение это Ковалев называлсенцами. Из сенец вел дальше узкий и тесный ход в следующее — последнее, уже довольно просторное помещение, имевшее вид земляного погреба и настолько невысокое, что в нем можно было стоять, только наклонивши голову. Ковалев, входивший в это помещение в морозную ночь, рассказывает, что дышать было свободно, но отдавало сыростью. Когда он вышел наружу, то, как сказано было,после двойного опроса могильных узниковон стал закладывать мину. Пока он закладывал мину, он слышал, кактам молились[115]и разговаривали. По-видимому, у Виталии или у кого-нибудь из других лиц существовали сомнения насчет прочности замуровки первой мины; поэтому для заделки этой мины были сделаны особые, исключительные приготовления, вполне обеспечивавшие заделку и исключавшие всякую возможность выхода. Быть может, это — плод предусмотрительности и решимости несчастныхвторой группы; но вероятнее, что это было делом Виталии, как мы заключаем о том из некоторых психологических соображений. В описанныхсенцахмины Ковалев нашел большой, тяжелый камень и массу мелкого камня и свежей глины. С немалым трудом Ковалев, по указанию Виталии, вдвинул большой камень во второе горлышко мины; после чего оставалась незначительная работа — положить остальные камни. Заваливши камнями плотно отверстие, Ковалев,еще раз опросивши заключенных, стал забивать промежутки между камнями сырой глиной. Делал он это, как говорит, с той целью, чтобыдух не выходилоттуда и чтобы впоследствии по запаху никто не мог узнать, что здесь погребены люди. Затем заложены были сенцы и, наконец, заложены были землей и утрамбованы наружная шейка мины и наружное выходное отверстие. Рассказавши изложенные сейчас подробности, Ковалев заметил, что из первой мины (в усадьбе Фомина) возможно было бы высвободиться, если бы того пожелали заключенные, но из этой мины выход был невозможен.

Смерть лиц, заключенных в эту мину, была одной из самых мучительных. После заделки отверстия мины жизнь заключенных могла продолжаться от 1—3 часов. В первой мине (в усадьбе Фомина) кирпичная стенка погреба, составлявшая вместе с тем одну из стен мины, еще допускала некоторую возможность вентиляции чрез свои поры: здесь входное отверстие было не только заложено, но и законопачено глиной, и всякий обмен газов был невозможен — в силу этого явления задушения должны были наступить быстрее и резче. Картина, которую представляли открытые трупы, была наиболее поразительной и ужасной в сравнении со всеми другими смертями этого рода в терновских хуторах. Описания врачей и других очевидцев, с которыми мы по этому предмету беседовали, полны потрясающих подробностей.Все трупы этой ямы составляли одну общую кучу, в которой человеческие тела были сплетены самым беспорядочным образом, согнутые, скорченные, одни на других[116].

Труп Сухова найден в полусидячей позе, с расставленными ногами и наклоненной головой и туловищем; у ног его лежал труп его жены, головой к нему, а трупы детей лежали на трупе матери, прислонившись к отцу. Очевидно, что среди быстро наступившего задушения могильные узники беспомощно ползали и метались, и жались к родителям, ища помощи в тяжких муках. Ни в этой могиле, ни в первой мине не найдено было ни одного трупа со спокойной позой, какая обыкновенно свойственна людям, умирающим от болезней естественной смертью. Напротив, все трупы до единого были в таких позах, которые свидетельствуют о предсмертных мучениях и судорогах, — что и естественно при насильственной смерти совершенно здоровых людей.

Все трупы этой мины, как и трупы, найденные в первой мине, одеты былив манатейках и кожаных поясах с четками в руках[117]. Сверх того на мужчинах были круглые шапки, а на женщинах так называемыеапостольники[118]. Все были без обуви.

Что касается душевного состояния этой группы заживо погребенных, о нем можем сказать только немногое. Наиболее симпатичным является Павлов, муж Настасьи, 26 лет. Как можно заключить из слов Настасьи, ее муж Иов был мягкого, доброго характера. Поддавшись общему течению, он долгоуговаривал жену следовать за ними, когда та не склонилась на его слова и просьбы, он вечером, в роковой день 26 декабря,взял с собой единственную дочь Александру и ушел с нею. Знала ли жена, куда ее зовет муж и куда он ушел, взявши крошечного ребенка? По этому вопросу мы имели разговор с вдовой Павлова — Настасьей, молодой женщиной лет 20-ти. Разговор приблизительно состоял в следующем. Настасья с грудным ребенком на руках, который родился уже после смерти мужа, на предложенный вопрос — «жалеет ли об умерших муже и ребенке» рассказала, что не может забыть о них, что она просила и умаливала мужа не идтитуда, но муж, в свою очередь, просил, умолял и требовал, чтобы она следовала за ним. По этому поводу между супругами происходили долгие, часто горячие разговоры, в результате которых каждая сторона осталась при своем. В тот вечер, как муж с девочкой ушел «неизвестно куда», Настасья ушла к своей матери. На вопрос, куда муж звал ее, она отвечала: «Не говорилкуда, сказал только: «Пойдемсо мной, там узнаешь»». Между супругами были также горячие разговоры о их дочери, и Павловтайком взял дочь и ушел. На вопрос, прощался ли муж с ней, уходя, — она отвечала: «Вестимо, прощался, как не прощался».

— Но так ли прощался, как прощаются перед смертью? — Настасья отвечала, что она «не знала, что муж идет на смерть».

— Да он-то знал, что прощается в последний раз, и, должно быть, прощался, как перед смертью.

Настасья на это отвечала только грустной улыбкой.

Из рассказа Ковалева видно, что в ту пору, когда Павлов со своим двухлетним ребенком на руках входил в яму, он вспомнил о жене и произнес слова: «Эх, мне-то трудно, а ей — женское дело — и того труднее».

Для нас осталось неясным, под чьим непосредственным влиянием молодой Павлов решился закопаться. По всей вероятности, это произошло при посредстве семейства Суховых, которые закопались в этой же яме.

Остается не вполне ясным, что собственно спасло Настасью и как случилось, что она не последовала за мужем, так как Павлов пред тем, как уйти, раздарил свое имущество. Быть может, беременность Павловой и ожидание близкого разрешения послужили мотивом спасения ее[119].

Старуха Сухова, постоянная жительница скита, по всей вероятности,уговорила как свою невестку, Прасковью Сухову, так и своего сына Матвея — закопаться. Об этом с большой вероятностью можно судить по тому, чтостаруха Сухова вместе с Виталией присутствовала при рытье могилы и при ее заделке.

Большую психологическую важность имеет вопрос о том, знала ли вторая партия закапывавшихся, что они — ужене первые, что раньше их закопались другие. На этот вопрос можно дать положительный ответ, чтоэто им было неизвестно. Виталия и ее демонические сотрудницы держали все дело в большой тайне, и Виталия религиозными угрозами и клятвами взяла слово с Ковалева никому не говорить о том, чему он был свидетелем. Ковалев держал данное ей обещание, и, как показало затем следствие, от него трудно было добиться истины из-за его сдержанности. Но здесь, в торжественную и страшную минуту, участником которой он был, из уст его вырвалось невольное признание. Когда большой камень уложен был им в горло мины и через минуту Ковалеву предстояло проститься с теми, кого уже навсегда этот камень отделял от людей, Ковалев торжественно сказал: «Прощайте, кланяйтесь там нашим, поклонитесь Анюте»[120]. И только теперь, из обмена несколькими словами, оказалось, чтовторая партияничего не зналао первой. Тогда Ковалев кратко передал весть одевяти закопанных. Эта передача не казалась Ковалеву нарушением тайны, так как переход его собеседников в иной мир был делом бесповоротно решенным, почти уже совершившимся.

О том, что пятнадцать человек закопались живьем, — никто не знал за пределами терновских хуторов, но и в терновских хуторах страшная тайна хранилась строго, и вторая партия жертв шла в могилу, не зная о первой. Тайна была известна немногим и до поры до времени не была никем разглашена. Тем не менее местные власти нашли необходимым 5-го февраля подвергнуть аресту Виталию и с ней шесть других лиц. Арест был вызван тем обстоятельством, что эти лица во время народной переписи отказались дать о себе сведения; в силу этого они привлекались к ответственностиза беспаспортностьи были подвергнуты предварительному аресту. Поведение арестованных уже с первой минуты было необычно и невольно наводило на серьезные подозрения.

При первом допросе арестованные обнаружили явные признаки значительного возбужденного состояния. Они, в особенности женщины, употребляли столь резкий, страстный тон речей, такой вызывающий образ действий, что обстоятельство это не могло не обратить на себя внимание. Возбужденное состояние в особенности наглядно проявилось в том, что женщины завели спор между собой, и одна из них, именно Авдотья Ковалева, по самому незначительному поводу в резких и страстных формах сделала замечание Виталии, хотя поведение последней нисколько не оправдывало такого несдержанного отношения к ней. Поведение арестованных в тюрьме продолжало быть еще в более резкой степени таким же загадочным, каким оно показалось вначале. По наблюдению начальника тюремного замка, заключенные вели себя настолько странно, что положительновселяли подозрение в приготовлении себя к смерти. Такое их поведение, главным образом, выражалось в том, что все они отказались от пищи и питья, и с 5-го по 9-е число февраля никто из них абсолютно ничего не ел и капли воды не пил, говоря, чтокормить их не обязаны ни правительство, ни частные лица и что по своим религиозным убеждениям они могут принимать только ту пищу, которую сами зарабатывают личным честным трудом, и поэтому они и впредь не будут ни пить, ни есть[121]. Первый день заключения в тюрьме все онинепрерывно молились, произнося шепотом какие-то молитвы, стоя большею частью на коленях, и, дойдя до изнурения, легли и уснули. На другой и в остальные дни они постепенно все меньше и меньше молились, очевидно вследствие чрезмерного физического изнурения, дошедшего до того, что все они едва могли стоять на ногах, причем две женщины и старик, не будучи более в силах стоять, опустились на пол. С этим стариком случилось следующее обстоятельство. Когда по распоряжению тюремного начальства заключенным предложены были фрукты — кажется, апельсины, — то старик, мучимый жаждой, схватил апельсин так быстро и так жадно съел, что его не могли остановить и удержать товарищи — сектанты. После этого они начали осыпать его угрозами и снова проявили большую возбужденность. Ввиду этого тюремное начальство распорядилось переодеть их в арестантскую форму. Переодетые в казенное белье и арестантскую одежду, они настойчиво просили начальника тюрьмы выдать им в камерупосмертную их одежду[122], отобранную у них вместе с прочими их собственными вещами; когда же им в этом было отказано, они умоляли начальника тюрьмы, чтобы, в случае их смерти в тюрьме, онибыли похороненыне в казенном белье, ав их собственном одеянии, приготовленном ими исключительно для облачения после смерти[123]. 9-го февраля они обратились к начальнику тюрьмы с просьбой раздать всю их одежду,кроме посмертного одеяния, заключенным в тюрьме, так как они уже, кроме посмертной одежды, ни в чем больше не нуждаются. Ввиду их решимости умереть в тюрьме с голоду, эти сектанты 9-го февраля, по распоряжению товарища прокурора[124]окружного суда, были из тюрьмы освобождены и отданы под домашний арест в дом той самой Александры Ковалевой, у которой они были задержаны.

Более желателен был бы перевод всех арестованных в психиатрическую лечебницу на испытание и лечение, ввиду того, что отказ от пищи и попытка на самоубийство вообще требуют помещения в лечебницу. Без сомнения, в лечебном заведении той или иной категории жизнь арестантов была бы сохранена, возбужденное состояние их было бы успокоено, и они могли бы дать показания врачам и следователям при больничной обстановке. Эти показания, вероятно, послужили бы высокоценным материалом для разъяснения беспримерных бытовых явлений русской жизни. Но теперь, со смертью Виталии и Поли, ключ к разъяснению этих явлений безвозвратно потерян. Об этом можно скорбеть тою скорбью, какую испытал бы историк, если бы был утрачен какой-нибудь ценный пергамент, какой-нибудь невскрытый документ, какой-нибудь unicum[125]. Таковыми именно являются погибшие сектанты. Но прежде всего и более всего нельзя не горевать о том, что люди больные и ненормальные, требовавшие опеки и попечений, были лишены ее и отданы под надзор полиции[126]. Вполне естественным последствием этого явилось то обстоятельство, что все эти люди погибли насильственной смертью. Искусство и меры полиции бессильны были охранить жизнь там, где для этого требуются искусство и попечение врачебное.


* * *

Дальнейшее течение событий было следующее. После первых закапываний, 23-го и 27-го декабря, наступила пауза, прошел благополучно месяц без новых жертв. Несмотря на проповедь Виталии, новые жертвы не являлись так скоро, как первые жертвы. Из рассказа старика Я. Я. оказывается, что проповедь Виталии и Поли Младшей не слабела, но результаты ее ограничивались тем, что являлись лица, готовыезапоститься, но уже не было, по-видимому, желающих подвергнуть себя такому страшному способу самоубийства, как закапывание живьем. В течение января месяца в скиту и у некоторых лиц вне скитасамоистязаниеограничивалосьскудной диетой. Жильцы скита получали мало пищи и меньше обыкновенного кваса, но никого не лишали питания совсем. Виталия лишь предлагала чрез Полю Младшую и других лиц своего штата советы есть хлеб и квас или только квас и яблоки, и, согласно заявлению жильца, отпускалась соответственная порция. С возвращением Виталии из-под ареста в положении дел происходит заметное ухудшение. Некоторым жильцам скита в некоторые дни совсем переставали давать порцию[127], другим уменьшали и начали предъявлять более строгие требования режима. Когда в начале февраля произведены были аресты за беспаспортность, то некоторые из беспаспортных и уклонившихся от записи не были арестованы или, как говорит Федор Ковалев, былизабракованыиз-за своей дряхлости или болезни, как, например, Поля Старшая и, если нам не изменяет память, Виктория и Сухова. Хотя эти три старухи не были арестованы, но они находились в крайнем нервном возбуждении и беспокойстве: они неотступно просили Ковалева: «Найди нам место и закопай нас». В таком же состоянии находилась и девица Авдотья Ковалева (сестра Федора). Она возвратилась из-под ареста в состоянии крайнего изнеможения вследствие того, что, находясь под арестом, она оставалась безусловно без пищи и питья и даже не утоляла своей жажды снегом, как делали ее другие товарищи по аресту; она не могла ходить, шаталась и падала в обморок, как только вставала. Она проводила свое время молча, в сидячем положении, согнувшись и прислонившись, и безропотно страдала; ее вид возбуждал безграничную жалость, как можно заключить из рассказов Ковалева.

Как только арестованные возвратились из тюрьмы, три старушки, остававшиеся дома («забракованные»), т. е. Сухова, Поля Старшая и Виктория Рассейская, стали усиленно просить Ковалева (как уже мы упоминали) закопать их. Они невыразимо тревожились, были в беспрерывном страхе и постоянно говорили: «Нас заберут в острог и запишут». Успокоить их было невозможно, они не оставляли Федора Ковалева со своими умаливаниями — закопать их.

Здесь естественным является вопрос, откуда старушки узнали о закапываниях? Об этом им могла сказать старуха Сухова, которая была сама свидетельницей и участницей в закапывании всего семейства ее сына. Но вместе с тем, по словам Федора Ковалева, в это время уже повсюду, и в терновских хуторах и далеко за их пределами, как в колокола звонили, — рассказывали о совершившихся закапываниях, и в этом смысле посторонние люди предлагали жителям терновских хуторов пытливые вопросы. По мнению Федора Ковалева, тайна закапываний была разглашенаТаисией Рассейской, так как Таисия была очень неосторожна и невоздержанна в речах. Таисия же, как было уже нами сказано, была свидетельницей первого закапывания.

Живо переданный нам Федором Ковалевым разговор его со старушками нам удалось записать отчасти почти стенографически, отчасти по свежим воспоминаниям.

— Все три просили меня: — «Найди для нас место, закопай нас, открой яму, где Назар» (т. е. где был закопан Назар Фомин).

— Нельзя туда, где Назар: как вы будете лазить, топтаться по них? И там негде сидеть, там нету места. Куда вы их уберете?

— Ну, сбоку выкопай другую мину.

Всю неделю старухи неотступно просили, но Ковалев все не соглашался. Но с возвращением Виталии из острога старушки снова окружили Ковалева своими просьбами.

— Скорей выпроваживай извощиков (т. е. извощиков, которые привезли арестованных — Виталию и других — из тюрьмы).

— Выпроваживай извощиков и шукай[128]для нас место, вези нас в скалу[129]; там темно в пещере, там в пустоте мы умрем.

— Но вы кашляете, не удержитесь от кашля, и вас сейчас найдут.

Наутро старухи снова стали просить Ковалева все о том же. Тут к ним присоединилась и Виталия. Она сказала:

— Сотвори тымилость, сотворилюбовь[130], что ты за каменный: онисхимницыи кланяются тебе, недостойному, в ноги.

Ковалев, уже чувствовавший великую тяжесть на душе от первых закапываний, старался, по возможности, отклонить от себя новую тяжелую миссию.

— Матушка, — говорил он Виталии, — теперь уже нету переписи, как бы греха не было?

Но Виталия и Поля Младшая на это страстно воскликнули: — «Господи! спроси грех[131]на нас».

— Ну, благословите, — сказал после этого Ковалев Виталии. «Пойду». И решился идти в усадьбу Горзина (в версте от усадьбы Ковалевых). В это время во всей усадьбе не было других лиц, кроме самой Горзиной, так что, по соображениям Ковалева, в этой усадьбе можно было рассчитывать провести несколько часов, не рискуя встретить свидетелей.

В 8-м часу вечера, когда едва начинало темнеть, 12-го февраля, Ковалев вместе с тремя старухами и Виталией направился в усадьбу Горзина. В это время ему случилось проходить мимо сестры Авдотьи, которая сидела с поникшей головой. Она, не подымая головы, дернула Федора за платье и тихо, еле слышным голосом, сказала:

— Копай начетырех.

— Что ты, сестра! да ты совсем слабая, и без того сейчас помрешь.

Авдотья стала плакать.

Для чужих стараешься, — сказала она, —а для сестры не хочешь.

Виталия вмешалась в дело и сказала:

— Греха нет,копай и для нее.

Все отправились в усадьбу Горзина. Виталия шла впереди с тремя старушками: Суховой, Полей Старшей и Викторией Рассейской; за ними шел Ковалев. А Авдотья Ковалева с трудом двигалась и постоянно отставала, так как была крайне слаба. Пришли на место.

Уже раньше Ковалев, обдумывая место, где можно бы закопать, не находил таких укромных углов в усадьбе Горзина, где можно было бы вывести мину вроде первых двух; и объяснил своим спутницам, что их можно закопать только в простой яме, если они на это согласны. Те на все соглашались.

Когда место было выбрано, Ковалев начал копать яму, а «они пятеро», говорит Ковалев, «сидели тут же рядом». Авдотья, еле живая, безжизненная, сидела и смотрела тупо, безучастно, как брат размерил место и начал работу. Ковалев отмерил в ширину столько места, «как на двух», и стал копать вглубь, постепенно расширяя могилу. Приготовление ямы потребовало около 6-ти часов времени, и только за полночь могила была готова. Она представляла собой обыкновенную могилу, какую роют для покойников, с тою разницей, что сверху она была «вроде как на двух», а внизу «как на четырех». Такую форму Ковалев придал могиле с тою целью, чтобы облегчить себе труд выемки земли. Глубина могилы была почти в рост его самого. Когда могила была готова,они переоделись в смертные платья[132]. После этого Ковалев, стоя в могиле, принял сестру, как ребенка, на руки и спустил ее в могилу, так как она была крайне слаба, чтобы сойти самой. После этого Ковалев вылез из ямы и, подавая руку остальным, помогал им спрыгнуть вниз. Все четверо улеглись на бок, рядышком, плотно прижавшись одна к другой. Ковалев немедленно стал засыпать яму землей. По его словам, он кидал землю на ноги и затем на туловище лежавших в могиле; и, по временам приостанавливаясь, слышал, как они шептались между собой: «Прости, прости».Ковалев избегал бросать землю на лицо и на тело, чтобы не причинять ударов, и направлял комки бросаемой земли по стенкам могилы, от которых земля отражалась, разбиваясь в мелкие комья[133]. Прежде чем забросать землей голову и лицо, он приостановился и стал слушать, не слышно ли разговора и не пожелают ли встать из могилы; но к удивлению заметил, что ужене слышно ни разговора, ни движения[134]. Тогда он быстро бросил несколько полных лопат земли, которая закрыла головы. После этого Виталия велела ему утаптывать землю; и он, потоптавшись в могиле, начинал снова забрасывать ее землей, снова топтался, снова бросал землю, пока не дошел до уровня почвы. Остальная земля была разбросана им и Виталией, и все сровнено с землей. После этого он и Виталия направились в ковалевскую усадьбу и вернулись туда уже на рассвете, после четырех часов пополуночи.

Смерть четырех заживо засыпанных землей лиц должна была произойти быстро и наступила непосредственно вслед за прикрытием лица землей. О быстрой смерти свидетельствует вид трупов, в каком они выкопаны из земли, именно: сильно выпученные глаза, опухший высунутый язык, синий цвет лица[135]и проч. Этих признаков не было на трупах из первых двух мин, где смерть происходила гораздо медленнее.


* * *

С возвращением Виталии и других из-под ареста 9 февраля нравственная атмосфера в терновских хуторах существенно переменилась, и это ясно сказалось при закапывании третьей группы сектантов — что произошло 12-го февраля. И настроение лиц, которые шли на смерть, и обстановка смерти резко отличались от того, что мы видим при первых двух закапываниях (23 и 27 декабря). Протекшие с того времени полтора месяца произвели перемену в общем настроении сектантов и, по всей вероятности, во взглядах их на события. Можно сказать, что уже заметна была и сказалась глубокая реакция против отвратительных человекоубийственных действий, которые были внушены мирному населению хуторов кружком фанатических затворниц. Федор Ковалев, беспрекословно зарывавший первую и вторую группы ичувствовавший себяпри этомкак человек, совершающий священнодействие[136], — теперь согласился на зарытие третьей группы только после продолжительных просьб зарывавшихся старушек, после неотступных настаиваний их и после особых просьб самой Виталии, которая притом должна была дать, по его требованию, торжественное заявление, что она берет на себя грех этого дела. В самом скиту только один человек, слабый старик, согласно требованию Виталии запостился по выходе из тюрьмы, но все другие не отказывались вполне от еды и принимали пищу, хотя в ограниченном количестве, но в правильные промежутки. Из лиц, живших вне скита, т. е. из мирян, только Авдотья Ковалева оставалась абсолютно без еды, все же другие принимали пищу. Не остается сомнения, что наклонность к самоистреблению значительно ослабела, и дажена заморение себя голодомпочти не находилось желающих. Сам Федор Ковалев не только возлагал ответственность за закапывание на Виталию, но и пытался возражать ей, высказывая суждение: «Матушка, нынче уже нету переписи, как бы греха не было». Само закапывание трех старушек и с ними Авдотьи Ковалевой носит совершенно иной характер, чем первые два закапывания. Там не было страха, там был экстаз, люди находилисьв умилении[137], не были лишены способности выражать свои чувства, беседовали,молились, плакали, радовались[138], были одушевлены чувствами возбуждающего характера. Здесь было противоположное душевное состояние. Три старушки и Авдотья Ковалева находились под постояннымигнетущимичувствами: у них былипечаль и отчаяние[139], и это ясно сказалось в последнюю минуту, когдаони четверосидели тупо, молча[140]несколько часов, пока на их глазах готовилась для них могила.

Не подлежит сомнению, что в Виталии начиналась реакция против того безумного фанатического дела, виновницей которого она стала. Уже резкое замечание, которое ей сделала Авдотья Ковалева в первый день ареста, когда она укоряла Виталию как бы в измене прежним ее убеждениям, показывает, что в ту пору Виталия уже сознавала необходимость отступления назад и, сообразно этому, изменяла тон своих речей и образ действий, — чтó и ввело Авдотью Ковалеву в заблуждение. Существенная перемена, которую мы видим в душевном состоянии и деятельности Виталии, состояла в том, что она начинает принимать меньшее участие в делах и, видимо, начинает испытывать страх. Она уже не заботится о новых делах, но, главным образом, думает о ликвидации старых и всего более заботится о сохранении в тайне того, что уже произошло. Она заклинает Ковалева никому не выдавать тайны дел, в которые он посвящен, ни под каким видом не показывать мест, где произошли закапывания; она употребляет заклинания и религиозные угрозы за нарушение этой тайны. Страх и упадок духа Виталии в особенности заметен в том, что, как увидим ниже, она гораздо меньше руководила событиями и сама подчинилась их случайному течению: самое закапывание третьей группы является далеко не делом Виталии, а состоялось по естественному ходу вещей. Наконец, Виталия, как бы в противоположность тому, что проповедовала и чего требовала от других, начала втайне отступать на деле от своих собственных убеждений.Требуя от всех поста[141], умеряя и уменьшая порции у скитников, сама она, по-видимому, употребляла пищуне в самыхскудных размерах, судя по тому, что ее труп найден не очень исхудалым, а в ее желудке и кишках при вскрытии найдены остатки пищи, тогда как у других лиц, вместе с нею закопавшихся, в желудках не найдено никаких остатков пищи.

По-видимому, главнейшим условием, поколебавшим веру и фанатизм Виталии, была начавшаяся реакция против самоистребления; но еще большее влияние произвел начинавшийся общественный суд, сказавшийся в стоустой молве. В народе[142]слышались проклятия и ужас против закапываний, о которых, как говорил Ковалев, повсюду рассказывали — как в колокола звонили. Еще не было раскрыто дело, еще не были найдены могилы, но общий говор о страшных терновских событиях уже стоял в воздухе, и виновница этих событий уже чувствовала на себе всю тяжестьприговора народнойсовести. Упадок духа Виталии очевиден, и ее самоубийство является событием, вытекавшим из страха и отчаяния. Это вовсе не был торжественный акт, каким было первое закапывание, это было суетливое бегство растерянной души с лица земли[143].

События между 12-м и 28-м февраля, т. е. от времени закапывания третьей группы до закапывания Виталии, носят на себе характеристический отпечаток случайности и отсутствия руководящего начала. Как можно заключить из рассказов Федора Ковалева и старика Я. Я., у Виталии не было определенного плана, и онапредписывалатолькопост, но сама, как мы видели, не вполне строго следовала этому режиму. Состояние общего упадка духа и общего гнета овладело всеми. Но в особенности это состояние сказалось на старухе Ковалевой. Быть может, во всех терновских событияхникто больше ее не пострадал душою[144]. Она потеряла все, что было[145]самого дорогого — свою наиболее даровитую и наиболее мягкую и симпатичную дочь, Авдотью, потеряла горячо любимую невестку и двух внучат, потеряла в числе закопанных много других лиц, более или менее близких родных. Оставшиеся в живых не могли дать ей утешения в страшных потерях. Но в особенности она страдала при виде Федора Ковалева, которыйиз веселого семьянина, окруженного молодой жизнью, сделался полузатворником, полумонахом, перешел на житье в скит и при свиданиях с матерью приводил ее в отчаяние своим тупым видом[146]и страданиями, которые он начинал чувствовать и о которых первая узнала мать. Но более всего на старухе Ковалевой отражался гнет того факта, что она являлась главным ответственным лицом за все случившееся, как старшая в семье, как хозяйка дома, с согласия которой совершились все события; так как Виталия, хотя распоряжалась всем самовластно, обо всем, однако же, сообщала старухе Ковалевой, видимо, желая подкрепить себя ее авторитетом и ответственностью. «Тетиньке» — как называла Виталия старуху Ковалеву — обо всем докладывалось, на все испрашивался якобы ее совет. Самая решимость колебавшегося Федора Ковалева закопаться в первой группе состоялась, главным образом, под нравственным давлением матери. Таким образом, старуха Ковалева в своей душе носила всю тяжесть совершившихся событий. Нравственный гнет, который она испытывала, был тем более тяжел, чтовся ее жизнь прошла честно, добродетельно, в любви к людям и к своим близким, и ничто не предвещало ей такой страшной старости

Как можно судить по рассказам Федора Ковалева, душевное состояние его матери было чрезвычайно тяжелое, и это резко отразилось на ее внешних чертах.Ее лицо потемнело, глаза впали, черты лица опустились, и весь корпус ее согнулся вперед и вбок: она представляла самый жалкий вид[147].Она стала молчаливой и проводила время в своем крошечном флигельке вблизи скита, где она постоянно находилась в обществе своего сына Дмитрия. Этого Дмитрия одни считалиполуумным, другие называли егоглухонемым. Он жил в передней того помещения, которое занимала Ковалева. Угол, в котором жил Дмитрий, представлял собой крошечное пространство без света, отделенное от остальной комнаты простой соломой, связанной в снопики. Помещение это ничем не отличалось от логовища животного. Здесь жил психически больной Дмитрий, и своим тупым и молчаливым видом не мог дать матери других впечатлений, кроме самых тягостных. Но старуха Ковалева не разлучалась с ним; и он был единственный близкий человек, так как Федор в тоске, уже овладевшей им, избегал общества даже матери и проводил время в скиту.

Независимо от тяжелых нравственных чувств, которые переживала старуха Ковалева, ее сильно тревожила все расширявшаяся и росшая молва о закапываниях. Под влиянием этой молвы — быть может, и по другим соображениям — некоторые из чинов полиции предлагали Ковалевой не то требование, не то добрый житейский совет, чтобы она дала запись живущих у нее неизвестных лиц или хотя временно выпроводила бы их от себя, пока стихнет народный говор[148].

— Ты запиши их — «Галька», «Манька» или как угодно, — говорили советники, — ипусть себе живут, как жили раньше, — никто вас не тронет[149](так рассказывает про это Федор Ковалев).

Сношения с властями, никогдараньше не пугавшие Ковалеву[150], как женщину всем известную и безукоризненную по своей репутации, — теперь ее уже сильно беспокоили ввиду возможности раскрытия страшной тайны, сохранение которой становилось изо дня в день все менее и менее вероятным.

С психологической точки зрения является трудно понятным факт, почему в это именно время Виталия все свое влияние сосредоточила на старухе Ковалевой и, оставивши без внимания других, остановилась именно на ней, запугивала ее и беспрерывно твердила: «Ты пропадешь без меня, тебя враг уловит хитростью». Эти и подобного рода выражения, по словам Федора Ковалева, постоянно слышались в беседах Виталии с его матерью. Судя по многим данным, собранным нами, необходимо заключить, что Виталия в это время уже имела в виду лишение себя жизни и всю силу своего характера употребляла на то, чтобы склонить старуху Ковалеву на совместную с собою смерть; о других лицах Виталия заботилась меньше, но равным образом имела положительное намерение, как увидим ниже, вовлечь и их в мрачную драму общей гибели. Мы называли раньше это стремление Виталии трудно понятным с психологической точки зрения, и оно в самом деле не перестает быть таким, несмотря на все усилия проникнуть в его смысл[151]. По-видимому, эта психологическая загадка должна быть или может быть объяснена таким образом, что Виталия не хотела смерти, боялась ее и избегала: посылая других на смерть, в могильные ямы, сама она предполагала оставаться в живых. Она смело истребляла людей, думая, что этим путемспасаетих, хотя в то же время решительно не имела в виду применять к самой себе подобное средство спасения. Но, кажется, гораздо вероятнее, что, широко жертвуя человеческими жизнями, Виталия думала не столько о спасении людей, сколько о торжестве дела, которому служила и которому отдалась. Но, когда обстоятельства и неумолимая логика вещей стали изрекать свое грозное судное слово, когда реакция и ропот сказались в среде, прежде ей беспрекословно повиновавшейся, когда страх уголовной ответственности чуялся в воздухе, — Виталия пришла к мысли о неизбежности самоубийства и, ужасаясь самой мысли быть одной[152], она с решительностью и изобретательностью, свойственной ее характеру, составила план самоубийства, обставленный всем ореолом того положения, которым она пользовалась в скиту и в среде населения терновских хуторов. Это было одно из тех беспощадных и холодных решений, на которые способна была эта женщина, не чувствовавшая до поры до времени страха перед самыми страшными вещами.

Стремление Виталии во что бы то ни стало привлечь Ковалеву к самоубийству— не подлежит сомнению, судя по рассказам Федора Ковалева и старика Я. Я. Для этого она пользовалась всем и не упускала ни одного случая. Так, когда Ковалевой со стороны полиции дан был совет записать жильцов хоть вымышленными именами, то Виталия тотчас воспользовалась этим случаем, говоря, что «враг хочет хитростью обойти ее, хитрым крючком захватить ее», и при этом добавила, что без нее Ковалева «попадет в расставленные врагом сети», что ввиду этого должна жить и умереть вместе с нею. Состояние Ковалевой было таково, что, независимо от тяготевшего над нею авторитета Виталии, к самоубийству ее могли побудить тоска и отчаяние, вызванные всем совершившимся, и готовый пример многих предшествовавших смертей. По-видимому, никто так долго не сопротивлялся мысли о самоубийстве, как старуха Ковалева. Это видно из того, что убеждения Виталии, склонявшей Ковалеву, были многочисленны и продолжительны, как это видно из слов Ковалева. Ускорило развязку обстоятельство случайное, но и крайне характерное. Деятелем в заключительной фазе терновской драмы явился слабоумный Дмитрий Ковалев.

Как мы уже упоминали выше, о болезненном состоянии Ковалева существовали различные мнения: одни считали его глухонемым, другие полуумным. Хотя его называли глухонемым, однако же не подлежит сомнению, что он обладал слухом, ибо, по словам Федора, он по временам очень хорошо слышал. С другой стороны, Дмитрий Ковалев не был и немым, так как, хотя вообще он был молчалив и иногда по целым дням и неделям ничего не говорил, однако же по временам говорил очень ясно и отчетливо. Наконец, еще одной чертой, свойственной Дмитрию, была его крайняя возбужденность, наступавшая по временам и заставлявшая даже брать его на цепь. Тот, кто знаком с психическими болезнями, не затруднится на основании приведенных фактов распознать в Дмитрии Ковалеве больного, страдающегоидиотизмом. Больные этого рода мало или вовсе не говорят, вследствие слабости мыслительных процессов; но в лихорадочном жару, а также в возбужденном состоянии они вдруг начинают хорошо говорить и проявляют умственные способности, превышающие обычную, вседневную норму их ума. Таков был именно Дмитрий Ковалев, как в том мы убедились из расспросов о нем брата его Федора. Хотя Дмитрий Ковалев присутствовал при первом закапывании, но, по-видимому, потрясающая сцена не оставила на нем никакого впечатления. Равным образом на нем, казалось, не отразились и все другие события, свидетелем которых он был. Так как его присутствие обыкновенно никого не стесняло, то от него, как и от ребенка, не держали никаких секретов. Однако же исключительные события отразились и в его тупой голове, и вот однажды он, совершенно неожиданно для всех, произнес патетический монолог, который поразил мать, но в особенности поразил Федора. Дело состояло в следующем. Дмитрий стал в позу и страстно заговорил:

— Мать, что ты все вот тáк, да тáк?

При этих словах Дмитрий не без искусства скопировал согнутую несчастную фигуру своей матери.

— Что ты журишься[153], — продолжал он, — плюнь на все, а там, — при этом он указал на небо, — там будет тебе хорошо.

Сцена эта произвела большое впечатление на старуху Ковалеву. Она произвела также сильное впечатление и на Федора Ковалева и, быть может, заставила колебавшегося Федора взять на себя предстоявшую ему страшную роль —закопать мать[154]. До какой степени описанная сцена имела влияние на Федора Ковалева, можно заключить из того, что во время свидания нашего с Ковалевым 28-го июня Ковалев, ныне уже почти освободившийся от тумана, которым он был окутан, все еще выражал изумление перед описанной сценой с его братом, и даже до некоторой степени был того мнения — не говорил ли его братпо внушению свыше, и в этом смысле даже предложил нам вопрос. Но в ту пору, когда сама сцена произошла, Федор Ковалев принял ее занебесное откровение.

Виталия воспользовалась словами Дмитрия Ковалева и склонила старуху, его мать, умереть вместе с нею, еще раз подтвердивши: «Ты без меня пропадешь».

Каким образом склонены были к общей смерти другие участники, об этом мы не имеем сведений, но некоторые высоко интересные сообщения по этому вопросу получены нами от старика Я. Я. Это прежде всего касается вопроса о способе самоубийства.

По-видимому, Виталия страшилась всех других видов смерти[155], кроме медленной смерти от голода. По освобождении ее из-под ареста 9-го февраля она, кажется, остановилась на мысли о лишении жизни путем голодания. В этом направлении дело и поведено было первоначально. По словам старика Я. Я., порции обитателей скита были значительно сокращены, а тем, кто изъявлял на то согласие, вовсе не давались ни пища, ни питье, как, например, старику, который был в числе арестованных и по выходе из тюрьмы не принимал пищи и скоро умер. Но, по-видимому, голодание было слишком тяжело для Виталии, и хотя она привыкла к постной и умеренной пище, но полный отказ от пищи и медленная смерть от голода были для нее нестерпимы[156], и она употребляла пищу, как показало вскрытие ее тела. Но затем неожиданно и решительно у нее родился другой план, именно смерть через закапываниев очень тесном пространстве. Быть может, быстрая смерть Авдотьи Ковалевой и трех старушек, свидетелем чего Виталия была, остановила ее мысль на этом способе, тем более что смерть от закапывания в минах, по ее мнению, могла быть слишком продолжительной, судя по тому, что первой группе закопавшихся она указывала трехдневный срок мучений, а она, без сомнения, с целью успокоения и ободрения, наверно показала возможно краткий срок. Можно предположить, что в действительности она считала этот срок более продолжительным, и ее воображение сразу отвернулось от перспективы столь продолжительных мук. Таким образом, она остановилась на мысли о закапывании в очень тесном пространстве. Этот способ являлся средним между закапыванием в просторных минах первой и второй партии и закапыванием живьем третьей партии. Она была свидетельницей этого последнего вида смерти и, при всей ее холодности, не могла не ужаснуться мысли о подобной смерти для нее самой.

Когда Виталия остановилась на способе смерти, она прямо и открыто[157]объявила жильцам скита о состоявшемся решении. Уверенность ее в согласии всех была так полна, что назначен был срок, именно ночь на 21-е февраля, для исполнения. К удивлению своему, Виталия встретила неожиданное препятствие в старике Я. Я., который решительно отказался закопаться. Этот старик уже и раньше, в пору первых закапываний, не разделял мысли о необходимости насильственной смерти и склонен был думать, что такого рода смерть равносильна наложению на себя рук. Теперь он твердо заявил Виталии свой решительный отказ. Между ним и Виталией произошел следующий обмен мнений. Видя сопротивление старика, Виталия сказала, что больше не остается Святых Тайн для причащения, что имеется всего для одного раза; между тем ему, старику, весьма необходимо причащаться всякие сорок дней, и не стоит отсрочивать смерти при таких условиях. На это старик заметил: «Нынче Тайн нет, а там Бог пошлет, откуда-нибудь получим». Тогда Виталия сказала, что имеющиеся у нее Тайны — старые, от старинных хороших попов, а нынешние Тайны от теперешних попов той силы не имеют, и что он, старик, продолжая жизнь, будет лишен тех средств спасения, на которые рассчитывает: так как нынешние попы и даже архиереи «одни против других орудуют» и Тайн не выдают.

Так как Виталия была сильнее старика Я. Я. в диалектике, то он разговора с нею продолжать не мог, но прибегнул к извороту, сказав:

— Матушка, вы все долго молились, а я всего три недели, как надел черное платье; я еще недостаточно молился, мне еще надо помолиться, еще я не готов на смерть.

Отказ старика Я. Я сильно разгневал Виталию. Последствием этого было то, что старик Я. Я., бывший с другим стариком в одной келье, немедленно был от него отделен и помещен особо, в отдельную камеру, и два дня не получал никакой пищи.

Отказ старика Я. Я. произвел такое сильное действие, что закапывание, назначенное на этот день, было отменено — и затем оно произошло неделю спустя, в ночь на 28-е февраля. Об этом Я. Я. узнал только впоследствии. Со времени его отказа ему не сообщали больше никаких новостей, держали его в строгом уединении и крайне скудно и неаккуратно кормили[158].

Главнейшим аргументом, к которому Виталия в это время наиболее прибегала, было запугивание угрозами небесных кар, между тем как раньше в ее словах звучала надежда, указание на грядущие блага и проч.[159]

Местом для закапывания был избран тот самый погреб, которого так добивались три старушки третьей группы, т. е. погреб в усадьбе Фомина, где зарылась первая группа. Этот погреб находился очень близко от усадьбы Ковалевых и скита, что значительно облегчало предстоявшую задачу.

Сравнительно поздно, в ночь на 28-е февраля, направились туда все участники мрачного дела.

На этот раз все шло с чрезвычайной торопливостью. Ночи, по справедливому замечанию Федора Ковалева, были уже в это время года короче, и уже по одному этому необходимо было торопиться, чтобы до наступления утренней зари со всем покончить. Яму могли рыть только двое мужчин — Федор Ковалев и его брат Дмитрий. Но более всего поспешность внушена была Виталией, которая и с первыми закапываниями торопилась, а здесь время ожидания лично для нее, как для жертвы, могло быть особенно тягостным[160]; в силу этого она чрезвычайно торопила обоих работавших Ковалевых и со всеми почти присутствующими помогала приготовлению мины, причем сама она трудилась более других, убирая землю.

Прежней мины, которая заключала в себе тела первой группы закопавшихся, не коснулись, но было назначено Виталией смежное место, именно — левая боковая стенка погреба, в которой стали рыть мину в направлении перпендикулярном или несколько под углом к первой мине. Расстояние входных отверстий первой и настоящей мины было не более двух с половиной или трех аршин. Вырытая мина представляла собой широкую, но не высокую нишу, дно которой было на одном уровне с дном погреба или несколько ниже. Ниша была в длину около двух аршин, шириной около трех с половиной, а в высоту имела не более трех четвертей аршина. Чтобы прорыть мину, было необходимо вынуть несколько камней неглубокого фундамента боковой стенки погреба. Когда яма была готова, быстро последовала торопливая, неторжественная процедура закапывания. Несчастные жертвы поместились в мине в следующем, кажется, порядке: Дмитрий Ковалев, Виталия, Поля Младшая, Таисия Рассейская и старуха Ковалева[161]. Вырытая ниша была достаточно широка, чтобы в ней поместились шесть человек, лежа боком, вплотную друг к дружке; но длина ниши была короче роста человека, и все поместившиеся в этой, поспешно сделанной, неудобной могиле должны были согнуться, прижав голову к груди и поджав ноги. Когда они улеглись, Федор Ковалев, по распоряжению Виталии, заложил мину камнями, засыпал землей и утрамбовал. На этот раз совершенно один, Ковалев быстро ушел от этого страшного места и страшного дела!

Что касается психического состояния[162], в котором находились в последнюю ночь закопавшиеся, то оно ближе всего подходит к общей спутанности чувств, вытекающей из страха. Наиболее была свободна от этого Виталия. Для нее предстоявшая смерть была более всего следствием убеждения в необходимости подобного шага. Ее последние распоряжения касались более всего сокрытия тайны. Она многократно передавала в этом смысле Федору Ковалеву свои распоряжения, сопровождаемые клятвами и религиозными угрозами. Виталия грозила Ковалеву страшной ответственностью, если, по его вине, тела закопанных, в особенности ее тело, будут открыты. «Тебе будет великий грех, если нас откроют», — сказала она. Она, между прочим, мотивировала свое требование и тем, что открытие трупов может повлечь за собойвскрытие тел[163]. Сказался ли в этом требовании обычный человеческий страх при мысли о вскрытии собственного тела или же имелись в виду со стороны Виталии религиозные или иные основания — осталось неизвестным. Затем она взяла с Ковалевастрогое клятвенное обещание, что он после их смерти не останется в живых. Она прямо говорила ему: «Не живи после нас, не ешь, умри с голоду».

В ответ на это Ковалев дал обещание: «Как вас зарою, не буду жить».

Из подробностей, относящихся к самой смерти, можем привести только, что, легши в могилу, все жертвы тихо шептались между собой; слышалось, как они говорили: «Прости, прости»; старались поудобнее лечь в тесном помещении. Наблюдения единственного свидетеля событий, Федора Ковалева, который и сам был в это время сильно взволнован, носят характер отрывочный. Впрочем, при быстроте и торопливости, с которой шло дело, психическое состояние жертв, кроме страха и спутанности, едва ли могло содержать другие элементы.

Пространство, в котором были заключены шесть жертв, хотя и допускало некоторую вентиляцию через заложенное входное отверстие, но, в сущности, помещение было так мало, что жизнь могла продолжаться самое короткое время — от десяти до двадцати минут.

По вскрытии ямы 6-го мая погребенные найдены одетымив монашеское платье, как и в первых группах[164], а Виталия была одета в костюмсхимницы[165], который представлял собою длинное суконное платье с капюшоном, надевавшимся на голову. Все это платье было расшито нашивками и надписями нацерковнославянском языке[166]. По снятии с Виталии одежд, при вскрытии тела на ней найденыверигив формедвух крестов, из которых один приходитсяна груди, другой на спине, причем оба были между собою соединены в верхней и нижней части медной цепью небольшого веса. Нижняя часть этой цепи в виде пояса охватывала тело, и концы ее захвачены были замком, ключа к которому не было.

Кроме того, при трупе Виталии найдена небольшая жестянка из-под икры, на которой остались печатные наклейки с обозначением торговой фирмы. В жестянке этой находилась небольшаясеребряная чаша, крошечная ложечка и шелковый платочек для вытирания губ, т. е. предметы, относящиеся кпричащению. Найдены были такжестаринные книгии другие предметы.


IV

ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Когда был арестован Федор Ковалев и стали известны главнейшие подробности терновских событий, взрыв общего негодования был направлен против Федора Ковалева как главного якобы виновника страшных дел. Даже в прессе можно было встретить выражения, характеризовавшие Федора Ковалева[167]как изувера и самого дикого человека, какого воображение может представить себе. События, в центре которых обстоятельства поставили Ковалева, были так исключительны и так ужасны, что человеческая мысль не могла не облечь в те же краски и человека, который стоял среди этих событий и принимал в них столь видное участие. Однако уже и теперь можно сказать, что участие Ковалева в терновских событиях, хотя и было оченьвидным, но далеко не было существенным. Нам, как и всякому, казалось естественным познакомиться поближе с этим человеком, чтобы тем до некоторой степени облегчить себе понимание бытовых явлений, которые при первом взгляде на них вызывали ужас, но при ближайшем ознакомлении возбуждают совершенно другое чувство… — безграничную гражданскую скорбь[168].

Первоначально мы составили себе некоторое представление о Ковалеве из рассматривания его фотографии, снятой с него вскоре после ареста его, т. е. в конце апреля. Затем, два месяца спустя, мы имели случай видеть его лично, именно — 28-го июня. Впечатление получилось весьма неодинаковое, так как черты лица в апреле и в июне оказались существенно различными, притом в такой степени, как это приходится наблюдать лишь весьма редко. Как показывает фототипия, сделанная с тираспольской фотографии, на лице Ковалева ясно отпечатлеваются следующие черты:

Сокращение мышцы, сдвигающей брови.

Сокращение пирамидальной мышцы носа.

Сокращение мышц, опускающих углы рта.

Вместе взятые, эти мышцы придают лицу выражение печали, озлобленности. Существующее напряжение всех остальных мышц туловища и лица придает общему выражению Ковалева отпечаток воли, напряженной под влиянием чувств, т. е.фанатической решимости. Этот отпечаток значительно усиливается еще и тем, что мышцы обеих половин лица сокращены неравномерно, именно — левая лобная мышца сокращена значительно сильнее правой, отчего левая бровь стоит выше правой; а в то же время круговая мышца глаза правой стороны сокращена сильнее, чем на левой, отчего правый глаз кажется меньше левого. Эта неравномерность мимики на одной и другой стороне лица является знаком вырождения[169]и указывает на принадлежность Ковалева к психопатической семье[170].

Наше ознакомление с чертами лица Ковалева при личном свидании с ним показало совершенно иную мимику, именно — почти незаметное сокращение пирамидальной мышцы носа, а равно отсутствие резкого напряжения в мышцах лица и туловища[171]. Но вместо того замечается сокращение верхней орбитальной мышцы, сдвигателя бровей, и мышцы, опускающей угол рта. В такой комбинации мимических сокращений фигура Ковалева производит впечатление человекадоброго, преданного тихой грусти и грустному раздумью(единовременное умеренное сокращение орбитальной мышцы и сдвигателя бровей). Вместе с тем неравномерность мимики стала заметна меньше, что указывает на то, что некоторые природные неправильности в характере, резко заметные в апреле, в настоящее время (28-го июня) значительно сгладились[172]. Столь резкая перемена в чертах, происшедшая в течение двух месяцев, почти разрешает вопрос о значении и сущности участия Ковалева в терновских событиях. В период этих событий Ковалев находился под могущественным влиянием другой личности и в такой мере усвоил себе ее нравственный облик и характер, что это отразилось даже на основных чертах его лица. Можно сказать с совершенной научной точностью, что преступник, совершающий иной раз самые тяжелые преступления, остается по основным чертам характера тем же человеком, каким он был раньше; здесь же у Ковалева мы видим временное преобразование всего характера. Обстоятельства дела и признания самого Ковалева подтверждают приведенное заключение, основанное на физиогномических наблюдениях.

Отношение Ковалева к тяжелому мраку, окутывавшему жителей хуторов осенью прошлого года, было вполне отрицательное. Опасности, которые предсказывала Виталия, не пугали Ковалева; он долее всех оставался оптимистом, и даже в самую последнюю минуту, когда уже всеми овладела мысль о грядущих бедах и о необходимости искать от них спасения в смерти, — Ковалев все еще продолжал думать, что необходимо выжидать события, но не идти к ним навстречу, не предварять их. Он первый останавливал свою жену, склонявшуюся к смерти, и в наивности своей даже принес на нее жалобу Виталии, в уверенности, что Виталия своим авторитетом остановит страстный порыв молодой женщины. Он даже имел слабую догадку о действительной истине, т. е. был уверен, что ничего особенного не произошло в мире и что события должны идти тем же порядком, как они шли до настоящего времени. Под влиянием этого чутья истины он первоначально обнаруживал скептицизм в отношении того, что проповедовала Виталия и чему все начали верить. Для разъяснения своих сомнений он даже воспользовался случаем, как мы видели, и обратился с вопросами к случайно встреченному полуобразованному собеседнику, и был очень рад и ободрен, встретив в нем поддержку своему скептицизму.

Но причиной всех дальнейших ошибок Ковалева была его умственная недалекость и слабая воля, другими словами — его малая одаренность от природы. Он — только добрый человек, но недалекий и соответственно тому слаб волей[173]. В этих основных чертах его характера и кроется источник тех личных несчастий, которые он сам приготовил себе, погубивши собственными руками жену, детей, мать, брата, сестру[174]. На Ковалеве оправдались те глубокие идеи, которые в своих художественных произведениях впервые старался раскрыть Шекспир, — что причиной несчастий человека являются не столько внешние условия, сколько неправильности или недочеты, лежащие в самом характере человека. Это мы видим на Ковалеве. В самом деле, имея столько здравого смысла и воли, чтобы протестовать и бороться с порывами жены, склонявшейся на смерть, он сразу уступил Виталии и своей матери, когда те поддержали его жену[175]. Здраво понимавший слова своего случайного собеседника, он вернулся домой просветленный и ободренный его беседой; но здесь, увидев слезы и волнения, поддался этим волнениям — и слова его собеседника и его собственные догадки остались в глубине души бессильным знанием.

Во всей дальнейшей трагической жизни Ковалева ясной бороздой сказываются описанные черты его характера. В течение января в его бедном порабощенном уме успело всплыть сознание безумности закапываний, и когда старушки приставали к нему с просьбой закопать их, у него доставало разума и воли отказывать им, полемизировать с ними и отклонять в течение многих дней их упрашивания и умаливания; но достаточно было сказать несколько слов Виталии, и он, несмотря на правильную постановку дела своей оппозиции, подчинился ее требованию и явился орудием ее воли — в самом прямом смысле этого слова, в такой мере, в какой ребенок может явиться орудием воли взрослого. Мы не станем приводить дальнейших примеров, так как они были бы излишними.

Нравственное освобождение этого порабощенного человека совершалось медленно, но оно началось тотчас после смерти Виталии. Рассказы об этом Федора Ковалева, отличающиеся детской искренностью и простотой, полны психологического интереса.


Закопавши Виталию, своих близких и большую часть жильцов скита, Ковалев вернулся в опустевший скит, где он нашел старика Я. Я. и еще двух-трех лиц. Согласно данному Виталии обещанию, он не ел и не пил, оставаясь в твердом намерении запоститься; и ждал, что через три-четыре дня наступит светопреставление[176], как предсказывала Виталия.

— «Три или четыре дня ничего не ем и не пью, — рассказывал Ковалев, — вижу — нет светопреставления; я напился водицы на четвертый день. На пятый день нет светопреставления[177]— я съел баклажанчик. Так прошло две недели, — продолжал он, — вижу — светопреставления нет, в острог не берут, войны нету. Что такое, думаю себе[178], — и стал хлеб есть, и так помаленьку стал все есть»[179].

Таким образом, освободившись от гнета чужой мысли и воли, Ковалев стал правильно понимать окружающие явления и сообразовать с этим пониманием свои действия. Как постепенно воспрянула и восстановилась его порабощенная личность — об этом в его рассказах содержатся некоторые указания, которые мы и приведем.

Размеры нравственного обезличения, до которого доведен был Ковалев, станут понятными, если мы подумаем, что не только мысль и воля у него были подавлены, но даже и чувства были глубоко расстроены, несмотря на то, что эта сторона души у Ковалева развита гораздо лучше, чем мысль и воля. Мы позволим себе войти в некоторые подробности и выскажем соображения, которые нам кажутся не лишними для лучшего уяснения этого сложного вопроса. Как известно, долг может иногда побудить человека идти против естественных чувств, но в нормальном человеке это сопровождается внутренней борьбой, в которой элементы долга лишь берут перевес над обыкновенной природой человека, не уничтожая ее в корень. Но мы сочли бы чудовищным такое человеческое существо, в котором естественных чувств недоставало бы вовсе; да и самой заслуги нравственной не существовало бы, если бы не было борьбы между долгом и естественными требованиями. Известный убийца Карл Маш, совершивший в своей жизни множество убийств, рассказывает о себе, что когда ему случилось однажды совершать убийство в доме, где были дети, то, подойдя к ребенку, которого он также должен был убить, он на минуту остановился и затем некоторое время колебался, так как пробудившееся в нем чувство жалости мешало ему наносить удары с тем спокойствием, с каким он убивал взрослых. Солдат, расстреливающий по долгу службы приговоренного к смерти, не может с легким сердцем исполнить свой тяжелый долг, и старая практика научила военных людей давать в числе других заряженных ружей одно незаряженное, чтобы тяжелый долг — стрелять в человека, был облегчен некоторой вероятностью, что смертоносное оружие лишено заряда. Каково же должно быть нравственное и эмоциональное состояние человека, совершившего ряд чудовищных убийств со спокойствием, которое кажется почти невероятным[180]. В таком именно состоянии Ковалев совершил все закапывания. И, однако же, этот человек раньше был совершенно другим: он был глубоко потрясен, когда от жены услышал впервые о намерении закопаться. Но затем давление авторитета Виталии[181]и матери и тяжелые волнения, которыми была полна терновская атмосфера, а затем потрясающая сцена первого закапывания — ввергли его в состояние нравственного безразличия и бесчувственности[182]. Спокойствие, с которым Ковалев передавал подробности потрясающей сцены закапывания живьем своей сестры, справедливо производило наиболее тяжелое впечатление на всех, кто выслушал этот рассказ непосредственно от самого Ковалева. Нравственная бесчувственность сказалась почти во всем[183], Ковалев перестал испытывать чувство страха; и ночью, после совершенных им убийств, не испытывал боязни. Таково было состояние этого человека, в сущности[184]доброго по природе!

Нравственное восстановление Ковалева идет медленно, и в ту пору, когда мы имели случай беседовать с ним (28 июня), его нравственные силы еще носили глубокие следы потрясения, но уже он стоит на верном пути, и черты его душевного склада освободились от тумана, которым были закрыты. О процессе этого восстановления мы из бесед с Ковалевым узнали следующие подробности, которыми и дополняем сказанное выше.


В первые дни после закапывания жены и детей Ковалев находился в полном нравственном безразличии и бесчувствии, и лишь в дни Рождественских праздников, 25-го и 26-го декабря, войдя вечером в свою опустелую избу, он впервые почувствовал жалость к умершим и заплакал, но сердце не отходило. В первое время печальные воспоминания о погибшей семье приходили нечасто; и хотя они давали отраду душе, но не могли быть вызваны, а сами собой редко приходили. Большею же частью в душе оставалось тупое безразличие, которое формулировалось в такую фразу: «Не жалко и не страшно, потому что они пошли не на муку, а в Царствие Небесное»[185]. И, однако же, мысль о переходе близких в Царствие Небесное не давала душе никакой радости[186], оставляя в ней какую-то тяжелую и непонятную пустоту. Самое чувство стыда и виновности как бы совсем угасло, и Ковалев, находясь в день вскрытия могилы Виталии на глазах многотысячной толпы, ничего особенного не чувствовал[187]. И лишь много времени спустя он, по его собственным словам, стал чувствовать нравственную тягость, когда толпа устремляла на него взор и посылала ему проклятия в то время, как его проводили по улице. Но с течением времени мало-помалу печальные воспоминания и тихое раздумье постепенно просветляли его душу, и по мере восстановлениячувств мысльКовалева шаг за шагом начала освещать протекшиекак в кошмаре[188]события. Теперь Ковалев начинает понимать, что «горше всех Виталия виновата»[189], и в объяснении своей веры в нее говорит: «Она не ест, не пьет, молится, грамоту читает[190]— и она это все одобряла», т. е. закапывания; «на нее все положились: Анюша, Фомина, — все на нее положились, потому что она постница, воздержница[191]: никто не думал, что это — одна погибель» (т. е. погибель в том, что слушали Виталию). «И как это не перебили» (т. е. не помешали), «и не нашлось такого человека, чтобы рассказать» (т. е. объяснить, образумить), — закончил он с глубоким сожалением о невозвратном[192].

В заключение наших бесед, на вопрос о жене и детях, Ковалев снова повторил: «Сердце и теперь все болит и не отходит. Спать — сплю, а как проснусь — сейчас сердце болит. И как не болеть? Другой матери и другой жены не будет»[193].

В настоящее время Ковалев со всеми говорит вполне откровенно и с особенной искренностью; на каждый вопрос отвечает подробностями, которые превышают самый запрос собеседника. Видимо, что в обмене мыслей он находит себе утешение. Из уст его часто слышится фраза: «И как не нашлось человека, чтобы объяснить».

К концу нашей продолжительной беседы с Ковалевым неожиданная ассоциация вызвала в нашем уме цепь мыслей о бедной простодушной чешской вдове, которая положила свою вязанку дров на пылавший костер Гуса. Она умерла с утешительною мыслью, что совершила доброе дело, прибавив лишний огонь для еретика. Такой же нравственно-бедный[194]и простодушный Ковалев сделал нечто, беспредельно превосходящее подвиг чешской вдовы, и теперь прозрел и пришел к ясному пониманию своего непоправимого заблуждения. Самое симпатичное впечатление, которое оставил в нас своей личностью Ковалев, это — его наивные непрестанные усилия вспоминать и разбирать свои ошибки[195]и давать самому себе советы, как надо было поступить тогда-то и тогда-то. В обмене мыслей, которого он, видимо, ищет, он находит себе утешение, как в источнике живой воды[196], которая смывает налет с его ума. Фразу, услышанную от нас по поводу народной переписи, что людей надо перечесть так же,как деньги в кошельке, — эту фразу он повторил несколько раз, как бы в противовес тому нелепому толкованию, которому он верил и которое так дорого обошлось ему.

Теперешний Ковалев — это тихая, неусыпающая грусть о невозвратном и неустанное искание истины для рассеяния следов еще не вполне исчезнувшего из души тумана.


События, подобные тем, которые случились в терновских хуторах, как ни кажутся поразительными и беспримерными, на самом деле представляют далеко не редкое[197]явление в нашей истории и неоднократно происходили не только в течение XVII и XVIII веков, но даже и в нынешнем столетии. Несмотря на разницу времени более чем в два столетия, терновская драма в такой мере сходна до подробностей[198]с самоистреблениями, бывшими при царях Алексее Михайловиче, Иоанне и Петре Алексеевичах, что не может быть и речи о чем-нибудь новом и небывалом; напротив, на все случившееся необходимо смотреть как на печальное, но обычное историческое[199]явление в русской жизни. Правда, явление повторяется все реже и реже[200], но едва ли навсегда исчезло.

Издавна способы самоистребления были различные: из них самым частым способом было самосожжение[201]. Для этого выбирались избы, обкладывались горючим материалом и зажигались, причем почти всегда гибли все, кто не ускользнул от роковой засады. Иногда делалась специальная постройка длягари, например, более или менее значительное пространство обносилось оградой из весьма горючих материалов (смолы, стружек, соломы и даже пороха). Сожигались более или менее в значительном числе — сотнями и даже тысячами[202]. При Петре Первом сгорел (сжег себя) князь Мышецкий со всей своей дворней — свыше 100 человек.

Другим нередким способом самоистребления было моренье голодом[203]. Кроме того, употреблялосьсамоутопление, причем старшие топили детей или младших, сопротивлявшихся смерти. Наконец, практиковались изакапывания. Андрей Иоаннов, описывая случившиеся при царе Алексее Михайловиче самосожжения, говорит: «В Новгородской области многие в могилах живые погребались, и тако живота своего бедного лишалися; и в той же Новгородской области тоже многие тысячи огнем в овинах горели, и в лесах, — а в луговой стороне в морильнях от учителей своих запертые помирали»[204].

Обстановка, при которой происходили самоистребления в два последние столетия, до такой степени напоминает обстановку терновских событий, даже до подробностей[205], что нам невольно приходит на мысль, что в самоистреблениях мы встречаемся не просто с историческими или бытовыми явлениями, но в известной степени с явлениямипатологическими, относящимися к разряду так называемых[206]психических эпидемий. В самом деле, явления бытовые или исторические хотя и повторяются, но всегда с некоторыми переменами, обусловленными протекшим временем и историей; между тем явления патологические гораздо более неподвижны, гораздо менее изменчивы. Бред помешанных, галлюцинации алкоголиков гораздо менее подлежат изменяющему действию времени и обстоятельств и остаются в течение веков шаблонными и стереотипными. Этой именно особенностью отличается самоистребление в русском народе.

Что касается причин этого странного явления, то нам почти буквально приходится повторить то, что было сказано двести лет назад в одном официальном документе. Описывая одно из самосожжений, случившееся в 1684 году в Пошехонском уезде, в поместье Сикорских, в деревне Лейкине, официальное донесение заканчивается словами, — что «крестьяне сожгли сами себя, а для чего то учинили, про то никто не ведает».

Историки, занимавшиеся вопросом о самоистреблениях, высказывают касательно причин этого явления малоопределенные взгляды; но наибольшей определенностью отличается точка зрения Пыпина, который причину самоистребления видит в преследованиях, каким подвергался раскол со стороны правительства[207]. Почти такой же взгляд, как Пыпин, но гораздо резче, высказывает о самосожжениях автор предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Но объяснения обоих авторов, если их признать верными, применимы только к некоторым случаям, так как известно из истории немалое число несомненных примеров, которые не могут быть объяснены с точки зрения преследований[208]. Нам кажется, что оба уважаемые историка обобщили частные случаи. В этом отношении интересны фактические данные, приводимые Сапожниковым; из этих данных видно, что самоистребления практиковались по преимуществу в некоторых местностях, тогда как в других местностях они не случались или случались реже, несмотря на то, что именно здесь отношение властей к расколу было более резко[209]. Наконец, такой крупный историк, как Соловьев, усматривает причину самосжигания не в преследованиях правительства, а в иных условиях. Очевидно и несомненно, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлением сложным, которое не может быть объяснено одной исторической точкой зрения. Нам кажется, что важнейшим источником для объяснений самоистреблений могло бы послужить подробное психологическое и психиатрическое[210]исследование тех лиц, которые были непосредственными участниками событий; но так как источник этот для терновской драмы со смертью Виталии и других утрачен, то остается единственная возможность сделать некоторые выводы по этому важному вопросу, руководясь исключительно соображениями, основанными отчасти на фактических, отчасти на психологических данных. Психологические и психиатрические данные мы считаем в этом случае важным источником разъяснения и будем пользоваться этим источником, подтверждая наши выводы историческими справками.

