Майкл Вахтель. Дионис или Протей? О ранней переписке Вяч. Иванова с Л. Д. Зиновьевой–Аннибал
Переписка как памятник культуры
Предлагаемая читателю переписка является одним из ключевых документов русского символизма. Тот факт, что она ждала своих публикаторов больше столетия, свидетельствует лишний раз о грехах официального советского литературоведения, пытавшегося представить неприятных ему людей маргиналами. Переписка охватывает целое десятилетие, а действие происходит во многих странах — в Италии, Германии, Швейцарии, Франции, Англии, Греции и — реже всего — в России. Как памятник культуры она заслуживает внимания со многих точек зрения — как человеческий документ, как биография двух ярких личностей, как глава в истории русского восприятия Запада, — но самая важная ее заслуга, пожалуй, заключается в том, что в ней выступает «доисторический» Вяч. Иванов, т. е. не симпозиальный мэтр, своим блестящим образованием направляющий ход современной ему русской культуры, а неуверенный, неопытный, порою ощупью идущий ученик. В долгих странствиях по Европе В. И. приобретает жизненный опыт, жадно впитывает достижения искусства и науки, прилежно изучает языки. Через его посредство все эти разрозненные навыки и знания станут со временем органической частью русской культуры.
О значении европейских странствий Иванова писал в своей рецензии на «Кормчие звезды» Валерий Брюсов, один из первых знакомых В. И. в среде русского символизма (об их первых встречах в Париже читатель узнает из писем 1903 года). «Во всем этом чувствуется долгая работа, <…> завершение многолетних исканий. За “Кормчими звездами” должны скрываться подготовительные этюды, ученические упражнения <…> такие книги пишутся только после того, как уже прошла пора первых, беспорядочных метаний…»1. Эрудиция, авторитет, лидерство, знание мира — все это характеризовало облик Вячеслава Великолепного. Для современников этого было достаточно — Брюсов, например, не хотел знать о «поре первых, беспорядочных метаний». Потомство, наоборот, очень интересует формирование поэта. Не случайно ученые в последнее время все чаще обращают внимание на ранние годы В. И. Благодаря архивным разысканиям отдельные эпизоды теперь хорошо известны. Переписка с А. В. Гольштейн, опубликованная уже дважды, дает важные сведения об ознакомлении В. И. с французской культурной средой. История студенчества в Берлине многократно изучена. Блестяще подготовленная переписка Иванова с И. М. Гревсом освещает и другие стороны «академической жизни» молодого В. И. Но настоящая переписка — и по тематике и по объему — самый главный массив в эпистолярном наследии поэта. По ней читатель может проследить — иногда день за днем — развитие поэта на протяжении десяти лет. Он узнает об «эстетическом воспитании» В. И., о круге его чтения, о его отношениях к Вл. Соловьеву, о его ранних суждениях о литературе, музыке и искусстве, о его стихах, в некоторых случаях до сих пор не опубликованных.
Житие Вячеслава Великолепного
По отношению к биографии В. И. настоящая переписка позволяет нам не только восполнить пробелы, но и отчистить ее от слоя легенд, созданных его «официальным» биографом О. А. Шор (Дешарт). Во «Введении» к собранию сочинений поэта многолетняя его спутница и душеприказчица пишет обстоятельно — но в то же время выборочно и тенденциозно — о важных событиях его жизни. Бывают у нее меткие наблюдения и яркие детали. Однако все ее утверждения нуждаются в тщательной проверке, ибо обнаруживаются сплошь и рядом неточности и даже ошибки, как относящиеся к тем годам жизни, которым она сама была свидетелем, так и к событиям ранних лет, о которых — надо полагать — она услышала от поэта самого. Не раз уже обращалось внимание на то, что она перепутала такую немаловажную деталь, как год знакомства В. И. с Лидией Дмитриевной, тем самым запутав и лучших знатоков его творчества2. Здесь нет места распространяться о недостатках биографии Дешарт. Укажем только, что в переписке ученые найдут достоверные сведения и во многих случаях важные коррективы.
Есть еще один источник сведений о ранней жизни поэта — «Автобиографическое письмо» самого В. И. В отличие от биографии Дешарт, оно является очень точным документом, но тем не менее полностью положиться нельзя и на него. Путает в нем не неточность, а недосказанность. Автор, не вдаваясь в подробности столь давних дней, выбирает самые запоминающиеся события (т. е., как правило, что хотелось вспоминать) и колоритные моменты. Сложности не то чтобы полностью избегаются, но сглаживаются. В результате некогда острые перипетии жизни воспринимаются как неизбежные этапы в предопределенной истории. О личных переживаниях в интересующий нас период, например, поэт пишет следующее:
«Это ницшеанство помогло мне — жестоко и ответственно, но, по совести, правильно — решить представший мне в 1895 г. выбор между глубокою и нежною привязанностью, в которую обратилось мое влюбленное чувство к жене, и новою, всецело захватившею меня любовью, которой суждено было с тех пор, в течение всей моей жизни, только расти и духовно углубляться, но которая в те первые дни казалась как мне самому, так и той, которую я полюбил, лишь преступною, темною, демоническою страстью. Я прямо сказал о всем жене, и между нами был решен развод. Прежде чем были устранены многие препятствия, стоявшие на пути к нашему браку, я и Л. Д. Зиновьева–Аннибал должны были несколько лет скрывать свою связь и скитаться по Италии, Швейцарии и Франции. Друг через друга нашли мы — каждый себя и более, чем только себя: я бы сказал, мы обрели Бога. Встреча с нею была подобна могучей весенней дионисийской грозе, после которой все во мне обновилось, расцвело и зазеленело. И не только во мне впервые раскрылся и осознал себя, вольно и уверенно, поэт, но и в ней: всю нашу совместную жизнь, полную глубоких внутренних событий, можно без преувеличений назвать для обоих порою почти непрерывного вдохновения и напряженного духовного горения» (II, 19–20)3.
Все здесь более или менее верно, но акценты расставлены своеобразно. Упрекать автора нельзя: ведь через десятилетие после трагической смерти Зиновьевой–Аннибал он вспоминает именно ту сторону совместной жизни, которая имела для него самое глубокое значение. Однако воспетая поэтом «дионисийская гроза» была не такой однозначной, как она здесь излагается. На самом деле период первого знакомства отличался постоянной напряженностью, частыми спорами, обоюдными обвинениями и непониманиями. В «Автобиографическом письме» все это почти не отражено. Вовсе не упомянуты колебания автора, который то порывал беспощадно с первой женой, то возвращался к ней, приводя Зиновьеву–Аннибал в бешенство далеко не дионисийское. Читая переписку 1895 года, трудно согласиться, что она свидетельствует о «непрерывном вдохновении». Иногда кажется, что перед нами скорее антагонисты, чем единомышленники. Что касается «многих препятствий, стоявших на пути к браку», то здесь мы имеем дело с недосказанностью. Ведь главная проблема заключалась не столько в требованиях первого мужа Зиновьевой–Аннибал (К. С. Шварсалон, как кажется, вел себя весьма прилично), сколько в положении самого В. И. В отличие от Зиновьевой–Аннибал, В. И. получил развод достаточно быстро, но лишь при том условии, что никогда не женится опять. Чтобы венчаться вновь, ему пришлось намеренно и планомерно нарушать русские законы. В «конспиративных» петербуржских письмах 1899 г., написанных очень осторожно и даже по–итальянски ради безопасности, В. И. сообщает о том, как ему пришлось дать огромную взятку, чтобы заменить «чистым» паспортом старый, в котором был зафиксирован запрет на будущий брак. Но даже и с новым документом было не просто найти священника, готового венчать такого «опального» человека. Не случайно, что свадьба состоялась за границей, в итальянском захолустье, причем не в русской, а в греческой церкви4.
Почему Иванов стал «символистом»
С точки зрения истории литературы примечательно, что слово «символизм» почти не встречается на протяжении всей десятилетней переписки В. И. с Л. Д. Чем это объясняется? Ответить на этот вопрос нетрудно: дело в том, что автор «Кормчих звезд» не считал себя «символистом». Забегая вперед, можно сказать, что В. И. становится русским символистом только тогда, когда он сам может определить значение этого понятия. А это происходит только после того, как «Кормчие звезды» уже напечатаны. Даже в его первых статьях в «Весах», органе русского символизма, слово «символизм» далеко не центральное. В переписке с Лидией, за редким — но значительным — исключением, его нет и в помине.
Как ни странно, первым человеком, указавшим на близость стихов В. И. к символизму, был не кто иной, как «непримиримый враг» символизма Владимир Соловьев. Из разных источников известно, какое огромное влияние он оказал на формирование и даже на мировоззрение Иванова5. А в переписке есть важные дополнительные материалы о личных встречах маститого философа с начинающим поэтом. В письме от 21 октября / 2 ноября 1895 г. В. И. рассказывает о мнении Соловьева касательно его поэзии:
«По его словам, миросозерцание мое еще не окончательно выработалось, находится “im Werden”, что отражается и в моих произведениях; но хотя в них и не вылилось еще законченное миросозерцание, они должны быть напечатаны все вследствие их внутреннего интереса и формальных достоинств <…> Я стою часто “на границе символизма”, но это не недостаток; к символизму приближаются лучшие поэты, и где он отсутствует вполне, отсутствует, по мнению С<оловьева>, и поэзия».
Через четыре года Соловьев говорит еще определеннее о принадлежности Иванова к символизму. В письме от 16 июня 1899 молодой поэт передает слова Соловьева о том, почему редактор «Вестника Европы» отказался печатать его стихи: «Стасюлевич не напечатал бы это, даже если бы я сам был автором; он символизма терпеть не может»6. Судя по этому отрывку, стихи В. И. — по–прежнему высоко ценимые Соловьевым — уже воспринимаются не как поэзия «на границе символизма», а как чисто символистская.
Однако символизм символизму рознь. Тот символизм, который Соловьев хвалит, скорее напоминает Случевского, чем Брюсова7. (Ведь при первой встрече, как В. И. сообщает в письме от 9/21 октября 1895 г., Соловьев издевался над «Русскими символистами», читая (наизусть!) одну из своих пародий на Брюсова. Отметим, что это чтение произошло всего за две недели до того, как Соловьев объявил, что В. И. стоит «на границе символизма» и что это «не недостаток».
Показательно, что В. И. тянуло к Соловьеву, не только к философу, но и к поэту. В переписке впервые становится ясно, до какой степени книга «Кормчие звезды» отражает устные отзывы Соловьева. Например, в письме о встрече с Соловьевым от 21 октября/2 ноября 1895 г. Иванов замечает: «В частности <Соловьев> отозвался с похвалой о “Сафо”». Если обратимся к тексту «Кормчих звезд», мы заметим, что стихотворение «Сафо» имеет посвящение «В. С.С.». Еще важнее: на одной из встреч в 1899 г. Соловьев восхищается стихотворением «Красота», говоря, что это «очень, очень хорошо» (правда, В. И. пишет письмо по–итальянски, поэтому «molto, molto bene»). И это отражается в сборнике. В этот раз посвящение подписано не просто инициалами, а полным именем: «Владимиру Сергеевичу Соловьеву». Всегда было ясно, что сборник начинается со стихотворения в духе Соловьева (т. е. тематика «Трех свиданий»). Но о главном можно было только догадываться: Соловьев сам, в гроб сходя, именно это стихотворение как будто благословил.
К идеалам экспериментатора Брюсова, с самого начала самоопределившегося как символист и новатор, В. И. — при несомненном уважении — относился скептически. Слово «декадентство» встречается в переписке редко, зато всегда как обозначение явления отрицательного. Правда, в переписке 1903 г. Брюсов в большом почете, но стоит подчеркнуть, что в нем уважают не столько поэта и мыслителя, сколько влиятельного, предприимчивого деятеля культуры, желающего (по своим же соображениям) и, главное, умеющего напечатать труды Иванова и Зиновьевой–Аннибал8. Заметим мимоходом, что несовпадение в их взглядах на искусство вообще и символизм в частности было фактом немаловажным для дальнейшего развития русского символизма.
В течение всей переписки оценка «нового» искусства неоднозначна. Иванов и Зиновьева–Аннибал принципиально не против; однако нет и особого интереса к новому как таковому. Например, когда Л. Д. в 1902 г. списывает стихи Верлена и посылает их В. И., она «оправдывает» это вовсе не тем, что он символист, а тем, что это — прекрасные стихи. Сам Иванов читает (и хвалит) Минского — и позже Бальмонта — но, скорее всего, потому, что они ему нравятся, а не потому, что они «новые»9.
Образцовый поэт
Для молодого, как и для зрелого В. И. (вспомним определение «реалистического символизма»), творчество — выражение не своеобразных личных впечатлений, а всеобщей истины. В письме к Лидии от 4/16 ноября 1895 г. Иванов пишет:
«И не лучше ли, в конце концов, прийти поздно — или даже вовсе не прийти — к намеченной частной цели, но сознавать себя всесторонне и гармонически развитою личностью, неустанно и многообразно стремившеюся к высокому и общему идеалу, — нежели быть одной из тех пожинающих ранние лавры capacites, которые обязаны своим успехом — ограниченности своих стремлений, узости своих интересов, фрагментарности своей натуры? Но не в таких capacitas нуждается эпоха, а в старинных гуманистах, в гармонически развившихся крупных индивидуальностях…»
Читатель переписки 1895 г. легко поймет, кто в первую очередь представляет такой вид гуманизма. Это — многократно цитируемый в письмах В. И. Гете. Уже в словах «неустанно и многообразно стремившеюся к высокому и общему идеалу» слышится отзвук любимого — и столь часто повторяемого Ивановым — изречения Фауста «zum höchsten Dasein immerfort zu streben» («безостановочно к бытию высочайшему стремиться»).
