Предисловие Н. Лосского Митрополит Сурожский Антоний
Митрополит Сурожский Антоний (Блум) принадлежит к тому, по мировым масштабам, крохотному кругу западных христиан, которые свидетельствуют о Вселенском Православии, будучи членами Русской Православной Церкви. Свое архипастырское служение и исключительный дар проповедничества владыка Антоний, в первую очередь, отдает окормлению своей паствы, прихода, епархии в Англии; однако, хотя проповедь его никогда и ни в чем не отклоняется от самого подлинного Православия — или, вернее, именно в силу этой непоколебимой верности и укорененности — эта проповедь выходит далеко за пределы прихода, епархии, Русской Церкви и даже православного мира. Почти во всех странах мира она затрагивает людей самых разнообразных: к словам владыки Антония прислушиваются как простые грузчики английского порта, так и, например, передовые богословы современной Франции, собравшиеся в католическом кафедральном соборе Парижской Богоматери среди толпы в 5000 человек; так же, как и представители самого живого христианского сознания, будь то члены Всемирного Совета Церквей или молодые “харизматики” мирового течения обновления, или же наиболее искренние и честные представители современного атеизма на Западе. Весьма разнообразные круги постоянно приглашают владыку Антония выступить перед ними и, в результате, творчество его огромно — хотя очень мало что издано. По объему существующего материала можно себе представить, как трудно было составителям отобрать малое количество страниц, предлагаемых в настоящем сборнике.
По реакции аудитории можно убедиться в том, что проповедь митрополита Антония обращена к человеку двадцатого века, где бы он ни находился; одна из причин этой универсальности, мне кажется, заключается в том, что владыка Антоний в самом полном смысле слова сознает, что проповедь является не выражением частной эмоциональности, а подлинным продолжением чтения слова Божия, и что тем самым она носит характер совершения таинства, через которое человеку дается возможность непосредственно войти в общение с Богом живым... Владыку Антония слушают толпы; однако никогда для него толпа не сливается в безличную массу; каждый из его слушателей и собеседников, кем бы он ни был — человек, носящий в себе образ Божий, и в каждом владыка Антоний стремится пробудить осознание этого образа. Вся личная одаренность владыки Антония всецело отдана служению этой цели: каждого встречного направить на открытие в самом себе, в своей собственной судьбе, какой бы она ни была, того образа Божия, который до конца виден только одному Богу. Каждое слово проповеди владыки Антония устремлено к прозрачности, к самоистощанию, чтоб сохранить присущий каждому слову только огненный характер отношения к Слову Воплощенному, к Бого-человеку, просвещающему всякого человека, давая ему в любых исторических обстоятельства достичь состояния Купины Неопалимой, которое способно раскрыть в каждом моменте человеческой действительности вечный свет Преображения.
Николай ЛОССКИЙ, Париж
Проповедь на наречение во епископа, 1957 Митрополит Сурожский Антоний
СЛОВО ПРИ НАРЕЧЕНИИ ВО ЕПИСКОПА
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Святители! Отцы мои и братья! Глубоко меня взволновало решение Святейшего Патриарха и Священного Синода о назначении меня епископом Сергиевским. Но теперь предстою я пред вами в глубоком покое всех сил моих душевных, собравшись с мыслями, испытав совесть перед Богом и готовый правдиво поведать вам те мысли и чувства, которыми полна душа.
Если бы я последовал первому движению сердца, я стал бы просить пощады, ибо властно влекутся все силы души моей к молитвенному безмолвию в безвестности монашеского трудничества, и страх и тоска ворвались в душу мою, когда голосом Церкви повелел Христос стать в ряды свидетелей Божественной Любви, ибо нет более ответственного и страшного призвания (Ин. 26, 21 и Мф. 10, 16).
Когда четырнадцать лет тому назад, будучи еще .врачом, я принял тайный постриг и искал подвига: молитвы, поста, бдения, жестокого жития, любовь мне подвигом не представлялась, а одной радостью и самой жизнью души. С тех пор я познал, что нет закона более неумолимого, чем закон любви Христовой: сострадательной, крестной любви Всесвятыя Троицы, любви Всемилостивого Спаса, отдающего жизнь за отступивших от Него людей, любви Доброго Пастыря, полагающего душу Свою за овец Своих... Легко и радостно было мне произносить обеты отречения. Ничто меня не влекло к себе, кроме искренней, радостной любви Христовой. Мне казалось, что мне не от чего отрекаться, так как кроме Бога ничего не желала, ничего не искала душа моя. И удивили меня напутственные слова духовника о том, что не в подвигах монашество, а в совершенной любви. Вскоре, однако, самое монашеское делание и иночески бдительное прохождение моего медицинского призвания стали открывать мне до того неведомое богатство в любви, приоткрыли мне смысл сказанных мне слов и привлекли меня к священству: “Ты оставил все, чем ты не дорожил, — настойчиво говорила мне совесть, — ради единственного, чего ты хотел; ты отрекся от ненужного тебе с тем чтобы завладеть вожделенным тобою. Подобно евангельскому юноше, ты не хочешь расстаться с богатством твоим”. — “Что же делать, чтобы улучить вечную жизнь?” — вопрошала душа в тоске и борении. — “Отдай последнее: пусть самая душа твоя станет добычей всякого алчущего и жаждущего, по слову Исаии пророка…” (Исаия 58, 10). Отцы и братья! Я стал священником в завершение данных мной монашеских обетов с тем, чтобы ничто во мне не оставалось бы моим. С тех пор прошло почти десять лет: я теперь только начинаю видеть, что я еще и не вступил на путь Христов, а Господь зовет меня стать Жертвой (Флп. 2, 17; 2 Тим. 4, 6), возлагает на меня омофор, знаменующий собой заблудшую овцу, которую добрый Пастырь, ценой жизни Своей, должен обрести и спасти от погибели, и вручает жезл, страннический жезл учеников Христовых (Евр. 11, 13; 1 Петр, 2, 11). Совершается немыслимое...
Но я не верю в случайность; я глубоко убежден в том, что Сам Господь Иисус Христос правит Церковью Своей, и с юношеских лет положил никогда (насколько хватит сил и веры) ничего не искать и ни от чего не отказываться, никогда не просить у Бога ни креста, ни утешения; и поэтому склоняю главу и с трепетом, но без сомнения, без колебаний, недвоящимся сердцем благодарю, приемлю предложенный крест и ничтоже супротив глаголю.
О своем недостоинстве говорить не буду: верю в благодать Божию, врачующую немощь и восполняющую скудость сил человеческих. Также знаю из опыта, что сила Божия (только) в немощи совершается (2 Кор. 12, 9), и потому не о силе молю Вседержителя, а о благодатной немощи, рождающейся в сокрушенном, смиренном и милующем сердце; о любви и смирении молю Бога, как об единственном прочном основании вечной жизни, как об единственном содержании жизни христианской, как об источнике ведения, премудрости и рассуждения.
“Вем, яко несмь достоин небеси и земли и сия привременныя жизни”, но без сомнения верю и знаю, что из-за безбрежной любви Бога к миру — и мне по дару Божию все возможно будет (Мр. 9, 23), что повелит Господь.
Нет слов, чтобы сказать о том трепетном чувстве, до края наполняющем сердце, при мысли, что сонм русских святителей определил мне войти в круг апостольский, поверил в искренность любви моей к Богу, к Церкви и к сиротствующему миру, доверил мне крест “насмертников” последних времен, не усомнился в том, что и я с радостью (Флп. 1, 29) изъявлю готовность по примеру Пастыреначальника Христа и вместе с Ним “душу свою положить за овцы”... Но прошу вас, святители Церкви Русской, умолите Господа Бога о мне, да даст Он мне немощь Богоприемную, Любовь и Ум Христовы (Флп. 2, 5 и 1 Кор. 2, 16), Смирение Господне и верность до конца в совершенном послушании Ему Единому. Верю, что по молитвам Святейшего Патриарха и родной Церкви не оставит меня Господь, сподобит послужить Ему, умерев себе, и даст мне изо дня в день убывать, чтобы Ему расти, покоряя Себе все силы естества моего, пока не овладеет всем без остатка.
Глубокой радостью полно сердце мое и благодарностью к Преосвященному Иакову, епископу Апамейскому, участвующему ныне в моем наречении, а завтра и в моем посвящении, как представитель Вселенской Патриархии. Да низойдет на меня, возложением его рук, благословение Великой Церкви Константинопольской, Матери всех наших славянских Церквей, и да будет его участие живым свидетельством нерушимого единства православных в вере, таинствах и любви.
Отцы и братья! Редко дает Бог епископу быть, подобно мне, посвященным среди собственной его паствы. Да будет мне дозволено и к детям моим духовным обратиться в этот час, великий для них, как и для меня. За годы моего священнического служения среди вас Бог дал нам стать тесной, любящей семьей. Благодать архиерейства — залог еще более глубокого, искреннего единства, ибо она — преимущественно благодать пастырства, отцовства духовного. Возблагодарим Господа. И еще сердечней, еще живей и действенней возлюбим друг друга. Станем едиными со Христом через любовь и в любви, и Христовой любовью, которую ничто не могло сломить, возлюбим тот мир, за который Он отдал Свою жизнь. Возлюбим каждого, как Он любит и нас (Флп. 1, 8): учениками Христа войдем в жизнь с новой надеждой и обновленной силой. Принесем в холодный, сирый мир огненную, непобедимую радость нашу, чтобы заликовала всякая душа, чтобы у всех рассеялся страх, чтобы погасла ненависть, чтобы свет Христов озарил и тех, кто бродит во тьме, чтобы едиными устами и единым сердцем всем, всем без остатка воспеть Богу победную песнь.
Вот те мысли и чувства, с которыми я ныне предстою перед Вашей Святыней; помню предупреждение Господне, что “от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься” (Мф. 12, 37), но верю, что молитвами вашими и вашей поддержкой даст мне Господь исполнить то доброе, что Он мне внушил (Флп. 2, 13); простит мне мое неведение и то недостаточное, что есть в моих словах, всех нас соединит и будет Он над нами Единый Пастырь и Глава Церкви. Аминь!
1957
Проповедь на новогоднем молебне, 1967 Митрополит Сурожский Антоний
НОВОГОДНИЙ МОЛЕБЕН
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Господь дал нам прожить до конца еще один год нашей жизни, и мы вступили в этот Новый Год, провозглашая нашу веру не только в Бога вообще, но в то, что мы верим в это Царство Божие, которое должно придти — сначала неприметным образом в души наши, а потом, через нас, и приметным, славным, победным образом для всего мира.
Первые слова молебна, который мы только что пели, это слова: “Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа”. Мы в этот год вступаем с верой, что он может принадлежать Царству Господню. Что это значит? Когда мы озираемся на прошлое, молитвы, которые мы только что читали, пели, слушали, говорят нам о покаянии и о благодарении; о покаянии, потому что в течение протекших лет и протекшего года мы все, каждый из нас, оказался недостойным имени человека, имени христианина, Божией любви и любви людей. И нам есть в чем каяться, потому что ваша жизнь в течение этого года едва ли всегда, едва ли часто содействовала тому, чтобы водворилось Царство Божие, Царство ликующей, нераздельной, чистейшей любви. Нам надо каяться, потому что из всех людей мы, христиане, призваны быть сотрудниками Божиими для того, чтобы Его пути стали путями людскими.
Но есть и о чем благодарить. Бог продолжал, несмотря на то, что мы часто неверны Ему, неверны себе, неверны другим, Он продолжал хранить нас, Он продлил нам жизнь, Он укрепил наши силы, Он напоминал нам о Своей воле, Он направлял нас к спасению. Есть за что благодарить, потому что в малом и в большом Он был так близок, так деятельно и так творчески близок к нам в этой земной жизни нашей. Но благодарить тем благодарением, которое поет Церковь Христова, тем благодарением, которое выражено в страшной и дивной Евхаристии, в Божественной литургии, благодаря которой мы можем уже теперь начать жить тайной будущего века.
Потому что благодарить за все без остатка, благодарить без остатка за всю свою жизнь, за горе как и за радость, за страдание, как и за облегчение, благодарить также за тех, которые нам дороги, благодарить за все можно, только если мы видим во всем победу Господню. Священное Писание нам говорит, что придет время, когда мученики станут перед лицом Господним и скажут: Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих...
Чтобы благодарить теперь за страдания, чтобы благодарить теперь за скорбь земли, надо уже ее видеть прославленной, надо уже прозреть победу Господню, иначе наше благодарение кощунственно, и мы не благодарим, мы бессильны благодарить, потому что мы не живем тем Царством, о котором молимся.
Что же мы можем сделать в наступающем году для того, чтобы это Царство воссияло в наших сердцах, проявилось в нашей жизни, через край перелилось в жизнь других, охватило шире и шире, как пожар, как занявшаяся заря, окружающий нас мир? Мы должны войти в дух этого Царства, мы должны переоценить те ценности, которыми мы живем вместе с миром, не живущим этим Царством. Пока мы вместе с миром будем жить страхом, жадностью, ненавистью, пока мы будем искать того, что нам дает радость, а не того, что другим дает жизнь, до тех пор мы бессильны будем строить Царство Божие, потому что Божие Царство — это Царство Любви.
А любви у нас мало. И тогда понятно, почему так чужды для нас те самые яркие черты, которые мы находим в раннем христианстве и которые пророчески нам показывают последнее время ожидания смерти с любовью, с радостью, с надеждой. Как апостол Павел говорит: Жизнь для меня Христос, а смерть — приобретение... Пока мы этого не в состоянии сказать, мы можем с уверенностью, с плачем признаться в том, что мы еще живем обезбоженной жизнью, обезбоженной землей, что сердце наше не там, где наше будущее, а там, где лягут наши кости и где будет только прошлое.
И еще: ранняя Церковь с таким упованием, с таким вожделением ждала дня Господня, светлого дня Его пришествия, дня последнего суда, дня последних итогов и последних свершений. А мы так страшливо думаем об этом дне, мы повторяем в сердцах наших, если не в мыслях, слова песнопевца о том, что “день Господень — тьма и страх”. Но это ли открывается нам Господом, это ли дух Царства, дух детей этого Царства? Нет! И пока мы не можем сказать с Духом Святым и с Церковью: Ей, гряди, Господе Иисусе! — мы можем сказать с плачем душевным и со скорбью, что ценности Царства до нас еще не дошли, мы еще чужие.
И вот в этом году перед нами лежит время, еще не тронутое, время, которое перед нами расстилается, как снежная равнина — чистая, незапятнанная. Мы можем вступить в эту равнину и можем начать идти твердой стопой веры, т.е. безграничного, совершенного доверия к Богу, с надеждой, что все будет не по нашему, а по Божьему. И с любовью посильной войдем в этот год, с покаянием искренним, — а покаяние не значит плач о прошлом только; это значит — ужас перед разрушением, которое мы произвели в прошлом, и резкий поворот лицом к Богу, с тем, чтобы идти к Нему, как Петр шел по волнам, пока он глядел только в лицо Господне, не обращая внимания на разбушевавшееся море. Пойдем с благодарностью, но научимся благодарить за все, потому что все нам от Бога во спасение, все — дар: и светлое, и темное, и горькое, и сладкое, и скорбь, и радость. И дальше будем идти так, чтобы на земле водворилось Царство Господне, Царство любви; и первой жертвой для построения этого Царства должно быть мое самолюбие. Я должен лечь костьми на грани этого Царства, во мне должно умереть все то, что ему противно, и только тогда, когда Царство победит сердце каждого из нас, оно начнет сиять и вокруг нас. Призыв Господень беспощадно строг и вместе с этим дивно светел. Войдем же в этот Новый Год, как Божьи дети, чтобы строить Божий мир, да прославится Господь, и водворится в этом мире, холодном, горьком, осиротелом, радость Господня. Аминь!
1967
Проповедь на Рождество Христово, 1970 Митрополит Сурожский Антоний
РОЖДЕСТВО ХРИСТОВО
После чтения Патриаршего послания:
К привету, к благословению, к молитвенной охране, которую простирает над нами Патриарх Московский, Глава Русской Церкви нашей, хочу прибавить и свое слово.
Рождество Христово, которое мы сегодня празднуем с такой легкостью сердца, с такой благодарностью и радостью, заслуживает внимания не только нас, людей, но и всей твари; потому что это Рождество Христово, Воплощение Слова Божия, принесло нам небывалую, непостижимую, новую весть как о Боге, так и о человеке и обо всей твари.
Бог, во Христе, явился нам небывалым и непостижимым образом. Языческие народы могли себе представить Бога великого. Бога небесного, как бы воплощающего все великое, величественное, дивное, о чем человек может мечтать на земле. Но только Бог мог открыться человеку, каким Он открылся в воплощении Христовом. Бог стал одним из нас, но не во славе, а в немощи; беспомощным и обездоленным; уязвимым и как будто побежденным; презренным для всех, кто верит только в силу и в земное величие. В эту первую ночь, когда Бог стал человеком, когда Сам Живой Бог обитал плотью среди нас на земле, Он приобщился к самой тяжелой человеческой обездоленности. Никто не принял Его Мать под кров свой; все сочли Его чужим, все отослали Его на далекий, бесконечный путь, который простирался перед странниками без крова и без привета. И они пошли, — и в эту первую ночь Христос приобщился всем тем, которые из века в век проходят через жизнь и телесно и духовно отброшенными, презренными, нежеланными, исключенными из человеческого общества.
А таких людей через историю человечества — несметное количество. И по сей день — увы! — в больших городах и просторах земных сколько таких людей, которым некуда пойти, которых никто не ждет, о которых никто не воздыхает, которым никто не готов открыть свой дом, потому что они чужие, или потому что страшно приобщиться судьбе людей, обездоленных не только несчастьем, но человеческой злобой; ставших чужими, потому что люди, другие люди из своего сердца и из своей судьбы их исключили. Одиночество — страшное, жгучее, убийственное одиночество, которое снедает сердца стольких людей, было долей Пречистой Девы Богородицы, Иосифа Обручника и только что родившегося Христа. Он был чужой, никем не желанный, исключенный и выброшенный. Это — начало Его пути; и на этом пути Он приобщился, как я сказал, всем, кто так живет и в наше время, чужими среди людей, которые должны быть для них братьями; презренны они, побеждены — подлостью, трусостью и злобой человеческой. Уязвимы они по хрупкости своей, по беззащитности своей. Наше дело, христиан, увидеть в них образ Того Бога, Которого мы благоговейно сегодня чтим, и так их принять, как мы приняли бы теперь Христа, если бы Он явился перед нами обездоленным, уязвимым, беспомощным, презренным, ненавидимым, гонимым...
Вот каким явился перед нами Бог, потому что Он захотел стать одним из нас, чтобы ни один человек на земле не стыдился своего Бога: будто Бог так велик, так далек, что к Нему приступа нет. Он стал одним из нас в нашем унижении и в обездоленности нашей; и Он не постыдился нас, стал как мы все; не только по материальной, земной, физической обездоленности, не только по душевной оставленности любовью людской, но потому что Он сроднился — через Свою любовь, через Свое понимание, через Свое прощение и милосердие, — Он сроднился и с теми, которых другие от себя отталкивали, потому что те были грешниками. Он пришел не праведных, Он пришел грешников возлюбить и взыскать. Он пришел для того, чтобы ни один человек, который потерял к себе самому уважение, не мог подумать, что Бог потерял уважение к нему, что больше Бог в нем не видит кого-то достойного Своей любви. Христос стал человеком для того, чтобы все мы, все без остатка, включая тех, которые в себя потеряли всякую веру, знали, что Бог верит в нас, верит в нас в нашем падении, верит в нас, когда мы изверились друг во друге и в себе, верит так, что не боится стать одним из нас. Бог в нас верит, Бог стоит стражем нашего человеческого достоинства, Бог — хранитель нашей чести, и ради того, чтобы мы могли в это поверить, это увидеть воочию, наш Бог становится обездоленным, беспомощным человеком. Только те, которые верят в силу и ни во что иное, только те, которые верят в свою праведность, не найдут пути к Нему, пока не покаются, пока не увидят, что смирение, любовь, жалость, милосердие — закон жизни.
Но во Христе не только явился нам Бог с Его любовью, верой в нас, как страж нашего достоинства, как блюститель нашей правды, — Он явил нам величие человека. Если Бог мог сущностно стать человеком — неужели мы не понимаем, как велик человек? — что человек так велик, что Бог может стать человеком и человек остается собой? — и что так велика тварь, которую Бог призвал к бытию, что человек может вместить в себя Бога? — и что вещество, наша плоть, наша кровь, кость наша, все вещество наше способно быть Бого-носным, соединиться с Божеством и остаться собой? — и явиться нам в славе, величии, которого мы не видим, но которое видит Бог, ради которого Он нас сотворил и все сотворил?
Всмотримся в этот образ Воплощения: Христос нам явил смирение и любовь Божию, веру Божию во всю тварь, в нас, грешников, падших, и нам явил одновременно, как мы можем быть велики и как глубока, бездонно-глубока тварь Господня. Вот с этой верой мы можем жить, можем становиться людьми во всю меру Христова воплощения, и рассматривать мир, в котором мы живем, не только как мертвый материал, а как то, что призвано стать, в конце концов, как бы видимым одеянием Божества, когда Бог станет все во всем. Какая слава, какая радость и надежда! Воспоем благоговением, любовию и трепетом Воплощение Христово; оно для нас жизнь вечная уже на земле и оно — слава всего тварного в вечности на небеси. Аминь!
1970
Проповедь на Крещение Господне, 1973 Митрополит Сурожский Антоний
КРЕЩЕНИЕ ГОСПОДНЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Какие бывают животворящие и какие бывают страшные воды!.. В начале книги Бытия мы читаем о том, как над водами носилось дыхание Божие и как из этих вод возникали все живые существа. В течение жизни всего человечества — но так ярко в Ветхом Завете — мы видим воды как образ жизни: они сохраняют жизнь жаждущего в пустыне, они оживотворяют поле и лес, они являются знаком жизни и милости Божией, и в священных книгах Ветхого и Нового Завета воды представляют собой образ очищения, омовения, обновления. Но какие бывают страшные воды, воды потопа, в которых погибли все, кто уже не мог устоять перед судом Божиим; и воды, которые мы видим в течение всей нашей жизни, страшные, губительные, темные воды наводнений...
И вот Христос пришел на Иорданские воды: в этих водах уже не безгрешной земли, а нашей земли, до самых недр своих оскверненной человеческим грехом и предательством, в этих водах приходили омываться люди, кающиеся по проповеди Иоанна Предтечи; и как тяжелы были эти воды грехом людей, которые ими омывались! Если бы мы только могли видеть, как омывающие эти воды постепенно тяжелели и становились страшными этим грехом! И в эти воды пришел Христос в начале Своего подвига проповеди и постепенного восхождения на Крест, погрузиться в эти воды, носящие всю тяжесть человеческого греха — Он, безгрешный.
Этот момент крещения Господня — один из самых страшных и трагических моментов Его жизни. Рождество — это мгновение, когда Бог, по Своей любви к человеку хотящий нас спасти от вечной погибели, облекается в человеческую плоть, когда плоть человеческая пронизывается Божеством, когда обновляется она, делается вечной, чистой, светозарной, той плотью, которая путем Креста, Воскресения, Вознесения сядет одесную Бога и Отца. Но в день Крещения Господня завершается этот подготовительный путь; теперь, созревший уже в Своем человечестве Господь, достигший полной меры Своей зрелости человек Иисус Христос, соединившийся совершенной любовью и совершенным послушанием с волей Отца, идет вольной волей, свободно, исполнить то, что Предвечный Совет предначертал. Теперь человек Иисус Христос эту плоть приносит в жертву и в дар не только Богу, но всему человечеству, берет на Свои плечи весь ужас человеческого греха, человеческого падения, и окунается в эти воды, которые являются теперь водами смерти, образом погибели, носят в себе все зло, весь яд и всю смерть греховную.
Крещение Господне, в дальнейшем развитии событий, ближе всего походит на ужас Гефсиманского сада, на отлученность крестной смерти и на сошествие во ад. Тут тоже Христос так соединяется с судьбой человеческой, что весь ее ужас ложится на Него, и сошествие во ад является последней мерой Его единства с нами, потерей всего — и победой над злом.
Вот, почему так трагичен этот величественный праздник, и вот почему воды иорданские, носящие всю тяжесть и весь ужас греха, прикосновением к телу Христову, телу безгрешному, всечистому, бессмертному, пронизанному и сияющему Божеством, телу Богочеловека, очищаются до глубин, и вновь делаются первичными, первобытными водами жизни и делаются способными очищать и омывать грех, обновлять человека, возвращать ему нетление, приобщать его Кресту, делать его чадом уже не плоти, а вечной жизни, Царства Божия.
Как трепетен этот праздник, и вот почему, когда мы освящаем воды в этот день, мы с таким изумлением и благоговением на них глядим: эти воды сошествием Святого Духа делаются водами иорданскими, не только первобытными водами жизни, но водами, способными дать жизнь не временную только, но и вечную; вот почему мы приобщаемся этим водам благоговейно, трепетно; вот почему Церковь называет их великой святыней и призывает нас иметь их в домах на случай болезни, на случай душевной скорби, на случай греха, для очищения и обновления, для приобщения к новизне очищенной жизни. Будем вкушать эти воды, будем прикасаться благоговейно. Началось через эти воды обновление природы, освящение твари, преображение мира. Так же как в Святых Дарах, и тут мы видим начало будущего века, победу Божию и начало вечной жизни, вечной славы — не только человека, но всей природы, когда Бог станет все во всем.
Слава Богу за Его бесконечную милость, за Его Божественное снисхождение, за подвиг Сына Божия, ставшего Сыном человеческим! Слава Богу, что Он обновляет и человека и судьбы наши, и мир, в котором мы живем, и что жить-то мы все-таки можем надеждой уже одержанной победы и ликованием о том, что мы ждем дня Господня, великого, дивного, страшного, когда воссияет весь мир благодатью принятого, а не только данного Духа Святого! Аминь.
1973
Проповедь о блудном сыне, 1969 Митрополит Сурожский Антоний
О БЛУДНОМ СЫНЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Какая дивная и какая страшная эта притча о блудном сыне, которую мы так хорошо знаем, так хорошо помним, и которая каждый год возвращается к нам с новой силой, — с новой силой, которая рождается и от более тяжелого, мучительного опыта греха, и от более изумленного сознания Божией милости и того, как нас принимает и восставляет Господь.
Это притча о многообразном грехе и одновременно о самой сущности греха. Открывается притча грехом в его наготе, в его абсолютности, в его дикой беспощадности. Младший сын приходит к отцу: он полон сил, полон желаний, он полон жажды жить, и не вмещается эта жажда, это желание, эта похоть жизни в рамки обычной домашней жизни. И не может он ждать больше, и отцу своему он говорит: Отец, ты зажился; пока ты умрешь, во мне увянет жизнь; за время, пока ты будешь жить и жить, а не умирать, — я завяну. Умри, умри для меня, будь как мертв! Ты мне не нужен, но то, что я от тебя могу получить, я могу теперь получить. То, что ты потом накопишь, мне не нужно, а то, что ты до сих пор накопил трудом, любовью, подвигом души, всё это ты мне раздели, дай мне мою долю; а потом, жив ты или не жив — мне всё равно; передо мной жизнь...
Так говорим и мы по отношению к Богу; не так грубо, не так прямо, но так же жестоко. Всё от Бога берем и уносим на страну далече, растратить, прожить. Забываем даже, что Он есть, для нас Он словно мертв в те моменты, когда мы от Него получили всё, что нам нужно, чтобы жить на этой далекой, опустошающей стране. И идем, и живем, и богаты какое-то время; а потом беднеем, истощается украденное из Царства Небесного, унесенное, прибереженное, расточимое. Пока мы еще богаты тем, что Отец дал, нас окружают такие же, как мы, которым до нас никакого нет дела, лишь бы поживиться — любовью ли нашей, беспечностью нашей, человеческим нашим теплом, умом, сердечностью, тем, что у нас есть — что бы это ни было. А когда истощится всё, когда всё, что из отцовского дома, от Бога было получено, начинает ветшать, тогда от нас отходят, потому что тот же закон, который мы применили по отношению к Отцу, действует и для нас. Нам до Него не было дела, лишь бы получить то, что Он может дать, — и другим до нас никакого нет дела, лишь бы попользоваться тем, что у нас есть из домашнего, отцовского богатства. И как часто мы даём самое драгоценное за бесценок, такие вещи, которые надо было хранить в сердце как самую святыню нашей жизни, — легко отдаём, чтобы, порадовать, повеселить, утешить: вот грех.
А дальше мы видим другого человека, уже не младшего сына, а сына, который так и не понял того, что было между ним и его отцом. Он всегда был добротный сын, не отступал от воли отца, как он сам говорит: всю жизнь я был тебе рабом, как раб служил тебе — потому что слово “работал” по-славянски сильное слово, именно от слова “раб”. Всю жизнь он чувствовал, что он просто работник своего отца, за кров, за пищу, за человеческое отношение, за привилегию, которую родство давало над рабами. И вот возвращается младший сын в лохмотьях — всё потерял: радость потерял, право быть сыном потерял, как мы говорим часто — “всё потеряли”. И в дверях его встречает отец, с любовью. А когда возвращается старший сын, тот, который всегда принадлежал дому, всегда был у себя с отцом, никогда не отступал от правды этого дома, он слышит, что в дом пришел чужой, голодный, холодный, лишенный, который когда-то мог бы принадлежать этому дому, но ушел... И пусть себе оставался бы на стране далече, — нет, вернулся, истратил пол имения, а теперь что ? На остальное зарится, отнять хочет?... И говорит он, как мы часто говорим: “Этот твой сын”; он не говорит “мой брат”; нет, он ему не брат, он чужой: этот твой сын, который всё потратил с блудницами, вернулся, а ты праздник устраиваешь, радуешься, что какой-то чужой вернулся; а мне меньше от этого будет... И отец ему говорит ласково: твой брат вернулся! Он был мертв, — теперь он живой. Он пропал, — теперь он нашелся: разве нам не
радоваться, разве нам не ликовать?...