К числу исторических данных относится прежде всего то обстоятельство, что самоистребление свойственно исключительно, или почти исключительно, расколу. В этом смысле можно сказать, что самоистребление — по крайней мере массовое, о котором у нас идет речь, — относится к широкой областицерковнойилирелигиозной жизни[211], но оно не вызвано политическими или иными условиями. Политическая жизнь, социальные бедствия, преследования правительств скорее вызывают появление мятежей, бунтов,активного сопротивления[212]; в самоистреблениях же мы имеем дело с психологическим явлениемглубоко пассивного типа[213]. Этой своей стороной самоистребление ближе всего подходит к явлениям патологическим. Эта особенная черта не ускользнула и от внимания автора предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Он усматривает в этой чертесредство уравнять свое бессилие в борьбе — пожертвованием личностей. При всем глубоком уважении нашем к мнению почтенного историка, не можем не сказать, что в словах его содержится не объяснение психологического факта, а лишь простое засвидетельствование его.

Другую отличительную черту самоистреблений составляет то обстоятельство, что они всегда совпадали с какими-либо особенными событиями церковной жизни. Так, частые массовые самоистребления при Алексее Михайловиче, при царях Федоре, Иоанне и Петре Алексеевичах соответствовали времени появления раскола[214]. В это время в русской жизни самоистребления были чрезвычайно часты[215]. Но и эта связь не противоречит предположению, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлениями, не лишенными, между прочим, и болезненного оттенка. В самом деле, с психиатрической точки зрения можно считать вполне доказанным, что политические перевороты и религиозные события всегда оказывали влияние на увеличение числа душевных заболеваний или на более резкие проявления тех болезненных состояний, которые до этого времени были выражены слабо или оставались скрытыми. Этот факт, конечно, необходимо понимать в том смысле, что всякого рода преобразования и перемены в жизни политической или в вопросах совести и т. п., составляя успех жизни, требуют напряжения и подъема сил. На такой подъем способны только лучшие люди, но не те, кто слаб душой и телом. Прогресс жизни подвигает вперед лучших людей и выбивает из строя или оставляет за флагом неподготовленных и слабых. В вопросах умственного или нравственного прогресса такимислабымиобыкновенно являются субъекты с так называемымиболезненными и неправильными характерами. Возникшее в недавнее время в психиатрии учение об этих характерах должно быть принято во внимание при объяснении исключительных явлений, о которых у нас идет речь. Болезненные характеры, менее заметные при обычном течении жизни, могут резко проявиться в ту пору, когда жизнь делает поворот, к которому эти натуры не могут так легко приспособиться, как натуры нормальные. В таком случае эти натуры обнаруживают странную деятельность, и даже заболевают психически в эпидемических размерах. Таким образом, преобразования или реформы отделяют здоровое от болезненного и являются той силой, которая увлекает за собой все здоровое и ломает все болезненное и слабое[216].

Исследуя явления самоистребления с изложенной точки зрения, мы встречаемся с некоторыми существенно важными фактами, указывающими на видную роль болезненных натур при всех преобразованиях: натуры эти резко выступают со своей психопатической реакцией и, какстранныеперсонажи в драмах, подчеркивают собою могучий ход реформы. На этих болезненных натурах и на их психопатической реакции мы остановим наше внимание тем более, что этот новый вопрос, созданный психиатрической наукой, не был предметом особого внимания историков.

Во всех случаях самоистреблений яркой чертой, заметной в настроении масс, являетсяпессимизм, отсутствие веры в лучшее будущее[217]и упадок духа. Типический пример такого состояния духа находим в «Письменных Известиях» чаусских раскольников. «Ныне, — говорится вИзвестии, — как духовные и земские власти не по избранию Святого Духа поставляются, а злата ради, того ради они нарицаются от бесов, а не от Бога; того ради нынешние власти во всем жестоки, гневливы, наглы, люты, яры, нестройны, страшны, ненавистны, мерзки, не кротки, лукавы; своими ересьми и прельщением они отставляют человеков от пути правого и сводят в погибельный путь»… «Ныне во все страны посылают указы и взаконения с посланники жестокими, — те нарицаются бесы, чувственные человеки»… «Ныне глад по всей земле, запустение Церкви, умножение ересем»… Как видно, речь идет не о каких-либо исключительных, но о самых обыкновенных общественных недостатках, а между тем тон, которым описываются эти недостатки, свидетельствует о крайнем пессимизме авторов и указывает на их болезненную чувствительность[218], на душевное страдание, вызванноепреувеличенной оценкойобычных общественных зол. Таким оттенком отличается большая часть раскольнических писаний и жалоб, но в особенности такой отпечаток замечается в словах и жалобах тех, которые обрекали себя на самоистребление[219]. Весьма замечательно, что даже и в этих крайних случаях жалобы нередко носили характер общий — печалований и всеобщего недовольства всем, без указания на какие-либо конкретные обстоятельства или частные события, вызвавшие такое настроение. Все такие жалобы отличаются общим и субъективным отпечатком мало мотивированной мировой скорби[220]. Читая эти жалобы и взвешивая психологические оттенки чувств, которыми они запечатлены, мы приходим к убеждению, что в большинстве случаев стремление к самоуничтожению вызвано было скорее субъективным состоянием, нежели внешними событиями. Внешние же события в этих случаях служили лишь поводом к самоистреблению, но вовсе не причиной: истинная причина коренилась в болезненном настроении и в давнем[221], готовом пессимизме[222], которым жили отдельные лица или целые группы людей.

Рядом с пессимизмом и с крайней болезненной чувствительностью всегда стоит склонность к самоубийству у раскольников XVII века. Эту связь тонко подмечает Андрей Иоаннов. «К самоубийству столько склонны, — говорит он, —что всегда наведываются[223], где, когда и сколько сожглось или запостилось самовольно»[224].

Пессимизм и стремление к самоубийству яркой чертой проходит и в терновских событиях. С полным правом можно сказать, что события эти являются беспочвенными и безосновательными — и представляют собой плод измененного настроения духа, вызванного психопатическими причинами, но не внешними событиями. В самоистреблениях терновских, как и в самосожиганиях XVII века, мы видим следующие сходные психологические черты: замена рассудка чувством, слабая воля[225]и склонность к самоубийству.

Было бы крайне важным делом разрешить вопрос о том, к какой болезни или к какому психическому состоянию относится группа указанных симптомов, — можно ли их отнести кбольшой истерии[226]или к так называемомуутомлению жизнью — taedium vitae[227]. То и другое психопатическое состояние может появляться как у отдельных лиц, так и у целых масс людей. Появление их у отдельных людей не представляет никаких трудностей для объяснения. Что же касается эпидемического распространения болезненных состояний, то для объяснения их можно допустить отчасти общность условий, в которых живут массы. Главным же образом массовая психопатия является искусственным результатомпсихологического подбора. Этот подбор можно проследить в истории самосожиганий XVII и XVIII века, но в особенности в терновских событиях.

В истории самосожиганий мы постоянно встречаемся с фактом более или менее продолжительной подготовки масс путем пропаганды, увещаний и обманов со стороны так называемыхучителей, как их называет народ, илирасколоучителей, как они именуются официально. Этиучителис помощью разнообразных приемов старались объединить субъектов болезненного и психопатического типа и направить ихсообщак той цели, к какой те стремились, т. е. к самоистреблению. В этих случаях учители, в сущности, делали то же, что теперь делают американскиеклубы самоубийц. Без сомнения, в этих случаях религиозные агитаторы пользовались существовавшей в населении склонностью и старались ее развить и придать ей более широкие размеры.


* * *

В прессе указаны были два события, толкнувшие терновских сектантов к самозакапываниям:всеобщая народная перепись и открытие мощей Святителя Феодосия Углицкого. Первое событие относится к области политической жизни, второе к церковной. Внешним образом терновские события несомненно связаны с всеобщей народной переписью, однако же по своему внутреннему характеру события эти всецело относятся к сфере религиозной, или церковной, жизни[228]. Правда, трудно указать непосредственную связь терновской эпидемии с церковным торжеством 9-го сентября; но по времени — некоторая связь, по-видимому, существует, и Федор Ковалев положительно указывает на начало сентября, как на время, когда беспокойство и брожение среди терновских раскольников резко обозначилось. Без сомнения, открытие мощей святителя Феодосия Углицкого явилось крупным событием не только в церковной, но и в народной жизни: оно вызвало общее народное возбуждение, выразившееся подъемом духа, паломничеством, усилением надежд и чаяний. Несомненно также, что на раскольников и других диссидентов это церковное торжество не могло не произвести противоположного действия: не могло не напомнить об их обособлении, о мучительном религиозном отщеплении и отделении от великого народного организма, с которым они соединены языком, бытом, обычаями и в то же время резко разграничены в церковном и вероисповедном отношении. При религиозности русского народа это разделение является весьма существенным обстоятельством для народной совести и влечет за собою нечто вроде безмолвного, непрекращающегося суда одной стороны над другой, т. е. православных и старообрядцев[229]. Этот народный суд явно сказался во время открытия трупов погибших сектантов, когда тысячи зрителей своими массами запрудили терновские хутора и когда сотни изумленных лиц, собравшихся на крышах, деревьях, возвышенных местах, устремили взоры свои на страшную картину откапывания трупов. В собравшейся толпе слышались угрозы, раздавались проклятия; в настроении тысяч присутствующих сказывалось строгое осуждение не только терновским сектантам, но и всему расколу[230]. Это осуждение принимали на свой счет не одни терновские обитатели, но и многочисленные представители других раскольнических толков и согласий, присутствовавшие при открытии трупов. Они чувствовали тяжесть события, которое ложилось укором на весь раскол[231], без различия его партий. Как на подробность, свидетельствующую о таком настроении старообрядцев, можем указать на тот факт, замеченный многими, что окрестные старообрядцы старались всеми мерами загладить и смягчить впечатление терновских событий и во время извлечения из земли трупов и вскрытия помогали полиции, переносили разлагающиеся трупы, до которых никто не хотел прикоснуться. По замечаниям наблюдателей, этим они хотели дать как бы некоторое удовлетворение негодованию и безмолвному осуждению массы, безропотно покоряясь суду народной совести.

Таким образом, разделение русских людей настарообрядцев и православныхне остается без серьезных психологических последствий; оно способно колебать настроение народных масс, в особенности среди событий исключительных. Успех и подъем духа у одних может вызывать противоположные чувства у других. И в самом деле, многие события в церковной жизни православных вызывали у старообрядцев то фанатизм и озлобление, то упадок духа и скорбь. Скорбь, печаль, упадок духа и неразлучная с ними наклонность к самоубийству[232]появляются именно у лучшей части раскольников, у людей с нежной душой, для которых рознь по высшим вопросам жизни является источником глубокого страдания, истинной мировой скорби[233]. В этом смысле и торжество 9-го сентября не могло остаться без влияния на старообрядцев.

Это церковное торжество произвело вообще немаловажное впечатление на народную душу. И в самом деле, если мы сравним два параллельные и почти одновременные события — канонизацию Святителя Феодосия и канонизацию трех святых Западной церкви, то перевес окажется на стороне русского церковного торжества по силе и степени народного участия в нем. Таким образом, каковы бы ни были взгляды на сущность и значение церковного торжества 9-го сентября, нельзя не признать, что оно произвело значительное впечатление на народные массы, — впечатление весьма не одинаковое для православных и для старообрядцев. По понятиям народной совести, открытие мощей Феодосия Углицкого явилось событием, оправдывающим одну сторону и осуждающим другую. Говорят, что такое именно настроение замечалось осенью минувшего года в среде терновских сектантов и послужило основанием пессимизма, который так резко проявился именно в это время.

Пессимизм особенно был заметен в терновском скиту, и деятельность Виталии и ее сотрудниц по скиту является попыткой противодействовать этому настроению, найти героическое лекарство против болезни, которая грозила поразить многих. По-видимому, эта решительная женщина задалась смелой мыслью устроить в терновских хуторах священное место, богатое останками мучеников, у таинственных могил которых должны будут стекаться поклонники, подобно тому как это случилось в Чернигове[234]. Это предположение, слышанное нами на месте происшествия, подтверждается поведением Федора Ковалева. Когда в его присутствии происходило откапывание замурованных сектантов, его настроение носило характер уверенности и торжественного ожидания[235], но он сразу упал духом, когда его взору представились трупы с признаками разложения и с ползавшими по ним червями: он увидел не то, чего ждал. Это обстоятельство поколебало его фанатическую уверенность в правоте религии, которой он служил, и явилось исходной точкой поворота в его мыслях и началом откровенных признаний.

Несомненно, что Виталия и Поля не чужды были некоторых исторических сведений осамоистребленияхв русском расколе. Об этом можно судить по стилю и содержанию той записки, которая была подана из скита счетчикам народной переписи и которая была редактирована, по всей вероятности, Полей Младшей. Записка эта во многом напоминает те челобитные и заявления, которые писались в XVII веке раскольниками, готовившимися кгари. Весьма правдоподобно, что в уме Виталии или Поли Младшей, на основании исторических сведений, созрел план ответить на церковное торжество 9-го сентября так, как отвечали раскольники XVII и XVIII века на церковные реформы. С этой целью Виталия и Поля Младшая воспользовались готовыми описаниями самоистребления в русском расколе и, подобноучителямXVII века, возбудили известное настроение в терновском скиту и отсюда направили его в терновские хутора. Их личные качества обеспечили им успех печального дела.

В заключение нельзя не высказать некоторых общих мыслей, которые невольно возникают в уме при чтении скорбного сказания о беспримерном несчастье[236], поразившем раскол в лице терновских сектантов. Никогда печальное состояние раскола не обнаруживалось в более мрачных красках, как в терновской драме. Поэтому не должно быть в отношении несчастных сектантов иного чувства, кроме безграничной жалости, и иного отношения, кроме самых искренних братских усилий к примирению и объединению с ними. Каковы бы ни были понятия о расколе с догматической и обрядовой стороны, нельзя не признать того факта, что все держащиеся старой веры — дети того же доброго русского народа, что они строго хранят в себе все его народные черты и остаются верными народному духу даже за пределами отечества.

Ввиду этого истинная забота о них (а не одни догматические словопрения с ними) является самым настоятельным и самым неотложным долгом церкви и государства». —Проф. И. А. Сикорский.

___


Конец и Deo ignoto[237]«слава»…

Свеча в храме

«Бородатые Венеры» древности

…«Кедеши Молоха и Астарты обязывались к жертвам иного рода. Бог разрушения ивраг жизниумилостивлялсясамоистязаниями и требовал уничтожения той силы, которая служилак продолжению существованияна земле человеческогорода, — половой силы. Известны былиогненные очищения[238], илипрохождения через огоньв честь Молоха; жрецы его резали себе тело и бичевали себя. Еще болеераспространено было скопчество. Кедеши, т. е. «святые», «священники» Молоха и Астарты, были кастрировавшие себя так называемые galli[239]. Сцены этого обряда, сопровождавшиеся неистовством, поразительны. Греческие писатели передают, что среди раздирающих (печальных? грустных? —В. Р.) звуков музыки и пения они резали себе руки и бичевали себя; а юноша, которому приходила очередь оскопиться, срывал с себя одежды[240]и, что-то неистово выкрикивая[241], хватал нож и отсекал свой детородный член. Вслед за тем он бежал по улицам города, держа в руке отрубленный детородный уд, и, войдя в первый попавшийся дом, — потрясая, показывал его найденной там женщине и бросал к ее ногам[242](Movers. «Ueber d. Relig. d. Phoeniz». S. 684—685). Женщины в честь Небесной Девы, Астарты, — также обрекали себя на всегдашнее безбрачие[243]. В связи с такого рода посвящением[244]мужчин и женщин на служение Молоху и Астарте, и сопровождавшими его обрядами, находился преследуемый Моисеем[245]обычай, по которомумужчины одевались в платье женщин, и — наоборот[246]. Юноши как бы обращались в девушек, после посвящения их божеству, т. е. после того, как они лишались детородных органов. Быть может, в этом отчасти выражалась и мысль о том, что божество есть нечто безразличное по отношению к полам[247]. На это указывает свидетельство древних: согласно им, богиня Венера представлялась иногда андро-гином (ανῃρ + γὺνῃ) и называлась и «Марсом», и «Венерою». Особеннов мистериях признавалась она intriusque sexus[248]. Ее называли поэтому «Deus Venus», как и сирийскую богиню Луны «Deus Lunus» и «Dea Luna». На острове Кипр была даже «бородатая Венера», «Venus Barbatus».Молох превращался в Мелитту и наоборот.Вот почемумужчиныперед Венеройприносили жертву в одежде женщин, аженщиныперед Марсомв мужской одежде[249]. «Invenies in libro magico praecepi, — говорит Маймонид о религии сирийцев, «utvestimentum muliebre induat vir, quando stat coram stella Veneris, similiter etmulier induat loricam, quando stat coram stella Martis»[250](Архимандрит Хрисанф: «Религии древнего мира», т. III, стр. 302—303).


* * *

«В Сидоне, столице Финикии, Астарта — или «Великая Астарта», как здесь называли ее, — была верховным божеством и покровительницею города. Самые свойства этой финикийской богини, по общему значению сходной с Ваалит и Ашерой, были, в существе, совершенно отличны. Эта αστροαρχῃ — как по-своему переводили ее имя греки, была Девственница, Virgo Caelestis — в противоположность Ашере. Характер ее —суровый и мрачный, акульт требовал воздержания и самоистязанийи соединялся обыкновенно с культом Молоха. Еепоклонникиобязывалиськ целомудриюи должны былиприносить ей в жертву свою страсть и свои чувственные пожелания[251]. Санхониатон и ее, как Ваалит и Истар, называет «звездою Венеры», но большинство греческих писателей признают ее богинею Луны[252]. Нет сомнения, что Астарта представляет собою женскую половину Молоха, как Ашера — Ваала. Первоначально, конечно, она была то же, что и Ваалит и Ашера; но впоследствии, параллельно Молоху, который присоединился к Ваалу, в сидонской Астарте воплотиласьсторона этого Молоха — элемент, враждебный жизнии ее развитию. По крайней мере, тип этой вечнойНебесной Девы, суровой, услаждавшейсякровавымижертвами, ближе всего подходит к типу Молоха… По всей вероятности, за нею оставалось значение не планеты Венеры, как за Ашерою, а Луны»… (там же, стр. 284—285).


Подвижники раннего христианства

«Иночествоглубоко коренится в духе и сущности христианства, и чтобы убедиться в этом — стóит только раскрыть правдивые сказания лет древних. Там мы увидим, что оно появилось вместе с проповедью Евангелия, что с самого начала христианства души, наиболее верные Евангелию, избирали путь отречения от мира и мирских привязанностей. «Преподобные» явились на земле в лице тех, кто всеми силами души стремилсяуподобитьсяСладчайшему Иисусу.

Вот почему еще в Ветхом Завете встречаются следы монашества. Таковы были Назореи[253], посвящавшие себя Богу по особенному обету, на время или на всю жизнь. Таковы были Илия, Елисей, и ученики пророческие, соблюдающие целомудрие[254]и нестяжательность и жившие в пустынях; таковы были все те, которые, по слову Апостола, скитались в милотях и козьих кожах, терпя недостатки, бедствия, озлобления[255]— те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли (Евр. XI, 37, 38). Таков был и Предтеча Господень.

Нов полном совершенстве иночество раскрылось только в Новом Завете. По словам аввы Пиаммона,новозаветное иночество ведет свое начало от самих Апостолов. Таким в начале было и все множество первых уверовавших во Христа.Св. Василий Великийв самом обществе Господа Иисуса Христа и Апостолов видит первообраз иночества[256]… Действительно, некоторые из Апостолов, не вступившие в брак до своего призвания к апостольству,остались навсегда девственниками: св. Иаков, брат Господень, сыны Зеведеевы — Иоанн и Иаков и Апостол Павел. Ученики св. Апостола Павла, Тит и Тимофей, подобно своему наставникуоставшись безбрачными, всецело посвятили себя на служение Господу.Дщериперводиаконов Филиппа и Николаяпребывали в девстве[257]. Климент, ученик апостольский, писал уже окружныепослания к девственницам[258]… С самыхвремен апостольских идетпочтинепрерывный ряд свидетельствцерковных писателейо девственниках и девственницах. Св. Игнатий, св. Иустин мученик, апологеты Афинагор и Минуций Феликс, Ориген, Тертуллиан, св. Мефодий Тарский, св. Киприан — говорят нам о существовании в древней Церкви подвижников и подвижниц, отрекавшихся от мира для нераздельного служения Господу[259].

После Апостолов из подвижников и подвижниц первого века нам известны святые:Фекла, Зинаида и Филонида, Евдокия и Телесфор.

Св. Фекла, после проповеди Апостола Павла и Варнавы в Иконии, уверовав в Господа, оставила своего жениха[260]. После чудесного избавления от огня в Иконии и зверей в Антиохии, с благословения Апостола Павла «иде в Селевкию и вселися в пустем месте на некоей горе близ Селевкии, и тамо живяше в посте и молитвах и богомыслии» — до 90 лет своей жизни. Память ее 24 сентября.

Святые Зинаида и Филонида были сродницами Апостола Павла. «Оставльше своя стяжания и всего отрекшеся мира», — они пришли в Фиваиду и там, близ города Димитриады, «в некоем вертепе житие свое провождаху». — Язычники, «нощию нападше, камением побиша их, и тако блаженным сном успнули»… Память их 11 октября.

Святая Евдокия прежде была блудницей в Илиополе и обладала огромным богатством. Ее обратил ко Христу «инок некий, именем Герман», который в своей обители «имяше братий семьдесят иноков». Искренно раскаявшись, св. Евдокия в святом крещении возродилась (в 96 году) к новой жизни и, раздав все свои сокровища, вступила «в монастырь девическ, в пустыни». Скончалась мученическою смертью уже в 152 году, прожив царствования Домициана, Нервы, Траяна, Адриана и Антонина. Память ее 1 марта.

Святой Телесфор проводил, до своего избрания в папы, отшельническую жизнь. Скончался мученическою смертию (128—139 г.).

Из второго века известны своей подвижнической жизнью:святый Фронтон, имевший под своим руководством до 70 иноков и построивший монастырь в пустыне Нитриской,св. Параскева, раздавшая по кончине родителей все имущество и принявшая иноческий чин, впоследствии пострадавшая за Христа,св. Наркис, епископ Иерусалимский. Оставивши престол, он удалился в пустыню, где и пробыл до конца дней своих в подвигах иноческих.Св. Евгения, римлянка, дочь наместника александрийского, в царствование императора Коммода обратившись ко Христу чтением Свящ. Писания, тайно удалилась из дома родительского и по дороге встретила обитель. Ее сопровождали евнухи Протасий и Иакинф. «Слышу, яко Елий, епископ христианский, — сказала она слугам, — созда зде монастырь, в нем же черноризцы непрестанно во дни и нощи хвалят Бога песньми». Увидав Елия, построившего монастырь, она приняла св. крещение вместе с евнухами.Переодетая в мужскую одежду, Евгения принята была в мужской монастырь, «юноше подобна одеянием и остриженными власы». «В монастыре живяше, — добре иночествуя и работая Богу». Избранная по смерти аввы внастоятели, она подверглась низкой клевете. Явившись на суд к наместнику Филиппу, своему отцу, она открыла ему свой пол и происхождение. Впоследствии основала женский монастырь, в котором была настоятельницей. Жизнь свою окончила мученически. Память ее 24 декабря.

В III веке прославился своими подвигамисв. Никон. Родом из Неаполя, он после св. крещения отплыл на остров Хиос, где на горе Ганос был крещен епископом Кизическим Феодосием, укрывавшимся в пещерах от гонения со множеством иноков. «По приятии крещения святого, блаженный Никон живяше в пещерном том монастыре, учася божественным книгам и иноческому присматриваяся житию: тоже и сам облечен бысть во иноческий образ кротости ради своея».

Св.ГалактиониЕпистима— из г. Емеса в Финикии. Св. Галактион, будучи христианином,по воле родителей был обрученс язычницей Епистимой. Обратив ее ко Христу, онубедил ее вести девственную жизнь[261]. Ночью они удалились из дома и пришли к Синаю, и там, близ горы Публиона, Галактион вступил в мужской монастырь, а Епистима — в женский. «Подвиги его и труды кто изрещи может? Никогда не виден бысть празден, но или делаше, чтó монастырю потребно, или моляшеся: пост его бе безмерен, иногда бо во всю седмицу не вкуси. Толикий же целомудрия и чистоты своея бе хранитель, яко во вся лета постничества своего соблюдашеся опасно,да не видит лица женска»[262]… Впоследствии Галактион и Епистима сподобились мученического венца. Память их 5 ноября.

Св. Пансофий, родом из Александрии, по смерти отца своего Антипата раздав все свое имущество, удалился в пустыню. Скончался мучеником в царствование Декия. Память его 15 января. В то же царствование пострадал за Христа инок диаконАвив. Память 6 сентября.

Св. Анастасия Римляныня.Близ Рима, на уединенном и незнаемом месте, находился женский монастырь. Круглой сиротой Анастасия, трех лет, была взята на воспитание игуменией Софией. Она выросла красавицей, но «вся уметы вменивши, уневестися Христу, и день и нощь в молитвах служаше». На 21 году от роду скончалась мученически. Память ее 29 октября».

Из переводного творенияРуфина: «Жизнь пустынных отцов».


Благочестивому читателю


«После плачевного отпадения от Бога в человеке произошла печальная перемена: в нем образовалась тайная, безмолвная сила, непреодолимо влекущая его к земле, к благам и наслаждениям мира сего. Это было вполне естественно: не направляясь более вверх к живому, святолюбящему Богу, как к высочайшей цели желаний, дух человеческий по необходимости низвергается вниз, в мир земных благ, с беспокойно-страстным желанием наполнить образовавшуюся, с удалением от Бога, пустоту. И вот — нет конца, нет насыщения… Не насытится око зрением; не наполнится ухо слышанием; и вот — «все суета и томление духа» (Еккл. 1, 8, 14). Множествоконечныхцелей никогда не удовлетворит духа с егобесконечнымистремлениями[263].

Ни у одного народа это всецелое увлечение внешним миром не выразилось в такой яркой, вполне законченной — до художественности — форме, как у древних греков. Всеми силами души, всеми своими стремлениями они погружены были во внешний чувственный мир, смотря на земную жизнь, как на законченное целое, и почти совсем не задумываясь о жизни вечной. Как дивно прославляли они блага земной жизни! Какая чудесная картина развертывается пред нами в песнопениях Гомера. Земная жизнь человеческая во всех ее проявлениях предстает здесь пред нами, вся облитая лучами чарующей поэзии.

Никогда земля и небо не сияют столь лучезарным блеском, как после грозы, бури и проливного дождя. Так и в песнях Гомера «мы ощущаем как в целом, так и в частях — свежую, цветущую юность человечества» (Шеллинг). Весь мир полон дивной гармонии! Нигде нет разлада — ни в жизни природы, ни в жизни человеческой. Даже несчастия, даже слезы — не портят того жизнерадостного ощущения, которое ощущается при чтении Гомера. Они лишь не более, как игра света и тени в чудно-прекрасной картине. Все божественно и человечно! Смысл жизни — в самой жизни, в наслаждении ее дарами.


Сладко вниманье свое нам склонить к песнопевцу, который —

Слух наш пленяя, богам вдохновеньем высоким подобен.

Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха

Видеть, как целой страной обладает веселье, как всюду

Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая, как гости

Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом

Пышно покрытыми, как из кратер животворный напиток

Льет виночерпий и в кубках его опененных разносит.

Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может!

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .


Но вот — пришло Евангелие. Оно открыло миру новый, неведомый язычеству, смысл жизни. Перед очами мира засияла новая красота, перед которою поблекла красота мира сего, В мир явилась Божественная Мудрость, научившая людейжить для смерти и умирать для жизни. Огонь, низведенный Спасителем на землю, попалил прежнюю и воспламенил новую жизнь на ней…

…Вместо героев, увлекавшихся борьбою, вместо гостей, увенчанных миртом и розами[264], вместо веселых хороводных песен — явились другие люди, с другими стремлениями. Не чарующие дубравы, не светлоструйные ручьи, не изумрудное море, не очаровательные ландшафты веселой Эллады — нет, — ужасающие египетские пустыни, одинокие пещеры — вот что теперь привлекало взоры и внимание целого света. Суровые подвиги воздержания, умерщвления плоти, страшные лишения, слезы сокрушения, неустанная молитва, отречение от суетных радостей мира — вот что вдохновляло этих новых людей»…

Предисловие священн. М. И. Хитрово к переводу «Жизнь пустынных отцов»Руфина.


Люди третьего пола

ПОЛ КАК ПРОГРЕССИЯ НИСХОДЯЩИХ И ВОСХОДЯЩИХ ВЕЛИЧИН


Во всех фактах, которые мы привели, христианских и дохристианских, мы имеем в зерне дела какое-то органическое, неодолимое, врожденное, свое собственное и не внушенное, отвращение ксовокуплению, т. е. к соединениюсвоегодетородного органа сдополняющимего детородным органом другого пола. «Не хочу! не хочу!» — как криксамой природы, вот что лежит в основе всех этих, казалось бы, столь противоприродных религиозных явлений. Крик… «самой природы»: и мы должны предположить, что в том как бы мировом котле, где замешивалась каша всемирной насущности, всемирной наличности, уже содержались какие-то элементы этого противоборства, этой противоприродности; что уже там в этом первозданном или, вернее, до-мирозданном котле бурлилитеченияипротивотечения, ходили круги кипящей материи туда, сюда,винтом, кругообразно, аотнюдь не по прямой линии; и когда она застыла и родилсяоформленныймир, — мы так и видим в нем эти застывшие и переданные нам, т. е.вложенные в природу существ, движения «туда», «сюда», «винтом» и, словом,не по прямой линии. Пол был бы совершенно ясное или довольно ясное явление, если бы он состоял в периодически совершающемся совокуплении самца и самки для произведения новой особи: тогда это было бы то же, что стихии кислорода и водорода, образующие «в соединении» третье и «новое существо» —воду. Но кислород и водород «противотечений» не знают: и если бы мы увидали, что вдруг не частица кислорода, жадно соединяясь (как всегда в химическом сродстве) с частицей водорода, — порождаюткаплю воды, а, напротив, частица водорода, которая-нибудь одна и исключительная, вдруг начинает тоже «с жадностью» лезтьна себе подобную частицуводорода же, убегая с отвращением от дополнительной для себя частицы кислорода, мы сказали бы: «чудо!живое!индивидуально-отличное!лицо!!»Индивидуумначался там, где вдруг сказано закону природы: «стоп!не пускаюсюда!» Тот, кто его не пустил, — и был первым «духом»,не-«природою»,не-«механикою». Итак, «лицо» в мире появилось там, где впервые произошло «нарушение закона». Нарушение его как единообразия и постоянства, как нормы и «обыкновенного», как «естественного» и «всеобще-ожидаемого».

Тогда нам понятны будут «противоборства» в «котле», как такой процесс, в котором «от века» залагалось такое важное, универсально-значительное для космоса, универсально-нужное миру начало, каклицо, личность, индивидуализм, как «я» в мире. «Я» борется со всякимне-«я»: суть «я» и заключается в том, чтобы вечно утверждать о себе: «невы», «неони». Суть «я» именно вя. Это и не добро, и не зло: точнее, «добро»язаключается в обособлении, в несмешивании, в противоборстве всему, а «зло»язаключается в слабости, в уступчивости, в том, что оно хотя бы ради «гармонии» и для избежания «ссоры»миритсяс другим,сливаетсяс ним. Тогда есть «мораль», но нетлица: ну, а важно или не важно «лицо» для мира — об этом будут судить уже не одни моралисты. Без «лица» мир не имел бы сиянья, — шли бы «облака» людей, народов, генераций… И, словом, без «лица» нетдухаигения.


Когда мир был сотворен, то он, конечно, был цел, «закончен»: но он былматовый. Бог (боги) сказал: «Дадим емусверкание!» И сотворили боги —лицо.

Я все сбиваюсь говорить по-старому «Бог», когда давно надо говоритьБоги; ибо ведь ихдва, Эло-гим, а не Эло-ах(ед. число). Пора оставлять эту навеянную нам богословским недомыслием ошибку. Два Бога —мужскаясторона Его, и сторона —женская. Эта последняя есть та «Вечная Женственность», мировая женственность, о которой начали теперь говорить повсюду. «По образу и подобию Богов (Элогим) сотворенное», все и стало или «мужем», или «женой», «самкой» или «самцом», от яблони и до человека. «Девочки» — конечно, в Отца Небесного, а мальчики — в Матерь Вселенной! Как и у людей: дочери — в отца, сыновья — в мать.


Но я несколько отвлекся в космологическую сторону от изыскания первоначального зерна, которое лежит в основе «безбрачных» явлений. Мировое «не хочу» самца в отношении самки, и самки в отношении самца, не было подвергнуто до последнего времени наблюдению, и только XIX век начал собирать в этом направлении факты. Факты эти приводят к бесспорному заключению, что «пол» не есть в нас — в человечестве, в человеке — так сказать «постоянная величина», «цельная единица», но что он принадлежит к тому порядку явлений или величин, которые ньютоно-лейбницевская математика и философия математики наименовала величинами «текущими», «флюксиями» (Ньютон). Обращение внимания на эти величины привело одновременно Ньютона и Лейбница к открытию «исчисления бесконечно малых» (дифференциальное исчисление), которое, между прочим, интересно в том отношении, что через него впервые мертвая математика, или как бы мертвая, мертвая в арифметике и вообще пока она занимается «постоянными величинами», — получила доступ, получила силудотронуться, коснутьсяиживых(органических) явлений, «вечно текущих»… Вот такая-то «вечно текущая» величина в нас или, точнее, существо в нас естьполнаш, как наша «самочность», что мы сутьили«самец»или«самка». Вообще — это так: мы суть 1) самцы, 2) самки. Но около этого «так» лежит ине так: противоборство, противотечение, «флюксия» (Ньютон), «я», отрицающееся всякого «не-я». И, словом, —жизнь, начало жизни;лицо, начало лица…

Предположение, чтополесть «цельная величина» и вообщене«текущее», породило ожидание, что всякий самец хочет самки и всякая самка хочет самца; ожидание, до того всеобщее, что оно перешло и в требование: «всякий самецда пожелаетсвоей самки» и «всякая самкада пожелаетсебе самца»… «Оплодотворяйтесь и множитесь», конечно, это включает. Но навсегда останется тайной, отчего же приуниверсальном«оплодотворяйтесь, множитесь», данномвсейприроде,одинчеловек был создан в единичном лицеАдама! Изумление еще увеличится, если мы обратим внимание, что позднее из Адама вышла Ева, «мать жизни» (по-еврейски — «матьжизней», яйценосная, живородящая «ad infinitum»[265]), т. е. что в существе Адамаскрыта была и Ева, будившая в нем грезы о «подруге жизни»… Адам, «по образу и подобию Божию сотворенный», был в скрытой полноте своейАдамо-Евою, исамцом,и(in potentia[266]) самкою, коиразделились, и это — былосотворением Евы, которою, как мы знаем, закончилось творение новых тварей. «Больше нового не будет». Ева былапоследнейновизнойв мире, последней иокончательной новизной.

Лишь в силу всеобщего ожидания «всякий самец хочет самки» и т. д. образовалось и ожидание, что самые спаривания самцов и самок имеют течь «с правильностью обращения Луны и солнца» или по типу «соединяющихся кислорода и углерода»,без исключения. Но все живое, начиная от грамматики языков, имеет «исключения»: и пол, т. е. началожизни, был бы простоне жив, если бы он не имел в себе «исключений», и, конечно, тем более, чем он более жив, жизнен, жизнеспособен, животворящ… Не все знают, что уже в животном мире встречаются, но лишь в более редком виде, решительно все или почти все «уклонения», какие отмечены и у человека; у человека же, можно сказать, нельзя найти двух самочных пар, которые совокуплялись бы «точка в точку» одинаково. «Сколько почерков — столько людей», или наоборот, и совершеннодикодаже ожидать, что если уж человек такиндивидуализированв столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, — чтобы он не был индивидуализирован также в совокуплениях. Конечно, «сколько людей — стольколиц, обособленийв течении половой жизни». Это не только всеобщее «так»: но было бы порочно, преступно, «нищелюбиво» и «нищеобразно», и совершенно уродливо, если бы это не было «так». Всякий «творит совокуплениепо своемуобразу и подобию», решительно не повторяя никого и совершенно не обязанный никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…

«Всеобщее ожидание» в области, где вообще нет ине должнобыть «всеобщего», породило ропот, осуждение, недовольство, пересуды: «Отчего тапарасовокупляется не так, каквсе», причем разумеется собственно — «не так, какЯ»… Ответ на это многообразен: «Давы-то точь ли в точь живете так, каквсе?» или: «Я не живу, каквы, по той причине, по которой вы не живете так, какя». Но, в итоге, эти «всеобщие ожидания», присмотревшись к которым можно бы заметить, что самых-то «ожиданий» столько, сколько людей, но только это особенное в каждом затаено про себя, — они породили давлениеморального законатам, где в общем его не может быть, так как вся-то область эта —биологическая, ине«моральная», ине анти-«моральная», а просто —своя, «другая»[267]. Моральный закон, неправо вторгнувшись в не свою область, расслоил совокупления на «нормальные», т. е. ожидаемые, и «не нормальные», т. е. «не желаемые», причем эти «не желаемые» не желаются теми, которые их не желают, и в высшей степени желаются теми, которые их желают и в таком случае исполняют. Все возвращается, собственно, к тому, «что есть», как и естественно в биологии; но около того, что «есть», с тех пор приставился раб, бегущий за торжественной колесницей жизни, хватающийся за спицы ее колес, обрызгиваемый из-под нее грязью, падающий в грязь, вновь встающий, догоняющий, опять хватающийся за спицы и неумолчно ругающийся. Он представляет собой те «ожидания всех», которых в наличности нет с абсолютным тождеством, но к которым равнодушно присоединились и те, которые далеко отступили от нормы: равнодушно по интимности самой этой области, о которой каждый думает про себя, что ее не уконтролирует «общее правило», и по стыдливости этой области, где каждый «свое особое» хоронит особенно глубоко, и нет лучшего средства схоронить это «особое», как присоединясь к «общему правилу» и осуждая все «особое». От совокупности этих обстоятельств и условий вытекла необыкновенная твердость, можно сказать, «незыблемость» морального закона в половой сфере, которая в действительности не только всегда была «зыбка», но, можно сказать, ни в одной точке своей и ни на одну минуту не переставала волноваться и представляла вечный океан, с величественными в нем течениями, с бурями, водоворотами, с прибоем и отбоем у всякой отдельной скалы… «Незыблемость» правила шла параллельно совершенной «зыбкости» того, к чему оно относилось; и, собственно, «зыбкость»-то и была единственнымвнутреннимправилом, из самой сущности стихии вытекающим… Семейные добродетели восхвалялись и содомитами, о вреде онанизма писали и онанисты, а отшельники пустынь, совокуплявшиеся с полевой птицей и лесным зверем, не умели допустить, чтобы мужчина мог иметь сношения на протяжении своей жизни более, нежели с тремя женщинами, и женщина более, чем с тремя мужчинами тоже на протяжении всей жизни (недопустимость 4-го брака у христиан, т. е. по требованию «святых» (христианства)). Все это не так безразлично. Конечно, все таятся — и потому никто особенно не страдает от «общего правила»; но выпадают случаи объявления, обнаружения: и тогда поднятые камни побивают «отступника» от того, к чему решительно никто «не прилежит». Между тем пол — именно океан, и в нем не зародится «водоворот» там, где ему «не указано быть», вековечные течения его не перестанут и не спутаются, не расширятся и не сузятся; и все останется так, «как есть» и «предуказано», и в том случае, если правило исчезнет под давлением истины, что оно вмешалось в область, существенноне свою.

Здесь все принадлежит наблюдению и ничто исправлению.


* * *

«Свое» у каждого выражается прежде всего всиле, в напряжении. Здесь мы имеем ряд степеней, которые удобно выражаются рядом натуральных чисел:


… + 7 + 6 + 5 + 4 + 3 + 2 + 1 ± 0—1—2—3—4—5—6—7…


Наибольшая напряженность в смысле возможности удовлетворить и в смысле постоянной жажды удовлетворения указывает на наибольшую степень самочности — самцав противолежанииего самке и самкив противолежанииее самцу. Наибольший самец есть наичаще, наиохотнее и наимогущественнее овладевающий самкой; и наибольшая самка есть та, которая томительнее, нежнее и кротче других подпадает самцу. Под наслоением суеверий, страхов, в особенности предположений и пересудов у человечества образовалось совершенно неверное представление образа «настоящего самца» и «настоящей самки»; т. е. человечество — народы и единичные люди — совершенно неправильно осложнили наибольшую половую силу второстепенными, добавочными чертами, и притом не только психическими, но даже и физическими. В общем представлении романистов, драматургов, мещан и «общества» — это что-то огромное, шумное, голос громкий, манеры наглые, оскорбительные; «он» и «она» стучат, гремят, никому не дают покоя; что-то неудобное для всех, смущающее. «Нахал» и «разухабистая баба» — вот предполагаемо люди, от которых матери и отцы должны уберечь дочек; прятать подрастающих сыновей. Такие-то будто бы «соблазняют» и «совращают», насилуют и растлевают. Но было бы печальное потомство от сих пустых стучащих бочек; тогда как род человеческий, «плодящийся», «множащийся», вовсе, однако, не таков: жив, энергичен, неутомим, неистощим. Настоящие силы — не стучат. Настоящая сила скорее стелется, ползет. Не буйвол, ревущий в степи, есть господин степи, а ягуар, прячущийся в тростнике. Скорей полу-испуг, полу-догадку выразила народная мудрость, русская и китайская. Русские говорят: «Втихомомуте черти водятся», а о китайцах мне привелось прочитать, что у них будто бы есть поговорка: «Когда женщина походит наангела, то берегись и знай, что в ней сидит дьявол». В обоих случаях старые люди, сложившие поговорку, как бы предупреждают молодых, указывая им не доверяться наружным признакам, предполагать за ними обратное внутреннее содержание. Поговорки эти, конечно, сложены не в отношении только пола, но они едва ли бы сложились в этой общей форме, если бы половая жизнь, половые образы, фигуры, играющие такую выдающуюся роль во всякой народной, общинной и частной жизни, стояли в резком противоположении тезисам этих поговорок. Очевидно — нет! И китайцы, и русские указали, что половая страсть не «ревет в поле», а скорее крадется в лозняках; что это что-то на вид «тихое» и иногда даже «ангелоподобное», по крайней мере у женщин. Но здесь мы должны войти в небольшое рассуждение. С первого же взгляда очевидно, что «наибольший самец» должен выглядеть, должен иметь все сопутствующие вторичные качества совсем иные, чем «наибольшая самка», — именно уже потому, что онпротивостоитей, что он есть другой ееполюс! У очень мужественных мужчин растет большая борода: неужели же из этого мы заключим, что совершеннейшая женщина должна тоже иметь бороду или хоть те маленькие усики, которые иногда появляются у женщин?! Между тем предположение, что женщина-самка должна быть «разухабиста», — именно подобно предположению, что у Жанны д'Арк или Дездемоны, у Офелии и Татьяны росли усики. Конечно, это глупо, и в такой мере, что можно, отметив ее, и не останавливаться на опровержении.

Нет, самец и самка — онипротивоположны, и только! Отсюда — все выводы, вся философия и истина.Наибольшая противоположностьмужчины и женщины и выразитнаисильнейший в них пол! Т. е. чем менее «мужеподобна» женщина — тем она самочнее; как чем менее «женоподобен» мужчина — тем наиболее он самец. Паллада-Афина, «воительница» и «мудрая» — не замужня, не мать и вообще очень мало самка. В ней возраста нет; она не знала детства, не будет бабушкой. Ей,мужеподобной, — параллелен толькоженоподобныйГанимед, который никогда не будет отцом, мужем и дедушкой. Явно, что впротивостояниисвоем наибольший самец и наибольшая самка суть:

1) герой, деятель;

2) семьянинка, домоводка.

Один будет:

1) деятелен, предприимчив, изобретателен, смел, отважен и, пожалуй, — действительно «топает» и «стукает»; другая же:

2) тиха, нежна, кротка, безмолвна или маломолвна.

«Вечная женственность» — прообраз одной.

«Творец миров» — прообраз другого.


Есть какое-то тайное, невыразимое, никем еще не исследованное не только соотношение, но полное тождество междутипичными качествамиу обоих полов их половых лиц (детородных органов) с их душой в ееидеале, завершении. И слова о «слиянии душ» в супружестве, т. е. в половом сопряжении, верны до потрясающей глубины. Действительно, «души сливаются» у особей, когда они сопряжены в органах! Но до чего противоположны (и от этогодополняютдруг друга) эти души! Мужская душа в идеале, —твердая, прямая, крепкая, наступающая, движущаяся вперед, напирающая, одолевающая; но между тем ведь это все — почти словесная фотография того, что стыдливо мужчина закрывает рукой!.. Перейдем к женщине: идеал ее характера, поведения, жизни и вообще всего очеркадуши — нежность, мягкость, податливость, уступчивость. Но это только названия качеств ее детородного органа. Мы водних и тех же словах, терминах и понятияхвыражаеможидаемоеижелаемоев мужчине, вдушеего ибиографииего, в каких терминах его жена выражает наедине с собой «желаемое и ожидаемое» от его органа; и взаимно, когда муж восхищенно и восторженно описывает «душу» и «характер» жены своей, он употребляет ине может избежать употреблениятех слов, какие употребляет мысленно, когда — в разлуке или вообще долго не видавшись, представляет себе половую сферу ее тела. Обратим внимание еще на следующую тонкую особенность. Впсихикеженской есть то качество, чтоона не жестка, не тверда, не очерчена резко и ясно, а, напротив, ширится, кактуман, захватывает собоюнеопределенно далекое; и, собственно, не знаешь, где ее границы. Но ведь это же всепредикаты увлажненных и пахучих тканей ееоргана и вообще половой сферы. Дом женщины, комната женщины, вещи женские — все это не то, что вещи, комната и дом мужчины: они точно размягчены, растворены, точновещииместопревращены в ароматистость, эту милую и теплую женскую ароматистость, и душевную и не только душевную, с притяжения к которой начинается «влюбленность» мужчины. Но все эти качества — лица, биографии и самойобстановки, самыхвещей— суть качества воспроизводительной ее сферы! Мужчина никогда «не наполнит ароматом» весь дом: психика его, образ его, дела его — шумны, но «не распространяются». Он — дерево, а без запаха; она — цветок, вечно пахучий, далеко пахучий. Каковыдуши, — таковы иорганы! От этого-то, в сущности,космогонического сложения(неземного только) они и являются из всего одни плодородными, потомственными, сотворяют и далее, в бесконечность, «по образу и подобию своему»… Душа — от души, как искра — от пламени: вот деторождение!


* * *

В европейской литературе есть книжка, и даже, пожалуй, книжонка, из которой, как это ни неприятно, только и можно почерпнуть некоторые факты половой жизни: так как Европа, проникнутая христианским гнушением к полу, не допустила ни философов, ни поэтов заняться собиранием здесь любопытных фактов, и только «грязные медики», все равно копающиеся во всяких экскрементах, во всякой вони, болезнях, нечистотах, не брезгающие ничем, не побрезгали «и этим». Но, в сущности, даже и они побрезгали! О дифтерите, которыйубивает детей, все же они говорят не этим отталкивающим тоном, не с этим отталкивающим чувством, как одающих жизньполовых органах и о самой половой жизни, половой деятельности. Например, мне было передано об одном парижском светиле медицины, который в сочинениях своих серьезно проводил ту мысль, что «женатые и замужние, если они, не довольствуясь имеющимся у них удовлетворением половой страсти, обращаются на сторону, т. е. изменяют — муж жене или жена мужу, — то они суть явно ненормальные люди, душевнобольные; и что, как таковые, они не могут быть оставляемы на свободе в благоустроенном обществе, а должны запираться на замок, в психиатрических лечебницах или же просто в тюрьмах». Любопытно, что, кажется, ни одного не было случая, чтобы с медицинской стороны предложено было так поступить с сифилитиками; и это нельзя объяснить только тем, что они дают хлеб врачам, а уже Фурье заметил, что «доктора очень любят, когда страну посещают хорошие лихорадки, тифы и т. п.»; нет, тут больше и печальнее: медицина, «христианская медицина», действительно не видит «ничего особенного» в сифилисе, считает его картиной здоровой структуры общества; а совокупления, и особенно когда они счастливы, обильны, когда они «приливают», как океанический прилив, — они считают «вырождением» и «патологией» и предлагают запереться от них обществу. Есть «крещеные люди»; но ведь есть и «крещеные профессии», и даже, наконец, есть «крещеные науки»: в их обществе очутилась и медицина, и это ничего, что ее столпами были тоже совершенно «крещеные», даже до погружения семи раз в купель, Фохты, Молешотты и Бюхнеры, не опознавшие себя младенцы…

Книжка, или книжонка, о которой мы говорим, — Крафт-Эбинга: «Половаяпсихопатия». Παθοζ — значит «страдание»: то, от чегокричат, на что имеющие ее —жалуются. И хотя никто из описываемых в книжке лиц не «кричал» и не «жаловался» Крафт-Эбингу, но он собрал ставшие известными ему факты в книжку «о страданиях пола», не имея для этого даже того основания, какое имел бымеханик, занятый давлениями, толчками и вообще действиями навещественные массы, наименовать «патологической физикой» явления электричества, гальванизма или явления света, где этимассыотсутствуют.

Мне лично половая жизнь ни из рассказов, ни из книг не известна в большей степени, чем как это узнаешь случайно. Но я предпошлю извлечениям из Крафт-Эбинга кое-что, что мне, однако, пришлось узнать, ибо, всегда этою жизнью интересуясь, я дополнительными расспросами, когда было можно, а также и смотрением куда следует, открывал подробности, опущенные у «испуганного» Крафт-Эбинга. Первый раз мне пришлось прочесть о наибольшей самочности лет 20 назад в известных «Записках» о своей жизни Н. И. Пирогова, нашего великого хирурга. Там, описывая разные свои переезды и поездки в начале служебной деятельности, он между прочим упоминает о встрече — сколько помнится, где-то в западном крае, около Риги или Пскова, — должно быть, с университетским своим товарищем. Именно, он у него остановился на перепутьи. Товарищ оказался женатым, недавно, — и на совершенно молоденькой женщине, лет 16-ти. В мимолетной встрече он ему жаловался, что хотя очень любит свою жену и доволен ее характером, но чувствует себя изнеможенным от ее постоянного желания совокупляться. Здесь нужно отметить и то, что сам он был очень молод и, следовательно, не изношен; и то, что в ту пору 30-х или 40-х годов «развращающего чтения» еще не было; или, по крайней мере, на него еще не могла натолкнуться женщина, столь юная, что она, очевидно, только что вышла «из-под крыла матернего». Здесь мы имеем таким образоместественное, не возбужденное, глубокоприродноевлечение в такой силе и напряжении, какому, во всяком случае, не отвечало тоже природное и молодое влечение молодого мужчины, но как самца — обыкновенного. Это наблюдение показывает, что «самочность» не есть постоянная величина, приблизительно одинаковая у всех, но что она варьирует: в одном «самца» более, «самки» более, чем в другом, и это не есть ни плод развращения, ни плод возбуждения или дурного воспитания. О следующем случае мне пришлось слышать: однажды в кружке женщин из «общества», среднего и скромного, зашли «суды и пересуды» о девицах и женщинах их круга; и некоторые очень осуждали таких-то и таких-то лиц своего пола «за их выдающееся нескромное поведение, развязность манер, речей» и пр. Тогда их прервала одна из слушавших, замужняя женщина: «Вообразите, все, о ком вы говорите, —скромныедевушки, нимало не заслуживающие вашего порицания; но вот эти, и она назвала несколько скромнейших девушек и женщин, — сущие подлюги: я знаю от мужа своего, что те, о ком вы говорите дурно, — были и остаются невинными, несмотря на всяческое ухаживание мужчины, на все его усилия, а эти скромницы совсем напротив…» Мне позднее привелось узнать два случая, когда жены не только не удерживали своих мужей от ухаживания «с последствиями», но толкали их на такое ухаживание, как бы любопытствуя через них о поле окружающих женщин и девиц; и разразившаяся гневом или, во всяком случае, порицанием — была, очевидно или может быть, из таких женщин. Здесь, однако, следует принять во внимание следующее. Очевидно, что эти «падавшие» женщины и девицы не «заготовили» же себе «скромности» на случай ухаживания, в предположении, что она понравится или привлечет: в общем — она ведь отпугивает, предупреждает самое начало ухаживания; очевидно, они ничего не думали, ничего не ожидали, но былидействительно скромныи именноскромнее остальных; они были их женственнее, добродетельнее, и в меру этогосамочнее; были, так сказать, более нежны, ароматисты, более содержали в себе сладкого нектара; и… «упали» не оттого, что менеехотелисопротивляться, но оттого, что приближение и видимое желание мужчины возбудило в них ответный ток такой силы и напряжения, который повалил их: как мучнистость колоса тянет стебель его к земле, как отрывается и падает на землю самое налитое, сладкое, сахаристое яблоко, а не яблоко-сморчок, неотрываемо сидящее на своем стебле, кислое, жесткое, безвкусное. «Нахально вели себя», по укоризне собеседниц, бесполые, почти бесполые женщины и девушки; у них, верно, были и «усики» на губе, и «разухабистые» манеры, как у писарей; громкий и жесткий голос, мужицкая походка. Те же сидели тихо в уголке; не ходили — а плыли или скользили по полу; были застенчивы, конфузливы, стыдливы… Они были добродетельны: какгероизмв мужчине, конечно, есть добродетель — так главная добродетель в женщине, семьянинке и домоводке, матери и жене, есть изящество манер, миловидность (другое, чем красота) лица, рост небольшой, но округлый, сложение тела нежное, не угловатое, ум проникновенно-сладкий, душа добрая и ласковая. Это — те, которых помнят; те, к которым влекутся; те, которые нужны человеку, обществу, нации; те, которые угодны Богу и которых Бог избрал для продолжения и поддержания любимого своего рода человеческого. Часто они бывают и не красивы, но как соловей: ибо зато «поют, как никто»…

О следующем случае я имел случай расспросить: мне и еще одному писателю передавала пожилая женщина, что ее молодой друг испытывает то несчастье, на какое жаловался Н. И. Пирогову его университетский товарищ. «Он недавно женат, сам молод, военный — и почти болен от жены, до бегства, до желания развестись. Говорит, что ее могли бы насытить только три мужа. И удивительно — это такая милая дама. Он ничего не может сделать, потому что, ненасытная сама, она вечно его возбуждает, и он не в силах уклониться от исполнения ее желаний».

— Вы говорите, она приятная женщина?

— Чрезвычайно. Наблюдая ее в обществе, никак нельзя предположить, что у нее такой… исключительный аппетит. И какой голос: такого нежного, глубокого голоса я ни у одной женщины не слыхала!

«Голос»… но ведь это то, чегоне подделаешь! Это уже не «кокетство скромностью», которую еще можно подделать: это — самадуша, вернее говорящая о сокровищнице сердца, о характере, чем взгляд, чем улыбка. Все поддельно, кромеголоса. «Задушевный голос»… И вот у такой женщины, которая, судя по отзыву мужа, носила в себе утроенную самочность, — голос был «неги, какой я ни у кого не слыхала»: и шел явно от «души» — утроенно человечной, небесной…

«Вечнаяженственность»… как совершенно другой полюс, как диаметрально противоположная вещь несокрушимомумужеству, напору, смелости,упругости, твердостисамца… она есть только сердечная, умственная, бытовая, манерная, нравная фотосфера, распространяющаяся около утроенной, удесятереннойсамочностиее. Молчаливая, но с каким говором в душе! «Вечная молчальница»: как кто-то сказал и о мужчинах-героях, что «они — прежде всегомолчальники».

Эта-то «вечная женственность», как проявление повышенной самочности, и лежит объяснением в основе древнего факта, неразгаданного историками, — так называемой «священной проституции». «Lasainteest toujoursprostituée»[268], — пишет об египтянах в большой своей «Истории Востока» Масперо. Что за загадка? Каким образом глубокому и серьезному народу, каковы были египтяне, по свидетельству всех древних наблюдателей и новых историков, — как им пришло на умрелигиознымименем «sainte» наименовать тех особых существ, тех редких и исключительных существ, которые неопределенно и беспредельно отдавались мужчинам, были «prostituée»?! Неужели имя «sainte» мы могли бы кинуть толпящимся у нас на Невском «проституткам» — этим чахлым, намазанным, пьяным, скотски ругающимся и хватающим вас за рукав особам? Ну вот перед человечествомвпервыестоят два понятия, два признака: «святая» — это понятие небесного, Божьего; и простой факт, что «всем отдает себя». И невинный человек, первозданным глазом взглянув на оба факта, должен сотворить ихсоединениеилиразьединение, т. е. сказать или «prostituée est sainte», или «prostituée est grande pécheresse», «великаягрешница!» Вообразите:первыйнарод сказал — «prostituée estsainte»… Что же это такое? Не имел онвкуса, глаза? Не умел обонять, ничего не понимал в характерах человеческих? Но тогда «совокупность цивилизации египетской», сумма «всех прочих ее качеств» разила бы… как наша Невская проститутка, и тогда едва ли бы Масперо, Бругш, Ленорман стали изучать эту вонючую гадость. «Очень интересно»… Тут может покопаться медик, но что тут делать историкукультуры?! Египетская культура приковала к себе внимание бесчисленных ученых, этих скромных и добродетельных тружеников, своим беспримерным изяществом, соединенным с глубиною и торжественностью:


Выхожу один я на дорогу.

Сквозь туман кремнистый путь блестит:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит.


В двух последних строчках написана как бы эпитафия над всей могилой Египта. Что-то пустынное… молчаливое… устремленное к Небу, религиозное… и, как тонко замечает Бругш, «не меланхолическое, но глубоко радостное в себе, восторженно счастливое при этой сдержанности языка и скромности движений!» Так это и есть на рисунках Египта: в необозримых изданиях, в необозримых фолиантах, где воспроизведено все нарисованное ими за четыре тысячи лет жизни, культуры, я встретил толькоодинрисунок сбора винограда, где один, очевидно полупьяный, мужчина повис, обняв за шею двух тоже не весьма трезвых своих друзей, и «пишет мыслете» с ними. Сценка — полная реализма, какую я не встречал в рисунках греческой живописи; но и она — скорее милая, чуть-чуть смешная, но нисколько не нахальная. Сала, грязи — я не встретил нигде в этих бесчисленных фолиантах, грязи «сального анекдотца», кое-чего «во вкусе Боккаччио». Ничего, ни разу; и между тем сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где и «они» и «оне» с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, «Судии мертвых» — статуе «всегда cum fallo in statu erectionis»[269], как грустно замечает архимандрит Хрисанф в «Истории древних религий».

И вот — «sainte prostituée»… Есть и рождаются иногда исключительные, редкие младенцы-девочки, вот именно с этой «вечной женственностью» в себе, с голосом неизъяснимо глубоким, с редкой задумчивостью в лице, или, как описал Лермонтов, —


…в разговор веселый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена.


И она расцветает в sainte prostituée… как вечнуюподатливостьна самый слабый зов, как нежноеэхо, в ответ на всякий звук…

Есть ведь «всемирные педагоги», ну — в желаниях, ну — в поэзии; есть «всемирные воины», как древние скандинавы; всемирные мудрецы — Сократ, Спиноза: как же не быть, естественнобыть кому-тои «всемирной женой», всемирной как бы «матерью», всемирной «невестой»… Она «невестится» перед всем миром, для всего мира, — как ведь и все вообще девушки в 14—15 лет «невестятся»неопределенно перед кем, перед всяким, передвсеми(чуть-чуть «sainte prostituée» проглядывает). Из таковой врожденной девочки-девушки-женщины как бы истекают потоки жизни, — и ей мерещится, «будто явсехродила», «всеродила»… И волосы ее, и очи, и сосцы, и бедра, и чрево… таковы, что первозданный невинный взгляд египтянина уловил и назвал и торжественно воскликнул, или скорее богомольно прошептал — «sainte». Масперо договаривает: «Египтянкииз лучших семейств, дочери жрецов и знатных военачальников, достигнув зрелости, — отдавались кому хотели и сколько хотели, и так проводили много лет, что не вредило будущему их замужеству: так как по миновании этой свободной жизни их охотно брали в жены лучшие и знатные из воинов и священников». Почему не взять, если она «sainte»? Как не прельститься, если она «religieuse et sainte»? Как не надеяться, что она будет верной женой и преданной материнству матерью, если она уже испила все и насытилась всем, нимало, однако, не истощившись — ибо истощаютсяторопясь, например «наши», а этим куда же было спешить? — и в естественные годы спокойствия и равновесия, безбурности и тихости она выбрала себе лучшего иодного. Он так же ее не ревнует, как она его, к тому возрасту молодости, когда он проводил жизнь, как и она: хотя, наверное, к этим «saintes» влеклись и пылкие, совершенно невинные юноши, первозданным взглядом своего возраста подмечая в них подлинную «sainteté», за которую все отдают. Однако Масперо не договорил (или не знал), что этих «saintes prostituées» было немного в каждом городе и всей стране: ибо вообще немного рождается в стране и городе, в году и десятилетии Василиев Блаженных, Спиноз, Малебраншей, Кольцовых, Жуковских. «Невсевмещают слово сие, нокому дано» (природно, от Бога). Огромное большинство египтянок, без сомнения, имели инстинкт, как и наши: т. е. сразу же выбирали себе мужа — одного и на всю жизнь, или выходя за второго, третьего, четвертого… седьмого (беседа Иисуса ссемимужней самарянкой), в случаях смерти или разлада, не более. Женщина, познавшая только семерых мужчин, когда ни закон, ни религия, ни родители ей не ставили предела и хотели и ждали от нее большего, — конечно есть умереннейшая в желаниях женщина, врожденно тихая и спокойная! Как наши «все».


Нужно только иметь в виду эту нумерацию:


… + 8 + 7 + 6 + 5 + 4 + 3 + 2 + 1 ± 0—1—2—3—4—5—6—7—…


«Sainte prostituée» есть + 8 + 7 + 6… По мере приближения к низшим цифрам, к + 3, + 2, + 1, — тембр голоса грубеет, взгляд становится жестче, манеры резче, «нахальства больше», как сказали бы семинаристы. Появляются типичные их «поповские дочки», которые входят в замужество с мешком определенного приданого, и всю жизнь счастливы, составляя «приданое к своему приданому», не весьма сладкое для попа и диакона, но «ничего себе», «терпится». Наконец наступает « ± 0». Обратите внимание на знаки и « + » и «—». Такие не мертвы; хотя абсолютно никогда не «хотят». «Кое-что» по части « + » в них есть: но оно связывается «кое-чем» по части «—». Таким образом, в них нетоднолинейноготяготения — к «самцу»: но две как бы стрелки, обращенные остриями в разные стороны: к «самцу» — одна, а другая?.. Закон прогрессивности, как и то, что здесь все происходит только междудвумяполами, указывает, что вторая стрелка и не может быть ни к чему еще направлена, кроме как ксамке же. Самка ищет самки; в первой самке, значит, соприсутствует и самец: но пока он так слаб еще, едва рожден, что совершенно связывается остатками самки, угасающей самкой; которая, однако, тоже связана вновь народившимся здесь самцом. «Ни туда, ни сюда». Голос страшно груб, манеры «полумужские», курит, затягивает и плюет, басит. Волосы растут дурно, некрасивы, и она их стрижет: «коса не заплетается»; нет девицы, а какой-то «парень». Где здесь вечная женственность»?


…Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена.


Нет, уж об такой этого не скажешь: ходит на курсы, на митинги, спорит, ругается, читает, переводит, компилирует. «Синий чулок» с примесью политики, или политик с претензиями на начитанность. «Избави Бог такую взять в жены», и их инстинктивно не берут (хотя берут дурнушек, некрасивых, даже уродцев), ибо действительно «какая же она жена», когда в ней едва-едва « + 1» самки, а то и вовсе « + 0». Если бы, «паче чаяния», у нее и родился ребенок — она не сумеет вынуть грудь и накормить его; «не Мадонна, а вахмистр». И мужа ей совсем не нужно, она скучает с ним, убегая неудержимо в «общественные дела», в разные «организации», притворную «благотворительность», в основе же — в шум, беганье, возню, суету. Мужчина, «воин и гражданин» (стрелка самца), — уже полупробужден в ней; и только вот не растут усики. И она не умеет нести на себепо настояще-женскому женское платье: оно на нее не так надето, неуклюже, и все как-то коротит, без этих длинных и красивых линий, волнующих мужчину. Их и не любят мужчины. Но уже начинают любить женщины: «Какой славный товарищ эта Маша».