Трудно переоценить важность веймарского мудреца в формировании Иванова. В «Автобиографическом письме» В. И. пишет, что в Германии он «упивался многотомным Гете» (II, 18). Дополнительным подтверждением этого служит переписка 1895 г. с ее изобилием ссылок как на гетевские шедевры (например, «Фауст»), так и на произведения далеко не хрестоматийные.
Перечислять все относящиеся к теме цитаты здесь излишне (читатель сам найдет их по указателю); ограничимся одним ярким примером. В переписке несколько раз упоминается роман «Избирательное сродство» (1809), который в XIX веке принадлежал к ряду не слишком известных произведений Гете. В названии романа заключается главная его метафора — человеческие отношения изображаются языком химии. В статье о Гете 1912 г. В. И. пишет, что этот роман — «завершительное откровение о тайне любви, об ее космических корнях. Истинная любовь есть химическое сродство человеческих монад; они влекутся одна к другой стихийно, с непреодолимою необходимостью закона природы. В душевном и физическом составе предопределенных природою к соединению встречается ряд прирожденных соответствий. Они находят и узнают друг друга сомнамбулически, общаются без слов, соприкасаются без прикосновений» (IV, 147).
В 1895 г. Гете учит молодого русского не только писать, но и жить: не случайно Иванов воспринимает свою любовь к Лидии через призму гетевского романа. В письме от 29–30 января / 10–11 февраля 1895 г. он обращается к Зиновьевой–Аннибал, явно развивая тематику прежних бесед, называя ее по имени гетевской героини: «Да, не правда ли, Оттилия? что бы ни должны были мы испытать, мы не можем не стремиться друг к другу?» Другими словами, природная сила привлечения как будто заставляет их соединиться. К этому роману он возвращается и в письме от 13/25 февраля, снова отождествляя Зиновьеву–Аннибал с Оттилией, а себя на этот раз впрямую с Эдуардом: «Тебе не жаль меня? Ты видишь, я ни о чем не мечтаю, я хочу только твоей близости… Вспомни Эдуарда и Оттилию в последнюю эпоху, в эпоху после катастрофы, разрушившей все надежды: они также довольствовались уже одною близостью…»
Правда, такое отожествление с литературными героями имеет и свою опасную сторону. Когда отношения осложняются, Л. Д. упрекает В. И. в том, что он ведет себя не в соответствии с образцом. 18 июня 1895 г. В. И. приходится защищаться: «Вспомни, с какою осторожностью характеризовал я всегда свою любовь. Проникнутый ощущением ее стихийности, я сравнивал ее с Wahlverwandtschaft, но не иначе, как оговариваясь, что неуверен в [справедливости] полном соответствии этого сравнения и что вероятнее предположить только некоторые стороны наших существ как бы исключительно предрасположенными ко взаимному соединению и дополнению». Внимательное чтение рукописи показывает, до какой степени В. И. сам колеблется — сначала он сомневался в «справедливости» сравнения, потом зачеркнул это слово и заменил его более мягким вариантом («в полном соответствии»).
Однако такие сомнения были недолговечны. Несмотря на временное размежевание, В. И. еще долго ценит «Избирательное сродство» как зеркало собственного личного опыта. Забавное подтверждение этому мы находим в письме к нему от Элизы Лёвенгейм, немки, у которой Иванов жил во время своих берлинских пребываний в 1895 г. В. И. нередко иронизирует по поводу Лёвенгейм в письмах к Л. Д., но они были в дружеских отношениях, обсуждали музыку, литературу и театр. Как явствует из ее писем (его письма не уцелели), она была очень образованной и начитанной женщиной. В письме от 1.1.1896 она сообщает:
«По толчку, данному мне Вами при Вашем пребывании, я перечитала “Избирательное сродство”. Признаюсь, что оно и после нового чтения не оставило того значительного впечатления, которое Вы от него получили. Я не могу назвать идеальной эту любовь Эдуарда и Оттилии, потому, что Эдуард — не идеальный человек. Я разделяю мнение самого Гете, сказавшего о нем: ”Я сам терпеть его не могу, но я должен был сделать его таким, чтобы создать все” (разговор с Эккерманом от 21. Января 1827). Эдуард для меня — крайне неприятный и неровный характер, который не знает, чего он хочет. Сперва бредит он Шарлоттой со всей своей морально неустойчивой страстью; когда он годами тщетно боролся за эту страсть и в конце концов, после того, как опьянение юности прошло, достиг своей цели, страсть и колебания вновь гонят его в борьбу. Психолог же говорит себе, что такой человек никогда не будет счастлив в обладании новой любовью. Скорее всего, он при первой возможности поддастся очередной страсти»10.
Даже при отсутствии ответных писем нетрудно понять, что В. И. — скорее всего, не вдаваясь в подробности — хвалил роман, указывая на изображение в нем «идеальной любви». Но восприятия двух людей не совпадают. Лёвенгейм смотрит на роман с чисто эстетической точки зрения; В. И., напротив, читает его «автобиографически», т. е. как роман о самом себе. Обвиняя главного героя в непостоянстве, Лёвенгейм — сама того не зная — упрекает Иванова. Мы не знаем, как на это письмо отреагировал Иванов, но вряд ли он стал посвящать свою берлинскую знакомую в то заветное значение, какое роман имел для него.
Музыка прежде всего
Для европейских символистов вообще и русских в частности музыка — одна из центральных тем. Иванов — не исключение. Он ценит музыку как «единственное искусство нового мира, о котором можно условно сказать, что пафос художества всенародного еще жив среди нас» (I, 730). В небольшом отрывке о студенчестве в Берлине в «Автобиографическом письме» он утверждает, что он «ничего не знал на свете усладительнее и духовно–содержательнее немецкой классической музыки» (II, 17). Если учесть, что Л. Д. в ранние годы их знакомства училась пению и хотела стать оперной певицей, неудивительно, что в переписке речь часто идет о музыке. Живя в больших городах, они ходят на концерты лучших музыкантов и делятся друг с другом мнениями о прослушанном. В Берлине В. И. ходит на исполнение Пятой симфонии Бетховена три дня подряд, чтобы проверить (и впоследствии отвергнуть) трактовку ее известным французским музыковедом Шюре. (Трактовка самого В. И. своеобразно отражена в стихотворении «Рокоборец» в «Кормчих звездах»: I, 543.) Трудно переоценить значение Девятой симфонии Бетховена для В. И. и Л. Д.: «Вот наш дифирамб», — пишет последняя в письме от 13/26 мая 1903 из Лондона после того, как слушает исполнение Девятой симфонии под управлением знаменитого дирижера Вейнгартнера. (Сравнение этой симфонии с дифирамбом встречается и в печатных трудах ВИ11.)
Заслуживает особого внимания отчет Иванова о концерте в Берлине из письма от 20 ноября 1895: «Слышал много интересного, между прочим первую симфонию Шумана, Charfreitagszauber из вагнерова “Парсифаля” и “Франческу да Римини” Чайковского, которая потрясла и пленила меня. Что же касается “Bühnenweihfestspiel” ’я Вагнера, то его неискренняя Frömmelei, и искусственный мистицизм, и аффектированное глубокомыслие произвели на меня отталкивающее впечатление чего–то ложного». Любопытно, что в это время Иванов — уже хорошо знающий музыку Бетховена и Шуберта — только открывает произведения поздних романтиков. Он восторженно отзывается о Шумане и Чайковском, но вовсе не принимает Вагнера. Правда, можно «оправдать» такой выпад указанием на Ницше, чьи нападки на позднего Вагнера безусловно были известны Иванову. (Очень положительное отношение В. И. к Ницше — еще одна значительная тема переписки.) Тем не менее удивляет в этом суждении полное отсутствие пиетета перед корифеем нового искусства12. Ничего подобного не найдем в позднейших его высказываниях. Например, в письме к Брюсову от декабря 1904 г. он пишет, что «вопрос же о Вагнере должен был бы разрабатываться в “Весах” постоянно, ибо он все еще вопрос открытый и имеет центральное значение во всем искусстве, не только в музыке»13. И в начале 1905 года на страницах «Весов» появляется его статья «Вагнер и Дионисово действо» с аподиктическим заявлением: «Вагнер — второй, после Бетховена, зачинатель нового дионисийского творчества, и первый предтеча вселенского мифотворчества» (II, 83).
В лаборатории поэтического слова
О творческой истории «Кормчих звезд» известно мало. Стихи писались долго, первые были написаны до встречи с Лидией («Несколько стихотворений из поры моего берлинского студенчества вошли переработанными в мой первый сборник»: II, 18), другие — как свидетельствует настоящая переписка — писались больше пятнадцати лет спустя, в 1902 г. Редакторы переписки Иванова с Гревсом установили, что В. И. сильно изменил ранние стихи («простые и ясные слова <…> были заменены мудреными словами», как выражалась первая его жена14). Однако их попытки найти ранние редакции стихов не венчались успехом. В отсутствие такого материала данная переписка служит самым достоверным источником о поэтическом методе молодого поэта. И хотя стихи обсуждаются не так часто, как хотелось бы, все эти моменты являются исключительно ценными для понимания творчества Иванова. Например, в письме от 17/29 ноября 1895 он пишет из Берлина:
«Твои размышления о Греции и о нас и твой заказ стихотворения оплодотворили и забеременили мою поэтическую восприимчивость, и вчера меня неустанно преследовала (как со мной обыкновен<но> бывает) мелодия будущего стихотворения, пластического извне, а внутри — глубокого и пророческого; отдельные стихи являлись [в уме], на уста, но все оно, еще без слов, звучало в ушах и пленяло меня невыразимо. Вот его метрическая схема:
Это проникновение идеи, воплощающейся в ряде образов и оракулов, — проникновение, совпадающее с восторгом чисто музыкального характера, — есть, в [области] жизни моей Музы, восприятие, conceptio будущего творения. Дальше наступает у меня обыкновенно более или менее продолжительный и пассивный период беременности, разрешающийся более или менее трудными [трудным рождением] родами. Платон говорит, что душа зачинает и проходит период беременности, как женщина».
О восприимчивости художника Иванов не раз пишет в своих печатных трудах, но вряд ли можно найти у него более детальное описание поэтического вдохновения15. Все начинается с музыкального (не словесного) зерна, принимающего очень четкую стихотворную форму. В. И. набрасывает хореический размер с перекрестной рифмовкой, но с двумя особенностями. Во–первых, за тремя строками пятистопного хорея следует усеченный, четырехстопный. Во–вторых, после третьего слога в первой строке четверостишия есть цезура. С одной стороны, присутствие цезуры можно понять как признак поэта–античника. Пока не рождающееся стихотворение на самом деле отличится именно античной тематикой. С другой стороны, такую цезуру можно найти в каждой строке самого известного образца русского пятистопного хорея — стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу».
В переписке Иванов сам не пишет о результате этих внушений, но благодаря необычному размеру читатель в «Кормчих звездах» легко находит стихотворение (I, 570–571):
ГОЛОСА
Муз моих вещунья и подруга,
Вдохновенных спутница менад!
Отчего неведомого Юга
Снится нам священный сад?
И о чем под кущей огнетканой
Чутколистный ропщет Дионис,
И, колебля мрак благоуханный,
Шепчут лавр и кипарис?
И куда лазурной Нереиды
Нас зовет певучая печаль?
Где она, волшебной Геспериды
Золотящаяся даль?
Тихо спят кумиров наших храмы
Древних грез в пурпуровых морях;
Мы вотще сжигаем фимиамы
На забытых алтарях.
Отчего же в дымных нимбах тени
Зыблются, подобные богам,
Будят лир зефирострунных пени —
И зовут к родным брегам?
И зовут к родному новоселью
Неотступных ликов голоса,
И полны таинственной свирелью
Молчаливые леса?..
Вдаль влекомы волей сокровенной,
Пришлецы неведомой земли,
Мы тоскуем по дали забвенной,
По несбывшейся дали.
Душу память смутная тревожит,
В смутном сне надеется она;
И забыть богов своих не может —
И воззвать их не сильна!
Не подлежит сомнению, что музыка «лермонтовского размера» приносит с собой ключевые слова (ср. «Ночь тиха» — «Тихо спят»; даже название стихотворения «Голоса» вызывает в памяти «сладкий голос» у Лермонтова) и сходное настроение. Однако следует отметить, как В. И. по–своему развивает лермонтовское стихотворение. Загадочная песня Лермонтова превращается в пение Гесперид. Вместо шума «темного дуба» у Лермонтова у Иванова «шепчут лавр и кипарис». Соответственно романтический «путь» одинокого героя у Лермонтова заменяется тоской по древнему миру героев «Голосов». Судя по тому, что В. И. в следующих письмах несколько раз обращается к Л. Д.: «Муз моих вещунья и подруга», — можно с уверенностью сказать, что стихотворение имеет сугубо личное значение, что состояние лирического «мы» отражает позицию молодой четы16.
Что касается формы, стоит подчеркнуть, что Иванов соблюдает ее за одним исключением. В «Голосах» цезура строго соблюдается до пред–последней строфы, когда вдруг исчезает. Именно в этот момент меняется настроение стихотворения. Как метко отмечает К. Ф. Тарановский, «сначала нам может показаться, что взор поэта обращен только в прошлое. Но предпоследняя строфа стихотворения переносит нас в современность и даже как будто бы указывает на будущее»17. Читая стихотворение на фоне его первоначального ритмического воплощения, мы можем понять, что цезура присутствует в первых строфах далеко не случайно и что она нарочно нарушается ради архитектоники целого.
Уроки античности
В литературе на тему «Иванов и античность» всегда упоминается строгая немецкая школа, которую он прошел. Однако следует подчеркнуть, что в Берлине В. И. занимался почти исключительно римской историей и что многолетняя работа над диссертацией касалась узких вопросов той же области. Знакомство с Зиновьевой–Аннибал как будто совпадает с увлечением Элладой (напомним слова самого В. И., уподобляющего их встречу с дионисийской грозой). Но серьезное изучение Древней Греции происходит гораздо позже, в 1901 — 1902 гг. в Афинах.