Вот и посмотрим на себя, на что мы похожи: на блудного или на праведного? И тут, как в прошлый раз, с горем можно заметить, что похожи и на блудного, и на праведника — во всём, что неправедно. Но есть ли у нас праведность старшего сына и есть ли у нас доверчивое сыновство младшего? Младший старшего принял бы к себе, не отвернулся бы, он ему не был чужой. А отец — он одинаково принимает и того, и другого. Горем принимает одного — праведного, радостью другого, который сохранил в душе сознание, что у него есть отец, что к отцу он может вернуться, что есть дом, куда можно придти. Он не подумал, что старший сын ему закроет дверь в лицо, он только подумал, что отец, который согласился умереть для него, даст ему жить. Вот что и нам предлагается: Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы... Перед нами Отец, — но как жутко, что так часто рядом с Ним стоит каменный, черствый, как будто умерший душой старший сын, который всегда был в доме отца, а теперь не хочет принимать чужого. Аминь.
1969
Проповедь в прощеное воскресение, 1975 Митрополит Сурожский Антоний
ПРОЩЕНОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ, ВЕЧЕРНЯ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Сегодня Церковь вспоминает изгнание Адама из рая. Заключились двери райские; осиротел человеческий род, на земле мы ходим в потемках естественной жизни, где еле брезжит свет Христов. Родина наша небесная где-то далеко от нас, и как изгнанники мы тоскуем, тоскуем по той радости, которую пережил блудный сын, когда он вернулся в отчий дом, тоскуем по той радости, о которой все изгнанники земли думают, когда вспоминают потерянное отечество и все мы, когда думаем о том, что когда-то было — чистое, светлое, что погибло, из-за наших грехов, из-за нашей помраченности сердечной.
И вот Адамов плач в течение тысячелетий и тысячелетий возносится к небу. Плачет сиротный Адам в лице каждого своего сына, каждой дочери своей, плачет и зовет Бога своего вернуть его в первобытную радость, вернуть ему дружбу Свою и вернуть ему Свою любовь. А Бог никогда ни любви Своей, ни дружбы Своей не отымал от нас, только мы далеко от Него ушли, потеряли чуткость сердца, не слышим уже Божественного гласа, не чуем уже близости Господней. Христос пришел на землю, жил среди нас наш Бог, и люди Его встречали на дорогах, в городах и селах, слышали Его слова, видели Его лик, загорались сердцем и просвещались умом от Его учения, и все-таки до конца не сумели Его узнать, и Сын Божий, Который по Своей любви к нам стал Сыном человеческим, отвергнутый людьми, умер вне града, вне человеческого стана. Но не поколебалась Божия любовь; смертью победил Господь смерть, нас Он освободил от вечного проклятия, нам Он дал уже теперь приобщиться в какой-то мере вечной жизни. А вечная жизнь — это Сам Бог, Божественная любовь, — это Он.
И вот в начале Великого Поста, как каждый год, мы вспоминаем свое сиротство и вспоминаем о потерянной родине своей, об отчем доме. И снова и снова мы собираемся в путь с тем, чтобы духом загореться, чтобы сердцем очиститься, чтобы просветлеть умом и чтобы вернуться к нашему Богу и Отцу. Но совершается это в каждом из нас в отдельности, а вместе с тем — всеми нами сообща; как в старые времена, когда люди покидали страну, которая стала местом порабощения, и уходили в неведомые им края обрести свободу, так и мы должны оторваться от того, что делает нас рабами, уйти из плена с тем, чтобы когда-то обрести ту свободу чад Божиих, которая является нашим призванием и должна стать нашим достоянием. И когда люди, во времена давние, собирались в такой путь вместе, как бы в складчину собирая свою немощь, чтобы из этой немощи, из товарищества, из взаимной преданности выросла какая-то сила, как тогда, собираемся и мы теперь в путь. Тогда они обозревали порой неизвестных им людей, вглядывались в новые лица: что было у них общего? Только одно — то, что все отрекались от рабства и хотели свободы, и что все они поняли, что к свободе из рабства может вывести только единство примирившихся людей. Древний Израиль сорок лет скитался в пустыне, прежде чем достиг обетованной земли. Никто бы не выжил в этой страстной пустыне, если бы каждый не заботился о каждом, если бы каждый не думал о каждом, если бы судьба каждого не была ответственностью всех, и судьба всех не воспринималась каждым, как его собственная ответственность.
Так и мы должны теперь собираться воедино и идти в путь. Для этого мы должны осознать, что мы порабощены, мы должны осознать, что нам надо вырваться от многого для того, чтобы быть свободными, нам надо осознать, что только скованные, соединенные друг со другом любовью, жалостью, милосердием, состраданием можем мы этого достичь. И поэтому на грани Великого поста мы становимся перед образом Христа Спасителя и Божией Матери и просим Их прощения и Их напутственного благословения. Христос был убит детьми Адама, и мы являемся такими же детьми того же нашего праотца; мы просим Христа нас спасти и благословить — но чьи руки пригвоздили Его ко кресту, чья ненависть отвергла Его, как не ненависть, как не руки предков наших по человечеству? И мы должны просить Христа о прощении и о благословении с тем, чтобы Его крест стал нашим спасением, чтобы ранами Его мы исцелели, чтобы познав крестную любовь Господню, в благодарность мы нашли в себе силы принести Ему всю жизнь свою, всю любовь свою.
И у Божией Матери должны мы просить прощения: ведь Сын Ее погиб от наших грехов, не только от греха ветхого Адама, не только от греха до нас живших людей; и в наши дни Он так же погиб бы, потому что мы так же слепы и так же греховны, как Его современники. И вот мы взываем к Божией Матери; сколько веры нужно для того, чтобы к Ней обратиться за помощью и пощадой! Разве каждая наша молитва в Ней не значит: Мати, моими грехами убит, погиб жестокой смертью Твой Сын — прости! Если Ты простишь — никто меня не осудит... И вот с этой молитвой изо дня в день, а сегодня вечером — особенно предстоим мы перед Богородицей: Прости нам, о, Мати Христа, Спасителя нашего, погибшего от наших грехов...
И каждый каждого да вспомнит; да простит каждый всех, не только здесь присутствующих, но тех, которых он не может больше застичь своей мольбой о прощении; многие оскорбленные, раненые нами уже отошли в вечный покой; теперь на их сердце не остается злобы или горечи, теперь они стоят перед лицом Божиим, теперь они поняли, как мы все слабы и слепы, и как мы раним друг друга, не желая того, сколько бы злобы мы ни вкладывали в злые наши слова и поступки; теперь они в царстве любви, в том Царстве, где все знают, что, кроме любви, ничего нет ни на небе, ни на земле достойного Бога и достойного людей. Обратимся мы к ним в молитве от сердца и попросим простить нас и благословить, чтобы и нам, ещё на земле, или больше — когда душа будет отлучаться от тела, мирно отойти в Царство вечного покоя, живого, трепетного покоя торжествующей любви. Вспомним тех, которые прошли через нашу жизнь, ранили нас и были нами ранены; простим тем, кто ранил наши души, смял нашу жизнь, обессмыслил иногда самые светлые наши мысли и убил самые живые наши порывы. Простим и попросим их, которых уже вблизи нет, простить нас. Пусть Господь донесет до их сердец миром, который только Он может дать, который мiр не может ни дать, ни отнять, пусть Господь этим Божественным миром утешит и исцелит их души и наши души. И оглянемся вокруг себя и дадим друг другу прощение и примем друг от друга прощение, с тем, чтобы вступить теперь в этот путь от земли к небу, от рабства в свободу, не идти нам с тяжелыми кандалами на руках и на ногах, а ступать легкой поступью за Христом, куда бы Он ни пошел — в пустыню ли на искушение, в народ ли для проявления любви проповедью истины и чудом Своей ласки. Пойдем, если нужно, и в страстной Гефсиманский сад, пройдем и дальше, когда придет время разлучения тела и души, в тайну смерти, не как побежденные, а как Христовы. Дай нам всем Господь теперь получить мир от Господа, мир от Матери Божией, мир от усопших, мир от живых, и это мы можем получить от них, если мы им дадим мир и любовь. Аминь.
1975
Проповедь о причащении, 1967 Митрополит Сурожский Антоний
О ПРИЧАЩЕНИИ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
В эти недели Великого Поста многие из нас будут причащаться Святых Таин; причащаться Святых Таин надо вдумчиво и зная: что мы делаем, чего мы просим, и на что идём.
Причащаться Святых Таин — это значит призывать Господа ТАК с нами соединиться, что не только душевно, но в самой плоти нашей Его жизнь делается нашей жизнью и наша жизнь делается Его жизнью. Поэтому каждый раз, как, причастившись Святых Таин, мы делаем дела тьмы, мы как бы влечем Господа насильственно, мучительно по тому самому пути, по которому Его вели в страстные дни на распятие, на страдание, на поругания — это мы должны помнить. С другой стороны, мы желаем от Господа жизни новой, преизбыточествующей жизни, и эта жизнь нам даётся, — потому что когда приходит к нам Господь и соединяет нас с Собою, вечная жизнь нас покоряет и в нас входит. Но данную нам жизнь мы не принимаем; мы хотим радоваться ею, но не хотим нести её бремя — в этой вечной жизни на земле есть бремя, и есть трагическая сторона, а не только ликующая радость: с одной стороны мы начинаем жить жизнью будущего века, но только тогда эта жизнь в нас удерживается, когда мы отходим от дел зла, от жизни тьмы, тления и смерти, когда отходим сознательно, усилием воли, беспощадностью к себе, к своей слабости; и кроме того, когда мы эту жизнь вечную питаем в себе евангельскою жизнью, — т.е. поступками, которые не являются поруганием самой этой жизни, — и молитвой.
Есть еще одна сторона: мы молим Господа соединить Себя с нами и взять на Себя всю тяжесть нашей жизни и с нами вместе её понести; но одновременно мы должны быть готовы взять на себя судьбу воплощенного Сына Божия на земле, принадлежать небу, Богу, правде, со всеми последствиями, которые могут истечь из этого: во-первых, внутренней борьбой с неправдой и смертью, которые в нас есть; затем, готовностью стоять за правду Божию, за тайну Царствия Божия, любви Божественной на земле в отношениях с людьми, даже там, где это значит приношение какой-то жертвы, принесение себя в жертву; и, наконец, — долг готовности во имя Господа и Его правды быть отверженным, отлученным, стать чуждым для всех тех, которые — сознанием или нет — встают против этой правды.
Поэтому причащаясь Святых Таин, будем готовиться внимательно и сосредоточенно, и будем готовиться прийти сознательно на исповедь, отречься от неправды в себе, отвернуться от всего того, что могло нас пленять, и готовиться и к тому, чтобы после исповеди и соединения со Христом начать жить новой жизнью, чего бы нам это ни стоило.
Если мы будем так поступать, тогда дар Святого Причащения, соединение со Христом, вселение в нас благодати Всесвятого Духа, те новые, несказанные отношения, которые создаются между нами и Отцом, и в Боге — со всеми людьми, принесут плод. Иначе мы будем тосковать о том, что, прибегая к Богу, мы остаемся без помощи и без сил — и не потому, что Бог не даёт помощи, и не потому, что нет у нас сил, но потому, что то, что даёт Бог, мы так легко растрачиваем в пустыне жизни.
Поэтому с радостью приступим теперь к новой жизни, и причастившиеся, и те, которым еще предстоит это неописуемое торжество и радость, и будем жить так, чтобы через нас небо присутствовало на земле, Царство Божественное внутри нас покоряло всё вокруг нас, от самого мелкого до самого великого. Аминь.
1967
Проповедь о трезвении Митрополит Сурожский Антоний
О трезвении
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Я хочу сопоставить сегодня два слова из Священного Писания, которые друг друга раскрывают и объясняют. В сегодняшнем послании мы слышали слова: Не упивайтесь вином, потому что в нем блуд, но поучайтесь в псалмах и пениях и песнях духовных... А в день Пятидесятницы, когда Святой Дух сошел на апостолов, и они вышли в трепете и в восторге этого вдохновения, истинного вдохновения, исполненные именно Духом жизни, Духом сыновства. Духом любви, Духом радости, то люди, которые их видели или слышали, в недоумении говорили: Не упились ли вином эти люди, что в них сейчас такой восторг, такой подъем?
И вот, в сопоставлении этих двух мест мы находим для себя путь духовной жизни. Когда апостол Павел говорит “не упивайтесь вином, потому что в нем есть блуд”, он не только говорит о том, что человек, упившись, может поступить грязно и нехорошо; он говорит о чем-то гораздо более основном и важном, о том, что одно вдохновение, один восторг, одно опьянение может подменить другое.
Мы призваны в этой жизни быть носителями Святого Духа; в нас должна бы ликовать вечная жизнь, через край восторгом, любовью, творческим вдохновением должна сиять жизнь Божия в нас. Но как часто мы ищем вдохновения, опьянения в чем-то другом, — в вещественном вине, которое даёт человеку иллюзию, что ему хорошо, что он крепок, что он силен, что море по колено, что горе отошло, что он вошел в мир, где всё ему доступно, где он — царь, где он властен. И еще чаще мы опьяняемся всем тем, чем мы подменяем Бога, и тем, на что мы опираемся, чтобы жить: потому что чем-то надо жить. Нельзя жить без вдохновения, — и вот, люди упиваются: упиваются всем доступным, стараясь что-то поставить вместо истинного вдохновения, которое не приходит.
В молитве это часто бывает, когда человек, становясь на молитву, не ищет с тоской и надеждой Господа своего, а ищет в молитве какое-то удовлетворение, успокоение своего сердца, какую-то искру жизни. И так часто бывает, что молясь, мы проходим мимо Бога, что имя Его, присутствие Его, приближение Живого Бога мы только стараемся использовать, чтобы на мгновение, хотя бы на мгновение в нас дрогнуло что-то и нам показалось, что мы живы.
Мне помнится письмо, которое я получил много лет тому назад от одной из Елен, о которых мы молимся за литургией. Она заболела в ранней молодости неисцельной болезнью, и когда тело начало слабеть и плоть становиться прозрачной, ей показалось, что так близок Господь. Тяжесть тела, тяжесть ума уже не мешала вырваться к Господу, и казалось, что вот-вот прорвется душа в эти дали. Но тело продолжало слабеть, и пришел момент, когда тело и душа оказались бессильны сделать это усилие, которое человека бросает вперед, даёт ему раскрыть крылья духа; и тогда она мне написала слово, которое мне кажется так глубоко и сильно, и так непосредственно относится к тому, о чем сейчас идет речь... Молитесь, — писала она, — чтобы я никогда не постаралась себе в утешение поставить вместо Бога, Которого я не могу уже больше достичь, иллюзию о том, что Он вот тут... Это ведь сводится к тому, чтобы сказать: молите Бога, чтобы Он мне дал крепость остаться в предельной оставленности в последнем неизбытном нищенстве, но только не принять лжи себе в утешение, не взять землю, когда я ищу неба...
И вот в этом я вижу мудрое и мужественное и строгое слово, которое делает понятным сегодняшнее апостольское слово. Не упивайтесь, не давайте себе опьянеть ничем, потому что это подмена; опьянение опьянению рознь. Человек, который пьян вечностью, как апостолы в Пятидесятницу, может показаться другим на мгновение будто упившийся вином. Но это не так. И вот к чему нас призывает апостол, и вот о чем он нас предупреждает: берегитесь, будьте трезвы до предела, будьте трезвы до конца, потому что опьянеть землей, когда ищешь неба, — это измена, это блуд.
И вот сейчас мы почти на краю страстных дней. Одна неделя осталась для того, чтобы отрезвиться, для того, чтобы понять, что мы идем навстречу чему-то, что не является иносказанием, мечтой, а что является подлинным, трагедией жизни, что мы идем навстречу чему-то, что переживать для себя нельзя, к чему можно приобщиться, потому что это реально и так страшно, так значительно, но чего нельзя употребить для того, чтобы свою душу поколебать и разбудить.
Ведь если бы мы только знали — и сколькие это знают в наши дни, по всей земле теперь, при обстоятельствах общественности нашей — если бы мы знали, что вокруг кого-то, кого мы любим, замыкается кольцо ненависти, кольцо назирателей, что постепенно закрывается перед ним путь свободы, путь бегства, что вот-вот настигнет этого человека какая-то вражья сила и он уйдет в безнадежный плен, из которого путь только на расстрел, на смерть, на пытку, — как бы мы были трезвы, как бы мы восприняли всё вокруг нас, всё, что в ежечасной нашей жизни, и то, что в нашей Церкви, — как бы мы воспринимали это трезво, строго, реально, потому что перед нами стоял бы образ дорогого человека, который через мгновение будет взят, убит, заключен, умучен.
И вот к этому мы идем, десяти дней не осталось до момента, когда будет перед нами проходить не рассказ, а живой образ судьбы человека Иисуса Христа, нашего брата по плоти и человечеству, и нашего Бога, Творца. Вот где стоит слово апостольское: Берегись, берегись, не упивайся, не опьяней от мира и земли так, чтобы стать нечутким к тому, что будет происходить здесь — там, где среди земли мы видим события земные в их небесном освещении. Берегитесь, не упивайтесь тем, что вы будете видеть и слышать и переживать здесь. Это не дано для того, чтобы упились, а чтобы отрезвились, чтобы мы опомнились, чтобы реальность стала настолько острой, что она рассекла бы, как меч, по слову апостола, между душой и духом, между телом и костьми, чтобы отпало всё мертвое, всё что принадлежит царству тьмы и тления, и осталась только трепетно трезвая душа перед своим спасением или погибелью. Аминь.
Проповедь в Вербное воскресение, 1974 Митрополит Сурожский Антоний
ВЕРБНОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Праздники бывают разные. Мы сейчас встречаем праздник Входа Господня в Иерусалим; это один из самых трагических праздников церковного года. Казалось бы — все в нем торжество: Христос вступает в Святой Град; встречают Его ликующие толпы народа, готовые из Него сделать своего политического вождя, ожидающие от Него победы над врагом: разве здесь есть что-то трагическое?
Увы, есть! Потому что все это торжество, все это ликование, все эти надежды построены на недоразумении, на непонимании... И та же самая толпа, которая сегодня кричит: “Осанна Сыну Давидову!” — т.е. “Красуйся, Сын Давидов, Царь Израилев”, в несколько дней повернется к Нему враждебным, ненавидящим лицом, и будет требовать Его распятия.
Что же случилось? Народ Израилев от Него ожидал, что, вступая в Иерусалим, Христос возьмет в Свои руки власть земную; что Он станет ожидаемым Мессией, Который освободит Израильский народ от врагов, что кончена будет оккупация, что побеждены будут противники, отомщено будет всем...
А вместо этого Христос вступает в Священный Град тихо, восходя к Своей смерти... Народные вожди, которые надеялись на Него, поворачивают весь народ против Него; Он их во всем разочаровал; Он — не ожидаемый. Он не тот, на которого надеялись. И Христос идет к смерти...
Но что же остается одним и что завещавает нам Христос Своей смертью?
В течение именно этих дней, говоря народу о том, какова будет их судьба, когда они пройдут мимо Него, не узнав Его, не последовав за Ним, Спаситель Христос говорит: Се, оставляется дом ваш пуст; отныне — пуст ваш храм; пуст ваш народный дом; опустела душа; опустели надежды; все превратилось в пустыню...
Потому что единственное, что может превратить человеческую пустыню в цветущий сад, единственное, что может дать жизнь тому, что иначе — пепел, единственное, что может сделать человеческое общество полноценным, единственное, что может помочь человеческой жизни стремиться полноводной рекой к своей цели — это присутствие Живого Бога, дающего вечное содержание всему временному: Того Бога, Который настолько велик, что перед Ним нет ни великого, ни малого, а все, в каком-то отношении, так мало перед Ним, а в каком-то смысле все так значительно — как перед любовью: самые мелкие, незаметные слова так дороги и значительны, а большие события иногда так ничтожны в таинстве любви.
Оставляется вам дом ваш пуст... Народ искал земной свободы, земной победы, земной власти; его вожди хотели именно властвовать и побеждать... И что осталось от этого поколения? Что осталось от Римской Империи? Что вообще осталось от всех тех, которые имели в руках власть и думали, что никогда она не отнимется у них? — Ничто. Порой — могилы; чаще — чистое поле...
А Христос? Христос никакой силы, никакой власти не проявил. Перед лицом непонимающих Его Он непонятен: Он все мог; Он мог эту толпу, которая Его так восторженно встречала, собрать воедино, из нее сделать силу, получить политическую власть. Он от этого отказался. Он остался бессильным, беспомощным, уязвимым, кончил как будто побежденным, на кресте, после позорной смерти, среди насмешек тех, могилы которых теперь не сыскать, кости которых, пепел которых давно рассеяны ветром пустыни...
А нам завещал Христос жизнь; Он нас научил тому, что кроме любви, кроме готовности в своем ближнем видеть самое драгоценное, что есть на земле — нет ничего. Он нас научил тому, что человеческое достоинство так велико, что Бог может стать человеком, не унизив Себя. Он нас научил тому, что нет ничтожных людей, тому, что страданье не может разбить человека, если только он умеет любить. Христос научил нас тому, что в ответ на опустошенность жизни можно ответить, отозвавшись только мольбой к Богу: Приди, Господи — и приди скоро!...
Только Бог может Собой заполнить те глубины человеческие, которые зияют пустотой и которых ничем не заполнишь. Только Бог может создать гармонию в человеческом обществе; только Бог может превратить страшную пустыню жизни в цветущий сад.
И вот сегодня, вспоминая вход Господень в Иерусалим, как страшно видеть, что целый народ встречал Живого Бога пришедшего только с вестью о любви до конца — и отвернулся от Него, потому что не до любви было, потому что не любви они искали, потому что страшно было так любить, как заповедал Христос — до готовности жить для любви и умереть от любви. Они предпочли, они хотели, жаждали земного. Осталась пустыня, пустота, ничто...
А те немногие, которые услышали голос Спасителя, которые выбрали любовь — и ничтожество, которые захотели любить ценой своей жизни и ценой своей смерти, те получили по неложному обетованию Христа ЖИЗНЬ, жизнь с избытком, победную, торжествующую жизнь... Праздник, который мы сейчас вспоминаем, который мы сейчас празднуем — это день страшнейшего недоразумения: одним оставляется дом их пуст, другие входят в дом Божий и становятся сами храмом Святого Духа, домом жизни. Аминь.
1974
Проповедь на вынос Плащаницы, 1967 Митрополит Сурожский Антоний
У ПЛАЩАНИЦЫ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Мы, люди, всю нашу надежду после Бога возложили на заступление Богородицы. Мы эти слова повторяем часто; они нам стали привычны; а вместе с этим, перед лицом того, что совершалось вчера и сегодня, эти слова непостижимо страшны. Они должны являть или удивительную веру в Богородицу или являют, на самом деле, то, что мы не глубоко пережили, в течение своей жизни, этот призыв к помощи Божией Матери.
Перед нами гроб Господень. В этом гробе человеческой плотью предлежит нам многострадальный, истерзанный, измученный Сын Девы. Он умер; умер не только потому, что когда-то какие-то люди, исполненные злобы, Его погубили. Он умер из-за каждого из нас, ради каждого из нас. Каждый из нас несет на себе долю ответственности за то, что случилось, за то, что Бог, не терпя отпадения, сиротства, страдания человека, стал тоже человеком, вошел в область смерти и страдания, за то, что Он не нашел той любви, той веры, того отклика, который бы спас мир и сделал невозможной и ненужной ту трагедию, которую мы называем Страстными днями и смерть Христову на Голгофе.
Скажете: как мы за это ответственны — мы же тогда не жили?! Да, не жили! А если бы теперь на нашей земле явился Господь — неужели кто-нибудь из нас может подумать, что он оказался бы лучше тех, которые тогда Его не узнали, Его не полюбили, Его отвергли, и чтобы спасти себя от осуждения совести, от ужаса Его учения, вывели Его из человеческого стана и погубили крестной смертью? Нам часто кажется, что те люди, которые тогда это совершили, были такими страшными; а если мы вглядимся в их образ — что же мы видим?
Мы видим, что они были действительно страшны, но нашей же посредственностью, нашим измельчанием. Они такие же как мы; их жизнь слишком узкая для того, чтобы в нее вселился Бог; жизнь их слишком мала и ничтожна для того, чтобы та любовь, о которой говорит Господь, могла найти в ней простор и творческую силу. Надо было или этой жизни разорваться по швам, вырасти в меру человеческого призвания, или Богу быть исключенным окончательно из этой жизни. И эти люди, подобно нам, это сделали.
Я говорю “подобно нам”, потому что сколько раз в течение нашей жизни мы поступаем как тот или другой из тех, которые участвовали в распятии Христа. Посмотрите на Пилата: чем он разнится от тех служителей государства, Церкви, общественности, которые больше всего боятся человеческого суда, беспорядка и ответственности, и которые, для того, чтобы себя застраховать, готовы погубить человека — часто в малом, а порой и в очень большом? Как часто, потому что мы боимся стать во весь рост нашей ответственности, мы даем на человека лечь подозрению в том, что он преступник, что он — лжец, обманщик, безнравственный, и т. д. Ничего большего Пилат не сделал; он старался сохранить свое место, он старался не подпасть под осуждение своих начальников, старался не быть ненавидимым своими подчиненными, избежать мятежа И хотя и признал, что Иисус ни в чем не повинен, а отдал Его на погибель ..
И вокруг него столько таких же людей; воины — им все равно было, кого распинать, они “не ответственны” были; это было их дело: исполнять приказание... А сколько раз с нами случается то же? Получаем мы распоряжение, которое имеет нравственное измерение, распоряжение, ответственность за которое будет перед Богом — и отвечаем: ответственность не на нас. .. Пилат вымыл руки и сказал иудеям, что они будут отвечать. А воины — просто исполнили приказание, и погубили человека, даже не задавая себе вопроса о том, кто Он: просто осужденный...
Но не только погубили, не только исполнили свой кажущийся долг: Пилат отдал им Иисуса на поругание; сколько раз — сколько раз! — каждый из нас мог подметить в себе злорадство, готовность надругаться над человеком, посмеяться его горю, прибавить к его горю лишний удар, лишнюю пощечину, лишнее унижение! А когда это с нами случалось, и вдруг наш взор встречал взор человека, которого мы унизили, когда он уже был бит и осужден, тогда и мы, и не раз, наверное, по-своему, конечно, делали то, что сделали воины, что сделали слуги Каиафы: они завязали глаза Страдальцу и били Его. А мы? Как часто, как часто нашей жизнью, нашими поступками мы будто закрываем глаза Богу, чтобы ударить спокойно и безнаказанно — человека, или Самого Христа в лицо!.
А отдал Христа на распятие — кто? Особенные ли злодеи? Нет! — Люди, которые боялись за политическую независимость своей страны, люди, которые не хотели рисковать ничем, для которых земное строительство оказалось важней совести, правды, всего — только бы не поколебалось шаткое равновесие их рабского благополучия... А кто из нас этого не знает по своей жизни?...
Можно было бы всех так перебрать — но разве не видно из этого, что люди, которые убили Христа — такие же, как и мы? Что они были движимы теми же страхами, вожделениями, той же малостью, которой мы порабощены? И вот мы стоим перед этим гробом, сознавая — я сознаю! и как бы хотел, чтобы каждый из нас осознавал — что блаженны мы, что не были подвергнуты этому страшному испытанию встречи со Христом тогда, когда можно было ошибиться и возненавидеть Его и стать в толпу кричащих: Распни, распни Его!...
Мать стояла у Креста; Ее Сын, преданный, поруганный, изверженный, избитый, истерзанный, измученный, умирал на Кресте. И Она с Ним со-умирала... Многие, верно, глядели на Христа, многие, верно, постыдились и испугались и не посмотрели в лицо Матери... И вот, к Ней мы обращаемся, говоря: Мать, я повинен — пусть среди других — в смерти Твоего Сына, я повинен — Ты заступись, Ты спаси Твоей молитвой. Твоей защитой, потому что если Ты простишь — никто нас не осудит и не погубит... Но если Ты не простишь, то Твое слово будет сильнее всякого слова в нашу защиту...
Вот с какой верой мы теперь стоим, с каким ужасом в душе должны бы мы стоять перед лицом Матери, Которую мы убийством обездолили... Встаньте перед Ее лицом, встаньте и посмотрите в очи Девы Богородицы!... Послушайте, когда будете подходить к Плащанице, Плач Богородицы, который будет читаться: это не просто причитание, это горе, горе Матери, у Которой мы просим защиты, потому что мы убили Ее Сына, отвергли, изо дня в день отвергаем даже теперь, когда знаем. Кто Он — все знаем, и всё равно отвергаем...
Вот станем перед судом нашей совести, пробужденной Её горем, и принесем Ему покаянное, сокрушенное сердце, принесем Христу молитву о том, чтобы Он нам дал силу очнуться, опомниться, ожить, стать людьми, сделать нашу жизнь глубокой, широкой, способной вместить любовь и присутствие Господне. И с этой любовью выйдем в жизнь, чтобы творить жизнь, творить и создавать мир, глубокий и просторный, который был бы как одежда на присутствии Господнем, который сиял бы всем светом, всей радостью рая. Это наше призвание, это мы должны осуществить, преломив себя, отдав себя, умерев, если нужно — и нужно! — потому что любить, это значит умереть себе, это значит уже не ценить себя, а ценить другого, будь то Бога, будь то человека — жить для другого, отложив заботу о себе; умрем, сколько можем, станем умирать изо всех сил для того, чтобы жить любовью и жить для Бога и для других. Аминь!