И, наконец, все переходит в чистоминусовыевеличины: «она» волнуется между своим полом, бросает страстные взгляды, горячится, чувствует себя разгоряченной около женщин, девушек. Косы их, руки их, шея их… и, увы,невидимыеперси, и, увы! увы! — вовсескрытыечасти, вся «женская тайна» — все их неизъяснимо волнует и тянет, тем сильнее, до муки, до страдальчества, что это так навеки закрыто для них — именно, именно дляних-то и закрыто, открываясь толькодля мужчины, мужу. Танталовы муки: так близко, постоянно вокруг, даже и видится при небрежном раздевании, при купании; но невозможновнимательно взглянуть, не умерев сейчас же со стыда. Мировая преграда — в самом устроении вещей, в плане мира! «Ничего нет ближе локтясвоего: ноневозможноукусить!»…

Муки Тантала! — бесконечноотодвинутоеисполнение! невозможно оно, не будет! — никогда!..

Слезы, тоска, мечты. Грезы. Стихи, много стихов. Философия, длинная философия! Кстати, и некоторое призвание к ней. «Вахмистр в юбке» усваивает легко и Маркса и Куно-Фишера, и вообще умственно, духовно, идейно, словесно,рабочекудавыше«слабого пола».

Закон этот, конечно, применим и к мужскому полу. Как он здесь выразится?

Там «пробиваются усики», здесь укорачивается борода — все это не в физическом, а преимущественно в духовном, нравном, бытовом, сердечном отношении, но отчасти также и физическом. Северные норманны, как их описывает Иловайский, — пожалуй, лучше всего живописуют первоначального самца, « + 8», « + 7» мужской прогрессии. «В мирное время, когда не было ни с кем войны, они выезжали в поле и, зажмурив глаза, бросались вперед, рассекая воздух мечами, как бы поражая врагов; а в битве они без всякого страха кидались в самую сечу, рубили, наносили раны и гибли сами, думая перейти по смерти в Валгаллу, которую также представляли наполненной героями, которые вечно сражались». Неукротимая энергия — как и у турок, потрясших Европу храбростью и войнами. Ранние войны латинян и вечная «междоусобная борьба» ранних эллинов тоже имеет в основе себя, вероятно, этого же самца, который не знает, куда ему деваться от сжигающего жара, — и кидается туда и сюда, в битвы, в приключения, в странствия (Одиссей и эпоха Генриха Мореплавателя). Все это первоначальное грубое ворочанье камней культуры. Вулкан ворочает землю, по-видимому безобразя ее, разбивая ее, разрывая ее, но на самом деле это уженачалокультуры, ибо это уже не есть недвижность мертвогоматерика. Островок культурнее материка, «Маленькая землица» всегда принимает первый луч Божий,разбитость, расшибленностьчего-либо вообще естьпервый шаг к культуре.

Но одно — разбить косную массу на куски; и другое — начать обрабатывать куски. Бой и шлифование — разные фазисы одного процесса, но требуют они совсем разных качеств.

Вот здесь-то, во всемирной потребностишлифоваться, и выступает роль + 2, + 1, ± 0 пола, —1, —2 его.

Борода начинает укорачиваться, пыль — опадать, а в характере, дотоле жестком, грубом,непереносимомдля «ближнего», начинает проступать мягкость, делающая удобным и даже приятным соседство. Являются «ближние», и в территориальном и в нравственном смысле; является «родство», в смысле духовном и переносном, а не в одном кровном. Все это по мере того, как самец от высоких степеней « + 8», « + 7» переходит к умеренным и совсем низким: « + 3», « + 2», « + 1». В этих умеренных степенях зарождается брак, как привязанность одного кодной, как довольствоодною; и, наконец, появляется таинственный « ± 0», полное «не-вóленье» пола, отсутствие «хочу». Нет жажды. Гладь существования не возмущена. Никогда такой не вызовет «на дуэль», не оскорбится, — и уже всего менее «оскорбит». Сократ, сказавший, что он легчеперенесет обиду, чемнанесетее, — тут в этих гранках; как и мировое: «Боже,прости им— не ведят-бо что творят». Вообще выступает началопрощения, кротости, мировое «непротивление злу». Платон Каратаев — тут же, около Сократа; как и Спиноза, мирно писавший трактаты и наблюдавший жизнь пауков. Все — выразители мирового «не хочу». «Не хочется»… Созерцательность страшно выросла, энергия страшно упала, почти нануле(Амиель, Марк Аврелий). Мечты длинны, мечты бесконечны… Все существование — кружевное, паутинное, точно солнышко здесь не играет, точно это зародилось и существует в каком-то темном, не освещенном угле мира. Тайна мира. В характере много лунного, нежного, мечтательного; для жизни, длядел— бесплодного; но удивительно плодородного для культуры, для цивилизации. Именно — паутина, и именно — кружево, с длинными нитями из себя,завязывающимися со всем. В характере людей этих есть что-то меланхолическое, даже при ясности и спокойствии вида и жизни; меланхолическое безотчетно и беспричинно. «Мировая скорбь», «Weltschmerz» здесь коренится, в этом таинственном «не хочу» организма. Здесь цветут науки и философия. И, наконец, « ± 0» разлагается в « + 0» и «—0»: первый отмирает — в нем ведьничегои не было? И остается «—0», который быстро переходит в «—1», «—2», «—3» и проч.

На низких, первоначальных степенях, «—0», «—1», мы наблюдаем это в форме известныхдвойныхсодружеств; не в форме товарищества, шумного и обширного, с забавами и «предприятиями», но всегда — дружба толькодвух, тихая, бесшумная. Если вы присмотритесь, то эти «два» стоят всегда в контрасте, духовном, бытовом, характерном и даже физическом: и один как быдополняетдругого. Есть взаимная дополняемость, и отсюда получается житейская гармония и слиянность. Жизнь, можно сказать, переполнена этими странствующими и стоячими диадами (сцепление двух), которые вообще всегда образуют красивое явление, привлекая взор всех тишиной, незамутненностью своей, — тем, что никому не мешают и явно довольны спокойным довольствием, — довольны своим существованием. Гоголь первый дал нам такую диаду в известном соседстве знаменитых «Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича». Злой Гоголь их поссорил, но обыкновенно они не ссорятся, и один хоронит другого. Из-за чего им ссориться? Еще заметите это в живописи Тургенева: он нарисовал целый ряд таких диад — «Хорь и Калиныч», «Чертопханов и Недоюскин», отчасти Лежнев и Рудин (вода и огонь), кажется, еще несколько, много. Чаще всего один покровительствует, другой — покровительствуем, один — жёсток, жесток, груб, резок, другой — нежен, мягок, податлив. «Точно муж и жена, мужчина и женщина». Но ничего нет, еще ничего нет. У Достоевского это выражено в идиллии «Честного вора», где этому слабому и бесхарактерному человеку, к тому же запивающему, покровительствует трезвый, тихий и милый портной. Перефразируем наблюдение первых христиан: «У язычников самыедобродетелиих суть только красивыепороки», можно сказать, что у этих диад «самыепорокистановятся как-тоневинны». У других людей вворовствесказалась бы хищность, бессовестность; и на него ответили бы боем. Но у этих самое воровство добродетельно: «Честныйвор». Да и в самом деле «честный»: до того кроткий, что его и обругать не придет в голову никому, не то что побить; но сам он до того мил и праведен, что от одного тихого укора — повесился. Воистину, «таковых есть царство небесное»… Делают ли что они — добро им, не делают — добро же. Не воруют — хорошо, а украли — тоже хорошо. Как-то безвредно, без «последствий». И любодействуют они — тоже хорошо, и не любодействуют — хорошо же. Впрочем, они почти никогда не любодействуют. «Не хочется». Ни Хоря, ни Калиныча, ни Чертопханова, ни Недоюскина, ни «Лишнего человека» (см. «Дневник лишнего человека») мы не умеем представить себе «с бабою» или «около девицы». Эти диады, или пассивные одиночки, — до такой степени естьначинающиеся праведники, линииначинающейся христианской праведности, такой особенной, такой типичной, с кроткими глазами, с опущенными руками, с тихим взором, взором — длинным, задумчивым, что невозможно усомниться в том, что уже задолго до христианства в них началось христианство, или что Евангелие, самов этой же категории явлений существующее, встретившись с этим течением — слилось с ним, «обнялось» с ним, и они-то соединенным руслом своим и произвели то, что мы именуем «историей христианства», «историей христианской цивилизации», «историей Церкви». Я сказал «и Евангелиев этом ряду». И в самом деле, это — его откровенный глагол. «Бессеменное зачатие» — вот с чего оно начинается, с требованием признать его — оно выступило. Это есть точудо, то «неизреченное», «не вмещающееся в разум», не бывающее и невероятное, о чем услышав все засмеются, так как это есть «дважды-два — пять» пола, и между тем без согласия на это «чудо» и «бессмыслицу» — вы не христианин, «не крещеный». А как только это приняли и этому покорились, как только уверовали в это половое «дважды-два — пять», так вы «христианин», «крещены», «в сынах спасения» и «Царствия Божия».

«— В Православную Святую Церковь веруешь?

— Верую.

— И в Божию Матерь тоже веруешь?

— Верую.

— А ну, сынку, перекрестись.

Приходивший крестился. Тогда кошевой говорил ему: — „Ступай“».

Так совершался, по Гоголю, прием в Православную Сечь, эту азбучную общину мужиков-рыцарей.

«Бессеменное зачатие»… но что оно такое? Это « + 0» пола, «—0» пола, или « ± 0» пола, как хотите определяйте, принимайте, но как только в половом месте вы поставилизначущую величину, все равноединицуилидробь, поставиличто-нибудь, — вы отвергли, ниспровергли Евангелие и христианизм. Самая его суть и есть « ± 0» пола. В этом не «что-нибудь» его, авсе оно. Церковь до такой степени на этом яростно настаивает, что ее невозможно ничем так оскорбить, как и действительно нельзя бы ничем ее так ниспровергнуть, как утверждением, намеком, предположением, что в И. Христе или Божией Матери было что-нибудьнастоящееполовое, а не только «схема», «очерк», да и то лишьсловесный, «девы-женщины», «учителя-мужчины». «У Иисуса былибратья» — сказано в Евангелии; «она не знала Иосифа,дондеже не родила(т. е.покане родила) Иисуса». «Нет! нет! — восклицает Церковь. — Божия Матерь быламонахинею, монахинеюв существеи только без формы, иничем иным она и не могла быть, потому чтоиначе и не началось бы христианство, как что-то совсем новое в мире!» «И эти братья Иисуса суть егодвоюродные братьяили что-то другое, а не родные братья: ибоу Божией Матери не могло быть детей, она — монахиня». Открывая Евангелие, конечно, видим, что как будто оно опрокидывает этот крик Церкви: сказано «братья Господни» и «дондеже не роди Иисуса». Но, вчитываясь глубже, больше, вчитываясь годы, «до седых волос», «до поседения», — видим, что втайне, не в буквальном смысле, ав духе своемЕвангелие поддерживает этот крик Церкви, и даже именно оно и породило его собой, как вопль, как неистовое и страшноуверенное в себеутверждение!! Конечно, Божия Матерь — монахиня, как и рожденный Ею — монах же; без пострига, без формы, без громких слов, без чина исповедания, но в существе —таковы именно! Иначе зачем бы и говорить о «бессеменном зачатии» и подчеркивать потом, страстно и мучительно: «Неот похоти мужския инеот похоти женския» (зачат Иисус). Итак, «бессеменное зачатие» — это раз; и затем, зачатый так и Сам былбессеменен: это-то и есть новое и оригинальное, почему Его и нарекли «сыном Божиим», «богочеловеком», и приняли, и поклонились Ему — кактаковому именно. Как только в образ Его, в Лик Его вы внесете семенность, семе-несение; так вы и разрушили, раскололи, уничтожили этот Лик. Согласились вы на него — вы приняли Христа, «нового Бога»; нет — и вы отвергли Его, вы — не христианин.

Но «бессеменность» в видимом, ясном, признанном очерке мужчины, в каком ходил Иисус, это и есть « ± 0» пола, то таинственное явление, какое не неизвестно в биологии. Понятен глубочайший интерес, глубочайшее волнение, с каким мы должны бы, ученые обязаны бы давно начать к нему приглядываться.


КОЛЕБЛЮЩИЕСЯ НАПРЯЖЕНИЯ В ПОЛЕ


Дабы у читателя не могло остаться сомнения в объективной верности моих наблюдений-размышлений, я приведу факты из медицины.


Наибольшее половое напряжение


«R. L., купец 36 лет, был консультируем мною в апреле 1899 г. по поводу частых возбуждений и следовавших иногда за этим семяизвержений среди дня, без всякого повода. Родители были вполне здоровы. L. — нормального, достаточно крепкого телосложения, с 29 лет женат.Сурово воспитанный в своей юности, уже с 12 лет стал тайно предаваться онанизму, считая в среднем один-два раза в день. 16 лет имел первое соитие, и с той поры имел весьма много половых сношений с самыми различными женщинами. Он допускает число половых сношений с одной женщиной, с которой был в связи, около 250—300 в год. В брачной жизни его половой аппетит, если можно так выразиться, был настолько велик, что жена его неотступно просила его для ее облегчения где-либо в ином месте удовлетворять свою похоть. Половоевозбуждениеособенновспыхивалоу негопри работе. Во время занятий в конторе у него внезапно, моментально наступало, без какого-либо повода, состояние возбуждения, сопровождавшееся сильным волнением и дрожанием всего тела. Похоть была так велика, что он должен был бросать занятия, чтобы как можно скорее иметь соитие с первым встречным женским субъектом. Холодные души (ручным аппаратом Moosdort Hochhausler’а), применявшиеся по моему совету, лишь весьма редко могли ослабить его satyriasis[270], порой отдаляя лишь на некоторое время приступы. Несравненно лучше действовал бром в соединении с лупулином, «recp. шипучая бромистая соль» (Проф.Роллендер. «Половое влечение», стр. 80—81).

Наблюдения над половым влечением высоких степеней у женщин очень многочисленны. Я приведу следующие.

Д-р Гарнье сообщает следующий факт.

«Генриетте С. 31 год. С самого раннего возраста один вид мальчиков действовал на нее с непонятной возбуждающей силой. Выйдя замуж очень молодой, она не могла найти в супружеских отношениях удовлетворения своей почти беспрестанной потребности в половом акте. Она обзаводилась множеством любовников и приводила в глубокое отчаяние своего мужа, так как безнравственное поведение ее получило огласку.

Когда ее вдруг охватывала непреодолимая потребность полового акта, она пыталась бороться со своим желанием, но вскоре оказывалась до того всецело в его власти, что выбегала на улицу и принималась охотиться за самцом.

Но помимо таких непреодолимых импульсивных припадков — и в нормальном своем состоянии ей достаточно встретить крепкого, хорошо сложенного мужчину, чтобы почувствовать себя охваченной жаждой совокупления, одно представление о котором способно, впрочем, вызвать у нее сладострастный спазм; такие спазмы бывают у нее по шести и по семи раз в один и тот же день».


«Вот другой поразительный случай. Женщина с детского возраста испытывала необычайное влечение к половым наслаждениям.

Когда ей было всего 8 лет, на нее действовал возбуждающе вид совокупляющихся животных, причем ее неудержимо влекло дотрагиваться до них.

В 17 лет она вышла замуж, за человека 36 лет, очень крепкого, объятия которого по нескольку раз сряду оставляли ее все же неудовлетворенной; случалось даже часто так, что после троекратных естественных сношений ей необходимы были лесбийские приемы для того, чтобы чувственность ее вполне насытилась.

В 49 лет, будучи уже матерью восьмерых детей, она овдовела. После двух месяцев абсолютного воздержания желания снова начали неотступно осаждать ее. Умом ее непрерывно владело одно — по ночам самые эротические сны, в бодрствующем состоянии самые сладострастные мысли и представления.

Побежденная ими, она поддалась рукоблудию и только таким образом могла бороться со своими беспрестанно томившими ее желаниями,не давая подозревать никому об этом половом возбуждении своем».(Скромность. В. Р.)

Д-р. Трэла сообщает очень интересный случай сильного полового влечения.

«Г-жа V., среднего роста, но очень сильного сложения, обладавшая очень приличным выражением лица, большой учтивостью в обращении и разговоре, большой сдержанностью в манерах, поступила ко мне в приют 17 января 1854 года.

Будучи спрошена обо всем необходимом, она превосходно отвечала на все вопросы, принялась за работу и, несмотря на свои 69 лет, делала все очень быстро и хорошо; всегда спокойно и ровно настроенная, всегда усидчиво работающая, она послушно отправлялась, когда ее звали, за стол или на прогулку.

Решительно ничто ни в наружности ее, ни в поступках не могло внушить, за все время ее пребывания в лечебнице, ни малейшего подозрения о ее ненормальности.

В течение целых 4 летни одного непристойного слова, ни одного жеста, ни малейшего движения, которое обнаружило бы волнение или раздражительность, или нетерпение. Она превосходно сознавала, что она в заключении, но злоупотребить свободой была абсолютно неспособна.

Всю свою жизнь, от ранней юности, она отыскивала мужчин и отдавалась им. Молодой девушкой она приводила в отчаяние своих родителей, подвергая их своим поведением позору и унижению.

Отличаясьсамым послушным, самым приветливым и самым веселым характером, она краснела при всяком обращении к ней, опускала глаза каждый раз, когда оказывалась в многолюдном обществе, но стоило ей очутиться наедине с мужчиной — старым ли или молодым, или даже с ребенком, — она внезапно и мгновенно преобразовывалась, подымала юбки и нападала с самой дикой энергией на того, кто сделался предметом ее исступленной любви. В такие моменты это была настоящая Мессалина, новсего за несколько мгновений до того ее можно было принять за невинную девушку.

Иногда ей случалось натолкнуться на сопротивление и даже на серьезное внушение, но гораздо чаще она встречала добровольное согласие.

Несмотря на неоднократные приключения такого печального рода, ее родителям удалось выдать ее замуж, причем они надеялись, что это положит конец ее расстройству. Но для нее замужество явилось только лишним скандалом.

Она любила своего мужа неистовой любовью, но так же неистово она любила всякого мужчину, с которым случай приводил ее остаться наедине, — и обнаруживала в таких случаях столько предусмотрительности и ловкости, что сбивала с толку всякий надзор и очень часто добивалась, чего хотела.

Под первым попавшимся и тут же на месте придуманным предлогом она зазывала к себе то рабочего, отрывая его от работы, то случайного прохожего на улице, то молодого мастерового, то слугу, то мальчика, возвращающегося из школы.

Разговоры, которые она с ними заводила в подобных случаях,былидо такой степениневинны, что всякий направлялся за ней вполне доверчиво, нисколько не задумываясь.

Неоднократно случалось, что такой гость бил или обкрадывал ее, — но это не мешало ей снова зазывать к себе.

Этот образ жизни она продолжала вести даже тогда, когда сделалась бабушкой.

Однажды она зазвала к себе мальчика 12 лет, уверив его, что мать его должна прийти к ней. Она дала ему конфет, целовала его, ласкала; но потом, когда она хотела раздеть его и начала непристойно прикасаться к нему, инстинктивная нравственность ребенка возмутилась: он ее ударил и убежал. Дома он все рассказал своему брату, молодому человеку 24 лет; тот пошел в указанный мальчиком дом и безжалостно побил скверную женщину, сказав ей на прощанье:

— В подобных случаях следует расправляться своим судом, чтобы не пачкать оглаской свое имя, имея дело с подобными особами. Надеюсь, что этот урок отобьет у вас охоту проделать еще раз подобное с кем-нибудь другим.

Во время этой сцены зашел зять женщины; он сразу догадался обо всем раньше, чем услышал слово, и сам стал на сторону того, кто учинил этот быстрый самосуд.

Ее заточили в монастырь. Тамее нашли такой доброй, такой кроткой и послушной — розовой и невинной, как молодая девушка, — что никто не хотел верить возможности того, чтоб она когда-нибудь могла совершить малейший проступок; ее решили освободить от искупления, так оназавоевала симпатиии доверие всего населения монастыря ревностью, с которой онапредавалась религиозным обрядам.

Но, едва очутившись на свободе, она снова начала по-прежнему скандалить. И так проходила вся ее жизнь.

Она отравила всю жизнь своего мужа и своих детей. Но они надеялись, по крайней мере, что на помощь ей явится время, что, когда она постареет, умерится пожиравшее ее пламя. Они ошиблись, однако. Чем более она предавалась этим излишествам и чем более она тучнела, тем неудержимее становилось ее расстройство.

Непостижимо, каким образом при таких низменных склонностях и таких позорных привычках могла уцелеть такаякротость в выражении лица, такоеспокойное достоинство манер, как мог сохраниться такоймолодой голос и такая прозрачная ясность взгляда.

Когда она овдовела, дети не могли ее оставить жить у себя — для них она была предметом ужаса; они назначили ей пенсию и предоставили ей устроиться отдельно.

Когда она стала старухой, она вынуждена была оплачивать благосклонность, которую ей оказывали; и так как маленькой пенсии, которую она получала, ей для этих надобностей не хватало, то онаработала с неутомимой энергией, чтобы иметь возможность заводить много любовников.

При взгляде на эту женщину,вечно бодро трудящуюся надиголкой, обходящуюся без очков в 70 с лишком лет,всегда чисто и опрятно одетую, с простой и честной наружностью, с открытым лицом, — никто никогда не догадался бы обо всех проделанных ею гадостях. Когда нам все это рассказали, мы совершенно не поверили бы, если бы не получили вскоре несомненных доказательств.

Мы видели некоторых из этих жалких негодяев, получавших от нее плату за свое мерзкое ремесло. Они являлись к нам рассказывать,как она трудолюбива, уверяли насв ее безупречной нравственности, — и все это в надежде, что ее освободят и они снова будут получать свою плату.

При всем отвращении, которое нам внушали эти проходимцы, мы не могли удержаться, чтобы не вырвать у одного из них признание о подробностях их бесстыдной любви.

Эта презренная женщина, это чудовище сохранило до последнего дня жизни своеспокойствие, свою неизменную кротость и честную наружность. Она умерла 27 мая 1853 г.,73-х лет от роду».


Рассказ вполне поразительный, достойный долгих, многолетних размышлений. Что такое этот субъект? Несла в себе как бы трех человек, имела тройной запас жизни! Если «человек» есть зло, если «жизнь» есть зло — осудите ее. Другого мотива для осуждения она не дала заметить в себе.

Все приведенные случаи заимствованы из книги доктора Жафф Кофейлона. Наблюдения свои он сопровождает еще следующим, которое повторяется и в других книгах о том же предмете:

«В числе подобных женщин нередко встречаются такие, у которыхсильнейшие половые стремления соединяются с проявлениями религиозного восторга. Они то посвящают себя чрезмерным подвигам благочестия, при самом строгом аскетизме; то разыскивают мужчин, потеряв сон, и произносят речи, в которыхсквернословие смешано с мистическими идеями. Они напоминают, по своим манерам, богомолок, но при этом жестикуляция их бывает часто непристойна.

«Бред их, — говорит Бушеро, — бываетто религиозный, то эротический; без малейшего перехода это следует одно за другим».

В том самом случае, в котором один наблюдатель нашел бырелигиозную манию, — другой наблюдатель, если он явится свидетелем следующего припадка, будет иметь основание признатьэротическую манию».

Последнее наблюдение необъяснимоникакс медицинской точки зрения: ибо отчего бы женщинам сильнейшего полового возбуждения не бредить: 1) вином, 2) картами, 3) базаром, толпой, улицей, 4) банями, трактиром, кабаком? Побытовой близостиэтих предметов должно бы быть так.Но этого никогда нет.И оттого нет, что, сближенные в быту, оникорнямилежат как бы в противоположных полушариях. Бред как явление, где наименее участвует преднамерение и сознание, всегда указывает корневую близость вещей, соединяет космологически-родственное, метафизически-родственное. Так же точно совершенно необъяснимы эти феномены и с аскетическо-христианской точки зрения — с точки зрениябестелесно-духовной, скопческо-религиозной: ибо, очевидно, если бы действительно религия заключала в себеплото-умерщвляющиеидеалы, если бы онас полом не имела ничего общегои даже была быпротивоположнаему,исключала быего, — то повышение половой импульсивности сопровождалось быбезбожием, голизной и опустошенностьюрелигиозного чувства, падением религии,неупоминанием о ней, в бреду ли, наяву ли,никогда! Разноерелигия и пол — и нет ихсоединенияв бреду, в словах, в мысли! Но если мы допустим то, чтополидействительная истинная религияимеют не только корневую близость, но и корневое тождество, единство, слиянность или, точнее,целость одного и того же существа, то все эти феномены не только объяснятся, но мы о них скажем, что «иначе и не могло быть»… При этом я совершенно допускаю, что «половой бред» в этих медицинских случаях есть «ерунда», как «ерундою» же является и религиозный бред этих субъектов:это уже не меняет дела и ничего не изменяет в заключениях. Ведь и обычный бред обычных сумасшедших есть, однако же,психическийбред илилогическая нелепость, все-таки тем не менее —логический, все-таки тем не менеепсихический, из этогоморя, из этогоокеанавзятый. Поэтому как только «эротический бред» путается с «религиозным бредом» — мы заключаем с неизбежностью, что «та капля» и «эта капля» — изодного моря! Иначе нельзя: ведь никто же лепетидиотане отнесет ккожным явлениям, маниакальные идеи не назоветфеноменом перерождения мускульной ткани, и проч. Такой «абдекарабды» никто не скажет: но значит, и разъединить пол и религию было бы научной «абдекарабдою». Если «бредовые», т. е. нелепые, явления лежат тем не менеерядом, то очевидно,ясныеиспокойныеявления двух этих порядков текут не только рядом же, но это есть дажеодна текущая река, однивóды, дающие в одной частиспокойнуюиясную религию, как нашеотношение к Богу, каксвязь с Небом, как чувство Судьбы и Провидения, как мистику и трепет перед «миром Иным», «миром Еще», поверх эмпирической, наличной действительности; и в другой части влекущие к сближению, к совокуплению, к рождению детей, к жизни бесконечной здесь на земле… Только христианство могло отвернуться, или, как теперь очевидно,попыталосьотвернуться от этого, и через это потрясти очаги рождения, разрушить недра мира, как бы проколоть иглоймировой зародыш, зародышевоеначало мира, зародышевую сущность мира. Попыталось и не успело: ибо люди все-таки рождали, «во грехе» (с идеей греха) рождали, «в скверне» — но рождали. «Рождали», «рождали»… их проклинали, звали кдругому(девство, монашество, аскетизм) — но все-таки они рождали и рождали: ив этом одномхристианство, как выразился Достоевский, и «не удалось». А «не удалось» оно в этом одном, то «не удалось» — и во всем: ибоэто-то и есть «все» его — сущность, основание и цель. Но ужепостановкаэтойцелиестественно вела к идее «конца мира», к распространению чувства, что «конецпришел», «конецблизок» и даже «у дверей стоит»: ибо цель эта именно включала «конец мира», но не каксуществоиистину, а какзов, какпожелание, какчерный идеал! Таким образом, «бессеменное зачатие», поставленное как «А» в Евангелии, уже содержит его «Θ» — конец, катастрофу, «падающие звезды» и «серный огонь с неба», и «восстание мертвецов», сих «граждан нового века», и «страшный суд». «Чем началось, тем и кончится»… Наоборот, «святое рождение» воскрешает древние, до-христианские Небеса: «мертвым» совершенно незачем исходить из могил, потому что земля не пустынна, на могилах выросли новые цветы, с памятью первых, с благоговением к первым, дажев сущности повторяющие в себе тех первых. Смерть есть не смертьокончательная, а только способобновления: ведь в детях в точностия живу, в нихживет моя кровь и тело, и, следовательно, буквальноя не умираю вовсе, а умирает только моесегодняшнее имя. Тело же и кровьпродолжают жить; и вих детях— снова, и затем опять в детях —вечно! Только бы, значит, «рождалось», и — «я никогда не умру». Точно «снимаются сапоги»: «одни сапоги», «другие сапоги»… а «ходит в них — один». Этот «один некто» и есть «Адам» — «я» — «бесконечный потомок наш», меняющий паспорт, меняющий лица, ремесла и обитаемые страны, учащийся или хлебопашествующий, несчастный или счастливый, но — «один». Таким образом, смерть — у правильных субъектов и при правильной жизни безболезненная (склероз артерий, лопнувший сосуд и смерть даже без крика, без вздоха, безвсякого ощущения) — есть простоспособ вечно обновленногои, следовательно, вечномолодого, юного лицаземли в сущности при том жеее обитателе, при одномжителе… При этом зачем же покойникам «выходить из могил», когда они преспокойнопродолжают жить на ней, но не в старом и тягостном для себя самих состоянии, а в чрезвычайно счастливом состоянии полного мужества, цветущей юности и беззаботного детства! Что за счастье прожить 1 000 000 лет стариком: лучше прожить 60 лет + [60 х 3] + [60 х 3 х 3] + [60 х 3 х 3 х 3] и т. д. Т. е. жить «целым рядом» семей — уже на своих глазах, целой колонийкой — через 200 лет, целым селом — через 400 лет, целым народцем — через 1000! При этом взгляде — праведны усилия к накоплению земных сокровищ,обеспечивающих существование: больше скота, больше земли, больше плодородия, жатвы, посевов, больше домов, крепче города, больше труда и запасов (денег); и еще другоес равным напряжением усилие— воспитание: ибо только воспитанный человек живет хорошо, есть «счастливоея», «хорошеея».


При этом слиянии религии и пола только и является «благословенное рождение»; не в том поддельном и фальшивом виде, что оно «разрешено попом», а в том, что оно «угодно Богу», и притом из существа своего, по существу своему. Тогданеудержимостьрождения становится понятной, как исполнение волиВсемогущего, Всеволящего. Тогда удерживать его никто не станет: рождается столько, сколько «хочется», и волна рождаемости есть волна этого «хочется», то подымающаяся, то опускающаяся, не сдерживаемая в одном, не сдерживаемая в другом, — как молитва в чередованиях с отдыхом. Много рождается — хорошо, один рождается — хорошо, ни одного не рождается (у кого-нибудь) — это его индивидуальное несчастье, как скинутого со счетов человечества; но в общем идля самого человечества— и это хорошо! Все — хорошо, ибо все — безопасно: «нет» у одного возмещается «обилием» у другого; примеры, приведенные из нашего якобы «истощенного» поколения, показывают, до чего волна временами подымается высоко. Не надо статистики населения, ничего не надо: никакой заботы! Только бережным взором надо следить, истинные священники истинной веры должны бы следить, чтобы ни одна щепочка, ни одна соринка, ни одна злоба, ссора, ненавидение, случайное несчастное совпадение (неудачный брак, недостаточное число форм брака) не мешало чистым волнам этого «хочется», чтобы никто ненудил себяини к чему не нудил


Душа, ее неземные предчувствия, ее метафизические тревоги, ее томление по Боге — все объясняется какврожденные дары, врожденные сокровища, если самая душа, вложенная в 1/2 из матери и в 1/2 из отца, через их половое слияние, есть в то же время «капля метафизического существа», капнувшая в земные условия через этот миг их слияния. Тогда, очевидно, есть два Неба: внешнее — на котороемы смотрим, и внутреннее —которым мы живем; и оно, тоже со звездами и солнцем, как бы выстилает внутренность нас, соприсутствует каждой частице нашего организма, —физической в то же время, как и метафизической. Тогда есть два глаза — физический, такого-то устройства и из таких-то веществ, и метафизический — который видит. «Видит», «слушает», «живет» в нас метафизика, — запутанная вся вфизику, в соки, кости, мускулы, нервы. Это иоднои неодно. Одно — в разделении, не одно — в слиянии. Нет крупинки в нас, ногтя, волоса, капли крови, которые не имели бы в себе «духовного начала». И как я, умерев, разделяюсь насмертную половину— вот что положат в могилу, и чтово мне при жизни было«персть» и прах, ничто и могила, и начасть живую— вот что останется в детях: так во всяком волоске и кровинке есть «гроб» и «персть», чему — умереть, и эта часть кровинки меня не живит, а тянет книзу, если же она в глазу — то я еюне вижуи даже от нее происходятболезни; и есть в этой же кровинке часть, которая «к жизни», чем глазвидит, чтопоправляет начавшееся заболевание, чтопомогает врачулечить: это ее «дух» и «жизненность», ее подъем и «вставание»… Как пол «встает» и «опускается» и это егосуть: так, по типу этого, «встает» и «опускается»всев нас, в организме нашем, в душе нашей, в жизни нашей, даже в судьбе нашей! Таким образом, человек весь есть только трансформация пола, только модификация пола, исвоего, иуниверсального; что, впрочем, и понятно, иначе и быть не может, так как онвесьведь и составлен только из двух половинок, от матернего тела, от отцовского тела, отделившихся в половых их органах и в страстном половом акте. Ничеготретьего, ничегоне половоготам не было; и, следовательно, неоткуда взяться ничемутретьемув нас, ничемуне половому… И даже когда мы что-нибудь делаем или думаем, хотим или намерены якобы вне пола, «духовно», даже что-нибудь замышляемпротивополое — это естьполовоеже, но только так закутанное и преображенное, что не узнаешь лица его. Так гусеница ползает, а бабочка летает, но обе —одно существо; куколка же и совсем лежит, как мертвая, — однако и это тó жесущество. Человек, из полового акта вышедший и из страстно-половых частиц сложенный, есть во всем своем «я», «целом» и «дробном» — половое же существо, страстно дышащее полом и только им, в битвах, в пустыне, в отшельничестве, в аскетизме, торговле, но в самом чистом и святом виде, в самом нормальном — в семье. Торговля и политика — куколки и гусеницы; а мотылек, «душа» — семья, отец-мать, сын-дочь, брат-сестра, свекор-сноха, свекровь-невестка, тетки-дяди, деды-внуки, род, круг, родной народец.


Умеренные степени полового влечения


Это — те обычные, какие мы знаем и испытываем. Примеров их не для чего приводить. Лютер предполагал и предлагал двукратное или троекратное в неделю совокупление; но полагая, что не без причины «деньседьмойсуббота — Господу Богу твоему», я бы предложил или посоветовал всякой семье удерживаться в пределах одного недельного совокупления; дабы для других трудов жизни, для трения жизни, для скорбей и тягостей ее, всегда иметь бокалжизненностив себенаполненным до краев, и так именно, чтобы влага быладугоюнад краями. Пусть изливается, что не может держаться, что «через край». «Небо» должно быть именно в нас, густое, темно-синее, с налившимися звездами, с жгучим солнцем, полною луною: «вот-вот» просыплется и упадет; но не просыпай его, береги его. Тогда будешь нежен к людям, привязчив, памятлив, милосерд, словоохотлив, делоохотлив, труженик без усталости, работа будет не тяжела, скорбь не будет переходить в отчаяние и меланхолию, люди станут нравиться, природа — нравиться, будешь путешествовать, торговать, увеличивать имущество. И дети будут очень здоровы и очень талантливы. Мы должны помнить, что ко всему в мире мы привязываемся через семя свое; как всем в мире мы пользуемся для семени своего. Однако, чтобы не впадать «в пост», мы не должны выпускать из виду, что в миредочеловека совокупления происходят редко, между тем ласки совершаются все время — и чтов природе нет ничего нецелесообразного. Слабеет и холодеет человек, когда его бокал не полон: итак, пусть он и будет постоянно полон, т. е. совокуплению должно быть дано место тогда, когда внутреннее вино и гений вот-вот поднимается через край. Но все остальное и на все остальное в прелести мужской для женщины-жены и в прелести женской для мужчины-мужа — сохраняет свое место и имеет свое право. Остальные шесть суток дневной труд все-таки должен иметь себе награду в обаятельности, нежности, поцелуях, взорах, прикосновениях, ласках, и более всего, конечно, в словах, в речах, и носимое в чреве дитя может получить полноту даров только тогда, когда муж лелеет и ласкает чрево жены так, чтобы истома и сладкое волнение в нем никогда не прекращалось, никогда бы оно не замирало и не костенело, не мертвело. Можно так сказать, что как мать кормит ребенка по выходе из чрева молоком и даеттело ему из молока своего, так до родов она ещенепосредственнее и прямее, «из кишки в кишку», кормит все его существо, кровь его, кости его, нервы его иприсущую всему этому метафизику(вторая духовная половина всякой частицы тела) совокуплениями своими и вообще чревными трепетаниями; и по участию в них мужа можно даже продолжить и сказать, что эти девять месяцев оба они совместно питают ребенка, притом питают такими частицами внутреннего существа своего, которые несравненно драгоценнее, значущее и могущественнее, чем молоко, это сравнительно рациональное и земное вещество. Из молокацельного человекане выходит, а из семени — выходит; молоко не растет, не вырастает, а росинка семени растет в полного человека и живет в нем до 70 лет. Так природа расположила свои цели и средства. Полуимпотентная, полусодомическая (по отвращению к совокуплению) мысль, что: 1) совокупление-дедолжноослабить силы матери, 2) когда эти силынужны ребенку, — должна читаться наоборот: 1) когда матери так нужны силы для вынашивания плода, — 2) тогда муж должен дать их ей через совокупление. Ибо кому же, кроме совершенных лгунов и лицемеров, неизвестно, что в совокуплении, если онопредварительно желается женщиной, если она к нему предрасположена, — она получает силы, получает новую свежесть, получает расцвет в себя! Кому неизвестны анемичные, бледные, с хлорозом, нервные девицы до замужества: и что за фантазия повергать в некое подобие всего этого беременную женщину?! А между тем женщина 30-ти лет, с прерванными привычными совокуплениями, есть что-то еще более страдальческое и несчастное, нежели «девица 17 лет до совокуплений»: ибо известно, чтовдовыстрадают от недостатка совокуплений еще гораздо сильнее, чем девицы; а всякая беременная, покинутая ласками мужа, есть «соломенная вдова» на девять месяцев[271].

Что такое совокупление?

Боковойрост человека. В утробной жизни своей младенец, проживаяв земныхизмерениях девять месяцев, визмерениях абсолютныхпроживает века…Абсолютными измерениямимы называем те единственно значащие для всякого измеряемого существа меры, какие проистекаютиз его собственного существа, из величины и количествапеременв нем. Земные меры — это меры появлениям на земле: обернулась земля около оси —сутки, обошла земля около солнца —год. Явно, что для утробного младенца, который не видит ни солнца, ни земли, этихмернет, потому что нет этих,для нас существующих, перемен. Для него есть перемены в себе: и вот то, что измаковой росинкион превращается в 7-ми фунтовое существо, изпузырькавчеловека— есть как бы биллион лет! В первый год жизни ребенок лишь удваивается: сосчитаем прогрессирующиеудвоениямаковой росинки (зачатие) до 7-ми фунтового веса и объема (роды), и мы получим число «оборотов» этой росинки около себя, числолетее! Не будет преувеличением сказать, что вутробной жизнисвоей младенец проживаетстолько лет, сколько вся природапрожила до его рождения, не менее! Но вот он родился. Темп развития сейчас же замедляется, но все еще очень быстр: в двенадцать месяцев ребенок удваивается, в следующие двенадцать он увеличивается еще на 1/2, потом в двенадцать на 1/4, на 1/8 и т. д.:чем далее— темон медленнее растет. Ведь продолжай он развиваться с быстротой утробной жизни, и к 20-ти годам он поднялся бы выше Страсбургского собора, а к старости касался бы головою облаков!

Этого нет. Отчего?! Что же происходит? Вероятно, с того момента еще утробной жизни младенца, когда у него обозначаются половые органы, когда вообще выделяется в нем пол, в нем начинают на счетудлиненияилилинейного(вверх)ростаотлагаться залоги длябудущего воспроизведения: и чем ихотлагается более— тем всезамедляетсяизамедляетсярост. Но залоги есть, потенции есть — капитал накоплен; но еще процентов не приносит, т. е. размножения нет. Есть только «позывы» к нему, мечты, грезы, наступающая влюбленность, но без принудительного толчка. Однако отлагание «залогов» происходит тем интенсивнее, чем более замедляется рост. Если размножениеискусственно задержать— то отрок необыкновенно сильно вытягивается кверху, проявляет «сильный рост», тот опасный «сильный рост», который в некоторых случаях заканчивается чахоткой, а во всяком случае сильнейшим расслаблением организма. Это едва ли происходило «в доброе старое время», когда дедушки и бабушки наши женили наших отцов в 15—16 лет и выдавали дочерей замуж 13-ти лет. Тогда «хлороза», «бледной немочи», «угроз чахотки» не происходило, ибо линейный рост «во благовремени» переходил в рост боковой: через половую систему проценты отложенных залогов, как и все новые, ежедневно новые отлагания — переходили приблизительно в еженедельные, или по два в неделю, совокупления: являлись дети, т. е. тот же самый человек, тот же индивидуум, но отделенный в частицах своего существа, которые теперь самостоятельно ползают по земле, по полу (дети). Что такое дед, отец и внучек? Переломившийся на три части великан ростом в дом, одной части которого 60 лет, другой 30 лет, третьей 2 года; и все эти части — разной свежести и одаренности.Обилиечрезвычайно возросло здесь, ипрекраснейшимспособом, гораздо лучшим, чем если бы землю наполняли два-три миллиона тысячелетних старцев высотой в колокольню Ивана Великого.Размножениеи воттеперешний видземли ичеловечестваесть чудодейственное, мудрое, необыкновенно хитрое по тайне его и всемогущее преобразование неэстетичной картины великанов-стариков — в картину всевозможных возрастов, и оживленную, и медленную, в одном месте медленную, и в другом месте оживленную. Глядя на размножение, мы должны повторять библейское изречение, каким Бог сопровождает дни творения Своего: «И увидел, что все —хорошо, и сказал: — хорошо!»

Очевидно отсюда, какой метафизический и божеский смысл влит в размножение; аскеты — воистинупошлыеаскеты, — так же мало в нем понимающие, как они не знают астрономии и течения звезд, не только говорят позорную дурь со своим противодействием ему, но еще и творят великий и страшный грех, отвергая Божеский Промысел, перепутывая планы творения, отрицают Бога, противятся Богу. Только по его великой глупости нельзя назвать его преступлением; ибо глупые — невинны; но всодержаниисвоем и безотносительно к глупости — аскетизм есть не только грех, но до некоторой степени —весьгрех, полный грех,целый грех. Чтó ложь, злоба, зависть, нашиличныегрехи вличныхделах — сравнительно с этим всовыванием палки в колесо божественной колесницы, которая, конечно, палку ломает или ее переезжает… Но все-таки зачемэтохотя бы и бессильное желание?

Законы о браке у христианских народов, все продиктованные аскетами, — или, когда они и светского происхождения, то все же несущиеисторический привкусэтих монашеских диктовок,остатокэтих диктовок,уклоних,планих, — все сутьобобщенные, коллективные, нормированныепреступления, и даже не могут быть ничем иным как родившиеся от греха. «Боковойрост» нельзя у человека, остановившегося в вертикальном росте, удерживать более, чем на неделю: аскетизм говорит — «удерживай на три года» (эпитимьи), «удерживай навсегда» (монашество), «удерживай усолдат», «удерживай устудента», удерживай «всегда, когда тебе(государству, светской власти)нужноилинравится».

Чтопривкусэтого перешел даже в науку, даже вбесстрастнуюмедицину, наконец даже к лютеранам, якобы «восставшим против католичества иизвращенийего», можно видеть, напр. из удивительного медицинского спора о том, чтолучше— проституция или онанизм? на чем практически следует останавливаться «благосклонным читателям» их советодательных книжек? Причем все в один голос кричат, что «брак следовало бы запретить мужчинам до 25-ти и девушкам до 20-ти лет», хотя сами же, в скотски глупых книжонках своих, всюду передают, что начинается онанизм обычно около 14—16 лет и редко позже[272]… Как мороз стоит в крепкую зиму, так стоит этот столп христианской цивилизации: брак — это скверно, это — оскорбительно для всего чистого и невинного, гнусно для гимназиста и гимназистки, гнусно для студента, помеха солдату, помеха учебе, разорение для рабочего и бедняка; а проституциядля всех этих состояний, для гимназистов, солдат, студентов, для разведенных, для вдовцов есть естественная и нисколько не зазорная, к тому же дешевая и удобная форма полового общения. «Ведь потихоньку»… И соглашаясь, что «потихоньку» — стоят на этом поп, пастор, ксендз, ученый профессор и обычный врач, один «отпуская грех на исповеди», а другой «прописывая ванны» сифилитику, кто за пять рублей, а поп обычно за 50 копеек. И этому вторят государственные мужи, «уже тайные советники» и «гофраты», помавая седеющими главами: «Как, неужели же вы хотите допустить, чтобы гимназист в мундире (лет 18-ти детина, давно бреющий бороду) носил на пальце обручальное кольцо и… и… имел детей! —какое неприличие!!!». «Или чтобы гимназистка 16—17-ти лет отвечала урок математики у доски, имея на глазах всего класса и перед учителембеременный живот?!!О, позор!!!»… И невозможно сих старцев убедить, что ведьзаконже (даже наш несовершенный закон) позволяет брак 18-летнему и 16-летней, и что же за «позор», вчемпозор гимназисту и гимназистке быть в «узаконенном состоянии»? А забота о детях, забота о будущем заработке и пробуждение всех сокровищ отцовского и материнского сердца сделали бы из юноши и отроковицы — людей прекрасных, с чувством долга в себе, с ответственностью в себе…

Нельзя ни в чем убедить. Оставим эти темы. Раз брак69-летнего старцане «оскорбляет» юриста, попа, медика, не естьгрехдля церкви, не естьвреддля государства и общества, а брак цветущих невинностью и силами 16-летнего и 14-летней есть «грех», «вред» и «отвратительная безнравственность» для всех их, то тут — могила, все кончено, «дважды-два = семь» и проч. Тут надо пройти и умереть цивилизации, культуре (культуре аскетизма), пройти целому циклу человечества; и начаться совсем новому летосчислению, чтобы люди вдруг начали слышать, понимать и видеть, что 2 x 2 = 4.

Оставим это.


Очевидно, силабоковогороста соответственна всегда силевообще роста, силекрепостиивнутренней деятельностиорганизма. Она у отдельных субъектов не одинакова — и происходит эта неодинаковость, вероятнее всего, от энергии зачатия. Как-то верится, думается, что оно дает импульс всему; и тут применим стих Майкова о «стреле,летящей далеко», когда предварительно лук был «тугонатянут». Высокое здоровье и красоту древних греков, палестинских евреев и теперешних мусульман можно, между прочим, объяснить тем, что мужпосещаетжену свою, живущуюотдельновсвоемшатре: тут совокупление происходит так нежно, ласкаясь, так свежо и, в заключение, так сладко и напряженно,с такой большой активностью в себе, как у нас случается, когда муж с заработка в недалеком городке или с ямщичьей поездки возвращается в дом «на побывку». А несколько обломовский характер вообще русских, какплемени, какмассы, происходит едва ли не от «родительских кроватей», еженощного спанья вместе жены и мужа. При этом условии привычно все слёживается, формы приспособляются одна к другой, — детей рождается очень много в населении, но с невысокой жизненностью, вялых, анемичных, бесталанных, склонных к заболеванию. Известно, что детская смертность в России велика, как нигде. Нет бури, а все дождичек. Между тем только из бури выходит — талант, красота, сила, жизненность. При «побывках домой» или при «посещениях шатра» (одной из жен), как и в священное установление «субботы», — как известно, начинающейся у евреев с появления первых вечерних звездпятницыи, следовательно,центральновмещающей в себяночь с пятницы на субботу, когда «старое благочестие каждого еврея требовало родительского совокупления» (признание мне одного еврея), — во всех этих трех случаях разыгрывалась гроза страсти, и естественно она разыгрывалась во всех красотах своих, так запечатленных в «Песни Песней»: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих»… У нас все это проходит сонно. Нет священства, а только «нужда».Праздникне окружает совокупления, как у евреев их Суббота и у мусульман Пятница… Между тем совокупление должно быть именно не «нуждою», «сходил» и заснул… вовсе нет: оно должно быть средоточием праздничного, легкого, светлого, безработного, не отягченного ничем настроения души, последним моментом ласк, нежности, деликатности, воркованья, поцелуев, объятий. Но как у нас в старомосковскую пору новобрачных, даженезнакомыхдруг другу, укладывали в постель и они «делали», так и до сих пор русские «скидают сапоги» и проч., и улегшись — «делают», и затем — засыпают, без поэзии, без религии, без единого поцелуя, часто без единого даже друг другу слова! Неткультурыкаквсеобщего— и нет явлений, единичностей в ней, нет единичных праведных, благочестивых зачатий (кроме счастливых редких случаев).

Брак и семья в Европе органически, окончательно испорчены, и не расцветут, пока не отцветет Европа. Весь цветок Европы — черный, и белая роза вырастет только на ее могиле.

Замечательно, что единственная надежда здесь осталась в свободной любви, и как она гонится, какое против нее озлобление! Дети, рождаемые среди единственных сохранившихся цветов, выкидываются всею массою в воспитательные дома, и среди вообще человеческихдетейони имеют то же положение, как нашипроституткисредиженщин.

Отчего не сознаться, что над мусульманами, евреями и над Древнею Грециею и еще более над Египтом горело небо дорогого «ведовства» и «колдовства» — чудное небо других звезд, другой луны и солнца: откуда что бы ни исходило, а только там рождались лучезарнейшие младенцы, каких видел мир. Что-что другое — а уждетитам были хороши… Полновесны, полновидны, полножизненны, полнодарственны.


Великое учреждение «субботы» желательно к исполнению каждому: вслед за «помни деньсубботний» и сказано поэтому — «чтиотцаиматерьтвою», каковых главнейшее почитание только и можно выразить черезродительствоже, новый родительскийакт, черезповторениев себе того акта, через который мои родители стали именно моими родителями. Они суть «мои родители» не потому, что пьют, едят, путешествуют, гражданствуют: а оттого, что мое «я» изошло из совокупления их. И как «почитание», например священника, естественно есть «духовное», ибо он «духовная особа», как «почитание» полководца естественно есть триумф, так точно «почесть» или «почитать» родителей только и можно, совокупившисьв память их(если умерли),в честь их, в славу их, в имя их, в радость им(если живы). Только лживо-«духовные» отношения христианства свели всякое «почитание» к низким поклонам и целованью ручки, к льстивому заглядыванию в глаза и говоренью приторных любезностей. Конечно, древний Ветхий Завет, с живыми костями и живой кровью в себе, с животными в себе жертвами, знал почитание совсем другое. Если Бога «чтили»ягненкомилителенком, — как могло прийти в голову «почесть» отцасловом? Конечно— жертвою же: и родителей почесть, или, теснее, почесть их родительский акт, произведший меня, — и можно было только возрадовавшись в новомсвоемродительском акте. Что это правильно, можно видеть и из того, что не так родители радуются, отдавая детей вученье, не так веселы, видя начало ихслужбы, не так счастливы — полнымколоритом счастья— их успехам в жизни, славе их, молве о них, как эти родители радовались и радуютсявсемирно, вовсех странахи вовсе временавступлению детей в супружество, т. е. во сонм родительской же жизни, вновь родительской, повторно родительской. Церковь очень хорошо сделала, что устранила присутствие родителей на своем венчании: так как эта казенная припись молодых к консистории никакого отношения к родительству и браку не имеет; в бракенастоящую обрядовуюфункцию имеет только устроение «чертога брачного», т. е. ночной свадебный пир; хотя теперь это ужеостатокдревности, без мысли, без понимания, без красоты и торжественности, без традиционных линий в себе, в распорядке своем, в ходе своем. Но пиром выразиласьвстречабрака юных их родителями и всею общиною. Пир — всегда есть радостное. Итак: супружество детей есть радость и родителям: и, следовательно, «почитанием» родителей является, главным образом,вступление самих в супружество; и в нем, понятно, его центральные, существенные минуты.

Вот что означало собой древнее и священное заповедание: «чти отца и матерь твою». Значило: «не оставайся безбрачным», «не оставайся бесплодным», «радуйся с молодою женою своей, с молодым мужем своим».


Закон — это всегда берег; но и берегзаливаетсянаводнением,освежаетсянаводнением; и закон был бы слишком пассивен, был бы безжизненным в безжизненном, если бы иногда он ненарушался. Было у евреев великое учреждение —утренние тамидыпри Храме, т. е. «жертвы загрех», — поутреннему часужертвы очевидно, за грехв ночные часы. Будь суббота мертвым законом, и она развратила бы уста и сердце израильского народа, как развратили сердце и уста христианских народов мертвые законы о браке, данные каноном: принудила бы уста ко лжи, сердце к лукавству, лицо — к лицемерию, а волю вызвав на дерзкое противление себе. Воздержание до ночи с пятницы на субботу было идеалом, звавшим к себе: но «затоплялись берега» субботы, и израильская молодая чета шла в храм и приносила в жертву двух горлинок в «очищение от греха». И грех очищался. Дети Иеговы — как звали и чувствовали себя все израильтяне — были опять невинны перед своим Небесным Отцом; и если они нетерпением и в следующую ночь нарушали субботу, умаляли субботу: опять — жертва, и опять — ничего. В Талмуде сказано, что частота совокуплений зависит: 1) от здоровья, 2) молодости и 3)работы. «Вмолодом возрастесупруги, если в то же время они имеютне занятым свое время(неустаютна работе), совокупляются ежесуточно», — сказано там. А благочестивый обычай евреев, установленный их равви, указал в первый год брака не брать молодого мужа в военную службу, т. е. если даже есть война, и принимать прокормление молодых на счет родителей три года: т. е. избавлять их от труда, работы, заботы. Таким образом каждая родительская семья, как и учреждения государственные (в Старой Палестине), предусматривала и так устрояла силы молодого мужа, дабы всякие сутки ему хотелось войти и он мог войти в лоно их дочери. Ибо, по обычаю, первый год супружества проводился еще в родительском гнезде молодой женщины (приближенность жертвоприношений, магическая и физическая, через ум, слух, изредка и случайно, через увиденье, к лицам, этих жертв желающим, и на алкании которых трансцендентно все в браке и держится, основывается). Каждый поймет, чтоодинэтот закон мудрее и любящее, чем все христианские законы о браке, впрочем вытекшие из ненавидения молодого и невинного счастья. Ибо все законы евреев — от обрезания и в духе обрезания, все законы христиан — от скопчества и в духе оскопления.

Умалять субботу не следует: но у евреев был и «субботний год»; вот молодые в возрасте 13—16 лет и проходили, при обеспечении от родителей, такой в своем роде «субботний год» брака, беспечально размножаясь. Столько именно отлагается в этом возрасте «залогов» в организме, что каждый день для юных становится «субботою»; это как бы «субботний» возраст, «субботние» силы. Об обилии семени: нельзя ни на минуту забывать, что какростне останавливается, так не останавливается никогда, ни на час, ни на минуту, отделение в организме семени, раз что он пересталвертикальнорасти илизамедлилсяв росте: и в течение 6 дней (по идее «субботы»), в 3—2 дня (по Лютеру) или в 1 сутки (у молодых и без дела), или, наконец, в течение нескольких часов (в приведенных из медицины случаях) семени выделяется внутренно столько, что совокупление становится невольным, томительно желательным, и угнетало бы душу, если бы не совершилось. Тогда, конечно, оно должно быть совершено, хотя «утренняя жертва» тоже должна быть принесена, потому что все же нечто отнято у субботы. Наконец, именно в медицине рассказанные случаи, которые не укладываются в норму никакоговерногосупружества (анетсупружества — без верности), для избежания лукавства и лжи в народе, чтобы непривитьнародупривычкико лжи — вызвали у евреев два великих института: чрезмерное напряжение половой силы у мужа находило себе разрешение в благословенном по закону многоженстве, а чрезмерное напряжение половой силы у женщин разрешилось в институте священных блудниц, живших при Храме, вероятно в тех комнатках 3-этажного здания, которое окружало Храм и которое по христианским комментариям (Олесницкий — «Ветхозаветный храм») служило «для хранения священных сосудов»… Можно представить себе такое множество металлических щипчиков (для углей), чаш и ковшей (для жертвенной крови), что они заняли собой столько же помещения, сколько все товары —все товары! — в Московском или Петербургском пассаже!!! Ибо здание в три этажа, свободно облегавшее Храм, было даже больше Пассажа! Но, надеемся, в Ветхом Завете не было столько камилавок, эфодов, столько ложечек и чаш. О камилавках упоминаю потому, что остроумные христианские комментаторы, не зная, чем наполнить эти комнатки, предполагают еще, что в них хранились «священнические одежды». Их язык обжигает сознаться, их перо бессильнопереписатьв христианскую книгу из Библии то сведение, что при Храме постоянно обитали, как у нас живут при церквах «просвирни» (старушки), — юницы израильские, не пошедшие,как все прочие, в замужество по неспособности к нему, а обрекшие в супружество себя нелицу, а всему священномународу. Все было из обрезания, все в духе обрезания. С этими-то блудницами,по повелению Божию, зачинал детей один из пророков, как об этом он рассказывает в книге пророчества своего — беря в «свидетели» двух священников храма. «Свидетели» были — как у нас при браке. Подобное совокупление с блудницами, ритуально обставленное («свидетели-священники»), не было очевидно порицаемо в пророке, «человеке Божием» по взгляду народа и по действительности, а следовательно, таковое же с блудницею совокупление не порицалось и не могло порицаться и в каком бы то ни было израильтянине; оно не «марало» ни блудницу, ни приходившего к ней, как не марает никого наш брак, что видно именно из краткого ритуала («священники-свидетели»).

Через эти великие, величайшие учреждения, давшие бархатное и вместе каменное русло чрезмерным половым напряжениям в обоих полах, — навсегда было обеспечено здоровье народное от подовых заболеваний, заливших христианский мир и неустранимых при христианской форме брака. Вода течет в ручье, в реке и в водопаде; и все три прекрасны, если каждый стоитособои они не смешиваются вместе. Но при христианском узком, скопческом браке, водопад стал падать в ручей и разбил ручей; некоторые мужья пошли к проституткам, многие жены стали проституировать, сохраняя положение и лживое лицо и имя.Границы всего перемешались.Старцы женятся, юношам запрещен брак. Водопад все залил… А отделенно, как избыток сил унекоторых, этот водопад (со стороны женской) поил всякого усталого израильтянина, приходившего по торговым делам в Иерусалим, всякого странника из чужой земли, воина без жены, купца вне семьи и, наконец, вот самого пророка, который при свидетельстве двух священников и по повелению Иеговы вошел к блуднице — не для сожительства, не для брака в нашем смысле, но чтобы иметь с неюодносношение, у нас именуемое типично проституционным.

Иу насот таковых заболевают: ибо на него нудит себя раба, нищая, кляча, торговка. У Израиля же никто от этого не мог заболевать, так как из девушек, из разведенных и из вдов в «блудницы» беспорицаемо шла наиболее полнокровная, у которой вино недоползалодо краев чаши (тип всякого человека, тип супруга, супруги), но чудесным образом играло и ежечасно выкидывалось вон. Таков на острове Исландии есть чудодейственный гейзер, на который ездят смотреть путешественники, и никто в этот гейзер не плюет. И израиль не «плевал» на эту силу: но назвал таковых «супругами израиля» и поместил их в Храм.

Conjunx totius populi, sacra conjunx populi sacri[273]— вот и все.

Все было от обрезания, все — в духе обрезания.


Линия безразличия в поле


Т. е. линия абсолютного покоя, ± 0напряжения.

Я ограничусь следующими фактами, сообщенными д-ром Августом Форелем в его книге «Половой вопрос», СПб., 1906 г., выпуск 1.

«Молодой человек, наделенный довольно сильным половым влечением, в то же время весьма положительный и серьезный, женился, не имев до того никогда сношений с женщинами, на девушке оченьдоброй, спокойной, интеллигентной и порядочной. Жена искренно и сердечно любит своего мужа, носовершенно равнодушна в половом отношении— хотя его ласки доставляют ей большое удовольствие. При половом акте онане испытывает никаких ощущений; он кажется ей лишьгрязнымпридатком любви. Несмотря на это, жизнь их протекала вполне счастливо» (стр. 150, случай 3).

«Ласки доставляют удовольствие», т. е. впечатлительность наружной половой системы есть: иктобы эти ласки ни совершал, мужчина или женщина, очевидно, удовольствие будет одинаковым. Этой важной стороны не отмечает Форель, — тогда как в ней ясен переход к расширенным возможностям. Но вполне отсутствует позыв кмужскому семени: и этот-тобиологический изворотпарализовал удовольствие полового акта, в котором это семя воспринимается. Женщина обладает органом совокупления — ноне для совокупления: оно не нужно, потому чтосемя не нужно. Поразительно и достопримечательно, что это биологическое «не нужномне» перешло или, лучше сказать, отразилось во вкусе:отвратительнодля меня». На это нужно очень расширить глаза: мы везде будем встречать это «отвратительно» по отношению к половому акту в обоих линиях: в содомии, в аскетизме.

Поразительно, но вполне понятно и вполне ожидаемо, что с падением полового инстинкта падает, так сказать, «домоводственность».Половой акт— безразличен,муж— не нужен. Тогда зачем же дом, хозяйство, в обширном смысле — «гнездо»? Явно, что их и «не нужно». Умерла или как-то внутренно парализована, еще точнее —чем-то связанаполовая страсть в женщине: и как в жене в ней разрушенахозяйкаидомоводительница.


«Второй случай.

Нормальный мужчина, с нормальным половым чувством, женился по любви на девушке из хорошей семьи, но несколько нервной. Невеста разговорчива, оживлена и, по-видимому, очень влюблена. Наступает свадьба, а с нею и первый холодный душ для новобрачных. Молодая женавидит в половом акте грубое оскорбление своих чувств; супружеские сношения ей противны. Для мужа это большое разочарование, но он спокойно рассудителен и потому решает вооружиться терпением. Чтобы избегнуть огласки, обе стороны мирятся со своими разочарованиями и стараются кое-как приспособиться друг к другу.Жена соглашается на половые сношения, а муж примиряется с ее холодностью.Появляются дети.Женаоказывается неспособной ни к ведению хозяйства, ни воспитанию детей. Муж, будучи очень занят, вынужден заботиться и об этом, но ему все труднее скрывать свое недовольство таким положением вещей, хотя для постороннего глаза это еще и незаметно. Он много зарабатывает, так что хватает на все» (стр. 148).


Таким образом, субъекты с половым безразличием бывают не только брачны, но даже у них и рождаются дети! Это нужно помнить, слыша иногда голоса дажебрачныхлюдей об отвращении их к половому акту:такойголос всегда звучит со стороны лиц, которые уже вошли в линию передвижения к содомии. Они выступили из категории своего пола, но пока остановились на черте безразличия!


«Третий случай.

Мужчина совершеннонормального крепкого телосложения, высокообразованный,очень даровитый и этически развитый; по странной случайности (?! В. Р.)смолоду лишен всякого полового чувства. Только от поры до времени у него во время сна появляются поллюции, которые он замечает проснувшись. Эрекция тоже бывает во время сна, но без всяких эротических представлений, которых у него, так сказать (?! В. Р.), никогда не бывало. Несмотря на высокое образование и зрелый возраст, этот человек не имеет понятия о половых отношениях, и все, что он слышал или читал об этом предмете, превратно понималось им или проходило для него незамеченным. Когда мне пришлось говорить с ним об этом, получилось впечатление,как если бы человека, страдающего дальтонизмом(неспособностью различать цвета), учили отличать цвета.В супружестве он видел лишь интеллектуальный и сердечный союз[274], и воображал, что когда люди женятся, то дети появляются сами собой.Женилсяон на очень образованной девушке, не очень интеллигентной, но в высшей степенистыдливой и скромной. Отношения, конечно, получились странные. Жена вскоре заметила недостаток мужа, а так какей очень хотелось иметь детей, то это сильно огорчало мужа и онажестоко упрекала мужа[275]. Тогда ему мало-помалу стало ясно, что брак, пожалуй, и не совсем то, что он себе представлял. Но никакие советы насчет полового акта, разумеется, не помогли, иникакими способами не удалось в нем возбудить ни малейшего полового чувства. Тем не менее к жене он всегда относился с большим вниманием и любовью; хотя при всем своем желании не мог проявить к ней половой, т. е. чувственной, любовной страсти. Не желая огласки, она предпочитала терпеть.