Так же как и в течение своего визита в Рим в 1893–1895 годах, Иванов воспользовался услугами местного Германского археологического института, посещая его богатейшую библиотеку, слушая разного рода лекции и принимая участие в экскурсиях по памятным местам Афин. Научная жизнь в столице Греции тогда бурлила — постоянно производились раскопки, открывающие все новые и новые грани античности. «Все здесь еще im Werden», — отозвался Иванов на просьбу И. М. Гревса дать ему литературу о топографии Афин18. Следует отметить международный характер научных исследований в Афинах в ту пору; как и в Риме, многие европейские нации устроили там свои собственные институты. Во французской школе Theophile Homolle читал лекции о своих только что завершенных десятилетних раскопках в Дельфах, в английской Arthur Evans рассказывал о только что начатой работе на Кноссе — и Иванов не пропускал их публичных выступлений.
Но важнее всего для Иванова оказались немецкоязычные ученые. Среди них главные — Вильгельм Дерпфельд, первый секретарь (сегодня мы сказали бы «директор») немецкого института, и Август Вильгельм, первый секретарь австрийского института. Архитектор по образованию, Дерпфельд был профессиональным археологом. Прославился он как главный ассистент Шлимана при раскопках в Трое; «самым замечательным открытием» Шлимана явился именно Дерпфельд19. Он обладал редкой энергией, руководил различными раскопками, публиковал многочисленные статьи и книги и вдобавок проводил разнообразные курсы и экскурсии для членов института. Он не имел себе равных в пропаганде археологической науки. Благодаря его усилиям Германский археологический институт получал огромные средства от германского правительства, а когда их недоставало (Бисмарк, к примеру, всегда считал расходы на археологию излишними) — то лично от кайзера, щедрого покровителя больших археологических проектов20. Одним словом, немецкие археологические исследования в Греции процветали.
Меткий портрет Дерпфельда дает Людвиг Курциус, впоследствии первый секретарь Германского археологического института в Риме, где с ним в 30‑е годы познакомится Вяч. Иванов21. В своих мемуарах Курциус описывает свою первую встречу с Дерпфельдом в 1904 г. в Афинах, когда эта «вдохновляющая личность» находилась «на вершине своей славы». «Он был прирожденный педагог. Никто не мог объяснить сложные связи так просто и наглядно. Он начинал с самого незначительного черепка мрамора или кусочка стены, на которые указывал своей тростью, и предлагал свои выводы так логично и с такой силой, что каждого убеждал, потому что каждый мог его понять»22.
Как явствует из переписки, Иванов восхищался лекциями Дерпфельда. В его теории он находит пищу не только для понимания древней религии, но и для осмысления «театра будущего». В письме от 24/11.II.1902 Иванов пишет: «Между прочим Д<ерпфельд> сказал, что пред[по]ложил (в “Космополисе”) строить новые театры, по образцу античных, так, чтобы места зрителей окружали значительную часть сцены и последняя уподоблялась бы таким образом древней орхестре. Он думает, что эффект изображаемого на сцене этим значительно усилится. Теперь сцена, говорит он, подобна картине, а в древности действие совершалось пластически, телесно в самой среде зрителей. Кроме того, такое устройство увеличило бы число мест чуть не втрое (?) вопросительный знак и скобки в оригинале> и позволило бы соответственно понизить цены входных билетов. Все это навело меня на мечты о том будущем, которое все мы, сознательно и бессознательно, (особенно бессознательно) предуготовляли или творили. Это будущее будет религиознее современности. Оно будет знать трагедию. Современный театр отойдет в область архаизмов. Опять раздадутся трагические хоры»23.
Не менее выдающимся ученым был Август Вильгельм, хотя по характеру своему он представлял прямую противоположность к Дерпфельду. В отличие от семейного Дерпфельда он был холостяком. Если Дерпфельд был оратором, всегда ищущим большой публики, то Вильгельм скорее чуждался слушателей — с трудом его уговаривали вести занятия для студентов. Но как специалист он был бесподобен. Светило наук того времени У. Виламовиц не стеснялся назвать его наилучшим эпиграфистом в мире. По словам того же Курциуса, Вильгельм был «художником греческой эпиграфики» (Op. cit. S. 291). Поскольку греческие надписи редко сохранялись полностью, искусство эпиграфики заключалось в том, что надо было заполнять места потерянных букв, догадываясь о них по смыслу. Вильгельм обладал феноменальной памятью, незаурядной филологической одаренностью и готовностью днями или даже неделями заниматься одним и тем же загадочным текстом. Курциус рассказывает характерный случай, когда нашлась надпись, в которой одно слово было стерто, но по контексту можно было понять, что это какой–то домашний инструмент. Вильгельм определил, что первоначальное слово имело девять букв, из которых сохранились только две. Он просил своих коллег–античников предположить, какое это может быть слово. Все они гордились своими филологическими знаниями, но никому не удалось помочь ученому. Через несколько недель сам Вильгельм решил задачу. В поисках этого слова он читал всего Афинея, где в длинном списке утвари появилось искомое слово (Op. cit. S. 292). Упражнения, которые В. И. выполнял у Вильгельма, проходили примерно так же. Мастер давал ученикам неполную надпись и просил их угадать пропавшие буквы. Заслуживает особого внимания похвала Вильгельма, считавшего, что у В. И. «хороший глаз», и на возражения Иванова, что он только новичок, ответившего, что этого вовсе не чувствуется (об этом сообщает ВИ в письме от 21 марта / 3 апреля 1902).
Такой разговор лишний раз свидетельствует о том, что филологические навыки Иванова были выдающимися не только по стандартам русской культурной среды, но и по масштабам мирового антиковедения.
Письма Иванова из Греции необыкновенно детальны. Для исследователей его творческого пути они имеют огромное значение, ибо в них упоминается вся научная и не научная литература, которую он читал. Впечатляет всеядный интерес его ко всему: помимо огромного количества специальных работ (впоследствии отраженных в его исследованиях об античности, в его статьях об искусстве и даже в его стихах), он читает журналы о современном французском театре и разного рода газеты, в том числе местные (ибо учит новогреческий язык). В то же время чтение показывает порой удивительные пробелы в его образовании. На основе этих писем легко опровергнуть довольно распространенное мнение, согласно которому Иванов «всегда все знал». Например, вызывает удивление тот факт, что в Греции Иванов впервые читает Аристофана, причем не на языке оригинала, а в немецком переводе. Однако это чтение далеко не поверхностное; оно входит в глубинные пласты сознания. Имя Аристофана упоминается в ранних статьях о театре, в исследовании «Эллинская религия страдающего бога», вплоть до статьи 1925 года «Ревизор Гоголя и комедия Аристофана», написанной по просьбе Мейерхольда. В этой статье замыкается круг — изучение древнего театра помогает переосмыслить классическую русскую пьесу и сделать ее современной.
Майкл Вахтелъ
H. А. Богомолов….И другие действующие лиц
Можно быть практически полностью уверенным, что в предлагаемой вниманию читателей переписке прежде всего будут искать сведения о жизни и творчестве Вячеслава Иванова. Но в то же время невозможно представить себе, что это будет взгляд человека, выбирающего лишь те строки, которые относятся к предмету его интересов. Всякое эпистолярное общение есть диалог, и реплики в нем чаще всего нельзя адекватно понять, если вырывать их из контекста. И если в статье М. Вахтеля внимание сосредоточено на том, что важного мы получаем из обнародования этой переписки для лучшего понимания жизни и творчества Иванова, то в этой нашей статье мы постараемся взглянуть на письма с другой стороны — со стороны второго ее участника, Лидии Дмитриевны, в первые годы общения с Ивановым носившей фамилию Шварсалон, потом самовольно вернувшей себе девичью фамилию Зиновьева, а потом обретшей писательское имя Зиновьева–Аннибал (так мы ее и будем называть в дальнейшем). При этом совершенно естественно, что при таком взгляде в нашем поле зрения будут попадаться фигуры, для Иванова второстепенные, а для Зиновьевой–Аннибал чрезвычайно важные, почему нам придется говорить и о них. И второе, столь же естественное обстоятельство: при разговоре об Иванове можно в первую очередь сосредоточиться на проблемах творческих, к которым жизненные переживания будут все–таки чем–то вроде бесплатного приложения. Зиновьева–Аннибал предстает в письмах прежде всего со стороны бытовой. Правда, мы получаем довольно много сведений о замысле и трансформациях ее романа «Пламенники», но поскольку он до сих пор не опубликован и предстает перед потенциальным читателем в виде множества неразобранных черновиков, набело переписанных фрагментов, даже набранных частей, то и информация эта повисает в воздухе, отчего мы будем обходить ее вниманием. Лишь в 1903 г. появляются первые сведения о работе над драмой «Кольца», которая и станет первым явлением писательницы Зиновьевой–Аннибал. Но эти сведения фрагментарны, и мы мало что можем к ним добавить.
Об Иванове до начала его всероссийской известности мы уже знаем довольно много. О Зиновьевой–Аннибал — мало, и опираться на известное, как мы далее увидим, очень часто невозможно. Поэтому биографический пласт ее бытия нуждается в довольно тщательной проработке, ибо только таким образом мы можем рассеять широко распространившиеся мифы, а отчасти, видимо, и дать некоторые твердые ориентиры, от которых смогут отталкиваться другие исследователи, перед которыми будет стоять задача, нас в данный момент не слишком занимающая: сопоставить беллетристику Зиновьевой–Аннибал, пока что понимаемую как неподдельно автобиографическая, с тем, что ей пришлось пережить в детстве и молодости. Впрочем, некоторые сведения сможем дать уже и мы.
1
Основными печатными источниками о жизни семьи Ивановых до их переезда в Петербург являются два: биография Иванова, написанная для первого тома его Собрания сочинений Ольгой Дешарт (О. А. Шор), и воспоминания дочери Иванова и Зиновьевой–Аннибал Л. В. Ивановой24. Ценность первого источника определяется тем, что он основывается на рассказах самого Вячеслава Иванова, — но в этом же заключается и его ненадежность: Иванов, переживший многое и многих, создавал тот облик, который хотел бы видеть запечатленным в сочинениях своего биографа, и потому умалчивал о каких–то очень важных сторонах своей жизни, а кое–что, видимо, уже и помнил не очень твердо. Лидия Вячеславовна в эти годы была совсем ребенком: ей не исполнилось еще 11 лет, когда из Швейцарии она перебралась в Петербург, к родителям, потому в ее воспоминаниях о том времени столь много неточностей.
Особенно часты они там, где речь идет о Зиновьевой–Аннибал. И можно понять, что в большинстве очерков жизни и творчества писательницы авторы разумно обходили конкретные биографические подробности25.
Иногда виновницей недоразумений бывает она сама. Так, в письме 1894 года (которое мы цитируем ниже) она говорит, что ей 28 лет, — и тут же прямо утверждает: «Я родилась в 1867 году», чего, как нетрудно понять, быть никак не могло. А в дневнике 1907 года (Римский архив Вяч. Иванова) в день своего рождения она утверждает, что ей исполняется сорок два. Когда же она родилась? В 1865, 1866 или 1867 году? Обычно, когда речь идет о женщинах, рекомендуется принимать наиболее раннюю дату. Однако в случае с Зиновьевой–Аннибал, вполне возможно, так получилось просто потому, что с цифрами она (несмотря на временами возникавшее желание вернуться к математическим занятиям времен молодости) была не в ладах. Поэтому в дальнейшем мы принимаем среднюю из дат — 1866, что не влияет радикальным образом на расчеты.
Семья ее была большой и разветвленной. Дед, Василий Николаевич (1755–1827), был президентом медицинской коллегии, тайным советником, сенатором. От трех жен, по сведениям интернетовского Российского генеалогического древа, он имел 20 детей, доживших до зрелого возраста, среди которых были, скажем, Николай (1801 — 1882) — генерал от инфантерии, генерал–адъютант, в 1845–1849 гг. директор Пажеского корпуса, затем состоявший при внуках императора Николая I, или Василий (1814–1891), генерал от инфантерии, генерал–адъютант, с 1868 г. гофмаршал двора наследника престола, с 1881‑го заведовал собственным двором императора, а также делами и конторой его детей. Еще один сын, Павел, был действительным статским советником, что соответствовало тому же генеральскому чину.
На этом фоне отец Зиновьевой–Аннибал, Дмитрий Васильевич (1823–1904), выглядел более скромно — всего–навсего надворный советник, 7‑й класс. Но эта сравнительная скромность компенсировалась солидным состоянием, которым, впрочем, он свободно распоряжаться не мог. «От природы он был очень добрый и щедрый. К старости эти черты приняли болезненный характер. Он начал раздавать свое имущество кому попало. Испуганная семья взяла его под опеку» (Иванова, 19; ср. I, 18). Кажется, картинка эта идеализирована. Но денег и на самом деле было немало. После смерти матери брат Зиновьевой–Аннибал отправил ей и отцу отчет о вскрытом завещании: в нем значилась 31 тысяча рублей на содержание больницы, 15 тысяч — на помощь нуждающимся крестьянам, 5 тысяч и тысяча годовой пенсии разным помощницам, и только после этого оставшееся имущество было завещано сыну, дочери и детям еще одной дочери, покойной. Вряд ли эти доли могли быть менее, чем то, что ушло на общественные нужды26.