1967
Проповедь на Пасху, 1976 Митрополит Сурожский Антоний
ПАСХА
После Слова Огласительного святителя. Иоанна Златоуста:
Вы слышали убежденное, вдохновленное Воскресением Христовым слово святого Иоанна Златоустого; какой правдой и силой оно звучит! И однако, поднимается перед нами вопрос — как же так: Христос попрал, победил, уничтожил смерть, а вокруг нас смерть косит и косит людей? Он победил ад — и кажется порой, что из глубин ада подымается все новая и новая, все более страшная мгла; как же верить этому свидетельству, где же правда?
Христос умер; и смертью Своей Он сошел в те глубины ада, где не было ни света, ни радости, ни надежды. Он стал человеком и как человек умер — но не Своей, а нашей смертью. Грех убивает, без-божие, отсутствие, потеря Бога убивает. Христос был Сам Богом живым. Он не мог умереть естественной нам смертью; но Он нас возлюбил, возлюбил так, что стал с нами един, и всё, вся трагедия, весь ужас человеческого бытия лег на Него, включая эту, страшную потерю Бога, от которой мы все увядаем и умираем. Не сказал ли Он страшного слова на Кресте, последнего слова: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?... Он приобщился нашей богооставленности и, потеряв Бога как мы, умер. Но сошел Он во ад в славе, в славе Своего Божества. Широко раскрылся ад, чтобы наконец пленить, победить, удержать Того, Кто на земле рушил его царство. Ад, как говорит Иоанн Златоустый, приразился телу и был поражен Божеством; мрак засиял Божиим присутствием, смерть, которая там царила, побеждена; жизнь жительствует... А смерть на земле теперь для нас не страшна; она — сон, она — успение, она — ожидание и нашего воскресения из мертвых... И не страшен нам ад, как бы он ни был жесток, беспощаден; как бы он на земле не проявлялся жутко, бессердечно — он нам не страшен. Потому что не боимся мы больше, христиане, верующие, никого, кто у нас может отнять земную жизнь, потому что нам принадлежит во Христе и через Христа жизнь вечная. Этому свидетели теперь миллионы мучеников древности и наших дней; они встретили смерть и победили смерть верой и любовью... И нам предстоит тот же, может быть, путь, и нас они зовут бесстрашно, любовно, торжествующе встретить ад лицом к лицу, зная, что свет во тьме светит и тьма, если и не принимает его, то победить его не может; врата адова не победят Церкви, не победят Царства Божия, Царства жизни и Царства любви. Аминь!
Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
1976
Проповедь на Рождество Божией Матери, Москва, 1971 Митрополит Сурожский Антоний
PОЖДЕСТВО БОЖИЕЙ МАТЕРИ
Богоявленский Патриарший собор в Москве
Поздравляю всех с праздником Рождества Божией Матери; поздравляю вас и от себя, и от ваших — наших — братьев, находящихся в Западной Европе, откуда я вчера ко всенощной приехал. (народ: Спаси вас Господи!)
Хочу вам сказать несколько слов о величии этого праздника. Когда человек озирается на себя в этом мире, в котором мы живем, который такой безгранично просторный, которому, казалось бы, нет пределов, он чувствует себя иногда таким бесконечно малым и таким страшно незначительным. И если к этому прибавить человеческую черствость и холодность, то человеку иногда кажется, что он беспредельно уязвим, бессилен, беспомощен, беззащитен и перед лицом людей и перед простором, устрашающим простором нашего мира.
А вместе с этим, если человек оглянется на себя самого уже не по отношению к тому, что вокруг, а войдет внутрь себя, то он обнаруживает в себе такой простор, такие глубины, что весь тварный мир слишком мал для того, чтобы заполнить его до дна. Человек видит красоту этого мира — и не насытится этим видением; он узнаёт бесконечно много о том, как и что Бог сотворил — и знания его до конца не заполняют; ни радость, ни даже человеческое горе не могут до предела заполнить, завершить человека, потому что в нем глубина, превосходящая всё тварное, потому что Бог создал человека таким просторным, таким глубоким, таким беспредельным в духовной его сущности, что, кроме Самого Бога, ничто на свете не может его заполнить, удовлетворить до конца.
И мы это видим с особенной красотой, особенно дивно сегодня в праздник Божией Матери. Она так уверовала в Бога, Она так отдалась Ему, чистым разумом, чистым сердцем, неколеблющейся волей Своей, и чистотою девства и жизни Своей, Она так Ему отдалась, что Ей было дано произнести имя Божие так совершенно, с таким благоговением, с такой любовью, что Слово стало плотью и что в Ней Бог стал человеком.
И этим нам показано, что не только наша душа, наш дух, внутреннее наше естество так создано Богом, что оно может вместить в себе тайну встречи с Живым Богом, но что даже тело наше так создано, что оно может — непостижимым образом! — соединиться с Живым Богом. Да, по слову апостола Петра мы призваны стать участниками Божественной природы; по слову Павла апостола наше призвание — быть храмами Святого Духа. Весь Новый Завет нас учит тому, что через крещение и через приобщение Святых Тайн мы — тело, живое, трепетное тело Христово. Как это дивно и как мы должны относиться не только к вечной нашей душе, но к этому телу нашему, которое призвано к воскресению, к тому, чтобы войти в Царство Божие, и прославленным быть, подобно телу Христову!
В одиннадцатом веке, святой Симеон Новый Богослов, один из величайших подвижников, причастившись Святых Тайн, вернулся в убогую свою келью, сидел на дощатой своей кровати и написал мысли, которые ему тогда пришли; он говорил: я взираю на бренное это тело, на немощную эту плоть и трепещу, потому что причащением Святых Тайн она вся пронизана Божеством, она вся приобщена Христу, она вся преисполнена Духом Святым... Эти бессильные руки — пишет он — стали руками Божиими, это тело стало телом, которым овладел Бог...
Подумайте о том, что нам дано, не только верой нашей, но таинствами Церкви, когда освящается вода, в которую мы погружаемся в крещении, и она делает нас частицами, живым членом Тела Христова, когда помазуемся святым миром, и получаем не только видимую печать Святого Духа, но делаемся храмами, в которых Он обитает; когда освящаются хлеб и вино, приносимые верой нашей, любовью нашей Богу, и они делаются непостижимо, таинственно Телом и Кровью Христа, и эта вещественная тварь приобщается Христу и доносит до нас, неспособных духом воспарить к Богу, доносит до нас Божество Христово, спасающее и преображающее нас и в душе, и в теле.
И вот праздник Рождества Божией Матери, это время, когда родилась Та, Которая сумела за нас за всех, за весь человеческий род, так поверить, так уверовать, так отдаться Богу, что Бог смог стать человеком через Неё и дать нам эти бесчисленные, непостижимые для нас дары. Слава Её смирению, слава Её вере, слава Её любви, слава Богу, воплотившемуся в Деве Богородице, слава достойному сосуду Воплощения Сына Божия, Христа Бога нашего! Аминь!
1971
Проповедь об Иоанне Предтече, Москва, 1968 Митрополит Сурожский Антоний
СЛОВО О ПРЕДТЕЧЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Хочу вас, во-первых, всех приветствовать не только от своего имени, но также и от имени прибывших сюда со мной отца архимандрита Петра, настоятеля французского православного прихода в Париже, и отца Сергия, настоятеля одного из наших приходов в Англии, который является одновременно доцентом одного из английских университетов; а от всех нас, православных, приветствовать стоящего здесь на солее священника англиканской Церкви, который вместе со своим епископом привез привет, братскую любовь нашему Святейшему Патриарху и родной нам Церкви от своего народа и от своей Церкви.
* * *
Хочу также сказать несколько слов о святом, который является покровителем вашего храма.
По свидетельству Господню никто, рожденный на земле, не был так велик, как святой Иоанн Предтеча. И когда вдумываешься в свидетельство Евангелия о нем, действительно захватывает дух. Но не только дух захватывает, — видишь в нем образ человека, который сумел так беспредельно, так неограниченно быть преданным своему Богу и своему земному призванию, и который может послужить каждому из нас примером и образом; потому что каждый из нас в каком-то смысле по отношению к окружающим его является так часто предтечей Господним, тем, кого Господь послал впереди Себя, чтобы принести людям слово и образ жизни, который приготовил бы их понять Христа, принять Христа. И когда нашей жизнью мы посрамляем наше свидетельство, когда, глядя на нас, люди перестают верить и в слова наши, и в слова Христовы, то мы берем на себя страшную ответственность. Мы не только сами живем в суд себе и в осуждение, но мы других не влечем за собой туда, куда мы призваны их привести: к радости, к той радости, которой Господь нам оставил залог и которой никто не может отнять, но которой никто, кроме Господа, не может дать.
Вспомним несколько из тех выражений, которые употреблены Христом или Евангелием по отношению к Крестителю Иоанну. Первое, что мы о нем слышим, это то, что он — глас вопиющего в пустыне. Пустыня — это не только место ненаселенное, это место, где пусто; и так часто в человеческом сердце пусто, в человеческой жизни пусто. Не только нет содержания вечного, но нет вообще такого содержания, которым можно было бы жить. И в этом отношении мы окружены — все — людской пустыней. И вот, в этой пустыне и мы призваны, подобно Крестителю, свидетельствовать. Свидетельство Иоанна Крестителя не началось словами; раньше, чем вернуться к людям и говорить, раньше, чем властно требовать от них, чтобы они стали достойны своего звания человека, он сам удалился в голую, жаркую пустыню и остался один с самим собой, лицом к лицу с самим собой перед очами Божиими.
Иногда и нам приходится остаться в таком одиночестве. Бывает это, когда нас оставят ближние, когда сделается вокруг нас пусто. Бывает это, когда нас тронет болезнь, и тогда, как бы ни были мы окружены заботой, мы чувствуем, что одиноки, потому что мы стоим перед лицом жизни и смерти, там, где каждый человек один за себя будет решать вопрос жизни и смерти — не только временной, но и вечной. Бывает, что мы удалимся сами, для того чтобы прийти в себя, и тогда — мы знаем, как трудно бывает остаться одному с самим собой, когда к этому не привык: делается боязно; тогда открывается перед нашим собственным взором внутренняя наша пустота, и в эту пустоту, в эту пустыню нам надлежит войти. Там будет одиноко, там будет пусто, там будет трудно жить, но только если мы сумеем жить в этой пустыне, с Богом одним, сможем мы вернуться к людям, никогда не теряя Бога и способными, победив себя, победить всё.
И вот Иоанн, в течение свыше тридцати лет пребывая одиноко в пустыне, боролся с своим сердцем, боролся с своей жизнью, и вышел на проповедь, и засвидетельствован Богом как величайший — но не только. Евангелие называет его не пророком, а ГЛАСОМ. Он так сроднился с волей Божией, так стал един с тем животворным словом, которое ему надлежит произнести для спасения людей, для пробуждения людей, для того, чтобы в них тоже воссияла жизнь, возродилась радость, что он — ТОЛЬКО голос. Это уже не человек, который говорит, это Бог, Который вещает его гласом. Так говорили святые. Один из подвижников Афона, не так давно умерший — всего лишь тридцать лет тому назад — говорил: “Святые от себя не говорят; они говорят от Бога, и только”.
Иоанн отверг всё земное для того, чтобы принадлежать Богу, и Господь его вернул к этой земле, Господь не оставил его в далекой пустыне; когда Он стал с ним неразлучным, Он его послал к людям, чтобы люди зажили той жизнью, которую познал Иоанн. И вот ставится вопрос перед каждым из нас: есть ли во мне такая жизнь, которой я могу зажечь другого человека? Где эта жизнь во мне? Когда меня люди встречают, они загораются, что ли? Когда люди меня слышат, трепещет ли их сердце — как Евангелие говорит о спутниках Эмаусских: горело сердце в них? Когда люди видят нашу жизнь, разве они говорят о нас, как они говорили о первых христианах: КАК они друг друга любят!.. Разве дивятся, слыша, видя нас, тому, что у нас есть что-то, чего ни у кого нет? А если это так, то мы не пошли даже путем предшественника, мы не готовы принести Христа людям, мы не готовы даже проложить Ему дорожку, чтобы Он нашел как-то путь Себе. А мы призваны быть теми, кто готовит радость людям, радость встречи с Богом, радость, которой никогда не будет конца и которой никто, ничтоне может отнять. Почему? Потому что мы хотим жить на своих правах, мы хотим жить для себя, мы не хотим сходить на нет.
А вот, что говорит Евангелие о Иоанне Крестителе. Свидетельствуя перед людьми о том, ктó он сам есть, Креститель говорит: мне надо умаляться, на нет сходить, для того, чтобы Он вырос в полную меру... Он — только Предтеча, он должен открыть дверь и отойти так, чтобы о нем больше не вспомнили люди, вдруг увидев Христа и всё забыв в этой радости.
Сходить на нет, приготовив путь Господень... Кто из нас это умеет делать? Кто из нас, оживив чью-нибудь душу, хотя бы добрым словом, не хочет остаться в этой радости взаимного общения? Кто, сказав животворное слово, иногда нечаянно, когда Господь нам даёт, не хочет, чтобы вспомнили и никогда не забыли, что было сказано это слово именно им?
А Креститель о себе еще говорит: я — друг жениха... Что это за “друг жениха”? В древности, еврейской как и языческой, у жениха был друг, который заботился обо всем для брака, и который после совершения брака приводил к брачной комнате невесту и жениха, оставался за дверью и сторожил, чтобы никто не прервал их глубокой, таинственной встречи в дивной брачной любви. Он был другом, потому что умел остаться за дверью, остаться за пределом. Радость его была совершенна тем, что радость жениха и невесты теперь была совершенна, они остались вдвоем, и он был защитник этой встречи. Еще скажу: кто из нас умеет так поступить с чужой радостью? Всё сделать, чтобы эта радость случилась, всё сделать, чтобы она воссияла вечным светом, и отойти, уберечь ее, охранить ее, и остаться забытым за закрытой дверью?
Вот еще образ о нем, последний образ. Его умаление, его схождение на нет дошло почти до предела. Он взят в тюрьму за правдивое, честное слово. Христос остался на свободе. Он проповедует, к Нему перешли ученики Иоанновы. Он окружен Своими учениками. Он вырос в полную меру Своего земного призвания. И Иоанн знает, что на него идет смерть, что из тюрьмы он не выйдет, и вдруг его охватывает сомнение. Он, который на берегу Иордана реки перед всеми засвидетельствовал, КТО грядущий Христос, посылает двух своих учеников ко Христу спросить: ТЫ ли тот, которого мы ожидали, или нам ожидать другого?.. Иначе сказать: Ты ли на самом деле Тот, о Котором я принес свое свидетельство, или же я ошибся?... Если он ошибся, то напрасно он погубил юные годы в пустыне, напрасно он выходил к людям, напрасно он теперь в тюрьме, напрасно он умрет, напрасно ВСЕ. Напрасно даже то свидетельство, которое принес он Христу, и он обманут Самим Богом. И колеблется самая сильная душа, которая когда-либо была на земле. И Христос НЕ отвечает ему. Он не отнимает у него полноты подвига веры и подвига верности до конца. Ученикам, вопрошающим Его, Он говорит: Скажите Иоанну, что вы видите: слепые видят, хромые ходят, нищие благовествуют; блажен тот, кто не соблазнится о Мне... Слова, когда-то, столетиями до этого, написанные пророком Исаией. И они возвращаются с этим словом. Остаётся Иоанну войти внутрь себя и поставить перед собой вопрос: когда он был в пустыне один перед лицом Божиим, правда ли было это, или внутренняя ложь? Когда он вышел из пустыни проповедовать, и потрясал людей, обновлял их жизнь, приводил их к новой жизни, к новизне, к весне духовной, — правда это было или нет? Когда он увидел Христа и прозрел в Нем Грядущего, — правда это было или нет? И Иоанн умер в вере и в безусловной верности.
Как часто бывает, что колеблется наша душа, что после того, как мы сделали все, что мы должны были сделать, сказали слово доброе, правдивое, сделали то, что только могли, для того, чтобы другой человек ожил радостью и воскрес душой и начал жить весенней жизнью вечности, вдруг находит колебание... Устала душа, меркнет жизнь, клонится наша глава к земле... Стоило ли всё это делать? Я не вижу плода, я не знаю, что будет, а погубил-то я столько веры, столько любви... Стоило ли всё это делать? И Господь нам не отвечает на это свидетельством УСПЕХА. Он нам говорит: Достаточно того, что всё это было правда, что всё это было добро, достаточно тебе что ты сделал то, что надо было... В этом — всё.
И вот, перед каждым из нас стоит этот образ Крестителя. Каждый из нас друг ко другу, к каждому другому, послан как Предтеча, чтобы сказать слово настолько чистое, настолько свободное от себя самого, от себялюбия, от тщеславия, от всего того, что делает каждое наше слово мелким, пустым, ничтожным, гнилым, — делаем ли мы это с готовностью сойти на нет, только бы из этого человека вырос живой человек, невеста вечной жизни? А когда всё это сделано, готов ли я сказать с радостью: Да, пусть совершится последнее, пусть и не вспомнят обо мне, пусть жених и невеста встретятся, а я сойду в смерть, в забвение, вернусь в ничто. Готовы ли мы на это? Если нет — как слаба наша любовь даже к тем, кого мы любим! А что сказать о тех, которые нам так часто чужды, безразличны?
Вот будем часто, часто вглядываться в этот величественный, но человеческий образ Крестителя, и будем учиться, как живет настоящий, цельный человек, и попробуем хоть в малом так прожить, изо всех сил, даже если их немного, но без остатка, до последней капли нашей живой силы. Аминь.
1968, Москва
Проповедь о вдове Наинской, 1968 Митрополит Сурожский Антоний
ВОСКРЕШЕНИЕ СЫНА ВДОВЫ НАИНСКОЙ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Сегодняшнее Евангелие, в котором так много утешения и надежды, ставит нас, однако, перед лицом того, как Господь требует, чтобы мы открывались воздействию Его благодати.
Христос подходит к городу Наину; во вратах города Его встречает похоронное шествие; и Христос, всегда такой отзывчивый на человеческое горе, отзывается и на это горе. Евангелие нам говорит: милосердова Господь о ней, — Его сердце исполнилось жалости, любв, и Он подходит к гробу и к женщине, которая за ним следует. Эта женщина — вдова, идет она за гробом своего единственного сына. Она потеряла теперь все — и Христос не обращается к ней со словами утешения. Он останавливает ее плач; Его слова, которые являются словами милосердия, являются вместе с тем твердым, неумолимым требованием со стороны этого милосердия: Не плачь! — не потому что смерть твоего сына недостойна слез, но, как бы предваряя слова, сказанные позже апостолом Павлом к солунянам, Он ей безмолвно говорит: Не сетуй, как язычники, не имущие упования — не плачь!.. И только когда эта женщина отозвалась верой, послушанием на требование Божественной любви, Христос творит чудо и возвращает ее сына в жизнь.
Часто так бывает и с нами; нас постигает горе, оно раздирает нашу душу, и перед нами стоит наша вера, стоит Господь невидимо, но так же реально, как и тогда, и мы к Нему бросаемся молитвой, кидаемся горем своим, обращаемся своей верой, колеблющейся своей надеждой, посильной своей любовью и говорим: Господи, утешь!.. Мы хотели бы, чтобы Господь положил руку на наше сердце и в ответ только на наше горе внес в наше сердце покой и в нашу жизнь такую новизну, такую глубину, которая разверзла бы нам время и вечность, которая сделала бы из нашей часто многоскорбной земли уже достигнутую, блаженную вечность. И Господь этого не творит. Он нас не вырывает из скорби земли, из той жизни, которая чередуется радостью и горем для того, чтобы наше сердце стало глубоко, чтобы сгорело все, что не есть любовь, верная, неколеблющаяся любовь, чтобы не осталось в нашей душе и в нашей жизни ничего, кроме любви. И нам тоже говорит Господь: Не плачь! — не в том смысле, что Он требует от нас забыть свое горе, а в том смысле, чтобы мы верой в Него, уверенностью в вещах невидимых могли перерасти себя, перерасти время, перерасти горе и вырасти в меру подлинного, истинного человека, который способен жить любовью к усопшим и любовью к земным, равной любовью, любовью ничем не различающейся, потому что и на земле она вечна и после смерти она остается неколебима.
С этим словом к нам постоянно обращается Господь: Не плачь! Он не говорит нам “Удерживай свои слезы”. Он не говорит нам “Показывай мужество, которого в тебе нет”. Он говорит: Разве ты не видишь Меня, не видишь вечность, разве ты не видишь, что усопший не умер, а уснул? Разве ты не знаешь теперь, что любовь поистине, как смерть, крепка? Разве ты еще не понял, что эта любовь соединяет небо и землю, и что уже нет той непроходимой грани, которая была до того, как Божественная любовь обитала среди нас?... Господь ставит перед нами неумолимое требование веры: брось себя жалеть, брось думать только о себе, брось сосредотачиваться на своем горе, жизнь жительствует, жизнь бездонна, жизнь победоносна, жизнь и теперь не прекратилась ни для нас на земле, которые идем к своей смерти — и могли бы идти к ней с такой светлой надеждой, с таким радостным трепетом ожидания, ни для тех, которые, наконец, дверью смерти вошли в великий покой Господень.
Поэтому вслушаемся в эти слова евангельские, вспомним, что случилось это, может быть, в присутствии Самой Девы Богородицы, и перед Ней образно прошло то, что Ей надлежало в свое время пережить. И Она, одинокая женщина, когда-то шла за трагическим смертным шествием Своего Божественного Сына, и Она слышала в глубине души Своей, в глубинах веры Своей слово Христово: Не плачь!. Церковная песнь это выражает так: Не рыдай Меня, Мати, зрящи во гробе... Мы эту песнь слышим на Страстной и умиляемся, и нам кажется так естественно, что эти слова услышала в недрах души Своей Дева Матерь. Но они обращены и к нам в нашем горе: Не рыдай меня, зрящи во гробе, восстану бо, воскресну тогда, когда все будет исполнено, всякая правда земли, когда всякое горе земное дойдет до предела и изольется на нас Господне милосердие, когда придет конец всему, когда и нам будет дано встать лицом к лицу с славой Господней... Аминь.
1958
Проповедь о званых на пир, 1972 Митрополит Сурожский Антоний
ПРИТЧА О ЗВАНЫХ НА ПИР
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Вдумаемся несколько минут в притчу, которую мы слышали сегодня. Некий человек пригласил самых своих, видимо, близких людей на пир — то есть разделить с ним его радость, вместе с ним побыть в радости его. И эти приглашенные один за другим отказались; у каждого была своя причина. Один купил клок земли, крепко осел на этой земле, овладел ей, стал хозяином, и не было у него времени и охоты разделить чужую радость — у него была своя. Другой человек купил пять пар волов, ему надо было работать, у него была задача в жизни, ему некогда было погружаться в радость другого человека, быть бездельным в чужой радости, когда у него было земное дело, свое творчество. Третий женился; он нашел свою радость, и потому не до чужой радости ему было. Все отвернулись от своего друга, потому, что нашли что-то, что их занимало больше дружбы, больше любви, больше верности.
Не такова ли наша судьба? Зовет нас Господь разделить с Ним жизнь, Его жизнь, разделить с Ним вечную, небесную жизнь и, значит, и вечную радость. И мы говорим: Да, Господи, придем, но придем тогда, когда нечего нам будет делать на земле, а пока есть клок земли, к которому можно прилипнуть сердцем, пока есть дело, которым можно увлечься и опьянеть, пока есть своя радость, пусть маленькая, но своя — до Твоей, Господи, радости дела нет. Придет время, когда отойдут от нас эти радости, может быть тогда вспомним о том, что Ты нас приглашал к Себе; может быть, когда своего не будет, поживимся чужим, Твоим...
Разве не так мы живем? Каждый к чему-то сердцем прилип, каждый чем-то увлекся до опьянения, каждый ищет своей радости — а жизнь течет, и Господь пришел на эту землю, и открыл нам Свою радость. Он пришел на эту землю и всю ее так полюбил, что если мы с Ним были бы, она вся была бы наша; но не собственнически, не так, как хозяин переживает обладание землей, а как художник видит красоту и, свободный от обладания, ликует об этой красоте. Господь вошел в жизнь и творит дело, и зовет нас стать участниками этого дела — дела преображения жизни, преображения мира, превращения земли в Царство Небесное; но это требует большого сердца и широко раскрытой любви, это требует готовности не только собственное, но и чужое дело считать своим, чтобы так открылась наша душа, что дело Божие стало бы нашим делом, и чтобы мы могли забыть свои поделки для большого дела Божия...
И у каждого из нас сердце раскрывается любовью к кому-нибудь, а Господь нам говорит: Твое сердце слишком узко! Слишком узко сердце твое, открой его шире, полюби любимых и нелюбимых, полюби своих — но и чужих, полюби жертвенной любовью, способной себя забыть... Но этого-то ни мы, ни люди, описанные в притче, не умеем сделать: именно себя забыть мы не умеем, и мы ждем, чтобы нас забыла земная радост, для того, чтобы вспомнить о радости небесной. И проходит жизнь, и проходим мы мимо жизни — потому что мы могли бы и теперь этой жизнью жить... Господь нам говорит: Ищите прежде всего Царство Небесное — но Он не прибавляет: а другое все будет у вас отнято, — наоборот, Он говорит: се остальное приложится к тому... Неужели мы не можем понять, что Господь пришел на землю, чтобы дать нам жизнь и жизнь с избытком, чтобы вся земля стала нам родная, а не только какой-то малый клочок ее, чтобы все дело, все творчество, весь путь земли стал нашим — а не только малое-малое, что мы можем сделать за короткое время земной жизни. И о том говорит Он, что любовь наша, которая охватывает столь немногих, может их удержать полностью, только если она забудет об обладании и вспомнит о бесконечном просторе любви Божией. Аминь!
1972
Проповедь о предостережении Христа, 1972 Митрополит Сурожский Антоний
(Предостережение)
Во имя Отца и Сына Святого Духа.
Одно из евангельских чтений заканчивается строгими, суровыми словами: Поэтому — говорит Христос — отнимется у них Царство Божие и отдастся в руки народа, который принесет плод (см. Мф. 21, 43)...
Эти слова обращены ко всем нам без исключения, и лично, и ко всем нам вместе. Нам столько Богом дано: нам дано знать Его как Бога — а сейчас миллионы людей лишены этого дара, не только потому что Христос Бог не проповедан в их среде, а потому что все делается, что возможно человеческими силами при содействии темных сил, чтобы искоренить из человеческих душ не только знание о Боге, но способность Его воспринимать. Нам дано знать Христа, Сына Божия, пришедшего плотью в мир, ставшего человеком, освятившего всю видимую и невидимую тварь. Нам дана глубокая по мысли и по чувству Православная вера, дано все Евангелие, дана Церковь, даны таинства, дана жизнь...
И когда задумываешься над своей жизнью, делается так грустно за Бога и так грустно за себя: Сколько дано, а какой плод? Оглядываешься на свою жизнь, коротка она или нет, и видишь: столько можно было бы сделать, каким человеком можно было бы стать — и ничего не сделано. И человек стоит такой же обездоленный при этом несметном богатстве, такой опустошенный при такой полноте...
И вот здесь звучат слова Христовы: Берегитесь, вам все было дано — берегитесь, потому что приходит время, когда Господь оглянется вокруг Себя и увидит души голодные, души, истощившиеся в ожидании, души, кричащие Ему: Господи, явись нам!.., души, которые способны отозваться всей жизнью, подвигом, святостью, безмерным мужеством на зов Христов... Неужели придет такое время в жизни хоть одного из нас, а, может быть, и всех нас, когда Господь скажет: с этого виноградника плодов больше не собрать, этот виноградник вымер; остается только дать ему высохнуть и сжечь... И оглянется Господь, и даст Свое животворное слово, слово истины, слово жизни тем, которые не знали, тем, которые за оградой нашей, как Лазарь бедный у ворот богача, и принесут плод, и прославят Бога, и то, что Он дал, воспримут не как должное, а как неожиданную радость, как милость непостижимую, и из благодарности поживут так, что имя Божие прославится среди людей... Неужели мы, которым столько дано, так ко всему привыкли, что мы неспособны отозваться душой на слово Христа, на слово проповеди, на голос нашей собственной совести, на крик изголодавшегося по любви мира?. Задумаемся над этим словом, потому что суд Божий начинается с Дома Божия. Аминь!
1972
Проповедь о любви, 1972 Митрополит Сурожский Антоний
О ЛЮБВИ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
В сегодняшнем Евангелии мы слышали слова такие простые и такие очевидные: Если кто Меня любит, тот сохранит Мои заповеди... В жизни, в нашей обычной человеческой жизни, это так очевидно и так просто: если мы кого-нибудь любим, то как мы заботимся о том, чтобы узнать его вкусы, что ему дорого и что ему ненавистно; и как старательно, когда у нас в сердце любовь жива, мы стремимся ничем любимого не огорчить.
В таком смысле можно и слова Христовы понять; заповедь Господня — это не приказ, не принуждение со стороны Бога; Он открыто, чистосердечно нам говорит: вот что Мне дорого, а вот что Мне ненавистно; вот то, ради чего Я пришел на землю, а вот то, что на земле привело к Моей горькой и жестокой смерти... И вопрос стоит совершенно ясно и просто: если нам не дорого то, что Ему дорого, если нам остается близким то, что было причиной Его распятия и смерти, то о какой же любви мы можем говорить? Разве так мы говорим о любви к родным, к друзьям, к тем, которые нам действительно близки? Конечно нет!...
И вот задумаемся над этими простыми словами Христа, и над этой простой, человеческой, земной правдой; если нам не дорога заповедь Господня, то, значит, Он нам не дорог, и тогда не надо говорить, что мы Его любим, не надо Ему говорить о том, что Он — наш Господь. Лучше, честнее было бы сказать: где-то краешком души я Тебя люблю, но себя люблю больше, мир люблю больше, многое люблю больше, чем Тебя... И тогда, может быть, нам стало бы стыдно, представив себе Его любовь к нам, и то, как Он к нам относится. А если бы стало стыдно, то, может быть, что-нибудь живое и дрогнуло бы у нас в душе; может быть, тогда мы начали бы иметь правдивые, честные отношения с Богом, и когда-нибудь и к Нему отнеслись бы те живые чувства, которые мы имеем друг ко другу.