Другой мужчина, тоже образованный, хотя и односторонне, отличался необыкновеннойзастенчивостью[276]и вел уединенную жизнь. В половом отношении он был совершенно равнодушен, и только изредка у него происходили ночные поллюции. Хотя половые отношения не были совершенно чужды его пониманию, но у него отсутствовало всякое желание их; и брак, подобно предыдущему, он представлял лишь в виде чисто интеллектуальной связи.Женилсяон на интеллигентной, довольно страстной девушке. С самого начала он стал вести себя с женой необыкновенно сдержанно, что до глубины души возмущало и огорчало ее. Правда, что такое поведение вытекало, главным образом, из егозастенчивости и чисто девичьей конфузливости. Жена явилась ко мне за советом. Родные советовали ей развестись, на что она не могла решиться, жалея мужа. Пришел и муж ко мне. Я основательно просветил его и в довершение прочел ему порядочную нотацию за его поведение в отношении жены[277]… Спустя некоторое время я сказал жене его, что ей придется духовновзять на себя роль мужаи, ввиду его застенчивости, сделать первый шаг в половом отношении. К сожалению, мне не удалось дальше проследить этот случай» (стр. 151—153).


Д-р Форель не подчеркивает здесь появления «неодолимойзастенчивости», «чистодевической стыдливости» — симптомов вовсе не кажущихся только, носовершенно реальных — девушки. Между тем этот факт проливает свет на весь ряд этих явлений, определяя его какпереход мужчины в девичество, из « + 0» пола в «—0» его. Он, следовательно, выражается:

1) в молчании полового аппетита — вечнойсытостью собою и в себе;

2) в чувствеотвращения к половому акту;

3) внеспособности совершить его, полной или почти полной (степени, ряд оттенков);

4) в сохранениивторичных(дополнительных)качеств супруга: влечения к психологическому или интеллектуальному общению с женщиной, постоянному и тесному, — что и бывает причиной заключения брака, в этом случае неплотского, адуховного, спиритуалистического;

5) в появлениивторичныхже, дополнительныхкачеств девушки, выраженных более или менее, и при необращении в эту сторону внимания наблюдателя — не отмечаемых вовсе (застенчивость, но встречаются и другие).


Касательно «сытости собой и в себе» я должен заметить, что брак, супружество и даже половой акт, конечно, происходит у этих субъектов, но протекаетне в половых их органах, а вовсей организации, вобщей организации, преимущественно жев крови. Брак и даже акт супружества есть проникание друг в друга и друг другом мужской природы и женской природы. В данном субъекте, как и в каждом человеке, обе эти природы есть: так как он произошел не отоднойматери и не отодногоотца, но отсоединенныхматери и отца, от клеточки мужскойиженской. До 11—13 лет обе эти стороны или, точнее, части бываютсвязаныодна другой, и от этогонедеятельны; но с первого же дня зачатия и во все время утробной жизни и потом вовнеутробной,до пробуждения полового инстинкта, — совершается половая вибрация, как бы нажим и разжим гармоники, одна половина которой — женская, а другая — мужская,внутри самого организма; откуда и происходит его жизненность, живость, сила, сияние (младенчество, детство). Но с 11—13 лет та половина, которая соответствует наружным половым органам, получает перевес, противоположная же подсыхает, иссякает, малится (хотя никогдавовсене исчезает, ибо тогда человекумербы); и женщину, которую ранее отрокнаходил внутри себя, — он теперь ищетвне себя, находит ее и вступает с нею в брак; и являетсявнешнее половое слияние. Так бывает обыкновенно в 995 из 1000. Но в немногих случах, в пяти из тысячи,ни котораяполовина до конца жизни не перевешивает — ивнешний брак невозможен. Человек остается, в сущности, до конца жизниотроком. Наконец, в 1 случае из 10 000 (приблизительно) получает перевес не сторона, отвечающая наружным половым органам (которые в таком случае являются напрасно и не нужно данными этому субъекту,ни к чему у него не пригодными, подлежащими собственно полному, напр., хирургическому удалению), а сторона другая: именно девушки, несмотря на мужские половые органы, и мужчины — несмотря на женскую детородную систему.

Рассказанные случаи все и относятся к моменту этого перехода, суть начало этого перехода. Они образуют муже/девство и дево/мужество,полугомосексуальность илиполусодомию, иначе могущую быть названной, за отсутствием физического общения,духовной содомиейилидуховнойгомосексуальностью. Хотя, должен признаться, оба эти термина мне противны и неточны, и употребляю я их единственно для того, чтобы обозначить явления, о которых говорю. Это есть то удивлявшее еще в древности состояние людей, когда они не отяжелены общим бременем всех людей, общей заботой всех людей, всемирной рода человеческого нуждой — найти себе самку, «соответственную себе» (Бытие, II), самца, «соответственного себе», — «супругу», «супруга». Это — от векане«обрученные» люди, которые или не будут «супружиться», или, и посупружась, — будут вести жизнь, как девственные. Это «те, которые не осквернились с женами, понеже девственники суть», и число их исчислено в небольшую для судеб всего человечества цифру 144 000; «скопцы от чрева матери», предназначенные для «царства небесного», где «не посягают и не женятся» и «не будут иметь детей». Отвратительными медицинскими терминами и фантастическими, совершенно глупыми представлениями и сплетнями обществаистинаэтого явления глубоко погребена подсором; и в то время как общество, ничего не знающее о таком субъектелично, любуется им как каким-то спокойным «ангелом», не знающим самых томительных человеческих забот и вместе с тем самых унизительных, ибо «отыскание» самки (или самца) себе всегда сопряжено с само-порабощением, с заискиванием, «ухаживанием», — то же самое общество, не зная глубины явления и не догадываясь, что к категории этой принадлежат всеобще любимые и почитаемые лица, — рисует вообще и шаблонно, механически и машинно всю эту категорию людей «извращенными», «развратными», «больными», «уродами», чему, главным образом, способствовала ремесленная медицина и ремесленная юрисдикция. Врач с клистирной трубкой и пластырем и судья, всегда судивший кражи, убийства и подлоги, встретясь с явлением, для которого недостаточно всех умственных сил Пастера, Шарко и друг., стали — один брызгать на него из клистирной трубки, а другой приговорил его в тюрьму; оба — «по профессии своей», по привычке своей, по традиции своей; проще же — оттого, что ониникогда ничего другогои не умели делать ни с чем. Все это рассказано еще в басне о петухе, который,


Навозну кучу разрывая,


нашел зерно особой породы, вида и,спросиву него свойств ячменного зерна ине найдяих — разразился известным глубокомысленным рассуждением-бранью.


Самоотрицание пола; духовная содомия и аскетизм


Между тем это редкое явление, но совершенно естественное втекущем поле, явление ±полового вожделения, оно-то и лежит малым горчичным зерном, из которого выросло дерево, затенившее ветвями своими целую землю и от плодов которого духовно питаются все народы.

Спешат ли в далекие страны вновь открытой Америки или древнего Китая посланцы папы, прозелиты веры, возможные мученики: знайте,это — девственники. Ониникогдане женятся.

Спешит ли в духовную академию загасить лишнююсветскость, лишниеземные интересы, излишнее увлечениенаукой, а несвятостью— строгий судья: и не спрашивая можно знать, что это есть лицо, никогдане осквернившеесебя прикосновением к женщине!

Кто слагал дивные обращения к Богу? — Они!

Кто выработалс дивным вкусомвсе ритуалы? — Они!

Кто выткал всю необозримую ткань нашей религиозности? — Они, они!

«Особые силы духовные!..»

«Особая, небесная помощь!»

± пола и есть тасвеча, о свете которой сказано, что «тьма никогда его не обнимет». Тьма чего? «Греха», «похоти», «вожделения к женщине», «скверны».

Это имя «скверна», как только оно где-нибудь прозвучало, до Р. X. или после Р. X., в Элладе или в Германии, в книге светской или в книге духовной, оно выразилообоняниемуже/девы, осязание муже/девы, вкус его/ее, представление его/ее, воображение его/ее.Только это одно ощущениеи кладет водораздел между + пола и ± пола, размножением и содомией.Ничто еще!Или все другое — побочно, второстепенно, не непременно. «Вкусно!» — «Невкусно!» И — больше ничего. Это —главное, почти —все!

«Все» это — «вкусно» и «невкусно» — проницает человека до глубины костей, до последней кишки, до самой малой артерии; объемлет мозг его, зрение его, слух его, обоняние его. У духовного содомита это все ужедругое, нежели у размножающегося, у многодетного самца.

Глаз у содомита — другой!

Рукопожатие — другое!

Улыбка — совсем иная. Обращение, манеры, все, все — новое!

Если хотите — онтретийчеловек около Адама и Евы; в сущности — это тот «Адам», из которогоеще не вышлаЕва; первыйполныйАдам. Он древнее того «первого человека, которыйначал размножаться». Он смотрит на мир более древним глазом; несет в натуре своей более древние залоги, помнит более древние сказки мира и более древние песни земли. Вкосмологическом и религиозномпорядке он предшествует размножению; размножение пришлопотом, пришлопозднее, и покрыло его, как теперешние пласты земли покрыли девонскую или юрскую формацию. Он — девонская формация; размножение — теперешняя.

От этих «более древних сказок» и «более древних песен», какие он несет в своей натуре, помнит и не помнит их, забыл и не совсем забыл, — все существо его какое-то терпкое, сопротивляющееся, устойчивое, необоримое. «И мгла (размножения) его не поглотит». Как нималоих на земле во всякое время — так мало, что даже к «светопреставлению» наберется всего 144 000, — творчество их, начиная с двух мудрецов Греции, Сократа и Платона, необозримо по величине и не только устойчиво, но и совершенно вечно. «Девонская формация в человечестве заговорила». Почти всегда они консерваторы («девонская формация»), не любят нового, точнее — новенького, «современного». Все тянут назад, в глубь веков. Это говорит в них древняя песня, зовет к себе древняя песня, — их «рай» метафизический, «рай» в костях их, в крови их, вовкусовомих ощущении. Будет ли он композитором — музыка его будет особенная; будет ли он живописцем — картина его будет особенная; чтофилософияих была особенная — об этом говорят Сократ и Платон, неудачный муж Ксантипы и вечный девственник, инок-старец античного мира. До него были дьячки и диаконы философии: но вот из садов Академии, точно с трикириями и в полном облачении, исшел великий архиерей метафизики. И все умолкло, преклонилось и восхитилось.


Муже-девы и их учение


Как человек с + 1 + 2 + 3 и т. д. полового притяжения чувствует в половом акте 1) здоровое, 2) нравственное, 3) полезное, 4) благородное, 5) прекрасное, — и отцы и матери чистейших девушек, в случае выхода их замуж за неспособного, гневно требуют расторжения такого брака, какгнилогоимерзкого, чтобы отдать вторично дочь свою за способного мужчину, который мог бы ее растлить и забеременить, — а когда у дочери родится первый младенец, то, как я два раза наблюдал, деды трогательно носят при себе фотографию[278]этого младенца (в одном случае младенец был снят голеньким), — так, духовные содомиты «и вообразить себе не могут» этот акт иначе, как позорным, глупым, скверным, грязным, обобщенно и отдаленно — греховным, противным Богу, безнравственным. То ожесточенное «ядевица», которым отвечают полные, физические содомиты, когда медик и судья называют их мужским именем, данным при крещении, это самое ожесточенье иполная уверенность, будто с ними солидарен и весь свет, будто все люди «так же чувствуют», выражается у полусодомитов в ощущении гнусности полового акта. И это понятно. Вся та степень гнушения, какую нормальный человек (с « + 1» пола) испытывает к воображаемому или действительному, к видимому или читаемому так называемомуизвращенномуполовому сближению мужчины и мужчины или женщины и женщины, весьэтот же ужас и мистический страхчувствует человек с « ± » полового притяжения кестественному, т. е. вообще кбывающему совокуплению, кбраку: «Нельзяповерить, чтобыкто-нибудьэто делал без ощущениягреха!» Никто не может перескочить через своюкровь: и что длянас — содомическийакт, то дляних — нормальный. Содомия есть «извращение» для нас, но и обратно — «наше» есть «извращение» для содомита. В бесчисленных сочинениях, светских и философских, но главным образом — в духовных, они убеждают, уверяют, клянутся, что это «гнусно», хотя все другие говорят, что это — «хорошо»; уверяют, что «никтоэтого не чувствует какхорошее», что «всеэтогостыдятся», когданиктоэтогонестыдится (открытоесемейное положение, «откровенное» выдаванье дочерей в замужество, «откровенная» женитьба родителями сыновей);твердят, будто «Богзапретилэто», «не хочетэтого», хотя «плодитесь, множитесь» стоит на первой странице Библии. «Чувствуем, какдевы», — говорят длинноволосые, сдевичьимиволосами субъекты; и, по крайней мере вдуховнойлитературе, нет ни одного голоса, который разрушил бы это согласие, это единогласье, — почему можно заключить, чтовсядуховная литература течетот этого источника, емуодномуобязана своим происхождением; и, словом, что «суть духовного» есть в то же время «суть содомского». Не говорю, что все духовные писатели искренни в этом утверждении, так как они множатся вообще как и мы, и вообщесословиене может принадлежать к этой редкой категории, но кто внутренно и не согласен с этим содомским вкусом — вынужден уже законом и традицией повторять то же; «приличие требует» не изменять духовному содому и хотя бы слово сказать в пользу библейского, естественного, всеобщего совокупления и ощущения этого совокупления. «И намне нравится», — говорят десятидетный протоиерей и восьмидетный диакон; «И мыстыдимся— чувствуемпротивоестественностьигреховность», — говорит приискивающий спешно и жадно для своей дочери мужа соборный настоятель.

Замечательно, что у двух наших писателей, которые «с ума бы сошли», если бы кто-нибудь их заподозрил в содомии (духовной), тем не менее встречаются слова, выражения, описания, бесспорно говорящие о присутствии у них обоих этого начала, этой стихии, по крайней мере в качествепрослойкидуши,веяния, горчичного зерна

Вот любопытные отрывки:

«Нехлюдов, хотя и скрывал это от себя, хотя и боролся с этим чувством,ненавидел своего зятя. Антипатичен он ему был своей вульгарностью чувств, самоуверенной ограниченностью, и,главное, антипатичен был ему за сестру, которая могла так страстно, эгоистично-чувственно любить эту бедную натуру, и в угоду мужу могла заглушить все то хорошее, что было в ней»… Доселе — мораль; хотя где же набраться все «даровитых» зятьев?.. Можно любить и «кой-каких»: ведь любил же и оттенил все качества сам Толстой у Ник. Ростова («Война и мир»). Но вот слушайте дальше: выступает физиология, и Толстой произносит слова типичного урнинга, каких не пришло бы на ум написать, не «написалось бы»по натурени у какого автора —только самца: «Нехлюдову всегда было мучительно больно думать, что Наташа —жена этого волосатого с глянцевитой лысиной самоуверенного человека. Он даже не мог удерживать отвращения к его детям.И всякий раз, когда узнавал, что она готовится быть матерью,испытывал чувство, подобное соболезнованию, о том, что опять она чем-то дурным заразилась от этого чуждого им всем человека» («Воскресенье» Л. Н. Толстого, гл. XXIX).

Эти слова обеременности, как «заразечем-то», до того новы и необычайны во всемирной литературе, во всемирной мысли, и вместе они до того ярки, страстны, что и без моего подсказывания всякий читатель почувствует, что тут в фундаменте лежит какое-то мировое извращение, «поворот земной оси на другой градус»…

Там же, в «Воскресении», в части 3-й гл. III, описана содомитянка, без всякого подозрения автора о том, чтó он именно рисует, но портрет так полон, что просится к Крафт-Эбингу. Вернее, Эбинг никогда не написал бы своей глупой книжонки, узнай он это описание Толстого и догадайся в неповоротливом уме своем, что дело тут идет о его (мнимых) «пациентах»:

«Она (Катюша Маслова) восхищалась всеми своими новыми сотоварищами (политически-ссыльными). Но больше всех она восхищалась Марьей Павловной: и не только восхищалась ею, но полюбила ееособенной почтительной и восторженной любовью. Ее поражало то, что этакрасивая девушка из богатого генеральского дома, говорившая на трех языках,держала себя как простая работница[279], отдавала другим все, что присылал ей ее богатый брат, и одевалась и обуваласьне только просто, но и бедно, не обращая никакого внимания на свою наружность[280]. Эта черта: совершенное отсутствие кокетства, особенно удивляла и потому прельщала Маслову. Маслова видела, что Марья Павловназнала, и дажечто ей приятно было знать, что она красива, но что она не тольконе радоваласьтомувпечатлению, которое производилана мужчин, нобояласьэтого ииспытывала прямое отвращение и страх к влюблению[281]. Товарищи ее,мужчины, знавшие это, если и чувствовали влечение к ней, то уж не позволяли себе показывать этого, иобращались с ней как с товарищем-мужчиной. Но незнакомые люди часто приставали к ней, и от них, как она рассказывала, спасала еебольшая физическая сила, которой она особенно гордилась[282]. «Один раз, — как она смеясь рассказывала, — ко мне пристал на улице какой-то господин, и ни за что не хотел отстать: такя так его потрясла, что он испугался и убежал от меня».

Она рассказывала, чтос детства чувствовала отвращение к господской жизни, а любила жизнь простых людей, и ее всегда бранили за то, что она — в девичьей, в кухне, в конюшне, а не — в гостиной.

«— А мнес кухарками и кучерами бывало весело, а с нашими дамами и господами скучно, — рассказывала она. — Потом, когда я стала понимать, я увидала, что наша жизнь совсем дурная. Матери у меня не было,отца я не любила; девятнадцати лет яс товаркой ушла из дому и поступила работницей на фабрику»[283].

После фабрики она жила в деревне, потом приехала в город, была арестована и приговорена к каторге. Мария Павловна не рассказывала никогда этого сама, но Катюша узнала от других, чтовзяла на себя чужую вину[284].

С тех пор, как Катюша узнала ее, она видела, что, где бы она ни была, при каких бы ни было условиях, Марья Павловнаникогда не думала о себе, а всегда была озабочена только тем, как бы услужить, помочь кому-нибудь в большом или малом. Один из теперешних товарищей ее, Новодворов, шутя говорил про нее, что онапредается спорту благотворения. И это была правда.Весь интерес ее жизни состоял, как для охотника найти дичь, в том, чтобы найти случай служения другим.И этот спорт сделалсяпривычкой, сделался делом ее жизни. И делала она это такестественно, что все, знавшие ее, ужене ценили, а требовали этого[285].

Когда Маслова поступила к ним, Марья Павловна почувствовала к ней отвращение, гадливость; Катюша заметила это. Но потом также заметила, что Марья Павловна, сделав усилие над собой, стала с нею особенно добра и ласкова. И доброта, и ласка такого необыкновенного существа так тронули Маслову, что она всей душой отдалась ей, бессознательно усваивая ее взгляды и невольно во всем подражая ей. Эта преданная любовь Катюши тронула Марью Павловну, и она также полюбила Катюшу.

Женщин этих сближало еще и тоотвращение, которое обе они испытывали к физической любви. Одна ненавидела эту любовь потому, что изведала весь ужас ее;другая — потому, что, не испытав ее, смотрела на нее, как на что-то непонятное и вместе с тем отвратительное и оскорбительное для человеческого достоинства»[286].

Влад. Соловьев, в сумбурном, спутанном предисловии к своим стихам, высказывает несколько суждений, не связанных и несвязуемых между собою, но в которых слышится этот же крик «священного галла»:

«Стихотворения «Das Ewig-weibliche» и «Три свидания» могут подать повод к обвинению меня в пагубном лжеучении, не вносится ли здесь женское начало в самое Божество? В ответ на это я должен сказать следующее: 1) перенесение плотских животно-человеческих отношений в область сверхчеловеческую есть величайшаямерзостьи причина крайней гибели (потоп, Содом и Гоморра, «глубины сатанинские» последних времен); 2) поклонение женской природе самой по себе, т. е. началу двусмыслия и безразличия, восприимчивому ко лжи и злу не менее, чем к истине и добру, — есть величайшеебезумие(оба курсива С-ва) и главная причина господствующего ныне размягчения и расслабления; 3) ничего общего с этой глупостью и с той мерзостью не имеет истинное почитание вечной женственности («Вечного Девства»? «Вечной Девы», — мерцавшей древним в их Луне-Астарте?В. Р.), как действительно от века восприявшей силу Божества, действительно вместившей полноту добра и истины, а через них — нетленное сияние красоты».

Заметим, что «внесение женского начала в природу Божества», страстно отвергаемое, вызывает какпродолжение своестолько же страстное отвержение в Божестве имужского начала. Но тогда, во-первых, что же нам делать с выражением Слова Божия: «по образу Нашемусотворим его» (человека), «мужчину и женщинусотворили их» (Адама и Еву)?.. и, 2) не останется ли тогда Божество совсембез сущности, без содержания, отвлеченнымименем и понятием? — применительно к которому нельзя не вспомнить спора средневековых номиналистов и реалистов, что «понятия бываютвсякие» и все они «сутьплод ума человеческого»… Бог не станет ли тогда уже слишкомбезвиден?.. Во всяком случае, на иконах Православия «Ветхий деньми» изображается в виде Старца, т. е. вопределенно мужскомобразе… И это никого не оскорбляет, ни у кого не вызывает недоумения или спора. Будем продолжать цитату из Соловьева.

«Но чем совершеннее и ближе откровение настоящей красоты, одевающей Божество и Его силой ведущей наск избавлению от страданияи смерти (N. B. — конечно, ценой избавления и от «зачатий и рождений», ибо что рождается —умирает, а что умирает — то раньшеродилось.В. Р.), тем тоньше черта, отделяющая ее от лживого ее подобия — от той обманчивой и бессильной красоты, которая только увековечивает царство страданий и смерти (т. е. от обыкновенной красоты женщин, которая, соблазняя мужчин, оплодотворяется ими, вечнопродолжаетрождения и с ними заготовляет жатву смерти.В. Р.)… Из вечной красоты некогда выйдет спасение мира… выйдет, когда ееобманчивые подобия(обычная женская прелесть) исчезнут, как та морская пена, что родилапростонародную Афродиту(по Платону — «простонародная Афродита» рождает детей, а Небесная Афродита, Афродита-Урания — бесплодна, но зато рождает образы, фантазии, философии, молитвы; т. е. это есть Aphrodita Sodomica в том особом слиянии сияний, как я здесь объясняю).Этой(курс. С-ва) мои стихи не служат ни единым словом»…

Рождению— ничего, ноль! Никакого зернышка вдохновения! Это и есть крик Содома. «О, если бы я могларазбить детей твоих о камень», — говорит Афродита-Урания земной Афродите, — и в этом вся еесуть.

Мне только что принесли с почты брошюру «Брак и нравственная личность» некоего О. Фози, печатающегося в «Мирном труде», нравственно-просветительном журнале, издающемся в Харькове. На обложке написано насмешливое: «В. В. Розанову — как специалисту брачных вопросов,от автора». Я действительно «как специалист» в этом деле, отогнув где нужно, моментально учуял рассуждение типичной mademoiselle в сюртуке, мыслящей о половом актеточь-в-точь так, как судят с пафосом в бесчисленных излияниях субъекты, исповедовавшиеся Крафт-Эбингу, Форелю и другим. И так как на обложках своих трудов авторы не пишут своих фамилий, —как следовало бы— с женским окончаниема, а удерживают мужскоеъ, не пишут М. Иванова (Маша Иванова), а пишут М. Ивановъ (Михаил Иванов), то публика, ни о чем не догадываясь, все слушает и все внушается их рассуждениями, как чем-тообще-человеческим,обще-философским,обще-религиозным!

Автор с редкой для mademoiselles твердостью говорит, чтосущностьбрака состоит, конечно, в половом общении, в совокуплении, а не в придатках к нему. «Нужно взять брак так, какон естьи каковым по самым естественным условиям своего существованиявсегда должен быть; и притом взять его не в отношении различных земных благ, которых через него можно достигнуть, а взять брак в его непосредственном фактическом отношении к человеку как непреходящей личности, и к осуществлению этой личностью своего понятия о цели жизни». И далее (тут речь автора показывает сама себя, и в своей духовной разумности, и в ясном органическом извращении, которое лежит под ней и направляет ее):

«Нужно взять неизменяемую часть брака, которая заключается, во-первых, вакте чувственного единениясупругов и, во-вторых, вподдержании родакак естественном значении брака, как его внутренней целесообразности. И нужно взять человека какносителя идеального нравственного началав самой своей природе и непосредственное отношение человека к раскрытию себя в мире по этому началу — какнравственной личности. Взяв так все дело, только и можно будет получитьдогматическоерешение вопроса. Ибо здесь брак с самого первого же момента долженфактическиоказаться или в совершенно отрицательном положении, или, наоборот, он будет всем своим содержанием только утверждать истинные начала жизни. В первом случае он уже имел бы право набезусловноесуществование; во втором случае, т. е. если задача каждой человеческой личности заключается в том, чтобы раскрыть в мировом бытии себя какнравственную личность— явить в себеобраз Бога, — тогда естественный брак как в самой половой функции, так и в необходимых следствиях ее — есть дело, фактически несоответствующее истине[287]. Здесь через родовой акт общения идеально нравственное начало природы человека всецело поглощаетсябессмысленным чувственным материальным процессом организма[288]и человек из своей разумной всегдашней жизнедеятельности сводится на степеньпростого животного существования[289].

Все это необходимо должно быть именно так, если только не принимать брак в понятии христианского таинства, где он являетсяорудием борьбы человека с его нравственным несовершенством, — школой воздержания[290]и полного освобождения супругов из-под власти материальных начал, — хотя[291], конечно, и христианское таинство не уничтожает собственного постоянного качества брака и его фактического значения для нравственного начала, ибо никто не может изменить природу вещи. А потому,если где-либо в мире существует злоне как простой естественный недостаток добра, т. е. несовершенство, а какактивная злая сила, какпрямое отрицание нравственного добра, а вместе с ним и вечного смысла бытияи Бога, тобрак есть сосредоточие, центральный пункт для этого зла[292]. Здесь дьявол борется с Богом, добро и зло враждуют за свое значение в мире человека. Кто победит?

В суждениях по вопросу о браке нередко указывают в качестве действительного егооснованияна те поставленные задачи и часто весьма высокие намерения, которые будущие супруги желают видеть и думают осуществить в своей совместной супружеской жизни. Но тот наличный факт, что брак существует и всегда может существовать помимо каких бы то ни было посторонних целей, с ясной очевидностью показывает, что они не только не служат для брака его естественным основанием, но даже можно сказать, что с чисто внешней стороны дела они вовсе и не обязательны для него.Никакие благородные начинания человека сами по себе никогда не были бы в состоянии создать никакого брака в точном смысле этого слова, если бы не было дано в действительности фактической возможности брака(мой курс.). Но независимо от всех подобных мотивов и вообще различных целей, которые могут преследовать вступающие в брак, последний сам по себе всегда должен иметь какое-либо основание по отношению к самой возможности его существования как такового. И брак, действительно, имеет это свое основание, и именно в заложенном в физическую природу организмаинстинкте рода, без которого какне могло бы никогда возникнуть никакого брака, так и заключенныйпомимо егобракпотерял бы для человека всякое значение, ибо оказался быне имеющим никакого смысла содружества двух, а не трех, четырех, десяти и т. д. лиц. Пусть чисто физическая сторона брака будет играть совсем незначительную роль в супружеской жизни, а при заключении брака пусть ей отводится самое последнее место, или даже пусть она умышленно совсем игнорируется — все это, однако, ничуть не изменяет и не может изменить того положения, чтоосновувсякого брака в действительности составляет все-такиродовой акт, а не что-либо другое, ибо только чрез него получает свою реальность инстинкт рода[293]. «Брак на всех ступенях органической лестницы, начиная водорослью и кончая человеком, представляет одно и то же явление, это слияние двух существований, в ближайшем смысле двух клеточек, в одну»[294]. И если как в истории, так и в настоящее время встречаются иногда неумные попытки создать для человека брак на других фантастических началах, а именно на началах простого содружества мужчины и женщины, то такие попытки всегда признавались и признаются аномалиями: ибо единственная, самой природой осуществляемая цель всякого брака, есть поддержание жизни своего рода, каковая цель здесь положительно отрицается. Только дети дают исключительно возможный разумный смысл брака для естественного человека. А так как этот разумный смысл брака не может быть осуществлен никаким иным путем, кроме супружеского сожительства, то поэтому-то все попытки создать брак на иных началах и нужно признать аномалиями[295].

Что касается брака как определенной внешней нормы жизни, которую иногдапо недоразумению[296]также указывают в качестве истинной его сущности, то, хотя она и связана непосредственно с родовым актом, однако, находится в постоянной зависимости совсем от других побочных причин: социальных, моральных, от высокой или низкой степени нравственного, умственного и даже физического развития человека. Для человека, напр., на первой ступени его развития брак положительно не связан ни с какой, той или другой, обязательной для него формой жизни; тогда как для современных культурных народов, и тем более для христиан, брак является не только нерасторгаемой связью двух лиц, но и обставлен массой всевозможных обязанностей, налагаемых и поддерживаемых социальными законами и современной жизнью.

Вследствие такой своейизменчивостии совершенноусловной зависимости, вообще никакаяформабрачной жизни, сама по себе, не составляет и не может составить действительнойосновыбрака.

Итак: 1) данный в самой природе организмаинстинкт рода, который является начальным моментом всякого брака или непосредственным побуждением к нему, 2)дети— которые служат конечным завершением, последним моментом в браке, и, наконец, 3) физическое единение супругов,родовой акт, который связывает между собой начальный и последний моменты и, таким образом, как бы дает возможность браку перейти из потенции в действительность, — вот все три момента, из синтеза которых слагаетсявсе реальное содержание брака как такового. Причем уничтожение одного из этих моментов непосредственно влечет за собой разрушение всего брака[297]если не в факте его бытия, то во всяком случае в факте его естественного значения. И если, теперь, мы хотя немного вдумаемся в это трех-моментное реальное содержание брака, то увидим лишь одно, что он по своему существу является чудесным фокусом[298]всей живой физической природы. Именно здесь — самое естественное, а не искусственно вызванное, природное органическое влечение; и, вместе, самое интенсивное, доступное для физического организма, чувственное раздражение, которое одно только и бывает причиной всех животных действий в форме ощущения приятного и неприятного; наконец, в потомстве, в поддержании жизни рода, как исключительно в последствии только родового акта, брак становится положительно полезен и необходим для существования человечества[299]. В этом именно фактическом содержании брака и заключается все его действительное значение для естественного человека, и вне этого значения брак лишен для него всякого смысла.


Но если одного органического начала и одного самой природой осуществляемого значения брака было бы вполне довольно для человека как живого организма, чтобы он мог вступать в брак, то длячеловека новой духовностиэто явилось уже недостаточным. Особенно эта недостаточность ощутилась в сознаниихристианских народови побудила их стремиться изменить самую физическую природу действительнойосновывсякого брака — родового акта. Они начали отыскивать и выдвигать на первое место все то, что так или иначе может обнаружить в содержании брачной жизни идеально нравственную природу личности и, наоборот, —подавитьто, что свидетельствует о человеке какгрубом, чувственном животном. В частности, в качестве истинного содержания этой новой жизни человека указывается преимущественно на любовь супругов, которую и выставляют как необходимое условие всякого нормального брака. Вместе с тем значительно умаляется в собственных глазах супругов самостоятельное значение физического общения их, и даже наивно мечтают свести в будущем это отправление организма если не на положительное «нет», то, по крайней мере, поставить по отношению к нему самого человека как бы встрадательное, неизбежноедля него положение[300]. И поистине странно: люди как будто никак не хотят понять, что все это весьма прекрасное, высокое само по себе и ценное в жизни человека, относится вовсе не к самому существу брака, не к его материальной органической основе, которую хотят изменить, а имеет всегда в виду только известноесодержаниевозникшей новойбрачной жизни супругов. А потому, если здесь и происходит какое-либо изменение по отношению к основе брака, то исключительно чисто внешнее — именно со стороны отношения к нему человека как нравственного существа, а не просто как живого организма. Сам же по себе брак, по всему своему фактическому содержанию — как всегда и раньше, так и теперь, — остается по-прежнему исключительно материален. Совершенно верно, что человек может, конечно до некоторой степени, умалить для себя значение физического общения, но из этого вовсе не следует еще того, чтобы вся основа брака — родовой акт — в существе своей природы необходимо тотчас же изменилась. И совершенно справедливо то мнение, что содержание брачной жизни всегда может быть поставлено каждым человеком на нравственные начала жизни, но совершенно ложна та надежда, что будто бы отсюда должно неизбежно измениться и все фактическое отношение брака к нравственному началу природы человека. Супруги только могут выработать себе известный идеал своих нравственных отношений друг к другу, к детям, вообще к окружающим их людям, но переменить фактическое содержание брака и его фактическое значение для нравственного начала — это не в их власти, как и вообще ни в чьей власти. Само подобное ожидание будет точно так же наивно, как то, если б люди, изменяя, улучшая наличное содержание социальной жизни человека, через то самое надеялись в существе изменить и самый организм человека, как единственно реальную основу всего социального строя жизни, так что в конце всего социального развития организм человека мог бы обходиться, напр., совсем без пищи. Но очевидно, что все таковые надежды могут существовать только в мышлении человека, а достигнуть их практического осуществления возможно не иначе как в расстроенном воображении самого же человека. Но если люди часто упорно не хотят понимать и различать всего этого сами добровольно, то тогда их заставит и действительно заставляет принять истину о браке жестокая в этом случае правда действительной жизни, та правда действительности, а не воображения, всякий раз каждому индивидуальному сознанию через горький опыт собственной его жизни определенно и решительно показывает, что никто и ничто не изменит реальной органической основы брака.

Сколько бы люди ни фантазировали и ни идеализировали относительно условий возможности существования брака в будущем, в частности сколько бы ни возвышали нравственное содержание брачной жизни — они все-таки с роковой неизбежностью именно горьким своим опытом всякий раз будут вынуждены всегда признавать одно: что брак фактическим своим содержанием, вне каких-либо условных целей — всецело покоится на одном материальном начале. И сама любовь супругов, которая выставляется в качестве истинного мотива к браку и истинного его содержания и которая вытекает непосредственно из привязанности, расположенности одного лица к другому, есть не что иное, как в точном смыслеиндивидуализированное органическое же влечение, или, лучше, она есть простоопоэтизированная половая страсть. Идеализируя брак, она представляет его для человека не в действительном его виде и значении: это безусловно должно отразиться одним вредом как на внутренней жизни самих супругов, так и на всем историческом течении жизни. Это хорошо и подтверждают многие литературные типы, которые в большинстве случаев оказываются совершенно неспособными к жизни именно потому, что слишком далеко ушли в своих мечтах от действительной правды и приняли мираж любви за истинную любовь. Последняя нисколько не нуждается собственно вбракедля своей реализации и могла бы остаться в формесодружества, знакомства, духовной связи. Ибо истинная идеальная любовь вытекает не из привязанности или расположения лица к другому, а из нравственного самоопределения человека действовать именно так, а не иначе, и иметь своим предметом не одно или несколько лиц, а всех людей — без различия и при всех условиях их жизни. Мало этого,идеальная любовьдаже никогда и не может создать никакого брака, ибо онаимеет своим основанием-источником то самое высшее нравственное начало природы человека, которое фактически в корне отрицается всем содержанием брака[301].


Замечательное[302]и достойное глубокого внимания явление, что когда люди хотят показать самое тяжелоепреступление человека против себя же самогокак нравственной личности, то они обыкновенно такое преступление приурочиваютк акту полового общения, т. е. к тому, что по природе своей представляет совершенно естественное отправление физического живого организма. И психологически такое понятие оказывается вполне верным, ибопозор преступленияэтого отправления действительно бывает для личностисамым тяжелым, и, что особенно важно, не совне налагается на человека, аизносится человеком изнутри же самого себя[303]. Если же к этому часто прибавляется ещежестокая кара со стороны общества[304], то она может служить здесь только подтверждением справедливости[305]личного собственного суда человека над самим собою. Между тем на первый взгляд в высшей степени странна какая бы то ни была возможность самого появления у человека мысли, что им совершается здесь какое-топреступление, или вообще что-то такоенедолжноедля него: потому что родовой акт, при совершенной своей естественности, даже можно сказать иногда некоторого рода потребности физического организма[306], есть в то же время дело чисто интимное, личное. Оно совершается всегда тайно, скрыто, а следовательно, как по отношению к себе никакого чужого вмешательства не допускает, так и само в свою очередь ничьих чужих интересов непосредственно не затрагивает[307]. И от такого сознания человеком преступности родового акта ничуть не спасает его ни гражданский институт брака,ни даже церковное таинство брака: они только ограждают человека отпокора перед людьми, но не спасают и не могут спасти человека отпокора перед самим собою, как нравственной личностью[308]. В законном супружестве нет только юридического суда общества, ибо юридическая правда здесь вполне удовлетворена; и потому возмущенный материальным процессом половых отправлений нравственный дух человека значительно умиротворяется, но только именно умиротворяется,нравственные же мучения личности в форме стыдавсе равно, как и вне брака, сопровождают и теперькаждый родовой акт общения. Собственно при законном супружестве в сознании каждого человека происходит совершенно тождественное тому, что должен был бы переживать каждый солдат, убивающий неприятеля на войне[309]: ведь сознание солдата, что он убивает людей ради защиты своей родины или защищая добро, вовсе не уничтожает в нем нравственного сознания того, что он все-таки совершает преступление, ибо убивает человека — личность; и что гораздо лучше было бы, если бы возможно было совсем избежать этих кровопролитий. И никакие высшие интересы, оправдания не в силах изменить «убийство в себе», т. е. сделать егонеубийством, не преступлением, а положительнодобром. Точно так же никакие исполнения гражданских постановлений относительно брачной жизни и никакие церковные освящения брака никогда не в силах изменить фактического значения физиологического акта брака для человека как нравственной личности.Сам по себе родовой акт останется навсегда таким же, каким он дан и вне законного супружества.А потому исполнение его все равно всегда будет вызывать у человека «стыд» — и не у отдельных только личностей, а вообще у всех людей. Как самый дикий человек, живущий исключительно материальными интересами жизни, так и самый культурный, обосновывающий свою жизнь и деятельность на высших началах бытия, как развратник, так и высоконравственная личность, — все без исключения здесь уравниваются. Все они одинаково — будут ли некоторые состоять в законном супружестве, а другие в незаконном сожитии, или предаваться тайным порокам — безразлично все скрывают это органическое отправление и стыдятся его как недостойного для себя действия. Наркотические вещества употребляются, между прочим, с этой целью — самозабвения нравственной личности, чтобы все происходило более нечувствительным образом для нравственного сознания человека[310]. Вообще же нравственный стыд не уничтожается ни при каких условиях родового акта. Ни тогда, когда он является в виде дополнения и реализации любви, ни в том случае, когда процесс его становится целью сам по себе, как наслаждение. Стыд одинаково присущ обоим моментам и тотчас следует за отправлением, в виде реакции на то нервное и психическое возбуждение, которое предшествует ему. И снова человек, как только совершит этотпозорный для него акт, чувствует всем своим существом, что «он наг», и спешит «прикрыть наготу свою», и старается «спрятать куда-либо лицо свое от Бога», ходящего в нравственном сознании человека. «И открылись глаза у них обоих» в момент грехопадения, «и узнали, что наги они; и сорвали листьев смоковницы и сделали себе опоясание., И услышали голос Предвечного Бога.., и скрылись человек и жена его от лица Предвечного Бога среди деревьев сада. И воззвал Предвечный Бог к человеку и сказал ему: «Где ты?» И сказал (человек): «Голос Твой услышал я в саду и убоялся, ибо наг я, и скрылся». И сказал (Бог): «Кто возвестил тебе, что ты наг?»… Вот слово Библии. И в момент грехопадения в глубине каждой человеческой души раздается высший голос, спрашивающий: «где ты? где твое нравственное достоинство?» «человек — владыка природы и образ Божий, — существуешь ли ты еще?» И тут же дается ответ: «Я услышал Божественный голос и убоялся возбуждения и обнаружения своейнизшей природы: я стыжусь, следовательно, существую, не физически только существую, но инравственно: я стыжусь своей животности, следовательно, я еще существую как человек»[311].

Вступающие в брак безусловно хотят, конечно, смотреть на себя как на высшие существа, подобно тому, как прародители, вкушая от запрещенного древа, через то самое думали приобрести себе всеведение Бога. Но в действительности оказывается, что как те, так и другие находят в себе только одну физическую природу животных, и вследствие этого у них тотчас же открываются глаза, и «узнают, что они наги», и спешат «прикрыть наготу свою», желая этим внешним способом скрыть от себя обнаруженное ими теперь свое несомненноеродствосо всем остальным животным миром, ибо физическая нагота только может увеличить тяжесть их обманутого ожидания и через то усиливает их душевную муку. Стыд охватывает всего человека, и он уже не смеет открытыми глазами взглянуть в лицо другого человека, хотя бы и своего сообщника, и потому они прячут свои взоры даже друг от друга, избегая смотреть друг на друга[312], и тотчас становятся друг другу в тягость[313]. В тягость делаются им теперь и все другие лица[314], от которых они спешат тоже укрыться, чтобы не узнали об их падении, ибо во взорах каждого человека[315]они слышат тот же голос Бога (нравственного сознания). Вместе с тем, каждый из сообщников родового акта, если только они не имели в виду грубого физического наслаждения, но внесли в него хотя небольшую долю чистоты своей нравственной личности, тотчас же по совершении его теряют все то уважение и благоговение, каким раньше они были проникнуты друг к другу[316]. Это тяжелое чувство стыда ощутительно и продолжается целые дни, месяцы и даже годы[317], и много надо человеку усилий, чтобы привыкнуть к этому отправлению организма; однако совершенно безразличного отношения к нему он никогда не достигает. Последнее, собственно, и невозможно для человека по самой его природе[318]как нравственной личности, и по самой природе родового акта как чисто животно-органического отправления, которое в самом своем процессе является не только отрицанием, но и даже, пожалуй, временным убийством нравственного начала личности; ибо нравственная личность человека совершенно теряет себя здесь, в высшей степени чувственном материальном процессе органической природы! Человек добровольно сходит здесь с трона своей божественности и погружается и даже положительно отождествляется с слепой неразумной материей[319]; и, вследствие этого, неизбежно теряет в себе образ Бога, нравственное начало своей природы, — и как бы делается исключительно просто физической живой вещью мира. Это безусловно справедливо, что образ Божий в человеке, который состоит в свободе и разумности[320], а выражается во всегдашней активной деятельности — в осуществлении человеком себя — как нравственной личности, — здесь, в родовом акте, во время страсти, уничтожается. В родовом акте личность поглощается органическим процессом, и происходит слияние личности человека со стихийными началами природы[321]. И если верно, что все высокое получает свое начало из идеальной природы личности, а злое заключается преимущественно в подчинении нравственной личности материальным началам жизни, то здесь, в родовом акте,зло торжествует свою полную победу[322]. Брак в самой своей основе является центральным пунктом всей борьбы[323]между чисто материальными грубыми интересами жизни, плотью, и идеальными запросами и стремлениями нравственной личности человека; и нигде еще нравственная личность человека не может совершить столь глубокого акта своегопадения[324]. И потому-то именно с половым актом связано непосредственное чувство стыда как реакции духовного начала против ее порабощения и принижения со стороны животной материи. Это чувство стыда есть не что иное, как отрицательное отношение нравственной личности к порабощению ее материальным началом. Человеку стыдно подчиняться материальному влечению организма, ему стыдно быть тождественным простому животному[325]. Сама по себе животная материя не может быть злом, как не может быть и добром: она именно безразлична с точки зрения чистой нравственности. А потому и сходство человека со всем остальным животным миром, которое всегда было очевидно для него, — ничуть не могло бы само по себе служить к уничтожению человеческого достоинства. Сознание своего сходства с животным, как в различных отправлениях организма, так и вообще в наличных условиях физической жизни, всегда, конечно, присуще человеку. Однако это сознание никогда не может оскорблять человека, и именно потому, что все то, в чем, собственно, по самой природе заключается сходство человека с животным, представляет из себя не что иное, как только необходимые условия для существования человека как нравственной личности[326]. И человек, несмотря на свое очевиднейшее внешнее сходство по конструкции своего организма со всем животным царством, тем не менее все-таки в то же самое время всегда сознает себя стоящим несравненно выше животного мира и совершенно даже отличным от него: ибо он один, будучи нравственной личностью, можетвластвоватьнад стихийной частью своей природы. Вот эта грань, которая лежит между человеком и животным, и уничтожается в родовом акте, где человек не только не осуществляет себя как особое идеальное начало в мире, а, наоборот, становится совершенно на противоположную сторону: он утверждает себя, как животное, подобное всем прочим животным[327]. И у человека теперь, вместо прежнего сознания возможности своего превосходства пред животным, возникает мысль уже о своем положительно осуществившемся духовном родстве с животным царством[328]. Раньше это родство только мыслилось или заключалось как бы в потенции. Теперь же человек реализировал его, и именно чрез ощутительную для него потерю своей разумности в страсти полового акта, а чрез эту потерю своей разумности — и в фактическом отождествлении себя со всем остальным неразумным животным миром. Переведенное при посредстве полового общения из потенции в действительность, родство человека с животным миром и дает о себе знать самым чувствительнейшим образом в фактестыда, как оявлении недостойном человека и не должном быть. Человеку теперь стыдно не за свое просто внешнее сходство с животным миром, а за положительноеродствос ним. Стыд, сопровождающий всякий раз родовой акт, ясным образом показывает человеку, что хотя он сходен в своей жизни как организм со всеми животными организмами природы, однако никогда не должен делать этого сходства положительнымродством, а, наоборот, должен строить свою жизнь на началах себя как нравственной личности. Человек не просто животный организм, ноплюсеще нечтодругое, высшее содержание, образ Бога[329], и если человек отдает себя во власть материального процесса, природы, то и это высшее его начало смешивается с ним и как бы уничтожается. Думать же, что половой акт можно хотя бы чрез миллион лет одухотворить[330], сделать не плотским, а проявлением высшего начала в человеке, возможно только в наивной фантазии человека.

Человеку хочется верить, что нравственный стыд, обнаруживаемый в акте супружеского сожительства, зависит вовсе не от природы его, а от того психического настроения человека, с которым он относится к браку. В силу такого хотения человек надеется, что с течением времени люди настолько внутренне нравственно возвысятся, что уже никакого стыда супружеских общений тогда быть не может, а следовательно, прекратится и та нравственная мука самих супругов, которая необходимо связана с этим стыдом[331]. В частности, сам по себе акт сожительства, согласно этим мечтаниям человека, должен, с течением времени, если уж не превратиться в какое-то таинство, от выполнения которого человек будет получать только одно чувство глубокого нравственного удовлетворения, то, во всяком случае, по отношению к родовому акту супруги станут в полное безразличие его для них как нравственных личностей, и он будет совершаться, в крайнем случае, точно таким же образом, как, напр., совершается пищеварение в желудке[332]. Однако осуществление подобной, хотя и благородной, надежды человека возможно лишь в построениях богатой фантазии самого человека, и никоим образом не в действительной жизни. Супружеское физическое единение, до какого бы минимума мы ни доводили его чувственную сторону[333]для себя, всегда необходимо требует и будет требовать для возможности своего осуществления высшего подъема животного начала, и обязательно на счет принижения жизнедеятельности духа — нравственного начала[334]. Мало этого, оно всегда требует для своего осуществления такого нервного органического возбуждения, которое необходимо должно закончиться оскорбительной для личности потерей себя, — иначе говоря, оно необходимо должно бытьстрастным; и уничтожить эту страсть в родовом акте — значит уничтожить весь акт. А потому как бы таинственностью, мистичностью ни обставляли люди физическую сторону брака и какими бы благородными порывами души ни объясняли необходимость сожительства, все равно — в собственных глазах самого человека родовой акт навсегда останется недолжным, ибо он, как всякая другая страсть[335], всегда совершается и может совершаться на счет принижения моей свободно-разумной нравственной личности. Думать же, чтобы супружеские отправления были проявлением духовного начала и являлись, например, только осуществлением мечтания о будущем ребенке, конечно, можно, — но человеку суждено будет в самом благоприятном случае остаться при одних мечтаниях. Он вместе с этими мечтаниями должен допустить раздражение организма или через воображение, или еще каким-либо иным образом, и тем возбудить в себе страсть полового чувства. Мечтания, которые предшествуют родовому акту, служат незаметным к нему переходом, и они или вовсе не вызовут половой страсти, или (непременно и неодолимо.В. Р.) сами будут (якобы.В. Р.) грязны. Здесь можно говорить не о перемене природы которого-либо начала, а только о границах того и другого, причем если бы для материального начала оставлен был всего один пункт его самостоятельной, а не служебной жизнедеятельности, то и тогда он остался бы со всеми своими характерными чертами и ничуть не изменился бы в своем содержании оттого, что сфера идеального начала гораздо обширнее. Чем больше человек употребляет энергии на раскрытие себя как носителя идеального высшего нравственного бытия, из которого только единственно и может выходить все чистое, идеально-разумное, тем более он суживает самостоятельное активное значение органического начала — плоти[336]; но само по себе, в самом своем существе, материальное начало ничуть не изменяется в духовное, или, наоборот, при обратном значении — духовное изменялось бы в плотское. Жизнедеятельность плотского начала только может насильственно подавлять такую же жизнедеятельность нравственного, идеального начала природы человека, что особенно и заметно в кульминационном пункте жизни плоти — плотском соединении двух лиц. Здесь органическое животное начало требует от человека, нравственной личности, чтобы он не только перестал жить высшими своими интересами, но и положительно забыл, что он разумно-свободное существо, имеющее своей целью раскрыть себя как нравственную личность. И человек, действительно, под давлением половой страсти теряет самообладание, самосознание и всецело как бы отождествляется с чисто материальным отправлением своего организма. Иначе и не может быть: ибо при малейшем возбуждении сознания личности к его постоянной активной разумной деятельности — необходимо тотчас убивается страсть, а вместе с нею и самый родовой акт[337]. А потому и фантазировать о полном подавлении страсти в супружеских сношениях всегда возможно, но только достигнуть этого в действительности, по самой природе вещей, невозможно. И для того, чтобы ребенок появился в действительности, а не в воображении только, — человеку необходимо нужно на время подавить все свои возвышенные благородные чувства, мечтания, и спуститься в наличные условия его происхождения, и неизбежно перенести на себе ту нравственную муку, которую влечет за собой родовой акт. Только человек с извращенной внутренней природой и который фактически живет в разврате, — только такой человек может спокойно переносить (хотя только сравнительно спокойно) акт половых отправлений[338]. Иначе говоря, в действительности происходит как раз совершенно обратное тому заблуждению, по которомучем нравственнееличность — темменееею чувствуется недолжность половых отправлений. Действительность говорит нам совершенно обратное, т. е. что развитие нравственного сознания человека, в силу которого он уже теперь не может приступать к родовому акту с грубой целью физических наслаждений, оно-то и служит единственной причиной нравственных мучений человека в браке. Стыд в более сильной степени появляется именно только у людей неразвращенных, и, наоборот, полное отсутствие стыда может свидетельствовать вовсе не о высокой степени нравственного развития человека, а только о полном его нравственном падении. На потере стыда и высшего нравственного сознания собственно и держится половая функция организма, тогда как развитие нравственного сознания человека ведет к полному ее уничтожению[339]. «Я стыжусь, следовательно, существую не физически только, но и нравственно; я стыжусь своей животности, следовательно, я существую еще как человек»[340]. Отсюда — надежда человека, что с течением времени люди перестанут стыдиться акта физических общений, есть в существе дела надежда на то, что придет время, когда люди будут жить исключительно по физическому определению жизни, т. е. будут заключать весь интерес жизни в органических отправлениях их животной природы, а не в нравственном развитии человека как свободной и разумной личности, а следовательно — это надежда на полное его нравственное падение[341]. Только тогда, когда человек с течением времени обратится в простую, физическую, хотя и живую вещь наличной действительности, он может спокойно переносить акт полового общения, который в этом случае явится полным вырождением подлинной природы человека как преходящей вещи, как животного. Но эта надежда в отношении ко всему человечеству в его совокупности представляет сущий абсурд, ибо если в нравственном отношении отдельные люди, хотя бы и большинство, идут по пути регресса, то весь-то исторический процесс развития человечества, независимо от случайных уклонений, идет по пути прогресса нравственного развития человека; и на основании этого с полной основательностью можно предположить, что брак с течением времени, если не для большинства, то для некоторых личностей, не только потеряет положительное значение, но и сделается для них совсем нравственно невозможным[342]… В совершенном браке, в котором до конца осуществляется внутренняя полнота человеческого существа… деторождение делается и ненужным[343], и невозможным… Совершенный брак есть начало нового процесса, не повторяющего жизнь во времени, а восстановляющего ее для вечности[344]

«Внешне физическое деторождение является как естественное последствие недостигнутого в настоящем совершенства и как необходимый путь для его будущего достижения» (В. С. Соловьев). «Ведь недаром же сама природа сделала так, что это дело и мерзко и стыдно, а если мерзко и стыдно, то так и нужно понимать» (Л. Н. Толстой)[345]. Между тем люди питают странную надежду, что если и не теперь, то, по крайней мере, в будущем это по природе мерзкое и стыдное не уничтожится совсем, а только сделается чистым, возвышенным[346].

В оправдание брака весьма нередко можно слышать указание на рождение детей, в которых, действительно, заключается весь естественный смысл брака; но в то же самое время сама по себе эта ссылка на детей все-таки едва ли не более чем странна. Оправдывать брак детьми для человека будет решительно все равно, как если бы какой-нибудь морфинист стал оправдывать свою привычку тем болезненным, ненормальным, но приятным состоянием организма, которое непосредственно вызывает морфий в человеке[347]. Если бы подобное рассуждение и было вполне убедительно-состоятельно для самого морфиниста и могло бы для него служить действительным основанием в приеме морфия, то оно оказалось бы совершенно несостоятельным для нормального здорового человека, ибо кому же в самом деле желательно быть хотя, может быть, и в приятном, но все-таки в болезненном состоянии? Точно то же самое нужно сказать и относительно детей как естественного следствия родового акта: может быть, и они суть нечто если нененормальное[348], то во всяком случае и не соответствующее истинным целям жизни человека. — И действительно, если мы возьмем человека не как только простой живой организм и не в физическом определении его временной земной жизни, а человека как носителя высшего идеального начала и в его абсолютном вечном содержании жизни, то дети здесь окажутся не только нежелательным явлением, но положительно фактически не отвечающим истинным задачам жизни человека. И, прежде всего, они всякий раз отрицают за человеком всякое абсолютное, вечное содержание его собственной индивидуальной жизни[349], обращая человека в простое средство осуществления неведомых ему каких-то мировых целей общего бытия. Потомство необходимо заставляет человека рассматривать себя уже не под точкой зрения его личной ценности, а под точкой зрения его временных условий существования в пределах наличной действительности. Фактически в появлении каждого следующего поколения человеческого рода свидетельствуется не о чем другом, как именно о том, чтоя, как определенная индивидуальная личность, сам по себе не имею ровно никакой безусловной цены и не имею никакого своего личного вечного содержания жизни, которое я мог бы осуществить во всей своей жизни; и потому-то и явилось это следующее поколение, которое должно заменить меня и в котором я думаю хотя немного смягчить нелепость моего личного бытия[350]. Но это новое поколение само, в свою очередь, обречено на такое же бессмысленное временное существование, как и мое личное существование, в чем оно и не замедлит быть обличено следующим за ним поколением. И жизнь всего человеческого рода теперь представляет собою картину лишенной в своем существовании всякого смысла смены одних поколений другими, среди которых отдельное самостоятельное «я» совершенно исчезает. В естественном следствии брака — потомстве — последующее поколение прямо и непосредственно упраздняет своих предшественников, и обличает их в бессмысленности их временного существования, и обнаруживает пред ними всю иллюзорность их личной жизни, каковой они всегда живут в своем собственном сознании[351]. Потомство именно реальнейшим образом свидетельствует сознанию каждого человека, уже самим фактом своего появления, о бесцельности личного существования своих предшественников, обнаруживая каждому человеку, что он по своей жизни вовсе не безусловнаяличность, а простаяфизическая вещьмира, ограниченная в своем бытии наличным физическим существованием и предназначенная служить только средством всеобщего процесса жизни… Никакого иного значения для человека как личности брак иметь не может».Фози.


* * *

Все это рассуждение г-на Фози, представляя вообще квинтэссенцию Платоновой мудрости, девственной мудрости, христианской мудрости, церковной мудрости, в высшей степени драгоценно точностью языка и решительностью искренних суждений. «Яблочко дозрело», — и чем возиться с семинарскими тетрадками, лучше было разобрать его одного. В «тетрадках» ничего другого нет, кроме здесь изложенного, — но все лишь запудрено, замалевано, подслащено. Мышьяк с сахаром. Но лучше иметь с ним дело без сахара.


Передвижение пола из положительных в отрицательные тяготения


Противородовыеидеине могут возникнуть без противородовыхинстинктов; а таковыеединственновстречаются, и притомбесспорновстречаются, на той точкетекущегопола, где он из влечения к гармонизации с противоположным анатомически полом (сопряжение, супружество) переходит во влечение к слияниюсо своимполом. В этой точке перехода является, всего на момент, полноеотрицание пола; пол, и свой и чужой, ощущается как совершенноненужное, лишнее, придаточное; чему не отвечает внутриникакой психологии, никаких идей. Это глубоко спокойное состояние можно сравнить с состоянием детства и раннего отрочества; или, точнее, детство и раннее отрочество суть фаза в жизни каждого человека, когда он переходит этот пояс, названный нами духовной содомией[352], чтобы затем вступить или в обширное поле сопряженности с противоположным полом, или в необширное, но глубокое, терпкое, старое озеро слияния со своим полом. Д-р Форель («Половой вопрос», стр. 282) приводит результат опроса, произведенного у 3 916 мужчин, причем оказалось, что из них 94,6% чувствовали влечение к противоположному полу, 3,9% чувствовали совместное или периодически меняющееся влечение к обоим полам и 1,5% — к слиянию со своим полом. Эта последняя категория получила в науке название «урнингов». Обычная теория, что это суть особи «с мужским телом и женским мозгом и душой», есть более имя и описание, нежели объяснение. Очевидно, объяснение этого явления лежит в недостающейполной теории пола, которая наравне с этой аномалией объяснила бы и прочие. Но совершенно очевидно, что для выработки, или, лучше сказать, для открытия этой теории, этого объяснения, изучение урнингов и особенно исповедания их представляют страшно важный материал. Как естьэлектричествоположительное и отрицательное, как в математике есть положительные и отрицательныевеличины, с «0» между ними, как естьдвижениевперед и назад и точкапокоя, — так явление пола, в зачатии сплетенного из двух полов, из материнского, т. е.женского, и из отцовского, т. е.мужского, есть непременно вкаждоморганизме и вкаждыймомент его жизнимуже-женское, и от этоготекущее, вибрирующее, лучащееся, причем 1) ни индивидуум на протяжении своей жизни не остаетсятождественным себесамому все время, 2) ни все индивидуумы сходными между собой. Пол в нас дрожит, колеблется, вибрирует, лучится. То материнская сторона преобладает, то отцовская, то обе стороны в гармонии (детство), то которая-нибудь в подчинении, исчезании, умирании (время нормальной половой деятельности, когда человек ищет пополнить в себе замирающую сторону пола). Старческое влечение к полу, иногда выражающееся в безумных проступках-припадках, есть поглощение жизни и ее источников почти умирающим: это тот глоток воздуха, который делает утопающий, вынырнув на секунду из воды. Это глубоко жалкие явления, едва ли наказуемые, от которых просто надоберечься каждому и беречь, охранять других. Это — dementia non individui, sed generis humani[353]. Оставим, однако, это все. Мы здесь не строим теории пола. Но чтобы показать читателю, что пол есть именнотекущее, и притом перетекающее изположительныхвеличин вотрицательные, мы должны указать на один случай рассказа Крафт-Эбингу пациентом и вместе врачом факта перерождения, им испытанного уже в зрелом возрасте, из мужчины в женщину. Таким образом здесь мировой процесс передвижения, совершающийся во всем человечестве, случайно задев исовместившись началом и результатом в одном субъекте, — дал полную свою картину, которая могла быть рассказана. Случай этот я считаю более удивительным, чем всякая «Вавилонская башня», и могущим для философии и науки дать более результатов, чем раскопки Ниневии или Персеполя. Вот этот рассказ об удивительном превращении:

«Я родился в Венгрии в 1844 г. Долгое время я был единственным сыном своих родителей, так какостальные дети оказывались нежизнеспособными[354]. Лишь впоследствии родился брат, который жил довольно долго.

Я происхожу из семьи, в которой часто являлись нервные и психические страдания[355]. В детстве я был очень красив,с роскошными светлыми локонами и прозрачной кожей. Я былпослушный, тихий, скромныймальчик, и меня охотно брали в любое дамское общество, не опасаясь, чтобы я чем-либо его шокировал.

При весьма богатой фантазии — этого постоянного врага моего — довольно быстро развились мои способности. В 4 года я уже читал и писал; память моя простирается до 3-летнего возраста. Я играл всем, что попадало мне в руки, — оловянными солдатиками, камушками, ленточками. Лучше всего я чувствовал себя в доме матери, где все было — мое. У меня были два-три товарища, к которым я относился хорошо, но так же охотно встречался и с их сестрами, которыеотносились ко мне, как к девочке, что сначала не стесняло меня.

Я был на пути к тому, чтобы совершенно превратиться в девочку.Я знал, однако, что это не подобает мальчику. И я старался поэтому играть с мальчиками, подражал во всем своим товарищам, старался перещеголять их удальством, что и удавалось мне. Не было такого высокого дерева, на которое я не взобрался бы. Девочек я старался избегать, так как мне не следовало заниматься их играми, и меня злило, что они считали меня равным себе.

В обществе взрослых ябыл, однако,всегдаодинаковоскромени одинаково желанным гостем. Менячасто тревожили фантастические сновидения: мне снились дикие звери, которые однажды заставили меня бежать с постели, причем я не проснулся. Я всегда был одет просто, но красиво, и поэтомуполюбил вообще красивую одежду. Мне помнится, с детства у меня явиласьсклонность к женским перчаткам, которые я надевал часто как мог. Однажды, когдаматькому-тоотдала пару своих перчаток, я оченьсердился. На ее вопрос я ответил, чтолучше бы она мне их подарила. Меня подняли на смех, и с тех пор я остерегался говорить о своемпристрастии к женским вещам[356].

Особеннорадоваламеня маскарадная одежда, т. е.женская. При виде таковой язавидовалееобладательнице[357]. Я с наслаждением смотрел на двухмолодых людей, замаскированных женщинами. И тем не менее сам не рискнул бы одеть женского костюма, боясь насмешек. В школе я был весьма прилежен,учился лучше всех[358]. Родители всегда внушали мне, что первое в жизни — этодолг[359], ипоказывалисамипример. Посещение школы было для меня удовольствием, так как учителя были снисходительны, а старшие ученики прекрасно относились к младшим.

В это время мы покинули родину, так как отцу пришлось уехать. Мы отправились в Германию. Здесь господствовалстрогий режим, отчасти среди учителей, отчасти среди учеников, и надо мной сновастали смеяться вследствие моей женственности[360].

Мои товарищи дошли до того, что ониназвали моим именем девушку, похожую на меня, а ее именем меня назвали. Так что я ненавидел эту девушку, с которой подружился потом, когда она вышла замуж. Моя мать продолжала красиво одевать меня, и это было мне противно, потому что это вызывало вечно насмешки. Я очень обрадовался, наконец, когда меняоделив настоящуюкурткуи настоящиебрюки. Но и тут начались новые терзания.Костюм стеснял меня у половых частей, в особенности когда сукно оказывалось влажным. А когда портной примерял мне брюки и прикасался к половым частям, дрожь пробегала у меня по телу. Это ощущение было для меня невыносимо[361]. Затем приходилось делать гимнастику, ия не мог проделывать упражнений, которые и девушкам нелегко даются. Во время купания меня мучила стыдливость: мне стыднобыло раздеваться, хотя я это делал оченьохотно; в то же времяэто доставляло мне удовольствие.

До 12-ти летя чувствовал слабость в крестце. Плавать я научился поздно, но зато настолько хорошо, что мог совершать большие туры. До 18-ти лет у менябыло женоподобноелицо, и лишь с этого времени начался у меня рост бороды, так что я несколько успокоился. Приобретенная на 12-м году и излеченная на 18-м году паховая грыжа очень стесняла меня, особенно при гимнастике. Сюда с 12-ти лет присоединились, при долгом сидении и в особенности при вечерней работе,зуд, трение и дрожание, начиная с penis’адо крестца. Это затрудняло сидение и стояние, усиливаясь при простуде. Но я решительно не предполагал, чтобы это имело связь с половой сферой.