Мы застаем родителей Зиновьевой–Аннибал уже в те годы, когда они были слабы и очень больны. Мать жила почти все время в родовом Копорье под Петербургом, отец — под Женевой. Утверждение Л. В. Ивановой о том, что он был отправлен туда по инициативе Зиновьевой–Аннибал, когда они все вместе уже жили в Женеве, — неверно. Он поселился в Аире еще до того, как началась переписка. До 1901 года семейные свидания были весьма нерегулярными, и только после покупки виллы Жава на рубеже 1900 и 1901 гг. все изменилось. Но, в общем, нам приходилось бы гадать об отношениях Зиновьевой–Аннибал к отцу, если бы не сохранилось ее письмо, обращенное к детям, с которого мы и начнем повествование о ее истинной жизни.
Я родилась в 1867 году. Родители были богаты и принадлежали к так наз<ываемому> высшему кругу. Отец мало интересовался семьею, много кутил, бросал мать и в 1881 году был взят под опеку и до сих пор живет в Швейцарии на своей даче. Мать моя, религиозная глубоко и искренно женщина, наивная в жизни, но с твердыми воззрениями, солидарными со взглядами ее круга и с обычною житейскою моралью. Между мною и старшими братьями и сестрою была большая разница в годах, и поэтому матери пришлось отдать меня почти всецело на попечение гувернантки: общественное положение ее требовало <вести> открытый образ жизни ради старших детей. Мое детство протекло в детской и учебной довольно одиноко. Товарищем игр моих был мой младший брат. Мать я видела редко, в жизни семьи участия почти не принимала. Характер у меня был вспыльчивый и самолюбие сильно развито, поэтому я много воевала с воспитательницами. Приемы воспитания моего становились все строже и строже, а самолюбие и упрямство мое развивалось не по дням, а по часам, поэтому я вечно вертелась в порочном круге наказаний и капризов, отравивших мне вконец всё детство. К 14-ти годам я была уже настолько невыносимо капризна, а наказания усилились и участились до таких невероятных размеров, что родные решили позвать докторов и с их совета отправить меня на несколько лет за границу в немецкую школу. Мать разузнала о строгом, религиозном пансионе немецких «сестёр», куда меня и отправили после оскорбительного и унизительного совещания о моих капризах с докторами при всей семье. Этим закончился первый невеселый период моего детства и начался другой, более серьезный и более грустный. Два с половиной <года> я провела в двух школах немецких, т. к. из первой меня исключили за непокорность строгому уставу. Мать навещала меня на ваканциях <так!>, но тем не менее я чувствовала себя очень одинокою и неподходящею к среде чуждой мне школы. Впрочем, с подругами я ладила, пыталась ладить и с воспитательницами после первой неудачи, поразившей меня в глубину души. Много раз, тем не менее, мучимая тоскою по дому и родине и чувствами, мне самой непонятными, я рыдала целыми ночами и не раз пробиралась к окну и глядела с высоты с замирающим сердцем, мечтая о том, чтобы броситься вниз и умереть. Учение было из рук вон плохое, так что ум мой не находил себе пищи и воображение уходило на шалости и задор. Почти 17-ти лет только вернулась я домой, и здесь начался 3‑й период моей жизни.
Я была очень наивною девушкою, ни о чем серьезно не думавшею, и отдалась всей душой деревенским удовольствиям летом и выходам зимою. Последние, впрочем, мало увлекали меня. На следующую зиму, т. е. когда мне только что минуло 18 лет, я влюбилась наивною детскою влюбчивостью в офицера, недурного, неглупого, но пустого человека, который очень ухаживал за мною. Но весною я захворала корью, и болезнь внезапно открыла уму и сердцу новые горизонты. Несколько недель я имела возможность думать, и когда болезнь прошла, я встала иным человеком. Повод мыслям моим подавали: бедность городская и деревенская, всегда поражавшая мое сердце, слова отрывочные и случайные, долетавшие до меня из иного <для> меня богатого и самодовольного мира, слова, почему–то, должно быть, по врожденной наклонности, находившие особенно сильный отклик в душе моей. Всё, что годами ложилось почти бессознательными впечатлениями, вдруг стало принимать более ясную форму, выплывали наружу вопросы и сомнения, залегла в глубине души какая–то тревога, с этого времени уже не дававшая мне покоя. Я стала думать о бедности и богатстве, о разнице положения, и, смутно чуя несправедливость в жизни, окружавшей меня, я принялась искать разгадку своим сомнениям. Где было искать? У младшего брата был гувернер–студент, в деревенской школе был учитель, у них обоих были книги, которых я прежде никогда не видала. Рассказы этих людей о жизни интеллигентной молодежи, о их стремлениях помочь народу, об девушках, учащихся на курсах и готовящих себя на служение тому же народу, которому они считали себя обязанными всем, что имели. Более того: чтение книг по социологии, Писарева, Добролюбова, увлечение матерьялистами и математекой <так!>, всё это беспорядочно, клочками, перевернуло всё существо мое вверх дном. Весь свет казался мне иным, и душа наполнилась сознательным стыдом за свою барскую, сытую жизнь. Я стала рваться на работу, на курсы, но мать моя воспротивилась, и здесь пришлось столкнуться двум сильным и цельным натурам, убежденная каждая в своей нравственной правоте и в невозможности из принципа уступить в своих требованиях. Мать требовала слова моего в том, что я откажусь читать книги, не прошедшие через ее цензуру, я же требовала, чтобы меня или пустили на курсы, чтобы учиться и видеть людей иного круга, или позволили взять место учительницы и самой зарабатывать свой хлеб. Наши воззрения с матерью были так далеки друг от друга, натуры так сильны, убеждения тверды, а характеры вспыльчивы, что семейная жизнь для нас обеих сделалась адом. Отчаявшись получить свободу добровольно, я сговорилась с гувернером братом <так!> действовать насилием. Выдумав себе какую–то сухую, теоретичную любовь к нему, я решила выйти замуж фиктивно за его товарища и бежать с ним за границу. Впрочем, этот план был очень незакончен и необдуман. Я была слишком неопытна и теоретична, он слишком слабохарактерен, да, вероятно, и пошл, чтобы серьезно взглянуть на свою роль. Он был женат на очень пошлой и глупенькой женщине, которая, конечно, не содействовала его лучшим порывам, но которая по–своему горяче любила ее <так!>. Я сознавала, что доставляю сильные страдания этой глупенькой, но несчастной женщине, отнимая в будущем у нее мужа, и я утешала себя только тем, что делаю это не из личной страсти, не из эгоизма, а спокойно и логически, с математической прямолинейностью молодости обсудив положения. Известные избитые, общие и часто столь жестоко–несправедливые доказательства моей правоты и невозможности поступить иначе давали мне непоколебимую решительность исполнить до конца свой план. И я шла на то, чтобы разбить сердце этой жалкой мне и неповинной женщины, чтобы истязать свою благородную и горяче любимую мать, шла неуклонно, с мужеством отчаянной решимости, шла, заглушая и задавляя всеми силами ничем не заглушимые терзания своего сердца. О, это сердце, которое так страстно отзывается на всякое страдание самого чуждого мне существа человеческого, которое болело за мучимое животное, за всякую неправда <так!>, чинимую над живым созданием! о, это сердце! разве под силу было холодному разуму с его узкою, молодою логикою справиться с ним? Оно болело, оно изнывало от ломки всего существа моего, проходившей во мне. Но убежденная, фанатичная и упорная, желая принести в жертву всё, всё своим убеждениям, — отдаче долга народу и исполнению слова, данного человека <так!>, впервые направившего на путь этого долга мою мысль, — я страдала безропотно и не отступала. Что мое «я», мои страдания, мое сердце, о Боже, в конце концев моя жизнь дома — перед великою, безмерною глубиною народного горя? И я, не находя прямых путей, обманывала мать и близких для того, чтобы хитростью победить силу, сокрушавшую меня и обращавшую сознательную и полезную женщину–работницу в светскую, праздную дармоедку.
Но помощник и сообщник мой не только не оказался способным пробудить во мне сильного чувства к себе, но и сам настолько мало дорожил и мною и нашим общим делом, что затянул развязку слишком долго. Все намерения мои были открыты и меня, покрывая незаслуженным позором, оскорбляя морем пошлости, столь чуждым моей гордой и девственной души, перехватили, окружили домашним конвоем и, в буквальном смысле пленницей, повезли в Крым. Моего сообщника пытались сослать административно, чем, конечно, повредили и мне в глазах полиции. Дети мои, надеюсь всею душею, что вы избежите тех унижений, того презрения…27
Кое–какие дополнения (не очень значительные) читатель найдет в двух других письмах, которые Зиновьева–Аннибал писала для троих своих детей. Но документ из Римского архива дает нам наиболее точные хронологические указания: германские школы длились с 1880 по 1883 год, потом последовал сравнительно краткий период увлечения светской жизнью, а в конце 1884 и начале 1885 г. происходила история с неизвестным нам молодым человеком. Датировать ее позволяет не только это письмо, но и чрезвычайно любопытный документ, сохранившийся в московском архиве Иванова, — письмо известного философа К. Д. Кавелина к Зиновьевой–Аннибал, написанное им за полтора месяца до смерти. Мы не знаем подробностей отношений Кавелина и семейства Зиновьевых, но невозможно себе представить, чтобы 18-летняя девушка исповедовалась бы перед чуждым человеком. К сожалению, письмо Зиновьевой–Аннибал нам неизвестно, но по ответу довольно легко представить его содержание.
19 марта 1885 Благодарю Вас, Лидия Дмитриевна, за доверие, которое Вы мне оказали Вашим письмом. Оно полагает на меня нравственную обязанность, не отделываясь общими местами и уклончивыми фразами, высказать Вам прямо и откровенно то, что я думаю о Вашем положении и о том, что Вам делать, чтоб из него выйти. Мне это тем легче, что я сам в молодости находился точно в таком же положении, так же страстно, как Вы, отдавался идеалам общего блага, так же, как Вы, вырывался или, если хотите, выбивался из обстановки, которая не давала полету моих стремлений той свободы, о какой я мечтал. Теперь я старик; но обращаясь к прошлому, я нахожу, что и теперь остался таким же, каким был, с тою же непреклонною верою в идеалы общего блага и горячностью в их преследовании; вся разница только в приемах, в оценке своих сил, в отношении к той среде, во взгляде на свои и ее права на существование. Разбирая себя, свои взгляды и стремления теперь и сравнивая их с теми, какими я жил около полустолетия тому назад, я не чувствую ни нравственной усталости или надорванности, ничего похожего на презрительное или насмешливое отношение к тому, что мне было дорого и свято в молодости, чем я тогда жил и дышал полною грудью. Я теперь тот же, чем был тогда, и в то же время совсем другой. В чем же разница и откуда она, чем ее объяснить? <…>
Вы сбирались бежать с любимым, сочувственным Вам по мыслям и убеждениям человеком, — мужем и отцом семейства — в Швейцарию. Какое счастие, что это Вам не удалось, что Вам помешали! За чем бежать в Швейцарию? Разве там разрешены все социальные вопросы, правда, справедливость и счастие людей разве там осуществились уже на деле? Что Вам там делать? Изучать социальные вопросы? Но ведь это Вы можете так же хорошо и основательно делать и здесь, даже лучше, потому что применение великодушных задач, которые Вы носите в Вашем сердце, ближе Вам в среде, Вам знакомой и близкой, чем в той, которую Вам пришлось бы еще долго и пристально изучать. С Россиею Вы связаны неразрывно всем, а Швейцария Вам совсем чуждая страна, и Вы ей чужая.
Вы говорите, что любите человека, с которым хотели оставить родину. По горячему сочувствию к его стремлениям и задачам, которое Вас с ним связывает, Вы заключаете, что его любите. Допросите хорошенько свое сердце — не обманываете ли Вы себя? <…> Пощадите себя, если не других! Подумайте! Ведь Ваша ставка — пан или пропал. Вы ставите на карту все, всю свою жизнь, и играете втемную, причем шансов выиграть один, а шансов проиграться в пух и прах — 99. Признаюсь Вам: я на месте человека, которого Вы любите или думаете, что любите, ни за что на свете не принял бы от Вас такой жертвы, и то, что он готов ее от Вас принять, дает мне невыгодное понятие не только о его нравственном характере, но и о роде чувств, которые он к Вам питает. Я бывал несколько раз в жизни, еще очень юным, в подобных положениях, и никогда, ни разу не принимал подобных жертв, не только от молодых, неопытных девушек, но и от замужних женщин, любимых мужьями и счастливых в своей домашней обстановке. Растоптать ногами чужой душевный мир, пользуясь увлечением, страстью, слабостью, — что же может быть позорнее и отвратительнее подобного преступления! Счастливая звезда меня от него избавила. Его я никогда не совершил.