Подумаем об этом очень серьезно, потому что кто не хранит заповедь Господню — не как закон, не как приказ, не из страха, а просто потому, что Он нам дорог — тот не может сказать: Люблю Тебя, Господи...
Возлюбим друг друга, возлюбим Господа серьезным, творческим, взрослым образом и будем строить на этом жизнь. Аминь!
1972
Проповедь о слышании, 1973 Митрополит Сурожский Антоний
О СЛЫШАНИИ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Есть слово в Священном Писании: Обращайте внимание на то, как вы слушаете... Это слово могло бы быть для нас источником такого вдохновенья и такого углубления в жизни! Как слушаем мы? Как слушаем мы друг друга? Как слушаем мы голос нашей совести? Как слушаем мы слово Самого Бога?
Мы друг друга слушаем поверхностно, невнимательно; нам, порой, бывает страшно услышать то горе, которое звучит в непроизнесенных словах; нам бывает страшно вслушаться в человеческую речь, потому что услышать — это значит отозваться, и не только на одно мгновенье, а сердечным трепетом, не мимолетной мыслью, но отозваться навсегда; как Христос Бог отозвался на человеческое горе и ужас обезбоженности и стал человеком навсегда. Мы боимся слушать именно из-за этого, и мы не умеем друг друга встретить, и потому наши отношения остаются поверхностными — завязываются и распадаются. На мгновение кажутся они вечными и потом оказываются мимолетным сном.
Так слушаем мы и голос нашей совести; мы не внимаем ему, мы не хотим слышать каждый ее упрек или каждое ее внушение, мы не хотим того вдохновения или вразумления, которое совесть может нам дать. Нам и тут страшно, и мы слышим только то, что хочется, а забываем остальное, и проходим мимо себя самих, мимо того, что мы знаем о жизни, о себе, о людях; вместо того, чтобы вырасти в полную меру возможностей, быть всем тем, чем мы можем быть, мы мельчаем и изуродываемся.
А что сказать о слове Божием? Сам Бог говорит в Евангелии, Дух Святой веет в нем; одного такого слова, если его воспринять глубоко, честно, серьезно, достаточно было бы, чтобы преобразить нашу жизнь, чтобы она разверзлась и стала такая же глубокая, как жизнь Божия, такая
просторная, что в ней вместилось бы все человеческое, такая же чистая и огненная, чтобы она не боялась осквернения и могла бы сжечь все плевелы. Но мы слушаем слово Божие изо дня в день, из недели в неделю и из года в год, и остаемся такими холодными, потому что и тут мы не хотим слышать. Мы хотим услышать то слово, которое нам желанно, но когда Господь говорит Свои слова, мы поступаем так, как афиняне поступили с апостолом Павлом: отходим, говоря, что “об этом мы услышим в другой раз”... И жизнь остается мелкой и бедной, двухмерной жизнью времени и пространства, без глубины, без вечности и без вдохновения...
Апостол нам говорит: Внимайте, как вы слушаете... Вот, задумаемся на этой неделе о том, как мы слушаем; как мы слушали сегодняшнее Евангелие и Послание; как мы слушаем слово проповеди, как мы слушаем молитвенные слова Церкви, т.е., в конечном итоге, наши собственные слова... Посмотрим, как мы послушаем людей, которых нам пошлет Бог, вот сейчас, в течение наступающих дней, и потом поставим перед собой вопрос: чем же я живу? Голос совести до меня не доходит ни предупреждением, ни вдохновением; голос ближних до нас не доходит — я выбираю только то, что я хочу слышать; голос Божий не доходит до меня — я пропускаю и прохожу мимо всего того, что мне не любо... Чем же остается жить? Откуда же брать глубину, откуда брать вдохновение, откуда черпать жизнь?...
Вот почему жизнь бывает такая тусклая, почему она медленно, тоскливо течет, когда она могла бы бить ключом — и уже на земле бить ключом в жизнь вечную... Обратим внимание на то, как мы слушаем, и окажется, что нам откроется путь к тому, как жить. Аминь.
1973
Проповедь о сотнике, 1974 Митрополит Сурожский Антоний
О СОТНИКЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Евангельский рассказ о сотнике говорит нам о человеке, вера которого, хотя сам он был язычник, превзошла веру израильского народа. Был болен дорогой ему человек, и он приступил ко Христу, прося о чуде, прося о том, чтобы Господь помиловал его — как поступаем мы все время, обращаемся к Богу, ожидая от Него чудодейственной помощи... И Христос ответил ему: Я приду и исцелю его... И вот здесь проявилась изумительная вера этого человека. Когда мы молимся, мы так часто, так настойчиво просим, чтобы Господь приблизился к нам, чтобы Он нам дал Себя почувствовать и нам бы стало ясно, что Он имеет власть. Этот же человек поступил с удивительной простотой: Нет, — говорит он Спасителю, — не утруждай Себя; я человек грешный, я недостоин того, чтобы Ты вошел под мой кров, но скажи одно слово — и исцелеет слуга мой... Одного слова Божия, не той радости встречи, о которой мы все мечтаем, — вот о чем просил этот человек.
Мы просим, чтобы Господь исполнил то, что нам нужно, но еще сверх того дал нам чудодейственную радость Своего присутствия. Этот человек понимал сердцем, как свят Господь, как Он велик, и был готов отказаться от этой радости, только бы исцелел его слуга, только бы выздоровел его друг. Часто мы могли бы обратиться к Господу и сказать: Господи, помоги; но мне не нужно знать, что случилось, ни почувствовать Твоего действия; только соверши безмолвно, издали как будто, неприметно для меня то, что Твоя воля... Если мы могли бы с такой верой, с таким сознанием святости Божией к Нему обращаться — как близок бы нам был Господь! Потому что Он приближается к нам всегда. Он всегда близок, но мы Его ощущаем только сердцем любящим и сердцем смиренным. Искорка любви у нас бывает; смирения очень мало. И вот если мы к Богу обращаемся и говорим: Господи, пусть будет то доброе, то святое, о чем мечтает моя душа для моих близких — но меня Ты можешь обойти, пройди мимо меня к ним... — какая радость была бы у Господа о такой любви, которая готова положить жизнь и радость свою ради других. Аминь!
1974
Проповедь об исцелении Митрополит Сурожский Антоний
ОБ ИСЦЕЛЕНИИ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Какая радость и какое вдохновенное ликование охватывает душу, когда читаешь в евангельских рассказах о чудесах Христовых, о той силе Божией и о той Божией любви, о той личной, сильной заботе Господней о всех нас. И вместе с этим из каждого рассказа можно чему-то научиться. И вот вдумаемся только в сегодняшний евангельский рассказ:
Человек болел долго; тридцать восемь лет своей жизни он пролежал больной в месте, где вокруг него лежало множество других больных. Евангелие их описывает тремя словами, которые, с одной стороны, указывают на их недуг, а с другой стороны так ясно и так резко описывают нашу духовную болезнь: слепые, хромые, сухие... Слепые — которые не видят то, что перед их глазами, глухие — которые не слышат слово жизни, иссохшие — в которых уже нет жизни самой... И ждали они движения воды, ждали они чего-то, что извне их коснется...
Как часто и мы в этом притворе небес, которым является земля, находимся, как эти люди, слепые, глухие, иссохшие, и мы ждем чего-то, ждем, чтобы сошел ангел Господень и закипела вода, и мы чудесно, действием извне, стали бы снова людьми зрячими, чуткими, ожившими. И это бывает; мы видим вокруг себя, как вдруг из купели крещения выходит человек новый, обновленный; мы видим, как приобщившись Таинств, тот или другой человек воссиявает новой жизнью; мы видим постоянно, как прикасается благодать, как вскипевшая вода в купели Силоамской или в Вифезде оживляет людей. Но это относится не ко многим, — к тем, которых почему-то, по неведомым для нас причинам, взыщет сила Божия. А другие, мы все, продолжаем лежать слепые, иссохшие, ожидая чуда.
И слышим мы в сегодняшнем Евангелии ясное, четкое слово Христа. Подошел Христос к этому больному, увидел, что давно лежит он в своей болезни, и обратился к нему с вопросом: А хочешь ли ты исцелиться?... И это вопрос, который мы должны бы все ставить себе самим. Да, я прошу исцеления, да, я хотел бы, чтобы со мной случилось чудо — но готов ли я для чуда, готов ли я чудо взыскать и принять?... Вспоминается тут исповедь блаженного Августина, который в книге о себе самом говорит, что он долго молился Богу, сознавая, что он живет в грехе, что он гибнет, что он мерзок, молился Богу такими словами: Господи, дай мне целомудрие — но только не сейчас!...
И разве мы, молящиеся Богу о том, чтобы стать нам людьми евангельскими, живыми, Божиими, не повторяем постоянно подобной молитвы: сделай это, Господи, — но дай мне еще время пожить по моей воле против Твоей воли, по моим грехам, независимо от Твоего креста и Воскресения... И вот Христос ставит каждому из нас вопрос: А хочешь ли ты исцелиться, ты, слепой, глухой, иссохший — хочешь ли жизни?. И если мы можем ответить: Да, хочу! — Христос не говорит нам: Жди же теперь, чтобы закипели воды, чтобы сошла сила... Он нам говорит: В таком случае, встань и ходи! Встань и иди туда, куда тебя влечет благодать; встань сам, встань верой, встань убеждением, порывом, не жди, чтобы тебя подняли!.. Как часто бывает что мы чувствуем: мы могли бы это сделать, сделать то, о чем мы молимся — но мы не делаем этого: пусть за нас это сделает Бог... И Бог не делает этого, потому что Он дает нам любую силу, чтобы совершить свой путь земной, жизненный, но за нас Он жить не может; Он только смог умереть...
И вот идет этот человек, который поверил слову Христову, что недостаточно молить, а надо самому ожить, и вокруг него толпа, которая упрекает его в том, что он непрошеный... И это бывает так часто, увы, в нашей церковной жизни: не тогда пришел, не так поступил... Мы не видим, что сила Божия человека воздвигла, видим только, что в неурочный час он поступает необычным образом.
Вот вдумаемся в эти некоторые черты этого рассказа и применим их к себе; будем молить Бога о силе, и о помощи, и о благодати, но будем помнить, что она дастся, но жить должны мы сами. За нас Бог умер; теперь Его жизнью, жизнью воскресшего Христа мы можем жить. Соберем же силы, и станем жить во имя Господне, ибо, по слову Апостола, все нам возможно в укрепляющем нас Господе Иисусе Христе. Аминь.
Проповедь о буре Митрополит Сурожский Антоний
(о буре)
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Я хочу обратить ваше внимание на три вещи в сегодняшнем Евангелии. Во-первых, сегодняшнее чтение следует как раз за тем чтением, которое мы слышали на прошлой неделе, о том, как Христос пятью хлебами и двумя рыбами накормил пять тысяч человек. И вот первое, что бросается в глаза, что сначала может удивить, если только мы не вспомним о себе самих, о том, как мы воспринимаем и как соответствуем тому, что открывается нам в жизни: кажется таким странным, что апостолы, которые только что пережили такое чудо, могут так легко колебаться верой... И однако это должно нам напомнить о том, что мы окружены чудесами, что наша жизнь вся пронизана действиями Божиими, либо непосредственными — в таинствах, в молитве, в моментах глубокого, тихого озарения души, или через посредство людей — любовью, которая иногда спасает нас от отчаяния, от смерти, от горя, приподымает завесу невыносимого в жизни. И тем не менее, мы тоже, пережив сегодня, может быть, час тому назад чудо жизни, вдруг оказываемся через час — меньше, чем через час: когда мы пройдем через дверь и окажемся на улице — как бы чуждыми нашему собственному опыту: забыли! К жизни относимся так, как будто мы и не переживали ничего: все по-прежнему; вышли из области чуда и вошли в обыденность — и уже мы стали обыденными. Где-то в памяти мы можем найти случившееся; но жизнь наша от этого не изменилась, душа не изменилась глубоко, сознание не изменилось достаточно, чтобы этим жить. Это — первое; и поэтому не станем и удивляться тому, что было с апостолами; да: они пережили величайшее чудо и тут же выпали из этого сознания Божьего присутствия, чудотворного, животворного.
Второе — Петр и другие апостолы плывут, их охватила буря; их бьют и ветер и море; смерть их окружила, смерть теснится в их челнок; и вот, как бы в сердцевине этой смерти, окруженный разъяренными ветрами идет по разъяренным волнам Христос. И они Его принимают за призрак: это не может быть Христос; если бы Христос был тут — прошла бы опасность, минул бы ужас, отошла бы бесконечно далеко смерть. Христос ведь Спаситель, Он — царь мира! Он тот, Который дает тишину, покой, жизнь — как же Он может быть в сердцевине этой смертоносной бури?.. Это мы тоже говорим все время, как только с нами случится горе — личное, семейное, общественное, всенародное; мы спрашиваем в себе: где же Бог? Что Он делает? Неужели дремлет? Неужели Его присутствие, которое иногда вдруг мерещится посреди бури — ничто другое, как призрак, т. е. обман, ложь на Самого Бога?.. Нет! И в буре Господь, и в тишине Господь; потому что в сердцевине бури возвышается страшная Голгофа, потому что в сердце бури находится Гефсиманский сад. В Гефсиманском саду, на смертоносной Голгофе находился воплощенный Сын Божий... И теперь, когда ужас нас охватывает, когда мы в тисках страха, смерти, болезни, гонения, ненависти, то среди этой бури — Сам Господь. И мы можем пройти через эту бурю, нам незачем из нее вырываться, нам достаточно покинуть этот хрупкий челнок, который защищал так ненадежно учеников, беззащитно вступить в самую бурю и идти ко Христу. И мы пойдем по водам, и не унесет нас ветрами — только бы мы шли ко Христу, туда, где Он есть, а не думали о том, что с нами будет... Нас может потопить только сомнение: что будет со мной? Забудь это — и никакая буря уже не имеет власти ни жизни, ни смерти над нами. Петр усомнился; он вспомнил о себе, он начал тонуть, но и тут когда он воскликнул: Господи, спаси! — Спаситель Господь простер руку, и вдруг затихла буря, и вдруг они оказались уже у того берега, к которому они стремились, потеряв его из виду...
И третье: Петр усомнился, и самое его сомнение, его колебание явило другим ученикам еще раз Божественное величие Христа. Они в бурю не ушли; у них не оказалось даже этого порыва; но то, что случилось с Петром, даже его слабость — но и его спасение Богом — заставило их преклониться перед Христом и признать Его Сыном Божиим... Так бывает с нами; и поэтому вдумаемся в этот рассказ, он нам несет много уроков для жизни; но вдумаемся так, чтобы эти уроки не только на мгновение пережить сейчас, но унести с собой и положить в основу не только мировоззрения, но жизни. Аминь.
Проповедь за субботней всенощной, Москва, 1974 Митрополит Сурожский Антоний
ВСЕНОЩНАЯ В ПЕТРОПАВЛОВСКОМ ХРАМЕ, ЧТО В ЛЕФОРТОВЕ
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
В псалме в конце вечерни царь Давид говорит: Послушайте меня, чада, страху Господню научу вас... И хотелось бы сейчас сказать несколько слов и об этом страхе Господнем, и о том, чему он может нас научить.
Бояться Бога это не значит страшиться Его; страшатся рабы, страшатся люди подъяремные, боятся оскорбить своего властелина те, которым страшно от него получить наказание, и те, которые боятся лишиться награды. Но не таков сыновний, дочерний страх; мы знаем этот страх по нашему человеческому опыту; как нам страшно бывает огорчить человека, который нам дорог; с каким трепетом мы думаем о том, что самый любимый нами человек может нами быть ранен — словом, взглядом, поступком; нам страшно даже того, что мысль наша не та его коснулась; любимый для нас человек — святыня, и боимся мы, как бы эту святыню не осквернить, этого человека не унизить.
И таков должен быть наш страх по отношению к Богу. Мы должны бы Его знать, знать так близко, так коротко, как мы знаем родного, и более чем родного человека, — потому что родной человек нам в какой-то мере остается чужим, он вне нас; Бога же мы познаём в какой-то тайне взаимного проникновения. Апостол Павел нам говорит что Святой Дух в нашем собственном сердце стонет с нами и в нашем же собственном сердце произносит слова молитвы, которую мы потом сами, свободно, можем вознести к Богу. Знаем мы Бога, потому что Он более глубоко в нас внедрен, чем самая жизнь наша. Он жизнь нашей жизни, Он огонь, тепло, свет в нас самих. Как Он нам близок! И потому апостол Павел и может говорить о том, что мы не смеем, не должны, он умоляет нам о том, чтобы мы не огорчали Духа Божия, живущего в нас. Да, это страх, которому мы должны научиться, это трепет, который нас охватывает, когда мы общаемся глубоко-глубоко с самым близким нам другом, с самым близким нам человеком.
И Церковь, т.е. совокупность всех тех людей, которые так знают Бога, для которых Бог стал свой, родной, отец, а Христос, как говорится в сегодняшнем Евангелии, брат для нас, Церковь, которая является совокупностью всех этих людей, — она должна была бы быть полна такого света, такого трепета, и не только перед Богом, но перед всяким человеком. Ведь Господь Бог наш Иисус Христос стал человеком с тем, чтобы войти в область смерти, в которой мы живем; Он прожил нашей жизнью и умер страшной смертью по любви к каждому из нас, и не только из нас, здесь собравшихся, а нас, людей; Он не пришел праведников спасать, Он пришел взыскать и спасти погибшего.
А взыскать это не значит ждать, чтобы погибший нашел дорогу к Нему, взыскать это значит оставить собственное место покоя, это значит пуститься в далекий, иногда опасный путь для того, чтобы найти потерянного. Вспомните притчу о пастухе, который оставляет девяносто девять овец, которые в сохранности, потому что одна овца потерялась в пригорках; девяносто девять овец он не забывает, но он знает, что они уже в верном месте, а вот та овца, которая отбилась — ту надо найти, надо найти спешно, надо и утешить о том, что она потерялась, надо согреть ее, потому что мир вокруг нее был холоден и жесток, надо привести в то место, где и она найдет радость, любовь, ласку. Нам кажется часто, что Церковь — это мы, православные люди, уже уверовавшие во Христа, собирающиеся в Его имя в Его храмах. Да, это правда; но кто-то из западных духовных писателей говорит, что христианин — это человек, кому Бог поручил заботу о всех людях, о тех погибших овцах, о тех потерянных, растерянных, которых здесь нет, — и к ним должна простираться наша любовь и наша забота. О них нам надо раньше всего молиться; но не так молиться, как молился фарисей, стоя в храме, зная, что он “по праву” стоит в этом храме, благодаря Бога о том, что он такой праведный, что он Бога знает, что он соблюдает посты, что он знает все правила молитвы, что он чист… Молиться надо о потерянных и пропавших, как молится человек, когда собственный сын или дочь пропали без вести, когда отец или мать пропали без вести, так что сердце не находит себе покоя. Болит, болит душа; не может утешиться человек о том, что самый дорогой — жених, невеста — исчезли, и никто не знает, куда унесла их горькая судьба. Так надо думать о тех, которых нет среди нас, такой любовью, такой жалостью, таким состраданием, такой молитвой.
И вот бывает — и это бывает так страшно видеть, и еще страшнее, когда вдруг обнаружишь, что сам ты в этом виноват: вошел в храм человек, и вдруг все вокруг него ему дают почувствовать, что он лишний и чужой, нет ему места. Он не так одет, он не так держится, он не знает, как креститься, он не пришел так, как надо было прийти... Он пришел, может быть, первый раз в жизни, пришел в поисках Бога, а вместо Бога находит фарисейское общество людей, которые знают всё обо всем; одного только не знают: любви; одно только забыли: сострадание; одного только не помнят: что Христос пришел в мир грешных спасти, а не праведных; что Его и при жизни на земле упрекали в том, что Он ест с мытарями, общается с людьми, от которых делается стыдно приличным людям... И все мы, православные христиане — увы! — себя чувствуем “приличными” людьми...
Мне вспоминается, как раз я вошел в храм — не православный, но это могло бы случиться с каждым, со всеми нами — и увидел надпись: “Вход запрещен нищим”. Это был храм, где собирались люди, для которых нищие были лишние, лишние немытые, лишние бедные, лишние во всех отношениях, — не было им там места. Я помню старика нищего, который подошел к священнику и сказал: Скажите, а где Хозяин? Вы меня сюда не пускаете, а ваш-то Хозяин с нами ел и пил, и пришел нас спасать — не вас, мытых... И мы все “мытые”, мы все праведные, чистые мы всё знаем о том, как в Церкви поступать, — а вот приди чужой человек: разве мы первым взором вглядываемся в его душу? Разве первое наше движение — это: Ты нам брат, ты нам сестра, иди, иди сюда! Тебе, может быть, некуда уйти, у тебя, может быть, нет друзей, тебя, может быть, никто не любит, ты может быть, потерял уважение к себе, ты, может быть, заслужил презрение от всех; иди к нам, здесь никого не презирают, потому что мы все грешники перед Богом, а Бог наш — О ЧУДО! — Бог наш такой, что Он открывает Свои объятия грешнику, зовет грешника, никого не отталкивает, моет ноги Своим ученикам... Подумайте об этом.
Есть место в Евангелии от Иоанна, в девятой главе, где рассказывается о том, как Христос исцелил слепорожденного; и в конце рассказа Христос обретает этого человека в храме и его спрашивает: Веришь ли ты в Сына Божия?.. Прозревший слепой Ему отвечает: А кто же Он, чтобы я веровал в Него?.. И Христос ему говорит: Ты Его видишь, Он говорит с тобой... Слова обычные для нас: мы все зрячие, мы все всё время что-то видим, — друг друга видим, здания видим, небо видим, всё видим, за исключением, часто, человеческого горя, на которое мы закрываем глаза. Но для того человека эти слова должны были быть потрясающие; он ведь никогда, никогда за всю свою жизнь не видел никого и ничего; и когда Христос чудом открыл его глаза, что он первое увидел, на чем остановился его взор? — на лике Христа. Первое, что он увидел, это Бога своего, ставшего человеком с тем, чтобы его, его спасти. Первое, что он увидел, это глубоко глядящие ему в душу глаза Божественной любви. Это первое, что ему открылось.
И вот, приходят люди — к нам в храм, в православные храмы, и в России, и вне ее. У них начинают открываться глаза на что-то; они были сначала ослеплены, ослеплены видимым миром, всем тем, что бросается в глаза, что требует нашего внимания, и в какой-то момент вдруг почему-то человек почувствовал, что этого мало, что есть в жизни, в мире невидимая глубина, и он стал ее искать, и он вошел в храм. И вот поставьте себе вопрос: когда он прошел через врата храма и ВЫ на него посмотрели — что он увидел? Увидел ли он лик Христов, глаза сострадательной любви, остановившийся на нем взор такой зрячей любви, которая может перевернуть жизнь надеждой и уверенностью, что есть любовь, что есть Царство Божие? — увы, едва ли... Встретил он, вероятно, любопытный, холодный взор, который его измерил, оценил, взвесил: свой аль не свой, или еще какой... Какой это ужас, какой это ужас!..
Те из нас, которые пришли к вере от неверия, от безбожия — неужели не могут вспомнить о том, как они первый раз пришли в храм, не зная, что они встретят? Они не были уверены, что Бога встретят в храме, только чуяла душа, что, может быть, там что-то есть… И как они могли бы — мы могли бы — обжечься о холодный, жгучий человеческий взор, который посмотрит и скажет: тебе тут места нет, ты не знаешь даже, как креститься, ты не так одет, ты смотришь вокруг вместо того, чтобы вперить свой взор в направлении иконостаса, и т. д. — стану ли описывать то, что происходит всё время, и от чего люди уходят искать в другое место то, что они должны были найти в нашей среде...
Было время, когда люди говорили: Что это за общество христианское, какая у них любовь!... Может ли кто-нибудь теперь посмотреть на наше христианское общество и сказать: В них живет такая любовь, которой нет в другом месте на земле, мне надо к ним пойти, потому что только там можно найти любовь, жизнь, радость, там каждый человек верит в каждого человека, верит в добро, верит в любовь, верит в невозможное, в то чудо, которое делает грешника святым... Единственное место... Неужели мы это место должны другим закрыть? А какое дивное место могла бы быть Церковь, если она строилась бы нами, как тело любви, если каждый человек, кто придет, мог бы встретить взор Самого Христа, сияющий из глаз каждого христианина...
(конец проповеди не записан)
1974, Москва.
Беседа о материи и теле в духовной жизни, 1965 Митрополит Сурожский Антоний
ТЕЛО И МАТЕРИЯ В ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
... Идею, что современная наука опровергла христианскую веру в бессмертие и воскресение, породило недоразумение: будто бессмертие — это продление жизни. Христианство, начиная с одного из авторов Нового Завета, апостола Павла, стояло на такой же точке зрения, на какой стоят современные ученые: смерть прекращает земную жизнь, т.е. биохимический процесс, который и не продлевается, и не возобновляется после смерти; однако над этим процессом, — говорит вера христиан — неизменно сохраняется человеческая личность, сверхвременное “я” человека. Ребенок во взрослом умирает, как умирает молодой в старике — но во всех одно и то же неизменное “я”. И как оно сохраняется на протяжении всей меняющейся земной жизни, так оно сохраняется и после смерти. Но может возникнуть вопрос: как же сохраняется это “я”? Разве оно не подвержено жизненному процессу тела? Разве оно не исчезает или не раздваивается даже здесь, на земле, у живых, но душевнобольных людей? Да, этот вопрос интересен. Пусть на него ответит врач. Он не так давно выступил с тремя лекциями на эту тему в Лондоне. Он говорил в русском собрании, на заседании английского психиатрического общества и затем в душевной больнице, обращаясь к медицинскому персоналу и к тем пациентам, которые были в состоянии его слушать. Этот врач специализировался в психиатрической больнице по лечению душевнобольных, затем, во время войны, будучи военным врачом, сначала в армии, потом во французском Сопротивлении стал хирургом, изучил человеческое тело до мельчайших подробностей и совершил свыше тысячи операций; после войны этот врач стал священником, а сейчас он епископ. Итак, слово Экзарха Патриарха Московского и всея Руси в Западной Европе архиепископа Антония:
Те три лекции, которые мне сейчас надлежит сокращенно изложить, в основе своей выросли из поставленного мне вопроса о том, может ли существовать связь между Богом и человеком, лишенным сознания, лишенным умственных нормальных способностей? Может ли существовать религиозная жизнь для человека дефективного или умалишенного, или же нет? Я как можно более ясно изложу главные тезисы своего довольно сложного доклада.
Обыкновенно мы определяем нашу духовную жизнь в категориях человеческого сознания, т.е. психологически. Однако, психологическая сторона человека наиболее хрупка, наиболее изменчива, наиболее, может быть, подвержена неожиданным изменениям. Наоборот, есть две области в человеке, которые незыблемы, на которые можно опираться твердо, которые подлежат или научному исследованию, или углубленному духовному опыту. Эти две стороны — его тело и его дух — обладают неизменностью. Психологическая же сторона человека — это область встречи между телесными процессами, духовными явлениями и всем тем, что составляет содержание его жизни: события жизни, встречи. Это область, как я сказал, наиболее хрупкая, это область постоянных обманов и самообманов, постоянных неверных оценок.
Тело же и дух тверды и незыблемы, потому что тело имеет устойчивость и продолжительность; область же духа может очень часто расцениваться и измеряться состояниями тела. Очень мало кто знает законы духа, кто имеет опыт чистой духовности, но мы можем многое почерпать из размышлений о телесности человека. Опять-таки, мы слишком часто, когда думаем о человеке, думаем о нем как о душевном существе, а на самом деле это существо сложное; даже с точки зрения материалистов, это психофизическое явление, т.е. душевно-телесное. Не оспаривая вопроса о том, что человек — явление душевно-телесное, психологи часто ставят вопрос о том, есть ли в человеке та устойчивость, которую мы предполагаем, употребляя слово “личность”, наше “я”.
Итак, психологическая сторона человека подвержена постоянным изменениям. Это мы наблюдаем в ежедневной жизни, но особенно, конечно, в случаях тяжелой душевной болезни, как, например, раздвоение личности. И тут мы не находим доказательства тому, что исчезает то основное “я”, тот основной стержень, который делает этого человека им самим. Мы наблюдаем чередование различных личностей. Но мы наблюдаем также возвращение давно исчезнувших, потонувших, как будто, личностей, которые давно проявлялись и исчезли, как будто, без следа. Это показывает, что в человеке, при всей этой, иногда, потрясающей изменчивости, есть нечто основное — ОН САМ — которое не меняется.
И вот это основное можно видеть, с одной стороны, в телесности человека, т.е. той материи, из которой он создан, которая остается сама собой, которая никогда не меняется, несмотря на то, что организм постоянно обновляется, что клетки вымирают, а другие клетки рождаются. Идентичность, основная идентичность организма остается неизменной. И есть другая сторона этой идентичности в человеке: дух, с точки зрения верующего — и я должен говорить не только как врач, но и как верующий врач. Наука не может доказать или опровергнуть существование этой духовной устойчивости; это область, которую мы знаем через веру и через религиозный опыт. Дух — это нечто, что Бог закладывает в человеке и что является стержнем самого его существования. И вот, между этими двумя полюсами материи и духа мы находим всего человека; в середине — хрупкую психологическую область, на двух пределах — совершенно непоколебимые устои его человечности.
Понятие о материи у нас обманчивое. Или, вернее, с точки зрения материалиста, с точки зрения ученого, материя является инертной. На самом же деле, если только мы верим, что Бог ничего не создал, что было бы неспособно к жизни в Нем, к общению с Ним, то материя должна нам представляться живой, способной иметь общение с Богом, Который ее создал. В этом отношении мы можем сказать, что и через материю и в самой материи, из которой создан человек, человек имеет общение с Богом. Она, таким образом, является не только субстратом какого-то материального его существования, но также и основой всей его жизни в Боге. Дух также — и гораздо больше — очевидно коренится и уходит своими устоями в Господа.