Так как никто из моих товарищей этим не страдал, то я ничего на этот счет не знал, и мне приходилось напрягать до высшей степени терпение, чтобы переносить это, тем более чтоживот вообще часто стеснял меня.

В половых вопросах я еще вообще был совершенно несведущ, но ужена 12-м, 13-м году я чувствовал, что мне приятнее было бы быть женщиной. Мне гораздобольше нравилась ее фигура, ее спокойная походка, в особенности ее одежда[362]; но я опасался думать об этом, хотя знал, чтоне убоялся бы кастрационного ножа для достижения своей цели. Если бы мне пришлось ответить, почему я предпочиталженскую одежду, я сказал бы:меня неодолимо влечет к этому; быть может,яиказался самому себе скорее девушкой, ввиду удивительно нежной кожи, особенно лица и рук. Среди девушек я был желанным гостем.Хотя и мне нравилось их общество, но я избегал их, потому что мнеприходилось пересиливать себя, чтобы самому не казаться женственным. Однако в душе я завидовал им. Особеннуюзавистьвызывала у меня подруга, которая получиладлинное платье[363]и ходила в перчатках и со шлейфом.

Когда я на 15-м году совершил путешествие, одна дама предложила мнепереодеться девушкойи выйти с нею погулять. Несмотряна все желание сделать это, я не согласился, потому что эта дама была не одна. Я с удовольствием смотрел в это время, как в одном городе мальчики ходят вблузах с короткими рукавами и обнаженными руками. Однаразодетая дама показалась мне прямо богиней; я был бы счастлив, если бы она прикоснулась ко мне своей рукой; я с завистью думал о том, с какой радостью оделся бы в этупрекрасную одежду.

Тем не менее яприлежно занимался, окончил реальное училище и гимназию в 19 лет,хорошо выдержал экзаменна аттестат зрелости. Я помню, на 15 году я впервыевысказалсвоему другужелание быть девушкой. На вопрос,почемуименно,я ничего не мог ответить. На 17-м году я попал в общество кутил; я пил много пива, курил, заигрывал с продавщицами. Последние охотно знакомились со мною, ноотносились всегда ко мне так, словно и я сам был в юбке. Уроков танцев я не мог посещать.

Ямечтало том, как счастлив я был бы,если бы я был девочкой. Я вспоминаюс чувством нежности о красивом друге с женоподобным лицом и темными локонами[364]. Мне помнится, я очень желал, чтобы мы оба были девушками.

Будучи студентом, я,наконец добилсяоднажды coitus’а. Hoc modo sensi, me libentius sub puella concubuisse et penem meum cum cunno mutatum maluisse[365]. Девица, к своему изумлению, должна была обходиться со мной, как с девушкой, на что она охотно согласилась (она, видимо, была еще неопытна и не смеялась надо мною).

По временам я бывал дик, но чувствовал всегда, что я при этом только маскируюсь. Я пил, буянил, но все же на уроки танцев не мог являться, боясь выдать себя. Дружба моя была искренняя, без задних мыслей. Особеннорадовалсяя,когда товарищ маскировался дамойили когдаямогоценивать дамские костюмы на балу. Я отлично понимал в этом деле и постепенноначиналдажечувствовать, как женщина.

Два раза япокушался на самоубийство вследствие несчастных связей. Однажды ябез всякой причины не спал 14 дней, много галлюцинировал, говорил в бреду с живыми и мертвыми.

Была у меня иподруга, знавшая мои склонности; онаодевала мои перчатки, но обходилась со мной, как с девушкой. Я понимал женщин лучше всякого мужчины, и когда они узнавали это, со мной обходились, как с подругой. Я не переносил сквернословия.Вечно мне оставалось непонятным одно: я знал, что у меня женские наклонности, но знал ведь и то, что я — мужчина; я сомневался лишь,нравилась ли мне когда-нибудь женщина, помимо моего желания быть таковойи помимо попыток к совокуплению, которое, между прочим,не доставляло мне удовольствия.

Изучение акушерства давалось мне с трудом (я стыдился за девушек-пациенток и сочувствовал им). Во многих случаях я выказывал себя опытным врачом. Совершил в качестве вольнопрактикующего врача поход.Верховая езда, которая была мнепротивнауже во время студенчества,тяготиламеня, так какполовые части вызывали при этом более женственное чувство.

Я постоянно полагал еще, что я —мужчина с неопределенными чувствами. Я никогдане чувствовал себя удовлетворенным, испытывал вечные огорчения, витал между сантиментальностью и дикостью, которая по большей части была аффектирована.

Своеобразно шло дело с моей женитьбой.Охотнее всего я вообще не женился бы.Но этого требовали мое семейное и общественное положение. Яженился на прекрасной, энергичной женщинеиз семьи, где процветало женское господство. Я был влюблен в нее настолько, насколько может наш брат: то, что он любит, — он всем сердцем любит; невесту любит со всей свойственной ему женственной глубиной, почти как жениха. Я рассчитывал, что брак излечит меня. Ноуже в первую брачную ночь я чувствовал, что я функционирую, как женщина с мужским строением.

В общеммы жили счастливо и в мире, около двух лет были бездетны. Затем, послетяжелой беременности, родился мальчик, который и до сих пормеланхоличен. Потом второй — вполне здоровый, потом третий, четвертый, пятый. Всерасположены к неврастении[366]. Так как яне находил себе нигде места, то я часто посещал веселое общество, много работал, делал эксперименты, оперировал. Своисупружеские обязанностия, во всяком случае, выполнял, нобез всякого удовлетворения. С первого coitus’а и до сих пормужское положениепри этоммне противнои слишкомтягостно.

Охотнее я занимал бы положение жены. Мы жили вместе, пока сильное заболевание ревматизмом не заставило меня разъезжать по различным курортам. Одновременно я стал до того анемичен, что почти каждые два месяца мне приходилось принимать железо. Часто меня мучила стенокардия, затем развились односторонние судороги в подбородке, шее, носу — гемикрания, судорожные сокращения грудных мышц и диафрагмы. Три года тому назад меня поразил чрезвычайно сильный припадок артрита.

Еще до этого припадка я принимал горячие ванны. При этом случилось раз, чтоя вдруг почувствовал перемену, словно я был близок к смерти. Я собрал последние силы, выскочил из ванны, но почувствовал себя совершенно женщиной сlibido. Позднее, когда явился Extr. cannabis ind[367], я принял три-четыре дозы, потом принял дозу гашиша, — у меня явился судорожный смех, своеобразное чувство в мозгу и глазах, миллиарды искр, проникающие от мозга через всю кожу. Но я все же еще мог заставить себя говорить.

Я вдругувидел себя с ног до груди женщиной; я чувствовал, как раньше в ванне, что половые части видоизменились, что таз расширился, груди увеличились, ненасытная похоть поработила меня. Тут я закрыл глаза и, по крайней мере, не видел измененным лица. Врач, казалось мне при этом, имеет вместо головы гигантскую картошку, у моей жены была на туловище луна. Но все же я был еще настолько крепок, что, когда оба они вышли на несколько минут из комнаты, я тотчас записал в свою записную книжку мою последнюю волю.

Кто опишет мой ужас, когда яна следующее утро почувствовал, что совершенно превратился в женщину, когда я при хождении и стоянии чувствовал вульву и груди!..

Когда я, наконец, встал с постели, я чувствовал, что со мнойпроизошло полное превращение… За время этой болезни у меня была масса галлюцинаций слуха и зрения[368],я говорил с мертвымии т. д., явидел и слышал дух родных[369], чувствовал себя двойственной личностью, но все-таки не замечал еще, что мужчина угас во мне. Изменение моей психики было счастьем, так как меня поразил удар, который при прежнем моем настроении оказался бы для меня смертельным.

Так как я часто еще смешивал явления неврастении с ревматизмом, то я не оставил пользоваться ваннами, пока кожный зуд усилился до того, что я бросил всякую наружную терапию (я становился все анемичнее от ванн) и закалял себя, насколько возможно было. Но женская, внедрившаяся в меня мысль осталась и до того окрепла, что яносил только маску мужчины, в действительности жево всех отношениях чувствовал себя женщиной, а воспоминания о прежнем исчезли. Окончательно подорвала мое здоровье инфлуэнца.

Status praesens[370].Я высокого роста; седая борода; становлюсь сутуловатым; после инфлуэнцы утратил четверть своей силы. Лицо, ввиду порока клапанов, несколько покрасневшее; хронический конъюнктивит; скорее мускулист, чем тучен; левая нога имеет варикозные расширения, часто немеет; утолщения не заметно еще, но склонность к этому есть.

Маммилярная область заметно выдается;живот имеет форму женского живота, ноги имеют женственное строение, икры — также, то же самое надо сказать оруках. Могу носитьженские чулки и перчатки7 3/4—7 1/2. Также без труданошу корсет. Вес колеблется между 168 и 164 фунтами. В моче нет ни белка, ни сахара; мочевая кислота выше нормы; цвет мочи прозрачный. Стул по большей части правильный; если же стула нет, наступают все женские припадки запора. Сон плохой, подчас неделями сплю кряду лишь 2—3 часа. Аппетит хорош, но в общем желудок перенослив не больше, как у здоровой женщины, и на острую пищу реагирует тотчас кожными высыпями и жжением в мочеиспускательном канале. Кожа белая, гладкая; невыносимый зуд в ней явился около двух лет назад, за последние недели ослабел, обнаруживается еще в коленном суставе и в мошонке.

Склонность к потению. Испарения, которых раньше почти не было, носят теперь характер довольносильных женских испарений, особенно внизу живота, так что мне приходится еще больше женщины следить за чистотой (душу платок, пользуюсь душистыми мылами, одеколоном).

Общее самочувствие.Я чувствую себя женщиной в образе мужчины. Если я иногда и чувствую еще форму мужчины, то данный член все же чувствуется женским, например,penis как клитор, мочеиспускательныйканал как уретра и вход во влагалище(он кажется мне постоянно влажным, хотя и сух);мошонка — как labia majora[371]. Словом — явсегда чувствую вульву. А что это значит, может знать лишь тот, кто сам это испытал. Всякожа на всем теле воспринимает ощущения, как у женщины; я не могу ходить без перчаток, потому что руки не переносят ни холода, ни жары. В такое время, когда не принято, чтобы мужчины носили зонтик, я чувствую крайненеприятное ощущение в коже лица.

Просыпаясьпо утрам, я несколько минутне могу очнуться, я словноищу самого себя, а затем являетсянасильственная мысль, что я — женщина. Я чувствую вульву.И я встречаю день глубокимвздохом, зная, что предстоит опять все то же. Не шутка чувствовать себя женщиной, а вести себя, как мужчина. Явсе должен снова изучать. Ножи, аппараты — все, все решительно — ячувствую года три совершенно иными, и, при изменившемся мышечном чувстве, должен заново знакомиться с ними[372].

Все мне удалось, за исключением некоторых деталей. Зато острой ложкой работаю гораздо лучше. Противно мне то, что при исследовании женщин я слишком сочувствую им. Некоторое время меня мучило насильственноечтение мыслей у обоих полов, с чем и теперь приходится бороться.

Три года тому назад я еще бессознательно смотрел на мир женскими глазами. Такое изменение явилось почти внезапно в отношении n. opticus[373]к мозгу и сопровождалось сильной головной болью.

Я был у женщины, страдавшей половым извращением. Тут-то я вдруг увидел, что в ней произошло такое же превращение, как и во мне, т. е. чтоона чувствует себя мужчиной. Ив сравнении с ней я чувствовал себя женщиной. Она не знала еще о своем состоянии.


С тех порвсемоичувства проявлялись в женской форме. К церебральной системе почти непосредственно присоединилась вегетативная, так что всеприпадки носили женский характер. Чувствительность всех нервов, особенно слухового, обонятельного и тройничного, возросла до нервозности. Стук окна заставлял меня содрогнуться; не абсолютно свежая пища вызывала у меня трупный запах.

Но зато со времени этого превращения ялегче переносил зубную больи мигрень и меньше страдал при стенокардии. Удивительно: ячувствовал себя робким, слабым существом, но в случае угрожающей опасности был хладнокровен и спокоен, как и при тяжелых операциях.

Как ни малы были мои грудные соски, но я все жечувствовал их женскими грудями, — сорочка, сюртук, блуза стесняли меня и производили теперь неловкость. Таз казался мне совершенно женским. Я чувствовал давление в талии.Каждый месяц у меня в течение 5 дней были всеmolimina (сопутствующие регулам недомогания),как у женщины; только кровей не было, хотябыло ясное ощущение, будто отходит жидкость, будто половые части опухают. В последующие затем два дня является весьма сильное ощущение; все тело охвачено чувством потребности в оплодотворении, оно пропитано им, как сахар пропитывается водой, или как мокрая губка.Очевидно, сначала нуждающаяся в любви женщина, а уж затем — мужчина; оттого, мне кажется, скорее имеется стремление к зачатию, чем к совокуплению[374]. За последние три года ячувствую себя во время совокупления пассивно, как женщина,иногда даже с женским ощущением эякуляции. Чувствую после этого себя утомленным и оплодотворенным, как женщина, — иногда даже нехорошо, чего не бывает у мужчины. Несколько раз совокупление доставило мне такое наслаждение, что я ни с чем не могу это сравнить. Это —приятнейшее, наиболее сильное чувство, которому все может быть принесено в жертву.В этот момент женщина есть одна лишьvulva,поглотившая всю личность

За последние три года я ни на одну минуту не переставал чувствовать себя женщиной. Теперь я уже привык, и мне не так тяжело. Но это в спокойное время. Когда же является потребность в половом удовлетворении, положение становится невыносимым. Чувствуется жжение, теплота, напряженность в половых частях (при отсутствии эрекции, половые органы как бы выходят из своей роли). В это время крайне трудно работать, невозможно ни сидеть, ни лежать, ни ходить.

Брак наш, за исключением минут совокупления, производит такое впечатление, будто совместно живут две женщины, из которых одна маскируется мужчиной. Когда у меня не являются описанные периодические molimina, тоявляется чувство беременности или полового пресыщения, которого мужчина не знает. При эротических сновидениях преобладают явления, какие снятся женщинам. Все это ужасно тяготит, и уж лучше быть или сделаться бессильным.Будь я холостой, я давно кастрировал бы у себя яички, мошонку и детородный орган[375].К чему все этоженское ощущение удовольствия, когда зачатие невозможно? К чему все этипобуждения женской любви, когда для удовлетворения опять необходима женщина? Как тягостны этиженские испарения! Как унижает мужчинупристрастие к одежде и украшениям! Да и вообще, как тяжело, когдапрежнюю индивидуальностьприходится чувствовать лишькак маску, чувствовать себя всегда женщиной! Когда мужчина, пользующийся общественным доверием и авторитетом,должен возиться со своей, хотя бы только воображаемой, вульвой!

Помимо того приходишь в замешательство, когда кто-либо случайно заметитженское проявление чувства. Я помню, как испугался однажды, когда моя жена сказала знакомой даме, чтоя отлично понимаю в женских туалетах. Помню, как была поражена одна светская дама, когда я указал ей на неправильное воспитание дочери, и при этом письменно и устноизложил ей все, что может чувствовать женщина(впрочем, я сказал, что узнал все это из писем). Теперь, когда дочь оказалась действительно хорошо воспитанной, эта дама питает ко мне еще большее доверие.

Надо еще заметить, что я с тех порстал чувствительнее к температурным колебаниям, к эластичности кожиу пациентов,к напряжению внутренностей у них, и что во время вскрытий и операций разныежидкости легче проникают у меня через кожу. Каждое вскрытие причиняет мне боли, каждое исследование проститутки или женщины, страдающей болями, тягостно мне. Я вообщенахожусь теперь под сильным влиянием симпатии и антипатии. Духúвлияют на меняразно. Так, напр., фиалка и роза причиняют мне беспокойство, другие запахи противны мне, иланг вызывает у меня непреодолимое половое возбуждение. Прикосновение женщины кажется мне гомогенным; coitus возможен потому, чтоженамоя несколькомужественнее меня, обладает более плотной кожей, и все же это скорее лесбосская любовь.

При этомя чувствую себя всегда пассивно. Если я ночью не могу спать от возбуждения, то мне удается заснуть лишь, si femora mea distensa habeo, sicut mulier cum vir consumbens[376]или если я ложусь на бок; но при этомни рукав, ни постель не должны касаться груди, иначе я не засну; точно так же иживот не должен быть прижат. Лучше всего я сплю в женской сорочке и вперчатках, ибо у меня легко зябнут руки.Приятно мне также в женских панталонах, так как они не прикасаются к половым органам. Больше всего мненравилась женская одежда во времена кринолинов.

Наибольшее удовольствие я получил от знакомства с дамой, которая страдала неврастенией и которая после последних родов стала чувствовать себя, как мужчина.

С тех пор, как я объяснил ей значение этого чувства, она старается воздерживаться от coitus’а. Глядя на нее, мне легче переносить свое состояние. Будь она мужчиной, а я молодой девушкой, то именно она была бы избранницей моего сердца. Но теперь она была не то, что раньше; она —элегантно одетый господин, несмотря на груди, прическу и т. д.[377]Она говорит кратко и отчетливо; ей не нравится все, что меня забавляет. Свое горе она переносит с достоинством,находит утешение в религии и выполнении долга; онане любит женского общества и женских бесед, а такжене любит сладостей.

Что касается основных изменений, какие я заметил в себе со времени полной effeminationis (превращения в женщину), то они таковы:

1. Постоянное чувство, что я — женщина с головы до ног.

2. Постоянное чувство, что у меня женские половые органы.

3. Периодичность ежемесячных molimina.

4. Правильно возникающая женская похотливость, но без влечения к определенному мужчине.

5. Пассивное женское ощущение при совокуплении.

6. Женское ощущение при воображении совокупления.

7. При виде женщин чувство принадлежности к ним.

8. При виде мужчин женское отношение к ним.

9. При виде детей — тоже.

10. Изменившееся настроение, значительно большее терпение.

11. Удавшаяся мне, наконец, покорность судьбе, чем яобязан только церковной религии, — иначе я давноналожил бы на себя руки

У меняне все сказано, но я не в силах здесь продолжать свои размышления и углубиться еще более в самого себя… Я надеюсь, что раз я выполняю свои обязанности врача, гражданина, отца и мужа, то я вправе причислить себя к разряду людей, заслуживающих не одного лишь презрения. Наконец, я хотел изложить результат моих воспоминаний и моего размышления, чтобы доказать, что при женском образе мыслей и чувств можно быть врачом. Я считаю крайне несправедливым закрывать женщине путь к медицине. Женщина подчас угадывает чутьем там, где мужчина, несмотря на диагностику, бродит впотьмах, особенно в женских и детских болезнях. Если бы зависело от меня, то каждый врач должен был бы несколько месяцев проделать effeminatio. И тогда он лучше понимал бы ту половину человечества, от которой он происходит. Он умел бы ценить величие женской души и постигал бы жестокость судьбы ее»…


«Спустя три года, — пишет Крафт-Эбинг, — этот субъект прислал мне новый status praesens своего образа мыслей и чувств. Он существенно соответствует прежнему. Физически и душевно он чувствует себя, совершенно как женщина, но его мыслительная способность осталась нетронутой и предохраняет его от paranoia. Фактически не произошло существенных перемен в состоянии этого, все еще практикующего врача до 1900 года».

Такой же случай превращения из одного пола в другой — так сказать, физиологический кусок религиозных культов Сирии — Крафт-Эбинг рассказывает относительно женщины:

«Госпожа X., дочь важного чиновника. Будучи девочкой, X. имела решительныенаклонности к спорту мальчиков. Пока она носила короткие платья, онабегала по полю, взбиралась на скалы. Ее решительноне интересовали наряды и украшения. Только раз,когдаей сделали платьямужского покроя, она испытала большую радость. Она также была чрезвычайно довольна, когда ей пришлось разв спектакле изображать мальчика. В остальном, однако, ничто не обнаруживало homosexual’ного предрасположения. До свадьбы (21-го года) она не запомнит случая, когда у нее явилась бы склонность к особе собственного пола. Так жебезразличныбыли для нее исубъекты мужского пола. Когда она стала взрослой, у нее было много поклонников, которые льстили ей, но тем не менее онаникогда не задумывалась о различии полов. Различие для нее состояло только в одежде.На единственном балу, который она посетила, ейнравились лишь остроумные беседы и хорошее общество, но не танцы и не танцующие[378]. Менструации без боли явились на 18-м году. Госпожа X. чувствовала, чтоменструациинечтоей несвойственное, тягостное. Обручениесо статным, богатым господином, решительно не знавшим женской натуры, было для нее делом совершеннобезразличным. К браку она не чувствовала ни симпатии, на антипатии. Супружеские обязанностисначала причиняли ейстрадания, затем сталитягостны. Никогдау нее не являлось при этомчувства сладострастия, но она с течением летродила 6 детей. Когда супруг, во избежание дальнейшего деторождения, пользовался coitu interrupto, она чувствовала себя оскорбленной в своемморальном и религиозном чувстве.

X. становилась все неврастеничнее,грустнее, чувствовала себя несчастной. Гинекологическое лечение и различные ванны не доставили ей никакого улучшения. На 36-м году у нее однажды явился апоплексический удар, и она пролежала два года, испытывая тяжелые неврастенические страдания (бессонница, давление в голове, сердцебиение, психическая подавленность, чувство нарушения физического и умственного равновесия до чувства угрожающего умопомешательства и т. д.). В течение этой болезни произошло удивительное превращение в ее душевном и физическом чувствовании. Разговоры навещавших ее дамо любви, туалетах, модах, хозяйстве, слугах —были ей противны. Ее даже угнетало то, что она сама — женщина. Онане могла решиться взглянуть на себя в зеркало. Прическа и туалет ужасали ее.К удивлению окружающих, еенежные и красивые женские черты лица получили мужское выражение, так что она скорее производила впечатление мужчины в женской одежде. Она жаловалась своему домашнему врачу, чтоменструации стали ей чужды, вызывают у нее тяжелое настроение, что запахменструальной кровистал ейотвратителен, ноона не может прибегнуть к духам, потому что иони противны ей.

Она почувствовала теперь удивительное превращение во всем своем существе. Она заметилаприток физической силы, и, проделав гимнастические упражнения, ей казалось, что она помолодела. Она поражается тому, какизменилась ее мыслительная способность; у нее явился совершенноновый способ выражаться, соображать быстро и метко, самыйвыбор слов совершенно не женский. У нее,столь набожной и строго нравственной женщины, явилась даженаклонность ругаться.

Она упрекала себя в том, что ведет себя, думает, чувствует совсем не как женщина.

Затем она почувствовала превращение в теле. К своему изумлению, онапочувствовала, что груди исчезают у нее, что таз ее сузился, что кости становятся массивнее, кожа грубее и плотнее. Онане моглауженосить ни браслетов, ни колец, ни серег, ни веера. Камеристка и швея заметили, что от г-жи X.чувствуется как бы другой запах, чтоголосее сталниже, грубее, мужественнее.

Когда пациентка встала, наконец, с постели, оказалось, что она совершенноутратила женскую походку; она буквально должна была принуждать себя к известным жестам и движениям в своем женском костюме; она большене в силахбылапереносить шлейф. Прежняя жизнь в качестве женщины казалась ей теперь чуждой, несвойственной ей, и она не могла больше играть роль женщины.Черты лица становились все мужественнее.В животе явились совершенно чуждые ощущения. Она жаловалась врачу, чтоне чувствует больше внутренних половых органов. Область срамных частей, казалось ей, увеличилась, она часто ясночувствовала, что у нее имеетсяpenisиscortum. Так же яснообнаружилась мужская похоть.

Все это сильноугнетало ее, и еегрусть доходила до того, что она боялась помешаться. Врачу удалось успокоить ее, и пациентка постепенно снова достигла равновесия в своем новом, чуждом состоянии.Она старалась исполнять свои обязанности матери и хозяйки.Интересна была поистине мужскаясила воли, которую она при этом обнаружила; прежняяслабохарактерность совершенно исчезла.

Для своего мужа X. была неразрешимой загадкой.

Врачу она жаловалась, что время от времени у нее являетсяживотная, мужская похоть, и это повергает ее в уныние.Половое сношениес мужем казалось ейужасным и невозможным[379].

Поройпациенткаиспытывала еще женское возбуждение, но это становилосьвсе реже[380]. Она тогда снова чувствовала женские половые органы, прежние груди. Но такие моменты были ей противны, и ей казалось, что это второе превращение сведет ее с ума.

Она покорилась судьбе, в чем много помогла ейглубокая религиозность.

Самое неприятное во всем этом для нее то, что ей, подобно актеру, приходится играть чужую роль перед людьми, именно роль женщины» (Крафт-Эбинг, стр. 312—330).


Самоотрицание пола


Выражение врача и акушера: «Я кастрировал быу себя органы воспроизведения, более не нужные», — объясняет с такой полнотой первоначальные и оригинальные явления самооскопления, что ничего другого, кроме рассказа этого врача, не нужно прибавлять, не нужно ничего искать. Очевидно, этии близкие к этомуявления в текущем поле и вызвали все древние и новые случаи оскопления. С тем вместе нельзя не почувствовать, что такой носитель живого чуда в себе, который чувствует в себе то, чего не видит и не осязает, а что видит и осязает — того не чувствует, должен быть глубочайше потрясен, взволнован, испуган вечным испугом. И, как каждый человек в подобном положении, он не может не обратиться к Тому, Кто вековечно служил человечеству и опорой, и утешением; не может не обратиться в этом по преимуществу метафизическом состоянии к Первоисточнику всех метафизик, всего непостижимого.

Подобные-то обращения к Богу людей, так или иначе аномальных в поле, в большей или в меньшей степени аномальных, не могущих вести нормальную семейную жизнь, не могущих нормально супружествовать, — и образоваливесьаскетизм, как древний, так и новый, как языческий, так и христианский. Только в то время как в других религиях он занималуголок, образовывалцветочек, — христианство собственно состоит все изнего одного, с прибавками терпимыми, снисходимыми, полузаконными, и, в сущности,по строгой внутренней его мысли, — беззаконными.

Есть явления оригинальные и подражательные, вторые могут происходить попримеру, поучению. Но первые всегда происходятпо природе. «Не могуиначе!» — вот крик натуры, лежащий в основе и безмолвного жития, и учения, и пропаганды.

Мы приведем одно такое «житие» изКиевского Патерика. В нем сказывается это неодолимое «не могу», которое составителями «житий» было принято за «не хочу». Таким образом факт природы, неизвестный составителям житий, был принят за особенно глубокое, за особо чистое исповедание религии девства, или, точнее, — за исповедание религии, проистекшей от Вечного Неразрушимого и Ненарушимого Девства («присно-девства»).

Вот это «житие» текстуально:


«О преподобном Моисее Угрине


Вот что узнано было об этом блаженном Моисее. Он был родом Угрин, любимец святого Бориса и брат того Георгия, на которого этот князь надел золотую гривну и которого убили с ним на Альте и отрубили голову из-за золотой гривны. Этот же Моисей один избавился тогда от горькой смерти и пришел к Предиславе, сестре Ярославовой. И как в то время нельзя было никуда выйти, он, крепкий душой, остался здесь и пребывал в молитве к Богу. Потом благочестивый князь наш Ярослав, побуждаемый горячей любовью к братьям-мученикам, пришел на безбожного и гордого и окаянного Святополка и победил его. Но этот бежал к Ляхам (полякам), пришел опять с Болеславом и изгнал Ярослава, а сам сел в Киеве. Болеслав же, возвращаясь в Ляшескую землю, захватил с собой обеих сестер Ярославовых и многих бояр его.

Между ними был и этот блаженный Моисей. И вели его закованного по рукам и по ногам в тяжкие железа и крепко стерегли его, потому что был он крепок телом ипрекрасен лицом. И увидела его,прекрасногоиюного, одна молодая женщина. Была же она из великих земли той, имела большое богатство и власть. И залегла ей в душу красота его, и уязвилось сердце ее страстным желанием, чтобы склонить к тому же и Преподобного, она стала увещевать его льстивыми словами, говоря:

— Зачем ты напрасно переносишь такие муки, когда имеешь разум, который мог бы избавить тебя от этих мук и страданий?

Моисей же сказал:

— Так Богу угодно.

Она же сказала ему:

— Если покоришься мне, я избавлю тебя и сделаю великим во всей земле Ляшской. И будешь ты владеть мной самой и всею областью моей.

Понял блаженный желание ее нечистое[381]и сказал ей:

— Но кто же, взявши жену и покорившись ей, сохранил[382]закон? Покорился жене Адам первозданный и из рая изгнан[383]был. Самсон всех превзошел силой, войска противников одолевал, а после женой предан был иноплеменникам. И Соломон постиг глубину премудрости, а повинуясь женам — идолам поклонился. И Ирод многие победы одержал, а поработился жене — и умертвил Иоанна Предтечу[384]. Так как же мне, свободному, самому сделать себя рабом жены? Яне познал ее от рождения[385].

Она же сказала:

— Я тебя выкуплю, сделаю знатным, господином над всем домом моим поставлю, и будешь ты мужем моим. Только исполни мою волю, удовлетвори страстному желанию души моей, дай мне насладиться твоей красотой[386]. Для меня довольно твоего согласия. Не могу я сносить, что гибнет даром твоя красота[387]. Пусть же утихнет сердечный пламень, сжигающий меня, и перестанут мучить меня помыслы[388], и успокоится страсть моя. И ты насладишься моей красотой, и будешь господином всему имению моему, наследником моей власти, старшим между боярами.

Блаженный же Моисей сказал ей:

— Будь же уверена, что я не исполню твоей воли. Я не хочу ни власти твоей, ни богатства; для меня лучше всего этого чистота душевная, а также и телесная[389]. Не погублю я труда пяти лет, которые Господь сподобил меня терпеть в этих оковах. Я не заслужил таких мук и потому надеюсь избавиться за них от мук вечных.

Когда Ляхиня увидела, что лишена такой красоты, то, по дьявольскому внушению, пришла к такой мысли:

— Если я выкуплю его, он поневоле покорится мне.

И послала она к тому, кто держал Моисея, чтобы тот взял у ней денег, сколько хочет, только передал бы ей юношу. Он же, видя удобное время для приобретения богатства, взял у ней около тысячи и отдал ей Моисея. И насильно без всякого стыда повлекла блаженного на дело небогоугодное. Теперь эта женщина получила власть над ним, и вот она велит ему сочетаться с собой. Она освобождает его от оков, одевает в многоценные одежды, сладкими кушаньями кормит, объятиями и всякими любовными обольщениями понуждает на свою похоть. Преподобный же, видя ее неистовство, стал еще прилежнее молиться, еще крепче держать пост. Он желал лучше, Бога ради, есть сухой хлеб и пить воду с чистой, нежели многоценное кушанье и вино с скверною[390]. И не только одну сорочку, как Иосиф, он всю одежду сбросил с себя, избегая греха, и ни во что вменил жизнь здешнего мира. И в такую ярость пришла Ляхиня, что хотела голодом уморить его. Но Бог не оставляет рабов своих, надеющихся на Него. Он преклонил на милость одного из слуг ее, и тот тайно подавал Моисею пищу. Другие же увещевали Преподобного, говоря:

— Брат Моисей! Что мешает тебе жениться? Ты еще молод, и она вдова, жившая с мужем только один год. И красотой она лучше других женщин, и богатство имеет бесчисленное, и власть великую в Ляшской земле. Если бы она захотела выйти за какого-нибудь князя, и тот бы не погнушался ею. А ты, пленник, не хочешь исполнить ее волю. Если же скажешь: «Не могу преступить заповеди Христовой», то не говорит ли Он в Евангелии: «Оставит человек отца своего и мать, и прилепится к жене своей, и будут два одной плотью; так что они уже не двое, а одна плоть» (Матф. XIX, 5, 6). А Апостол говорит: «Лучше вступить в брак, нежели разжигаться» (1 Коринф. VII, 9). Вдовам же велит вступать во второй брак. Зачем же ты предаешь себя на злые и горькие муки, из-за чего страдаешь, когда ты не инок и свободен? Если придется тебе умереть в этой беде, какая тебе похвала будет? Да и кто же от первых людей и доныне гнушался жен… Как Авраам, Исаак, Иаков?.. Никто, кроме нынешних чернецов. Иосиф сначала победил, а потом и он женился. И ты, если теперь жив останешься, то сам взыщешь жены. И кто не посмеется твоему безумию? Лучше уж тебе покориться этой вдове, и будешь ты свободен и господин над всем.

Он же говорил им:

— Ей, братья и добрые друзья мои! Добро вы мне советуете! Понимаю я, что это лучше того, что нашептывал змей в раю Еве[391]. Вы убеждаете меня покориться этой женщине, но я никак не приму вашего совета. Если и придется мне умереть в этих оковах и страшных муках, я совершенно уверен, что приму за это милость от Бога. Пусть все праведники спаслись с женами,я одингрешени не могу с женою спастись[392]. Да если бы Иосиф покорился жене Пентефрия, то не царствовал бы он после; а видел Бог терпение его и дал ему царство[393], и в роды прошла слава о нем, как целомудренном, хотя он и детей прижил. Я же не царства хочу и не власти; не хочу быть великим между Ляхами, почитаемым по всей Русской земле;для Вышнего Царства я пренебрег всем этим[394]. Если я живой избавлюсь от руки этой женщины, топойду в монастырь[395]. А что Христос говорит в Евангелии? «Кто оставит отца своего и мать, и жену, и детей, и дом[396], — тот есть Мой ученик» (Лук. XIX, 26). Кого же мне больше слушаться — Христа или вас? Апостол же говорит: «Женатый заботится о мирском, как угодить жене, а неженатый заботится о Господнем, как угодить Господу» (1 Кор. VII, 32, 33). Спрошу я вас: кому больше следует служить — Христу или жене? «Рабы должны повиноваться господам своим на благое, а не на злое» (Еф. VI, 5). Пусть же будет известно вам, держащим меня, чтоникогда не прельстит меня красота этой женщины, никогда не отлучит от любви Христовой.

Услышала это вдова та, и вот, с помыслом лукавым в сердце, сажает она Преподобного на коня, велит возить его со множеством слуг по городам и селам, принадлежащим ей, и говорит ему:

— Тут все, что тебе угодно, — твое; делай со всем этим, что хочешь.

Людям же говорила:

— Вот господин ваш, а мой муж. Чтобы все, встречая его, кланялись ему.

А в услужении у ней было множество рабов и рабынь.

Посмеялся Блаженный безумию этой женщины и сказал ей:

— Напрасно трудишься: не можешь ты прельстить меня тленными вещами этого мира, ни украсть у меня духовного богатства. Пойми это и не трудись напрасно.

Она же сказала:

— Или ты не знаешь, что ты мне продан? Кто избавит тебя от рук моих? Я никак не отпущу тебя живого; после многих мук смерти тебя предам.

Он же без страха отвечал ей:

— Не боюсь я того, что ты говоришь. Но на предавшем меня тебе — больше греха.С этих пор я буду иноком— Богу так угодно.

В те дни пришел со Святой Горы один инок, саном иерей. По наставлению Божию, пришел он к Блаженному и облек его в иноческий образ. Многопоучалон егоо чистоте— о том, как быизбавиться от этой скверной женщины, чтобы не предать себя во власть врага; и когда он ушел, стали искать его и нигде не нашли. Тогда Ляхиня, потеряв всякую надежду, пришла в отчаяние и подвергла Моисея тяжким истязаниям: велела растянуть его и бить палками, так что и земля напиталась кровью. Бьющие же говорили ему:

— Покорись госпоже своей и исполни волю ее. Если ты не послушаешься, мы на куски раздробим твое тело. Не думай, что избежишь этих мучений; нет, во многих и горьких муках предашь душу свою. Помилуй сам себя! Сбрось эти ветошки и надень многоценные одежды, избавь себя от ожидающих тебя мук, пока мы еще не коснулись твоего тела.

И отвечал Моисей:

— Братья! Не медлите, делайте, что вам велено. А мненикак нельзя отречься от иноческой жизни и от любви Божией. Никакое томление,ни огонь, ни меч, ни раны не могут отлучитьот Бога иот великого ангельского образа. А эта бесстыдная и помраченная женщина явно показала свое бесстыдство; не только Бога не побоялась, но и человеческий срам презрела,без стыда принуждая меня к осквернению и прелюбодеянию[397]. Не покорюсь я ей, не исполнюволю окаянной!

Сильно печалилась вдова о том, как бы отомстить за свой срам. И вот посылает она сказать князю Болеславу:

— Ты сам знаешь, что муж мой убит в походе с тобой, и ты дал мне волю выходить, за кого хочу. И полюбился мне один красивый юноша из твоих пленных. Я, заплативши за него много золота, выкупила его, взяла к себе в дом; и все, что было у меня, — золото, серебро и всю власть свою — отдала ему. Он же все это ни во что вменил. Много и ранами и голодом томила я его, но ему и того мало. Пять лет пробыл он в оковах у пленившего его, от которого я его выкупила; и вот, шестой год остается у меня, и много мук принял от меня за свое непослушание, сам на себя навлек это жестокосердием своим. А теперь какой-то чернец постриг его. Что же велишь мне делать с ним?

Князь велел ей приехать к себе и привезти с собою Моисея. Она пришла к нему и Моисея привела. Увидав Преподобного, Болеслав много принуждал его взять за себя эту вдову, но не уговорил, и тогда сказал ему:

— Можно ли быть таким нечувствительным, как ты! Стольких ты благ и такой чести лишаешь себя и отдаешься на горькие муки! Отныне будь тебе ведомо: перед тобой на выбор — жить или умереть; или волю госпожи своей исполнить, от нас в чести быть и великую власть иметь, или, ослушавшись, после многих мук смерть принять.

Ей же сказал:

— Пусть никто из купленных тобою пленных не будет свободен. Делай с ними, что хочешь, как госпожа с рабами. И чтобы никто не осмеливался ослушаться господ своих.

И сказал Моисей:

— А что говорит Бог: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит; или какой выкуп даст человек за душу свою» (Марк. VIII, 36). Что ты мне обещаешь славу и честь? Сам ты скоро лишишься ее, и гроб примет тебя, ничего не имеющего. Эта жескверная женщинав злых муках убита будет.

Так и было, как предсказал Преподобный.

Теперь вдова эта взяла над ним еще большую власть и бесстыдно влекла его на грех. Однажды она велела насильно положить его с собой на постель, целовала и обнимала его; но и этой прелестью не могла привлечь на свое желание[398]. Блаженный говорил ей:

— Напрасен труд твой. Не думай, что я безумный или не могу[399]этого сделать:я из страха Божия гнушаюсь тебя как нечистой[400].

Услышав это, Ляхиня велела давать ему по сто ударов каждый день, а потом обрезать тайные члены, говоря:

— Не пощажу его красоты, чтобы не насытились ею другие.

И лежал Моисей, как мертвый, истекая кровью, едва дыша.

Болеслав же, устыдясь величества этой женщины, и по прежней любви к ней, потакал ей: он поднял великое гонение на черноризцев и всех их изгнал из своей области. Но Бог скоро отомстил за рабов своих. В одну ночь Болеслав внезапно умер, и сделался великий мятеж по всей земле Ляшской: поднялся народ и побил своих епископов и бояр, как и в Летописце рассказано. Тогда убили и эту вдову. Преподобный же Моисей, оправившись от ран,пришел к пресвятой Богородице, в святой Печерский монастырь, нося на себе мученические раны и венец исповедания, как победитель и храбрыйвоин Христов. Идал ему Господь силу против страстей. Некто из братий,одержимый нечистой страстью, пришел к этому Преподобному и молил его помочь ему, говоря:

— Даю обет сохранить до смерти все, что ты велишь мне.

Блаженный же сказал ему:

Никогда в жизни ни с одной женщиной слова не говори.

Брат обещался исполнить совет Преподобного с любовью. У Святого же в руке была палка, без которой он не мог ходить от тех ран. Этой палкой он ударил в грудь пришедшего к нему брата, и тотчас омертвели члены его, и с тех пор не было ему искушения.

Это вписано вЖитии святого отца нашего Антония, так как в его время пришел блаженный Моисей. И скончался он о Господе в добром исповедании, пробывши в монастыре десять лет. В плену же страдал он пять лет в оковах, шестой —за чистоту[401]. Я упоминал об изгнании чернецов из Ляшской земли, за пострижение Преподобного, отдавшегося Богу, Которого возлюбил. Это вписано вЖитии святого отца нашего Феодосия. Когда святой отец Антоний был изгнан князем Изяславом за Варлаама и Ефрема, жена князя, бывшая Ляхиня, удерживала его, говоря:

— И не думай делать этого. То же было некогда в нашей земле: изгнаны были черноризцы из пределов земли нашей, и великое зло сделалось тогда в ней!

Это было за Моисея, как мы написали прежде, говоря о Моисее Угрине и Иоанне Затворнике — о том, что сделал через них Господь во славу Свою, прославляя их за терпение и обогащая дарами чудотворения. Слава ему ныне и присно и во веки веков».

(Из «Киевского Патерика»)


* * *

Вся эта история, в картине своей, до поразительности совпадает с тем, что нам передают биологи о попытках слить муже-дев с женщиной. Непобедимое отвращение — то же,что actus sodomiticus для нас, нормальных, обыкновенных. И нельзя в сторону законодателей, медиков, родителей не заметить, что попытки «женить» (или выдать в замужество) этих субъектов «третьего пола» совершенно равняются преступным и ужасным попыткам содомировать их. Ибо для них наше-то полосочетание и есть «содом», «гадость», «невозможное». «Выйти замуж— это для меня равнялось бысойти с ума, но не умом,а всем существом», — сказала мне, опустив голову, одна совсем молоденькая девушка, о которой я знал, что она — урнинг, а она полузнала, что я знал, и не открывала этого и не скрывала.


К этому порядку явлений должны быть отнесены все случаибессупружного супружества, т. е. когда двое супругов, вступив между собой в брак, или вполне удерживали девство, или очень скоро прекращали половое отношение, живя десятилетия последующей жизни без всякого полового общения. «Особый видаскетическогоподвижничества, встречаемый среди мирян, — говорит русский переводчик к творениюИоанна Мосха«Луг духовный», — это — воздержание (читай: «отсутствие половых сношений») в браке. Этот обычай мы встречаем (читай: «это явление мы наблюдаем») с первых времен существования Христианской Церкви. Таковую жизнь вели: преподобный Аммон с супругою, св. Магна анкирская (г. Анкира в Галатии), благочестивый Малх, Анастасий и Феогния, Пелагий Лаодикийский с супругою, Юлиан и Василиса (285 г.), Конон Исаврийский и Мария (II век), Цецилия и Валериан, римский аристократ (230 г.), Захария-башмачник и Мария (III век)». Судя по неупоминанию против некоторых имен даже века, в котором они жили, явно, что все черты их подробной биографии затерялись во времени; нов памяти потомствасохранилась цепь их имен и образовала уже не факт, азовипример, который действовал во всю историю христианства и дошел даже до холодной России XIX века (время перевода Иоанна Мосха). Так образуется учение, так образуется традиция, так образуетсяшкола. Так нить за нитью выткана была «Церковь» — не в нелепом определении «собрания верующих», а в глубокомысленном значенииединой традиции и единого духа, выросшего из одного зерна.

Зерно это —бессеменность. Если формирование и жизньсемении формирование и жизньяйцасообщают каждому своему носителю, в одном случаемужчинеи в другомженщине, такую необозримую богатством, сложностью иобособленностьюпсихику, то и представить себе нельзя, до какой степени странна и необычайна будет психология, вытекающая из этого вечного и неразрушимого девства, где мы имеем субъекта, о котором не можем сказать, что это «мужчина», и не можем сказать, что это «женщина», и сам он не знает этого, и дажеэтого нет, а естьчто-то третье,кто-то третий! Можно было бы сказать «третий пол», если бы все-таки мы не имели в наличностимужского и женского, но странным образомперемешанного и раздробленного! Во всяком случае, непременно появитсятретья психика — немужскаяи неженская.


Какова будет она?


Никогда не будет детей. Никогда не будет дома, «хозяйства», — иначе как в смыслепомещения, стоянки, логова, квартиры, кельи, пещеры, палатки. Одна виноградинка и нет лозы, — и помещение виноградинке совсем другое, чем лозе. Таким образом глубочайше будет разрушентип социальной жизни— разрушен не в бытовом, а в психологическом корне, т. е. более глубоко. Это есть то разрушение, на месте которого ничего не вырастает. Не менее разрушаетсятип истории. У него оставляется голова и отсекается туловище.Будущеене нужно тому, у кого не будет потомства, — будущее полное, всеобщее. Судьба последующего человечества представится под углом зрения не интересов этого человечества, а интересов группы этих одиночек, их — за неимением родового —духовного союза, духовной преемственности и связи. Эта группа людей будет жить и развиваться среди человечества, но против человечества, отрицая самый его корень. Наконец, в каждомплемениинародеэта группа не будет иметь связывающих боковых скреп в виде горячолелеемого родства. «Что братья и сестры мне? Мне важныученики», — это типичный голос, типичное самоощущение каждого подобного одиночки и всех их.

Племени, народа, рода— нет.Будущего— нет.Прогресс— не нужен. Что же остается, и особенно что остается для очень высоких способностей, для большого горения духа? для той живости его, какая и вообще отличает младенца и раннего отрока (обоюдополых, см. выше) от дебелого мужа и уставшей супруги?

Взрыв духовных интересов — всего того, что г. Фози назвал «нравственною личностью». При одинаковом количестве воды всякий поток темглубже, чем онуже. Отщепление,притом органическое, внутри самого субъекта, от таких огромных областей, как народность и прогресс, — закрытие для ока человека этих частей горизонта — не может не вызвать исключительнойясностивзгляда, исключительногоудлинениязрения, исключительнойвысотымысли у такого субъекта. Повторяю, что все это — не извне, а внутри, не «заперто», а «не хочется». Того, чего «хочется», — при этих условиях уже хочется со страстью, с огнем, гением. «Дебелые супруги», будь их сотни, тысячи, — не могут бороться с десятками таковых. У «дебелых супругов» есть своя сила — но не в духовном царстве; есть свое благочестие — но это не «праведность» келий, не их экстаз и ночные молитвы. Как ни странно сказать, ноевропейское общество, в глубокой супранатуральности своей, в глубоком спиритуализме, в глубоком идеализме, в грезах, мечтах — до Вертера и Левина — создано одиночеством: ничего подобного, ничего похожего не было никогда в античном мире, в античной общине, на античной άγορὰ и forum’е; как нет этого и на Востоке, в Азии.Ароматевропейской цивилизации, совершенно даже светский, даже атеистический и антихристианский, — все равновесьивсякийвышел из кельи инока. Это —инокабезграничный субъективизм,егобеспредметные грезы, предчувствия, ожидания, тревоги, страхи, смущения, нерешительность, пересекшиеся в диалогах гостиной и литературы. Робкие глаза, тайная улыбка, слабое тело — все, все из кельи. Все то, что так отрицает, так похоронило Агамемнона, Одиссея, крикуна-Демосфена и римских самодовольных патрициев. Самые пороки древности, перейдя в новый мирс теми же названиями, получили новый колорит; самые добродетели древнего мира в новом мире пропитаны другим запахом. Патриотизм Гизо или Мишле не имеет ничего общего с патриотизмом Геродота или Фукидида, и славолюбие Байрона совсем не то, что славолюбие Цицерона. Все стало нервознее, болезненнее, нежнее, хрупче. И все это — от нетвердых ног (подлинного) монаха, тонкой его шеи, длинных волос, женоподобного голоса.

Душане та! Душановая. — Какая? —Бессеменная.Бесствольная, гибкая, ползучая или парящая за облаками; в отрицательных случаях — не прямая, лукавая, хитрая, злопамятная, мстительная; «бабья». «Мужественность», костяное, твердое начало наполовину хрустнуло, когда умер древний мир; женственность, «вечная женственность», страшно возросла и облила собой душу даже мужчин. Мужеподобность страшно понизилась в Европе сравнительно с классическим миром, где жены были храбрее и мужественнее христианских мужчин. «Христианский мужчина» — даже как-то не выговаривается. «Какой он мужчина?» — хочется насмешливо переспросить; переспросить о Руссо, о Толстом, о Достоевском, о многом множестве людей, гениально творившихво вкусе христианской Европы. Совпадение «женского в мужском» с основнымтономевропейской цивилизации — до того поразительно, что не надо ничего другого еще знать, чтобы сказать: «Да восновесвоей эта цивилизация вышла и не из головы Зевса и не из бедер Афродиты, а как отсвет натуры Паллады и Ганимеда».


Мы отвлеклись от предмета и вновь возвращаемся к нему. Наша тема — не цивилизация, а теснее, ýже, — Церковь. Лютеранство, отвергшее монашество, потеряло с ним и всякуюметафизику: потому что одно иночество и составляет всю метафизику в христианстве. Все прочее — рационально, объяснимо, обыкновенно. Совершенно необъяснимо, со стороны ли опоры в Первом Завете, или со стороны понимания, разума — одно иночество; и оно одно составляет поворот в истории от древнего к новому, оно есть виновник и создатель «новой эры». Без него — просто ничего нет; есть штундисты, пашковцы, благонамеренные люди, чистоплотные люди, благонравные люди, добрые, либеральные и т. п. и т. п.; есть Светловы, Петровы, «добрые пастыри», трезвые священники. Но непонятно, почему это образуетЦерковькакспециальное. Это просто «общество добрых людей», или «общество благородных людей», с которыми приятно иметь дело.СпециальноеЦеркви начинается смонаха, пусть нечесаного, пусть злого, совершенно невежественного. Все равно — он несет в себеметафизическое зерно, которое ошеломляет нас новизной и странностью, которому мы удивимся и перед которым, как перед всякимдивом, можем преклониться. Эта «дивность» его заключается в глубочайшем трансцендентном разобщении со всеми нами, в совершенной непохожести на нас, в силу которой — смотря по расположенности и подготовленности — мы назовем его «демоном» или «богом» (в простонародьи), стоящимвышеилинижечеловека, но во всяком случае —в сторонеот него. Разобщенность эта и дивность эта заключается в оригинальной или подражательной, правдивой или притворной, потеревкусак женщине, потереинтересак женщине, которая у подражательной и неоригинальной группы выражается вовраждек женщине,бегствеот нее истрахеперед нею. Один инок учил, и это навсегда нужно запомнить каксутьвсего: «Чадца! Соль из воды берется, но, соединяясь с водой, растворяется и исчезает. Так и монах: от женщины произойдя, он, когда приближается к женщине, тоослабевает и обращается в ничто» (Иоанн Мосх, стр. 265)… «Поэтому великие подвижники, как Пахомий Великий, Иоанн Каламит, Феодор, Маркиан, Пимен, Руф, Симеон Столпник и др., не допускали на глаза себе не только сестер, но даже родных матерей!»… В случае, если это было оригинальное явление, можно судить по этому о степениотвращенияот женщины; а если подражательное, «по заповеди», то мы можем по этому судить о пафосе заповеди!


— Нет супружества, семьи! И не надо!


В этом состоит не «что-нибудь» в христианстве авсеоно. Подобно тому, как сотни предписаний Ветхого Завета можно, же было свести к двум: «Люби Бога и ближнего, ибо в этомвесь закон и пророки», — так точно все поучения, притчи, образы, сравнения, обещания и правила Нового Завета можно свести к одной: «Не тяготейк женщине». Известно, что, отдавая вновь постриженного отрока в подчинение и руководство старцу, ему говорят: «Вот, он будет тебекак Бог, повинуйся емупаче Бога». Почему так, истина ли в этом? Полная! Суть старца,уже выверенная, уже очевидная монастырю, заключается в бессеменности, в невожделении к женщине. А в этом «закон и пророки». Поэтому вместо длинного богословия и пространных наставлений отроку и говорят: «вот старец, повинуйся ему», — и это совершенно то же, что «исполнить все законы и пророков».Свет бессеменный: и уже кто взял зерно его — получит и весь свет. Но старец — бессеменен, и «повиноваться ему — все равно, что Богу повиноваться». Очевидно.


От этого не по злоупотреблению, а по глубокому предчувствию истины и по сознанию всего объема ее монахи согласны скорее на допущение всяких злоупотреблений в своей черной братии, на невежество всего духовенства, на отречение от науки, на подавление всякой свободы, наконец даже готовы терпеть чудовищный половой разврат в самом монашестве, хотя непременно тайный, необъявленный — чтобы ценой всех этих потерь, несчастий и унижения, однако, сохранитьсамый принцип монашества, притом не униженный, а сколь можно возвышенный, прославленный. В этом все дело!!! Скажите, объясните и докажите самому праведному «святому» христианского мира, живущему, положим, в самую развратную монашескую эпоху, как было в католичестве в XVI веке и в Х-м веке, что «упразднить бы монастыри и монашество, а пусть будеткаждыйсемейным — и тогдапороки прекратятся», и он, при всем сознании и внутреннем согласии, тем не менее отвергнет этоморальное спасениеради сохраненияметафизического зерна! С глубокой тоской, с глубоким трепетом сердечным — и все-таки отвергнет, сказав про себя: «Лучше я поверю Христу, чем всему обвинению мира и очевидности глаз своих: ибозачем же Он пришел? Тогда настанет нравственность: но где же будетсобственное Царство Христово? — Оно разрушится». Пока есть хотяодинправедный монах среди тысячи развратных, наконец, даже если все 1001 монах развратен, нопринцип монашества не отвергнут, до тех пор Царство Христово, хотя умаленное и подавленное, засоренное и почти разрушенное, — однакоостается. А 1001 счастливых семьянина, будь они хоть добродетельны, как Авраам, составляют только Царство Ветхого Завета ини одной крупинки Нового. «А меньший в Царстве Нового Завета больше самого большого праведника Ветхого Завета», — сказал пришедший не нарушить «иоты» в этом Завете. Поэтому пока держится принципбессеменности, то хотя бы ни одного его исполнителя не нашлось — держится вся Церковь: ибо придет еще, придет новый, придет когда-нибудь, и исполнит этот принцип — и тогдавосстановитсяразом вся Церковь в главной мысли своей, в главной задаче своей, в великой теме, в великом мотиве. Восстановится вособливом духе, которого нет в тысячах и миллионах счастливых семей. Нигде нет, кроме —кельи, монаха.

Суть этой мысли, или общее — этого духа, лежит в неодолимой уверенности:

— От бессеменности спасение!..


Семейные добродетели суть «немножко не те» добродетели; а если и есть пороки в бессеменных и бессеменности — то «какие-то преходящие и вообще ничего»… Тут именно сонм «своих людей», однойкатегории. «Самые добродетели противоположных нам — не нужны, и самые пороки наши — извинительны». Главное, чтобы «торжествовалимы» и «нашеначало». «Миру предстоит погибнуть…» Добродетели семейные потому — ничто, что самая семья должна исчезнуть, переродиться во что-то духовное: и тогда естественнобылыедобродетели ее перестанут быть образцами ли, правилами ли, и вообще обратятся вничто. Какой интерес, что некоторые деревья очень хороши в лесу, который завтра сгорит? Если же бессеменные и оказывают недостаток, напр., участливости к людям, черствости к семье, порой жестокости — тюрьмы, казни, инквизиция, — то ведь этоисправитсятем общим идеализмом, духовным царством, в выработке которого состоит сама суть бессеменности. «Все исправится», как только мы «успокоимся», а «успокоимся мы» тогда, когда «все к нам придут». «Пусть все согласятся на бессеменности, и мы растворим тюрьмы, и никогда, воистину никогда более не зажжем костров!» «Мы отпустим всякий грех чрезмерный, — как отпускали всегдасвоим, без наказания, по одному рассказу, разве с легким выговором. Мы будем кротки: воистину, мыкротчайшиеиз людей! Ни казни, ни суда, ни наказания — ничего не будет. Но не будет, когда все придут к нам. И станут какангелы на земле, в земных еще условиях, но внебесном состоянии, в котором не посягают, не женятся, не вожделеют, не имеют детей. Мы предвозвестники этого нового состояния, преображенной земли и Нового Неба. Аминь и борьба. Конец и начало. Геенна и скрежет зубовный или вечная тишина Райского блаженства»…


Вот Церковь.

Вот Христианство.

Вот христианские народы.

В середине всего этого лежит:


— Иночество!


Как кристалл внутри Церкви: и этот твердый кристалл нерастворим в Христианской цивилизации, и медленно ведет христианские народы, как племена и кровь, как землю, и ведет само христианство, как что-то слишком сложное, состоящее из языческих и евангельских начал, — к разодранию, разрушению и оставлению на земле «немногих избранных»:


— Царства бессеменных святых.


ПРИЛОЖЕНИЯ ДЛЯ МЕДИКОВ И ЮРИСТОВ

Не будет излишним, если я здесь приложу несколько ставших мне известными фактовсвое-пологовлечения. На первом месте я поставлю тетрадку «Воспоминаний одного послушника N-ского монастыря», которые были написаны им по желанию своего духовника, по-видимому, дивившегося неведомому для него явлению и пожелавшего его точнее узнать. Написана тетрадь безграмотно, и я, насколько возможно, сохраняю в печати эти следы безграмотности. Они важны как яркое опровержение распространенной мысли, будто влечение это возникает как плодполовой пресыщенности, или еще —богатой пресыщенности; будто содомия естьизвращенное удовольствие, появляющееся у людейна концеиспытания ими всехнормальных удовольствий. Это интеллигентное, литературное и даже ученое «сжирубесятся» — совершенно падает в прах при чтении смиренного и слезного исповедания юноши. Далее, возраст его, совершенно цветущий, испепеливает гипотезу Шопенгауэра, будто она присуща «старичкам». И, наконец, в изложении важна следующая подробность: нормальное совокупление (т. е. с противоположным полом)имеет силу отклонять человека от ненормальности, ослаблять врожденный порокнашейточки зрения) — и, вообще, coitus cum femina est semper remedium contra sodomiam viri. Явно, какой это могучий рычаг в руках медика и психолога, какая это, с другой стороны, опорная точка для новых исканий в области этого важного явления. Но умный читатель сам извлечет все, что нужно, из этих записок, попавших (через два года по написании) в мои руки, к сожалению, в недостаточно полном виде:

«Батюшка! ведь нелегко же мне открыть то, чего и подумать ужасно. Вечером я услышал, что у вас Всенощная и певчие посторонние. Я поспешил, только больше не для молитвы, а послушать певчих[402]. Когда я стоял и смотрел, мне прямо представилось: все смело стоят в храме, а я только один как Каин трясущийся, и я порешил скорее идти и показать вам то, что у меня вот написано. Когда вышел из церкви и шел домой, душа моя стала тужить и скорбеть так, как я никогда еще не чувствовал. Когда подходил к башне, в которой живу (монастырская башня. —В. Р.), то глаза мои были полны слез, и мне хотелось плакать, и душа прямо говорила: «Плачь! плачь!» А о чем — и сам не знаю, и не к Богу мои слезы относились. Только хорошо помню, что душа моя так скорбела, как никогда. Уже поздно вечером, часов в 11, мне чувства сказали: «О том плакала и изнывала душа, что образ Божий потеряла, исказила все. Очень грустно кончаю вечер».

Слог этот, стиль хорошо показывает обычное настроение содомита, далекое от «веселящегося» и «сытого собою», от «праздного» и «балующегося» (вульгарное о них представление самцов и самок). Напротив, — настроение постоянно грустное, жалующееся, покаянное;склонное к слезам, женское(женщины ведьчаще плачутмужчин). Вообще в настроении чрезвычайно многотипичного, что нам хорошо известно из больших книг в кожаных переплетах с медными застежками. Будьте уверены,ни одной строки таким слогомне скажет мясной торговец, лабазник, господин приказчик; бравый унтер или офицер, помещик. Это —слогврожденного монаха…

Затем следует «исповедание» — рассказ о своей жизни, на 6 страничках. Первые две странички имеют срезанный правый край, и я их восстановил кое-как. Затем — дневник в целости. Особо важные места я буду подчеркивать.

«Вот жизнь моя, которою загубил себя». — Он встретил «13 или 14-ти лет парня, который его научил» взаимному рукоблудию. Ему он и начал предаваться, иногда по нескольку раз в день. «Никуда я не ходил, женщины меня не влекли совершенно». В таком положении «доживаю до 19-ти лет. Еду потом в Питер, поступаю на место;к женщинам такое отвращение, что и подтащить трудно». Он много сокрушался над собой, «видя, что погубил не только свою душу, но и тело, а остановиться — нет сил. Но еще ужаснее новую пропасть увидел над своей головой: одно время захожу я в часовню, которая находилась недалеко от того места, где я служил. Вслед за мной туда же вошел человек, по-видимому, торговец. И говорит что-то, чего я сейчас хорошо не помню; только помню, что и самые слова, которые он мне сказал, были для меня непонятны. А одно знаю, чторешительно я как будто притягиваюсь к нему невидимою силою[403]. Выхожу на улицу, и идем вместе. Он говорит мне опять что-то, что я понял, как предложение рукоблудия. Тут мы зашли в уединенное место»… (Оторван кусок рукописи)… «Долго этого отыскивать не пришлось. Попадается человек, который с удовольствием выдает себя мне за женщину; и я делаюсь, как я потом это название узнал, прямым п......... С этого времени я стал реже предаваться рукоблудию: только тогда, когда не удавалось выполнить последнего (actum sodomiae). И стремления стали к тому. Я еще пропустил вам сказать, что тот человек стал желать, чтобы и я ему заменил тоже женщину, отчего я отказался и никогда этого потом не делал, ибо чувствовал к тому отвращение[404]. Так и продолжалось до самого призыва (т. е. в военную службу. —В. Р.). Т. е. всю жизнь таким образом. Ох, еще не знаю, — утаить ли. Ведь я хочу все открыть, а очень страшно. Находились, только очень редко именно раза 3 или 4, не более, такие люди, которые брали meum phallum in orem, и я этого не устрашился[405]. Ужасно. Я не знаю, как переживал то время. Я сознавал, что мне грозит казнь Содома. Но так страсти мои поднялись, что я не мог держаться. И чуть сам себя не лишил жизни. И эта страсть так развилась, что на женщин не восставала страсть, а на virum[406], и в каком же виде: проще сказать, in phallum, или при воспоминании о нем. Я задался целью во что бы то ни стало, но освободиться от этого, и подумал, ради страха, в монастырь уйти. Нет, еще ожидает гибель! Приехал домой, о, Господи пощади, совершаю coit. cum animali[407]в полном виде, чего и раньше пытался сделать. Этого мало: пытаюсь совершить, — хотя слава Богу не пришлось, а старания мои были, — ac. sodomic. над кем? — племянником, да и крестник он мне, которому было пять лет. Кто же я есть и что же мне делать? Это происходило за несколько недель, за 3 или за 4, до отъезда в монастырь в 1906 году. Прямо, сын погибаемый; за что земля носила. Поступаю в монастырь. Долго держался, т. е. несколько месяцев. Неожиданно попадается человек, который из числа как и я. Совершаю то, что в Питере. Вот где отчаяние. От чего бежал, от того не могу нигде укрыться; но в монастыре только гораздо реже; и онанировал — тоже самое, только реже; живу также. В конце осьмого года еду к старцу Алексею, исповедую грехи. Тот удивленно смотрит на меня и просил не повторять; дал легкую эпитимью[408]. Два года правда провел, и только разов не более 6-ти за весь год совершил рукоблудие: но боролся против того, к чему мои страсти были направлены: как я рассказал выше, — и, может, еще потому, что не было человека. Я думаю сам с собою во что бы то ни стало, а надо испытать женщин, чтобы бороться (т. е. в монастыре. —В. Р.) — то хотя против естества, а не против этого. В последней половине текущего, т. е. 1909-го года, совершаю сношение с женщиной. Я думал, что не способен буду; нет, все как следует совершил. Итут же почувствовал отклонение от первого(т. е. от sodomiae); и раза три в том году было мною совершено. Япочувствовал небольшое влечение к женщинам, и вот и в этом году тоже совершил; и одна женщина недалеко от меня находится, т. е. я ее могу видеть. Я знаю, что это нехорошо, но, думаю,она мне необходима как ради избавления и исправления моего искажения. Теперь я уже того не испытываю, что раньше; не имею ad viros[409]желания, а более ad feminam[410]склонности имею; но хотел бы исправиться совершенно. Кажется мне, что от этого не далеко. Вот теперь что мне желается: как бы примирить совесть с Богом, и также поправить здоровье; очень я его утратил.

21 января 1910 года.Цель моя состоит в том, чтобы очистить себя от мерзких богопротивных дел. Грешить — грешу так, как мало кто; молиться — молюсь очень мало; а в монастырь пришел, то отчего бы не молиться больше, разве кто может воспретить. Нет, этого не хочу, а богопротивное продолжаю; вот и скорблю душой, хотя без сомнения уверен, такой скорбью бесов только радую и гнев Божий на себя подвигаю.