Вы говорите, что любимый Вами человек несчастлив в своем браке, что его жена его недостойна. Но почем Вы это знаете? Ведь для определения счастливого и несчастливого супружества нет никаких внешних, оказательных признаков. Ни красота и грация, ни ум, ни талант, ни материальное благосостояние и бедность, ни характер, ни даже добродетельность и порочность — ничто в мире не дает возможность заключать, что брак счастлив или несчастлив. Стало быть, вы судите по тому, что Вам кажется по отзывам самого любимого человека. Что касается до личных впечатлений, то поверьте моей долголетней опытности — они относительно супружеских отношений чрезвычайно обманчивы. Сколько мне случалось видеть браков, с виду очень неладных; а на самом деле оказывалось, что супруги не могут жить друг без друга и срослись в один неразрывный союз. Не верьте и дурным отзывам супругов друг о друге: часто, слишком часто они не более как самообман под влиянием минутной ссоры, которая завтра же забывается. <…>
Соединяясь с женатым человеком, который из–за Вас — допустим, что это действительно так, — выбрасывает за окошко свою семью, — Вы совершите дважды бесчеловечный, негуманный поступок: во-1‑х, Вы косвенно будете виною гибели семьи любимого человека, и, во-2‑х, Вы внесете горе в Вашу собственную семью. Как там ни рассуждайте, но если свет, общество, люди смотрят на связь девушки с кем бы то ни было, а тем более с женатым и семейным человеком как на позор и клеймо для ее семьи, то Вы не можете претендовать на то, что Ваша мать, сестра, братья и родные с страхом и ужасом смотрят на Ваши намерения и делают все возможное, чтоб они не исполнились. Как бы каждый из нас ни смотрел на свои поступки, чувства и решения, мы не имеем права созидать свое благополучие и достигать своих целей на счет спокойствия, счастия и благополучия других <…>
Вы жалуетесь горько на то, что Ваша матушка стесняет выбор Ваших чтений. Я знаю Ваше семейство очень давно и сужу о Софье Александровне не по личным впечатлениям, а по ее делам и по отзывам копорских и соседних крестьян. Она делает массу добра и заботится о крестьянах и крестьянских детях как мать, больше иной матери. Вам, до последнего времени, она никогда не отказывала в средствах образоваться, как того требует наше время и как Вы сами желали. Но Вы не вправе, не можете и не должны требовать от нее, чтобы она смотрела на все Вашими глазами. Ваше последнее решение привело ее в ужас, и этому нечего удивляться: я к Вам по образу мыслей стою ближе, чем Ваша матушка, но и я не нахожу возможным сочувствовать Вам в Ваших последних решениях. <…>
Вы спрашиваете, что Вам делать, что начать, как разобраться в хаосе? Вас глубоко оскорбляет, что честность и чистота Ваших помыслов и намерений заподозрены и не признаются Вашими близкими. Мне кажется, Вы тотчас же сами, без всякого совета, проложите себе путь ко всему лучшему, когда этого сами серьезно захотите. <…> У Вас сердце доброе, Вы горячо любите детей: займитесь школьным воспитанием и обучением. Какое широкое и плодотворное поле деятельности для общего блага и на пользу народных масс! Вы интересуетесь знанием, наукой <…> Займитесь наукой серьезно — и Вы скоро разберетесь в хаосе, который Вас тяготит. Она выучит Вас владеть собой, своими мыслями, чувствами и поступками — первой и благодатной целью для каждого человека в жизни. Вы молоды, начинаете жить, и наладиться в хорошую колею, при некотором усилии, Вам не будет трудно. Ваши порывания и стремления, внушенные благородным сердцем и чистыми помыслами, войдут в правильную колею и выиграют в глубине и энергии. Помните, что истинная сила всегда спокойна. Раз что Вы так наладите Вашу жизнь и деятельность — теперешние недоразумения, диссонансы и страдания скоро исчезнут и забудутся всеми, кому Вы близки и дороги. Сами Вы будете вспоминать об них как об ошибках мысли и благословлять судьбу, которая помешала Вам осуществить их в поступках, после которых уже нет возврата.
Вы требовали от меня откровенного и сердечного отзыва на Ваши страдания, сомнения и вопросы. Верьте, что я положил всю душу в этот длинный ответ, не кривя ею ни перед Вами и ни перед кем. Пишу только то, что думаю в самых затаенных уголках моего сознания, исполняя нравственную обязанность, долг совести перед Вами. Будет мой ответ Вам по душе — последуйте моему совету, поборите себя. Не будет по душе — делайте как знаете, но не пеняйте ни на кого, если погибнете безвозвратно для себя и для других, жертвою самых горестных иллюзий. Перед Вами две дороги. Выбирайте любую, но знайте наперед и помните, куда каждая ведет.
Ваш К. Кавелин28.
Сравним с этой картиной описание О. Дешарт: «Когда Лидии исполнилось лет 1729, ей пригласили в учителя молодого <…> историка Константина Семеновича Шварсалона. <…> На ее вопрос об его отношении к миру он ей объяснил, что у него мировоззрение ’’альтруистическое”. Слово альтруизм он употреблял эвфемистически вместо опасного слова ’’социализм”, которое могло бы его скомпрометировать в аристократической среде <…> он не упускал случая помянуть каких–то своих именитых французских предков» (I, 20–21). Однако из приведенных цитат совершенно очевидно, что ни в 17, ни в 18 лет со своим будущим мужем она даже не была знакома. Первые достоверные свидетельства о занятиях с К. С. Шварсалоном относятся к весне 1886 года30. В сентябре 1886 г. Шварсалон просил руки Зиновьевой–Аннибал и получил согласие, о чем писал ее отцу, уже и тогда жившему в Женеве, в характерных выражениях: «Ваша дочь сделала мне честь, приняв мое предложение — быть другом ее, и согласившись выйти со мной в жизнь, на которую она смотрит строго и серьезно, как на поприще труда и любви на пользу родного народа»31. Свадьба состоялась в ноябре, о чем Шварсалон сообщал ему же 19 ноября: «Вероятно, Софья Александровна подробно писала Вам о свадьбе нашей, как прекрасно служил духовник ее и Лиды, отец Колоколов (церкви Георгиевской Общины; а венчали нас в домовой церкви Коммерч<еского> Училища). Все вынесли от его чудной службы впечатление поистине торжественного и вдохновенного настроения»32.
Константин Семенович Шварсалон («из Евреев», как отметит Иванов), сын унтер–офицера, был старше своей ученицы на 9 лет (родился в 1857 г.), окончил историко–филологический факультет Петербургского университета в 1880 г., в 1881‑м стал кандидатом33и служил преподавателем истории в училище Св. Елены. Среди прочих мест его службы — Павловский институт, женские гимназии Гедда и Таганцевой, Псковская гимназия34. К 1917 г. он был статским советником. Дата его смерти нам неизвестна, хотя можно предположить, что он умер между 1918 и 1923 годами35. Следом его научных занятий является статья «Итальянские исторические документы о России»36. В конце 1880‑х и начале 1890‑х годов он был вполне заметной величиной в кругу молодых тогда историков.
О без малого семи годах семейной жизни Шварсалонов мы знаем немного. Однако, кажется, и этого довольно, чтобы опровергнуть еще одну семейную легенду. «Мама была ярой социалисткой <…> Мама наняла нарочито бедную, неотапливаемую квартиру (принципиальный вызов буржуазии!), присоединилась к партии эсеров (она жалела и любила крестьян) и стала в своем доме устраивать тайные политические сходки. <…> Встреча с моим отцом отвела маму от ее замыслов прямого участия в политической жизни» (Иванова, 16); «Сразу после свадьбы Лидия, во исполнение поучений мужа в прошлом и к его ужасу в настоящем, примкнула к социал–революционерам и завела у себя конспиративную квартиру. <…> В Петербурге Лидия Димитриевна сразу затосковала в своем сером, заваленном пыльной, нелегальной литературой жилище. <…> Сделает ли она кому–нибудь добро своей подпольной типографией — это еще большой вопрос <…> Лидия Димитриевна <…> повесила у себя в комнате рядом с портретами революционных вождей большую фотографию Венеры Милосской. Фанатические подпольщики, с нею работавшие, сочли такой поступок неприличным вызовом, революцией против революции» (I, 21–22).
Никаких положительных сведений о революционаризме молодой женщины семейная переписка не дает. Скорее наоборот. Вот, например, как описывает К. С. Шварсалон жизнь начала 1893 года: «Теперь у нас взята лишняя прислуга и Лидя имеет возможность отдохнуть. Хозяйство наше так устроилось, что кроме удовольствия и спокойствия — иметь свое прекрасное молоко, теперь свои яйца, — и некоторой, пожалуй, выгоды при этом, ничего другого это хозяйство не причиняет. Держать одну корову, как Вы знаете, неудобно: останешься как раз без молока; а от двух его слишком много и поневоле приходится продавать. <…> Недавно присылал, по совету и рекомендации врача, просить давать ему молока — Ваш любимый писатель, Лесков. У него печень не в порядке и прописано молочное питание, а доставать в Петербурге добросовестного молока мудреное дело: если не подливают, то корм коров нездоровый. К сожалению, у нас не нашлось более для Лескова. <…> За коровами и курами ходит у нас Дуня, девушка с Устья, премилая, ласковая и скромная <…> У Лидюши будет летом кто–нибудь гостить; кроме того, невдалеке думает поселиться мой товарищ — Яковлев с семьей, очень серьезный и почтенный господин»37.
Из этого письма, как из ряда других, можно себе представить, что усилия Зиновьевой–Аннибал были направлены в первую очередь на то, чтобы жить самой и приучать детей к естественной жизни и физическому труду, возможно даже, что к некоторому опрощению. Но от этого еще очень далеко до участия в революционном движении. К тому же следует отметить, что никакой партии эсеров во второй половине 1880‑х и в начале 1890‑х годов не существовало, она стала формироваться лишь в середине 1890‑х, когда Зиновьева–Аннибал практически не бывала в России38. Это ставит под сомнение рассказы и про конспиративную квартиру, а тем более про подпольную типографию. К тому же при такой степени привязанности к полуподпольной деятельности странным выглядит постоянное отсутствие в городе и обращенные к самым различным людям приглашения погостить длительное время.
Мы обладаем и новыми данными о расставании супругов. Мотивы разрыва и разъезда выясняются из подробного рассказа Иванова своей первой жене (см. наст. изд., с. 68). Однако время этих событий, немаловажное для понимания дальнейшей судьбы и Зиновьевой–Аннибал и Иванова, нуждается в уточнении. По рассказу О. Дешарт, это вряд ли могло произойти позднее 1892 года: «…она возмутилась, забрала детей и уехала за границу. Она надеялась, что путешествие по знакомым любимым местам Швейцарии и Италии придаст ей новые силы <…> Лето 1893 г. Лидия с детьми проводила во Флоренции» (I, 21). На самом деле лето 1893 г. Зиновьева–Аннибал проводила в Петербурге и на Карельском перешейке, а в Италии был ее муж39. 2 августа он писал Д. В. Зиновьеву: «Письма, полученные мною в Генуе от Лиди, были такого содержания, так неожиданны и вследствие моего переезда из города в город за последнюю неделю так залежались на почте в ожидании меня, что мне представилась решительная необходимость немедленно ехать прямо в Петербург. Вы знаете, как можно встревожиться из–за писем, когда вдали от семьи и зная Лидюшу, ее темперамент и непрактичность. Хуже всего то, что ничего определенного в письмах не было, а между тем ясно было, что Лидя ждет меня немедленно. Можно было подумать, что из–за каких–нибудь 50 или 70 р. предстоит продажа с аукциона всей усадьбы или опасность попасть в тюрьму. А на Тверской, в городском доме, из–за недостатка в устройстве коровника — именно не было второго пола и стока для воды, санитарная коммиссия <так!> грозила тоже чем–то ужасным. И все это к определенному сроку надо было исполнить, с записью в книгу и т. д. Кроме того, Лидя имела большие нравственные огорчения из–за своего доверия к людям и бесконечной любви к каждому. Противно говорить об этом. Прискакал я в Петербург в субботу утром и застал Лидю в городе. Устроится, Бог даст, все своим порядком. Все “материальные” тревоги нетрудно устранить, и никакой неприятности даже не предвидится ни с кем. <…> Что касается нравственного огорчения, то — одно время поможет, как всегда, забыть зло, которым люди платят за добро и любовь»40. А несколько позже, 16 сентября, ему же написала и дочь: «Дорогой Папочка, приходится сообщить тебе печальную весть о себе, которую до сих пор умалчивала из желания поберечь тебя. Дело в том, что я разошлась с мужем и теперь хлопочу о выдаче мне отдельного вида на жительство и права самостоятельно воспитывать своих детей. Не стану объяснять тебе подробностей дела, чтобы не волновать напрасно тебя и себя. Суть в том, что в Июле я узнала о его измене и написала ему тотчас, что разойдусь с ним. Он моментально полетел домой, написав тебе лживое письмо. По приезде сюда ему удалось подействовать на мою мягкосердечность, и я одно время надеялась на возможность поправить дело, почему и решилась в письме к тебе из Финляндии сделать приписку и тем поддержать обман, ради твоего спокойствия. Но очень скоро последовали такие разоблачения, которые заставили меня употребить все меры для скорейшего и полнейшего разрыва с ним. Дело уже совершенно непоправимо»41.
Конец 1893 и первая половина 1894 года проходят в хлопотах об устраивающих Зиновьеву–Аннибал условиях раздельного житья, а 28 апреля она пишет отцу: «Я давно не писала вам, так как была в путешествии и не могла сообщить ничего определенного и ничего приятного. Поехала я в Тверскую губернию и в Москву, чтобы повидать своих друзей, посмотреть вторую нашу столицу, которую, в сущности, никогда не видала. Но, к сожалению, и в этот раз мои намерения разбились в прах вследствие отвратительного настроения. В Осташкове я всё время скучала, потому что воздух там очень хороший, и я всё думала о детях в городе и представляла себе их в деревне на воле. В Москве же на меня напала такая вялость и апатия, что я или сидела со своею подругою, или плакала и мечтала о доме своем и о детях. Несмотря на лучшие намерения, не имела сил сходить в галерею Третьякова, не видела храма Спасителя, не была в Кремле. Самое интересное я пережила в опере в Большом Театре. Видела “Демона”, которого пел Хохлов, любимец Москвы. Не говоря о прелестной музыке, роскошной постановке и недурных исполнителях, было интересно и приятно видеть непосредственный, сердечный взрыв симпатии и благодарности со стороны публики любимому и уважаемому артисту. Ничего подобного в Петерб<урге> не увидишь. Кроме того, я была на вечере у одного молодого профессора Московск<ого> универс<итета>, где видела много интересных людей. Пробыла вне дома всего 10 дней и третьего дня с радостью вернулась к своим. <…> Я почти решила ехать к тебе, папочка, в Июне. Дело в том, что осенью мне пришлось бы ехать совсем одной, а теперь в Июне предполагают ехать двое моих хороших друзей, с которыми я побродила бы по горам и проехала бы в Италию, а затем приехала бы в Женеву и пожила бы у тебя. <…> Поэтому я с радостью ухватилась за мысль поехать со своими друзьями, из которых один известный и всеми уважаемый профессор истории Греве»42. Именно в этом путешествии, а не летом 1893 года она знакомится с Ивановым, о чем повествуют письма, представленные нами в «Интродукции».