И вот, верующие на опыте, а также в пределах своего мировоззрения, утверждают, что Божественное действие может до них дойти путем материального воздействия. Та материя, которую Господь сотворил, способна быть духоносной — об этом говорит наша вера в Воплощение, об этом говорит наша вера в таинства, т.е. в те действия Божий в пределах нашего тварного мира, которые преображают и изменяют, делают ее богоносной и через нее приобщают нас к области, которая за пределами нашего психологического опыта и нашего воображения. Это бывает не только, когда человек душевно способен наблюдать случающееся с ним, но и тогда, когда человек не способен этого наблюдать и это пережить. И вот здесь мне хотелось бы привести несколько примеров, которые мне кажутся в этом отношении значительными и убедительными.
Первый — пример маленькой девочки, которая была приведена раз к Причастию. Она была страхом общежития, в котором она воспитывалась, своей неспокойностью, непослушанием, в ней ничего не было мистического, потустороннего — она действительно была дитя плоти. И вот, этот ребенок приводится в церковь, приобщается Святых Тайн, стоит около своей учительницы, и вдруг тянет ее за руку и говорит: “Я не знаю, что со мной делается, я люблю всех, я всех люблю, даже самых гадких мальчишек уличных, и червяков..." — т.е. то, что для нее являлось пределом ужаса и отвратительности. Здесь случилось что-то вне душевности этого ребенка, это не был психологический процесс, это было нечто случившееся с этим ребенком через телесное приобщение Тела и Крови Христовых, которое она вдруг душевно, психологически обнаружила и по-детски, но как правдиво, искренне выразила.
Другой пример — человек, которого я знал очень хорошо, выдающийся, творческий художник, попал в сумасшедший дом. В течение некоторого времени он подвергался лечению, и когда он вернулся к сознанию, мы с удивлением увидели, что этот человек, оторванный от нас в течение почти года, созрел духовно. Под кровом душевной помраченности, потемнения рассудка и сознания шла какая-то внутренняя жизнь. Он вырос, он не уничтожился.
И последний пример, который мне хочется дать, это пример одной женщины еврейки. Она долго колебалась, принимать или не принимать христианство. Христа она любила, в учение Его верила, и, однако, многое ее останавливало, многое казалось недоуменным. Были вопросы у нее неразрешимые. Она обратилась ко мне в случайном разговоре с вопросом, что ей делать, потому что она знала, что я верующий и не так давно обрел свою веру. И я ей сказал, что пока она не сделает решительного шага и не примет то, что Бог готов ей дать в таинстве Крещения, она не разрешит своих вопросов; также как человек не может понять сначала красоту картины или музыкального произведения, а затем его слушать с наслаждением — надо сначала пережить, а только потом сознанием охватить. Она поверила моему слову и после Крещения, когда я ее встретил вновь, она мне сказала: “Вы были правы; вопросы не исчезли, но для меня они уже не неразрешимые проблемы, а глубины, которые передо мной разверзаются, и к которым я иду с радостью, в надежде, что я познаю новое и новое”. Тут тоже таинство, т.е. воздействие материи на материю, коснулось духа и отразилось в душевности, которая последней восприняла и пережила случившееся.
И то, что случается с отдельным человеком, случается с целыми группами людей; бывают моменты, когда потухает сознание в человеке, бывают моменты, когда потухает сознание целых человеческих групп; не по признаку какого-то сродства, а по общности исторической судьбы, тех страстей, которые увлекают определенную группу.
Я сейчас сделаю отступление от моей темы, потому что до меня дошло — и я это пережил с большим огорчением — что проповедь, сказанная мною в Великую среду перед Пасхой была кем-то воспринята как нападки на еврейский народ, как призыв к антисемитизму. Это не так. Я не антисемит, я с глубоким вдохновением читаю Ветхий Завет, я с огромным интересом изучаю и, в какой-то мере, знаю не только ветхозаветную, но и позднейшую еврейскую письменность. Но остается безусловным одно, что в те трагические дни, когда решалась судьба мира, какая-то группа людей вокруг Христа, испугавшаяся абсолютности закона любви, который требует предельной и последней жертвы от каждого человека, не в состоянии вынести водворения того Божьего Царства, где нет места себялюбию, алчности, эгоизму, — какая-то группа людей обернулась против Христа и решила Его уничтожить.
Христос был рожден в еврейском народе. Его Мать была Дева из дев Израилевых. Он принадлежал к этому народу всеми корнями Своего человечества, и Он был отдан на смерть теми из евреев, которые потеряли, в тот момент, сознание своего величайшего, не только религиозного, но и человеческого призвания. Они встали на сторону алчности и себялюбия, когда перед ними открылась возможность со всей силой их еврейской одаренности, еврейской страстности и любви ко всему абсолютному, открыть миру любовь, любовь беспредельную, торжествующую, всепобеждающую. Эти люди были евреи по крови, но они не были всем еврейским народом.
И вот в тот трагический момент случилось именно потухание этого самосознания еврейского народа, как бывает потухание человеческой мысли, человеческого самосознания. Здесь душевность играла решающую роль, та хрупкая, неустойчивая душевность, о которой я говорил, и совершенно выключилось истинное самосознание, истинное “я”, тот стержень, благодаря которому в личности каждого человека, так же как в личности целого народа может восстановиться потерянное, вновь исчезнуть и вновь возродиться.
И мы, христиане, к какой бы нации и крови мы ни принадлежали, мы вместе с апостолом Павлом ожидаем, что последнее свершение, последнее завершение в вере придет от Израиля.
1965
Об о. Афанасии (Нечаеве) Митрополит Сурожский Антоний
ОБ АРХИМАНДРИТЕ АФАНАСИИ (Нечаеве)
Мы сговорились было говорить о святых, и я обещался рассказать о старцах. Но сегодня как-то настоятельно просятся другие мысли; мне хочется сказать вам об одном человеке, который был, как мне кажется, очень светел, очень глубок и очень прост; не святой, а просто человек нашего времени. Это единственный человек из встреченных за мою жизнь, о ком я мог бы сказать, что он был свободен той ни с чем не сравнимой царственной свободой, о которой Христос говорит в Евангелии: Познайте истину — она сделает вас свободными, о которой речь идет у апостолов. По их слову, дух Христов — дух свободы. Свободы не в каком-то внешнем отношении, общественно, политически. Это свобода другая, свобода внутренняя, которая ничем не может быть у человека отнята; ее имел в виду один человек, почти сорок лет сидевший в одиночке и начертавший на стене, перед своей смертью, такие слова: “Со Христом и в тюрьме мы свободны, без Него и на воле — тюрьма”. Это та свобода, о которой говорили с самого раннего начала христианской жизни апостолы. Павел в своих узах из римской тюрьмы писал, что слово Божие не вяжется — т.е. ничем не может быть связано; та свобода, о которой Христос сказал, что Он принес освобождение пленным, тем, которые в плену себя самих, в плену у страха, в плену у страстей, в плену у предрассудков, в плену у воображаемого добра или у реального зла.
Вот эту свободу мне удалось видеть один раз, выраженной в целой, пусть относительно короткой жизни, около шестидесяти лет, человека; не только в одно мгновение его жизни. Не знаю — может быть, не следовало бы говорить о человеке, который, как будто, не имеет вселенского значения, который слишком связан для меня со всей моей жизнью; но мне сегодня хочется о нем сказать...
Я первый раз его встретил, когда мне было семнадцать лет. Я пришел в церковь в Париже, на Трехсвятительское подворье. Это было время крайней бедности; подворье помещалось тогда в подземном гараже и нескольких кельях, которые построили в коридоре над ним. Я пришел к концу службы; собирался спуститься в храм; и ко мне навстречу стал подыматься монах, высокого роста, широкоплечий, в клобуке, с каштановыми волосами, который весь, как будто, ушел в себя. Он подымался, не обращая внимания на то, что шел ко мне навстречу; он еще жил отзвуками молитвы, церковных песнопений, святых и священных слов, которые сам произносил и которые доносились до его слуха и вплетались в самую глубину его души. Я тогда увидел человека, как его описывает старое монашеское присловье: есть такое слово, что никто не в силах отречься от себя, отвернуться от всего мира и последовать за Христом, если не увидит на лице хотя бы одного- единственного человека сияние славы Божией, сияние вечной жизни. И вот в этом подымающемся лице мне представилось сияние вечной жизни, слава Божия, тихая, как в песнопении вечерни: Свете тихий святыя славы, бессмертного Отца небесного, святого, блаженного... Это видение было настолько убедительно, настолько несомненно, что, не зная, с кем имею дело, я к нему подошел и сказал: “Будьте мне духовником!”. И так завязалась приблизительно на следующие пятнадцать лет — встреча; она никогда не потускнела и в ней мне открылся человек, который не открывался, но которого можно было созерцать; человек, который о себе не сказал бы ничего, но которого, минутами, можно было почуять, увидеть...
Он родился лет за двадцать пять до начала революции в крестьянской семье, в русской деревне. Семья была бедная, голодная; его отдали учиться в семинарию, потому что обучение было бесплатное; и там от тусклости, от безжизненности преподавания, от мертвости семинарской жизни он потерял ту веру, которая была, жила в его семье. Жизнь, вероятно, была такая, какую описывает Помяловский в рассказах о бурсе: грубая, тупая. В семинарию надо было пробираться через деревню, семинаристов ожидали уличные мальчишки, были побоища, пробивались до школы, вся жизнь была грубая. И когда он кончил семинарию, он отказался не только от священства, которое было немыслимо, но даже и от преподавательского места, потому что это казалось ему недостойным; он не мог преподавать в школе, где предполагалось, что преподаватель — верующий человек. Он поступил рабочим, а затем перешел работником на железную дорогу. Там его и застала революция.
Он в ней не участвовал; она бушевала вокруг него, бросала его, как всех. И жил он тогда без Бога, без веры, без смысла; до дня, когда вдруг встретил человека верующего, члена Армии спасения, который сумел обратить его внимание на то, что он недостоин себя самого; что жить так, как он живет — без цели, без смысла, без Бога, с опустошенной душой, с обессмысленной жизнью — нельзя. И вдруг, под влиянием этого человека, жизнь возродилась в нем. И с жизнью пришла радость... Мне пришлось встретить несколько лет тому назад человека в России, который его знал в те годы — старая теперь женщина была тогда пятнадцатилетней девочкой. Когда я ее спросил, что она помнит о нем, она мне ответила: Радость... Когда он входил в комнату, когда он вступал в дом, когда он встречал незнакомого ему человека, переливалось через край и заполняло душу встретивших его сознание неудержимой, ликующей, победоносной радости. Он жил в голоде и в бедности, и радость все равно торжествовала в нем; он вступал в дом, и с его вступлением делалось светло, загоралась надежда; то, что было темное, отступало на задний план. Иногда он приходил с куском хлеба; а иногда он приходил с нищим, и с этим нищим надо было делиться тем очень скудным, что было дома. Но он его приводил — как Христа: странник, нищий, бедный, голодный, бездомный, обездоленный — это был для него Христос. И он его приводил с таким торжеством: этому дому, этим людям, у которых у самих не хватало еды — им было дано принять Христа, Его напитать. Его напоить, Ему дать кров, Ему умыть ноги, Его положить хоть на пол спать. И потом отпустить — с чем дом был богат: с сухарями или только с любовью... Кроме радости он приносил с собой бесстрашие; в эти ранние годы гонения он без устали и без страха говорил о Христе, Которого он нашел, или, вернее, Который его нашел, Который возродил его жизнь, Который стал для него самой жизнью.
Так он жил несколько лет. А затем, как многие, перешел границу и оказался в Финляндии. Там, на свободе, он стал проповедовать, проповедовать Христа, раздавать Евангелия. И вдруг он обнаружил, что этого как-то мало для его души, что его душа просит более углубленной сосредоточенности, более богатой молитвы, чуда Божьего присутствия и отречения от себя и от всего, чтобы остался только и только Христос. И он пошел в Валаамский монастырь. Он пошел туда только посмотреть: чем живут монахи. Нанялся работником; и начал жить — ходить на монастырские долгие ночные и дневные службы, работать на полях, рубить лес, перевозить людей через, порой, опасное, бурное Ладожское озеро. И приглядываться, присматриваться, желая понять.
В этот период ему были даны разные встречи. Из этих встреч мне сейчас вспоминаются две. Вскоре после поступления кафтанником, т.е. работником, в Валаамский монастырь, он поехал в один из скитов, который находился на острове, неподалеку от главного монастыря; там жил подвижник, известный строгостью своей жизни. Молодой работник хотел посмотреть на подвижника, понять, чем он живет, уловить, может быть, тайну его внутренней жизни. Поехал с братом одним; подвижник, строгий, худощавый монах, их принял с радушием, с радостью — и сразу закопошился: поставил самовар, покрыл скатертью стол, принес варенья, белого хлеба. И молодой работник сжался внутренне: что же это такое значило? Он ищет подвижника и находит пустынника, который есть белый хлеб, варенье, готовит чай, расстилает белую скатерть на столе — разве это подвиг, разве это пустыня? И он смутился. Старик это заметил: “Прости, — говорит, — брат; я тебя смутил; но знаешь, я теперь стар, и так ленив, что я себе позволяю то, чего не надо было бы; вот ты молод, ты попробуй прожить лучше меня”... С этим они уехали. Молодой работник — с недоумением и осуждением; его спутник — молчаливо, безо всякой попытки ему разъяснить то, что он видел...
Но вот прошли недели; на монастырском пайке наш молодой послушник изголодался, и истосковался по белому хлебу, и замечтал о варенье, о белой скатерти, о чашке горячего чая. И вспомнил он скит, и подвижника. И решил поехать к нему в надежде на хорошее, вкусное, сытное угощение. Приехал — и снова засуетился пустынник, снова поставил самовар, снова расстелил скатерть. Но вот, на один конец стола он поставил банку с вареньем и белый хлеб. На другой конец стола — кусок черствого черного хлеба. И с ласковой улыбкой он обратился к своему гостю: “Видишь, брат, я не забыл, что ты за подвигом пришел в монастырь. Прости уж меня, старика, я буду пить чай по своему обычаю, с белым хлебом и вареньем; а тебе вот я припас сухого черного хлеба”. И вот понял тогда молодой послушник и тяжесть монашеского подвига — поста, воздержания от всего — и мудрость этого старика...
Другой был случай; он все недоумевал: стать монахом или нет? С одной стороны его тянула подвижническая жизнь, молитва, валаамское богослужение, пустыня; а с другой стороны в нем продолжала жить тревога, тревога о мире, который он оставил, тревога о других людях, тревога о том, что он-то нашел Христа, он же спасается, а мир — гибнет. И не мог он решиться на монашеский путь. Казался он ему изменой миру. И как-то забрел он в келью старого послушника; тот уже пятьдесят лет жил в монастыре, на работах по рубке леса потерял руку и ногу; и все еще не решался стать монахом. Отговаривался неподготовленностью, недостоинством... “Что же такое монах — спросил его послушник, что, живя здесь столько лет, деля с монахами всю их жизнь, ты не решаешься принять их звание?”. И этот старый русский крестьянин-послушник ему ответил: “Монах — это человек, который от сострадания плачет и молится за весь мир; я еще сострадать не научился, у меня сердце еще каменное, не могу стать монахом”.
И эти слова были откровением для молодого послушника; значит, стать монахом не означает, что вы покидаете мир; он продолжает для вас, как для Самого Бога, быть бесконечно дорогим, бесконечно значительным, и даже в одиночестве пустыни и кельи состраданием и таинственным молитвенным участием можно с ним разделить его трагическую судьбу и внести в него ту молитву, ту чистоту жизни, ту чистоту ума и сердца, ту беспредельную совершенную верность и преданность Христу и Богу, которых не хватает в нем... Эта встреча была решающей; послушник принял постриг; и после нескольких лет монастырской жизни он был послан на Запад и стал священником на Трехсвятительском подворье, единственном тогда патриаршем храме в Западной Европе.
Жизнь тогда была суровая; жило их пять человек в гнилых кельях, денег не было даже на покупку пищу, ели они только то, что прихожане складывали в картонные ящики у двери одной кельи — остатки собственной еды. Когда не было ничего — не ели. А милостыню давали — не деньгами, не едой; но вот придешь как-нибудь поздно вечером и видишь: лежит на цементном полу старый уже тогда епископ Вениамин, закутавшись в свою монашескую мантию; в его келье, на его койке — нищий, на матрасе — нищий, на ковре — нищий; ему там места нет...
Помнится, шел отец Афанасий по дороге, по улице парижской, встретился нищий; ему давать было нечего. Остановил прохожего, на ломанном французском языке говорит: “Разве ты не видишь, что он голоден? Дай ему денег!”. Тот посмотрел и дал. А сам он пошел дальше, не евши... И так шла жизнь.
Удивительного смирения был человек. Вспоминается одно собранье; кто-то его ругал, злословил, обзывал оскорбительными словами; он сидел, даже головы не повернул. А выходя, он мне говорит: “Какой это дивный человек! И сколько у него должно быть подлинной любви, чтобы он мог с такой беззастенчивостью и прямотой говорить мне правду в лицо”. И не смутился — только смирился.
Говорить о его внутренней жизни, я думаю, невозможно; он о ней никогда ничего не открывал; говорил он вообще мало; разговаривал — да; но не “изрекал” ничего. Только можно было у него научиться радости и сиянию веры и громадной глубине любви, просто глядя ему в лицо. Есть рассказ из жизни египетской пустыни ранних веков; пришли трое к старцу; двое спрашивали о духовной жизни; третий сидел и молчал. “Что же ты меня ни о чем не спросишь?” — сказал старец. — “С меня довольно смотреть на тебя”. Это можно было сказать и о нем; что он говорил — было просто, незатейливо, а кем он был — было иногда до страшности глубоко и как-то непостижимо просто, той простотой, которая принадлежит Богу и вещам подлинно духовным; простота, которая была как хрусталь — чистая, незатемненная, прозрачная, сияющая. Простота, которая сказывалась и в простоте отношения к жизни.
Вспоминается первая исповедь у него. Я тогда был настроен подвижнически, сурово, пуритански. После исповеди я ожидал от монаха, подвижника, сурового наставления, суровых требований... И вот он обратился ко мне с вопросом: “Ты же знаешь, чтó Христос сказал бы на твою исповедь; что надо поступить так и этак”. — “Да”. — “Так вот, теперь стань перед Богом и по совести Ему скажи, что ты готов и что ты способен из того, что надо было бы сделать — сделать на самом деле”. Разочарование... А потом изумление о том, какое это свободное, достойное отношение к Богу...
И та же свобода сказывалась и в другом. Было время, когда я старался молиться много, долго; он меня как-то призвал: “Много молишься?” — “Да”. — “С радостью молишься?” — “Да”. — “А если обстоятельства помешают тебе молиться — нехорошо на душе?” — “Нехорошо”. — “Так вот ты и знай, что на Бога ты еще не научился надеяться; а надеешься ты только на свою молитву да на свой подвиг. И вот тебе мой сказ: конец всему этому моленью; вечером и утром — пять поклонов со словами: Молитвами любящих меня, Господи, помилуй мя. И ни слова сверх того. Только когда так помолишься и ляжешь в постель — поставь себе вопрос: на чьи молитвы ты надеешься? Сколько есть людей вокруг тебя, которые тебя любят, которые о тебе молятся — и предайся их любви. Подумай о Боге: как Он нас любит — и предайся Его любви. А на себя не надейся”.
Свобода; освобожденье от всего того, что кажется нам подпоркой для нашей внутренней жизни и так часто является сужением внутреннего, превращением внутреннего во внешнее.
И потом годы прошли… Прошли годы, и в какой-то день я получил от него записку: “Теперь я могу умереть: я знаю, что такое тайна созерцательного молчания”. И через неделю умер. Умирал долго, медленно; казалось, что постепенно созревает и когда будет готов — войдет в вечную жизнь — так оно и было. В какой-то момент тем трем-четырем из нас, которые при нем были вдруг стало ясно: он дошел до полной меры своего роста, остается только умереть — и он лежал мертвый.
Вот жизнь, облик человека нашего времени, никому сейчас почти неизвестного, забытого многими и не понятого еще большим количеством людей. Это не святой, это человек, русский священник и русский монах, который сумел быть до конца свободным, который сумел забыть себя так, чтобы во всех обстоятельствах жизни не потерять радость. Ту радость, которой он сумел так полюбить Христа и людей, что всю свою жизнь он посвятил одновременно, безразлично, без разбора и Богу и людям, и сумел в голоде революционного времени, в преследованиях, в обездоленности ранних лет эмиграции, в сутолоке и заботе о бесчисленных людях, заполнявших тогда храмы с горем, с тревогой, войти в такую глубину молитвенного молчания, что он из этой глубины молчанья перешел в вечную жизнь...
Беседа на приходском великопостном говении, 1975 (часть 1) Митрополит Сурожский Антоний
БЕСЕДА НА ПРИХОДСКОМ ВЕЛИКОПОСТНОМ ГОВЕНИИ
Из года в год, в течение всего Великого Поста каждую субботу читается отрывок Евангелия, где нам рассказывается о том, как Христос совершил то или другое чудо в субботний день; и как Он этим вызвал недоумение одних, негодование других и большую, глубокую радость людей простых, которые не задумывались над нарушением Им закона, а радовались о том, что Бог, может быть, как бы нарушая закон, проявляет бесконечную Свою милость, Свою вдумчивую заботу о людях. И вот перед нами стоит вопрос: почему Христос в субботний день всегда, всегда, как бы в нарушение древнего законодательства, совершает Свои дела милосердия? И почему всегда эти дела милосердия являются чудом исцеления телесного и, вместе с этим, чудом духовного возрождения человека? Фарисеи спрашивали Его: Неужели ты не можешь выбрать другого дня? Они обращались к народу: Неужели вам нужно приходить именно в субботний день исцеляться — неужели нет шести дней в неделю, когда Бог заповедал творить дела, перед тем как Он почил в седьмой день?. Неужели Христос только потому совершает Свои дела милосердия, проявляет Божественную власть прощать грехи, Божественную силу делать человека цельным до конца, в душе, в теле, во всем, в субботний день, для того только, чтобы вызвать недоумение? Неужели для того, чтобы смутить души честных, добросовестных людей, преданных закону, долг которых в том, чтобы этот закон хранить, соблюдать? Неужели, когда ставится на весы вопрос об их гневе, об их душевном смущении, о вопросе, который они настойчиво ставят себе, и Ему, и другим: Неужто Ты пришел нарушить закон против милосердия жалости? — неужели перевес берет просто жалость и как бы ни во что не вменяется смущение, гнев, боль, оскорбление религиозного чувства? В чем же тут дело?
Это не праздный вопрос, потому что все, что относится ко Христу, имеет к нам прямое, непосредственное, личное отношение. Если это случилось тогда, если апостолы сочли нужным нам это поведать, и не один раз, а раз за разом, то для того, чтобы мы тоже не только задумались, но что-то поняли, чего не могли понять люди в то время, потому что они не знали Христа, не знали, кто Он и не понимали того, что понимаем мы теперь.
Бог почил от дел Своих в седьмой день. Шесть дней Он творил; шесть дней мы видим, как сначала из ничто, а потом из хаоса жизни Он вызывает одну вещь за другой, одно существо за другим, как постепенно, можно сказать, раскрывается Вселенная, как цветок, расцветает Вселенная. Каждый день начинается вечером, и каждый день расцветает новое утро, и каждое утро по отношению к будущему, следующему дню является как бы вечером. Раскрывается жизнь от славы к славе, от красоты к красоте, от величия к величию; и когда все совершено, когда сотворен человек, образ Божий на земле, которому Бог поручает заботу о ней, Господь прекращает Свое творчество и почиет от дел Своих...
Но что же дальше? Дальше эта земля наша поручена человеку. Как сказал католический Венский архиепископ Кёниг, седьмой день отдыха Божия является днем и часом творчества человека.
И вот в этом дне мы живем. В Ветхом Завете, до Христа, человек силился создать человеческое общество, построить град человеческий; и в этой попытке сплетается много вдохновения, много красоты, и очень много страшного и уродливого. Грех человеческий страшным образом переплетается с правдой Божией; вдохновение, которое ему дано от Бога, сталкивается с греховностью, которую он, человек, вызвал к бытию. И вот приходит какой-то момент, та полнота времен, о которой вы слышали сегодня в начале Послания к евреям, когда Сам Бог входит в человеческую историю, когда Сын Божий делается Сыном человеческим, когда Слово делается плотью. И в этот момент, в это короткое тридцатитрехлетнее время среди людей есть один Человек, Который является Человеком в полном смысле этого слова — совершенным Человеком. И совершенен Он потому, что Он одновременно и совершенный Бог. Потому что до того момента, пока человек не соединился неразлучно, навсегда, до самых глубин своих с Богом, он еще не в полном смысле человек; он только на пути своего очеловечения. Христос, потому что Он — Бого-человек, является Человеком в полном, завершенном смысле этого слова. И в Его лице время человеческое находит тоже свое восполнение. Он — единственный в совершенстве, единственный Человек может вступить в этот седьмой день и творить в нем Божью волю, совершенную, спасительную. Этот седьмой день, который является днем отдыха Отча, является днем человека, и является одновременно, с Воплощением, днем Сына человеческого. Человеку было поручено Богом довести до совершенства то творение, которое Бог зачаточно совершил. Святой Максим Исповедник нам говорит о том, что человек принадлежит двум мирам; телом своим — земле и душой своей, всем одушевленным существом, духом своим — Божественному миру. Потому что в Нем сочеталось и то и другое начало, Ему дано быть тем звеном, которое может соединить и землю и небо, сделать из земли область духа — родной не только человечеству, но всему тварному, так, чтобы в какой-то день осуществилось слово апостола Павла, что Бог будет все во всех.
Но человечество пало, мир стал безобразным, уродливым, страшным; смерть получила неограниченную власть, зло действует почти свободно. И дело человека — победить зло и вернуть Богу то достояние, ту землю, тот тварный мир, который Бог сотворил, который Он поручил человеку, и который человек предал своим падением, отдал во власть разрушения. И роль человека, когда человек возвращается к Богу, обращается вновь к Нему, роль человека — исцелить то, что случилось, и вести дальше тварь туда, куда она должна прийти — в Царство Божие.
И вот Христос, совершенный Человек, потому что Он Бог совершенный, в этот седьмой день, в этот день субботний, как бы показывая нам в притче все наше призвание, исцеляет тела, обновляет души, возобновляет то единство между Богом и тварью, которое было потеряно. И поэтому чудеса Христовы в субботний день не являются просто вызовом, оскорблением, унижением для тех, которые видели только букву Ветхого Завета — закон: это необходимость. Христос творит в седьмой день дело дня седьмого, который является днем человека, является часом человеческого творчества.
Но этот седьмой день — не только суббота в конце ветхозаветной недели; этот седьмой день — весь промежуток времени, который поручен человеку и который стелется со дня, когда Господь и Бог наш почил от дел Своих, до дня, когда вновь придет Христос во славе, в этот раз судить живым и мертвым, установить Царство Божие, начало вечности.
И этот седьмой день, этот промежуток времени теперь, с Воплощением Христовым, получил совершенно новое значение и новое содержание. Это не время, когда Бог отступился от Своего творческого, всесозидательного труда с тем, чтобы оставить его человеку; это новое время, в которое Бог Сам включился милосердием, состраданием, любовью, Сам вошел с тем, чтобы быть с нами. В каком-то смысле, с Воплощением Христовым этот седьмой день уже как бы зачаточно носит в себе всю славу, всю глубину, всю победоносную силу того, что Священное Писание называет Восьмым днем, днем, когда воцарится Бог, и когда больше ничего не останется ни от смерти, ни от зла, ни от разлуки с Ним... Когда мы думаем о конце времен, мы думаем большей частью о Страшном суде и о том, что будет потом. Христос ясно нам говорит в Евангелии, что суд уже пришел, — суд пришел тем, что Бог пришел в мир. Но в первый раз, Воплощением Христа, Он вошел еле приметно; Он вошел тихо; Он был узнан только теми, у которых совесть была чиста, которым Отец это открыл.
В каком-то смысле можно сказать, что конец всему уже пришел Воплощением Христа. Конец может значить две вещи: или последний момент какой-то линии времени, какой-то последовательности событий — конец книги; конец столетия; конец частной жизни. Это момент, когда все приходит к какому-то окончанию, когда прерывается какая-то чреда. Но конец может значить тоже нечто другое: цель, конец пути; это не только момент, когда путь прерывается, это момент, когда незачем идти дальше, потому что цель достигнута. И в этом отношении, когда Священное Писание нам говорит что Христос есть Альфа и Омега, начало и конец, оно нам говорит о том, что Христос есть Начало нашего бытия, Слово, которым все стало, Образ, сообразно которому сотворен человек. Но вместе с этим Он является и Омегой — концом, завершением, полнотой, не только Тем, Который придет в конце времен, а Тем, к Которому все времена устремлены, Тем, к Которому мы идем с надеждой, с ожиданием, с тоской...
Но Он уже пришел, и в каком-то смысле можно сказать, что конец времен уже имел место Воплощением Христа; конец времен уже присутствует в нашем времени. С тех пор, как Христос жил среди нас, как Бог стал человеком, мы одновременно находимся в том бывании, в том длении, в том времени, которое течет и стремится к своему завершению, и вместе с этим в точке совершенного покоя, где все уже совершено, где все дано. И только потому еще существует и дление и время, и устремленность и тоска, что все, что дано, нами еще не взято, что все нам дано, но не все воспринято.
В Новом Завете, в книге Откровения апостол Иоанн постоянно делает одну грамматическую ошибку в тексте, который других ошибок не знает. Когда он употребляет слово “конец”, которое по-гречески — среднего рода, он все время его ставит в мужском роде; для него конец — не “нечто” а “некто”, это Кто-то, а не то, что во времени — мгновение или событие. И в этом смысле, да, конец уже пришел. И то время, в котором мы находимся, это время, где вечность присутствует, это уже не ночь; как Исаия пророк говорил — ночь проходит, уже брезжит свет... Это еще не полдень, это еще не полное сияние вечности; но вечность уже вошла, и тьма вся пронизана светом, тьма горит, нет тьмы; она не темна до конца.