Две мысли: одна говорит — «делай то», а другая — «делай то». Вот и происходит неурядица душевная. На чем остановиться, на какой мысли, каком чувстве и желании? Говорят — «на той, которая не противна воле Божией». А — нет, отчего и сам не знаю, но большей частью останавливаешься на греховной мысли; а если не остановишься, тоона все-таки давит, не дает свободно работать мысли над делом. Вот и скорблю душой.

22 января.Смотрю на себя, да и думаю: «довел себя до того, что тело так ослабло; почти неспособно стало ни к чему хорошему». А когда вспоминаю, что мне всего 24 года, то невольно приходится сказать себе, — что же будет далее? Опять болит душа, а все бесполезно.

23 января.Сегодня я был назначен в дом странно-питательных петь молебен; там священник сказал речь, а затем показывали (туманные? —В. Р.) картины о воспоминании Смутного времени. С каким же я настроением вышел оттуда: душа настолько была печальна, что не могу выразить. Я чувствовал себя жалким, несчастным человеком. Смотрю на людей, живущих в миру, — они пользуются миром разумно; они, бывает иногда, прямо забывают про худое, греховное, что Богу противно, а я? Я пришел в монастырь, и мой ум, моя голова всегда занята одной думой, этим несчастным моим грехом; а если я хочу когда-либо подвигнуть себя на доброе — воли нет. Голова ли к ученью неспособна, несмотря на то, что ученье у меня (т. е. «на мою оценку». —В. Р.) незаменимо на свете ничем. И вот терзаюсь душой; да как же не терзаться: то, что дорого, — того не делаю; а то, что вредно, не то что только для души, но и для тела, — то делаю. Вот и скорблю душой; не знаю, как поступить.

24 января.Очень, очень хотел бы быть я ученым (я не говорю про высшее учение). Я ограничился бы учением таким, если бы мне постигнуть столько науки, сколько требуется для сельского учителя. Я уверил себя: тогда бы конец скорбям моим. Я не пошел бы на то место, где мне предложили бы 50 или 70 руб., а с душевной радостью пошел бы учителем и на 20 руб. А монастырскую жизнь оставил бы; потекла бы милая и желанная для меня жизнь. Но беден и несчастен я, не придет такое время.

26 января.Сегодня я вышел за монастырские ворота. Навстречу попались два седые от старости старика. Завидя меня, они начали величать меня: «Батюшка — такой-этакий, — подай на пропитание». Вздрогнуло мое сердце: «За что же такого молокососа, как меня, за убогую помощь, за одну копейку так величают? Знать она для них так дорога». Долго не мог я забыть этих стариков. И после этого я такую почувствовал легкость, радость сердечную. Но, о горе, скоро это исчезло, и опять противная вялость, уныние, скорбь. Отчего это, не могу и порешить сам с собою. Опять наполняется душа разной пошлостью, скверностью. Ужасно. Что же сделать, когда такие противные гости носятся в голове.

27 января.Ну, как же тут жить, как довольному быть? Как добрые люди живут! Сегодня не знаю, как переживаю день. Прошедшей ночью я спал более семи часов, и еще днем час спал. Вечером посмотрел, сколько учебных книг: а я ни одной не брал в руки, а если и брал, то не надолго. И других книг читать — тоже не читал. Вот и не знаю, что происходит. Себя понять не могу. Кажется, совершенно лениться, не расположен к делу; точно какая-то слабость или просто привычка к лени; не знаю. А как посмотрю, — зима проходит, а я ничего себя не подвинул относительно ученья: ни — русский язык, ни — Закон Божий, ни — арифметика. А как нужны-то они мне. Вот несчастье — какой я вялый; а время, время золотое, 25 лет. Что же будет далее? Ужасно. Не знаю, что такое: успокоюсь мыслью, не расстраиваюсь греховными мыслями — и так легко бывает, прямо — свет вижу; а как только явилась причина, греховный помысл — все пропало; хотя бы впереди и ожидаю очень дурное — все равно. Ну, вот приходит то время, и если грех совершен — страх, тоска и терзание души; а желал бы я быть мужественному. А если не совершаю греха — еще хуже: я мысленно отдаюсь ему. Вот считаю себя несчастным, что слаб против всего худого. Не могу держаться.

29 января.Вот мои мысли о монашестве. Все то, что налагает «Устав монашеский» на монаха, он должен исполнить; если же не исполняет, то хотя и носить мантию буду — но монахом не могу себя назвать. Потому дела не таковы, какие должны быть у монаха. Думаю — не важно, что дадут мантию; дать ее — может быть, и скоро дадут. Дорого было бы то, если бы я был монахом в душе. А поступать так по «Уставу» Антония Великого и других Отцов — не могу вместить при таких мыслях, как у меня. Вот и не могу покойно жить в монастыре. А в мир неохотно поступать. И какой же тогда образ жизни взять? Супружеский, — но тогда через немного времени будет семейство, и чем же существовать с ним. Я ни к чему не способный, и по этой причине. (Т. е. своего «греха»? —В. Р.) Жить в монастыре тоже страшно: разве приятно Богу? Тогда выходит так, что большую часть, и почти совсем, жить в монастыре ради тела или матерьяльности.

Вот почему я и задался целью, если бы Господь благословил, кончить экзамен на учителя; а потому именно — научителя, чтоя науку, в особенности Богословие, очень полюбил. Если бы и более чем мог научиться, то все равно никуда больше не поступлю, как только учителем. Потому я мог бы, мне кажется, лучше исправлять душу (ученическую? свою? —В. Р.), и больше не для своего благополучия, а для того, что с учителя не то требует Бог, что с монаха. Я тогда готов терпеть все скорби, а душу исправлять мне необходимо; потомуона у меня особенная от других; такую душу, как моя, немногие, очень немногие имеют[411]; от искреннего сердца говорю. Ох, про свою душу, — про те дела, которые я совершал, — боюсь, вспомнить страшно.

О, Господи! — за грехи ли, не знаю, попущение ли — тоже не знаю, только знаю одно, как я жив и живу на свете, как не поглотит меня земля. Разве я ищу какой-либо особенной жизни, или — святости? Нет, мне не до этого. А про монашескую жизнь — это, правда, думаю, что тогда только буду прогневлять Бога, а не очищать душу, — т. е. если сделался монахом, не исполняя Устава. Разве я могу описать то, что делается в моей душе сейчас, когда я все вспомнил, что было так еще недавно.

30 января.Сейчас я очень трогательно задумался над собой, потому настает время такое для меня ужасное: раскрывается та змея, которая жалит меня. День провел неблагоприятно; невольные какие-то желания блудные — страсти какие-то и для самого непонятные. Номысли давили и на женщин и на мужчин. Представлялись только не в том виде, чтобы в усладительном. И такие, правда, пробегали мысли, но я не придаю им значения, и они скоро уходят. Сейчас мысли на мужчин являются, но только такие: «Почему я не такой, кактот». И тут же сердце защемит; отвечаю сам себе: «Потому что утратил свою и молодость, и красоту; и — потому еще, что те люди молодые, сильные, красивые, а я — как тряпка». А кто виноват? Сам себя чуть с ума не свел; да и не остановлюсь (в «грехе»? —В. Р.) никак.

31 января.Сегодня день для меня желанный, которого я давно ждал. Очень рад, что дождался такого дня. Если бы этого не дождался, то другой бы был для моей жизни важный день. Живя в Питере, было две цели: оставить такой гадкий образ жизни непременно. Чем больше я им увлекался, тем сильнее я им отчаивался. Я себе назначил два исхода: или открыть свою душу так, как вам; и — думал, что найду себе в этом утешение. Но не допускал до этого страх и стыд, и, еще самое главное, не находил такого человека. Духовнику я говорил, а он меня исповедовал, налагая нетяжелые эпитимьи, — и я уходил от него и больше не видел. Зато я с удовольствием буду теперь целовать не руки только Ваши, а то место, где стояли ноги Ваши. Особенно сегодня не замечаю возбуждения; есть, но не основательные;смотря на мужчин, отражается старое; но больше побеждает склонность к женщинам — и чувства и желания.

1 февраля.Сегодня день провел благополучно;возбуждения — на стороне женщин; а первое возбуждение, которое Вам известно, мне подчинилось почти совершенно;только проносятся в мыслях, но я оставляю их без внимания, ановая(т. е. мысль о женщинах? —В. Р.)заменяет ее. Кружение в голове, вероятно от расстройства. Был сегодня у Вас, и не знаю, как подходил к Академии. Доброго ничего не могу заметить душой, потому она занята одной мыслью: как открыть Вам все. Батюшка! не знаю, что со мной происходит: я боюсь, и страшусь, и стыжусь об открытии сего Вам. Сегодня не замечаю особенного ничего; душой также отравлен; с нетерпением жду, какую резолюцию наложите. Я теперь весь отдался Вам, а вот сегодня чувствую себя очень нехорошо: такой праздник, а я имел случай и не удержался, совершил грех с женщиной. Утешаюсь только тем, чтоя делал это для того, чтобы окончательно забыть первое.

2 января 1911 г.Сегодня я был у одного послушника и увидел у него книгу о покаянии, составленную Дьяченкою. Я с удовольствием прочитал ее, и она успокоила меня, указав, что необходимо открыть свою душу. Теперь я еще решительнее приступаю к этому. Особенного (чего-либо в душе. —В. Р.) не имею. Одна мысль, что как я должен буду вести себя по совету Вашему, т. е. какой будет Ваш совет.

3 февраля.С утра до самого вечера день шел обычным порядком. Пробегали всякие мысли, только ни одна не могла занять меня. Это я замечаю потому, что я занят той мыслью, что вот скоро новое для меня совершится это лето. Вот и занят я тем».


* * *

Здесь есть что отметить медику, юристу и даже моралисту. Потеряна лиличностьв человеке,совесть? исправимли он? Странно и спрашивать: он только обисправлениии думает, сюда — вся его воля, помыслы. Но если он не можетодолетьсебя, то явно можно только помогать ему: ибо всякий crimen[412]есть crimen злой воли, без злой воли нетпреступления. Можно было бы поднять «задним числом» один большой, даже огромный судебный процесс, притянув к ответу медиков, как и юристов,сословно, профессионально, научно: неужели же им не попадались признания, рассказы, исповедания, аналогичные этому? неужели можно поверить, что я, никогда не занимавшийся этим предметом, и обратившийв исторических целяхвнимание на него всего года три, лет семь, узнал в самом деле что-тоновоесравнительно с медиками и юристами, которые по этой части «огонь и медные трубы прошли»?!! Конечно — нет!!! Но у меняоткрылось ухо; а у нихухобыло закрыто, и они просто жевали жалованье, слушали рассказы идремали, видели факты — испали: и повинны в великом уголовном преступлении, что тысячи людей в Германии, Франции, везде были посланы в каторгу, в Сибирь, в тюрьму…Какихлюдей? — Да вот какэтотрассказчик, с его порывом к свету, к учению, к доброму наставлению чужой души, с плачем о себе, со всеми великими иредкимидобродетелями скромности и самоосуждения! Выбросьте наружный факт или как-нибудь егосокройте, и перед вами стоитобразцовый человек! Ибо так ли ведут свою жизнь, об этом ли думают и заботятся «самоуверенные молодые люди», проводящие дни в ресторанах и соблазнении девушек-прислуг, без всякого о том «покаяния»? Здесь — всецело, весь человек — полон: душа, совесть, сердце, ум. Не забудьте, что это — еле грамотный. Но постоянная его мысль — окнигах! Исповедание необыкновенно важно потому, что здесь мы имеем «своей рукой написанный» полный портрет содомита, абсолютно не сходный с тем, как это предполагалось; портрет вместе с темне поддельный, подлинныйи вместе документальный, как бы «у нотариуса засвидетельствованный», и с которым ничего не может поделать «наука». Все эти «размышления» патологов, клиницистов, «психиатров» (!!) якобы о «больных» своих «пациентах» падают в прах, ибо им говорят: «Вы не понимаетепола— и отсюда не понимаете вообщеполовых явлений, не только анормальных, но и совершенно нормальных».

Выражение исповедующегося: «пробегаютмысли», «опятьпробежалимысли» — говорит о совершенной невольности, об, так сказать,автономностиот ума, логики, совести, веры, всех этих половых течений, половых эмоций.Каковыже они? К женщине — в высшей степениослаблены, но, однако, —естьиувеличиваются от каждого нового сношения с женщиною. Что такое «сношение с женщиною»? Всегда —прививка, принятие в себя «почки»нового роста. Через совокупление мужчина прививает (как бывает в «садоводстве») себя женщине, женщина прививает себя мужчине: откуда — вытекающее отсюдаслияние, любовь, покорностьсовокупившегося тому, с кем было совокупление, всегда —двойная, всегда —обратная, всегда —взаимная. Пользуясь аналогиями, можно бы сказать, что совокупление естьфизиологический гипноз, происходящий через жидкости и всасывание их тканями, нежными и увлажненными. Это «прием душевной ванны», из которой совокупившийся выходит «обновленным» и «другим», именно — «другим» через эту прививку. Поэтому совершенно понятна часть рассказа, где говорится о первоначальном полном отвращении к сношению с женщинами и о последовавшем пробудившемся влечении к нему. Действительно — единственно, чему может поддаться содомия в смыслелечения, исправления(всегда, естественно, не полного) — это лечение через нормальный акт; или, если он невозможен, если к нему уже существует абсолютно непобедимое отталкивание, через какую бы то ни было аналогию «прививке» выделений другого пола; у женщин, напр. (содомитянки), — через искусственное впрыскивание мужского семени; у мужчины — через искусственное покрытие органа женскими выделениями. Если вообще это нужно, если б «пациент» захотел, если б врачу пришлось разрешать проблему, не им поставленную, аему поставленную. Явно, впрочем, что все это возможно и допустимо, что все этопожелаетсялишь в слабых степенях содомии, — при которых, как указывает практика, «браки еще заключаются», нечаянно и не нечаянно, и бывают, естественно, «не очень счастливы», и тогда врач зовется, чтобы «помочь счастью». Но обратимся теперь к этойне полной содомии: рассказ в высшей степени важен тем, что опять непререкаемо убеждает нас, чтополестьне вещь, небытие(sein, das Ding), а скорее всего какое-товолнение в нас, что-товолнующееся в нас, какой-тосветижар, рассекающийся на «мужское» —к самке, и «женское» —к самцу, но в этом волнении —спутывающееся, переплетающееся, «отражающеесяна себя», «идущеевспять» и т. д. и т. д. Обманутые тем, что вот «естьорган» и «он явнодля самки», ибо отвечает анатомией еевлагалищу, мы забываем, чтоорган— толькопридаточное к полу, а не естьвесь пол, и даже не естьсуть пола; что это есть чисто внешняя часть — то же, что «ствол» в отношении «растения». Конечно, «растения» самым именем вызывают представление «дерева» и «леса» и, пожалуй, «дров» и «дровосека». Но столь же «конечно» это есть вообще сквернаяботаника. «Мужского органа» совсем нет урыб; и «совокупления» каксоединения органов— унихтоже нет; аоплодотворениеи между прочим бешеная, ревниваястрастьк нему —есть. Явно, «орган» — побочное; у рыб нет, но и у теплокровных, у человека — не показуетсути вещей. «Содомия» как «ошибкав появлениитакого-тооргана» оттого ивозможна, что возможно в органическом мире полное его отсутствие, а следовательно, иво всем органическом мире не первенствующее органов значение для половой жизни. Пол —весь организм, и —душа, и —тело. Но — «организм» опять же не как существо, не — «sein» и «das Ding», а вот как это «волнение и пыл», как «пульс и ритм», чему органы толькоподчинены. Ведь можно задать проблему, чтóпервее, сердцеиликровообращение? Конечно, не было бы «безсердца» — кровообращения; но столь же достоверно, что без кровообращения, без нужды в нем и его сущности, не появилось бы сердце. И во всяком случае из двух идей, «сердце» и «кровообращение», —первенствует кровообращение. Так же вот и «жизнь», так же и «пол в нас»: «жизнь» выше и раньше, онаидейно предсуществуеторганизму, а пол, конечно,предшествует органу половой деятельности. Не потому «хочется совокупляться», что есть половой орган, а «хочется совокупляться»раньшеего инезависимоот него, и уже вопрос идет — «есть ли органдля желаемого»? Содомия и есть случай, когда «нет органадля желаемого». Но как «желание»-то раньше органа, емупредшествует метафизически, — то естественно иостается, пылаетв человеке, каков бы ни был орган. «Нечем, — апыл есть»: это и есть суть содомии. «Жажда томит», — а «горла, рта нет»: ведь это возможно, так как «жажда» не производится ртом и горлом, а вытекает из крови, из отношения в ней жидких и твердых частиц. Последний пример должен быть особенно понятен медикам. «Ну, что делать — тогда производится питание бульоном per anum». Это и естьсодомия: потребность данного организма, «крови» его, «души» его — непременно в мужском семени, в мужском органе, в мужскойстрасти, вхарактерноммужском жаре; но обычного для всего этого восприемника, обычного, но, однако,не абсолютного, именно влагалища и матки — нет; и тогда происходит «питание мужским жаром»так, этак, иначе, еще иначе— что и производит чрезвычайную множественность образов содомии, способов содомии, как это и свидетельствуется медицинскими же показаниями, медицинскими рассказами, «всей клиникой извращения» (якобы). Все, однако, сводится кприкосновению. Вот этогонигде не отсутствует, рассказов об этом нет. Как бы «прикоснуться», «получить прививку» («садоводство»), «зажечься жароммужчины». Вот еще аналогия «оплодотворения»: ведь в нем действительно один организм «вспыхивает» от другого. А необходимость этих «вспыхиваний», мировая необходимость, вытекает из того, что «мир вообще горит», что «жизнь вообще пожар». Как это остановить? как этому сказать «не будь»? И таким образом как вы скажете содомиту «не зажигайся мужским огнем», когдазажечь его женщиной не может медик, бессильна медицина? А «не гореть» он не может, ибожизньестьогоньитеплота. Вот куда заходят все эти вопросы: медицина (и юриспруденция) хочет, чтобы некоторые тела «оставались сырыми», «не загорались»: но этого они так же не могут, как птицу обратить в ящерицу, человека — в рыбу, и вообще теплокровное — в хладнокровное. Покане найдено средства пробудить в содомите влечение к женщине(вот — пусть работают юристы и медики) — оставьте им совокупление, какое они имеют: это — «зажигание», «прививка», а без зажигания — нет огня, без огня — жизни, без прививки и оплодотворения — нет всего вообще растущего.Оплодотворениераньше «вотэтогосовокупления»; ему предшествует. «Хочуоплодотвориться» — крик всей природы, которого никто не вправе вырвать у существа. Теперь:как? Медик говорит: «Каквсе». Содомит отвечает: «Хорошо, сделайте мне,как всем». Что «пропишет» медик? Нечего прописать, нет средств: ну, напр., упассивногосодомита вообще не происходитникогда эрекций и не выделяется никакого семени. Что же тут «прописать»? «Третьей ноги» не вырастит медик!! Тогда содомит, опрокидывая баночки, реторты, откидывая пластыри и микстуры, говорит: «Оставьте меня в покое, вы — сапожники в собственной науке, и я делаю то, что мнедано природой, что мнеоставлено природой, беру тумилостыню— в которойона, благая, мне не отказала». И прибегает к своим «прикосновениям-прививкам» с их тысячею модусов, с «влюбленностью» и «романами» (тысяча свидетельств, примеров, рассказов).

Пол — волнующееся, волнение; пол —текущее, от «0» до «бесконечности» (у рыб — мириады рождений в год, сколько икринок в рыбе), от «—1» до « + 1». Вполне бы можно сказать, что «мужского» и «женского» — вовсе нет, а есть «стремление по кругу»; «все возможности» в каждом, но обычно вкаждомжепреобладает которое-нибудь одно, и когда преобладаетк самке— мы это называем «мужской организацией» и «мужским влечением», а когда преобладает «к самцу», то мы называем это женской организацией и женским влечением. Но «преобладает» — значит «совмещаетсяеще с другим». Эти «совмещения» в каждом есть; и как в содомите есть хотя бы «миллионная часть» нормального совокупления, так в нормальном мужчине есть хотя бы миллионная часть содомического влечения. Миллионная или тысячная, а то, может быть, сотая, наконец может быть десятая, и, наконец, как в приведенном рассказе — почти 1/2; точнее — в приведенном рассказе содомии 2/3, нормы — 1/3, случай «излечимый», «исцелимый», «поправимый».


* * *

Случай этот — совершенно темного человека, едва умеющего (судя по рукописи) писать. Вот блестящий рассказ о себе талантливого философа-женщины, не подозревающей ничего о своей природе, но как ярко те же духовные черты сказались в рассказе! Она сама чувствует, говорит: «я не так родилась, как все», «с детствая чувствовала в себе что-то странное», «не ошиблась ли акушерка матери, приняв у неедевочку, ибовсегда я чувствовала себя мальчиком, мужчиной». У нее половое притяжение остановилосьна нуле: высокий талант к науке, к наукам, к философии, и абсолютная безразличность к кавалерам, самцам. Вот эта автобиография без всяких пропусков:


Рассказ о себе доктора философии, Марии Владимировны Безобразовой, — дочери автора и редактора «Сборника государственных знаний»


«Существуютстранные люди, к которым я несомненно принадлежу, и потому рассказывать о себе я не могу так, как это делают другие; к тому же не знаю, стоит ли это делать, может ли быть интересно то, что я могу сказать?

Потом, когда я хочу что-нибудь рассказать, то наталкиваюсь на одну большую трудность: я не умею рассказывать или не владею той формой, в которой ведется обыкновенно повествование.

Тотязык, который я себе выработала, по возможности кратко передает содержание моих мыслей,он прежде всего точен и сжат[413], а с таким языком нельзя приступать к повествованию. Или пропустишь то, что с моей точки зрения не заслуживает внимания, или же впадешь в другую крайность — начнешь размазывать.

И потому я заранее прошу о снисхождении всех тех, которые будут читать эти строки:я не родилась повествовательницей.

Может быть, удивит еще больше, когда я скажу, чтоне родилась женщиной. Не воскрес ли во мне потомок какой-нибудь современницы матриархата?Или в меняне вошло чего-то, чтов течение вековобусловливалособой тоттип женщины, которую мы все знаем, — итог ее порабощения?Моей натуре чужды все чисто женские элементы женщины, чуждо ее порабощение.

С самого раннего детства я чувствовала, что не родилась девочкой.

— Не ошиблась ли Луиза Христиановна(акушерка матери),меня принимавшая? — был вопрос, который я не раз задавала.

Но нет, она не ошиблась.

Я родилась не только девочкой, но даже красивой девочкой; и все те знаки внимания, которые мне оказывали, должны были разубедить меня в возможностифизиологической игры природы

Драма была на духовной почве.Все мои психические задатки и способности не вязались с тем, что обыкновенно природа дает женщине, все мои вкусы шли вразрез с издавна сложившимся строем жизни вообще девочек.

Яне только никогда не играла в куклы, но возненавидела повод, по которому их дарят, — елку. На елку приезжали те старшие родные, для которых мои молодые родители не были законодателями и не могли им сказать: «не дарите». Эти старшие заваливали меня, как первенца, аршинными куклами, их кроватками, шкапиками и другой дребеденью, а я была несчастна не потому только, чтовсе это было мне ненужно, а по совсем другой причине. Мне надо было показать благодарность, даже радость. Как неглупая девочка, я знала, что это было необходимо, а между тем для меня всего тяжелее была ложь. Потому-то я искренно радовалась, когда проходил этот несносный вечер, уезжали старшие, провожаемые всеми знаками почтения, и ямогла забросить или, лучше сказать, забыть аршинных кукол, пищавших «мама». Для меня не было большего праздника, чем когда мы сбратьями принимались опустошать елку, и я могла поиграть в их игрушки. Я совсем не была выше игрушек. До сих пор помню один подарок отца — он подарил мне его задолго до елки, так же, как и я, сгорая от нетерпения. Как сейчас вижу этибелые сани, такие большие, что в них могли усесться оба брата, с облучком для меня; сани, запряженныепарой вороных в серебряной сбруе. Сбруя снималась и надевалась, имоему блаженству не было конца. Милый папа знал, что подарить.

Отец кончил курс с серебряной медалью в Александровском лицее и 23 лет женился на своей троюродной сестре Масловой. Матери было только 18 лет. Она воспитывалась за границей и знала по-французски лучше, чем по-русски. Сестры ее даже едва говорили на своем родном языке, а вышли обе за провинциалов. Две сестры отца всю жизнь провели в провинции и оказались замужем за итальянцами — одна даже за ревнивым сицилианцем, доведшем ее до чахотки, другая за известным санскритистом Де-Губернатисом. Отец очень быстро шел по службе, чуть не 25 лет был начальником отделения, а 32 лет действительным статским советником.И отец, и мать оба писали[414].

Летом разыгрывалась фантазия матери. С нетерпением ждала я своих именин, зная, что она готовит мне сюрприз. Но то, что она дарила, всегда превосходило мои ожидания.За деревянным топоромследовала маленькаясоха с железными лемехами— соха, в которую я впрягала братьев; и, наконец, явиласькоса, в сообществебруска в брусочнице и молотка с бабкой.

Когда этой настоящей маленькой косой явыкашивала наштак называемый чистыйдвор, ремешок брусочницы опоясывал моюкрасную кумачную рубашку с косым воротом, а внизу торчаливысокие голенища сапог. Летом матьуступала моей слабости и позволяла мне ходить в рубашке[415]. Но затозимоймне оставалось толькозавидовать. У этих счастливых мальчиков были такие красивые синие кафтаны с золотыми пуговками, отороченные серым барашком, и, к довершениюмоей зависти, еще красные кушаки и шапки, а я… ходила в салопе и капоре[416].

Мои прогулки в городе былиотравлены этими атрибутами «девочки». Мне было неловко в них, и они казались мне некрасивыми.

Врубашке было так удобно вскочить в телегу, править, лазить на каждое дерево.

Яездила, правда, в платье,на козлахнашего большого крытоготарантаса, потому что уговорить меня сесть в клетку было трудно, и править я любила больше всего на свете, пока не стала ездить верхом, и тогда править показалось мне уже скучным.

Кучер был нередко пьян, как это подобает деревенскому кучеру, и я совсемодна справлялась с тройкой. Я изучила все нехитрые приемы этого управления, и лошади меня слушались: вожжей я не дергала — для этого я слишком любила лошадей.Любила и собак, и помню, как 4-х лет ничем не сумела угостить собаку, кроме освященной просфоры, и до чего все перепугались.

Уже если язавидовала братьям, тоеще больше кучеру, у которого все было настоящее. Его шляпа с павлиньими перьями и наборный пояс были лучше того, что носили мальчики.

Но хотя у меня не было ни шляпы с павлиньими перьями, ни кушака, зато ужев 13 лет у меня была собственная лошадь. Не зная, что мне покупать, отец давно дарил мне деньги, и на них-тоя купила лошадку.

Хотя «Каренькую» не только кормила на свой счет бабушка (в ее имении мы жили всегда летом), номоя лошадка и пахала, и возила навоз и сено[417], все же я каталась на ней раза два в неделю, а остальное время заботилась о том, чтоб ее не мучили.Впрочем, бабушка и сама любила лошадей[418], и им жилось у нее хорошо.

Моемальчишество не нравилось старушке. Она пыталась иногда читать мне наставления, хотя и делала это в очень мягкой форме. «Зачем мама тебе это позволяет? Разве девочке можно?»

И я вспыхивала, хотя бабушка была такая добрая и слабая, что на нее нельзя было сердиться. К тому же она и сама меня опасалась; тó же, как я проводила время, подкупало ее в мою пользу.

А именно: летом я вся отдавалась своему садику.

Бабушка отвела мне лужок за домом, и на этом лужке я устроила себе сад-огород. Были у меня там и цветы, и овощи, и ягодные кусты, цвела и поспевала клубника. Оченьзанимала меня компостная куча, которую я постоянно перелопачивала, но не помню, чтоб мои урожаи отличались обилием. Напротив, у бабушки, хотя и не было компоста, все родилось несомненно лучше. Мой уголок был слишком тенист и не удобрен издавна, как бабушкин огород. Тем не менее я гордилась своим садиком и его не бросала — чуть ли не до 18-летнего возраста. Тут стало уже не до него, и как жаль, что стало так.

Мое детство в деревне неразрывно связано с соседями по имению, именно двумя девочками одних со мной лет. Мы проводили два дня в неделю вместе и проводили их неизменно… в бане. Баня изображала избу, амы — мужиков. Мужики производили все сезонные работы.Роли были распределены раз навсегда:самая энергичная из нас была хозяином, ее сестра — хозяйкой, а я — работником. И мы совсем уходили в свою крестьянскую жизнь.

Теперь,когда я вспоминаю эту игру, мне всегда кажется, что мы предугадали в ней свою судьбу. Хозяин действительно стал хозяином, управляет образцово имением, тем самым, где мы играли в бане, хозяйка так же хорошо ведет свое городское хозяйство,а я… так и осталась работником, чем была в бане.

Хорошо жилось в деревне и, когда наступала осень, не хотелось в город. Не то чтоб я не любила учиться, но весь склад городской жизни, заключенной в стенах,и атрибуты девочки были мне противны.

Всего менее пришлась я ко двору в пансионе, куда ходила с 10 лет.Это был очень приличный немецкий пансион, где воспитывалось 3-е поколение девочек тихих и выдержанных, готовившихся стать со временем добрыми Hausfrauen[419]и Müttere[420], а до тех пор усердно зубривших то, что полагалось зубрить. И среди них вдруг очутилась я — этотрусский сорванец, добрый товарищ моих братьев, для которых я оказывалась очень часто слишком бойка,когда их муштровала и находила, что они не умеют войти во вкусы лошадей и плохие кучера.

Что было мне делать в пансионе!Моей удали не было никакого исхода, и во все время существования этого пансиона, с тех пор, как ввелась толстая черная книга, именуемая «журнал», ни у кого еще никогда не было такихбаллов за поведение. Я оставаласьодна и сама по себев этом отношении.Меня так много и часто бранили, что я давно перестала слушать и интересоваться тем, что мне собственно говорили.Помню, что мнепророчили ад, но я не боялась и ада. Когда я была в младших классах, моя классная дама — немка — дажевыдумывала для меня особенные наказания, никогда в пансионе не существовавшие и, верно, после меня канувшие в вечность. Онаотправляла меня завтракать в отдельную комнату, а я этим гордилась.

Ни баллы, ни наказания не производили на меня ни малейшего впечатления: я так жемало обращала на них внимания, как на слова,и продолжала жить по-своему. Предосудительным я считала говорить по-французски и по-немецки (я недурно уже говорила дома), а, напротив, стремилась обучить лучшему выговору своих товарок-немок, которые немилосердно коверкали русский язык. И совершалось то великое чудо, что немочки, не боясь даже замечаний, отвечали мне по-русски, и я от души могла радоваться их успехам, за которые мне столько доставалось.У немочек же я ничему не научилась.

В классе я иличитала русскую книгу, или писала сочинение; слушать, как по 10-ти раз отвечают то же самое, казалось мне нестерпимо скучным. И все это делалось на глазах учителей, так как яникогда не скрывала того, чем занималась. Меня оставляли в покое, потому что сделать со мной все равно ничего не могли.

Учителюфранцузского языка, возле которого я имела удовольствие сидеть (я была у него второй ученицей, а мы помещались за длинным столом по рангам и сидели на стульях),я даже сама читала наставления, когда мне казалось, что он недостаточно внимательно слушает то, что ему отвечают. Он мне надоедал тем, что на меня смотрел, — и на мой вопрос: «Que me regardez-vous?»[421]всегда уверял: «J’étudie votre caractère»[422].

Уроков дома я никогда не учила, а только в классе. Дома я читала исо страстью играла на рояле, потому что мне нравилась моя учительница музыки(ученица Антона Рубинштейна)и хотелось доставить ей удовольствие. Таланта же к музыке у меня не было, как вообще не было никаких талантов.

Моя жизнь в пансионе протекала довольно спокойно — я умела избавить себя от всех скучных обязанностей, которые на мне лежали, и училась исподволь. Яне знала, что такое переутомление, и не понимала самолюбия хотеть быть первой ученицей. С удивлением пожимала я плечами, когда меня бранили за то, что я недостаточно хорошо учусь. «Ведь в числе же лучших я», — думалось мне, когда я постигала наконец, за что мне досталось на этот раз. «А баллы, какое мне дело до их баллов», — недоумевала я, сидя за Гоголем или Тургеневым иуносясь в иной мир. Все равно умрем, все суета сует и, когда человек живет на земле так недолго, стоит ли заботиться о баллах! В моих глазах это было верхом суеты, и от этой суеты я была избавлена или избавила себя сама[423].

Мысль о смерти не давала мне покоя[424]. Совсем еще маленькой девочкой я видела страшные сны: себя в гробу и пробуждение потом.Это былодин из самых обыкновенных моих снов, который развивался во всех подробностях и, как это бывает со снами, часто повторяющимися,у него была своя обстановка, и я относилась к этому сну, как к чему-то своему и родному[425].

Когда я стала старше,мысль о смерти являлась мне и наявуи принимала образ нирваны.В любое время дня или ночи я могла представить себе, что более не существую, и уничтожались для меня время и пространство. Ничего более ужасного не могу вообразить до сих пор.Когда нет времени и пространства, то нет ничего, исостояние беспредельной пустоты, чего-то худшего, чем пустота, потому что пустота все еще наше человеческое понятие,внезапно меня охватывало. Я выходила из этого сомнения, произнося обыкновенно одно слово «мама», и направлялась к матери ближайшим путем.

Раз я перелезла через комод, потому что путь по полу показался мне длинным. Толькокогда я видела близкого человека, состояние это проходило[426]. В нем я изучила понятия пространства и времени и убедилась, что без них человек не может жить. Все обращается в ничто, когда нет времени и пространства, — было мнеясно задолго до того, как я читала Канта[427].

Рано начала я читать все то, что имело какое-нибудь отношениек философии. Никто мне этого не говорил, но я чутьем знала, что те вопросы, которые меня мучают, создали философию, и философы — те люди, которые одни могут меня утешить и успокоить[428].У них искала я разрешения вечныхвопросов о происхождении мира и его будущем— разрешение и разгадку того,что составляло мою внутреннюю жизнь. Об этом я не говорила даже с матерью, хотя была с ней дружна и рассказывала ей много такого, чего обыкновенно не говорят матерям.

Я еще не была в пансионе, когда мнепопаласьв детском журналепсихология, которую я списала и хранила, как святыню. Из этого же источника почерпнула я, верно,правила жизни Франклина — другое мое сокровище, занесенное в тетрадку. Когда задавали урок истории, я шла в кабинет отца и в его пространном немецком Вебере читала о том периоде, который у нас проходился, ночитала только то, что делали в это время философы. Я не всегда учила урок, —какое мне было дело до войн и суеты королей, но я всегда читала в Вебере о том,что составляло для меня содержание жизни.

Мать рано начала удовлетворять моей страсти к чтению. В то же время начались и мои первые литературные опыты, которые были так же неудачны, как и многие последующие. Помню, как я сидела над первым детским чтением — сказками, ивсемисвоимисилами пыталась выкинуть из них волшебный элемент. Иногда мне казалось, что я нашла решение, и я долго радовалась, но потом обыкновенно разочаровывалась. Волшебный элемент был так крепко вплетен в сказку, чтокогда я заменяла его естественным, то ничего не оставалось. Я чувствовала, что ничего не выходит и моя работа пропала.

Когда сказки заменились нравоучительными повестями вроде «Квичи» и «Le vaste monde»[429], я до того сжилась с их героинями, чтоначала проводить в жизни то, что делали эти девочки. В этих повестях особенно часто шла речь осуете мирской — истинный мир, мир религии не имел ничего общего с нашей жизнью. Иногда я помышляла даже о том, чтобы обратиться к своим близким с вопросом о том,почему они так мало думают о будущей жизни и не делают того, исполнять что мне казалось просто. Иногда я представляла себе, что придет тот день, когда я это скажу всем людям, — онипоймут меня, уверуют и перестанут грешить.

Но как ни казалось просто то, что надо делать, настал тот день, когда я и сама разочаровалась в том, чему прежде так горячо верила.

Произошло это в Италии, где мы проводили осень. Был ли то переходный возраст — 14 лет, влияние ли католицизма с его процессиями и мадоннами в платьях, или разговоры дяди-атеиста, которые доносились до меня урывками из другой комнаты, — верно, все вместе взятое заставило меня решить, что религия лишь измышление, иллюзия и фантазия человека.

Вернувшись в пансион, я стала мучить несчастных немочек и ежеминутно их спрашивала: «Веришь ли ты?» Когда мне говорили, что «да», я скорее отвязывалась, чем когда слышала «не знаю».Все мое негодование изливалось на произносившую такие глупые, по моему мнению, слова.

— Как можешь ты говорить «не знаю», когдаэто самое важное в жизни, — громила я несчастную девочку и объясняла ей всю важность вопроса.

Не помню, чтоб я когда-нибудь говорила, что сама не верю, а тем более чтоб развивала свои мотивы. От меня этого никто не требовал, и я считала нужным молчать.

Только раз помню, что возбудила спор в классе, который долго нас занимал.

Речь шла о том,как мыслит человек — словами или не словами. Началось с того, что я по своему обыкновению приставала к одной из немочек и на этот раз дразнила ее тем, что она думает по-немецки. Девочка эта говорила по-русски лучше всех, была даже православная, а все же я уверяла, что она немка, и в доказательство и привела этот свой аргумент.

Она ответила мне так, как я вовсе не ожидала.

— Совсем не думаю словами.

— Как не думаешь! — накинулась я на нее. —Нельзя думать без слов! Каждый человек думает словами!

— А вот, — объясняла она мне, — «придет к нам в класс Флери», — неужели ты себе это говоришь, а я такпредставляю себе его вице-мундир, лысину

Меняосенило, что я была не права. Да, конечно, и я, когда думаю, что «Флери придет в класс», топредставляю себе его, а не говорю слова. Но как же это, однако? Есть такие вещи, о которых без слов совсем нельзя думать, и я вспоминала свои излюбленные «добродетель, вера, грех». «Да, нельзя — кто же прав: Лейшке или я?»

И кто бы ни входил к нам в класс — был ли то учитель арифметики, географии или рисования, которая-нибудь из немок непременно докладывала, что его просят ответить на один вопрос: «Как думает человек?»

И учителя путали и путали. Из их объяснений я ничего не вынесла и так и осталась с убеждением, что это трудный вопрос, пока не узнала, что мы спорили о понятиях и представлениях, и никак не могли прийти к соглашению, что нужны и те, и другие.

Хотя этот спор имел мало отношенияк воззрениям Лейбница и Локка на прирожденные и приобретенные идеи, тем не менее их разногласиебыло мне всегда особенно понятно и близко, было чем-то совсемсвоимблагодаря нашему спору.

У меня была еще мысль, которой обыкновенно не бывает у детей:мне совсем не хотелось вырасти[430], даже больше того — я страшно боялась того времени, когда буду большая, не стану больше ходить в пансион, и мне придется жить. «Хотя бы теперешнее время никогда не прошло», — было единственное, о чем я мечтала, шествуя в пансион, играя на рояле или играя в карты с француженкой, гувернанткой младших.

Мне было хорошо, и я представляла себе, что дальше будет хуже.

Может быть, иногда потом мне было лучше, чем я себе это представляла, боясь вырасти, — я слишком уже боялась.

Итак, я росла не такой девочкой, как многие, и имела право спрашивать Луизу Христиановну — не ошиблась ли она.

Но я не любила и даже обижалась, когда одна русская товарка (моя любимая) называла меня чудачкой.

Несмотря на свою бойкость,я была застенчива, и мне хотелось быть, как все.

Когда в пансионе меня целовали чужие дамы, я сгорала от стыда[431]и готова была провалиться сквозь землю, только чтобы не сделать реверанса.

Детские балы смущали меня необходимостью войти в залу, хотя я охотно на них ездила.

Застенчивость уживалась во мне с бойкостью и мальчишество с мыслью о смерти.

Много неразгаданного в человеческой душе, и крайности не всегда одна другую исключают.

Мне не было еще 16-ти лет, когда, просидев 2 года в старшем классе, чтоб не кончить 14-ти, я вышла из пансиона и вступила в жизнь, которой так боялась.

Во время последнего года, который я проводила в пансионе, речь все чаще и чаще заходила об экзамене на домашнюю учительницу.

В самом пансионе экзаменов не существовало.

В каждом классе было так мало учениц (не более 15-ти), что всех знали и переводили по годовым баллам. Иногда оставляли, когда ученье не давалось; случалось, что оставляли и за способность, т. е. слишком юный возраст.

Естественно, что вопрос об экзамене всех пугал. Держали его далеко не все, спрашивали же друг друга решительно все:

— Будешь держать экзамен?

Когда с этим вопросом обращались ко мне, то я неизменно отвечала:

— Книги никогда не возьму в руки.

И я говорила чистосердечно. Мне еще совсем не приходило в голову, что я буду делать, когда кончу в пансионе. Менее всего было мне ясно то, что я когда-нибудь заинтересуюсь учебниками. Слишком мало уделяла я им до сих пор внимания. Но потому-то именно учебники мне еще совсем не надоели, и моя работа была впереди.

Случилось очень скоро то, о чем я совсем не помышляла.

В 16 лет я была еще слишком молода, чтоб выезжать: надо было подождать год. Братья не были более моими товарищами, старший учился в Лицее, второй в гимназии, и они продолжали быть мальчиками в то время, как я стала взрослой.

Что оставалось мне делать?

Я купила себе программы экзаменов и русские учебники(в пансионе все предметы, в том числе и арифметика, проходились по-немецки). День был у меня правильно распределен, и каждому предмету отведено свое время.Сколько меня ни отговаривали, я брала все предметы главными и приводила аргументом то, что главный предмет можно обратить в дополнительный, не выдержав экзамена, но почему не попробовать и чему это мешает?

Я относилась теперь к экзаменам с таким же легким сердцем, как бывало в пансионе к баллам, и совсем не волновалась.Любимым моим предметом сделалась арифметика, которой я совсем не знала в пансионе. Мне попался очень хороший учебник Назарова, и я до тогоувлекалась решением задач, что забывала даже о распределении своего дня. Память у меня всегда была хорошая, и когда я раз пришла к матери с толстой книгой хронологии, то оказалось, что я знаю в этой книге все события до одного.

И вот мы садились в карету и ехали в шестую гимназию. Я ощущала только радость. Меня не охладил даже первый экзамен — французский, несмотря на то, что учитель все время ко мне придирался и поставил 4. Тот же балл получила я из немецкого,всеже остальныеэкзамены выдержала на 5. Это случалось редко. Во время последнего экзамена ко мне подошел окружной инспектор и меня поздравил.

Этот первый успех произвел на меня впечатление. Я уверовала в свои способности ирешила… поступить в Цюрихский университет. Одна знакомая барышня дала мне университетскую программу, и я ее хранила как самое дорогое, что у меня теперь было.В этом только заключалась вся моя связь с университетом. Долго, очень долго у меня не было другого отношения к Цюриху, как эта программа.

Но когда я попробовала раз объявить о своем решении матери, то она только рассмеялась.

То была мать, сочувствовавшая моему желанию учиться, но был еще отец, ему вовсе не сочувствовавший.

Ученые женщины были кошмаром отца: он их преследовал вне дома и мог ли примириться с ними у себя?

Отец только потому отдал меня в немецкий пансион, что там учили меньше, чем в гимназиях, и, по его словам, не учили естественной истории. По его мнению, женщинам совсем не надо было учиться, но так как не учиться в XIX в. было нельзя, то он и нашел паллиатив в образе немецкого пансиона.

Странно, конечно, что, при таком отношении к женскому образованию вообще и к моему в частности, отецсделал из меня своего секретаря[432], не помню с каких лет, но, кажется, когда я еще была в пансионе. Я рассылала повестки и циркуляры, а позже читала корректуру его изданий.Другой его секретарь, магистрант Петербургского университета, никогдане оспаривал у меня первенства.

Но хотя я собиралась в Цюрих, тем не менее не уяснила себе вопроса, чему хочу учиться и чем стать? Если в детстве меня всего больше интересовала философия, то в юности привлекало естествоведение. Я по-прежнему любила деревню, и мне хотелосьдеятельности, где для женщины будеттакой жепростор, как и для мужчины. А в сельском хозяйстве они равны, и я всего чащемечталао том, чтобстать агрономом.

Далека была от меня мысль, что я могу стать кабинетным ученым. В нашем доме мне давно надоели ученые, и та атмосфера, которой я была окружена, казалась мне скучной. Те подробности, о которых мне приходилось постоянно слышать, представлялись мне ненужными. Сути государственных наук я не могла уразуметь, и они оставались мне чуждыми.

Когда мать давала мне читать экономистов, то я только удивлялась тому, что такие книги ей нравятся. Отец имел привычку читать мне свои статьи, и я всегда радовалась, когда он кончал. Мне было жаль сказать ему, что это скучно.

Мать до тонкости изучила специальность отца — политическую экономию[433].Она не толькочитала Адама Смита (он-то и был мне особенно противен), Рошера, Молинари, Лоренца Штейна, нопереводила и академические мемуары отца на французский язык. Мать писала по-французски лучше, чем по-русски.

Ее писательская деятельностьначалась с фельетонов в «Journal de St.-Pétersbourg». То быликритические очерки русской литературы, блиставшие остроумием и возбуждавшие постоянные нападки «Гражданина» благодаря своему либерализму. Еще замечательнее были ее корреспонденции в «Journal des Débats». Они обращали на себя всеобщее внимание, и автором их считали одно время Анат. Леруа-Больё. Она писала их в течение 10-ти лет и вела одно время этот отдел в «Revue Suisse» и в «Contemporary Review» (по-английски). В «Rivista Europea» (издавал ее Де-Губернатис) были помещены ее статьи о Тургеневе, и в «Nouvelle Revue» — о женских типах в русской литературе. Может быть, лучшее, что написала мать, — статья в «Journal des Economistes» о женском вопросе. Онадоказывает, что ошибаются те экономисты, которые считают освобождение женщин социалистической теорией, и чтов политической экономии не существует аргументапротив свободы женщины.

Отец же, одинаково изучавший политическую экономию и преподававший ее в Александровском лицее и великим князьям, был ярым противником этой свободы и недалеко ушел в этих своих воззрениях от кн. Мещерского.

И мать 10 лет скрывала от отца, что она писательница.Ее псевдоним «Татьяна Светова» оставался глубокой тайной (я была в числе 3—4 посвященных).

Наконец эта тайна раскрылась. Мать написала детские рассказы и подписалась «Е. Васильевская» и показала их отцу; и вот случилось, что он первый начал расхваливать эти рассказы и написал о них рецензию.Особенностью отца было необыкновенно мягкое сердце, сердце не мужское[434], но горяч он был, конечно, страшно, как все добрые люди.

Стоицизм матери произвел на него глубокое впечатление.Он при своей экспансивности не мог себе представить,как можно скрывать что-нибудь несколько часов[435], а не только десять лет.

Ямечталатем временемо чем-то большом и захватывающем. Мне хотелось действовать и творить большое и великое.Великоене умещалось у меня в рамках писанья. Писать было чем-то чересчур обыденным и прозаическим в нашем доме, где все писали, начиная с отца и кончая 10-летней сестрой и 9-летним братом, сочинявшими повести.

А я, напротив, никогда не писала и не слыла в семье писательницей — слишком много уже все это делали.

Твердо решено было у меня лишь одно — попасть в Цюрих, а для этогонадо было пройти, по моему мнению,курс мужской гимназии. И вот я взяла программу — вычеркнула то, что знала, и занялась тем, чего не знала, — математикой и древними языками. Алгебра мне понравилась— я опять увлеклась решением задач, но геометрии не понимала и никогда не была в состоянии решить ни одной задачи. Когда же дошла до тригонометрии, то стала совсем в тупик. Мне казалось, что геометрия построена на каком-то чудовищном недоразумении, — в чем оно, я не могла разъяснить, но для меня это была фиктивная наука.

Древние языки пошли у меня недурно, только греческий смутил на первых порах своей азбукой.Второй брат, всегда первый ученик своего класса, мне помог, время от времени просматривал мои переводы и неизменно ставил тройки. Больше я не заслуживала, хотя все же подвигалась не совсем медленно ив два года прочла тех авторов, которых полагается читать в гимназии. Аттестата зрелости мне, конечно, никто не выдал, да я о нем и не помышляла.

В течение этих двух лет я мало читала, за исключениемспециальных сочинений по химии и ботанике, так как слушала лекции Менделеева и Бекетова на Владимирских курсах. Меня возила на эти лекции мать — к великому ужасу отца, который, со своей стороны, усердно пропагандировал манеж и балы.

Я ничего не имела против манежа — лошади ведь были с детства моей страстью, и, когда я брала первый урок, берейтору и мне казалось, что я провела всю свою жизнь на лошади.

Одинаково не имела я ничего и против балов, хотятанцевала гораздо хуже, чем ездила верхом. В жизни барышни балы являлись оазисами. Насколько скучны были визиты и разговорные вечера, настолько интересны были балы. Только на балу и чувствовала я себя свободной. Сама атмосфера бала казалась мне обаятельной; общее оживление, блеск залы, чудная музыка.

Но одних балов для моей жизни было мало, и пришел тот день, когда явошла в кабинет к отцу и повела с ним решительный разговор.

Я объявила ему, что хочу учиться.Он удивился, потому что никак не мог понять, о каком ученье я говорю.

Но я твердо стояла на том, что хочу поступить на педагогические курсы. Отец рассмеялся. «Ты хочешь быть учительницей. Но какая же ты учительница?» — объявил он мне.

Хотя я давно уже учила и крестьянских детей, и сестру с братом, и любила учить, но отвечала:

«— Я не хочу быть учительницей», — так как действительно думала о совсем другом. Но я знала, что это другое, по его воззрениям, мне еще более недоступно, и потому-то решила добиваться того, что казалось мне более возможным.

Давно уженаправляла я шаги гувернантки на Гороховую, чтоб лишний раз взглянуть на милую мне синюю вывеску Женских Курсов.

— Мне толькохочется учиться, — очень красноречиво убеждала я отца, так как долго готовилась к этому разговору и обдумала все его слова. И он внимательно меня слушал. Но тут явился новый вопрос.

— Как же ты будешь ходить одна по улицам?

Мне было 18 лет, но я еще никогда не ходила одна. Помню, как раз мать послала за мной к знакомым карету с лакеем, но отец нашел такую охрану недостаточной и посадил в карету еще гувернантку.

Однако у меня был готов ответ. На Курсы поступала одна наша соседка по дому, и я объявила отцу, что буду ездить с ней. Л. принадлежала к очень почтенному семейству, и отец неожиданно согласился.

Я пошла объявить матери о том, что произошло.

Она была так поражена, что мне не верила.

— Как мог он позволить! — все повторяла она. Но это невероятное случилось, и наступило время конкурсных экзаменов.

Я была уверена, что их не выдержу, так как на 40 вакансий желающих поступить оказалось 100, и 40 из них были с медалями. Медали меня всего более смущали. Мне почему-то казалось, что должны поступить их обладательницы, и никак не я. Мои шансы казались мне ничтожными.

И потому трудно себе представить мою радость, когда я была принята и значилась в списке четвертой. На этот раз мое место доставляло мне неописуемое блаженство.

Итак, я вступаю в храм науки достаточно подготовленною: мое домашнее образование не оказалось ниже гимназического, и блеск медалей потускнел в моих глазах. Я перестала взирать на них с прежним благоговением и скоро убедилась, что многие, имевшие медали, знали гораздо меньше тех, у которых медалей не было.

Наступило славное время.

Передо мной открылся новый мир — мир университетского знания, хотя, собственно, Курсы не были университетом, и из преподавателей профессором был один В. В. Никольский. Он читал в духовной академии.

Педагогические Курсы переживали в 1875—76 гг. блестящее время: они были преобразованы, и при них открыта прогимназия взамен прежней школы; а ведь известно, что в России метут особенно чисто только новые метлы.

Ревностно занимался Курсами несомненно талантливый педагог, покойный И. Ф. Рашевский. Мы были первыми слушательницами, учившимися в прогимназии, и с своей стороны одинаково старались — усердно посещали содержательные лекции, много читали и писали дельные сочинения.

Но лучшими на Курсах были для многих из нас лекции Владимира Васильевича Никольского. Он, к сожалению, слишком рано умер, и у него нет того имени, которое он оставил бы, если бы прожил дольше. Впоследствии он был инспектором Александровского Лицея, и, кажется, недолго.

Кто внимательно слушал его лекции, никогда их не забудет. Н. не был красноречив, но то, что он говорил, было лучше всякого красноречия. Каждое его слово было продумано и взвешено, и основная мысль лекции была проведена всегда образно и ярко.

Он читал нам историю русской литературы, и чего только не вносил в свои курсы. Впервые постигла я смысл тех понятий, которые прежде оставались для меня мертвой буквой.

Н. объяснял нам, что такое «народное самосознание» и как оно отражается на литературе.

В литературу, по Никольскому, входили не одни произведения словесности — она охватывала все плоды просвещения, выражавшиеся в слове.

Помню его лекции об эпохе Екатерины II. Он разъяснил, чем был «Наказ», и ввел нас в науку о праве. По поводу французских энциклопедистов Н. изложил вкратце историю новой философии.

Я не согласилась с тем, что он говорил о Декарте, и, когда меня просили как-то раз повторить его лекцию, я передала собственное мнение. А именно, Н. назвал «мыслю — следовательно существую» Декарта силлогизмом. Я же понимала это положение в более широком смысле — для меня оно было не силлогизмом, т. е. чем-то только формальным, а в этих словах заключалось целое миросозерцание. Впоследствии я узнала, что изложение Н. было семинарским, мое же обыкновенным.

Другой наш авторитет, Рашевский, читал нам, будущим учительницам языков, дидактику и методику русского языка, разъясняя сущность грамматики и связь русского языка с церковнославянским. В то же время Р. прививал нам гуманное отношение к учащимся.

Занятия в прогимназии были организованы образцово. Сначала мы слушали уроки преподавательниц и разбирали эти уроки на особых конференциях. Каждая из нас представляла письменный отчет и имела право высказывать свободно свое мнение. Далее надо было составить программу собственных уроков и выбрать себе ассистенток. Следовали эти уроки, и за ними опять конференция, на которой дававшая уроки представляла о них отчет, ассистентки же делали свои замечания.

Раз на одну из таких конференций приехал Осинин, начальник Курсов. Многие из нас, в том числе и я, его не любили за высокомерное обращение, неуместное в высшем учебном заведении. Но Осинин считал курсы гимназией, а нас ученицами.

На первой же своей лекции (он читал педагогику, излагая психологию по Бенеке, но никогда не называя источника) он объявил нам, что мы не имеем права пропускать уроки, и нас будут записывать. Этого, кажется, никогда не делалось, да и было некому, а всего чаще пропускали мы уроки именно самого Осинина. И час был ранний, и его манера спрашивать и заставлять стоять — неприятны. Помню, как я и сидевшая рядом со мной В. боялись, что он нас вызовет, но этого не случилось с нами в течение двух лет.

Но вот он приехал на конференцию, и как раз когда я была ассистенткой. Мне пришлось сделать при нем мои замечания, и я осталась сидеть, как это было заведено на конференциях.

Не знаю, это ли или моя критика не понравилась Осинину, но, когда я кончила, он объявил:

— У всякой медали есть две стороны.

— У нас здесь принято только критиковать, мы никогда не хвалим, — быстро возразила я к всеобщему удивлению.

Осинина на Курсах очень боялись, и странно прозвучали мои слова начальнику о том, что у нас «принято».

Мне не приходило, конечно, в голову, что это дерзость. Я сказала только то, что знали все, но чего никто бы не сказал.

Осинин промолчал, но оказалось вскоре, что он моих слов не забыл.

На своем уроке он задал классное сочинение. Когда в следующий раз он принес то, что мы написали, то в числе первых вызвал меня.

Соседка дергала меня за платье, боясь, что я опять не встану.

Но я стояла и слушала.

— Вы не умеете писать, у вас встречаются ошибки вроде «не» вместо «ни» (в одном месте было действительно переправлено, но других ошибок не было), — распекал меня начальник и поставил 7. Сочинение это относилось к педагогике, а не к русскому языку. И такая месть показалась всем мелкой, так как все знали, что я не могла написать на 7. Осинин уронил себя в глазах слушательниц, и промолчала на этот раз я.

У него была еще одна черта, которая одинаково не заслуживала уважения. Он делал выговоры наставникам при слушательницах.

Всего чаще приходилось выносить такое обращение старушке-надзирательнице, единственной на все Курсы. Что могла она поделать с бурлившей молодежью? Мы пользовались большой внешней свободой, проводили скучные лекции в коридоре и не всегда входили в класс по звонку.

Наши беседы в коридоре, так называемые «журфиксы», были гораздо полезнее скучных лекций, и старушка поступала умно, оставляя нас в покое.

Раз Осинин набросился на учителя французского языка за то, что на его уроке мы собрались не все сразу.

Это был тот самый Флери, который учил меня в пансионе (лектор университета). Здесь не он не слушал, а не слушали его. Как свою бывшую ученицу, он меня особенно отличал и читал мои сочинения вслух.

В. П. Острогорский, преподававший иностранную литературу, поставил мне за годовое сочинение 11. То был большой удар моему самолюбию. Я просидела над этим сочинением всю зиму, перечитала не только указанные О. десятки источников, но и многое другое, и написала 100 больших страниц. Немало заставили меня страдать мои «Страдания молодого Вертера». Я ожидала слова поощрения и не получила даже полного балла!

«Итак, я — бездарность, полная бездарность», — приходило мне нередко в голову.

Не понимаю до сих пор, отчего это случилось? Неужели причиной служило то, что мои взгляды не сходились с воззрениями учителя? О. подчеркнул те места, где не был со мной согласен.

«А, — я думала, — вот что».

«Неужели развитие заключается в том, чтобы повторять сказанное учителем? Разве нельзя сказать что-нибудь другое!» Меня поражала такая узость, и я всего менее прощала ее тому, кто был на словах поборником свободы. Какая нетерпимость и непоследовательность. И с пылом молодости я долго помнила, что меня обидели!

На второй год я не могла себя заставить заниматься у О. и даже не прочла того произведения, которое он всю зиму разбирал в классе; кажется, то было «Домби и сын» Диккенса; к тому же он слишком растягивал свои объяснения, все что-то обещая, а на самом деле повторяя старые фразы: то был катехизис либерализма, и, по моему мнению, Острогорский совершенно напрасно опошлял хорошее.

На этот раз я написала два сочинения — оба в один вечер, прямо набело, как писала, бывало, в пансионе. На этот раз я получила 12, и это меня несколько успокоило. Итак, 12 Острогорского оказались для меня величиной достижимой, хотя и не дались за целый год труда. Это все же было несправедливо, а с несправедливостью я как-то не мирюсь. Много еще таких 11 пришлось мне получить в жизни — и всегда, по моему мнению, когда я их не заслуживала.

Острогорский считался нашим курсом преподавателем из средних (раньше, и, может быть, — и позже, его ставили выше всех), а были совсем плохие, в особенности историки. Они читали старые записки и дремали сами, а подражая им, и мы. Я же была занята. Литографированных записок у нас тогда не существовало, те же, которые были в ходу из года в год, у меня недоставало терпения переписывать, потому что в них заносилось буквально все, от слова до слова. И потому я писала только главное, и прямо в тетрадь пером. Мои записки никому не годились, но я приготовлялась по ним к экзаменам в несколько часов.

Экзамены я выдержала хорошо и кончила второй. Первой была моя соседка по скамейке В. Когда мы переходили на старший курс, Рашевский назвал нас лучшими. Это было удивительно, потому что во время его уроков мы неизменно молчали. Молчали на вопросы: «что такое подлежащее?» и т. п., ибо понимали, что Р. дает новые определения, и старые уже никуда не годятся. Молчали еще потому, что не любили вставать и слышать, как нас называют просто по фамилиям. Когда к нам относились не как к барышням, мы чувствовали себя неловко.

Раз пришлось щегольнуть тем, что мы — барышни.

Старший курс был приглашен на бал к принцу Петру Георгиевичу Ольденбургскому. Это случилось впервые во все время существования Курсов и составляло событие. Старушка-надзирательница учила нас добросовестно тому, как себя держать, и даже реверансам.

Но мы более чем оправдали ее надежды. В. танцевала с маленькими великими князьями, а я кадриль с ненавистным мне Осининым. Собственно кавалерами были приглашены ученики коммерческого училища, поражавшие неотесанностью и неумением танцевать рядом с нами. Наверху о нас было сказано, что мы приличнее даже институток, и больше Педагогические Курсы никогда уже не приглашались с коммерческим училищем, а всегда с Лицеем и Правоведением.

В. и я держались вдали от учителей. Мы даже досадовали, когда любимого Никольского мучили после лекций — ведь он устал, и зачем ему надоедают! И в числе этих жаждущих поговорить с учителями была обыкновенно Л., с которой я ездила на Курсы.

Отец не любил, чтобы опаздывали к обеду, и потому я уезжала одна. Теперь уже давно было предано забвению, что я не могу ходить одна по улицам, хотя, кроме Курсов, я нигде и не бывала.

Вся моя жизнь сосредоточивалась там.Очень хорошо сложились товарищеские отношения, так как было много развитых девушек, с которыми я сошлась. У меня существовала, впрочем, одна слабость:я не могла видеть слушательницу, чтобы с ней не познакомиться, и когда приходила на Курсы, то здоровалась со всеми, потому что всех знала. В. немало трунила над «моей популярностью». А я не прощала ей замкнутости или «аристократизма», по моим словам. Когда у нас затевалось какое-нибудь общее дело и нужны были депутатки, выбирали всегда меня, а я тащила за собой ее. Она сердилась и соглашалась только, чтоб от меня отвязаться.

Общественное служение не доставляло ей ни малейшего удовольствия, толпа пугала. Известная замкнутость была и во мне — я сторонилась старших, номеня тянуло к товарищам. Это какое-то органическое чувство, сильнее меня самой[436].

И сколько я испытала горя от того, что менятянуло к людям, как к своим.

Но на Курсах жилось хорошо, и эти счастливые страницы жизни никогда не изгладятся из моей памяти.

Когда первый раз в жизни я вошла в класс, чтобы дать пробный урок, то почувствовала себя совсем свободной. Моя ассистентка, баронесса К., у которой была собственная школа, даже попросила меня ее поучить.

Я рассмеялась и объяснила, что никогда еще не учила в классе. Мне кажется, что уменье учить нельзя передать, как и многое другое. Это дар природы.

Сущность хорошего преподавания заключается в том, чтобы видеть в классе целое и всегда иметь перед собой это целое. Тогда класс будет заинтересован, и дисциплина сведется на нет.

Мне было предложено место образцовой учительницы русского языка в прогимназии при Курсах. Места этого все добивались, а я должна была отказаться.

То, что я не буду учительницей, было обещано отцу, и, когда подходило время к окончанию Курсов, он даже уверял, что уедет из Петербурга, если я буду учительницей.

Итак, мне пришлось отказаться, а к Цюриху я не приблизилась ни на шаг.

Когда я читала сведения, сообщаемые о студентах заграничных университетов, у меня сжималось сердце. «Есть же такие счастливицы», — думалось мне, и их становилось с каждым годом все больше, а я все сидела в Петербурге и, верно, просижу тут всю жизнь.

Цюрих былтеперьокружен в моих глазах не только ореолом— к его блеску прибавились острые иглы. Давно забросила я программу, так как один ее вид заставлял меня страдать еще сильнее.

И, кончивши Курсы, я опять обратилась в ненавистную мне куклу-барышню.

Расскажу только один эпизод, который случился со мной два года позже.

В 1878 г. был открыт 3-й курс, и говорили, что дадут особые права тем, которые его кончат. Я проводила зиму с бабушкой в уездном городе, но мне захотелось записаться. Когда пришло время экзаменов, я достала записки и приехала в Петербург экзаменоваться.

Я прекрасно выдержала все экзамены, оставался последний — русская история.

Почему-то 2-й и 3-й курсы были соединены, и мне пришлось сидеть несколько часов и слушать, как отвечает 2-й курс. Это было нечто ужасное. Экзаменатор до невозможности придирался, слушательницы терялись и отвечали плохо вовсе не потому, что не приготовились. Я переживала все эти муки издевательства над людьми, которые не могли собой овладеть и объявить, что все знают.

И вот дошла очередь до меня. Речь шла о какой-то войне. Не успела я сказать двух фраз, как меня прервал экзаменатор:

— Вы же говорили, что война велась из-за Аравии, а теперь уверяете, что причиной войны явились курды.