Меж тем дело о разъезде с мужем постепенно превращалось в дело о разводе. Нам трудно быть здесь на чьей–либо стороне, но поскольку публикуемая переписка представляет лишь одну точку зрения, нам следует сказать и о том, что, по всей видимости, К. С. Шварсалон вовсе не был таким чудовищем, каким его все время пытается представить Зиновьева–Аннибал. Он сразу взял вину на себя, отказался (во всяком случае, на первых порах) от каких бы то ни было материальных претензий и настаивал лишь на том, чтобы ему разрешалось видеться с детьми, — условие вполне естественное. Обо всех остальных его злодействах мы узнаем исключительно из писем Зиновьевой–Аннибал или ее родных. Достаточно вспомнить, например, историю про толстого блондина, появившегося в Париже летом 1896 года, который вверг в панику всех взрослых членов семьи, хотя его даже никто не видел. Наиболее серьезное обвинение в его адрес — требование, о котором узнаем из письма Зиновьевой–Аннибал к матери от 7/19 октября 1897 г.: «Согласиться же на план Сашин и предложение Шварсалона было бы также очень неразумно. Подумай, какое же право я имею уменьшать наследство моих детей на 50 тысяч! Ведь еще меньше права имею я не выплатить вобщийкапитал деньги эти из моего капитала, когда я его получу. Что же касаетсянеобходимостивыдавать эти деньги Шварсалону ради успеха дела, я уже много писала и Саше, и адвокату, и Владимиру Эдуардовичу. Прибавлю еще тебе самой, дорогая мамочка, что если бы я и согласилась на эту взятку и получила бы развод, далее я по–прежнему была бы предметом для шантажа г-ну Ш<варсалону>…»43Однако и ему мы не находим никакого независимого подтверждения, равно как и сообщению Иванова о принесенном Шварсалоном ходатайстве «о расторжении брака вегопользу (с предоставлением, следовательно, детейему)по причине душевной болезни жены, обусловленной “печальным (!) законом наследственности” и проявляющейся в idee fixe освобождения от него, Ш-а, и в болезненно–ожесточенном против него настроении…»44.
Можно представить себе состояние молодой женщины, матери троих детей, практически моментально оказавшейся перед лицом разрушенной семейной жизни. Для обретения какой–то новой перспективы ей было необходимо найти новую опору, — и она нашлась (конечно, помимо воспитания детей) в искусстве. 26 ноября 1893 г. ее мать, с болью наблюдавшая процесс расхождения, писала мужу в Женеву: «…у Лидии слишком много потребностей и интересов всеобщих, чтобы быть убитой разочарованием в личной жизни. Она знает, где найти участие и любовь, но очень довольна своими друзьями, большею частью людей, которые интеллигентны, а это она ценит больше всего. Ничего невозможно сделать для нее. Она давно пробует писать, берет с больш<им> интересом уроки пения и уверяет, что сумеет устроить свою жизнь разумно, не нуждаясь в советах»45. И несколько позже, 29 января 1894 г.: «Лидия, у которой всегда был большой голос, не казавшаяся музыкальной, теперь всю зиму им исключительно занимается, и это составляет главную отраду — вполовину она ничего не способ<на> делать. Поэтому она не оставит Петербурга, пока ее учительница там. Многие годы она интересуется и держится совсем иной сферы, чем наша, но теперь, когда нет около нее недобросовестного Г-на Шварсалона, всегда старавшегося вредить семье в ее глазах, она в хороших и ласковых отношениях с братом и Лизой. В Копорье она ни за что не приедет, а отдалась музыке со страстью»46.
О пении Зиновьевой–Аннибал также складывались легенды. Самую художественную запечатлел поздний дневник М. Кузмина: «Училась петь она у Виардо и, вероятно, благодаря деньгам добилась дебюта в миланском “La Scala”, но в день спектакля паралич поразил ее голосовые связки. С <тех> пор у нее остались только единичные великолепные ноты замечательного по тембру и оригинальности голоса среди полного хрипа»47. А вот как ту же легенду передала Л. В. Иванова: «У мамы был прекрасный голос. По настоянию отца она стала его развивать, и когда была еще в Париже, брала уроки у знаменитой певицы Полины Виардо, которой тогда было за 80. <…> В Женеве мама дала несколько концертов. <…> На одном из этих концертов, который она дала через несколько дней после неудачных родов, она сорвала себе голос и больше уже не могла петь» (Иванова, 18). Читатель нашей книги сможет и сам собрать информацию о занятиях Зиновьевой–Аннибал пением, но на всякий случай приведем ее в сжатом виде. Она решила стать певицей лишь осенью 1893 года, после разъезда с мужем, некоторое время спустя взяла учительницу. Лето 1894 года прошло без каких бы то ни было занятий, осенью 1894 г. она начинает работать с различными итальянскими преподавательницами пения, и уже весной 1895 года, меньше чем через полтора года сравнительно систематических усилий, настойчиво пытается дебютировать — то ли в каком–либо итальянском оперном театре, то ли на русской императорской сцене. Ни тени сомнения в том, что она этого достойна, у нее не возникает. Только когда П. Виардо, несколько уроков у которой Зиновьева–Аннибал действительно взяла, сказала ей, что ничего нельзя сделать, время упущено, она согласилась продолжать петь лишь на домашних вечерах и в любительских концертах.
Отчасти такого же рода была и история с ее романом «Пламенники», который писался с налету, неоднократно переделывался, даже был частично набран. Всякий человек, причастный к литературе, который получал текст «Пламенников» (кроме мужа автора), испытывал едва ли не мистический ужас и при всем желании угодить Иванову отказывался уронить марку своего издания. Так было с Мережковским48, так было и с Брюсовым. «У Брюсова волосы подымались дыбом, когда в редакцию вносили объемистую рукопись Зиновьевского романа»49. Роман этот до сих пор не издан (многочисленные и неразобранные рукописи хранятся в Римском архиве Вячеслава Иванова), потому свое собственное суждение мы отложим до публикации, но подчеркнем единодушие с ним знакомившихся.
Однако само стремление молодой и, сколько можно судить по сохранившимся фотографиям, привлекательной женщины вырваться за пределы семейной жизни, особенно ее трагической стороны, в творчество должно было вызывать интерес у мужчин, и это чувствуется уже по самым первым рассказам Иванова о знакомстве с нею. И в том, что его увлечение было истинно сильным, у нас нет никаких оснований сомневаться. Уже ретроспективно он рассказывал: «…первый раз я женился в Москве, когда мне было 20 лет и три месяца <…> Девять лет я жил с первой супругой и имел дочь. Потом начинается моя любовь к Лидии Димитриевне. Мы думали с ней, что это у нас темное, демоническое влечение, а оказалось, что это истинная была любовь. Уже потом, после мы это узнали. Я развелся с Дмитриевской <так!>, очень сурово и жестоко это было, но я тогда был ницшеанцем, и это мне помогло. Теперь я это воспринимаю как убийство, ибо жизнь Дмитриевской оказалась совершенно разбитой, а дочь наша сошла с ума»50.
История первых девяти лет этого брака с достаточной степенью полноты рассказана в письмах. Потом они прерываются, так как супруги почти неразлучны, поэтому о последних четырех годах жизни Иванова и Зиновьевой–Аннибал следует рассказать здесь.
2
После триумфальных лекций в Париже весной–летом 1903 года они возвращаются в Женеву и снова ведут уединенный образ жизни, но уединенный только по внешним обстоятельствам, а не по внутренней насыщенности. Уже в сентябре этого года они отправляют в издательство «Скорпион» свои новые произведения: Иванов — сборник стихов «Прозрачность», Зиновьева–Аннибал — драму «Кольца». Вообще работа Иванова в это время отличается невиданной для него интенсивностью: после «Прозрачности» он готовит к печати в журнале «Новый путь» свои парижские лекции, что было не так легко, ибо предварительные черновики требовали существенной доработки, а параллельно с этим пишет трагедию «Тантал», законченную уже в 1904 г. При известном его кунктаторстве такая стремительность выглядит уникальной.
Зиновьева–Аннибал работала меньше: в январе 1904 г. она писала Ал. Н. Чеботаревской: «Потеряла ребенка в конце третьего месяца. Была операция, была долгая слабость, еще длится даже последняя, хотя силы прибывают теперь быстро»51. Тем не менее она успела написать цикл стихотворений в прозе «Тени сна», которые Брюсов, судя по всему, печатать не хотел настолько, что ссылался на потерю рукописи, которую автору в итоге пришлось восстанавливать52.
В ноябре Иванов получил от Брюсова приглашение сотрудничать во вновь организуемом журнале «Весы» и уже с третьего номера начал там активно печататься. Но особенно действенным стало его сотрудничество после того, как они с Зиновьевой–Аннибал провели весной и летом 4 месяца в Москве, интенсивно общаясь с Брюсовым, Бальмонтом, С. А. Поляковым. Вернувшись в Женеву в июле 1904 г., они развернули целую кампанию по обсуждению проектов дальнейшей деятельности журнала (в ней принимали участие оказавшиеся тогда в Женеве Поляков, М. А. Волошин и М. Н. Семенов) и по привлечению новых сотрудников. С 8‑го номера в «Весах» начала печататься Зиновьева–Аннибал, были опубликованы статьи М. М. Замятниной и Ф. Остроги, велись переговоры с С. А. Котляревским, планировалось участие С. Н. Булгакова. Впрочем, из этого получилось не так много, как ожидалось.
Тем временем в сентябре 1904 г. скончался Д. В. Зиновьев, отец Лидии Дмитриевны, и длить пребывание в Женеве уже не было смысла. Ивановых удерживали только бытовые заботы, прежде всего судьбы детей. Весной 1905 г. они переехали в Россию, и с августа начался знаменитый период «Башни», важнейшее содержание которого составили «среды», ставшие одним из наиболее характерных явлений русской культуры 1905–1907 годов53. Но параллельно с этим продолжалась и частная жизнь четы Ивановых, также наполненная массой переживаний. Лето 1906 года было ознаменовано влюбленностью Иванова в С. М. Городецкого и реакцией Зиновьевой–Аннибал на это54, период с конца 1906 по лето 1907 г. — вмешательством в их общую жизнь М. В. Сабашниковой. «Башенный» период ознаменовал последний и, видимо, наиболее существенный период жизни Зиновьевой–Аннибал.
Недоброжелательный, но внимательный и зоркий М. Кузмин в позднем своем дневнике, вспоминая «Башню», подробно описал Зиновьеву–Аннибал в это время: «К тому времени, как я познакомился с Зиновьевой, ей было года сорок два55. Это была крупная, громоздкая женщина с широким (пятиугольным) лицом, скуластым и истасканным, с негритянским ртом, огромными порами на коже, выкрашенным, как доска, в нежно–розовую краску, с огромными водянисто–белыми глазами среди грубо наведенных свинцово–пепельных синяков. Волосы едва ли натурального льняного цвета, очень тонкие, вились кверху вокруг всей головы, делая ее похожей на голову медузы или, более точно, на голову св. Георгия Пизанелло. Лицо было трагическое и волшебное, Сивиллы и аэндорской пророчицы. Ходила она в каких–то несшитых хитонах разнообразных цветов (чаще всего оранжевых, розовых, желтых, но и мальвовых, и синих, и морской воды, и жемчужных). <…> Когда Бакст пригласил ее завтракать, бедная раскрашенная Диотима, в плохо сшитом городском платье, при дневном свете в элегантной холостой квартире Бакста производила жалкое и плачевное впечатление. Но у нее было от предводительской породы уменье следить за всеми гостями, всем найти любезное и ласковое слово…»56Заметим даже в этом описании слова «лицо… трагическое и волшебное». У других мемуаристов, независимо от их отношения к Зиновьевой–Аннибал, описания еще более заострены в направлении противоречивости внешнего облика и внутренней его сути. «В Лидии <…> поражала микеланджеловская тяжеловесность; громким был голос — когда–то она готовилась стать певицей. Говорила она — сначала как бы нащупывая, затем — неожиданно резко. <…> Теперь я держусь того мнения, что именно она вносила в этот союз его духовную субстанцию, а он лишь давал ей форму — художественную и мыслительную. Там, где она следовала за ним на извилистых путях спекуляции, нередко состоявших на службе его страстей, она впадала в заблуждения…»57И почти так же у другой мемуаристки, безответно влюбленной в Иванова: «Ничего от декадентского стиля в обоих: даже небрежно разрисованное лицо Лидии Дмитриевны, бровь, криво сбегающая над огневыми синими глазами, и скованный булавками красный хитон — скорее только знак дерзания, вызова общепринятой эстетике, только наивный манифест. <…> эти двое — Вяч. Иванов и Зиновьева–Аннибал — счастливы своей внутренней полнотой, как не бывают счастливы русские люди, как не бывали тогда, в придушенными декабрьскими днями позади. <…> Не тогда —теперьтолько слышу за ее безудержными излияниями тревогу, не знающую, куда себя бросить. Отсюда и декадентские писания, рискованность ее жизненных выходок. Но как различны источники: у русского декадента чаще от опустошенности, от скудости крови, у нее — от разрывающего ее жизненного избытка»58. Здесь уже вряд ли могут быть сомнения, что не только личность Зиновьевой–Аннибал определяла эти впечатления, но и ее писания. Выход сборника рассказов «Трагический зверинец» и повести «Тридцать три урода» (оба — 1907) принес ей подлинную известность, которая слилась не только с обликом многим известной хозяйки интеллектуального салона, но и с памятью о трагически погибшей женщине. Помимо этого она писала и другую прозу (посмертно собранную лишь в 1918 г. в сборнике «Нет!»), написала комедию в стихах «Певучий осел» (при жизни опубликовано первое действие, полностью — только в 1993 г.), работала над драмой «Великий колокол». Внешняя составляющая жизни значительно уменьшилась.