И вот в этом времени, в этом дне седьмом, в котором мы живем, но в который уже внедрилась вечность, мы должны жить и творить. Христос это нам ясно показал в том седьмом дне, субботе, когда Он творил чудеса, исцелял тела, обновлял души. Бог вошел во время, и мы приобщены этому Богу, и мы призваны в этом времени творить Его дело. Мы недостаточно это понимаем; мы недостаточно понимаем масштаб нашего христианского призвания; недостаточно понимаем, что и мы призваны со Христом и подобно Христу преобразить мир. Он нас называет детьми света, когда Себя называет Светом мира. Мы должны бы, подобно Ему, быть светом, пронизывающим тьму, отнимающим у тьмы ее темноту, ее непроглядность. Западный духовный писатель говорит, что христианин — это человек, которому Бог поручил заботу о других людях, о мире, заботу обо всем; вот об этом я сейчас говорю. Об этом нам говорит то, что Христос в субботний день творил чудеса. Этот субботний день — время, когда должно быть исцелено все, что ранено грехом, воскрешено все, что поражено смертью, возвращено в образ и подобие и красоту все то, что обезображено. И начинается этот труд, конечно, для каждого из нас — в нас самих. Но не только в нас самих; наше призвание не в том только, чтобы измениться, но в том, чтобы быть светом, теплом, любовью Господними, потому что мы — Господни...
Я, кажется, уже говорил не раз о том отрывке Евангелия, который меня каждый год поражает после Пасхи об исцелении слепорожденного; о том, как в конце этого рассказа, слепорожденный, а теперь зрячий, видящий, встречает Христа в храме, и Христос ему говорит: Веришь ли ты в Сына человеческого?.. И слепой Ему говорит: Кто Он, чтобы мне верить в Него?.. И Христос отвечает ему словами, которые проходят мимо нашего сознания, потому что для нас они слишком обычны, они не представляют для нас никакого события, ничего нового — это самая серая каждодневность; Христос ему говорит: Ты Его видишь, Он перед тобой...
Мы все родились зрячими, с самого начала нашей жизни мы взором воспринимали тысячи и тысячи вещей, но этот человек родился слепым; он всю жизнь прожил окутанный глубокой мглой, совершенной темнотой; окружающий мир для него не имел ни красок, ни стройных форм; окружающий мир он воспринимал только ощупью — даже не в потемках, а в полной темноте. И в какой-то день Сын Божий, ставший Сыном человеческим открыл — тоже в день субботний! — ему глаза. И первое, что этот человек увидел, был лик Христов, лик Бога, ставшего человеком; первое, с чем встретился его взор, это были очи Христовы, в которых он мог прочесть все сострадание, все милосердие и всю любовь Божии. Вот первое, что он увидел...
Что бывает с нами, когда мы открываем наши глаза на жизнь, на мир? Когда мы еще малые дети, над нашей колыбелью склоняются мать, отец; мы видим любовь, видим ласку... Но как скоро, когда мы начинаем различать другие лица, вглядываться в другие очи, воспринимать других людей, нам открывается другой мир: холодный, чуждый, враждебный... Вот чего не должно бы быть в христианском обществе, вот чего не должно бы быть благодаря тому, что есть христиане на земле. Люди, встречающие христианина, должны были бы останавливаться взором, вперять свой взор с изумлением, с вопросом: что я вижу? Я вижу не только человеческие черты, я вижу в них то, чего я не видел никогда: Божественный покой, сияние света, бездонную Божию любовь крестную, Божие сострадание, жалость, радость обо мне, горе обо мне... Встречая общество христиан, люди должны бы, опять-таки, останавливаться мыслью и ставить себе вопрос: что это за люди? Откуда в их среде такой строй, такая любовь? Причем не просто человеческая любовь, но что-то превосходящее разум и воображение...
Вот к чему мы призваны, вот о чем речь идет. В Седьмой день, в день и час человека, человеческого творчества, это является предельным творчеством человека: стать таким человеком, видя которого, люди как бы через прозрачное стекло могли видеть Бога; стать такими, как бывает иногда поверхность озера — тихого, неволнуемого, в котором совершенно отражается небо. Христос о Себе говорил: Кто видел Меня, тот видел Отца... Христос нас зовет к тому, чтобы люди, видя наши добрые дела, прославили Отца нашего, Который на небесах. Но для этого мы должны быть прозрачными; нам надо научиться так говорить, так действовать, так жить, чтобы люди видели наши дела и, однако, относили их не к нам, а к Богу; поняли бы, что мы движимы силой, которая превосходит нас; что через нас льется на них свет, который в нас не родился; что слово истины и правды, которое мы говорим — Божие, не наше, потому что оно не ранит, а исцеляет.
И это делается возможным, только если мы научимся одновременно и созерцательной, и деятельной жизни. Спаситель нам говорит, что мы должны быть в мире, но не от мира сего, как про Себя Он сказал: Приближается князь мира сего — но во Мне нет ничего, что принадлежало бы ему... Он весь был в мире; Он был сплошное творчество; и вместе с этим — неоскверненный; ничто в мире Его не ранило и не осквернило.
Нам часто кажется, что созерцательная и деятельная жизнь несовместимы, потому что о созерцательной жизни мы думаем в образах монастырей, затворов, пустынь, а о деятельной жизни мы думаем в порядке творчества, внедренного в современность. Но если задумываться, если задуматься над Христом и Его апостолами, то делается так ясно, что и созерцание и творчество — одно и то же, являются только двумя выражениями одного и того же опыта Бога. В пятой главе Евангелия от Иоанна, в том отрывке, который читается на похоронах, Спаситель говорит: Якоже слышу сужду, и суд Мой праведен есть, яко не ищу воли Моея, но воли пославшего Мя Отца... Суд, который Я произношу — не Мой суд; это суд Отчий, который Я воспринимаю слухом и провозглашаю устами. И потому он праведен. Он не Мой — он Отчий, провозглашенный в послушании... В другом месте той же главы, и в другой главе Спаситель говорит: Отец Мой доселе делает, и Аз делаю. Он Мне показывает дела, которые Он творит — и Я их творю... Опять-таки: созерцание. Христовы очи вперены в Бога, как и слух Его открыт Отцу. Христос видит, что Бог задумал и что Бог творит — и Он это осуществляет Своим человеческим творчеством. Потому Христовы дела все совершенны, что они являются выражением совершенной Божественной премудрости; слово Христово — это выражение той тайны, которая содержится в извечном молчании Бога; дела Христовы — это осуществление Божественного замысла. И потому только Он может их совершать, что Он весь есть слух и весь есть взор; Он вглядывается и вслушивается в глубины Божии, и из этих глубин Он выносит слово и износит дело.
Нам тоже Он повелел творить, совершать дела, которые Он совершал; мы тоже призваны к подобному, к такому же, как Он, творчеству; и оно возможно, только если мы достаточно — пусть и несовершенно — погружены в молитвы, в Бога; если наш слух открыт Богу; если наша воля Ему предоставлена; если мы отдали себя Ему, чтобы через нас лилась на этот мир Его любовь, изливала сострадание сила жизни. Но для этого опять-таки с нас требуется подвиг; прозрачность, которая позволила бы Божественному свету проливаться через нас и достигать других, гибкость, которая позволила бы Божьей воле осуществиться через нас в жизни, нам не даны, мы должны их искать. Мы должны искать той чистоты разума, той чистоты сердца, той всецелой чистоты, которую Отцы называют целомудрием, которая позволила бы свету и теплу Божию проливаться через нас, так, чтобы мы сами оставались как бы незамеченными — как окно, через которое льется свет. Мы должны научиться творить Божью волю наперекор своей воле, несмотря на наше непонимание, недоумения, для того чтобы сломилось в нас своеволие, для того чтобы гибкой стала наша воля, для того, чтобы Божественный замысел мог осуществиться и через нас. Апостол Павел говорит: Сила Божия в немощи совершается... Как бы ни были мы хрупки, слабы, бессильны, если только мы отдаемся в руку Божию, Его сила через нас может совершиться.
Но слабость, о которой говорит апостол Павел, это не обычная наша слабость, ее нельзя выразить, как мы часто выражаем свою обычную слабость: нет у меня сил, нет вдохновения, нет дерзания — не могу... Слабость о которой говорит апостол Павел, — другая; она заключается в том, чтобы понять раз и навсегда, что Божье дело человеческой силой все равно не осуществить. Как можем мы стать проводниками Божественной премудрости, Божественной любви, Божественной истины, Божественной силы? Мы ее не вмещаем; но мы можем стать гибкими, прозрачными, безмолвными, послушными, так, чтобы там, где у нас нет никаких сил, мы могли бы все равно и говорить, и действовать прислушиваясь к тому, что нам говорит, и как действует через нас, в нас, вокруг нас и, порой, помимо нас Сам Господь. И тогда созерцание и деятельность сольются в одно, тогда мы поймем, почему Христос и Его апостолы были так постоянно действенны и деятельны, и вместе с этим не отрывались от созерцания. Творить волю Божию заключается раньше всего в том, чтобы учиться у Христа как жить, как говорить, что делать, заключается в том, чтобы идти тем путем, который отцы называли “евангельский путь”, путем заповедей, превосходя наш опыт, предвосхищая понимание, принимая как бы на веру слово Божие.
Здесь оно начинается; оно сочетается с отказом от себя. Христос нам говорит: Если кто хочет Мне последовать — да отвержется себя, да возьмет крест свой и да грядет по Мне... Если мы хотим осуществить что бы то ни было, мы должны начать с того, чтобы сказать: от себя я отрекаюсь; я себе больше не интересен, не дорог; мне дорого нечто другое, и весь мой интерес в чем-то или в ком-то ином: во Христе... И тогда мы обнаруживаем, что столько в нас есть разрушающих, перечащих этому нашему желанию сил. Крест был орудием смерти; в нас все эти силы, противоречащие воле Божией, являются орудием смерти, умерщвления, разрушения. Вот этот крест является действительно крестом жизни: принять на свои плечи все то, что в нас есть разрушительного, мертвого, и нести, пока не удастся умереть и воскреснуть — и последовать за Христом; последовать за Христом через все извилины нашей жизни, которые нам показаны в евангельском рассказе, от зачатия Христова и до смерти Его, ставить себе постоянно вопрос на этой линии жизни: где я нахожусь? Кто я среди тех, кого встречал Христос? Где мое место в этом рассказе?..
И дальше: если через этот путь мы сроднимся со Христом достаточно — пойти с Ним в Гефсиманский сад; хотя бы даже как те три апостола, которые в него были допущены и не нашли силы в себе один час бодрствовать с Ним; а лучше — как святые научились: силой Божией бдеть со Христом в этом мраке и ужасе Гефсимании. И если Господь еще поведет дальше с Собой — то на крест, и м.б., даже в этот страшный опыт богооставленности... Но начнем с того, с чего мы должны начать, без чего нет пути: отречься от себя, взять крест, выбрать Христа против себя, выбрать крест против отдыха, с тем, чтобы стать людьми, каких Себе избрал Господь, которые в этот седьмой день — который является всей жизнью, всей историей мира — могли бы со Христом творить дело исцеления и обновления мира, зная, что это исцеление и обновление уже пришли, что воскресение уже торжествует и поэтому мы знаем, куда мы идем и куда мы других можем вести.
Беседа на приходском великопостном говении, 1975 (часть 2) Митрополит Сурожский Антоний
БЕСЕДА НА ПРИХОДСКОМ ВЕЛИКОПОСТНОМ ГОВЕНИИ
После беседы, которую я провел перед обедом, мне был поставлен вопрос: то, что было сказано, представляет собой идеал, который, может быть, достижим для людей, как Серафим Саровский, Сергий Радонежский, для святых. Но он является слишком высоким для того, чтобы просто можно было к нему приступить и его осуществить. Раньше чем достигнуть той высоты, на которой человек начинает выполнять свое призвани, нам надо пройти целый путь; и на этом пути находится грех; и, кроме греха личного, личной привязанности к тому, чего не должно бы быть, есть та человеческая немощь, хрупкость, податливость, которая нам часто мешает осуществить то положительное, которое мы могли бы осуществить. И вот, как к этому приступить?
Раз речь шла сначала о святом Серафиме Саровском, может быть, вспомнить его собственные слова. Его спросили однажды: Какая разница между погибающим грешником и таким же грешным человеком, достигающим святости? Его ответ был таков: Разница только в одном: в решимости...
За этим словом, конечно, подымается картина за картиной, вся подвижническая жизнь святых. Решимость — да. Но на что решиться? Решиться на то, чтобы искать Бога, решиться на то, чтобы преодолеть все преграды, которые будут стоять на пути; решимость быть бесконечно милостивым к другим и предельно беспощадным к себе. Тосковать по Боге, звать Его как бы из глубины своего отчаяния — доступно всем нам, и мы можем Бога благодарить за то, что нам дана такая тоска, такая неутешность по нашему сиротству. Искать Его даже изо всех сил нам тоже дано; но вот сразиться не только с нашей немощью — в этом нам могут помочь вдохновение, тоска, желание — но чтобы сразиться с каждым грехом, который нам встретится по пути, и с основной нашей греховностью, требуется то отречение от себя, на котором я кончил прошлую беседу: отвергни себя...
Это, в какой-то мере, мы можем понять и осуществить, если подумаем о том, как скучна бывает порой, как навязчива бывает память о себе самом... Иногда поднимает душу вдохновение; любовь; зренье красоты; какое-нибудь благородное воспоминание: казалось бы — жизнь отдать ради этого; казалось бы — это такая красота, такой смысл, что исчерпывает все. И вдруг — вспомнишь о себе самом, испугаешься — и больше не можешь идти ни на подвиг, ни на великое дело. Это случилось с апостолом Петром, когда в буре на Генисаретском море ученики вдруг увидели Христа, ходящего по волнам. Петр попросился к Нему идти; едва ли для того, чтобы испытать свою веру или власть Господню над разразившейся бурей, — а потому что ему захотелось быть там, где находится Господь. Он был человек порывистый, пламенный; он действовал быстро, не задумываясь; увидев Христа, Которого он любил, он захотел с Ним быть. И зная Христа, Каким Он был, он не усомнился, что это возможно — только повели Спаситель Христос. И Христос повелел: Иди!.. И Петр пошел по волнам. И шел он твердой поступью, пока вдруг не вспомнил о себе — и тогда он начал тонуть...
Вот вспомнить о себе — так грустно, так опустошающе и так отвратительно бывает: Господи, неужели я снова, как призрак, стал на собственном своем пути, снова о себе вспомнил — и все измельчало, и все, что было цельно — раздробилось, и все, что было возвышенн, снова стало таким жалким и земным... Если бы мы только могли вспомнить и вспоминать и держать в памяти все время вот это сознание: что нам мешает быть большими людьми, по масштабу, к которому нас призвал Господь, то, что мы вдруг вспомним о себе, и все великое рушится... Так странно; мы становимся тогда в масштаб своей собственной мелкости; все мельчает. Если бы мы вспомнили это, и вспоминали все время, то каждый раз, когда память о себе подымается в нас, мы бы сказали себе: Ох! Только не это! Только не это! Ты мне скучен; Отойди! Отойди от меня, сатана — ты думаешь о том, что земное, не о том, что Божье; ты думаешь о самом мелком — не о том, что самое в тебе великое... Нам было бы скучно, тоскливо, больно, вспомнить о себе, тогда как жизнь так глубока и так просторна, тогда как наше призвание так велико... И в этом надо упражняться, надо учиться тому, чтобы стало скучно вспомнить о себе, потому что все остальное так полно смысла и глубины и красоты, а мы так мелки, когда вспоминаем о себе и этим разрушаем все.
Другое, что может нам помочь жить, жить с глубиной, жить с силой — это память смертная. Отцы Церкви об этом говорят все время: Имей память смертную... Когда мы говорим эти слова современному человеку, ему кажется, что мы хотим омрачить жизнь: неужели надо помнить о смерти все время и этим обесценить жизнь? Неужели нам жить как бы под тучей, все время ожидая смерти, все время ожидая, что после смерти — суд? Что же останется от жизни?. Если так думать о смерти — ничего не останется от жизни; она превратится в пепел, она обессмыслится, она опустеет...
Но не об этой памяти говорили, как мне кажется, отцы; они думали о том, что только если мы помним, что смерть может нас застичь в любое мгновение, только тогда можем мы сделать из каждого мгновения последнее мгновение нашей жизни, т.е. завершение жизни. Если бы мы думали, что слова, которые мы сейчас говорим или воспринимаем, что то, что мы делаем сейчас, в одно мгновение может прерваться — как было бы важно, чтобы это мгновение случилось не в момент, когда наши слова — гнилые, наши мысли — туманны, наши чувства омрачены, наши поступки недостойны ни нас, ни других, ни Бога...
Мы живем, большей частью, как будто совершаем предварительную подготовку; мы как бы пишем черновик нашей жизни, в том смысле, что, может быть, когда-нибудь мы начисто этот черновик перепишем. И пишем мы начерно в течение всей жизни; и не приходит время, когда успеть начисто все переписать... А если бы мы сознавали, что это — окончательное, что каждое написанное слово будет навсегда, каждое действие будет навсегда — как бы бережно мы относились и к слову, и к действию. Если бы мы думали, что тот человек, с которым я разговариваю сейчас, через одно мгновение может быть мертвым — как бы бережно я выбирал мысли и слова, с какими чувствами я стоял бы перед ним... Те из нас, которые потеряли близких, это наверное понимают. И тогда нет мелкого и нет великого — все велико, потому что все, самое как будто незначительное, может собой выразить всю любовь, всю глубину отношений. Не только слова — но тон голоса; не только то, что сделано, но как оно сделано — все может стать так значительно: взор, улыбка, малая, еле заметная забота...
И вот, если бы мы помнили смерть — не как ужас, а как напоминание о том, что жизнь должна все время быть на уровне вечности, тогда очень многого бы мы не сделали, очень бы многого не сказали, тогда жизнь была бы иная; и жизнь каждого из нас и наша общая жизнь. Как было бы радостно думать, когда скончался человек близкий — или дальний — что последнее слово было полно любви, последний взор — полн света, последнее действие было символом, знаком любви, которая уйдет в вечность, которая в уровень вечности...
Мы ищем часто в Евангелии пути; и часто мы недоумеваем: где бы начать, с чего? Как начать? Есть личность Христа, такая сильная и такая ласковая; есть Его дела, пример, который Он нам дал с тем, чтобы мы последовали за Ним; есть Его слова, слова истины, слова, о которых апостол Павел говорит, что они — дух и они — жизнь; есть Божия сила, изливающаяся в таинствах и в тайне Церкви; есть заповеди Христовы. С одной стороны, они так просты и малочисленны: возлюби Бога всем сердцем, всем разумом, всей крепостью, всей жизнью твоей; и возлюби ближнего как самого себя. С другой стороны, они так многочисленны и обращены к такому разнообразию людей, положений: где нам начать? Что значит “возлюбить Бога”, где нам найти чувство любви? Что значит “возлюбить ближнего” — где найти чувство любви? А если чувства нет — то в чем же любовь?.. Еще одна сторона — многообразие заповедей: с которой начать? С самого легкого? Или с того, что нам кажется самым легким до того, как мы прикоснемся к нему? Или с самого трудного? Начать ли с самого привлекательного? Или наоборот с того, что менее всего нас влечет к себе? Или есть какая-то иерархия заповедей — более важные и менее важные? Но нет — как будто этого нет — где начать?...
Мне кажется, что каждый должен начинать по-своему; но не просто по влечению сердца, и еще меньше по вкусу, а искать той заповеди, того образа, той притчи, того наставления, той черты Христовой, которая обращена прямо к тебе. Вы, наверное, помните, место в Евангелии от Луки, которое читается в субботу вечером, рассказ о двух учениках которые шли в Эммаус после Воскресения Христова. К ним приблизился Христос, неузнанный, путник, прибившийся к ним. И они начали говорить, и Христос им начал раскрывать тайну о Христе, тайну о спасении, тайну о Сыне человеческом. И когда Он им открылся, и стал невидим, ученики друг другу говорили: Разве сердце наше не горело в нас, пока Он с нами говорил на пути?..
Когда мы читаем Евангелие, мы переживаем его очень различно; каждый из нас по- другому по отношению к различным его частям. Некоторые евангельские слова, события, даже черты личности Христовой нам чужды; не только не находят они отголоска в нас, но мы можем в себе обнаружить даже протест против них: нет, это не по мне; этим путем не могу идти; стать таким я не только не могу — не хочу... Есть другие места, которые не вызывают в нас бури негодования или отречения, но места, которые до души не доходят. Да, сказали бы мы, раз так судит Бог, верно, оно так и есть; но я не понимаю, не знаю, не чувствую этого...
Но есть другие места, о которых мы можем сказать, как Лука и Клеопа друг другу говорили: Да; от этих слов сердце горит, от этих слов делается светло на душе, подымается заря в мысли, от этих слов я делаюсь чище и светлей, эти слова во мне вызывают новую силу, новую надежду, новую радость... Вот эти слова нам надо отмечать; эти слова обращены к нам, лично. Это могут быть очень разные слова; одного трогает одно, другого трогает другое; каждый прислушивайся к тому, что Господь ему лично сказал... Так, впрочем, было и при жизни Христовой. Христос был все время окружен толпой, все время к Нему кто-то подходил с вопросом. Христос отвечал этому человеку; общих ответов у Него нет, все ответы — личные; но в этой же толпе были люди, у которых, может быть, не так ярко, но уже созревал этот же вопрос; слыша ответ Христов они могли его воспринять будто он обращен им лично. Другие были, которые уже где-то чуяли этот вопрос, для которых он не созрел, которые, поэтому, не могли отозваться всей жизнью на слова Христовы; те складывали эти слова в свою память, в свое сердце. А были такие, для которых вопрос был непонятен и ответ непонятен; те проходили мимо... Так и мы... Бывали тоже несчастные, которые смущались, которые отходили, или которые собирали склоку, чтобы договориться о том, как бы испытать, уловить Христа, потому что слова Его были не только непонятны, но перечили всем их чувствам и убежденьям...
Когда мы читаем жития святых, мы видим, как много таковых, которые построили свою святость на одном евангельском слове; вдруг это слово ударило их в душу; слово, картина, черта во Христе — что-то до них дошло. Может быть годами до этого они слышали эти слова, но они были нечутки к ним, они еще не были готовы, еще не созрели для этих слов; а теперь — услышали; и сразу исполнили. И не только святые, а очень многие обыкновенные простые верующие услышали слово — и ожили, словно роса упала на иссохшую землю, и былинки подняли голову, и жизнь, которая, как будто, клонилась к смерти, снова восклонилась.
Вот здесь каждый из нас может начать; взять Евангелие, прочесть; читать спокойно, не ища мудрости, не ища ничего; просто читая открытым сердцем, открытым умом, с желанием просто понять, — как мы читаем письмо, в котором повествуется о ком-то, читаем рассказ и вдруг замечаем то или другое — так и мы, если бы мы читали Евангелие с такой открытостью, минутами наше сердце вдруг бы согревалось, минутами оно горело бы, минутами свет и пламя нас бы обдавали. Вот эти места нам надо отмечать; надо их отмечать непременно и не забывать никогда: Бог прямо говорил с моей душой и сказал нечто, на что душа была способна отозваться, душа ответила, ожив радостью. Надо эти места отмечать, потому что они указывают, что в этом, как будто малом, моя душа и Бог уже соединились; мои мысли — Его мысли, мои чувства — Его чувства; моя воля —Его воля... Быть послушным Богу в этом отношении не требует от меня отречения от своей личности, а только того, чтобы стать самим собой, в одном чем-то, где я уже похож на Христа. Только это; если мы твердо, с верностью, благоговейно будем так поступать, постепенно эта загоревшаяся искра охватит все больше и больше в нас, постепенно эта искра станет пламенем, которое согреет, растопит наше сердце, озарит светом наш ум, наша жизнь начнет меняться. Мы, конечно, будем грешить против всех других заповедей больше или меньше; мы, вероятно, также не всегда будем выполнять эту заповедь, которая есть закон моей собственной жизни, явленный Христом. Но мы должны держаться этого. И постепенно нам откроются другие речения Христа, в том или другом образе, в притче, в действии Христовом мы найдем новую заповедь, новое сродство наше со Спасителем. И так, постепенно, изуродованный образ начинает очищаться, как икона, которая была осквернена и изуродована, постепенно может быть очищена от последующих наслоений и выступать все ясней, все ярче, все чище, все прекрасней.
И вот на этом пути начинается борьба с грехом; но не вообще с грехом, а конкретная, нам лично необходимая борьба. Когда мы будем стараться жить по этому глубинному закону нашей собственной внутренней жизни, совпадающей с волей Божией, мы, вероятно, обнаружим, что на нашем пути то или другое стоит преградой; и для нас встанет вопрос, ясно, четко: или я должен отказаться от того, чтобы быть самим собой, или я должен преодолеть эту преграду. Не потому что так написано в Евангелии, не потому что я боюсь Бога и Его суда, а только потому что это — закон жизни, и что поддаться, не бороться, не победить — это согласиться на смерть... Тогда можно, как Отцы Церкви, святые нам говорили, возненавидеть грех, потому что этот грех есть отрицание жизни во мне, есть смерть, убийство во мне того, что самое святое, самое живое. Тогда делается понятно, почему Священное Писание, Христос, Евангелие, называет дьявола убийцей от начала; да, он старается убить жизнь в нас... Тогда мы можем бороться с грехом вдохновенно, с умом, настойчиво; тогда мы чувствуем, что бороться со грехом — это бороться за жизнь, это избегать погибели; это не только выполнить долг, это необходимость самой жизни...
Против заповеди, которая выражает нас самих, не обязательно восстает только противоположный грех; очень многое восстает различного; против смирения восстает не только гордыня, против воздержания — не только жадность; подкапывают наши силы злые силы очень различно; но если мы хотим жить, мы будем чувствовать, с какой стороны на нас идет разрушающее нас нападение; мы будем чувствовать, что бежит кровь, что истекаем мы кровью через ту или другую рану. И придется нам бороться; с какой-то опытностью разовьется в нас внимание, собранность, то, что Феофан Затворник называл “внутрьпребывание”, т.е. то состояние, когда мы собраны внутри себя, живем в глубинах, и из этой глубины можем видеть надвигающееся на нас нападение. Это называется, языком подвижников, хранение ума, хранение сердца. Но это не боязливое хранение, оно не заключается в том, чтобы себя “охранить” и только; это — бой. Это непрестанная, мужественная, но и радостная борьба. Это борьба не на жизнь, а на смерть, это борьба за нашу жизнь, против нашей вечной погибели. Но это, вместе с тем, борьба за Бога, за Христа, за Его победу; это наша верность Ему, это наша любовь посильная к Нему, это все, что мы можем сделать для Него, потому что мы поставлены в этот мир для того, чтобы победить в нем зло, и, побеждая его в себе, мы его побеждаем в мире.
Мы иногда думаем, что грех — дело частное. Грех частным никогда не бывает; потушить одну свечу значит прибавить темноты в храме; когда потухает одна душа, то в мире делается темней; когда загорается новая жизнь, божественная жизнь в человеке — вся вселенная светлеет. Спасаясь или погибая, мы не только себя спасаем или губим; мы делаем нечто решающее для судьбы вселенной. Грех всегда убивает нас и лишает других того, что только мы могли бы им дать. И он отнимает у Бога нечто, что могло бы быть Его: наше сердце, нашу жизнь...
Христос нам дал в Евангелии одну молитву — Отче наш; она не является только молитвой; она является целым путем внутренней жизни; она является путем восхождения к Богу и путем возвращения от Бога на спасение мира. Вчитываясь в нее, исполняя сами то, о чем мы просим в ней — ибо мы просим в каждой молитве силу выполнить то, о чем говорим Богу— мы можем тоже восходить, как по ступеням, обратно к Богу. И когда мы вернемся, — вернуться в мир, с Богом спасать этот мир.
Христос нам дал Заповеди Блаженства, которые тоже являются путем, по которому можно пройти от первой заповеди и до последней. образ
Христос нам дал в Ветхом Завете, в книге Исхода, того, как евреи пришли свободными людьми в Египет, как они постепенно привязались к земле и через это отдались в рабство; как нарастала в них отчаянная тоска по свободе, по самобытности; как в ответ на эту тоску, на крик покаяния целого народа Бог дал им избавителя Моисея. И дальше рассказ о том, как они ушли, как перейдя Чермное море, они, ради того чтобы стать из рабов свободными, вступили в безводную, жгучую, страшную пустыню. Как в этой пустыне голодом, смертью, трудом, выковывались свободные люди, способные сначала принять закон на Синае, потом войти в обетованную землю и ее покорить; и, наконец, установиться на Сионской горе...
Это образы; но если читать и перечитывать, мы видим, как книга Исход, молитва Господня, заповеди Блаженства, а в церковном опыте — таинства Крещения, Миропомазания и Приобщения построены одинаково: это путь. Об этом сейчас говорить некогда, но вчитайтесь, посмотрите, сравните и вы увидите, что указан путь, указаны искушения, но указана и цена: раб от своего хозяина получает то, что ему нужно, чтобы прожить; платит он не только трудом, но потерей свободы, человеческого достоинства. Чтобы вырваться на свободу, нам надо войти в пустыню, — и этого мы боимся; и вот здесь и нужна единственная, данная нам, твердая немилосердная заповедь Серафима Саровского: о решимости. О такой решимости, которая пренебрегает собой до конца, которая беспощадна к себе. Как говорит Феофан Затворник: если должен в нас ожить новый человек, то ветхий человек должен умереть: сам он не умрет — мы должны собственной рукой его убить, а для этого нужна решимость, и не на мгновение, а верность до конца...