— Желание овладеть Аравией было причиной войны, возмущение курдов явилось поводом к ней, — объяснила я спокойно и продолжала прерванный рассказ.

Он очень скоро меня опять перебил:

— Зачем были нужны туркам немецкие офицеры?

— Чтоб реорганизовать армию.

— А вы сейчас сказали — «чтобы вести войну».

— Разве одно мешает другому? — по-прежнему невозмутимо отвечала я. — Реорганизованная армия была нужна, чтоб воевать.

— Если вы будете продолжать так мне отвечать, я перестану вас спрашивать, — вспыхнув, объявил учитель.

— Как вы хотите, — спокойно сказала я, положила на стол билет и ушла из класса.

Когда я приехала домой, меня все спросили, что случилось и почему я такая счастливая?

— Выдержала экзамен?

Но выдерживала я их много, и к этому давно все привыкли.

— Не выдержала, — ответила я с восторгом. Вечером, в концерте, я встретила одну из экзаменовавшихся со мной, и она мне рассказала, как долго не мог прийти в себя П., и что он поставил мне 7.

Учитель отказался экзаменовать меня еще раз, и таким образом я не получила аттестата об окончании 3-го курса. Все равно — прав этот аттестат не давал никаких.

Отец сообщил мне, что инцидент был где-то описан — учителя бранили, а меня хватили.

Как я была счастлива, что отомстила. «Может быть, это остановит других», — мечтала я».

«Розовое и черное из моей жизни»

М. В. Безобразовой

___


Приведем еще следующее рассуждение чистого девственника, ибо познание духадевства взрослых людейсодержит вообще в себе ключ к разгадке всего христианства, всей Церкви:


«Вопрос об интимных сторонах брака представляет большой интерес для каждого человека, желающего жить сознательно и разумно.Едва ли в какой-нибудь другой стороне жизни так переплетаются между собой и сталкиваются, по-видимому — в полном противоречии, духовные и телесные стремления личности.Поэтому стремящимся к внутренней гармонии личной жизни в высокой степени важно объединить все разнообразие мыслей, чувств, желаний, вообще всех душевных состояний, вызываемых вопросом о браке.

Читателям «Русского Труда» известно, что в последних прошлогодних номерах этой газеты вопросу о браке г. Розанов посвятил свою переписку с православным священником А. П. Устьинским, под заглавием «Брак и Христианство». Эта переписка вызывает у читателя много недоумений, особенно ввиду того, что г. Розанов желает дать излагаемой там его теории религиозный колорит, называя ее «новой концепцией христианства».

Г. Розанов считает акт физического общения полов «трансцендентальным», «мистическим» и даже видит в нем религиозное содержание. Вот с этим последним никак не мирится мысль, а главное — нравственное чувство.Кому не известно, что супруги обыкновенно стыдятся этого акта[437], стыдятся в нем унижения собственной духовной личности, как бы ни толковал г. Розанов о «таинственности», о «сведении души с домирных высот» и «завивании ее в стихии». Здесь физиологическая потребность и доводы рассудка, основывающиеся на ней, встречаютпротест внутреннего существа человека[438]и осуществляются, только благодаря временномуподавлениюэтого протеста. Здесьнет гармонии между духом и телом[439], да едва ли ее и можно найти, если признавать за их стремлениями одинаковую степень законности. Неудовлетворенность и разлад в других сторонах жизни разрешаются в жизненных идеалах, преимущественно религиозных, а для данной имеется ли идеал в сознании человека? Кто разрешил вопрос,какдолжно это происходить, чтобы не возмущался «внутренний человек»? Поэтому решительно непонятно желание г. Розанова придать чисто животному акту религиозный смысл, тем более что религиозные действия, напр., молитвы[440], вызывают у нас совершенно иные душевные состояния.

Новозаветное Откровение признает физическую сторону в человеке, но оно не придает ей положительной нравственной ценности. Оно говорит, что вступающий в брак только «не согрешит» (I Кор. VII, 28, 26), а если в другом месте и говорится, что «выдающий замуж свою девицу поступаетхорошо» (ibid. 38), то по общему смыслу главы эти слова нужно понимать так: «хорошо,потому что избегается блуд» (ст. 2), ибо «лучше жениться, нежели разжигаться» (ст. 9). Следовательно, по учению Нового Завета,брак является делом хорошим только как средство, предохраняющее человека от блуда[441]. Тем не менеефизическая сторона брака естьвсе-таки «похоть плоти», «похоть мужа» (Иоан. I, 13),нечто такое, чего лучше избегать: «не выдающий (замуж девицу) поступает лучше» (I Кор. VII, 38), «кто может вместить, да вместит» (Мф. XIX, 12), «хорошочеловеку не касаться женщины» (I Кор. VII, 1). Мне кажется, что такое понимание Новозаветного учения не противоречит словам Апостола: «(жена) спасется через чадородие», на которое особенно упирает г.Рцыв № 2 «Русского Труда» за текущий год. Спасется,еслипребудет «в вере и любви и в святости с целомудрием» (I Тим. II, 15). Ясно, что здесь имеется в виду не розановское «завивание в стихии», анравственныйподвиг воспитания детей, сопряженный для жены по преимуществу со всякими страданиями и лишениями.

В подтверждение этой мысли можно привести другое место из Послания к Коринфянам, где Апостол совсем и не вменяет супругам чадородие в непременную обязанность: «Не уклоняйтесь друг от друга… чтобы не искушал вас сатана невоздержанием вашим. Впрочем, это сказано мной какпозволение, а не как повеление. Ибо желаю, чтобы все люди были, как и я» (т. е. девственны. I Кор. VII, 5—7[442]).

Поэтому напрасно г. Рцы считает «кощунством» (ведь и сказал же!)отношение к жене как к сестре. Если муж любит свою жену в духе любви Христа к женщине[443], то едва ли у него появится «аппетит», как выражается г. Рцы,ибо это психологически несовместимо с христиански любовной настроенностью. А между тем эта настроенность есть единственная цель нравственной жизни (следовательно, вообще жизни) человека[444]. Г. Рцы сравнивает брачную связь полов с таинством Евхаристии, где также имеется сочетание высочайшего духовного акта с грубо физическим, каково пищеварение во всех его стадиях. С внешней стороны, пожалуй, сравнение подходящее. Но оно падает, как только мы обратимся к внутренней жизни человека, в которой, собственно, вся суть разбираемого вопроса. Когда мы «едим Бога», по выражению г. Рцы, мы испытываем особенную душевную радость и мир, не передаваемые на словах. Эта тихая радость и мир не оставляют нас и потом, пока мы снова не загрязним своей совести. Во всяком случае, момент достойного причащения всегда переживается и воспоминается не иначе как с благоговением. То же ли самое переживает каждый супруг при воспоминаниях о тайнах чадородия со стороны розановского «завивания в стихии»? Пусть каждый супруг ответит себе чистосердечно на вопрос:в силах лион приступить к этому «таинству» в то время, когда душа наполнена мыслью и ощущением святости первого? Для того, чтобы резче различить два предмета, полезно поставить их рядом. А святое со святым вполне совмещаются в сознании, напр., Евхаристия и молитва, труд, благотворение[445].

Церковные песнопения и уставы суть выражения духовного самосознания Церкви: как таковые они служат в то же время проявлениями самосознания духа человеческого, наиболее соответствующими его природе. А между темЦерковь в разнообразнейших формах воспевает и ублажает «бессеменное зачатие матери безмужныя»[446], называет иночество «чином ангельским»,предписывает новобрачным пребывать в девстве первую ночь из уважения к благословению Церкви[447], не одобряет второго брака, почти не разрешает третий и безусловно запрещает четвертый.Откуда[448]в Церкви выработалась и так ясно проявилась лишь только «терпимость» к физической стороне брака, снисхождение к ней, — и почему она превозносит такие состояния жизни, которые брачному общению полов не причастны? Как могло возникнуть всвятойЦеркви такое отношение к предмету, если он тоже свят? Говорят: «Догматику писали монахи, песнопения и уставы — тоже». Но ведь эти писания приняты всей[449]Церковью, ибо совпадают по своему смыслу с ее духом. Поэтому личность авторов здесь стушевывается и уже не имеет того значения, какое хотят придать ей. Да, наконец, почему же этонемонахи не сделали того, что сделано монахами? За 19 веков существования христианства они могли бы выразить немало общецерковных идей. Вопрос в том,могли лиони? Ведь женившийся во всяком случае много времени, если не большую часть, уделяет попечению о мирском, а такое дело, как быть выразителем церковного сознания, — требует почти исключительного сосредоточения на «Господнем».

Едва ли резонны и ссылки на ветхозаветных супругов. Цель ветхозаветного брака — размножение избранного народа в ожидании пришествия Искупителя. Радиэтогокаждому израильтянину вменялось в нравственный долг производить детей, и потому не было грехом, кроме нескольких жен, иметь еще и наложниц; наоборот, считалось позором отказываться от восстановления потомства своего брата (Второзак. XXV, 5—10). В Ветхом Завете супруги могли соединяться и «не для удовлетворения похоти» (Товит. VIII, 7), ибосамая психология брачных отношений была иная, нам теперь мало понятная[450]. Кто хочет убедиться в этом, пусть прочитает хотя 30 главу книги Бытия, а я для примера приведу оттуда 3-й стих. Рахиль сказаламужу: «Вотслужанка мояВалла;войди к ней; пусть она родит на колени мои, чтобы и я имела детей от нее». Явилось христианство и провозгласило, что «хорошо человеку не касаться женщины» (I Кор. VII, 1), ибо «все, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись.Нет уже… мужеского пола, ни женского: ибо всеодново Христе Иисусе» (Галат. III, 27—28). То, что одушевляло ветхозаветный брак, в Новом Завете упразднилось, и брак, служивший осуществлению мессианской идеи, здесьстал средством для удовлетворения сильного полового влечения и создания удобств жизни[451]. По крайней мере, обычная цель нашего брака такова. Если же внутренний смысл брачной жизни различен в Ветхом и Новом Заветах, то, конечно, параллель, проводимая протоиереем Ус-ским между Моисеем и ап. Павлом и другими, — недоказательна.

Г. Розанов старается показать, что христианство не только не отвергает плотской стороны в жизни человека, выражением которой является семья, но наоборот: по Евангелию, будто бы, семья-то и есть истинное и притом единственное воплощение идеала христианской жизни, обусловливающее существование самого христианства. «Только этот взгляд, — говорит г. Розанов, — вводящий семью ко Христу, спасает от колебаний и даже гибели само христианство». Аскетизм же — «духовное жонглерство» и есть гибель для Христова учения, или, по крайней мере, извращение его.

Что христианство не отвергает семьи — это ясно всякому[452], читавшему Новый Завет, но остальные рассуждения г. Розанова решительно парадоксальны. В самом деле, как примирить с ними хотя бы следующие слова Евангелия: «…есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить — да вместит» (Мф. XIX, 12); «и всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, илижену, илидетей, или земли — ради имени Моего, получит во сто крат инаследует жизнь вечную» (Мф. XIX, 29). Этих слов совершенно достаточно, чтобы определить состоятельность «новой концепции христианства», поскольку она стремится опереться на Евангелие. Здесьутверждается, с одной стороны, духовное скопчество, т. е. добровольноеотречение от брачной жизни, каквысшийидеал, доступный «могущим вместить»; а с другой —отрицается необходимость брака и семьидля спасения человека — следовательно, и вообще для его жизни. Семья, несмотря на высоту и чистоту связей, соединяющих ее членов, все-таки заключает в себе элемент эгоистического отграничения («мои: жена, сын, брат, а то —чужие»), и потому она не вмещает в себе идеала всеобщего родства в духе слов Спасителя: «кто будет исполнять волю Божию, тот мне брат, и сестра, и матерь» (Марка III, 45). Поэтому стремление к осуществлению этого идеала в жизни неминуемо ведет к постепенному уничтожению границы, созданной семьей между «мои» и «чужие». А так как эта граница возникает именно в силукровностисемейного союза, то ясно, что кровность, возведенная впринципжизни согласно г. Розанову, будет только препятствовать духовному развитию человека[453].

Семейные узы важны не сами по себе, а потому, что на почве кровного соединения мы узнаем возвышеннейшее чувство любви[454], источник всякого добра. Но этосвятое чувство возникает и между людьми, не соединенными узами кровного родства. Нужно только стремление к этому, нужна внутренняя самодеятельность.

История христианства представляет немало примеров такой любви, да и что такое сама Церковь, как не союз этой же любви? Следовательно, кровность, даже как условие, не необходима для христианского развития человека[455]. Поэтому не «семья спасает от гибели христианство», а христианство возвышает и облагораживает семейный союз[456]. Лишите семью христианской основы, и она превратится в сожительство самца, самки и их детенышей[457]. Не из семьи возникло христианство. Первые проповедники его «оставили все» (Мф. XIX, 27) и пошли за Христом. Некоторых Он Сам призывал ради Него оставить кровные узы. «А другому сказал: следуй за Мной. Тот сказал: Господи! позволь мне прежде пойти и похоронитьотцамоего. Но Иисус сказал ему: предоставь мертвым погребать своих мертвецов, а ты иди, благовествуй Царствие Божие» (Лук. IX, 59—60, см. еще Мф. IV, 22). Не семьей живо христианство и доселе. Сказавший «создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Мф. XVI, 18), сказал еще: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле… идите научите все народы… и се, Я с вами вовсе днидо скончания века» (Мф. XXVIII, 18—20). С того времени Божественная Личность Его неотразимо влекла и влечет к себе каждого ищущего в жизни света и истины. Вотгдележит основание поразительной жизненности христианства. «Христос— моя сила…» — поет Церковь, и напрасно г. Розанов думает видеть эту «силу» в плотском союзе людей»[458].

Мирянин

___


Позволю присоединить еще следующие строки пламенно-девственного духа:


1


«М. Г. С ужасом я дочитала вашу статью «Природа и Церковь». Ведь вы знаете, что газета «Русское Слово» — очень популярная и вашу статью прочтут не одни люди университетского образования, знакомые с различными направлениями, а масса народа. Именем всего святого умоляю быть осторожным с вековыми святынями, не заслоняя их своеобразным, вольным суждением.

Кто мешает людям плыть по течению, по закону природы! Пусть множатся с благословением и Церкви! Но зачем вытравлять из сознания человеческого высшие образы. Бойтесь гнева Богоматери, высшего из рожденных женами Иоанна Крестителя, девственника Иоанна Богослова, друга Христа, и многих-многих девственников. Граф Толстой, впадая в крайности одного суждения, словно оставил вам в наследство другой полюс соблазна. Мильтон говорил:


Так свято пред очами Неба девство,

Что если искренно душа блюдет заветы —

Тьма ангелов на службу ей готова.


Если вам, семейным людям, и хочется вознесть на высоту супружество, то кто же вам мешает совершенствоваться?

У нас Церковь празднует даже зачатие Богоматери и Предтечи, тем доказывая, что и плоть одухотворяется до возможного предела; ноРубикон все-таки стоит между парным и одиноким человечеством— для общего спасения и, быть может, взаимной помощи[459]. Пусть две параллельные линии славят Единого Бога. Его воля да ведет каждого человека своим путем.

Старица одна мне говорила, что во взоре можно узнать девственность. Быть может, этоприрожденная черта. Всем — разные дары и способности. О, ради Духа Святого, будьте осторожны в слове. Горе соблазняющим малых».

Вера[460]


2


«Ваша статья в № 195 «Русского Слова» еще более заставила думать о том, что волнует меня много лет и остается неразрешенным…

Кто-то, что-то не позволяет мне вступить в брак и заставляет хранить сокровище, скрывая, ценно ли оно (?В. Р.). Я прямо недоумеваю, что отвечать людям, вопрошающим омоем образе жизни, который мне продиктован таинственной силой.

Знаю, что мой духовник называет мое состояние блаженным и говорит: «Достоинства твоего у меня нет, а недостатки твои и у меня есть». Видимо, я владею бóльшим в его представлении, ноэто «что-то» необъяснимо для меня, когдая вижу — Мир Божий в своей природе живет по-другому. Должно быть, Творец его не закончил и предоставил Сыну сказать[461]: «Чада века сего множатся, а кто достиг будущего — пребывают, как ангелы».

Словно людям можно быть предтечами иного существования! Меня бесконечно умиляет, что Сын Божий — сын Девы, и не это ли восхищение озаряет мою жизнь?[462]Мне кажется, и семейная имеет свои прелести и достоинства, но она —теплей(курс, и далее автора письма), прикосновенней к нашему организму, а одинокая —светлей, созерцательней, духовней и поэтому прекраснее, как чающая чего-то.Ожидание — сущность этой жизни.Почему-то лилия, цветок Богоматери, имеет луковичное деление, как прообраз девственности, имеющей своеобразную семью. Быть может, и от одинокого человечества что-нибудь исходит. Компактные личности, быть может, скопят в себе какую-то силу и нужную энергию для мира.

И так Ветхий Завет дополнен новым, и, быть может, два образа жизни есть положительное и отрицательное электричество, оба взаимно нужные.

Я лично церковное управление предоставила бы белому духовенству, а черному поручила бы святыню — посвящение в сан.

Сама я с риском иду по узкой дороге. Прелесть мира стоит у меня в образе любимого человека, а его брат чтит Неопалимую Купину; и душа у меня борется с сердцем, борется долго, долго»…

Вера


Здесь, в последних подчеркнутых выражениях, почти названлунный— светящий свет, в отличие отсолнечного— греющего, органического… Да, еще вот слово: лунный свет —неорганический. А какой?Спиритуалистический.Пожалуй, spiritus в нас — отражение лунного в каждом свете «девства», частицы которого никто не лишен. В каждом —обапола (отматери, ототца); поэтому каждый вновьхочет совокупиться, но не постоянно же совокупляется, а частью идевичествует; и вот это «девичествует» — и рождает в нем spiritum.Голаясамочность, самочность какбесконечное— дала бы непрерывное, постоянное, вечное истечение семени и отделение яйца; в такой мере, как нет и у насекомых и рыб. Но этого нигде нет, ни у кого нет; ипотомуу рыб и у насекомых уже появилсядух, душа, психология. Появилась — насколько онигермафродичны, а не однополые самцы илиоднополые самки.

Нельзя не отметить также высокой даровитости автора, не говоря об одушевлении, почти прозелитизме! Как она, девушка просто только образованная, превосходитясновидениемсуждения профессора богословия в одном из университетов (сообщение С. Ф. Шарапова, в журнале коего напечатана была статья г.Мирянина).

___


Мне следовало в 1-м же издании книги рассказать случаи «лунного света», какие пришлось встретить в жизни. Так, собираешь скрупулезно сведения по книгам, и забываешь, чтó сам видел.

1)Случай в гимназии, в 7-м и 8-м классе.В 7-м классе я остался на 2-й год и здесь вошел в круг нового товарищества, «догнавшего меня» (снизу). Между ними был один, коего назову N. Семья: мать — вдова профессора; у нее три сына, все учились превосходно, с призванием: один — к математике, другой — к музыке, третий — к филологии, к народному творчеству и проч. Средний, музыкант, и был мой товарищ. Как и его братья, он был здоров и крепок несколько больше, чем «все мы». Усы и борода пробивались чуть-чуть. Рост хороший, кожа белая, никогда ничем не хворал. Пожалуй, при очень упорном всматривании можно бы заметить у него легчайший налет женственности. Молчалив, солиден, задумчив; вечно потихоньку (под партой) исписывал нотную бумагу (композиция).

Он мне передал — и вообще в ближайшем кругу товарищей ни от кого не скрывал, — что всегда, когда может, т. е. почти каждый день, он, пообедав, уходил к гимназисту 3-го класса, мальчику беленькому и хорошенькому, чрезвычайно серьезному и развитому (для своего класса), страшно молчаливому и почти угрюмому. «Что ты делаешь?» — «Ничего. Сидим и молчим». — «Смешно». Он пожал плечами. Мы все до такой степени были дети в этом отношении, что никому и на ум не пришло назвать это «влюбленностью» или «любовью», тогда как на самом деле было, конечно, это чувство. Кажется, раз я видел их на свидании. Оба не речистые вообще, они и тут не разговаривали — иначе как промямлив один другому что-либо незначащее. Но это я не наверное помню, но следующее — твердо помню, ибо с приятелями мы как-то хихикали над этим: в церкви, куда нас всех «водили», мой товарищ стоял немного сзади «того мальчика», и он не отрываясь глядел на него. «Того мальчика», может быть, это чуть-чуть смущало, но немного. Он, кажется, сам не испытывал этого чувства, но мог гордиться дружбой талантливого и во всей гимназии очень ценимого (за успехи и музыку) гимназиста VII-го класса. «Дружба» продолжалась все время до окончания курса, т. е. два года. Затем, кажется, все это рассеялось. Лет через 18 я встретил музыканта. Теперь он был композитор; женат; очень красивая жена его кормила ребенка. «Все исправилось».

Вне всяких имен, понятий и проч., это был, бесспорно, случай Платоновой «παιδχά». К сожалению, как и все подобные факты, он пропал для науки, без воспоминаний, без описаний. Добавлю, что юноша этот (как и братья его) был абсолютно целомудрен, не знал женщин до зрелости, и ни одного «скабрезного» слова (как часто среди гимназистов) я от него не только не слыхал, но этого «и вообразить было нельзя».

Кажется, он никогда не целовал мальчика (в голову не приходило); и наибольшее, что происходило физического, это — кроме «неотрывающегося зрения» — прикосновение руки к руке, задержание руки в своей (при прощании).Но абсолютно телесногобольшеничего не было, ни как дела, ни как шутки, игры.

2) Преподаватель высшего учебного заведения, холостой, живет в одной квартире с двумя сестрами, будучи связан «духовным супружеством» с одной. Другая сестра — урнинг. Урнинг ли и эта первая, «живущая», — трудно сказать. Все три на «ты». Все три соединились, имея каждому немного за 24 года. С сестрою «в связи» я заговорил: «Почему нет детей?» Она ответила:

«Здесь —другое основание. А корень другой —и весь стволдругой. Было бы совокупление — родились бы дети, родились дети — потребовалось бы хозяйство. Но с самого начала сближения нашего семья была исключена как возможность и надобность. Она мне так же не нужна, как и ему».

Спальни — разные, хотя без всякого между ними «препятствия» или «отделения». Совокупления — нет, и никем (много друзей, знакомых, родных) не предполагается. Всем ясно, что они «муж и жена» и столь же «не муж и не жена». Супружество как бы довершено и остановилось на степени тесной духовной связи, тесного духовного единства, общности быта, жизни, атмосферы, движений; слышания слов друг друга, походки друг друга, шуршания платья; никто бы (из ближних) не осудил, если бы они совокуплялись, — но явно исключено желание этого. Однако ласки, поцелуи, объятия и, может быть, что-нибудь больше, теснее — есть; но что именно — сказать невозможно.Оплодотворения нет.

Обои или, точнее, все три — очень развиты, талантливы, вечно деятельны, все и постоянно много читают и заняты. Все трое любят искусство и любят духовную жизнь, религиозную жизнь.

3) Меня посетил, лет 6 назад, оканчивающий курс военного учебного заведения (по артиллерии) юноша — с целью «поговорить о религиозных вопросах» и спросить о Хомякове и вообще о славянофилах. Удивившись несовместимости с военными науками, я, однако, отвечал. С тех пор мы не часто видаемся. Вид: очень крепок; по цвету кожи — как «налит кровью». Мускулист. Рост небольшой. Он мне рассказал, что более всего влечет его церковная жизнь, а ум занимают предметы богословия и нравственные. Но около этого — в суждениях огромная твердость, военная твердость. Ничего рыхлого, «мямлистого», бабьего. Ничего сантиментального, слащавого. Года 2 1/2 назад тому он женился, «по глубокому уважению к девушке, которую дома (отчим и мать ее) не понимали, и иногда грубо обходились». Вообще ей «жилось тяжело», а «девушка она прекрасная». Он мне рассказал, однако, со смущением, горестью и долей гнева на себя, что «еще не муж своей жены» и боится, что это так и останется. «Я ее бесконечно люблюкак сестру, но ничего не чувствую как к женщине». «Страстного желания вовсе нет»… Между тем он, читав статьи мои о браке, глубоко проникся благоговением и восторгом к библейской и многоплодной семье. «Но — нетдела». Слова и мысли — есть, «дела» — не выходит. Мне захотелось увидеть и жену его: высокая, красивая, она имела нечто негодующее в себе (она молчалива), в выражении лица и фигуры. «Ну, — нет, чтó поделаешь». Через 2 1/2 года все продолжается «нет», и он мне сказал, что жена смирилась с этим, глубочайше любя и уважая его, как и он ее бесконечно чтит и любит как брат и друг.

«Анормальных» отношений, вне всякого сомнения, никаких нет. Здоровье обоих — цветущее. Рост, силы — все цветущее (у обоих). Это — «духовное супружество» древних христиан, без малейшегоидейного к нему влечения, при полномидейномсочувствии к плодородной и полной семье.


Поправки и дополнения Анонима


Мною было послано, в корректурных листах, «Дополнение», печатаемое во 2-м издании «Людей лунного света», — лицу, компетентному во всех этих темах. Позволю себе привести его возражения, дополнения и поправки.


«Вы печатаете своих «Лунных людей» 2-м изданием. Этот цикл ваших идей для меня, скорее для ума моего, — что-то дразнящее, ибо я равно уверен в глубокой правильности и в глубокой учености (?В. Р.) излагаемого вами. Что-то говорите вы глубоко правильно; но глубоко ложно «относите» свое написание не туда, куда следует. Но куда? (следует отнести?В. Р.). — Это-то и не вполне ясно. Но вот несколько тезисов, мотивировать которые слишком долго, но в непоколебимости которых я вполне уверен:

1)В области пола:Ваша схема, выраженная рядом положительных убывающих величин, переходящих в «0» и затем в ряд возрастающих отрицательных величин (самочность и содомия), — недостаточна, как недостаточна и родственная ей схема Вейнингера (М + Ж = 1).Мóжетбыть текучее, промежуточное состояние пола — то, котороевыописываете и которым занимаетсяВейнингер, амóжетбыть и состояние высшей мощи и « + » и «—». Это для рассудка, быть может, вздор, но


«Невозможно… несомненно…»


Таковвсегда гений, если только он не психопат. Таков гений народ — эллинский. Насколько отвратительна была для него effeminatio (превращение в женщину.В. Р.), настолько же прекрасны τα παιδχά. Для кого же в особенности? Длямужественных— не спартанцев и всех лакедолопуфилов. Человек вовсе не всегда половая «1», а может быть и «1 000», и «1 000 000», и тогда у него «М не = 1 — Ж», а «= 1 000 — Ж», «10 000 — Ж», «1 000 000 — Ж» и т. д.[463]У Гете есть совершенно несомненное влечениеи к своемуполу (превосходное описание сего см. в «Правда и поэзия», случай во время купания). Но он — не только женствен, нои весьмамужествен. При этом: гениальность (= дву-полость) даетполнотувнутренней жизни и какую-то непрестанную удовлетворенность, внутреннее кипение и бурление, игру, «букет»; а Dreischenformen, т. е. ваши, исследуемые вами субъекты, напротив, всегданедовольны, не могут быть довольны. Таков и автор приведенных у вас «Воспоминаний послушника». «Нытики» всегда таковы; в них не хватает сексуальности, жизни, соков. Из них не брызжет ни старое вино язычества, ни новое — христианства.О. Уайльд— отвратительный тип извашейколлекции; но Гете, Платон, Сократ и др. не из нее и в нее не вместятся[464].

2)В области религии.Явления, описываемые и изучаемые вами, существуют во всех религиях и всегда существовали, даже специально культивировались (в Южной Америке — путем полового истощения и т. п.; оскопления и полуоскопления и т. д.) явления промежуточных ступеней пола;ив христианстве, лучше сказать — в мире христиан, есть они, но бесконечно меньше и слабее[465], как явный привкус чего-тоиного, чужого, инородного[466]. Вы противопоставляете христианство (т. е. религиювсехнародов и менее всего евреев — религию «языков») и Ветхий Завет (религиюевреев), но делаете это незаконно, ибо христианство можно противопоставлять религиям, исповедываемымтеми жеили подобными народами, что ныне исповедуют христианство, т. е.язычникам, но никак не еврейскому[467]. Отсюда-то и происходит, что вы, весьма углубленно пронюхивая в христианстве некоторые струи «s» (своеполого отношения, гомосексуальности) и верно квалифицируя наприроду(?В. Р.), совершенно ложно определяете их источник, да и не можете определить его точно, ибоне хотитесмотреть на язычников. А у них-то, да и во всяком фольклоре — это влечение к промежуточным формам, это гнушение плотью, и т. д. Они, испытав все грехи плоти, чувствуют к ней омерзение, хотя (и именно вследствие того, что) не могут поднятьсянаднею. Я берусь вам доказать, если угодно, что то, что вы считаете особенностью христианства, было — и было в неизмеримо большей и принципиальной форме — в язычестве.

3)В области духовнойхристианство, хорошо это или плохо, дает совсем новую стихию (сравнительно?) с только что сказанными: ни — пол, ни — усиление его, ни — смешение, ни — что-либо в этой плоскости, но — подымает виныесферы[468]. Христианство отвлекает от пола? — Да. Но — райскими песнями, а вовсе не смешениями. Истинный монах вовсе не становится женщиной — ничуть; он перестает быть мужчиной[469]. Что же он? — Ангел, существо иных измерений[470], абсолютнонесоизмеримоес нашим миром, ни мужским, ни женским. Если же райских песен нет, то он — то, что был, или вроде того, т. е. либо муж, либо полумуж, либо двуполый, одним словом, то, чем он был бы естественно, в язычестве. Но райские песни не прибавляют и не убавляют в нем женственности. Однако легко допустить, чтобытовыеусловия (неонтология) гонят в монастыри тех, кто не находит себе места в миру, вследствие неспособности к браку, т. е. чточастомонастырь служит не местом подвига, а — убежищем для «бесполого».

Так — посуществудела. А практически,бытовымобразом, христианствоуцеломудривает, т. е. делает его (человека? всякого?В. Р.)цельнымв том положении, куда он имеет метафизическое самоопределение — к браку ли, к безбрачию ли. Оно, если хотите, делает крепким пол у того, кто «может вместить»его, пол, и делает крепким бесполое у того, кто может вместить последнее[471]. Самое место («могий вместити»), как вы знаете, двузначно и может быть равно относимо к браку и безбрачию, — даже по контексту относится скорее к первому. Но что брак в христианстве бесконечно труден — это так, и, мне думается, если говорить что — так это не против монашества, а против духовной аристократичностивсегов христианстве: оно — для избранных. Кстати, так именно, как говорю я, т. е. в отношениик браку, разумеет текст «могий вместити» известный профессор М. Д. Муретов и епископ Антоний (Флоренсов), живущий на покое в Донском монастыре, в Москве, — человек в высшей степени духовный, мудрый и прозорливый.

Но как бы то ни было, естьподозрительностьк полу в общечеловеческом сознании, у всех народов, во все времена. «Похабщина», т. е. цинизм в отношении пола, всегда и всюду существовавшая, доказывает совершенно определенно, что всегда и везде затрагивать пол[472], хотя бы в разговоре, было щекотливо, что от этого смущались, что этого стыдились. Вот эта сторона пола, нечто для общенародного сознания темное в нем (как в гоголевской русалке-мачехе) и послужило источником возникновения общенародной брезгливости к полу, выразившейся в создании монастырей, безбрачного духовенства и т. д.,внехристианства, — и кое-что отсюда, изготового, бытовымобразом, перешло к нам (католический целибат и т. п.)[473].

Мне хочется рассказать вам нечто об авторе напечатанных (стр. 144) у вас «Воспоминаний», которого и я знавал. Это по наружности очень неуклюжий, худощавый и высокий человек. Но собственноженского[474]в лице ничего особенного нет. Теперь здоровье его весьма пошатнулось, память ослабла, внимание ему трудно сосредоточивать на изучаемом; но ранее способности его были превосходны: сообразительность, память, интерес — все отлично, и вообще какая-то врожденная (говорю о крестьянине, заметьте) интеллигентность. Явное уклонение от ручного труда, мало, думается мне, любви к природе, но весьма большое стремление и вкус к труду умственному, к учительскому слову, к изобретению и к чтению книг, к эстетике, искусственной жизни[475]. Сердцем он весьма добр, нищелюбив (и его любят нищие), охотно всем помогает, услужлив. Не любит, не выносит грубостей[476], пошлостей, руготни, очень терзается даже одним неприветливым словом и несколько дней не может после успокоиться.

На свою особенность («S») он смотрел сперва просто, но чем более приглядывался к себе самому и к людям, ему подобным в половом отношении, тем более отвращался от своей организации, ужасался своих влечений и теперь не может говорить о них без слез и содрогания. Чувство глубокой оторванности от всего человечества, от чина природы, от естества — не покидает его, и на лице его всегда какая-то тень, тревога, печать. Это совсемнечувство сердечного покаяния (есть у него и оно), но внутренний протест и темная тайна. Что естьчто-то за ним, это, как я заметил, чуют люди; и многие, особенно женщины, выражали мне о нем свое недоумение: — «Что-то есть на душе». — «Что с ним такое». — «Совесть не чиста». А он сам говорил мне не раз, что посторонний взгляд сего не усматривает и не усмотрит, но они, «свои» с первого же момента угадывают своего: «какая-то словно искра проходит» и неудержимо начинает влечь к греху, вопреки воле, рассудку, убеждениям и даже чувству. Но, по его словам, у всех людей такой организации на лице словно «каинова печать», и по ней-то он и понял, что их жизнь — Богопротивная, мерзкая, преступная, хотя и сам не может сказать, в чем именно она такова, или, лучше сказать, его объяснения слишком формальны и заимствованы из «нравоучения». Он уверен, что с женитьбой все это пройдет, и именно из-за этого очень хочет женитьбы. Но остаться в тяжелом материальном положении, избалованный монастырем, тоже не решается и мечется, не находя себе покоя, и страдает ужасно. Довольно давно уже послушник этот решил во всяком случае отвратиться оттехсвоих влечений, и держится наэтом, кажется, без слишком больших усилий.

Несколько слов еще о препод.Моисее Угрине[477]. Уверены ли вы в вашем толковании? Не слишком ли это — не верить прямому свидетельству его самого: «Могу, но не стану», и утверждать — «не может»? Мне думается, прежде всего, чтовсякий мужчина— именно мужчина, а не полу-женщина — поступил бы так, ибо мужчина в высшей степени не дозволяет женщинезватьего и, в особенности,требоватьего[478]. Мужчина может быть насильником, может быть, слегка (мне делали признания) — всегда насильник. Но именно потому он, будучи агрессивен, не терпит ни малейшей агрессивности в женщине и ищет в ней лишь пассивности, страдательности. Для мужчины не «чистого», с примесью бабоватости, требуется, чтобы не он насиловал, аегонасиловали, насиловала женщина. Он хочет не требовать, а лишь сдаваться, быть взятым, чуть не принужденным. Но настоящий мужчина в высшей степени оскорбляется даже намеком на то, что инициативу может проявить не он, а женщина, и если она будет настойчива, то мужская гордость будет прямо пропорциональна квадрату ее настойчивости. Мужественность тогда будет возрастать гораздо быстрее, чем женское алкание и возбуждаемая, тоже усиленно, чувственность, и будет настолько обгонять последнюю, что вместо притяжения будет все усиливающееся отталкивание. Современная психопатология приводит поразительные примеры, как известная идея или чувство, раз начав парализовать какое-либо естественное влечение, крепнет до такой степени, что даже голод и жажда, сон и половое влечение и т. п. оказываются задержанными на долгое время; и лишь специальное уничтожение задерживающей идеи или чувства возвращает в нормальное состояние угнетенную функцию. Однако эта задержка функции может длиться месяцы, годы и даже всю жизнь. Так у мужчины, раз мужская гордость затронута, половое влечение будет парализовано, и чем больше будет насилия над мужчиной, тем несокрушимее будет его отпор. У препод. Моисея было сперва затронуто его религиозное убеждение, что незаконна связь; была затронута гордость его рабством; было чувство непристойности состоять в весьма двусмысленном положении раба-удовлетворителяпохотивзбалмошной хозяйки. Если бы она отнеслась к этому спокойно и осторожно и была сама скромнее, слегка намекнув ему, что он может жениться на ней, то очень может быть, что Моисей почувствовал бы влечение к ней и все обошлось бы благополучно. Но когда его хватают, требуют, подкупают, оскорбляют, пытают, — что, скажите, оставалось ему делать, как не то, что сделал он? Да, именно «могу, но не хочу». «Не стану… убирайся… Лучше умру, чем коснусь тебя»… Дивлюсь кротости преподобного:этимон святой, а не воздержанием. Всякий другой на его месте не то бы ответил подобной особе. И ничуть не содомит Иосиф, когда жена Пентефрия искушала его, в негодовании вырвался от нее; когда жесамон действовал, тогда он был силен: доказательство сему — дети его. Осмелюсь думать, что и В. В. Розанов, если бы его схватила на улице какая-нибудь особа и, то предлагая денег, то колотя по голове зонтиком, стала требовать, чтобы он лег с нею, и это нахально, громогласно, перед всеми, — то В. В. обругался бы и плюнул, предпочитая попасть в участок по наговору навязчивой особы, чем в ее будуар. Не так ли? «Кровь в нем не взыграла», — пишете вы. Да у кого она «взыграла» бы (если он не совсем потерял человеческое подобие), когда его то подкупают, то бьют, то позорят, чтобы заставить ее «взыграть»[479].

Я вам скажу еще несколько слов вне очереди и порядка, возникших у меня при чтении вашей корректуры. В монашестве, которое носитодну«форму» и повинуетсятомуже «уставу», есть тоны и тоны, одна душа и другая душа. В К-ской губ., в Н-ском монастыре, мне привелось знать одного затворника высокой жизни и подвига. Жил он верстах в 15 от монастыря, и ходило к нему множество народа, вообще авторитет он имел великий. Но, несмотря на этот авторитет, по существу он вовсе не «из монахов». В своем губернском городе он был дьяконом, потом священником, были у него жена и дети. Когда дети обзавелись собственными семьями, а жена умерла, он в возрасте уже 55 лет ушел в «Пустынь», а потом и в затвор. Выходит, и то вопреки своему желанию, по послушанию начальству, из затвора один день в неделю и исповедует и наставляет приходящий к нему народ целую ночь напролет; а потом опять на шесть суток уходит в свой затвор. Теперь это уже ветхий старец, и нужно серьезно подумать о том, как велик его подвиг. Но… хотя и все в нем безупречно, однако нет благоухания о. Леонтия и старца Кирилла в Н-ском монастыре. Те, и неважное говоря, сопровождают слова еле слышным аккомпанементом «гармонии сфер», а этот и важное говоритбезмузыки. Это непередаваемо. Но пред теми умиляешься, а этого уважаешь, тех «обожаешь», а этого «обсуждаешь». В нем чувствуется не плохой и не хороший монах, а превосходный и добродетельный мирянин. И невольно думается о скучных песнях земли.

На стран. 146 вы говорите: «Почему прелюбодеяние супругов карается строго церковью, а извращенные формы пола отпускаются на исповеди легко?» Но ведь страдает в первом случае семья, невинные, а во втором только виновные или виноватые[480], которые наказуются ipsa re[481]. Церковьзащищает семью(«чтобы другим повадно не было»), жену, детей, ибо прелюбодеяние есть всегда родубийстваих; но Церковь не насилует просто грешника: «спасайся о Господе» (из чина пострижения по окончании пострига), «не спасешься —тебеже хуже». Вы можете не соглашаться сцелесообразностьюстрогих эпитимий прелюбодеям — не стану спорить; но зачем видеть вражду там, где действует любовь (гм, гм…В. Р.). Затем, разве можно сопоставитьофициальноназначаемые эпитимьи разводящимся стайноназначаемыми за содомию? Там их назначают позакону, а здесь помилости(ну, а плечи-то несутодни. В. Р.). Кайтесь в прелюбодеянии пред старцем, он тоже не назначит вам 7-летней эпитимии. Заявите о содомии в суде, и тогда получится суровая кара[482].

На стр. 364 вы пишете о порядочности в «S». Да, по крайней мере относительно автора «Воспоминаний», скажу по личному наблюдению, — весьма порядочен,оченьлюбит детей(это против вас) и дети его очень любят, умеет обходиться с ними, ищет возиться с ними, никак и ничуть в нем нет монашеской жестокости. Знаете, мне думается, что монашеская жестокость чаще всего бывает от нечистой совести и озлобления на себя[483]. Меня более откровенные монахи уверяли, что без половых пороков живут очень-очень немногие из них. И вот люди мнящие о себе, не смиренные, начинают ожесточаться на себя и на других (Пушкинский «Анджело»).

На стр. 365 вы именуете совокупление физиологическимгипнозом(это ad lectorem, дляясностичитающему.В. Р.). Пожалуйста, измените это выражение, ибо если так, то совокуплениеосудительно. Да и не выражает сути дела. Скорее — «взаимное питание» веществами, недостающими каждому полу. В статье проф. А. Ф. Бранда «О Браунсекаровском способе лечения» («Врач», 1893 г., №№ 35, 38) говорится о взаимном питании полов через совокупление (вполне согласен. —В. Р.).

И еще последнее NB: знаете ли, что «извращения» всех родов вообще распространены у всехживотных(мне говорил это Л. К. Попов, «Эльпе»Н. Вр. — В. Р.). Об этом я читал когда-то целую книгу, но сейчас забыл имя автора. Она на русском языке. Если нужно, вспомню (очень бы любопытно. —В. Р.).

Аноним»

В темных религиозных лучах. Темный лик

Христос — Судия мира


Как пишущий по религиозным вопросам, я  н у ж д а ю с ь  в свободе. Было бы странно спрашивать, ж е л а ю  л и  я  е е. Мынуждаемсяв хлебе ижелаемего. Богослов, рецензент моей книги «В мире неясного и нерешенного», предпосылает разбору ее  у д и в л е н и е, как она прошла через цензуру. Стало быть, в свободе януждаюсьи свободу ялюблю. Но одно дело — любить, а другое — понимать. На вековечную жажду свободы Церковь вековечно отвечала отказом. Легкие передышки в смысле свободы длились минуты, и на минуту свободы приходилось столетие несвободы.

Есть, кажется, тенденция объявить это «случаем». Таково было настроение на Рел. фил. собраниях 1903—1904 гг., и его провозгласителем тогда торопливо заявил себя Д. С. Мережковский. Но я позволяю себе сказать, что таковое пожелание теперь уже несколько поздно, и нравственное чувство солидарности человеческой требует признать, что в самом корне веры нашей не содержится принципа свободы этой веры; что мы действительно «понуждаемся войти», compellimur intrare, на «вечерю» Жениха, и только перед дверью входа делаем «bonne mine au mauvais jeu»[484]и заявляем, что это мы «сами» и без понуждения идем. Но обратимся к разбору.


* * *

В Евангелии  п р я м о г о  указания на физическое касание и вообще телесную угнетенность «отщепенцев» и «сопротивляющихся» — нет. Но предпосылки для него — есть; малые, большие, вообще все — вплоть до самого вывода, весь силлогизм: только без конечного заключения. И от Августина, преследовавшего монтанистов, до нашего времени. Церковь, р а з р а б а т ы в а в ш а я  Евангелие и вникавшая в него  в н и м а т е л ь н е е, чем  л ю д и  с о  с т о р о н ы, впадала невольно в эти предпосылки, приставляя к ним, в сущности, уже коротенький факт преследования. От подробностей этого преследования, иногда не по времени жестких, она поправлялась; извинялась за них; но это — более в глазах мира; от существа же его никогда не отступалась — в Германии, у католиков, у славян и греков, везде, где проповедано «лето благоприятное». Грубо и элементарно говорят: «Христос не преследовал». Но Он и не женился: а нам жениться можно. Отсутствие совпадения с Христом еще ничего не доказывает: «что можно Богу — не всегда можно человеку». Христос бесспорноповелевалстихиям, людям, бесам. АповелениеБога есть  п о н у ж д е н и е  мира. Люди, повелевая, еще  н и ч е г о  н е  д о с т и г а ю т: тогда они прибавляют понуждение — и факт  с о в е р ш а е т с я. Божий путь течения фактов — ибо история есть продолжение и восполнение природы — у человека совершается при некотором телесном напряжении: а Бог «все сотворил словом». Мы не боги, а жить как-нибудь нужно. Глаголы наши не творческие, и мы прибегаем к делу. В изречении Иисуса: «Никто не может прийти к Отцу токмо как через Сына», я нахожу предпосылку, уже введшую в узкий путь не только духовного, но и телесного стеснения. Если ни к Отцу нельзя прийти, ни к Сыну не приходить: то с чем останешься? Без Бога. Это — ужас. Прежде, взирая на природу, — узнавали Бога; из недр своих познавали же Его. Но теперь все кончилось: «Аще не родишься водою и Духом — не можешь войти в Царствие Небесное». Отрезанность от Бога «токмо как через Сына», все в свою очередь передавшего «Петру», — создала иерархию, перед дверями которой заметалось человечество; а иерархия и сердобольно, и сурово понудила, да и самым положением своим понуждается «заставить их войти». Прежде на звезды посмотришь, на лилии полевые — и захочешь помолиться, и сумеешь помолиться. Теперь всему можно только научиться у священника, «право правящего слово». Вне его — темь, небытие. Не «что-нибудь» остается человеку, а — ничего. «Кого не развяжете — и не будет развязан». Не нам эти слова сказаны. А выслушавшая их иерархия не могла не проникнуться самоощущением, о коем не нам судить. Не имея путей к «Петру» и через него — «к Сыну», мы остаемся лишь с ботаническими растениями и физическими звездами; впадаем в животное состояние, в стихийную неблагоустроенность, из которой как не вырваться?! как не должна усилитьсявырвать насиерархия?!! В линии религии мы остаемся, как политик — без государства, медик — без пациентов, писатель — без книгопечатания. Это — такая «мель», с которой всяческими усилияминужно стащить человека. Ночь вне иерархии. Тьма — вне церкви. Какое средство тягостно, больно, чтобывырваться отсюда? И ребенок кричит, ему больно — когда рождается; но через боль он входит в жизнь. И когда в религиозную жизньникаких нет путей, кроме одного, человек если не входит, топроталкиваетсяв него. Ущемляется, кричит — но проталкивается. В словах «Ты еси Петр» и «не приходят к Отцу токмо как через Сына» — я нахожу сужение путей веры, доведение его до единственного. Тропка вьется через Сахару; одна; по сторонам ее — костяки погибших. В этом, так сказать, закрытии таможенной линии, кроме одного пункта перехода «в свет», я нахожу достаточную причину для религиозной уторопленности, ужаса, давки и смятения в одной точке, подробности которых и составили «преследования». Ведь до этого «одного пути» в мире вовсе не было религиозных преследований. Не было самого этого понятия. Архимандрит Антонин сделал ошибку относительно евреев: у них не было прозелитизма; пророки говорили иногда всем народам — ибо Бог над всеми ими,у всех их. Но никого они не загоняли и даже никого усиленно не звали. Евреи только не обшились с другими народами; но это другое дело. Христиане же ко всем идут «в братцы» с требованием, чтобы «братец» самоуничтожился и принял в себя, как в мешок, «новое вино». Жар «апостольский» есть новое после Христа явление, не слыханное в эпическом покое древности.

Боль «пути», боль «рождения в свет Христов» кажется не отвечающей «лету благоприятному», и те, которым это так кажется, настаивают, что подобности стеснения на одном пункте уже идут не от Христа, противореча Его благости. Но не Он ли изрек — «будут скорби»; «будут, когда отнимется у них Жених». Какие же «скорби»? Болели, умирали, задавливались башнею, калечились люди и при Христе. В «будут скорби» указаны какие-то специально христианские скорби, после Христа имеющие начаться, от Христа-Судии мира идущие, — и, я думаю, некоторые «затруднения» верующих и стеснения в вере, вплоть до историй с сектантами, — входят сюда. «Я принес на землю  м е ч  и  р а з д е л е н и я» — вот, так сказать, собственное имя около нарицательно и общо поименованных выше «скорбей». При Христе, правда, не теснили, но уже сейчас же после Христа начали теснить: раньше всего ап. Павел за привязанность к Ветхому Завету, обрезанию; правда — еще словесно, но уже очень пылко. «Жених» был еще близок, не отошел вдаль. В царский ведь день все являют радостное лицо, и у кого есть в дому покойник — удерживаются погребать его; «пусть будет все иметь вид как бы нет покойника». Но назавтра все равно придется хоронить. Припомним и греческую трагедию с этой удивительно тонкой чертой в ней: казнимые выводились за дверь. Но казнь не отсутствовала. Поэтому, я думаю, ссылка, что в Евангелии никто нетеснилсяи что даже Иисус «божески и царственно» повелел Петру «вложить меч в ножны», — не кончает спора. Где есть ревность — обнажится меч; Петр при «Женихе», не опустил его на виновного. Но «когда отнимется Жених»? Не знаем. Не будет Царя,личноудерживающего, и меч, конечно,опустится. Я думаю, кто создает к себе пламенную ревность — создает всю психологию «меча». Ведь известно, что «душа владеет телом». Поразительно, что, так сказать, газы христианства развиваются, как при выстреле из пушки: сперва искорка, а потом — неудержимая сила. Уже Павел почти преследует; прозелитизм — необычайно возрос; да и раньше апостолы хотели  с в е с т и  о г о н ь  на одно селение, «не принявшее Иисуса». Но «Жених» еще удержал. Только издали Он сказал: «Содому и Гоморре будет отраднее в день Суда, нежели городу сему, видевшему такое знамение и не принявшему Меня». Но это как зарница, еще без запаха серы и вообще без ощущений физических.

Наказание Иерусалима именно в его подробностях, вплоть до «Элии Капитолины», до пламени, вырывавшегося из-под земли при попытке возобновить Иерусалимский храм, все бешенство Баркохбы, воскликнувшего «Скорей уж я Мессия», и неудача его, и эпизоды, как случай съедения матерью от голода ребенка, — причем, однако, верные евреи все еще приносили «утренние жертвы» (тамиды) по заповеданию Синайскому: неужели нужно доказывать, что это есть не параграф Римской истории, но перелом всемирной — иудеохристианская тайна? Иерусалим был  н а к а з а н — кто станет против этого спорить? Да и наказание до такой степени подробно предсказано в Евангелии, с такой решительностью — что нужно все христианство счесть апокрифом, чтобы усомниться в этом. А где есть наказание, есть и  б о л ь, и где есть принцип наказания — есть и  п р и н ц и п  б о л и. Я не удаляюсь от темы нашего вопроса, я стою в самой середине ее, ибо, очевидно, все протесты против преследования сектантов исходят, между прочим, из совершенного отказа понять или признать  б о л ь  в христианстве, б о л ь — в Евангелии, б о л ь — во Христе: каковая считается идущею от человека — и именно от человека, еще по тупости сердца «не принявшего в себя Христа». «Где Христос, там уже прекращается боль» — это несется не только в наших собраниях, но и во всем мире. Счастливоеновое«благовестие»…Старое«благовестие» — н а ч и н а е т с я  с боли, а кончается ее раскатами на кресте, у Каиафы, перед Пилатом, на дворе среди воинов ругающихся и — дальше, больше — вплоть до Элии Капитолины. Скажут: «это от людей». Позвольте, «…и оружие пройдет через сердце твое», выслушала Божия Матерь уже при самом рождении Иисуса. Неужели мы будем понимать Евангелие как сплетение легенд или «схождение» случайностей? Значит, «оружие через сердце Марии» уже было в «Небесах» предопределено. Для чего? Виновна ли она была? Никто не скажет. Менее всяких сектантов. Но если Пречистая Матерь пострадала, значит, страдание входит в какие-то планы мира; и относительно Девы Марии не можем же мы не заметить очевидности, что Предопределивший быть разрушенным Иерусалиму, Сошедший в ад и победивший его, упразднивший грех, — слишком имел во власти, чтобы Его Пречистая Матерь видела славу и чудеса Сына, любовь к Нему человеческую до 32 года, и опочила в радости и спокойствии хотя бы за несколько недель до Голгофы. Но не было ни спокойствия, ни радости; и, может быть, под крестом было еще тяжелее, чем на кресте… По крайней мере, божеской силы для перенесения «скорби» не присоединилось здесь к слабой человеческой силе. Но кто ответит, для чего все это? — Когда явно с самым актом искупления рода человеческого это уже не было в связи. Мука для муки; без вины; и при полной свободе и даже, так сказать, наглядности, вот сейчас в очах — отвести в сторону «оружие» мимо сердца стоящей тут Матери?! Значит, «было соизволение»… По крайней мере, я комментирую так же точно, как и Кирилл Александрийский, писавший, что «Иегова шел перед Израилем в видестолбас намерением предсказать изречение: «Церковь естьстолби утверждение истины». Много занимались намеками,  «прообразами»,  «тремя смыслами каждого слова: буквальным, аллегорическим и символическим» — и упустили из вида очевидность осязаемого факта. Мука Божией Матери да научит нас покорности. И быть покорным в муках вообще есть удел человека. Сектанты напрасно волнуются. Мы входим в неисследимые тайны Евангелия. Не в явное в нем, а в сокрытое, но что и раскрылось в веках. «Гомеопатические-то доли и действительны», — заметил где-то кто-то о психологии. Действуют «пассы», а не удар кулаком. Туманы, намеки, таинственные шепоты, безмолвные почти жалобы, свет глаз, бледность щек: а не действует явная сплетня или уличная брань. Вообще все грубое, так сказать аллопатическое, не действует, и, например, старики со своим раздражением так и проходят мимо дела, крича напрасно. Оглянемся на себя: повеление, окрик — вызывает протест; а ласка — охоту к повиновению. Поэтому чем больше вы унежите слово и чем больше есть у вас к этому таланта, но не поддельного, а настоящего, «вдохновенного», тем более великих результатов вы достигнете. Возьмите же это в пределе. Унежьте слово свое до небес, до невероятности, до «несбыточности» для слуха человеческого, которому вдруг покажется, что он всегда ожидал и надеялся на что-то подобное, но ничего подобного от человека не слышал, — и вы достигнете среди бедных человеков такого ответного рыдания себе, восторга, бурь, потери памяти, забвения действительности, что, поистине, от «слова» произойдет на земле Божеское действие. Я уже заметил, что серного запаха при наказании нет в Евангелии. И поразительно вообще, что физические ощущения исключены из него. Люди вкушают, пьют; но и яства и пития как без вкуса, и люди нигде не сказали «горько», «сладко», «солено», «кисло». Евангелие не без причины стало единственной книгой, в киотах хранимой, — как Бог: до того оно на все человеческие книги не похоже, имеет как бы разрыв с обыкновенным человеческим словом. Небо и земля полегли между ним и прочим. Но вот еще особенность, самая поразительная, и которую никогда-то никто не заметил: чудо и явная небесность евангельского слова выражается в том, чего никому бы из человеков достичь не удалось: что самое наказание в нем выражено столь нежно, что мы его вовсе не замечаем, как бы исчезает его геометрия и физика, есть транс, у читателя — исторгаются слезы: хотя наказываемому очень больно. И при первой попытке болящего закричать — мы почти готовы бросить в него, как Лютер в черта, чернильницей. Крик расстраивает все и приводит нас в бешенство.

Таким образом, человечество введено в рыдательную покорность любви. Через необыкновенную нежность всякое сопротивление сломлено; сердце, все благородное в человеческом сердце — как бы само одевает узы на руки свои, и почти ищет ран. Недаром у многих святых образовывались «язвы» на ладонях от мечтаний. Узник, который будет сам себя сторожить в темнице, — уже наверное не убежит. Вот этого духа повиновения совершенно нет в Ветхом Завете. Там наказание коротко, физично — и в сущности Израиль никогда не боится. Дух свободы — даже буйства — там удивителен; и точно как будто Иегове, пророкам — нравится это буйство. Они с ним борются, как конюх с норовом лошади, как мать с гениальным ребенком; но из резвого, пылкого соделать что-то робкое и повинующееся, выработать: «да житие тихое и безмолвное поживем» — перед этим они ужаснулись бы. Кость нарастала в Ветхом Завете. В Новом она суживается, упрямство исчезает, упрямство есть главный враг «святыни», «круга святости»; все размягчается, кости растворяются, и вырабатывается бесконечная податливость человека во все стороны — между прочим, причина образования великих европейских монархий. Грозного все еще любят, даже слагают заунывные песни в его память. Всех вообще любят. Кроме «упрямца». «Упрямец» есть вообще несимпатичное лицо в европейской истории. Можно заметить, напр., в Церкви, что она всякое распутство простит, Содом, Гоморру, всяческий Вавилон: но насупленных против себя бровей она никогда не простит. Мария Египетская — идеал святости. Ей сложены каноны, службы. Почему? Какие заслуги? Пришла и «облобызала руку» церковную; села в тюрьму и забросила в море ключ. А это — идеал. Это — венец. Это — Монт-Эверест христианского спасения. Повиновение — но заметьте — с восторгом повинующегося, с бесконечным неуважением в самом неповинующемся к собственному неповиновению. Сюда входят притчи как о блудном сыне: «Ты можешь куда угодно уйти, на полюс, в Вавилон: но ниточка между тобой и мной не порвется, и тывсе равновернешься». А это главное, и даже это все. Тюрьма «увенчает твое распутство, и даже тем прочнее, чем оно шире». Тут что-то мировое, какой-то мировой план, как система рычагов, костей и нервов в самовозобновляющемся и самоуправляющемся организме. Узники суть собственные свои стражи, и царь тюремного ведомства есть главный Узник и наиболее себе «позволивший», далее «ушедший» от Отца… Что-то автономное, авто-кефальное, в цепи наказаний и вины. Если, напр., взять институт монашества, добровольное лишение себя семейной жизни — детей, «помощницы»-Евы, потомства, воспоминания о себе: то какой энтузиазм любви лежит под этим, упоение лишением, лобзание уз, восторг перед темницей! «Сокрушены кости»… Но как? Но чем? Гомеопатией: «Если ты можешь, — но, впрочем, не как Я хочу, но как ты хочешь». Эта-то «свобода» хотения и пронзила благородного человека. О, тогда он «восхотел»! Он бросился, прошиб головой дверь тюрьмы, уселся в ее самый темный угол, с «не хочу» на всякий позыв освобождения. Как будто Гоголь не «добровольно» уморил себя голодом?! Да, есть неволя паче свободы; адамантовая; это — неволя добровольная, «своя», возлюбленная, опоэтизированная. Но как она достигнута? Нежностью. «Иди, но ты вспомнишь обо мне»; «я ничего от тебя не хочу, но, может быть, ты сам захочешь». «Памятка»-то, ниточка-то положена на сердце. И уж она вырастет в шумящий дуб — куда бы вы ни скрылись, куда бы ни забежали. «Камо бегу от Господа?..»

Аллопатия же вся прошла мимо, не возбудив нисколько, не приведя в восторг. Просто — не послушались, и совершенно спокойно. Кто же усиливается и «упояется» быть «миротворцем», «чистым сердцем», «быть изгнанным правды ради»? или боится разбогатеть, помня прямо грозные слова о судьбе богатого юноши? Кто подражает Лазарю? Это — слишком крупная картина. Ударила по взору, а в сердце не вошла. Туда вошло только незаметное, почти отсутствующее: так, «веяние духа» было — и, кажется, его нет; но «было», в самом деле «было», и растет в сердце, все выжимает из него, наполняет его. Огромное древо шумит из «горчичного зерна»… И весь небосклон, напр., заволокся монашеством, на каких малых «иотах» основанном, предоставив по «путям блаженства», на «горе» провозглашенным, шествовать кому угодно, ну, хоть босякам; вообще — кому угодно, и хоть никому — так все равно. Никакого действия. Но ведь уж такова область религии, что в ней «аще что на земли, то и на небеси»; — и тут все в «звездах», до подробностей…


* * *

Когда я много лет назад писал «Место христианства в истории», то, кончив главу о евреях, хотел заключить ее каким-нибудь текстом и, открыв Евангелие, случайно и в первый раз (раньше не заметил или не запомнил) прочел:

«О, Иерусалим! Иерусалим! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, но вы не захотели: с е  о с т а в л я е т с я  дом ваш пуст». Меня до того поразила красота этих слов, что я  в о з н е н а в и д е л  Иерусалим. Душа парализуется такою красотой. Не умеешь размышлять. Перестаешь видеть. Все заволакивается небесною нежностью; ибо ни одна земная мать не сказала слов о своем малютке с таким изгибом. «И вы не захотели»… — «Ионине захотели — распни их!» — почти вопишь вслед Титу. Ударенное сердце нисколько не припоминает, что ведь «предлежащие к распятию» кричали: «Осанна! благословен грядый во Имя Господне» — и пальмы, и одежды под ноги идущей ослице. Ничто не помнишь. Как зачарованный. Придет ли на ум сосчитать, что 11 учеников — раз, самарянка и Никодим — 13, Лазарь, Марфа и Мария — 16, Закхей, сотник Иаир с дочерью и женой — вот уже 21 какой красоты, каких праведников! простых, смиренных, послушливых, любящих. До чего любящих! Таких сердец от начала мира не рождалось! И вспоминаешь, параллельно, Авраамово, но вспоминаешь много лет спустя, очнувшись: «Господи! может быть до 50 праведников не найдется в Содоме и Гоморре: но может быть ты пощадишь города те за 45 праведников»; и дальше это ползущее: «Господи, вот я у ног Твоих, я раб Твой: может быть не хватит до 45», «до 30», «до 25», «до 10». — И утомленный просьбою Господь сказал: «Пощажу, если найду только десять праведников». Так это — Содом и Гоморра, а тут — Закхей: «Половину имущества отдам, если увижу Иисуса: а на остальную буду жить. Не могу всего отдать. Скуп. Грешен». Ну, положим, «грешен», и вообще все Иерусалимляне этого времени были ужасно «грешны». Так ведь есть на такой недуг аллопатия, большое слово, широкий глагол: «не праведники нуждаются в помощи, агрешные»; «не семь раз надо прощать, носедьмижды семь»; «пришелради погибшиховец дома Израилева», и «об однойзаблудшейовце больше радости на небесах, чем о 99 незаблудших». Но столько лекарств не подействовало, и участь до вопля: «Горы, падите на нас!» — совершилась над содомлянами с Закхеем и Лазарем. «И шло за Ним великое множество народа, и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: — «Дщери Иерусалимские, не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших. Ибо придут дни, в которые скажут: «Блаженны неплодные и утробы не родившие и сосцы не питавшие». Тогда начнут говорить горам: «падите на нас», и холмам — «покройте нас» (Луки, 23).