После блестящего первого года «Башни» второй сезон был гораздо более скромным. С конца ноября 1906 до января 1907 г. Зиновьева–Аннибал серьезно болела, лежала в больнице или дома в постели, что препятствовало собраниям. Потом началась история с М. В. Волошиной–Сабашниковой, также не способствовавшая улучшению атмосферы. Если мы не ошибаемся, то осенью 1906 г. состоялась всего одна «среда», довольно выразительно описанная в воспоминаниях Сабашниковой и дневнике Кузмина, еще две — в конце января и феврале 1907 г. Характерно, что две из них были посвящены «Эросу» — тому, что волновало Ивановых в это время чрезвычайно сильно. Подробная история их переживаний весны 1907 года еще должна быть написана на основании документальных материалов, сохранившихся от того времени, причем материалов не только самих Ивановых, но и Волошиных, и сторонних наблюдателей.
19 апреля дом Ивановых покинула М. В. Сабашникова, но напряжение продолжало сохраняться, и длилось оно еще и после того, как на лето Ивановы отправились в имение тетки М. М. Замятниной Загорье, недалеко от известного местечка Любавичи. Только визит Сабашниковой на два или три дня в августе разрядил ситуацию, по крайней мере для Ивановых. Насколько можно судить по имеющимся письмам, август, сентябрь и первую половину октября они спокойно работали, надеясь как можно дольше использовать деревенскую жизнь, хотя Сабашникова с нетерпением ждала в Крыму их приезда туда. Сами Ивановы то собирались приехать, то откладывали, но все разрешилось трагически неожиданно. Вспоминая события этого времени, Кузмин записывал: «…как–то в одно лето Лид. Дм. умерла от скарлатины в деревне, где жил Вяч., Лид. Дм. и Вера. Ходила по богомольям и по больным, горела, хотела умереть»59. Этого желания смерти, однако, никакие известные нам документы не фиксируют, хотя среди них есть и подробные рассказы Иванова, и еще более подробные воспоминания В. К. Шварсалон, и письма. Как кажется, мы должны констатировать, что эта смерть была случайной и неожиданной для всех. Но она ознаменовала начало нового этапа жизни для Иванова, — того этапа, который находится уже за пределами целей нашей публикации.
3
Следующие по важности персонажи переписки — дети. От брака Зиновьевой–Аннибал со Шварсалоном их было трое. Мы имеем возможность уточнить даты их рождения. Старший, Сергей, родился в имении Зиновьевых Копорье Петербургской губ. 21 сентября 1887 г.60Правда, с этой датой были небольшие недоразумения, о которых он сам писал Иванову 2 октября 1915 г.: «…о рождении своем я даже забыл, настолько привык считать, что оно — 25‑го (как у меня ошибочно значится в метрике и в паспорте, а не 21‑го, как на самом деле»61. Традиционно считается, что второй ребенок, дочь Вера, ставшая третьей женой Иванова, родилась в 1890 году. Однако на самом деле это произошло годом ранее: 7 августа (нового стиля, т. е. 26 июля по старому) 1889 года, о чем Шварсалон известил Д. В. Зиновьева телеграммой. Жили они в то время в Италии, почтовый адрес был: Sta Margherita. Ligure. Casa Costa62. Семейная легенда о рождении гласила: «Веру она чуть не родила на скале Средиз<емного> моря»63, хотя на самом деле все было не так романтично. 6/18 августа 1889 г. К. С. Шварсалон писал тестю: «Дорогой Дмитрий Васильевич!
Спешу несколько подробнее рассказать Вам о рождении нашей девочки (Веры).
Родилась она в 10 ч. 35 м. вечера, роды были в этот раз идеально хороши: еще в 10‑м часу веч. Лидюша была в саду у моря — вечер был дивный, и мы даже катались все в лодке, — так что с небольшим час были страдания. Все шло и окончилось как нельзя лучше. Л идя в прекрасном состоянии, ребенок — большой, здоровый, крепкий и горластый»64.
О рождении младшего — сына Константина Шварсалон–старший известил тестя телеграммой от 23 июня 1892 г. со ст. Перкиярви Финляндской железной дороги: «Родился сын сегодня ночью»65. Это подтверждается и письмом С. А. Зиновьевой к мужу от 4 июля: «Тебе писал Лидин муж, и ты знаешь, что 23 июня она родила благополучно второго сына»66. Значит, в тот момент, когда Зиновьева–Аннибал стала жить недалеко от Ивановых во Флоренции, осенью 1894 года, старшему сыну было 7 лет, Вере — 5, Косте — всего два года.
Хотелось бы обратить внимание читателей на то, что в публикуемой переписке содержится много весьма интересных сведений о воспитании детей в конце XIX и начале XX века в высокоинтеллигентной семье. Особенно показательны они, если мы вспомним, с каким ужасом Зиновьева–Аннибал описывала свое собственное детство с непокорностью и тяжело переносимыми наказаниями. Как смотрятся на этом фоне безжалостные наказания девятилетнего Кости в Швейцарии, вплоть до серьезных раздумий о помещении его в школу–реформаторий! Или нередкие исступленные жалобы на несносность пятилетней Лидии! Видно, что детям нелегко давалась жизнь рядом с матерью. Да и в дальнейшем все сложилось не так, как можно было ожидать.
Читатели переписки расстанутся с Сергеем, когда ему вот–вот должно исполниться 16 лет и он продолжает учиться в хорошей английской школе, куда попал еще в 1899 году. Однако в 1903 г. покровительствовавший ему учитель Дж. Л. Пэтон перешел в другую школу, в Манчестере, и, как можно предполагать, отношения у Сергея внутри своего учебного заведения обострились, и школу он кончал уже в Женеве, где осенью 1905 г. поступил в университет67. Его поведение и вообще отношение к жизни весьма тревожило Зиновьеву–Аннибал, да и оставаться в Женеве ему не было смысла; однако перевод в русский университет из–за разницы в образовании был затруднен, и только знакомство Иванова с ректором Дерптского (Юрьевского) университета помогло решить проблему. Его портрет нарисовал М. Кузмин в позднем дневнике: «На редкость некрасивый мол<одой> человек с какой–то экземой на лице и с совершенно белыми, почти седыми, как и всех ивановских детей, волосами, чванный и неумный, он держался родни Л. Дм., ориентировался на Зиновьевых (но штатски, не по–военному), злился на то, что у него недостаточно денег; что у Вяч. не бывает общества, ухаживал за прислугами, <…> пререкался с Вяч., который на него шипел как змей, а Сергей, желая сказать ’’корифеи литер<атуры>”, говорил ’’эпигоны” и т. п.»68С. К. учился на юридическом факультете, не отличаясь ни особым прилежанием, ни благонравностью. Так, 6 декабря 1908 он сообщал отчиму: «Я тебе не рассказал во время своего приезда о том, что со мною было с Мая месяца. Я тогда в Мае влюбился в одну женщину; летом немножко переписывался; с Сентября у меня с ней связь. Я ее очень люблю. Она летом совсем не любила; теперь — немножко. Она мне иногда помогала работать, т. е. не она, а в смысле подъема; иногда, и чаще, наоборот, мое настроение целыми днями мешало мне что–либо делать. Семестр этот я провел сумасшедше и отвратительно; экзаменов обещанных я сдать не могу. Я истратил много денег, и теперь у меня долги, некоторые спешные. В Ноябре, кажется, 13‑го, я заразился триппером (она — проститутка), к счастью, не в тяжелой форме; теперь лечусь; но все же с ней вижусь. Дорогой Вячеслав, мне необходимо тебя видеть; я хочу говорить о себе и о ней. Может быть, ее можно вытянуть из омута?»69И как ожидаемый итог этого романа — письмо от 29 мая следующего, 1909 года: «…только одно для меня выяснилось совершенно ясно: это моя большая вина перед тобой, растрата твоих денег, и я прошу тебя о прощении»70. Однако со временем университет он все же закончил и в силу родственных связей мог рассчитывать на серьезную карьеру. В 1911 г. он писал Иванову: «Сегодня я представлялся в Сенате Обер–Прокурору, которому передал от дяди Саши письмо; он очень любезно со мной беседовал минут 5–10, вернее, расспрашивал меня об Университете, о занятиях, о служебных намерениях; он принял меня на службу в Сенат и велел сделать представление в Министерство Юстиции»71. Он служил в Кассационном департаменте Сената, в Горном департаменте Министерства финансов, но карьера не задалась. Как можно понять, на этом сказалась и скандальная история, попавшая в газеты, с пощечиной М. А. Кузмину72, и азарт игрока, проигрывавшего серьезные деньги. С объявлением войны он ушел в действующую армию, командовал ротой. Уже в сентябре 1914 г. был ранен, перенес операцию и из армии был уволен (см.: Иванова. С. 58, 63). Известно, что в 1915 г. он служил в цензуре на Главном телеграфе, после революции занимался случайной литературной работой. В биографической справке о нем Р. Д. Тименчик сообщил: «По–видимому, репрессировался: в 1930‑е гг. печатается в изданиях Беломорстроя. Последние сведения о нем — был в Курске в 1940 г.»73
О дальнейшей судьбе второго сына, Кости, у нас сведений еще меньше. В 1903 году ему было 11 лет, и он учился в школе в Женеве. На Пасху 1907 года он вместе с Лидией и М. М. Замятии ной приехал в Петербург. Его портрет того времени также оставил Кузмин: «Еще добрее, добродушнее и привлекательнее <чем Вера> был Костя <…> Те же белые волосы, румяные щеки, крупные поры и толстые губы, но выше ростом и оживленнее остальных Шварсалонов»74. С осени 1907 г. он учился в реальном училище Гуревича75, с 1908 года — в 1‑м кадетском корпусе, после его окончания — в Михайловском артиллерийском училище. С 1914 г. — на фронте, откуда не вернулся. По предположению Н. В. Котрелева, в конце 1917 или начале 1918 г. стал жертвой солдатского самосуда76.
О биографии дочери Лидии рассказывать вряд ли имеет смысл, поскольку читатель вполне имеет возможность узнать ее из ее собственных воспоминаний, на которые мы уже не раз ссылались, а также из других источников77.
Самая трудная задача — рассказать о жизни Веры Константиновны Шварсалон, любимой дочери Зиновьевой–Аннибал. Трудность состоит в том, что имеющиеся материалы, как правило, написаны с пристрастием того или иного рода, чаще всего обусловленным тем, что сформулировала Ахматова: «Мне особенно была неприятна ”игра” <Иванова> в ’’однолюба”, как он любил себя именовать, потому что я жалела и любила бедную Веру. То, что рассказывал о его семейных ”забавах” X. — ужасно»78, или даже еще резче: «В. Иванов вступил в связь со своей падчерицей — Верой Шварсалон, убедив ее, что этого хочет ее покойная мать, являющаяся ему во сне. В результате у В. Шварсалон должен был появиться ребенок»79. Мы постараемся быть предельно сдержанны.
Вера Константиновна училась в Швейцарии, что задержало ее воссоединение с семьей: если Сергей приехал в Петербург еще в 1906 году, Костя и Лидия — весной 1907 г., то Вера, кончавшая школу, жила в Женеве до лета 1907 г. и сразу прибыла в Загорье. Там она стала свидетельницей смерти матери и там же почувствовала, что жизнь с отчимом будет ей нелегка80. Однако она училась на Высших женских курсах, вела литераторскую деятельность (переводила статьи для журнала «Аполлон», помогала в переводах Ал. Н. Чеботареве кой), привлекала внимание многих мужчин, появлявшихся на Башне. Но все чаще и чаще свой взгляд останавливал на ней Иванов. В его дневнике 1909 года повторяются фразы, записанные измененным почерком, напоминающим почерк покойной жены: «Дар мой тебе дочь моя, в ней приду — Ora Sempre», «Мой верный дар тебе моя Дочь», «Дорофея Дар мой Ее живое тело тебе» (II, 775, 777). Когда летом того же 1909 г. устраивается его свидание с М. В. Сабашниковой, он настаивает на том, чтобы при нем присутствовала Вера. Ей было позволено даже вмешиваться в деятельность оккультистки А. Р. Минцловой, подолгу беседовавшей с Ивановым и пророчившей ему великое будущее.