1975
Доклад о Вере, в Московской Духовной Академии, 1971 (часть 1) Митрополит Сурожский Антоний
О ВЕРЕ
(Доклад в Московской Духовной Академии)
Я уже много раз говорил здесь, что я по образованию не богослов, и поэтому не ожидайте от меня хорошего, строгого, академического богословского доклада. Но я хочу с вами вслух продумать тему, которая, мне кажется, из года в год обновляется и остается современной и своевременной из поколения в поколение; это вопрос о том, что такое вера, как к этой вере приходят, и как вера стоит перед темой сомнения.
Постепенно, за столетия успокоенного христианства, у нас сложилось представление о вере, которое не соответствует ее существу. Вера — не мировоззрение; есть мировоззрение, которое соответствует вере, но самое существо веры это не система понятий. Слово “вера” значит разные вещи; первичное значение слова “вера” это доверие; второе — верность; дальше — то содержание веры, которое мы обыкновенно называем верой и которое является результатом того, что через доверие Богу и верность Ему мы познаём Его и делаемся уже способными о Нем что-то сказать; но начинается это не с понятий, а с лица.
“Отцом верующих” назван Авраам; и когда вчитываешься в его жизнь, поражает, что его вера, прежде всего — можно сказать, исключительно — была совершенным, неограниченным доверием к Богу, и из этого доверия к Богу рождалось с Ним общение, и из этого общения вырастало знание о Боге, Какой Он есть. Вера Авраама заключалась не в том, что он сначала получил какие-то сведения о Боге и в них уверовал, а в том, что он с самого начала, туманно, но вместе с этим с громадной силой, встретился лицом к лицу с Живым Богом. Он верил не во что-то, а в Кого-то, и в этом, может быть, и есть самое существо веры.
Если наша вера есть вера в Кого-то, в Живого Бога, то домыслы, направленные против нее, не могут ее поколебать; если же вся наша вера заключается только в том, что мы верим в те или другие богословские или полу-богословские или просто суеверные предпосылки, они могут быть колебаемы — причем суеверие держится крепче, чем богословские выкладки.
И вот вспомните Авраама, первую его встречу с Богом, как Господь его по имени позвал: Аврам!.. И голос был такой своеобразный — это не был просто один из голосов человеческих, он прозвучал не только в его ухо; это имя “Аврам” ударило его в сердце, и он узнал непосредственным чутьем, что с ним говорит Бог.
И первое, что ему сказал Бог: Оставь свое родство, оставь страну, в которой ты родился и живешь, и иди, куда Я тебя поведу... Тема доверия: потому что Бог ему ничего, в сущности, не обещает. Он ему говорит: Оставь то, что у тебя есть, и пойди туда, куда ты не знаешь, туда, куда Я тебя поведу, и на что и куда — Я не объясняю тебе... Единственное, что Авраам знает, это что с ним говорит Бог; он знает, что с него требуется уйти; он знает, что он куда-то будет приведен; но только отрицательное ему опытно известно: бросить родную землю; бросить родные пепелища; отойти от своих самых близких, от всей семьи, от всего своего народа. А то, что будет — “известно” только в общих каких-то чертах, т.е. именно в порядке того, что мы называем верой, доверием: ... куда Я тебя поведу... И верить в это требование возможно, только если оно исходит от лица говорящего; в такой мере можно довериться тому, кто говорит, а не какому-нибудь руководящему принципу.
И вот Авраам идет, находит землю обетованную; и тут Господь ему обещает сына, который будет началом великого, несметного народа. И рождается сын, Исаак. Короткое время проходит, каких-то десять-двенадцать лет, и Тот же Бог, Который обещал Аврааму в лице этого сына наследие вечное, ему повелевает: сына взять и принести в кровавую жертву... И снова сказывается это качество, это свойство подлинной, основной веры в Бога, а не в то, что Он так или иначе выразил. Неверующий, вернее, каждый из нас, вероятно, обратился бы к Богу и сказал: Господи — Ты Себе противоречишь, что же Твое обетование — как же из Исаака может родиться потомство мне, если я сейчас его принесу в кровавую жертву?... Это было бы разумно, но это было бы актом недоверия к Богу. И Авраам не ставит этого вопроса, потому что его вера обращена не на то, что говорит Бог, а на Того, Кто говорит. Он не ставит вопроса о том, что Бог Себе противоречит, он предоставляет Богу знать, противоречит Он или нет, и что Он имеет в виду. Авраам поступает так: я доверился этому Богу, я и теперь доверяюсь... И он берет своего мальчика и ведет на заклание, и мы знаем, как это кончается; Господь заменил Исаака животным; это — дело Божие; но дело Авраама было — совершенная вера, понятая именно как доверие — безграничное, полное, спокойное доверие. Причем “спокойное”: не без боли, не без ужаса, не без содрогания. Но только такое доверие, которое давало возможность не то чтобы превозмочь, а оставить душу совершенно открытой и для боли, и для чуда.
И вопрос, который в Евангелии Христос ставит в области веры, это именно вопрос: как ты относишься ко Мне? НЕ к Моим обетованиям, а ко Мне лично… Вы, наверное, помните рассказ о том, как Христос на пути в Иерусалим говорил Своим ученикам, что Ему надлежит идти во Святой Град, быть предану в руки грешников, быть убиену и воскреснуть. И в этот момент двое из Его учеников вышли к Нему: дай нам сесть одесную и ошуюю от Тебя!.. Во всём, что Христос говорил о восхождении Своем в Иерусалим, о грядущих страстях, о Воскресении после страшной голгофской смерти, они услышали только то, что относилось к ним: Он воскреснет. Он победит; и тогда Он будет царем, и тогда настанет наша очередь торжествовать... Они совершенно пропустили страшное благовестие о страстях и смерти. Они пережили только то, что касалось их, а мимо Христа и Его судьбы — прошли. И вот они просят, чтобы когда настанет победа — забывая, какой ценой она будет получена — сесть им по правую и левую руку Христа в славе Его... Христос им не отказывает, Он подводит их к самому сердцу беседы и спрашивает: Способны ли вы, готовы ли вы погрузиться в этот ужас, в который Я буду погружен, креститься тем крещением, каким Я буду креститься (по-гречески слово, которое мы переводим “крещение”, значит просто “погружение с головой”)? Другими словами: Готовы ли вы остаться при Мне, когда ночь сойдет и ужас окутает Меня? Останетесь ли вы при Мне в Моей оставленности, когда Я буду побежден, поруган, убит? Пройдете ли вы через все то, что есть Моя судьба, пока Я не стану победителем? И ученики отвечают согласием. Своим утверждением они свидетельствуют, что готовы быть Его друзьями, что бы ни случилось; ибо это-то и делает друга: готовность не уйти, что ни случись... И Христос в этот момент им говорит: Крещением, которым Я крещусь, вы будете креститься, чашу, которую Я пью, вы будете пить — а что касается до седения по правую и левую руку от Меня — не от Меня зависит дать... Иначе говоря: Христос им обещает крестный путь — именно путь, но ничего дальше; только то, что если говорит Бог, то, конечно, это будет добро: почему вы беспокоитесь о победном дне? Разве Я забуду тех, кто остался Мне верным другом в дни испытания? — но никакого земного обещания, никакой “приманки”...
В этом, мне кажется, первое, самое существенное, что можно сказать о вере; что нет веры, которая основана, которая обращена на мировоззрения, на понятия. То, что, скажем, миллионы людей считают христианское мировоззрение самым убедительным или самым соответствующим — или не соответствующим — данным науки — не представляет собой веры, пока нет встречи с Богом или пока нет такого личного отношения к Нему. Потому что мировоззрение, в порядке вероучения, в порядке догматики, за двадцать веков развивалось и расцветало; скажем сейчас мы принимаем инославных в Православие после долгой вероучительной подготовки; в Деяниях же апостольских мы читаем рассказ (см. 8, 26-40) о том, как Филипп встретил евнуха, читавшего Исайю; он ему объяснил, что Тот, о Котором говорится в книге Исайи — Христос. Этот человек каким-то чудом, прозрением этому поверил, уловил какую-то несомненную убедительность в том, что говорил Филипп, и говорит: Вот здесь вода, что мне мешает креститься?. Всё, что он знал вообще о Евангелии, это то, что Иисус Христос есть тот самый Муж скорбей, Который описан в конце 52 и 53 главе Исайи. Вся его вера была только в личность Христа, о Котором, в сущности, он знал так мало, по сравнению с тем, что средний культурный европеец может знать. Но это было личное: он Христа нашел, и на этом можно было совершить его крещение.
И в этом отношении, например, Послание апостола Павла к римлянам, шестая глава, которая относится именно к крещению, говорит о том же: можно крестить человека, который умирает со Христом и оживает с Ним, человека, который в себе носит мертвость Иисуса Христа и вечную жизнь Иисуса Христа; и нельзя крестить человека, который приобрел точку зрения на жизнь, где есть место для Бога, для Христа, для Церкви, для таинств и для других объектов. Вот почему можно было, в разные века, крестить людей с очень разным богатством знания, конкретной, умственно разработанной веры; не в этом было дело. Тот, кто умер со Христом, тот, кто ожил с Ним, принадлежит тому миру; тот же, кто только имеет об этом представление и считает, что это достаточно достоверно и убедительно, или кто просто слишком ленив, чтобы поднимать вопросы и, живя в обществе, которое не ставит этих вопросов, самотеком удовлетворяется этим наследством — не христианин еще.
И если исходить из этого, тогда можно подойти к вопросу о вере и легче отличить веру от легковерия и суеверия. Суеверие отличать от веры я сейчас не буду; это дело простое. Но легковерие — дело гораздо более опасное и сложное, потому что оно более прикрытое. Поколениями христиане живут в значительной мере легковерием; легковерием в том отношении, что они получают наследственно, друг от друга, из предыдущих поколений или из глубин веков уже готовую веру; но веру не в смысле доверия, о котором я сейчас говорил, а веру в смысле предложений, относящихся к Богу, относящихся к человеку, к миру, к взаимоотношениям Бога и твари.
И часто такая вера, когда проблем нет, когда ничто ее не колеблет, когда ничто не ставит ее под вопрос, вполне устойчива; но в тот момент, когда на нее налетит буря, такая вера уже устоять не может. Вера, которая заключается только в том, чтобы без разбора, без критики, спокойно — потому что нет противоречий или нет других запросов — воспринять то, что передано предыдущими поколениями, может легко распылиться, потому что она не основана на личном, живом опыте. И это, я повторяю, часто столетиями и есть вера тысяч и миллионов христиан — и не христиан тоже. Такая вера подобна наследству, которое человек получает: другие трудились; вышли из ничего; горбом, трудом заработали, копейка за копейкой; наконец передали своим потомкам какое-то богатство. А потомки этим богатством живут; они его принимают легко; но если поднимется какая-то буря, они воссоздать такое богатство неспособны. И это чрезвычайно важно в наше время, потому что вера, основанная на опыте, может устоять; вера же, которая заключается только в том, что мы по наследству получаем какие-то понятия о Боге, или о себе, или о мире, не может устоять.
Доклад о Вере, в Московской Духовной Академии, 1971 (часть 2) Митрополит Сурожский Антоний
О ВЕРЕ
(Доклад в Московской Духовной Академии)
И тут я хочу сделать двоякое отступление.
Часто, на Западе особенно, в протестантском мире, говорят о христианах, как о “народе Божием”. Народ Божий это тот народ — говорится — который имеет в руках Священное Писание Ветхого и Нового Завета, который это Священное Писание знает, который старается по нему жить. Так ли это? Можно ли сказать, что этим исчерпывается определение народа Божия? Мне думается, что нет. Недостаточно иметь в руках Священное Писание; недостаточно его изучать, знать; недостаточно даже жить по нему, если та община, которая так живет, не укоренена в Боге, не пронизана присутствием Святого Духа так, как эта ветхозаветная и новозаветная община, в которой Священное Писание родилось. Народ Божий это не тот народ, у которого по наследству есть Священное Писание. Народ Божий в полном смысле этого слова, это тот народ, который может это Священное Писание провозгласить и написать.
И вот перед нами стоит вопрос: являемся ли мы с такой глубиной, с такой силой народом Божиим? Наследники ли мы только громадных богатств Ветхого и Нового Завета, или — случись несчастье — способна ли теперешняя православная община Духом Святым провозгласить истину о Боге, как ее провозглашали апостолы или ветхозаветные пророки и бытописатели?
Это очень важно. Об этом в свое время писал афонский старец Силуан, который в своей записной книжке когда-то поместил, что Дух Святой так живет в нас, так присутствует в Церкви, что если Церковь лишилась бы и Священного Писания, то Он в сердцах людей может провозгласить, проговорить те же слова. Я не хочу сказать, что Духом Святым мы можем воспроизвести дословно то, что написано в четырех Евангелиях и в апостольских посланиях, тем более в Ветхом Завете; но то же самое благовестие о том же Самом Боге, лично нам известном, близком, родном, сделавшем нас членами Своего Тела, храмами Своего Духа, детьми вечного Отца, мы должны быть способны принести, сказать об этом слово живое из недр церковного сознания и личного церковного опыта.
И, с другой стороны, когда в стадии как бы немного дальше от этой коренной, основной веры, дело доходит до провозглашения тех или других истин о Боге, опять нам надо задуматься: что основное в нашем благовестии, в нашей вере, а что является — не второстепенным, а вторичным; не второстепенным в том смысле, что мы можем это откинуть как неважное, а вторичным, потому что оно — производное от других, более основных истин. Ответ, я думаю, который родился в течение тысячелетий, во все периоды гонений, притеснений Церкви Христовой таков: есть истины, за которые надо жить и умирать; есть вторичные истины или второстепенные истины, за которые нельзя, за которые мы не имеем права жить и умирать. Есть предание человеческое, которое может быть очень ценно на своем месте, но ради которого нельзя раздирать единство Церкви или умирать. Вспомните старообрядческий раскол или столько западных разделений — сейчас Западный мир разделился, распылился больше чем на две тысячи христианских вероисповеданий по признаку какой-то одной детали, в которую люди вцепились и из которой они сделали центр благовестия, тогда как центр благовестия — Христос, Он — Истина, Бог, Жизнь.
Критерий, который мне был раз дан человеком, имевшим право так говорить, таков: все то в нашей вере, в нашей церковной практике, в нашем церковном мышлении, чего нельзя сопоставить с Тайной Вечерей, с ужасом Гефсиманской ночи, с Крестом и страшной, трепетной Голгофой, со славой Воскресения, с Вознесением Спасителя, все то, что нельзя поставить рядом с этими событиями, потому что это слишком мелко — надо рассматривать с осторожностью. Истины веры, то содержание веры, которым можно жить и умирать, именно совпадает, включается в Тайную Вечерю, в гефсиманскую ночь, в голгофскую жертву, в победу Воскресения, в славу Вознесения, в новую жизнь, данную Духом Святым.
Эти два замечания — о народе Божием и о критерии незыблемой истины я делаю попутно, но не считаю их второстепенными.
_ _ _
Теперь, если задуматься над верой еще немножко; с одной стороны вера, как я сказал, это доверие к личному, Живому Богу. Но тогда вера должна непременно, неизбежно быть основана на каком-то опыте. Где же кончается опыт, где начинается вера? Как они между собой переплетаются, какое между ними отношение? Я вас хочу отослать к одному из подвижнических слов святого Макария Великого. Я его несколько расширю в своем изложении для удобства, но если вы проверите, то увидите, что я не искажу его мысли.
Макарий Великий, рассуждая о религиозном опыте, о созерцательном опыте, говорит, что когда близость Божия, сознание Бога делается всепоглощающим, когда оно нас охватывает до глубины, мы уже не можем ни мыслить, ни чувствовать, ни определять своей судьбы или своих движений, своей воли, — мы всецело совпадаем с этим опытом, мы целиком превращаемся в созерцание, мы не можем ни анализировать, ни разбирать, в чем заключается этот опыт, и не можем за собой следить и сознавать, что же с нами происходит. Это то, что Феофан Затворник называл “блаженным пленом души”, когда человек весь оцепеневает, весь совпадает с этим опытом и только живет в Боге и Богом. И вот преп. Макарий говорит, что если у Бога была бы забота только о том человеке, который удостоился такого созерцательного состояния, оно бы никогда не прекратилось; но Бог имеет заботу тоже и о тех, которые не дошли до этой духовной глубины или духовной высоты. И поэтому Он отступает на один шаг от Своего избранника, так, что слабеет этот опыт и человек приходит в себя. Если взять образ (и этот образ не принадлежит Макарию Египетскому), можно так себе представить: иногда подымается море к берегу и подымает на своих волнах челнок; и пока море высоко, челнок колеблется на водах, а потом море начинает отходить, и челнок снова садится на песок — вот что случается. Но есть какой-то момент, когда этот опыт переживаемого Бога уже стал настолько прозрачный, что человек себя снова сознает, и вот в этот момент он переходит из опыта в область веры, как ее определяет апостол Павел в 11-й главе Послания к Евреям: уверенность в вещах невидимых... Опыт уже перестал быть актуальным, это уже не видение, это уже не созерцание, это уже не состояние; но сознание, что это состояние только что было, что это созерцание еще трепещет в душе человека таково, что уверенность его совершенна, хотя самое созерцание или предмет этого созерцания стал теперь невидим. Это область веры: мгновение, когда человек открывает, что ушло видение, а уверенность вся еще тут.
Такого рода опыт мы находим в Ветхом Завете, в Новом Завете, например в жизни апостола Павла — его видение Христа на пути в Дамаск, и в бесчисленных случаях христианской жизни. Иногда это созерцательное состояние настолько разительно, настолько глубоко, что человек как бы отрывается от земли, и уже не сознает ни себя и ничего вокруг; иногда это созерцательное состояние до такой напряженности не доходит, и человек продолжает как-то себя еще сознавать, как-то еще сознавать то, что вокруг, и все же сознает Бога настолько сильно, настолько всеобъемлюще, что у него уверенность непоколебимая в том, что он встретил Живого Бога; и никакие изощрения, никакие доводы ума не убедят его, что того, что он испытал, на самом деле никогда не было.
Но это бывает не со всеми; такой опыт веры непосредственной встречи с Живым Богом дан не каждому и не всем. Есть другой способ, который открывает нам нечто, когда поднимается как бы завеса. Есть монашеское присловье о том, что никто не может отречься от мира, если не увидит на лице хоть одного человека сияние вечной жизни. Вы, наверное, помните рассказ из Ветхого Завета о том, как Моисей спустился с горы Синайской, и лицо его так сияло отблеском славы Божией, в которую он был погружен на горе в созерцании Бога, что сыны Израилевы не могли терпеть этого ломящего глаза света, и ему пришлось закрыть свое лицо полотном. В меньшей мере это случается и в нашей жизни; бывает, что мы встречаем человека, в котором это сияние переливается как бы через край, и мы как-то его можем уловить. Это бывает иногда, когда человек молится — и случайно другой человек увидит его в молитве. Это бывает, когда человек причастился Святых Тайн, и возвращается на свое место глубоко сосредоточенный, и вместе с этим сияющий радостью и боговселением.
Вы, наверное, знаете место из писаний святого Симеона Нового Богослова, где он рассказывает о своем опыте причащения Святых Тайн. Он вернулся в свою келью, убогую свою келью, сел на свою дощатую кровать, смотрит на свои руки, озирается вокруг себя и говорит: Я нахожусь сейчас в убогой своей келье, сижу на убогой кровати своей, и с ужасом взираю на свое тело, потому что причащением Святых Тайн самое Божество Христово пронизывает вещество моего тела, эти руки, слабые, старческие руки — это руки Божий, и это тело — Тело Христово...
Вот такое состояние может быть нами уловлено, когда мы видим человека, который глубоко, с чистотой сердца, совершенной открытостью принял дары Святого Духа. Опять-таки, в меньшей мере это бывает с нами, если и не в таком сиянии славы, от которого ломит глаза — вспомните видение Мотовилова, и другие случаи вокруг нас.
Есть и еще один путь, которым окружающая нас действительность, материальная, как будто тяжелая, непроницаемая, вдруг вступает в область веры. Один из англиканских богословов называет это космической прозрачностью, и вот что он имеет в виду: бывают моменты, когда неожиданно для нас, потому что нас коснулась благодать Божия, мы вдруг видим то, что нас окружает, в свете Божием, мы видим это с глубиной, которой иначе вещи не имеют.
Я вам дам сейчас один или два примера. Это, прежде всего, больше всего, конечно, касается любви в человеческих отношениях. Люди живут рядом друг со другом — девушки, молодые люди. Среди них есть девушка или молодой человек, которые друг друга никогда не замечали; жили бок о бок, встречались, работали, разговаривали и не отметили существование один другого. И вдруг, в какой-то день, один из них или оба взглянут друг на друга и увидят друг друга по-новому. Это называется просто полюбить друг друга, или влюбиться, или как хотите, но событие это очень знаменательное. Человек, который не существовал, который был просто один из толпы, вдруг выделяется как единственный или как некто имеющий громадное значение в моей жизни; подобие я могу вам дать такое:
Вы, наверное, слышали о витражах западных церквей, окнах, составленных из многоцветных стеклышек, которые изображают или какую-нибудь тему, или просто гармонию красок. Вот придешь в храм иногда, вечером или когда солнце с другой стороны, и на серой стене вырисовывается просто серое пятно — ничего не видно. Придешь в другой день — солнце коснулось этого стекла или бьет прямо в это окно, и окно вдруг сияет небывалой красотой; оттого, что коснулся его свет потусторонний, вдруг тема этого окна выявилась: Крещение ли Господне, Воскресение, Вознесение или какая-либо другая тема. Одновременно выявилась вся красочность этого окна, вся сиятельная красота этого окна. Но одновременно это окно, явленное нам светом потусторонним, — который просто “по ту сторону”, если говорить о вещественной жизни, или потусторонним в другом смысле, если говорить о душе человеческой и о Боге, Который есть свет — окно, нам явленное этим светом, в то же время и являет нам этот свет. Повторяю: то же самое и в человеческих отношениях; вдруг блеснул какой-то свет изнутри человека, и человек для нас уже незабываем, неповторим, единственный. Святой Мефодий Патарский в одном из своих писаний говорит: Пока юноша не полюбит девушку, он окружен мужчинами и женщинами; когда он полюбит кого-нибудь, он видит возлюбленную и, вокруг себя — людей: уже не мужчины и женщины, а просто люди, потому что ЭТО — единственный человек, а остальные все “вошли в ряд”, как бы сглажены, они просто — окружение.
Но бывает, бывает постоянно между нами так — не только в любви одного человека к другому, но и, например, при встрече друзей: в какой-то день вдруг почему-то друг со другом можно так говорить, как никогда не говаривалось — до какой глубины, до какой чуткости, до какого взаимного понимания; и лицо у человека преобразилось, и голос иной, и весь он такой, каким никогда его не видал раньше. А на следующий день встретишь его — как будто обыкновенный, как будто потух этот свет, как будто солнце отошло немножко, и витраж, красочное, сиятельное окно снова стало серым, незаметным.
И тут можно подойти к вопросу двояко — можно подойти с верой или без веры. С верой — это значит, что, видя тусклое это окно, видя потухшее лицо, видя человека, который снова стал “как все”, мы можем улыбнуться в душе и сказать: это обман, я знаю, какой он на самом деле, он был мне явлен, хоть на одно мгновение, в неповторимой глубине и красоте... Или можно наоборот посмотреть, пожать плечами и сказать: как жалко, я обманулся, я думал, что этот человек — нечто особенное, на самом деле — нет, это было просто моё настроение... И тут от нас зависит сохранить в себе уверенность в вещах невидимых, или ради видимого отвергнуть то невидимое, которое так значительно.
Бог так не поступает по отношению к нам. Возьмите два примера.
Встреча Христа Спасителя с апостолом Петром после Воскресения Христова. Петр трижды от Христа отрекся; при первой их встрече можно было бы ожидать — говоря по-человечески — что Христос его спросит: Не стыдно ли тебе? Каешься ли? Просишь ли ты прощение? Хочешь ли ты снова стать Моим учеником?... Христос этого не говорит; Он Петру говорит: Любишь ли ты Меня больше остальных, больше, чем остальные Меня любят?. Если мы вспомним другое место Евангелия, где Христос говорит: кому больше прощается, тот больше любит — то этот вопрос очень сильный: Сознаешь ли ты, Петр, что тебе должно проститься больше, чем кому-либо из других учеников? Способен ли ты ответить большей любовью на большую любовь, на большее прощение, на большее сострадательное милосердие Божие?. И Петр говорит: Да! Люблю Тебя! — потому что в это мгновение встречи он не может и вспомнить то, что было еще так недавно, в ночь, когда взяли Христа; все что он переживает сейчас, это встречу со Христом, живую встречу — о чем же говорить? Все остальное словно кошмар, сон, марево прошло... И Христос снова его спрашивает о том же; в этот раз Он его спрашивает другим греческим словом: Любишь ли ты Меня как друг любит своего друга — а не вообще, общей, универсальной любовью? Петр говорит: Да! Люблю!. И в третий раз его спрашивает Христос... И тогда ясно делается Петру, что вся очевидность против него, что можно просто из фактов доказать, что он — предатель, изменник: как же он может говорить о любви? И тут Петр, гениально, с гениальностью духа, с гениальностью сердца отвечает: Господи — Ты все знаешь; Ты знаешь, что я Тебя люблю...
Здесь мы видим, как Христос отказывается принять доказательство, а смотрит в глубину человеческого сердца и говорит: Да! Он поступил не так; он был слаб — но он Меня любит...
Второй рассказ в этом же роде, в 8-й главе Евангелия от Иоанна рассказ о женщине, взятой в прелюбодеянии. Всё против нее; она взята в деле; она приведена ко Христу: против нее — закон Ветхого Завета; Христа хотят уловить на том, что Он скажет: Пренебрегите законом, пожалейте ее... И Христос этого не делает; Он не говорит о том, что прелюбодеицу можно отпустить с миром; Он не говорит, что можно обойти закон; Он ставит вопрос перед людьми: вы хотите применить закон — применяйте его; но будьте сами достойны закона; кто из вас без греха, тот пусть накажет эту грешницу побиением камнями... И один после другого все уходят, потому что ни один из них не может сказать про себя, что он не подпадает под подобное законное осуждение. И Христос обращается к этой женщине, и ясно, что Он ей не говорит: “Бог есть любовь — все простит” — Он ей говорит: Где же те, которые тебя осуждали? — Они все ушли. — И Я тебя не осуждаю — иди, и больше не греши... Христос обращается не к прелюбодеице, взятой во грехе, а к той женщине, которая, потому что была взята, потому что она встала перед осуждением смерти через закон, обнаружила, что грех — это смерть; к женщине, которая стояла перед Ним в ужасе неминуемой грядущей смерти и которая, верно, подумала: Если бы мне была дарована жизнь — это была бы новая жизнь... И Он обращается к этой женщине, в сердце, в глубоком сердце которой или всегда была, несмотря на греховность, или родилась возможность новой жизни, и говорит: Иди, но впредь не греши...
Тут тоже Христос, мимо всего кажущегося, всего очевидного и доказуемого обращается к тайному человеку, которого видит Бог, но которого не видели люди, потому что мы судим по поступкам, по словам, но не по глубинам сердца... И это тоже область веры: уверенность в том, что то, что невидимо, более реально, чем то, что видимо...
И вот, чтобы вернуться к примеру, который я вам раньше дал: к витражу, который потух, потому что день склоняется к ночи, и свет уже не бьет через него и уже нет красок, нет линий, а есть только серое пятно в стене. Если вернуться к этим образам, встает перед нами вопрос о сомнении: то, что я видел — реально? Или это был сон, мечта? мое желание, проектированное на реальность? Это есть — или этого никогда не было?...
“Сомнение” состоит из двух корней: “со” и “мнение”: мнить одновременно две разные вещи. Сомнение мы воспринимаем всегда — во всяком случае верующие, трагично: вдруг все заколебалось; то, что казалось безусловным, несомненным, начинает двоиться… — и мы делаем громадную ошибку, двоякую ошибку.
Во-первых, сомнение относится не к Самому Живому Богу, а к тому, что мы о Нем думали, как мы себе Его представляли; Живой Бог от нашего сомнения не меняется. А во-вторых, мы напрасно боимся, потому что сомнение нам говорит не: “а вдруг Бога нет, а вдруг все то, во что я верил, не существует”, а говорит нам только: “ты думал младенчески, пора тебе начать думать по взрослому; у тебя были детские представления, пора тебе составить представления взрослые; ты думал о Боге примитивно, думай о Нем глубже, истиннее...”.
Сомнение является для ученого орудием его труда; когда он собрал в горсть все существующие разрозненные факты, он старается их соединить между собой в какую-нибудь теорию, общее представление. Если он хороший ученый, как только он это сделал, он начинает ставить свое собственное представление под вопрос, начинает спрашивать себя: нет ли логической ошибки в моем построении, нет ли передергивания, нет ли чего-нибудь непродуманного и недодуманного, нет ли где-нибудь трещины?. И еще: если он ничего этого не находит, он начинает искать новых данных, от которых рухнет его представление, потому что ему не его представление дорого, а та реальность, которую он исследует. И он потому может ставить под вопрос свое представление, что ни одной минуты не колеблется в той реальности, которая вокруг него есть.