А нам говорят — «нет болив Евангелии». Обращаясь к выписанным словам и размышляя о них, мы опять поражены противоречивым смешением, в сущности, ужаса всердцевинеслов с такою нежною оболочкою вокруг их, что как — через фотосферу солнца мы не умеем разглядеть темного ядра в нем — так и здесь прямозабываем, о чемв этих словах говорится. Музыка их, сердечная музыка, повергла нас в транс. И как в них все соединено! Все, что на земле мы любим, — есть и тут. Икакмы любим на земле, вкаком соединении— в этом самом соединении, без разрыва ниточки, взято все и здесь. Поленница органических явлений несется на костер, но ни один жучок под корой которого-нибудь полена не раздавливается. Напротив, «хромые начинают ходить», и «не видевшие получают зрение». Все славят Царский День, в который не бывает печали. Весь Израиль в цвету — когда корень Израиля, лежащий в субботах, в обрезании, уже так глубоко подрублен, отодвинут в «ненужное» разливающимся поверх всего законом «высшего милосердия»! Когда исцеляются болезни и воскрес Лазарь — для чего старое размножение? Теперь настал час «сотворить новых чад Аврааму» — «духовным рождением», от Павла до Лойолы. Зачем теперь старые средства, «глина» и «дыхание Божие», повеявшее в элементах природы? Да, небесно все это, планетно… «Дщери Иерусалимские — плачьте о детях ваших». Как Он их любил! «Не отделил»… Дав чемне отделил-то? Встрадании, около молока матери положив кровь агнцев. Но сердце горит в нас непостижимою ответною на любовь любовью. И как город взят: в нежном средоточии своем, в женщинах, и это достигнуто через простую замену: «о, Иерусалим!» — «дщери Иерусалимские!» Иисус, уже идя на собственное страдание, как бы обертывается и любуется на извечное любование Израиля: на эти локоны, повитые печалью. И все — печально. А в средоточии — Он, печальник. Вся жалость прямо небесно-сплетенных слов одевает Его слезною ризою, которой не забудет человечество. «И восскорбел духом: где брат мой Лазарь»… Это — в другом месте. Обращаемся к настоящему. Вот «птицы небесные», которые «не захотели» под крылья. Дакакони не захотели-то? Идут вослед, рыдают. Это арифметика. Опомнимся же и схватимся за арифметику, чтобы что-нибудь понять в странной нравственной книге, где мы все плачем о наказующем и ни разу о наказуемом. Ну, пусть была в Иерусалиме какая-то шайка, которая кричала на дворе Пилата — «распни Его». Так это ведь, очевидно, шайка подобранная, подговоренная; это — катилиновцы, а не Рим. Кто же жжет из-за Катилины Рим? А это — «град Давидов», «град Соломонов», «возлюбленное место Божие», ИЕРОУСАЛМЕ. Сколько обетований, пророчеств: что Москва и ее предания! В Москве подвизались Савин и Сонька-Золотая Ручка, достойные аналогии Иуды и черни на дворе Пилата. Был бы печален приговор: «снести Кремль из-за Савина». Из двух разбойников — один какой! Ну, господа, в наших собраниях нет такого разбойника: в ладонях и ступнях гвозди, а он каким словом вздохнул! Помним и повторяем до сего дня: «Приими меня, егда приидеши во царствии Твоем». Нет, да это какой-то город Сократов, когда из двух Савиных оказался один Сократом. Возвращаюсь еще раз к пророчеству о женщинах. Глаголы Божии суть события истории. Это — не предвидения имеющего совершиться по естественным законам, а —повеления, иногда вопреки естественным законам и поборающие их. Где нетволив слове — нет ипророчества. Есть только гадание, предсказание; какое-то волхвование, приличное человеку, подглядывающему внешние знамения, а не Богу, изводящему из Себя историю. Творец истории, Иисус, таковым не занимался. Великая аберрация умов христианских заключается в том, что они имеют при чтении Евангелия половину воззрения теистического, а половину  а н т р о п о м о р ф и ч е с к о г о, и когда говорят: «погиб Сион, ибо не принял Иисуса», то имеют на Иисуса не божественное, а антропоморфическое воззрение, и говорят о  п р а в е д н и к е, за которого город наказал Бог. Отделяют Бога от Христа, когда этого нельзя. Здесь  о д и н  с у б ъ е к т, глаголющий и творящий, и пророчество Христово уже влечет события, как нога идущего тащит башмак. Не было бы пророчества — не будет факта; а стало быть, если  б ы л о  пророчество, то факт непременно  б у д е т,  с б у д е т с я, и — не станем же впадать в антропоморфизм — он сбудется  в с л е д с т в и е  пророчества. «Будет» в устах Божиих равно «да будет». Повторяю, нужно стать на точку зрения древнего Евгемера и разложить Евангелие в мифы, чтобы вынуть из негоповелительнуюинудящую часть, так сказать — момент небеснойволи, небесногопонуждения: но на этот раз Небо было сошедшим на Землю, вера в это — есть сущность христианства; и невозможно быть христианином, чтобы в то же время как бы не повалиться навзничь от сознания: «какая же мука и именно невинных-то мука проходит всюду здесь!» Говорят, Ирод сгнил в червях. Не знаю, кричал ли он: «Земля, засыпь меня». Но и эти плачущие женщины умерли… нет, в силу  п р о р о ч е с т в а — н а к а з а н ы  были, как Ирод. И от того дня и по сей день, до сектантов, т. е. более пламенно верующих, чем официально православные люди, мука-то у христиан и в христианстве именно и постигает нежных, любящих, глубоких, кротких. Тогда нам вдруг открывается смысл на общее заключение: «Будут, которые скажут Мне в день Последнего Суда: «Господи, Господи, не мы ли призывали имя Твое». Но Я скажу им: «Не знаю вас: идите в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его».

Полное недоумение — я говорю о человечестве в последний час, когда «раскроется все». Слова эти, что Иисус «н е  у з н а е т», нет — «о т к а ж е т с я  узнать» Своих исповедников в последний час, я считаю или таинственною обмолвкою, как-то загребенною в священные тексты вне преднамерений Сказавшего, или излишнею, до края, до головокружительности — дерзостью. «Все равно: будут открыты очи — и не увидят, услышат — и не поверят: Я, Жених — с ними». Последняя тайна в этих словах сказана: что же может быть этого ужаснее? Идти, идти, до могилы идти, страдать; там, за гробом, в каком-то «среднем месте» брести — до «берега»… «Вот берег!» Но с того берега, с какого-то таинственного еще другого берега послышится предреченный глагол Жениха: «Это — они, узнаю их… И — не знаю: пусть идут в огнь вечный, уготованный диаволу и ангелам его». Ужасно. Но ведь это написано! И смеем ли мы переменять глагол Иисуса? Говорят комментаторы, что это сказано о «богатых», а не о Лазарях — о фарисеях, а не о Закхее с сотником и кающихся Магдалинах. Ну, у тех не такой язык сытый: это — голодненькие и маленькие, это — робкие и надеющиеся, это их тон, нищих: «Господи! Господи! Не мы ли призывали Имя Твое!» Это — центр христианства, подлинный, нравственный, и с ним-то в час Последнего Суда совершится то же, что с «дщерями Иерусалимскими» при начале пути. Нам кажется это невероятным, чтобы измена и «неузнавание» произошла в отношении тех, о коих Церковь поет сейчас: «приидите, в е р н и и». Невероятно по качеству любви их к Иисусу: но, уж поверим факту, что ведь тоже «любили» шедшие «во след Ему множество народа и женщин, и плакавшие о Нем». Нет, в любовь-то, именно в любовь и капнет отрицание; в Сахару любви — как бы дуновение с ледяных вершин Монт-Эвереста. Ибо это совершенно холодные слова: «Не знаю вас — идите от Меня в огнь вечный, уготованный диаволу и ангелам его». Единственно холодные в Евангелии слова. И это — на краю, дальше которого — ничего. Но мы «видим — и не понимаем, слышим — и не верим. Имея очи — не зрим, и имея уши — не внимаем», зачарованные, в какой-то рассеянности и задумчивости.

Еще относительно Иерусалима, который не выходит у меня из головы. Жители его ведь признали Иисуса «Илиею воскресшим» — и только в простосердечии, и лишь на улице, толпою, удерживались признать «Богом», помня слова: «Да не будут тебе Бози инии разве Мене». Последние слова, для нас так себе, — были для евреев национальные слова, с Синая, это был Кремль и Рюрик Израиля.Импоколебаться в них было мучительно. Мы скажем: «Онине узналиМессии». Но позвольте. Вполне-то «узнали», сверив все пророчества, ученые Александрии и Сирии, в течение четырех веков, — проследив все намёки в псалмах и у пророков. Ученая работа проверки совершилась позднее. Надо было разгадать все «прообразы», напечатать в пророчествах с прописной буквы такие неясные, общенарицательные слова, как «Сын Человеческий», «Отрасль Давида», «Мой любимый Отрок» и пр. Возможно ли же было, чтобы улица, площадь, толпа, частью безграмотная, а наконец и ответственные вожди Израиля признали Его Мессиею, и притом  д о  в о с к р е с е н и я?! Если Фоме, близкому ученику, было позволительно усомниться, чего же требовать от далеко стоящей толпы народной? Да и Фома судил  п о с л е  воскресения, увидя осязательно Воскресшего. А Израилю приходилось изменить «да не будут тебе Бозиинии» р а н е е  воскресения, т. е. до самого поразительного и для нас самих лишь окончательного и убедительного факта. Если бы Христос не воскрес, и мы усомнились бы, Мессия ли Он. Но ведь Он не воскрес до воскресения: за что же было судить Израиля, воскликнувшего о человекообразном Чудотворце: «Он Илия, сошедший с неба, Иоанн оживший: но Сын Божий — о таком не слышали ни от Моисея, ни от пророков». Заметим, что у пророков и в псалмах есть об «отрасли Давида», «Отроке», «овце, ведомой на заклание». Но определительного учения, и даже термина о «Сыне Божием» — нет иначе, чем в смысле, что все люди суть «сыны Божии». Таким образом, евреи остановились принять нечто неслыханное, невозможное, невероятное, противоречащее и «Аз есмь Господь Бог Твой», и «не будут тебе Бозиинииразве Мене». Они затрепетали в страхе: и как Господь через Моисея повелел тяжело наказывать даже за нарушение четвертой заповеди о субботе, так это нарушение двух первых заповедей, и притом личное и сейчас, на глазах у них, и вызвало ужасную и роковую их ошибку об Иисусе. Еще раз настаиваю: если Фома ошибся — позволено ошибиться и Израилю. А если Израилю позволено ошибиться, то, конечно, и Тит, и «Горы, падите на нас» — безвинны. Безвинная мука есть. Это столп: песчинка коего — и безвинные страдания сектантов, верующих и проч. Вообще, тут «пуп» земли, стержень религии. Его надо не обойти, а столкнуть: тогда вы останетесь без религии, при рационализме. Религия есть тайна. Религия есть неисповедимое. В религии есть — Альфа и Омега. В концепцию Омег и входит мука, гроб, смерть. Невинных сектантов — понимаю; что от преследования их рушится, хладеет, существует только формально сама Церковь — понимаю же. Но я думаю и уверен, что тайна их гонения лежит именно в загадочных сторонах Евангелия, а не в заботах о Церкви: и оставь их в покое, то Церковь собственную уже грудь стала бы разрывать так же мучительно, ибо furor[485]без объекта обратился бы на ее собственные внутренности.

Даже в юриспруденции есть  к о с в е н н ы е  доказательства. Вся наука не прямо видит, а  к о с в е н н о  выводит. Вообще  к о с в е н н о е  и роль  к о с в е н н о г о  громадна. Это мир потенциального будущего, туманного, «начертанного в звездах»; в противоположность мещанствующему реализму, который мечется в глазах. Смеем ли мы сказать, что в Евангелии нет  к о с в е н н о г о? Гораздо более, чем прямого: и оттого-то христианство и находится в неудержимом росте, как разгибающийся лук. Субботы пали, обрезание пало, весь Ветхий Завет — «ЗаветВечный» по слову Божию — пал в первое же столетие после Р. X. Между тем в Евангелии, например, ни одного прямого отрицания ни обрезания, ни суббот нет. Но нет ли  к о с в е н н о г о? Да мне кажется, в отвержении Израиля, в «Се дом ваш оставляется вам пуст», и отвергнут весь Ветхий Завет: ибо именно «Дом Иаковлев», 12 колен, и были в своем роде «возлюбленным Отроком». И, так сказать, «субстрат», «субъект» Ветхого Завета, «житель дома», — буквально для Израиля тó же, что для нас Иисус, — и был сброшен в ничтожество, в небытие. Дело в том, что было «два Отрока»: Иисус и Израиль. Мы выбрали Иисуса — и отвергли Израиля; но Израилю-то поступить по-нашему — просто как над собой совершить последнее решение Иуды: «пойду и удавлюсь». Израиль уперся, и уперся именно основываясь на своем «возлюбленном отрочестве», столь ясно оговоренном через Моисея и пророков Иеговою. «Не может быть, чтобы Отец меня отверг». Израиль не мог усомниться в своей богосыновности; счесть себя Божиим «подкидышем». «В Исааке наречется тебе семя». А тут выступили «Измаил»-эллин, «Измаил»-римлянин, «Измаил»-славянин, германец, кельт. Ведь все в связи. Просто Израилю показалось невероятно. И пророки, и Моисей, и Давид — все обманулись, баюкая «подкидыша».

Еще одно замечание касательно «косвенности». Ап. Павел, убеждая евреев, сказал как бы в себе субъективно: «Я хотел бы быть отлученным от Иисуса ради братьев моих по крови, евреев». Так он любил их. Плачем. Лобзаем золотое слово. Какая любовь! Да и везде в Евангелии эта любовь, аналогичная. Но золото-то этой любви все осталось на любящем, во славу Павла; а на любимом странным образом остался какой-то чужеродный мазок: гибель и бесславие Израиля; да что гибель —ненавистьнаша к «любимому»?! Вот пример «косвенного». Ап. Павел не только не «отлучился от Иисуса ради братьев своих», но начиная именно с него, и началось разлучение бывших «братий его» — от «эллина и варвара», с выдвиганием их вперед, наверх, и с понижением, потоплением всей барки с «братьями». Но как все это выражено неуловимо: через любовь, а не через гнев! Но поистине никакой гнев не совершил бы того, что эта разрушительная любовь. Да, от «любви» евангельской горы повалились и сравнялись с долами. Этот «тихий ветер» — потряс основание земли и сорвал вершины гор. Теперь вместо «Моисея» и «Ревекки» — «Мошки» и «Ривки»; не пророки, а сапожники. Мы их прямо ненавидим — под «нежным словом», их задавившим. Но в этом «гетто» человечества, куда гордый христианин не может войти, не зажав носа, есть очень аналогичное Павлову слово — их национального законодателя: «Господи, если Ты решил истребить народ Твой: то изжени и меня с ним вместе из книги Живота». Это была минута особенного гнева Божия после золотого тельца — но Моисей не убоялся гневного Бога и все же вступился за легкомысленный народ. Однако, уже обманувшись с «любовью к братьям», мы отлагаем судить и об этом золотом слове до окончательного итога. После золотого тельца — чтó дальше, тó хуже: тó перед манной, тó перед перепелами, тó без свежей воды — народ вечно волнуется и ведет себя невозможно. Ведет себя именно как «возлюбленный Отрок», забывшийся в счастии и бесчинствующий на отпуске бесконечного повода. Наивная вера одушевляет его: «все равно, Господь меня любит». Т а к  ведь подлинные дети, в отличие от подкидышей, и чувствуют себя. «Чтó мне делать с народом сим?» — выговорил, видя это, раз — тоже субъективно — Моисей: «Я носил его на руках моих, как мать носит в утробе младенца своего». И сказал еще слова усталости и жалобы к Богу. Да, Моисей жаловался. Но он в обетованную землю  с а м  не вошел, а народ до нее  д о в е л. Так вот она, подлинная-то и фактическая-то любовь, без странного осадка сажи на «родном». Все возлюбленному родному простишь, всякий порок, шалость, заблуждения, озорство, ну… как «блудному сыну». Но оказывается, есть «блудный» и «блудный» сын: манящая-то притча о нем была Израилем выслушана; столь нежная, что подобной во всем Ветхом Завете нет: а как дошло время, то Веспасиан с Титом и дали résumé к притче о «блудном сыне», который двадцать веков прыгает на морозе. Это и есть «косвенное», о котором я говорю. То есть, что новая нега, в противоположность ветхозаветной, только снаружи обволакивает предмет; обмывает его, но не напояет; реальной сердцевины реально не касается. Напротив того, суровость ветхозаветная, по-видимому, грозит, гремит, весь Синай трясется: а смотришь, ядрышко все сохранено, красуется в обетованной земле, в славе, силе. «Жёстко постлано — а мягко спать», «мягко постлано, а жестко спать» — так бы русский ум формулировал дело.

В собраниях наших упоминалось о каких-то двух-трех сектантских семьях, у которых были отняты дети и переданы кому-то на воспитание. Какие пустяки: да кем же, как не каноническим правом, безосновательно вмешавшимся в брак, чем, как не странной претензией бессемейных келейников-монахов управлять судьбами семьи многомиллионных народов — населены воспитательные дома, порождена вся необозримая гибель христианских девушек и их детей? Кто об этом плачет? — ровно никто. Христианину обычно «варить козленка в молоке его матери», перед чем остановился Моисей и «жестоковыйный народ». Мы, видите ли, «кроткие сердцем», «миротворцы», и вообще лечили сердце свое всеми лекарствами нравственной аллопатии. Но это все не подействовало, а действует гомеопатическое: «Если бы вы вместили девство — впрочем, не как я хочу, а вы сами». И «сами» с таким упоением бросились к живой воде, что как табун, устремившийся на водопой, затаптывают каждого или каждую, кто поотстал в стремительном беге «испить».

Поэтому-то народы, особенно наш глубокий русский, и поклонились, и свели все почти христианство в поклонение «Скорбящей Божией Матери», «Нерушимой Стене», «Упованию рода человеческого». Какому «упованию»? Да вот, своей собственной скорби. В ней мы все солидарны. И, ползя в муке — разрываться в ней не должны, так, чтобы одни были в дне и свете, а другие в нощи и печали. Терпели уже долго, терпели все средние века, потерпим и в новые. Потерпим — пока объяснится все. Я думаю, было бы безнравственно вдруг в начале XX века выскочить в свободу, братство, «лилии полевые» и проч. Вдруг мы забыли бы всех мучеников — не Колизея, а начиная с Колизея. Есть нечто возмутительное в этом; и похоже на «подлость», по выражению Императора Николая, — «получить наследство после осужденного Гагарина». Отказаться от наследства далекому родственнику Гагарина было бы благородно. И мы, сохраняя благородство, уже поклонимся тоже лучше «Скорбящей Божией Матери», говоря, что уж если Ей, невинной, «оружие прошло сквозь сердце», то пусть и нам проходит, и так вечно до Страшного Суда. Тут есть такое глубокое недоразумение, что, между прочим, идея «Страшного Суда» сама собою уже образуется, как  р а з ъ я с н е н и е. Просто невероятно жить со стрелой в сердце: «Да кто же вынет ее из мяса моего и когда?» Это «когда» — есть Страшный Суд, этот «кто» — есть так называемое «второе пришествие Христово». Кто завязал узел — и развяжет его. «Никто не может разогнуть книги сея», кроме такого-то «всадника, сидящего на белой лошади». Тут мы входим в апокалипсические времена, в дух совершенно новый, в прозрения совершенно новые, в отношении к которым, когда он повеет, синоптики так же постареют, «поветшают», как и Ветхий Завет когда-то при появлении этих синоптик.


О Сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира

В нынешних[486]«Религиозно-философских собраниях» поднимаются те же темы, которые волновали собою собрания 1902—1903 года. Это вопросы — о духе и плоти, «христианской общине» и общественности в широком смысле; об отношении Церкви и искусства; брака и девства; евангелия и язычества, и проч. и проч. В блестящем докладе «Гоголь и отец Матвей» Д. С. Мережковский страстно поставил вопрос об отношении христианства к искусству, в частности — об отношении, напр., Православия к характеру Гоголевского творчества. В противоположность отцу Матвею, известному духовнику Гоголя, он думает, что Евангелие совместимо со сладкою преданностью музам, что можно слушать и проповеди отца Матвея, и зачитываться «Ревизором» и «Мертвыми душами», от души смеясь тамошним персонажам. Пафос Димитрия Сергеевича, по крайней мере в ту пору, заключался в идеесовместимостиЕвангелия со всем, что так любил человек в своей многотысячелетней культуре. Ему охотно поддакивали батюшки, даже архиереи, и все светские богословы, согласно кивавшие, что, «конечно, Евангелие согласимо со всем высоким и благородным; что онокультурно»: а посему культура и Церковь, иерархи и писатели могут «гармонично» сидеть за одним столом, вести приятные разговоры и пить один и тот же вкусный чай. Все было чрезвычайно приятно и в высшей степени успокоительно. Сервет в Женеве, Савонарола во Флоренции, оба сожженные, не могли подать своего голоса в наших спорах. С другой стороны, «Союз русского народа» еще не открывал своих действий. Мы дебатировали в 1902 г., забыв прошлое и не предвидя будущего, отдавшись сладкой минуте.

Мне кажется, вопрос разрешается с помощью мысленной инкрустации. Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие — то получим режущую, несносную какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но — и в послание которого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, нопреобразилсяв Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову — веру во Христа, нет: он изверг из себя раввинство. Отношение в нем есть именноСавлаиПавла: взаимно пожирающих друг друга «я». И так бывало со всяким, обращавшимся ко Христу: пожирание новым старого. Апостол Павел вовсе не предлагал афинянам: «поверуйте во Христасверх того, чтовы ходите на олимпийские игры». В минуту отдыха, ну хоть какого-нибудь отдыха, суточного, часового, — он все же не пошел в греческий театр посмотреть трагедию. Тонким чувством психических нюансов мы знаем твердо, что об этом не только не рассказано в «Деяниях», но этого ине было. Павел в театре — невозможное зрелище!! Одобряющий игру актеров — какофония! разрушение всего христианства!! Между тем это было бы только то самое «примирение», «гармония», о которой спрашивает Д. С. Мережковский. Да, Павел трудился, ел, обонял, ходил, был в материальных условиях жизни: но он глубоко из них вышел, ибо уже ничего болеене любилв них, ничем нелюбовался. Он брал материю только внеобходимомиутилитарном, он знал и нуждался только в прозе плоти. Христос был единственным цветком в ней; моноцветком, если позволительно выразиться. «Я хожу, ем, сплю, вкушаю: но наслаждаюсь только Иисусом», — может сказать о себе всякий подлинный христианин.

Христос никогда несмеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как в христианине?! Я не помню,улыбалсяли Христос. Печать грусти, пепельной грусти — очевидна в Евангелии. Радости в нем есть, но совершенно особенные, схематические, небесные; радости с неизмеримой высоты над землей и человечеством. Не будем обманываться «лилиями полевыми». Это, во всяком случае, не ботаника и не садоводство, не наука и не поэзия, а только схема, улыбка над землею. В том и дело, что Евангелие действительно неземнаякнига, и все земное в высшей степени трудно связуемо или вовсе не связуемо с ним в один узел; не связуемо иначе, как искусственно и временно. Позволю небольшую параллель. Наше ухо прожужжали слова: «христианский брак», «христианская семья», «христианские дети». Какая иллюзия! Конечно — ничего подобного не было, и до скончания века не будет!! Я вам предложил сделать инкрустацию из Гоголя в Евангелиста, и вы получили какофонию. Теперь я предложу вам представить одну из юных жен евангельских или которого-нибудь апостола — извините за смелость — влюбленным. Яизвиняюсь, и вы чувствуете, что ядолженбыл извиниться. Отчего? Помировой несовместимостивлюбления и Евангелия. Я не читал «Жизни Иисуса» Ренана, но слыхал, всегда в словах глубочайшего негодования, что дерзость этого французского вольнодумца простерлась до того, что которое-то из евангельских лиц он представляет влюбленным.Вкусвсего мира, всех сонмов читателей Евангелия почувствовал в этом глубочайшеекощунствонад егобожественностью. Это тот же вопрос, что вопрос об отце Матвее и Гоголе. Только это другой пример. И между тем апостолы, как Петр и Иаков, былиженаты. Да, но какой-то особенной женитьбой, евангельской. Пример, мною указанный, не пуст даже в практическом отношении. Церковь позволяет священникам жениться, но наком-нибудьи сейчас,без выбораивлюбления, т. е. так все обставлено в их женитьбе, что жених может или должен быть влюблен в невесту не больше, чем офицер в солдата. Отношения офицера и солдата сохраняются, а любви нет; отношения мужа и жены сохраняются в христианстве, но любовь, из которой, казалось бы, и рождается брак, пройдена гробовым в нем молчанием, и дажепреднамеренным, роковым, поту-светным. Ни смеха, ни влюбленности нет в Евангелии, и одна капля того или другого испепеляет все страницы чудной книги, «раздирает завесы» христианства.

Да, «мертвые»восстали, когда умер Христос: но зато таинственная «завеса Соломонова храма» — она «разодралась»… А ведь «закон» этого «храма»[487]состоял, между прочим, в том, что при постройке его нельзя было употребить как инструмента или как части хотя бы крошечного кусочка железа: ибо «из железа —оружие, а оноукорачивает жизнь»[488]. Стало быть, тайная мысль храма — «удлинение жизни». Но оставим эти и многочисленные другие знамения. Вернемся к нашей частной теме.

Ни Гоголь, ни вообще литература, какигра, шалость, улыбка, грация, как цветок бытия человеческого, вовсе не совместимы смоно-цветком, «Сладчайшим Иисусом». Но как же тогдамир? — завоплю я с Мережковским. Как же тогда мы, вцветеирадостисвоей жизни?

Все, что тогда говорили духовные лица на доклад Д. С. Мережковского, — что, например, они «пошли бы в театр, если бы театр быллучше», — уклончиво, словесно и вытекает из необходимости что-нибудь сказать, когда они явно не могутничегосказать. Да, конечно, если бы на театральные подмостки вышли актеры и стали реветь о своем окаянстве, то гг. епископы с удовольствием пошли бы на такое зрелище. Но предложите им сыграть на флейте довольно невинную народную песню: «Во-лузях», — и они откажутся. Им вовсе негрешныеудовольствия запрещены, им запрещено удовольствие кактаковое. Всенегрустное— им не позволительно. Вино, чай, большие рыбы, варенье, хорошая квартира и мебель — собственно прокрались к ним контрабандою. Но официально, в законе, в «церковных правилах» решительно невозможно сказать: «епископ может побаловаться хорошим рыбным столом»; а что он, например, должен есть одни сухие грибы — это можно сказать официально, по форме, вслух. Говоря так, я различаю в христианстве товар и контрабанду. Контрабандою прокрались в христианский мир и искусства, музы, Гоголь, хороший стол, варенье. «Это — позволено»; но никто не прибавит: «это — полезно» (формула ап. Павла), а в этой-то прибавке все и дело, вся поэзия, цветочек: коего решительно не допускаетмоно-цветок, Иисус.

Христианство и Евангелие сделало собственно бесконечноерасширениеобъятий, я думаю — расширениеохвата; широкое устье невода оно распустило на бесконечность: но это — лишь «позволенное» — есть именно проявление его собственной доброты, снисхождения, прощения. Ну, и Гоголя оно «прощает», и Пушкина, и варенье; даже блудницу и блуд, без коих, кстати, не попали бы в невод почти все святые, начиная с бл. Августина, знавшего бурную молодость. Нопрощение— это вовсе не то, чтопризыв. Призваны-то христиане только кодному— любви ко Христу. Конечно, Гоголь со всем своим творчеством, и нимало его не прерывая, мог бы «спастись». Но спасение спасению рознь: естьгероиспасения, естьвеликиев христианстве, есть поэзия христианского спасения, в своем родедуховный роман. Таковой прошли только мученики; и Гоголь стал и должен был стать мучеником, чтобы войти в роман и поэзию христианства.

Дело в том, что с христианской точки зрения невозможнаакция, усилие, прыжок, играв сфере ли искусства, или литературы, или смеха, гордости и проч. Варенье вообще дозволено: но не слишком вкусное, лучше — испорченное, а еще лучше — если бы его не было; но когда оно есть и даже вкусное — оно прощается… На этом основалась возможность христианскойшири. Неводом «прощения»,добротысвоей, снисхождения — христианство охватило бездны предметов, ему вовсе ненужных, в его глазах ничтожных; схватило «князя мира сего» и повлекло его — кумалению. Христианство есть религия нисходящей прогрессии, вечно стремящаяся и никогда не достигающая величины: «Христос + 0». В каждый день и в каждый век, и во всяком месте, и во всякой душе человеческой получалось «Христос + еще что-нибудь», «Христос + богатство», «Христос + слава», «Христос + удобства жизни». Но это «что-нибудь», прибавленное ко Христу, в душе нашей всегда толькоснисходилосьи малилось по мере возобладания Христа. «Князь мира сего»,таял, как снежный ком, как снежная кукла весной около солнца-Христа. Собственно был оставлен христианам очерк «князя мира сего», семьи, литературы, искусства. Нонервбыл выдернут из него — осталась кукла, а не живое существо. Как только вы попробуете оживлять семью, искусство, литературу, как только чему-нибудь отдадитесь «с душою», — вы фатально начнете выходить из христианства. Отсюда окрики от. Матвея на Гоголя. Не в том дело, что Гоголь занимался литературою. Пусть бы себе занимался. Но варенье должно быть кисло. Гогольсо страстьюзанимался литературою: а этого нельзя! Монах может сблудить с барышней; у монаха может быть ребенок; но он должен быть брошен в воду. Едва монах уцепился за ребенка, сказал: «не отдам»; едва уцепился за барышню, сказал: «люблю и не перестану любить» — как христианство кончилось. Как толькосерьезнасемья — христианство вдруг обращается в шутку; как только серьезно христианство — в шутку обращается семья, литература, искусство. Все это есть, но не в настоящем виде. Все это есть, но без идеала.


Но как же тогда? гдеэтомувсему место? Д. С. Мережковский негодует насерыйилипестрыйвид христианства, его полосатость: черная полоска, белая полоска; скорбь — но не вечная; монастырь и пост — но среди хорошего ландшафта. Можно написать оду: «Размышление о Божием величии при виде северного сияния», но «Медного Всадника» написать — грешно. Но что такоечистый черный цвет? Это —смерть, гроб, о котором я говорил в одном из предыдущих своих докладов и коего решительно невозможно вырвать из христианства. Это его хребет и четыре ноги. «Гробом» оно бежит вперед, на гробе зиждется. Что такое чистый белый цвет? Воскрешенный эллин и иудей, воскрешенный Египет. Все три в светозарном новом воплощении, с какими-нибудь новыми нюансами, но в существе — они. Танец перед Ковчегом Завета, «воспойте Господу на арфах», как говорила Иудифь. Эллин есть успокоенный, не ажитированный иудей; иудей без глубины. Иудей есть желток того пасхального яичка, скорлупу и белок которого составляет эллинизм; скорлупу раскрашенную, литературную, с надписями «Христос Воскресе», с изображениями, живописью, искусствами. Мало ли что на скорлупе можно написать: целую эллинскую цивилизацию. Но скорлупа со всеми надписями хрупка, а белок мало питателен и не растителен. Важнее всего внутри сокрытый желток и в нем зародышевое пятнышко; это и естьжидс его таинственным обрезанием, вечный, неугасимый! Его сколько ни пинают христиане — не могут запинать до смерти. Это — «пархатое» место всемирной истории, крайне непрезентабельное на вид, но которым весь мир держится. Недаром египетские жрецы предупреждали римских воинов: «Эй, не громите стену Серапеума: еслионразрушится, мир —не устоит». Без России мир слишком бы прожил; без Европы история была бы только короче. Но без всем несимпатичного еврея история была бы без смысла, т. е. без души. Еврей естьдушачеловечества, его энтелехия.

Возвращаюсь к подробностям доклада Д. С. Мережковского. Бог имеет не одно дитя — Иисуса. Но двоих — мир и Иисуса. Мир есть дитя Божие, потому что сотворен Им. Как осколок, правомерный на бытие, в этом мире есть и Гоголь, поэзия, игра, шутка, грация, семья, эллин, иудей, да и все язычество. Все это — царство Бога-Родителя и продукт Его рождения. Церковь не сразу, не в апостольский век, но позднее, лет через 200—300 после Христа, задумалась: «как жемир?» и оттенила, вынуждена была оттенить: «Сын Божий» — об Иисусе, «Который стоит в тени и подобии своегоОтца». Но церковь тольконазвалаОтца, не в силах будучи что-нибудь о Нем подумать; — изобразила его в виде старого человека, впавши в явный антропоморфизм. «Бога никогда же никто не видел», — слова Нового Завета; «Нельзя видеть Меня и не умереть», — сказал о Себе Бог Моисею. Но христианские учителя всегда как-то видят и видели часть Писания, авсеего никогда, кажется, не принимали во внимание. И вообще все церковные понятия как будто построены сквозь сон: тут вы найдете и яростный спиритуализм, и самый грубый антропоморфизм, и даже фетишизм. Все в эклектическом, «пестром» здании умещается. Вот в этуОтчуюИпостась, только нумерационно названную, и входит мир с его сиянием, с его идеалами, с комедией, с трагедией, с бытом народным; мир — святой во плоти, но святой — не во плотиСына, но поисхождениюиз плоти Отца. Таким образом, в кругеИисусо-теизмавопрос Мережковского не находит никакого ответа или получает ответ резко отрицательный. Но в кругеТри-Ипостасногоисповедания Церкви вопрос находит полное и удовлетворительное разрешение. Но только церковь сама, кроме антропоморфического и грешного живописного представления, кроме в своем роде «выдачи документа на жительство», — ничего в отношении к Отцу не сделала. Она, правда, говорит: «Творец мира», «Промысл». Но это — отвлеченные предикаты. Творцу мира и Промыслу молились и евреи, называя его собственным, правда, никогда не произносимым, именем, и египтяне, и вавилоняне. Вообще Промысл и Творца мира всегда все народы знали, и признав «Отчую Ипостась» — учители церковные, хоть безотчетно для себя, признали в сущности весь языческий мир. Случись это три века назад, апостолу Павлу не с чем было бы бороться. Его борьба, с высших точек зрения самой Церкви, была недоразумением. Никаких не было реальных причин из Савла обращаться в Павла, потрясать Синай, становиться презрительной пятой на Олимп и Капитолий: где под умаленными именами, не настоящими именами — поклонялись истинному существу Божию; славили в святых творениях святого Творца. Но загадка истории заключается в том, что был именноСавли затем стал именноПавел, а не просто был Павел, прибавивший к раввинской мудрости знание Христа. Навсегда останется тайною: отчего же Никодим не признал Христа? Отчего его не принял Гамалиил, и вообще кроткие евреи, совершенно будто христиане по очерку души, по быту и характеру? Ничего они об этом не рассказали и скрыли в каком-то молчании главную тайну мира. А если б они ее сказали, то не было бы столкновения от. Матвея и Гоголя. Не было бы инквизиции, не было бы истребления ею инков и перуанцев. Не возник бы с какими-то своими секретами иезуитский орден, фанатичный до сумасшествия и лгущий, как «сорок тысяч братьев», по выражению Шекспира.

Дело в том, всогласиили дети Божии — Мир-Дитя и Иисус-Дитя? Вот вопрос, куда подводит нас доклад Мережковского. На этот вопрос я ответить не умею, и на него нельзя ответить без детальных изысканий, проверок, сопоставлений.

Мирраздался— и пало в него Евангелие. Мир егопринял, принял с любовью. Евангелие инкрустировалось в мир.

Но Гоголь инкрустациею не входит в Евангелие; любовь, влюбление не инкрустируются туда. И Евангелие вообщене раздвигается для мира, не принимает его в себя. Мир —запереплетом небесной книги. И с него сходит румянец, он бледнеет, как только приближается к этому переплету. Тут я вспоминаю бледного Всадника из Апокалипсиса, но сейчас не могу хорошенько припомнить, что он значит. Вопрос Мережковского мы разрешить не можем, и только можем подготовить условия к его разрешению.

Сколько я убедился, слушая здесь гг. духовных лиц, они не имеют вовсе, так, сказать, метафизики христианства, не только верной, но и никакой. Им христианство просто представляется добрым явлением. «Мы — добрые люди, и не понимаем, чего вы от нас хотите» — вот смысл всех их ответов на светские недоумения. Когда раздаются некоторые упреки, они говорят: «мы — люди скромные, и сознаемся», и улыбка довольства почти увеличивается на их лице. С этой позиции добродетели их невозможно сбить. «Решительно мы исповедуем самую добродетельную веру, и сами — самые добродетельные люди, добродетельные до скромности, до сознания своих грехов, до высшей деликатности, к какой способен человек». Между тем светские недоумения, так сказать, катятся по обручу метафизики. Нам, светским людям, кажется невозможной религия как только добродетель, как summa virtutem[489]. Религия — тайна, тайный узор стальной твердости, отнюдь без податливости в себе. Мы хотели бы, чтобы духовные лица загремели негодованием, анафемами: тогда мы и увидели быграницумежду собою и ими, которую теперь решительно не видим. — «Ну, и мы — добрые люди, я, Мережковский и др.» По негодованию духовных лиц мы увидели бы,чтоони любят, и бросились бы анализировать это любимое, рассматривать, может быть, любить. «Христианство есть гроб и смерть», — говорят им. — «Ну, что вы, отнюдь нет, — отвечают они, — сочувствуем всякой радости». — «Тогда пойдите в театр, но хоть наБориса Годунова— произведение патриотическое, или наЖизнь за царя, кажется, чего выше». Пропуская молчанием Годунова и Глинку, они говорят: «Театр недостаточно серьезен». Да чтó до того, ведь есть же у Александро-Невской лавры амбары хлебные, а торговля запрещена Спасителем? Они это пропускают мимо, или лучше говорят: «Ну, вот, Христос не чуждался земли, ел с мытарями и грешниками». — «Тогда пойдите в оперу». — «Не можем, низко». Но дело не в том, что низко, а в том, чтовесело. Вот ничеговеселогоисчастливогоих «устав» им не позволяет. Веселое и счастливое — отрицание смерти, забвение гроба. Семья, искусства — украшения жизни. И гроб иногда украшается позументами, серебряными ручками. Вот хорошие ландшафты около монастырей и суть такие серебряные ручки около гроба. Доклад Мережковского — вторично после моего доклада осмертикак главном идеале христианства — ставит вопрос: «что же такое христианство?», и на него решительно невозможно отвечать моральными ответами: «мы добрые люди», а нужно отвечать метафизически и доказательно. Мне кажется, нам нужно отвести одно заседание выслушанию сплошных ответов духовенства по этому вопросу, но не красноречивых и закругленных, не моральных и уклончивых, а хотя бы негодующих, даже анафематствующих, однако прямо отвечающих на вопросы. Ибо намбольноот нашего незнания. Мучительно.


Позволю себе, в помощь будущим рассуждениям, маленькуюличнуюдогадку, вовсе не догматическую. Иисус действительно прекраснее всего в мире и даже самого мира. Когда Он появился, то как солнце — затмил Собою звезды. Звезды нужны в ночи. Звезды — это искусства, науки, семья. Нельзя оспорить, что начертанный в Евангелиях Лик Христа — так, как мы Его приняли, так, как мы о Нем прочитали, — «слаще», привлекательнее и семьи, и царств, и власти, и богатства. Гоголь — солома пред главой из евангелиста. Таким образом, во Христе — если и смерть, то сладкая смерть, смерть-истома. Отшельники, конечно, знают свои сладости. Они томительно умирают, открещиваясь от всякого мира. Перейдем к мировым явлениям. С рождением Христа, с воссиянием Евангелия все плоды земные вдруг стали горьки. Во Христе прогорк мир, и именно от Его сладости. Как только вы вкусите сладчайшего, неслыханного, подлинно небесного — так вы потеряли вкус к обыкновенному хлебу. Кто же после ананасов схватится за картофель. Это есть свойство вообще идеализма, идеального, могущественного. Великая красота делает нас безвкусными к обыкновенному. Все «обыкновенно» сравнительно с Иисусом. Не только Гоголь, но и литература вообще, науки вообще. Даже более: мир вообще и весь, хоть очень загадочен, очень интересен, но именно в смыслесладости— уступает Иисусу. И когда необыкновенная Его красота, прямо небесная, просияла, озарила мир — сознательнейшее мировое существо, человек, потерял вкус к окружающему его миру. Просто мир стал для него горек, плоcк, скучен. Вот главное событие, происшедшее с пришествием Христа. Возьмем маленькую параллель. Мы изучали бы средневековых князьков, если бы не было Карла Великого. Если бы не было Эллады, мы, пожалуй, внимательнейшим образом изучили бы и историю разных монгольских племен. Мы были бы внимательны к малому и некрасивому. Но когда есть великое, какой интерес в малом? Таким образом мир сталтонутьоколо Иисуса. Наступил всеобщийпотоппрежних идеальных вещей. Этот потоп и называется христианством. Тонули «боги», «Иеговы», «Дианы»; тонули человеческие относительные идеалы пред мировым, небесным идеалом. И ведь невозможно не заметить, что лишьне глядя на Иисуса внимательно— можно предаться искусствам, семье, политике, науке. Гоголь взглянулвнимательнона Иисуса — и бросил перо, умер. Да и весь мир, по мере того как он внимательно глядит на Иисуса, бросает все и всякие дела свои — и умирает. «Меня тебе невозможно увидеть, и не умереть», — сказал Бог Моисею. Юноша из Саиса взглянул на «Божье существо», и умер. Вообще, смерть и познание Бога как-то взаимно требуются. Бог все же не мир. И как только вы на Бога взглянули — так и стали куда-то «переходить из мира», «умирать». Я заметил, что тон Евангелия грустный, печальный, «предсмертный». Но грусть выше радости, идеальнее. Трагедия выше комедии. Мы все сейчас хороши; а превосходны станем в минуты грусти, потеряв жену, детей. Бедняк красивее богача: бедняка и поэты берут в описание. А богача кто же описал? Это сатирический сюжет. Таким образом, одна из великих загадок мира заключается в том, что страдание идеальнее, эстетичнее счастья — грустнее, величественнее. Мы к грустному невероятно влечемся. Не здесь ли секрет религиозной жертвы детей Богу, этот никогда не разгаданный секрет Молоха? Люди переживали небесную грусть, искали ее пережить; всем для этого жертвовали,главным. «Смерть —ужедо смерти»: вот —Молох!


Возвращаемся к частному нашему вопросу. Всеобщее погребение мира в Христе не есть ли самое эстетическое явление, высший пункт мировой красоты? Гоголя нельзя инкрустировать в Евангелия; нельзя, значит, вводить и в христианство; его просто надо выкинуть. Но не с земных точек зрения, а именно с монашеской, как сладостного умирания во Христе. Гоголь любил мир и нас привязывал к миру. Это задерживает мировой финал. Вообще вся история, быт, песни, литература, семья суть задержки, теперь уже слабые — со времени Христа слабые — задержки мирового испепеления всех вещей во Христе-смерти. Смерть — вот высшая скорбь и высшая сладость. Таинство смерти никто ведь не разгадал. Она венчает скорби, а в скорбях истома таинственной эстетики. Трагедия трагедий. С этих точек зрения Христос есть Трагическое Лицо — как всегда и открывалось человеку, вождь гробов — как опять же это открывалось человеку: а мы не знаем, что это все — божественное, и именно не знаем — поскольку еще живем, так как жизнь есть «та сторона», «изнанка» Бога. Пытаются смерть отождествить с рождением. Возможно. Но отчего, например, рождение не отождествить со смертью? Когда родился человек — он в сущности умер; утроба матери — могила, уже зачатие меня — переход в смерть. Дело в том, что «здесь» и «там» пропастью разделены, как «низ» и «верх», «наружное» и «внутреннее». И что бы ни поставили на одном, какой бы термин, какой бы значок ни начертали — на другой придется выставить термин противоположный. «Мир», «бытие», «жизнь наша» — не божественны; значит, «гроб», «после кончины», «тот свет» — божественны. Или обратно: «мир», «бытие», «жизнь наша» — божественны; тогда «гроб», «после кончины», «тот свет» — демоничны.

Но очевидно, что Иисус — это «Тот Свет», поборающий «этот», наш, и уже поборовший. А предикаты к нему, из которой угодно линии равно возможных, вы изберете по усмотрению сами. Церковь всегда считала Христа — Богом, и eo ipso принуждается считать весь мир, бытие наше, самое рождение, не говоря о науках и искусствах, — демоническими, «во зле лежащими». Так она и поступала. Но это не в смысле, что чему-то надо улучшаться, а просто — что всему надо уничтожиться.

Вместо послесловия

Тревожная ночь

…Неприятный лязг или шум около головы заставил меня вскочить и сесть на койке. «Что такое? Да… Была буря, и мы не могли выйти в море». В самом устье Двины разыгрались такие буруны, кипение пены и брызг, сквозь которые нельзя было прорваться в могуче колыхавшееся, но гораздо более устойчивое и безопасное море. Я дивился: «Как, по реке нельзя идти в бурю, а по морю можно?» Но мне сказали, что я ничего не понимаю, и я покорно лег спать, когда пароход бросал якорь перед Динаминдом. Долго ли я спал, не знаю. Но слова накануне, что «в море полная буря», сделали меня тревожным и заботливым. Я поспешно натягивал носки, твердо заприметил спасательный пояс на бечевке, а другим глазом смотрел, как о стекла окна лязгали серые массы льдистой воды. «Мы идем? значит, мы идем!» — догадался я и еще более заторопился.

Пароход шел беспокойно. Что-то с ужасной силой визжало позади его, полминуты, минуту, и умолкало; и все приходило в порядок: шумела только машина. Но это продолжалось опять не долее одной или двух минут, и начинался снова мне непонятный визг сзади, совершенно заглушавший машину. Мне было понятно, что когда стучит машина — «хорошо», а когда визжат там, сзади, — «не хорошо». Ход машины в пароходе — как пульс: пульс нашего парохода был с перебоем, и это внушало мне страх. Гораздо позднее я расспросил, чтó это такое визжало сзади, и мне объяснили, что корма парохода от сильной килевой качки поднимается совершенно над уровнем воды, винт обнажается, и вот — когда он обнажается — то лопасти его, не встречая сопротивления воды, начинают с ужасающей быстротой, как волчок, вертеться в воздухе, и в то же время машина, не работая, стучит удесятеренно быстро. Корма опускается, винт погружается в воду, получает себе сопротивление, медленно гребет — и машина опять идет в той правильности и регулярности, с расчетом на которую построена. Значит, я не ошибся, думая: «не хорошо», потому что, конечно, «не хорошо», когда машина в положении, не рассчитанном механиком.

Наверху была паника, конечно, от глупости человеческой. Нос, действительно, то чудовищно вздымался кверху, то падал вниз, рассекая море и погружаясь в хаос пены и брызг. Было, во всяком случае, необыкновенно красиво. Я выбрал среднюю линию, рассекавшую пароход пополам, и уселся в точке, которая почти не качалась. Я сказал о глупости человеческой. Действительно, я пошел предварительно отыскать прислугу, имевшую билет третьего класса, и что же? Мужики, солдаты, здоровенные, забились под навес в самый что ни на есть кончик носа, т. е. в точку наибольшей качки, и изливались в рвоте, слезах, отчаянии. «Смерть наша пришла». Я взял прислугу под руку и повел к воздуху, говоря и другим, чтобы шли туда же. «Туда? — с ужасом говорили солдаты, — где ветер и брызги? Мы и здесь чуть живы!» И они ползли все в угол, все дальше, в острый треугольник носа, в наивысшую качку. Я махнул рукой. «Где их выучить многопольной системе и травосеянию и орошению!» — «Не трошь… И так издыхаем».

Устроив прислугу в точке возможно меньшего качания и дав ей есть, я завернулся сам в плед и сел, и наблюдал море. Море без бури — половина картины. Волны, действительно, были велики. Я видел по размерам и направлению одной, что она обольет меня. Можно бы отскочить в сторону, но она шла так быстро, что я, очевидно, не успел бы этого. Я только отвернул лицо и согнулся, как на молитве. С ужасным шумом покатилось что-то по спине, прокатилось дальше, разлетелось, и когда я выпрямился, то сказал: «Хорошо». Действительно, в силу горизонтального движения воды она вас как-то не мочит, ничего худого не делает, а только шелестит, скользит, и вы обрызганы, как цветок, а не мокры, как мочалка. Бирюзовые, изумрудные, серые, белые клоки водной стихии сверкали, ни секунды не спокойные, ни секунды не монотонные. Прекрасно. Восхитительно.


Только тут, погружаясь в созерцательность и задумчивость, я стал припоминать странный сон, мной увиденный. Читатель знает так называемые «навязчивые идеи» — идеи и впечатления иногда совершенно ничтожные, даже глупые, но которые неизъяснимо почему навсегда завязают в мозгу (нельзя же сказать «в душе»). Например, почти двадцать лет назад один молоденький учитель, с претензиями на упрощенность, при словах моих за чаем «…Иоанн III, Иван III», сказал, мотнув носом книзу: «Да, Иван. Так нас учил В. О. Ключевский», и нос его так сморщился, что я навсегда запомнил, — и теперь, где бы ни услышал и ни прочел «Иоанн III, IV» и т. д., мысленно поправляю: «Да, Иван», и вспомню характерный кивок головой этого учителя, и всю его фигуру, и весь его характер. Вечная идея. Вот это-то я и называю вечными идеями, что какой-нибудь клок действительности, но тащащий за собою другую огромную действительность, даже мало с ним связанную, заседает в душе, и никак вы от него не можете освободиться, привыкаете к нему, таскаете его за собою, как акула маленькую рыбку «прилипало-лоцмана», как каплю гуммиарабика, на вас случайно упавшую.

К числу таких прилипнувших к душе моей впечатлений относится одна сцена из «Призраков» Тургенева. В «Призраках» этих, кажется, кто-то летает, что-то видит, конечно, призрачное и прекрасное, как непременно у Тургенева, появляется «железный Цезарь» и легионы. Но я все это забыл или у меня перепуталось в голове, но один эпизод остался: как душа эта (душа Тургенева?) смотрела в маленькое окно деревенской церкви. Чтó она там увидела и для чего посмотрела — я тоже забыл, и помнится мне только одна ситуация человека, смотрящего в окно церкви. В моем воображении, уже долголетнем, ситуация эта несколько оконкретилась, и под церковью я представляю всегда церковь Параскевы-Пятницы, что в Москве, против Охотных рядов, если идти из Университета в направлении к Неглинному проезду. Тротуар проходит за самою церковью, и вот я студентом всегда проходил по этому тротуару и его запомнил как несколько более темное и бессолнечное место, чем остальные места улицы и площади. Помню, в некоторые утра я встречал тут прислугу с провизией: и вот всегда русская женщина остановится и положит что-то в церковную кружку. Придет домой и станет ее барыня бранить, что две копейки, кажется, утянула на провизии. И она промолчит, что не утянула, а положила их на церковь.

Приснилась мне глубокая, глубокая зима, какая-то не местная, а планетная. Полное безмолвие, и темь, и пустынность. Однако сказать, что это умерла земля, — нельзя было. Умерли как бы мои чувства в отношении к земле, но чувства опять же одной определенной категории и в одном направлении ползущие; и тотчас, как они погасли, мне показалось, что и категория земных явлений, обнимаемых этим чувством, тоже исчезла. Но сама-то земля другими своими категориями жила, шумела, и даже, пожалуй, более, чем прежде. Но мне-то до этого шума не было дела, и все направление моего ума сосредоточилось на одной точке, «которой нет больше». Что-то такое жалкое и темное и вместе злое стояло в моей душе. «Грустно. Но пускай будет еще грустнее, и когда будет совсем грустно, даже страшно: тогда-то и будет великолепно». И вот мне стало сниться, что я бреду, ненужный и среди ненужного. И так же бреду, как студент тогда, но только в ночи, безлюдности, не по Москве, но что-то как будто и напоминающее вокруг Москву, и опять этот угол против рядов, но самых рядов больше нет, а только этот тротуар, с одной стороны — стенка, а с другой — ряд окон церкви Параскевы-Пятницы. Но церковь уже ушла на аршин в землю, так что окна и не около плеча, а скорее около пояса моего, и нужно наклониться, чтобы заглянуть в них.

Прерву на минуту. В сне этом, я думаю, сплелось много моих житейских впечатлений. Например, раз я осматривал церковь св. Василия Блаженного. До тех пор я бывал в церкви, когда служат, и всегда как молящийся и среди народа. Тогда церковь — храм. Но когда из историко-археологических интересов я вошел в неслужебный час в Василия Блаженного и стал осматривать крохотные внутренние церковки, на которые она, как известно, делится, то я почувствовал необыкновенную ее светскость, холод, неинтересность ни в каком отношении и, походив без благоговения и с недоумением с полчаса, — вышел. «Что это? Не нужно! не нужно!» Тут-то я впервые и понял, что церковь собственно есть богослужение; еще теснее: что церковь есть молящийся народ и священнослужители,для негослужащие. Еще яснее: отношение народа к священнику и обратно — и есть храм Божий. Теперь добавлю уже для ученых; весной 1901 года я осматривал многие языческие храмы: Аполлона в Помпеях, Сераписа на пути от Неаполя к Байям, Венеры — около самых Бай. И ничего не чувствовал. Но ведь чувствовать-то можноотношение народа к богослужению: и когда возле Сераписа, Венеры, Аполлона служения нет — то нельзя, даже научным оком нельзя ничего и уловить в них, ни картин, ни сущности; просто — ничего, груды кирпича: и это не потому, что Аполлон, Серапис, Венера —ничего, нуль, а потому, что нулевое и, так сказать, нигилистическое отношение к ниму смотрящего; а оно, в свою очередь, и возникает от того, что смотрящий смотрит на предмет внулевойегомомент, каковым является всякий внебогослужебный момент. То абсолютно светское чувство, с которым я, живой христианин, осматривал внебогослужебного Василия Блаженного, — оно же, но не более как только оно, есть и чувство археолога-историка, осматривающего Серапеум близ Бай и говорящего: «Ничего не понимаю! Ничего даже не вижу!! Чему молились эти болваны?!»

Да. Но ведь молитва есть молитва. И кто ее не выслушал, опустил вечное.

Я наклонился к ярко светившемуся в темноте ночи окну Параскевы-Пятницы. Вообще весь ряд этих окон не только светил, но сверкал, блистал светом, и в этом блистании было что-то преднамеренное, нарочное. Тут опять у меня вплелось старое воспоминание, как Хома-Брут, смертельно боясь, читая по упокойнице псалтырь, «ярко осветил всю церковь». Так сказано у Гоголя, и так приснилось мне. Очевидно, из ящика свечного были взяты все свечи, до последней. Сам воздух черной от древности церкви, казалось, сделался светящимся: до того много горело свеч около четырехугольных тяжелых колонн, на «кануне» (деревянный стол с поминаньями, куда за покойников ставят свечи), но больше всего, конечно, перед алтарем, в подсвечниках и так просто, и не перед одним нижним рядом образов, но и перед верхними ярусами. Потолок был очень-очень низкий; служили в нижней церкви…

Я сказал «служили»: но какая это была странная служба. Священник был один в церкви. Он был в серебряной глазетовой ризе, седой и высокий, сухой в очерке лица, но совершенно бодрый и, очевидно, до пронзительности ясный в сознании. Через двойные рамы окна, конечно, я ничего не слышал и мог только наблюдать службу. Истово, прямо, как бы ничего не замечая, судя по движению губ громко произнося возгласы, он отправлял утреню (всенощную), любимую мою службу в православии. Он входил в алтарь и выходил; царские двери то отворялись, то затворялись. И вот наступил любимейший мой момент в этой службе: «Хвалите имя Господне, хвалите рабы Господа…», когда сонм священнослужителей начинает двигаться по церкви, по всему ее пространству, чтобы кадить перед образами святых угодников, а народ падает всем составом на колени. И в эти минуты у молящегося особенно хорошо в сердце…

Священник и диакон вышли из алтаря и потекли по храму. Впереди шел диакон со свечою, толстой, особенной, диаконской. Это был невысокого роста и средних лет человек, одутловатость которого переходила в полноту. Видно, что он очень боялся и даже стеснялся священника, но в то же время шел у него в дисциплине. Лицо у него было грустное, и на этот раз видно было, что он повиновался неохотно. Священник шел позади него с кадилом, в котором ярко горели угли и дымился ладан. Сделав несколько шагов, они останавливались, диакон что-то пел, а священник ему подпевал, и кадил, и кланялся. Свет от большой свечи диакона кидался на образ, и всякий раз из-под тяжелой ризы и драгоценных камней я видел приблизительно один и тот же лик, т. е. сонмы лиц почти без вариации, темных, строгих, недвижных и глубоко старых. Глаза были у всех маленькие и острые, и они недвижно, каждый до своей очереди, ждали поклонения. Конечно, это было так мне видно из-за окна и оттого, что, не слыша службы, я как-нибудь старался ее одухотворить и оживить.

Церковь, однако, была пуста и затворена. Да и не всенощная это была, а именно утреня, ибо шел, очевидно, поздний час суток. Ни одного молящегося не было, как и у Василия Блаженного, когда я его осматривал. Но там это было случайно, а здесь преднамеренно и как-то вековечно и окончательно. Та пустынность земли, о которой я выше упомянул, и отразилась в моем сердце собственно от пустынности одной этой церкви, ибо землю-то я не очень заметил, а утроенным, учетверенным глазом смотрел внутрь церкви и ужасно томился… Но и опять это томление души было такое, что я хотел, чтобы оно еще смертельнее и смертельнее падало и сгущалось.

Священник делал вид, как будто он ничего не замечает, и беспокоился только наивный диакон. Священник же, кадя перед образами, не оборачивался ни назад, ни по сторонам — совершенно как Хома-Брут, читая псалтырь, — и потому мог сохранять наружность, что он вовсе не видит полного отсутствия молящихся в храме. Только очень следя за губами, я заметил, что он творит возгласы гораздо громче обыкновенного; как и все, «хвалите имя Господне» проходило особенно торжественно. В то же время, однако, было очевидно, что священник проходит всю службу со смертельным страхом, гораздо сильнейшим, чем мелкое наружное беспокойство диакона. Как будто он знал тайну храма, которой не знал диакон. Ноги его едва передвигались. «Скорей! Скорей! Когда же рассветет утро», — как бы вторили слова его словам Хомы-Брута. Но наружно он истово кланялся и громко пел: «Хвалите имя Господне, хвалите рабы Господа».

Но рабов не было. Никого не было. Ничего не было. «Сгинь, нечистый!» — вздрогнул я во сне и проснулся.


* * *

Пароход еще стоял. Я сел на койку и вытер холодный пот. «Что это такое? что я видел? Параскева-Пятница — студент — Василий Блаженный — археология — Серапеум. Что за чепуха?» Но безопасное чувство пассажира, который стоит на якоре, превозмогло беспокойство философа, и, обернувшись лицом к стенке (а я спал на верхнем ярусе морской койки), я вновь заснул крепким сном.


И опять шум, но на этот раз стихий. Ночь. Буря. Но наш пароход, хорошей рижской компании, мощно рассекает волны, а я стою около борта со спокойным чувством человека, прошедшего курс физики и механики: — «Ничего». Стою у борта, и будто бы борт этот высокий-высокий, а неподалеку, в сторонке, бьется суденышко, совсем не искусное, самодельное, на каких между Архангельском и Соловками ездят богомольцы. И вот снится мне, будто бы мы и не в Рижском заливе, а в Белом море, а пароход-то наш — рижский. Но я всего этого не соображаю, а только смотрю на суденышко. Около мачты, по реям, по каким-то лесенкам мелькают фигуры, и будто назад отдувает ветром какой-то креп, и все они, эти фигуры, ужасно неуклюжи на море и в то же время чрезмерно испуганы. «Что такое», — никак не могу я разобрать. И вот (прихоть сна) я точно перехожу по волнам и всхожу на суденышко и говорю: «Чтó вы тут делаете? откуда плывете и куда?»

Мне никто не отвечал от смертельного перепуга. Все метались из стороны в сторону, тянули какие-то веревки, кричали, ободряли друг друга, но бодрости ни в ком не было. Это было действительно суденышко, возвращавшееся из Соловков в Архангельск с доморощенным монахом-капитаном и монахом-лоцманом. Смешные монашеские служки работали за матросов.

«Нам и Духу Святому изволилось»…

«Что такое?» — думаю. Ветер:

— Вззг!.. Вззг!.. Точно вой зверья в лесу, точно одушевленное существо.

Хлопнула мачта. Ужасный треск. Суетня увеличилась. И как бывает во сне, где нам ни жалко, ни любо, я так же спокойно, будто осмотрев свой департамент, вернулся на пароход: «здесь суше». И стал смотреть с борта назад и в сторону.

«Нам и Духу Святому изволилось», — точно доносилось до меня с гибнувшего суденышка. «Что они хотели сказать?» — спрашивал я себя. А где-то я слыхал эту формулу ли, заклинанье ли, причитанье ли. Верно, они хотели этим выразить, что вышли из гавани хоть и в неблагоприятный ветер, однако помолясь и не без благословения свыше. В утешение себя причитают.

Ветер визжал в снастях, и трубы нашего парохода страшно раскачивались из стороны в сторону. Я стал между какими-то двумя шкафчиками с вещами и корзинками буфетчика. Мне было уютно и даже не очень холодно.

Суденышко отставало, хотя, побораемый волнами, и наш пароход едва двигался. Черные тени мелькали все быстрее. По небу неслись клоки туч, но само небо было сине и светила полная студеная луна.


Мчатся тучи, вьются тучи,

Невидимкою луна

Освещает снег летучий…

Мутно небо, ночь мутна,


— прочитал я Пушкина, как всегда читаю его описания, прелестную поэтическую параллель прелестям природы. «Как они заплетаются в своих крепах и широких рукавах. Нужно тянуть веревку, а тут рукава, и он тянет за рукав, а не за веревку. Чепуха неприспособленности»… — соображал я во сне и продолжал из Пушкина:


Хоть убей, следа не видно!

Сбились мы, что делать нам!

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.


Задвигалась рулевая цепь, капитан что-то кричал в рупор, пароход, кажется, хотели повернуть, но он не повертывался. Вдруг тут же, около себя, я услышал слабый, едва доносившийся писк. «Это еще что за чепуха, или я брежу во сне?» Писк прекратился или ветер заглушил его. Я отчетливо стал припоминать бледные лица монашков. Когда они шептали свое: «Нам и Духу Святому изволилось», то мне казалось, что губы-то их произносили: «и Духу Святому изволилось», а в сердце стояло одно горькое, отчаянное: «намизволилось». Бедные вспоминали, что ведь в точности день и час их отправления вовсе определился не небесными знаками, а какими-то покупочными расчетами, и еще они дожидались одного важного (для них важного) пассажира, какого-то богатейшего купца из Вятки, и вот когда приехал купец, то они прибавили: «и Духу Святомуизволилось»; «нам и Духу Святомуизволилось», и — подняли якорь и марш. А на барометр не посмотрели, да верно, у них и нет барометра.

Вззг!.. Вззг!.. хрустел ветер вверху.

«Бедные», — подумал я.


Посмотри: вон-вон играет,

Дует, плюет на меня…

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Там сверкнул он искрой малой

И пропал во тьме пустой

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Сил нам нет кружиться доле…


Около меня растворилась дверца и опять захлопнулась. Однако как будто в момент раствора я услыхал: «бай-бай». — «Вот идиллия среди бури»… «Куда же они своего купца спрятали? Верно, и он боится». И я, по нелепой сонной ассоциации, припомнил из Апокалипсиса, как «купцы будут плакать, сокрушаясь: какое богатство погибло! И цари будут тоже плакать, тоже о чем-то сокрушаясь». «Ну, — поправил я себя, — там — над мистическим Вавилоном, а тут над чем плакать?» Всего у купчишки тысяч пятнадцать в бумажнике. Моржи раздерут, а казначейство порадуется, что кредитки не разменивать на золото. Всякая гибель бумажных денег хороша, это говорят экономисты, и в этом смысле как пожары, так и морские аварии кладутся в видеплюсана счетах казначейства.

Со стороны суденышка раздался ужасный треск. Я вздрогнул. Дрогнул как будто и наш пароход. Но я все смотрел туда. Вдруг как будто я увидал вместо одного суденышка два, или, скорее, два крупных кома, ужасно колотившиеся на волнах и то совершенно в них погружавшиеся. «Что такое? Что случилось такое с ними?!» И я бросился к неподалеку работавшему нашему матросу. «Что с ними?» Он ничего мне не ответил. «Тонут?» Он молчал.

Я вспомнил, что пароход был немецкий и, может быть, моя речь ему не понятна. «Почему же мы не подаем им помощи?» — закричал я. И опять это тупое молчание матроса, как будто меня для него не существовало.

«Пассажир. Я только — пассажир. Что я могу? что прикажу?..» — «Взяли билет и сидите, сударь», — ответит он мне: — «Рига — Петербург; сели в Риге, высадитесь в Петербурге, вот и все. И молчите до времени».

«До времени, до времени», — обиделся я. И у пр. Даниила сказано: «Будет три времени и пол-времени». Чтó такое «пол-времени» — я никогда не мог понять, и подсмеивался неуклюжести, верно, семинарского перевода. «Ну, Христос проповедовалтри года с половиной: так чтó же это, «три времениипол-времени, что ли…?!» «Имерзость запустениястанет на месте святе…» — «Ну, хорошо, конечно —мерзость запустения, когда одна Стена плача осталась, около которой ревут виленские пейсы и ковенские торгаши». «И жертвоприношенияпрекратятся…» — «Ну, ипрекратились». «И сойдетОнв храм и сядет на престоле и будетвместовсякого рекомогоБога». — «Ну, так ведь этособытия пришествия Христа, рассказанные согласно у Рудакова и Иловайского. Какой глупый сон. Что же дальше-то?!».

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

«А то же, — будто крикнул мне кто-то, — что не посмотрели барометр и бух в море. И вот одни щепки».

«От кого щепки?» — переспросил я невольно и оглянулся, точно со мной говорил кто-то живой. Но никого не было. «Да чтó это, галлюцинация, что ли?»

— «Ничего не галлюцинация, а действительность». Но я не хотел такой действительности и всеми силами начинал теперь верить, что — галлюцинация. «Светопреставление?»

Ребенок пищал в щелку.


…Бесконечны, безобразны,

В мутной месяца игре,

Закружились бесы разны

Будто листья в ноябре.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Сколько их! Куда их гонят?

Что так жалобно поют?..

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .


Море вдруг осветилось. Стала полная луна. «Луна… Астарта… Милая»… На месте судна ничего не было.