То же самое мог бы сделать верующий и богослов; когда он начинает находить, что те или другие его представления о Боге, о человеке, о мире не удовлетворяют его, то вместо того, чтобы пугаться, он мог бы сказать: “Как замечательно, как дивно! Значит я, как частица, соборная частица Церкви, вырос в новую меру, у меня начинает рождаться сомнение, — значит есть новые ответы, новые данные, новая глубина познания, которая сейчас передо мной может открыться”. И это очень важно; это не значит, что мы легкомысленно должны разрушать и колебать устои нашей веры, а это значит, что все сказанное неудовлетворительно. Как говорил один из отцов Церкви, все, что мы говорим о Бога, в соответствии с Его собственным откровением и с опытом Церкви, может оказаться предельной истиной для земли — оно не является всецелой истиной для Бога; Бог всегда больше всего, что мы можем сказать. Истина — это выражение того, что есть, но это не есть самая реальность. Реальность и непостижима до конца, и невыразима до конца. Она могла бы, хотя и при несовпадении реальности и истины, быть выражена адекватно чистым символом. В XII веке еврейский писатель в Испании, Маймонид, говорил, что если мы хотим найти способ выражать Бога непосредственно, не вызывая никаких умственных представлений и поэтому не вызывая никаких предрассудков или отрицательных реакций, мы должны выделить одну музыкальную ноту, которую мы не имели бы права употреблять ни для чего другого. И эта нота должна бы звучать каждый раз, когда мы хотим сказать слово “Бог” или выразить понятие о Боге; потому что это был бы чистый символ, который в себе не несет ничего, кроме того, что он обозначает. Но даже так — это обозначение, а не самый Бог.
И вот здесь в нашем мышлении очень важно, мне кажется, помнить, что как бы мы ни выражали наше знание, опытное знание о Боге, о человеке, о мироздании, об этом духовном мире, оно только выражение; и что даже когда мы берем Священное Писание как откровение — оно откровение в меру человека, а не в меру Бога; оно откровение в том смысле, что в нем сказано все то, что человек мог постичь о Боге, но не все то, что Бог ЕСТЬ. И также оно является выражением того, что должно было передать человеческим словом о Боге — и только.
И поэтому, как бы ни была священна, как бы ни была нам дорога та или другая истина, мы должны помнить, что это — обозначение, а не самая вещь. Один только раз Истина и реальность сочетались совершенно: во Христе, Который говорит: Я есмь Истина... Он есть Бог и Он есть откровение о Боге. Но тут мы встречаем другое; то, что Христос как истина не является понятием, а живым существом; истина во Христе это не нечто, а Некто. И потому Истина-Христос может совпадать с реальностью “Бог”, потому что это — личное явление. Но если мы пробуем Христа выразить словесно, мы снова опускаемся на уровень обозначений.
Бог же превышает всякое наше восприятие, открывается истиной выразимой и невыразимым опытом, в созерцательном молчании и в богословском утверждении, и открывается за пределом всякого выражения в молчании и в таинствах, которые по учению древней Церкви, суть дверь к познанию Бога, потому что они являются путем нашего приобщения Ему, общения с Ним — а общение всегда глубже, всегда шире и значительнее, чем все то, что о нем можно сказать.
Это — область веры, а область веры, в богословском отношении, не есть только область формулировок, а область того, что греческие Отцы называли “апофатическим богословием”: богословие, которое принимает все утверждения, однако говорит: когда все это сказано, остается вся тайна Божия перед нами, и в эту тайну мы вступаем таинствами, молитвой и созерцательным молчанием...
1971
Доклад о Пастырстве в Московской Духовной Академии, 1973 Митрополит Сурожский Антоний
О ПАСТЫРСТВЕ
(Доклад в Московской Духовной Академии)
Думаю, что излишне говорить о том, какая для меня радость быть снова в стенах Троицкой Лавры и находиться в Духовной Академии.
Я всегда колеблюсь, что говорить и о чем; как некоторые из вас знают и как вы скоро сможете все убедиться, я сам — без богословского образования, и говорить на богословскую тему среди студентов и преподавателей Академии всегда несколько боязно. И поэтому я стараюсь выбрать такие темы, на которые я могу говорить из опыта жизни; говорить о том, что пришлось изведать, о чем пришлось слышать от людей, которые пережили многое; и читать.
И вот сегодня мне хочется сказать вам несколько о ПАСТЫРСТВЕ; потому что это тема, которая вызывает постоянно волнующие думы у всякого священника, у всякого епископа; и должна бы вызывать и думы и волнения у всякого христианина, так как в каком-то отношении, независимо от принятия сана или от отсутствия священного сана, всякий христианин послан в мир быть проповедником Христа, свидетелем вечной жизни, путеводителем других в Царство Небесное. И поэтому, то, что я имею сказать, относится, разумеется, в первую очередь к священнослужению, но относится также к царскому священству всех верующих, о котором я скажу несколько слов попутно.
Когда мы говорим о пастырстве, самое слово для нас звучит богословски; и в этом отношении, в культуре городов, больших государств, в культуре промышленности оно потеряло ту живость, ту свежесть, которую имело, когда произносилось в Ветхом и Новом Завете среди полей, среди иной культуры. И мне хочется сказать несколько слов об этом, потому что это слово родилось из живых отношений пастыря с паствой, т.е. пастуха с теми домашними животными, с которыми он общался.
Первое, что поражает в Евангелии, когда читаешь рассказ Христов о заблудшей овце — эта нежность, эта озабоченность... Если кто из вас жил в деревне, а тем более читал и вдумывался в быт ранних времен, то так себе и представляешь: переходящие стада, люди, которые не только с них кормились, но которые с ними жили. Вспомните, например, рассказ в Книге Царств о том, как Давид согрешил с Вирсавией, и Нафан рассказал ему притчу, что был богатый человек, у которого все было — и имущество? и стада; и пришел к нему друг, для которого он захотел пир учредить. Но ему стало жалко своих овец, жалко своих ягнят, жалко тельца своего упитанного. И он велел у бедного соседа, у которого всего-то на всего был козленок, этого козленка оторвать, заклать в обед для пришедшего странника. И в рассказе говорится о том, что этот козленок был для его соседа, бедного, одинокого человека, словно дочь родная, словно ребенок в доме... Вот эго соотношение между пастухом и ягненком, между хозяином и его стадом, конечно, мы уловить можем только воображением.
Мы можем также лишь уловить, если мы только себе представим это соотношение, смысл ветхозаветной жертвы: вот человек заботится о своих овцах; среди овец рождается агнец — особенно прекрасный, чистый, без порока; этого агнца, этого ягненка пастух будет обхаживать, кормить, за ним смотреть, беречь — и вдруг веление ему от Бога выбрать из своего стада непорочного, совершенного, самого прекрасного ягненка и убить, пролить его кровь — почему? Потому что он, человек, грешен... Для нас эти картины Ветхого Завета странны; но для пастуха это так явно, ясно говорило вот о чем: потому что я согрешил, невинное существо, самое прекрасное, самое чистое, беззащитное, на которое я положил свою заботу, которое я старался охранить, оградить, любовью, силой, против всякой опасности — это существо должно погибнуть. Эго говорит о том, что грех одного всегда является мукой и губительством для невинного — причем для самого прекрасного, для самого дорогого...
И вы поймете тогда почему, когда мы читаем притчу Христову о заблудшей овце, она нас так трогает, хотя мы все-таки так далеки от этих образов и от этой жизни. Чувствуется, что эту овцу, которая просто отдалилась от стада и ушла, ушла к другим пастбищам, на лакомый кусочек земли, забыла других овец, забыла пастыря, пастырь-то забыть не может! Речь здесь не об убытке, не о том, что потерянная овца его лишает одной овцы, а о том, что эта овца у него на учёте, она ему дорога, она родилась в его доме, вскормлена его трудами, защищена от волка — и вот, ушла, ушла несчастная...
Так бывает и в человеческой семье. Мне вспоминается одна семья в особенности. Девушка была соблазнена молодым человеком, исчезла, и потом через день-другой пришла в дом весть об этом. Семья сидела; отец долго молчал, потом встал, надел пальто, насупил шляпу, и сказал: “Иду ее искать”. И ушел на два года — искать. Семья перебивалась, семья жила надеждой, что вернется отец и девочка. А он переходил из города в город, из места в место, от ремесла к промыслу, перебивался, как умел, и, наконец, нашел — брошенную; стыдно было ей вернуться. Он ее взял и вернул... Вот это нам, может быть, более доступная картина пастырства, того, как пастырь древности, пастух, относился к своим овцам. Эти слова “агнец”, “козленок”, “овца”, “телочка”, которые для нас почти ничего не говорят в нашей культуре, были такими теплыми, такими живыми словами ласки, любви, взаимных отношений.
И когда дальше вы вчитываетесь в Евангелие, вы находите места, как читаемый в канун святительских дней отрывок из Евангелия от Иоанна: Аз есмь Пастырь добрый; пастырь добрый душу свою полагает за овцы; а наемник — бежит: потому что он наемник, и нерадит о овцах... И дальше: Знают Меня Мои, и Я Своих знаю... И все эти места говорят именно о глубоком, тонком, чутком, любовном взаимоотношении. Пастырь идет впереди своего стада, чтобы первым встретить опасность: вора, разбойника, волка, хищного зверя, разлившуюся реку — что бы ни пришлось им встретить, он впереди идет, он должен первый встретиться лицом к лицу с этой опасностью.
И вот тут выявляется другая черта пастырства; это уже не только ласка, нежность, сознание, что нет для него ничего дороже этой овцы, и что когда она уйдет, это для него не утрата, а непоправимое горе; вторая черта — это деятельная, мужественная любовь, защита, заступление, то, что в древности русской называлось “печалование” — долг пастыря встать перед властями, перед угнетателем, перед тем, кто может погубить жизнь, честь, душу человека и сказать: НЕТ, нельзя, пожалей, у тебя тоже совесть есть, к тебе тоже придет смерть, перед тобой тоже встанет суд...
Если вы вчитаетесь в разные места из Ветхого и Нового Завета, вы найдете, разумеется, гораздо больше указаний, чем в сейчас даю; я хочу отметить только некоторые такие основные свойства пастыря, без которых пастырства нет: пастырство не ремесло, не техника, не руководство, не властвование, а вот такое ласковое, жертвенное служение. Пастырство не знает дня и ночи; нет такого момента, когда человек не имеет права страдать, не имеет права быть в нужде потому что пастырю пришло время отдыхать, или потому что он занят собой... Нет такого времени... Потому что если моя паства — это моя семья, если они родились вокруг меня, если они — мои дети, то как же я скажу своему самому родному: А ты перестрадай, а когда у меня будет время, я позабочусь о тебе... Так же нет такого времени, когда молитва пастырская может перестать; нельзя сказать человеку: Ты так давно болеешь, я тебя все реже, реже поминаю, я устал от твоей болезни, от твоего горя, от твоего тюремного заключения, от того, что все у тебя не ладится и не спорится... Разве можно, разве мы так относимся к сестре, к матери, к отцу, к брату, к невесте? Нет, не так! И вот это подлинная мера пастырства: нежное, глубокое, вдумчивое, кровное соотношение; и оно кровное на самом деле, потому что мы действительно — одна семья и одно тело. Это не только богословское утверждение; если это не так, тогда вообще все, что мы говорим о крещении, которое нас делает живыми членами живого Христова тела — ложь; если это не так, тогда то, что мы говорим о причащении Святых Тайн, о приобщенности Телу и Крови Христовым, которая нас делает единосущными, единокровными со Христом — ложь. А если не ложь, то надо делать прямые, беспощадные иногда для себя заключения: он мне брат, она мне сестра; он Богу так дорог, что Бог за него Сына Своего единородного отдал; он Христу так дорог, что Спаситель всю Свою жизнь и всю Свою смерть отдал для того, чтобы этот человек — который мне не нравится по человечеству — жил, воскрес, вошел в Царство Небесное, стал моим братом. Это реально, и в этом — пастырство.
В сердцевине пастырства, однако, нечто еще большее. Есть один Пастырь, Пастырь овцам великий: Господь наш Иисус Христос; Он — Пастырь по преимуществу, Он единый Пастырь всей твари, и, даст Бог, всех упасет во Царство Небесное. А что мы пастырствуем — мы пастырствуем Его благодатью; мы стоим на том месте, где никакая тварь, никакой человек, самый святой, не смеет стоять; там может стоять только Господь Бог; приносить бескровную жертву может только Тот, Кто принес кровавую жертву в Своем теле и отдал дух Свой Богу о нашем спасении.
Как легко мы входим в алтарь, забывая, что алтарь — это то место, которое собственно, лично принадлежит Богу; что туда войти нельзя иначе как с сознанием ужаса, что вхожишь в удел Божий, что на этом месте никто стоять не смеет; там веет Духом Святым; там место, где только Христос Своими стопами может ходить. Входить в алтарь мы должны были бы только для того, чтобы совершать в нем служение, в ужасе, в трепете, в сознании, что только Божественная благодать, как рука Божия, легшая на Моисея, когда слава Господня на Синае проходила перед ним, нас может оградить от того, чтобы Божественный огонь нас не изничтожил, как огонь, сошедший с небес на жертву Илиину. Вот, как мы должны были бы в алтаре стоять, в алтарь входить.
Но что же говорить о самой жертве, самом служении? Единственный Первосвященник Церкви Христовой — Господь Иисус Христос; единственная сила, творящая чудеса в таинствах и различных Божественных действиях — сила Божия, Господа Вседержителя Духа Святого. В начале литургии, когда все готово к совершению таинства, когда народ собрался, священство в облачении, когда хлеб и вино заготовлены на жертвеннике, дьякон говорит слова, которые так легко мимо нас проходят: Время сотворити Господеви, владыко, благослови... И это мы воспринимаем просто как напоминание священнику: теперь, мол, начинай совершать службу... Спросите на Афоне старых монахов, как они читают в греческом подлиннике смысл этих слов; я спрашивал; совсем не так понимают, что “теперь пора совершать службу для Бога”, а просто переставляя ударение с одного слова на другое, ударение произношением, не грамматическое, они толкуют его так: а теперь пришло время Богу действовать… Мы по человечеству сделали все, что было нам доступно; пришли; составили живой церковный собор; облачились, принесли Богу личную молитву, покаяние; стали со страхом и трепетом перед лицом Божиим; приготовили хлеб и вино; а что больше мы можем сделать? Неужели какой-то священнической или архиерейской силой мы можем превратить этот хлеб — в Тело Христово, это вино — в Кровь Христову? Это может совершить только Господь... Теперь священник и дьякон будут произносить священные слова, которые их превосходят, которые превосходят самую человеческую Церковь, которые могут быть произнесены в Церкви и Церковью только потому, что Церковь не является всего лишь человеческим обществом, пусть верующим, пусть преданным Богу, пусть послушным Ему — а Богочеловеческим телом, равно Божественным и человеческим, где во всей полноте обитает Святая Троица, в единстве с примирившейся с Богом тварью, где во Христе плотью обитает Божество во всей полноте среди нас. Духом Святым полна и жива Церковь, и жизнь наша со Христом сокровенна в Боге. Вот почему мы можем произносить эти священные слова, превосходящие все, что человек может сделать или помыслить. И все равно: наши будут слова и наши будут действия, без этих слов и без этих действий не совершится ничего — и однако, совершитель таинства остается Господь Иисус Христос, единственный и единый Первосвященник и пастырь Церкви; и сила Духа Святого, Который Церковь наполняет.
И странно это церковное общество. Действительно не напрасно мы говорим о нем: Верую во Едину, Святую, Соборную и Апостольскую Церковь... По видимости — это все мы; незримо — это мы в глубоком, тесном родстве с Богом; братья и сестры Христа по плоти; братья и сестры Христа по таинственному приобщению Его человеческой воскресшей природе через таинство крещения и причащения; полны Святого Духа. Мы являемся эсхатологическим обществом, т.е. обществом, где одновременно непостижимо, но опытно постижимо присутствует уже будущий век в пределах этого века. Уже пришел конец, потому что конец — это не нечто, это не какое-то мгновение во времени, а это Полнота, а Полнота пришла Воплощением и даром Святого Духа. Конец пришел — и однако, конца мы ожидаем; в пределах времени уже действует тайна вечной жизни. И она когда-то разверзнется, и тайна вечной жизни захватит все, и время... Кто-то из западных русских богословов сказал, что халкидонский догмат относится не только к Воплощению, к соединению во Христе Божественной и человеческой природ, но и время после Воплощения и дара Святого Духа имеет халкидонское качество, как бы соединения вечного, уже пришедшего будущего века и временного нашего бывания к становления. Вот что Церковь знает. И когда мы взываем к Духу Святому в эпиклезисе, когда мы взываем к Нему и вопием: Господи, иже Пресвятого Твоего Духа в третий час апостолам Твоим ниспославый, Того, Благий, не отними от нас, но обнови нас молящихтися — мы просим Духа Святого, Который является знаком, признаком вечности уже пришедшей, вечности уже внедрившейся во время, просим прийти и на мгновение совершить чудо, чтобы эта община разверзлась до пределов бесконечности и вечности, чтобы эта малая христианская община стала на мгновение вечностью, и чтобы то, что будет истиной в вечности, стало реальностью во времени: хлеб и вино стали бы Телом и Кровью Христа. В историческом времени этого не бывает; в мире двух измерений времени и пространства этого не случается; но это бывает и это случается, и это есть в тот момент, когда вечность врывается во время и время поглощается вечностью уже теперь...
Но каково же наше, священническое положение? С каким ужасом стоим мы, совершая служение, когда это совершается? Я упоминал на днях некоторым из вас о том, как молодой священник, в момент растерянности, предстоя у престола Божия, чувствуя, что он не в силах совершать таинственное, превосходящее всякую человеческую силу таинство, сказал: Господи, я не могу! Я не могу!.. И вдруг он почувствовал, что между ним и святым престолом Кто-то стал; ему пришлось отступить и стоять на расстоянии от престола, потому что Некто невидимо стоял, совершая ту Божественную Литургию, которую Он единственный может совершить. И это бывает... Это наше время, это в пределах моего личного опыта людей...
Теперь: это значит, что то, что верно о Христе по отношению к твари, по отношению к человеку, должно быть истиной и реальностью в жизни, в опыте, в действии пастыря. Христос был во славе Отчей; по любви жертвенной, крестной любви к падшему человеку Он стал человеком; Он принял на Себя все ограничения тварности; Он принял на Себя жизнь в сузившемся до ужаса, через грех, тварном мире; Он понес на Себе все последствия падения — но не только в жажде, не только в голоде, не только в утомлении, не только в смятении духа, не только в слезах над Лазарем, не только смертью телесной, физической на кресте. Он с нами так соединился, настолько стал един с нами, настолько захотел быть тем, что мы есть, для того, чтобы мы стали тем, что Он есть, что Он на Себя, свободной волей, трагически, крестно, убийственно принял боголишенность, которая убивает человека. Человек потерял Бога грехом, Христос как бы потерял Бога в момент Своей крестной смерти, чтобы ничем не быть отделенным от судьбы человека... Боже Мой! Боже Мой! зачем Ты Меня оставил?... — самый страшный крик, который когда-либо прозвучал в человеческой истории, потому что Сын Божий, ставший сыном человеческим, захотел быть так единым с сынами противления, что Он согласился, как они, вместе с ними лишиться Бога. И от этого боголишения, от этой страшной богооставленности Он умер, как всякий сын человеческий, и сошел во ад...
Мы ведь свидетельствуем иконами, преданием церковным, верой Церкви, что по смерти Христос сошел во ад; но мы должны понимать, что это значит! Когда мы думаем об аде, мы думаем картинно, фольклорно о месте страшных мучений. Но самое страшное в аде Ветхого Завета, в шеоле, о котором говорит псалмопевец или другие места Священного Писания — не в мучении, а в том, что это место, где Бога нет и не будет никогда, это место последнего, безнадежного отсутствия Божия, предельной богооставленности навсегда. И в этот ад грехом Адама сходили все. Прочтите притчу Христа о богаче и Лазаре: и богач и Лазарь и Авраам находятся в этом шеоле; судьба их различна, страдание их различно, а оставленность — почти одинакова; между Богом и этим местом нет пути. И когда Христос сходит во ад, потеряв Бога в этом ужасе боголишенности, Он, как всякий человек, потерявший Бога, уходит в те глубины, из которых, как будто, нет возврата и где нет встречи с Богом. И ад широко раскрывается, чтобы уловить Того, Кто на земле его побеждал все время, во всем, везде. И, о ужас! — обнаруживает, что с этой человеческой душой вошла в ад полнота Божественного присутствия. Это путь Христов. Каков наш путь?
Если мы пастыри, если мы священники во Христе, то мы должны пройти весь путь Христов, быть готовы так быть едиными и с заблудшей овцой, и с богооставленным, и с боголишенным, и с грешником — со всяким человеком — что, если нужно, мы пойдем на ужас гефсиманской ночи, мы пойдем на ужас телесной смерти, мы пойдем на ужас боголишенности в момент, когда думаем только о том, что смерть нам откроет путь к Богу; мы будем готовы сойти в человеческий, земной ад... И если нужно — никого не оставить без нашей милости, где бы он ни оказался... Когда Христос говорит: Я знаю Отца, и потому Я отдаю душу Свою за овцы — Он говорит о том, что Он знает крестную, жертвенную Божественную любовь так, что отдает всего Себя: вечность Свою — на погубление, славу Свою — на потухание, тело Свое — на поругание, душу Свою — на терзание, всего Себя отдает... Каждый час... Спаситель говорит: Я свящу Себя (т.е. посвящаю)... Это значит две вещи: с одной стороны — “Я отдаю Себя в жертву”, а с другой стороны — “Я приготавливаю Себя к этой жертве такой совершенной чистотой, святостью, богоотданностью, чтобы быть достойным, непорочным Агнцем, закланным от начала мира”.
Вот стояние священническое... Я не могу в одной беседе вам сказать очень многое, но хоть это воспримите где-то с краю того, что вы найдете в учебниках, где так богато и так хорошо очень многое сказано. Но если мы этого не знаем, то из учебника мы можем научиться тому, как быть священниками, но не какими священниками быть. Образ у нас только один; не пример даже — а существо нашего священства одно — Господь Иисус Христос: Как Меня послал Отец, так и Я посылаю вас... Я дал пример вам, чтобы вы ему последовали... Как Я умыл ноги вам, так и вы умывайте ноги друг другу... Кто хочет из вас быть первый — да будет всем слуга...
Нет власти у священника; нет прав у священника; есть только страшная и дивная, подлинно божественная привилегия — любить до смерти и смерти крестной. Кто-то из западных писателей, спрошенный, что такое священник, ответил: Священник — это распятый человек... Человек, который отрекся и отрекается, и каждый час должен заново отречься от себя, от каких бы то ни было прав; не только от ложного права творить зло и быть грешником, но даже от законных прав человечности, человеческой жизни. Он — образ Христов, он — икона, он — Христова забота, он — Христова любовь; он — Христово тело, которое может быть распято; он — Христова кровь, которая может быть излита.
И вот на этом пути есть несколько вещей, которые священник должен делать: Первое — молиться; предстоять перед Богом, за паству, за народ. Но предстоять перед Богом, это не значит чувствовать себя отделенным, привилегированным человеком, который имеет доступ в алтарь и который возносит молитвы. Предстоять перед Богом за народ — это значит чувствовать себя так, настолько единым с этим народом, что каждый крик этого народа, каждый стон, каждая мольба, каждый возглас покаяния, каждая радость через него проходят, как вода течет по желобу. А это, порой, бывает очень страшно. Помню, когда я молодым священником был, у меня в приходе был человек, от которого я приходил в ужас и отвращение, и внутреннее содрогание. И, однако, мне было ясно, что если я не могу сказать, что я даю через себя, в себе, место молитве этого человека, если я не могу сказать перед Богом: он и я — едино, — я не имею права служить литургию за него. Помню, я приходил в церковь за два, за три часа перед службой, стоял перед царскими вратами, и бился и бился до момента, когда я мог наконец сказать: Да, Господи, пусть через меня пройдет молитва этого человека; я его признаю как плоть от плоти моей, и кровь от крови моей, хотя я его переживаю как проказу... И так в течение больше десяти лет пришлось бороться. И так борются бесчисленные люди. Конечно, не все так плохи, у других людей больше горения, больше духа, больше силы, пусть так — но рано или поздно каждому придется поставить вопрос: могу ли я сказать об этом человеке: он плоть от плоти моей, он — кровь от крови моей, и мы перед Тобой, Господи, как одно; или вместе нас спаси, или вместе отвергни ...
В древнем чине исповеди на Руси был момент, когда в конце, после того как была принесена исповедь, когда была уже дана разрешительная молитва, кающийся клал свою руку на выю, на шею священника и священник ему говорил: Грехи твои — на мне, иди с миром... Грехи твои на мне, потому что во мне действует Христос, Который один только может взять чужие грехи; но также и в другом смысле; в том смысле, что когда кто-нибудь так тебе поверил, что открылся тебе, исповедал свою душу — твоя судьба, его судьба переплелись на веки вечные и навсегда. То борение, которое в человеке происходит — не борьба против плоти и крови, не борьба против его человечества, вещества, а борьба с силами злобы поднебесной. И если человек тебе открыл свое борение, свою борьбу, свой грех, свою пораженность, ты, священник, должен в себе, ради него, для него, вместе с ним побеждать то зло, которому ты стал вольно и свободно сопричастником, приняв его исповедь и признав его человеком, который является плотью и кровью твоей... Исповедующий — это человек, которому другой так может поверить, чтобы открыться до конца, так поверить в его любовь, что он не будет отвергнут, так поверить в его правду, что он не будет обманут, так поверить в его верность, что тот никогда не отступит от него, ни в этом веке, ни в будущем. Таковы ли мы, священники, исповедующие другого?
Но это не относится только к священнику; это относится ко всем. Каждая исповедь может быть последней исповедью человека; каждую исповедь человек должен приносить Богу, словно это его предсмертный час; и каждую исповедь должен принимать священник с таким же благоговением, с таким же сознанием ответственности, с таким же трепетным ужасом и трепетной любовью, с которыми он препровождал бы на суд, шел бы на суд Божий вместе с человеком, который у него исповедуется... И так же должны понимать исповедь те люди, которые толпятся и ждут своей очереди. Вот человек стоит на Страшном суде; уйдет ли он оправдан или я увижу воочию вечную гибель брата или сестры? Если бы только мы это понимали, разве мы с нетерпением относились бы к долгой исповеди, когда человек предсмертно, наконец, напоследок старается спастись от вечного осуждения? А разве мы учим кого-нибудь этому, начиная с себя самих? Разве в этом смысле мы не грешим вместе с народом, который нетерпеливо относится к долгой исповеди, потому что “время проходит, моя очередь могла бы настать”?. Если ты не сумел проявить любовь, заботливость, молитву по отношению к этому человеку, который перед Божиим судом, о чем ты думаешь, чего ты от Бога ожидаешь? Какой мерой мерил, такой мерой и отмерится...
И последнее, что мне хотелось бы сказать — и конечно все это очень бегло — это одно только слово о проповеди. Мне постоянно ставят вопрос о проповеди: как проповедовать, как готовиться? Скажу так: всей жизнью твоей готовься. К проповеди не готовятся, просто засев за письменный стол и окружив себя толкованиями святых отцов. Когда отцы это говорили, это шло из их сердца, они кричали из глубины своего опыта. Если мы будем просто повторять то, что они говорили, может быть, никуда не достигнет их крик. У Иоанна Лествичника есть место, где он говорит, что слово Божие подобно стреле, которая способна ударить в цель и пробить щит. Но — говорит он — стрела остается бездейственна, если нет лука, тетивы, крепкой руки и верного глаза; вот это — мы. Слово Божие, как прямая, чистая стрела, способная пробить любую толщину греха, любую окаменелость, но она не полетит, если кто-нибудь не пустит эту стрелу, если не будет верного глаза, который ее направляет, мощной руки, которая натянет лук. И в этом — наша громадная ответственность.
О чем говорить? Очень просто: проповедь не надо говорить никому, кроме как самому себе. Стань перед судом евангельского отрывка, поставь себе вопрос о том, как ты стоишь перед ним, как этот отрывок, Божие слово, живое, личное, тебя судит, что оно тебе говорит, что ты можешь ответить Живому Богу, Который требует ответа, и действия, и покаяния, и новой жизни — и скажи; если слово, которое ты говоришь в проповеди, тебя ударяет в душу, если глубоко вонзается, как стрела, в твое собственное сердце, оно ударит в чужую душу и вонзится в чужое сердце. Но если проповедник будет говорить “вот этим людям” то, что (ему думается) им полезно знать, то большей частью это будет бесполезно, потому что ума это, может быть, коснется — если проповедник окажется способным умно об этом сказать; но жизнь это ничью не перевернет.
Самая сильная проповедь, которую я слышал в жизни, была проповедь не умного, скромного, самого обыкновенного человека, священника, которого я знал. Он стал в Великую Пятницу перед Плащаницей с намерением проповедовать; долго стоял молча и плакал; потом повернулся к нам и сказал: Сегодня Христос умер за нас... Стал на колени и зарыдал. И после этого было долгое, долгое молчание и истинный плач из глубин души у многих. О, про распятие можно сказать многое! Но этого нельзя сказать, если твою душу не пронзило оружие. И вот так надо проповедовать.
Конечно, надо иметь какое-то знание; конечно, надо понимать, о чем говорит Евангелие или отрывок Священного Писания, о котором ты будешь говорить; но этого мало! Если твоя проповедь тебя самого не ранит в самые глубины, если ты не предстоишь в ужасе перед Богом и не говоришь в Его имя — может быть себе в суд или осуждение, но во спасение другим — то никакая проповедь ничью жизнь не переменит. Не от Священного Писания, не от мудрости говорил Иоанн Креститель; он говорил из глубин зажегшегося сердца, из глубин покаявшейся совести, из глубин человека, который так возлюбил Бога, так возлюбил других людей, что он всю свою жизнь погубил, по-человечески говоря, чтобы быть готовым сказать одно живое слово за Бога. И потому Священное Писание его называет гласом вопиющим в пустыне. Это — голос Божий, который звучит через человека.
Дай нам Бог научиться хоть чему-то из тех дивных слов Священного Писания, из образа Христа, из учения отцов, из примера святых; и тогда наше пастырство, которое должно быть, в первую очередь, раньше всего, сораспятием со Христом и воскресением жизни, тогда оно принесет плод и в чужой жизни, вернее; в жизни брата, сестры, потому что чужих нет — и в нашей жизни, во спасение...
1973