Вряд ли было возможно войти в новую жизнь, не обдумав ее смысл и значение. Вот как рассказывало об этом семейное предание, переданное О. Дешарт: «Память обуславливает реальную связь родового преемства. Чувство живого единства различных поколений с младенчества было ведомо Вячеславу <…> Много позднее В. И. пришлось пережить тайну преемства между живыми и ушедшими как решающее событие своей личной жизни: Вера была в Загорье при смерти матери. Лидия столь же страстно любила свою дочь, как мать Вячеслава своего сына, и столь же горячо была ею любима. Их проникновенная дружба никогда не прерывалась биографическими или идеологическими затруднениями и разрывами. Внешне Вера не казалась похожей на мать: Лидия была высокой, полной женщиной с прекрасными и мощными плечами и руками. Русский склад лица, нежный, волнистый профиль, слегка выпуклый лоб; в смуглых орбитах светлые, с большими тенями под ними, глаза, мятежно темневшие в минуты волнений; маленькие, изящные уши, большой, умный рот и совсем особенные, золотистые с розово–пепельным оттенком, пушистые волосы, образующие вокруг головы не то львиную гриву, не то ореол <…>. Вера была тоненькой девушкой со строгими, большими, потерянно вдаль смотревшими глазами; гладкие, на пробор расчесанные волосы, тяжелая, золотая коса, положенная на голову точно диадема; античный наклон длинной шеи; правильный выточенный профиль — голова Мадонны на спортивно упругом, мальчишески прямом теле. <…>
Вера осталась одна с Вячеславом после смерти матери в ожидании, когда размытые дождями дороги покроются снегом и согласятся стать проезжими. Вместе, вдвоем повезли они тело Лидии в Петербург. Общее горе их сблизило. Шли года. Отношения углублялись, осложнялись, душевная близость переходила в любовь. Чувство В. И. к “ее дочери” становилось противоречивым: возможно ли? Допустимо ли? Девочка, которую он знал с пятилетнего возраста, которую носил на руках, — ей ли стать его женою, занять место ее матери? Сперва он попытался отойти от нее, но внутренне уже знал, что сближение, соединение их вызывается не только страстным влечением, что оно духовно оправдано, предопределено, необходимо. Он помнил: однажды, незадолго до роковой болезни своей, Лидия задумчиво, тихо сказала, глядя, указывая на Веру: “Быть может, она…” Что это — намек, завет, завещание?
В. И. был спокоен: он твердо знал, что его решение соединить свою судьбу с Верою есть не измена Лидии, а верность.
Летом 1910 г. В. И. жил в Италии, собирал материалы для книги о Дионисе. Вера приехала к нему из Греции. Как и с ее матерью, все решилось в Риме. Вечный Город вернул В. И. его прошлому. <…>
В. И. был спокоен: он твердо знал, что его решение соединить свою судьбу с Верою есть не измена Лидии, а верность» (I, 133–135).
Нетрудно в этом повествовании уловить неточности. Веру отправили в Петербург еще до того, как тело ее матери Иванов перевозил туда. Он не жил в Италии, а приехал туда (сперва во Флоренцию, что еще более обостряло сходство) специально к Вере81. Но суть вряд ли может измениться от этого. Как вспоминал Модест Гофман: «В 1909 году я думал, что женюсь на Вере, хотя до меня и доходили слухи, которым я не верил, что Вячеслав Иванов стал мужем своей падчерицы; в 1910 году стало совершенно очевидным, что моей женитьбы никогда не будет»82. В начале 1912 г. стала очевидна беременность Веры, и Ивановы уехали за границу. По нескромности М. Кузмина, которому В. К. предложила фиктивный брак, вся история стала достоянием самых широких окололитературных кругов и вылилась в упомянутую выше пощечину ему со стороны С. К. Шварсалона.
Родившийся во Франции сын был назван Димитрием (1912–2003), и ему мы обязаны сохранением Римского архива отца, организацией многих конгрессов, посвященных изучению жизни и творчества Вячеслава Иванова. Согласно его завещанию, был организован «Исследовательский центр Вячеслава Иванова» в Риме.
Примерно через год после его рождения Иванов с Верой вернулись в Россию — на этот раз в Москву. Их московская жизнь была совсем иной, чем жизнь на Башне, и продолжалась дольше: семь лет вместо двух. В пореволюционную разруху, голод и холод В. К. заболела скоротечной чахоткой и скончалась почти в свой день рождения — 8 августа 1920 года.
4
Мы не знаем в точности, когда в жизнь Ивановых вошла Мария Михайловна Замятнина (1862–1919). Согласно тому же семейному преданию, дело обстояло так: «У Лидии была подруга юности — Мария Замятнина, женщина незаурядная. Самостоятельно мыслящая, энергичная, с высшим образованием (что тогда для девушки из аристократической среды было редкостью, считалось неблаговидным, даже неприличным), Марья Михайловна обладала врожденным организаторским талантом. <…> Незаметно, среди светской болтовни и разговоров на “умные” темы, она быстро и ловко устраивала не только студенческие издания профессорских диспенсов; она организовала “Общество помощи учащейся молодежи”, находила и оплачивала квартиры, зорко следила за ею основанной бесплатной столовой — все это в тогдашней России, при ужасающей бедности студентов, было делом сложным и важным. Замятнина, о том не стараясь и не думая, всюду занимала руководящее положение <…> Она вся, до конца отдавалась делу, которое делала, и ей совершенно некогда было думать о себе.
Когда, еще в пору их скитальчества, Лидия и Вячеслав тайком в Петербурге свиделись с Замятниной, Марья М. была обрадована, увидев подругу свою до неузнаваемости духовно расцветшей, творчески вдохновенной, и она была потрясена, восхищена явлением блестящего, чарующего, многообещающего молодого ученого и поэта. Со свойственной ей страстностью и прямолинейностью она сразу решила, что совершенно недопустимо топить этих “олимпийцев” в мелочных семейных заботах, решила взять на себя всю прозу жизни, а их освободить.
Из России тогда В. И. и Л. Д. уехали вместе с Замятниной, и она сопровождала их всюду, куда они ездили со всей семьей, а в их отсутствие вела весь дом и воспитывала детей» (I, 41–42).
Однако странным образом ни малейших следов раннего знакомства Зиновьевой–Аннибал с Замятниной нам обнаружить не удалось. Нам известно, что Замятнина окончила Высшие женские курсы в 1893 г. и работала там же помощником библиотекаря83. Она дружила с С. И. Алымовой, приятельницей Зиновьевой–Аннибал, приятельницей до такой степени, что лето 1895 года она проводила в Бретани с ее детьми, пока сама Зиновьева–Аннибал находилась в Париже. Но впервые имя Замятниной появляется в переписке только летом 1899 года, однако в контексте, явно свидетельствующем, что это не мимолетное знакомство: в начале лета она едет в Неаполь наблюдать за жизнью детей Зиновьевой–Аннибал, потом, уже в конце лета, помогает всей семье переехать в Англию и только глубокой осенью (вероятно, в конце октября) возвращается домой. В связи с этим рискнем высказать предположение: не было ли знакомство с Замятниной плодом общения с И. М. Гревсом летом 1898 года в Петербурге? Впрочем, настаивать на этой гипотезе не возьмемся.
В любом случае, Замятнина именно с 1899 г. проводит все больше и больше времени с Ивановыми и их детьми. Летом 1900 г. она вывозит детей из Англии, потом поселяется с ними в Женеве, куда приезжают Ивановы и арендуют виллу Жава, а с марта 1901 г. оказывается практически решено ее постоянное пребывание с семьей. 23 августа (старого стиля) 1901 г. Зиновьева–Аннибал сообщала И. М. Гревсу: «Зимою прошлого года основали очаг и утвердили семейных пенатов на неопределенные года в Женеве возле моего старика. Наняли там за городом старый дом со старым садом, где есть и вишни, и сливы, и даже несколько кустов винограда. Там поселили младших 3‑х и с ними на время нашего отсутствия осталась Мария Мих.<айловна> Замятнина, наш добрый гений хранительный. Кстати здесь скажу, что она решила всецело отказаться от своего библиотекарства и прирасти к нашей семье любимым ее членом»84. И действительно, с тех пор она находилась при семье (или той ее части, где в тот момент находились дети) практически безотлучно. В уже не раз цитированном нами позднем дневнике выразительный ее портрет оставил М. Кузмин: «Замятнина была старая девушка, вложившая все свое любовное и материнское чувство в семейство Ивановых <…> Она не только вела хозяйство, следила за детьми, правила корректуры, подготовляла рукописи, репетировала с Лидочкой, но чуть ли не готовилась к лекциям, которые должен был читать Вяч. Ив. И самопожертвование, и требовательность, и смирение, и обидчивость, и благодарность за малейшее внимание — все соединялось в образ для других смешной мироносицы»85. И не случайно в стихотворениях, где она так или иначе имеется в виду, Кузмин называл ее Марией Египетской и евангельской Марфой.
Вместе с тем было бы неверно утверждать, что все в отношениях семейства и Замятниной было совершенно безоблачно. Внимательный читатель писем без особого труда найдет описания разных недоразумений, непониманий и едва ли не скандалов. Но все–таки в подавляющем числе случаев Замятнина исходила из своей позиции, сформулированной вскоре по приезде в Петербург, 15 июня 1907 г.: «Счастливый день сегодня для меня. День, светящий на жизнь. Чувствовалась глубокая святая любовь между мною и Вячеславом. Тихим веянием, ласково любили мы. Молюсь горячо за него, моего дорогого мне — любимого всею душою моею, всем существом»86.
Это чувство особенно укрепилось после смерти Зиновьевой–Аннибал, когда Замятнина окончательно оставила попытки какого бы то ни было своего самовыражения. До того мы знаем о ее занятиях искусствоведением в Женевском университете, о статье, посланной в «Весы», но оставшейся ненапечатанной, и еще об одной, уже опубликованной87. Ни о чем подобном более речи не было. Зато мы обязаны ее трудолюбивости сохранению многих важных документов. Именно она вела протоколы собраний «Академии стиха»88, переписывала важные письма, отправляемые Ивановым, перебеляла сочинения Зиновьевой–Аннибал, по временам вела хронику жизни той части семейства, с которой в тот момент находилась. Ее вклад в сохранность памятных бумаг трудно переоценить.
Как и В. К., Замятнина умерла вскоре после революции. «Отопление в нашем доме совсем прекратилось. Маруся стала слабеть, тело ее опухло; от слабости предметы начали падать у нее из рук. По совету докторов, ее поместили в больницу <…> Маруся телефонировала, что ей в больнице голодно. К ранней весне 1919 года она заразилась там сыпным тифом (была сильнейшая эпидемия) и умерла. Мы похоронили ее на Новодевичьем кладбище, близко от Эрна. Гроб был из деревянных досок со щелями» (Иванова, 78). Могила ее, как и могила В. К., утрачена.
5
Помимо Замятниной, постоянными насельницами мест семейного пребывания были так называемые «девушки» Зиновьевой–Аннибал. «Мама возила с собою нескольких девушек, которых держала как членов семьи. Она их находила в России, где спасала их от тяжелых, иногда трагических обстоятельств. Помню Дуню из рыбацкой деревни, Анюту, Олю — дочь пьяницы–художника, прикладных дел мастера <…> Вспоминаются еще имена Васюни и Кристины. За воспитанием детей родители очень внимательно следили, но они часто и надолго уезжали <…> и практическими подробностями не занимались. До женевского периода они предоставляли их девушкам…» (Иванова, 14).
Надо сказать, что в вопросе об этих «девушках», как и вообще в вопросе об отношении Зиновьевой–Аннибал к низшим по социальному положению людям, есть по крайней мере две стороны. Прежде всего нельзя представлять дело так, как изображала его М. В. Сабашникова: «Быт их для тогдашней России был очень необычен. Все женщины нашего круга держали, по меньшей мере, кухарку. Лидия же, помимо своих литературных работ и приема множества посетителей, делала все сама, так как не терпела в своем жилище человека, не разделяющего полностью их жизни»89. Не думая усомниться в правдивости мемуаристки, скажем, что внимательный читатель переписки обратит внимание на неоднократные упоминания кухарок, прислуг (по крайней мере, приходящих) и т. п. Вероятно, бывали периоды, когда у Ивановых прислуги не было, но эти периоды не были продолжительными. А в женевский и более ранние периоды их функции зачастую выполняли «девушки». Формальный статус их в доме, кажется, определен не был, но они занимали некоторое межеумочное положение, которое могло быть труднее, чем положение служанки. С одной стороны, они напоминали воспитанниц, однако, как прекрасно видно из переписки, прекрасно знали свое место, гораздо более низкое. С другой стороны, им не платили жалованья, предпочитая более или менее дорогие подарки к праздникам, причем стоимость их учитывалась довольно жестко. Зиновьева–Аннибал вовлекала их в события собственной жизни, но сама вела себя довольно диктаторски, когда речь заходила о жизни самих этих «девушек». Как ни второстепенна эта сторона в переписке, все же можно уловить и упоминания о нервных болезнях, выводивших Зиновьеву–Аннибал из себя, и нотки хорошего сельского хозяина, знающего, когда для подвластных ему существ приходит настоятельная пора размножения. И в этом случае трудно не вспомнить письмо Ю. А. Беляевской, обращавшейся к Зиновьевой–Аннибал со вполне, как кажется, резонными вопросами: «Приходило ли Вам, дорогая Лидия Дмитриевна, в голову, что, будя в Ваших девушках такие нежные, высокие струны, кот<орые> отзываются на мировую скорбь, Вы можете принести им страшное несчастье, несчастье на всю жизнь? Ведь если бы при этом они могли получить систематическое образование и т<а>к<им> образ<ом> встать в ряды интеллигенции, они перешли бы из своего слоя в наш, а теперь они должны неизбежно очутиться ни у того берега, ни у другого, что сделает для них невозможным найти то счастье, о кот. я писала Вам. Стать женой только грамотного человека им очень трудно, ч<то>б<ы> не сказать невозможно, а образованный человек, кот<орый> мог бы удовлетворить их, не удовлетворится ими. Чувствуете? И первое, самое естественное, а след<овательно>, и самое важное призвание женщины — быть женой и матерью, для них закрыто. Тут уж не мировая скорбь (дающая большое наслаждение своего рода), а личная скорбь и тоска получается»90. И в каком–то отношении близки к этому слова В. А. Гольштейна, которого Зиновьева–Аннибал часто просила о медицинских советах разного рода. Он писал ей 26 января 1898 г. по поводу конкретной девушки, о которой его просили: «Здоровье Анюты хорошо. Никакой болезни у нее нет. Она просто человек нервный, и эта нервность скорей достоинство, чем недостаток. Поживает она у нас тихо и спокойно; спит весьма недурно. Вы желаете знать мое мнение о Ваших намерениях по части Анюты. Скажу Вам с полной искренностью и с полным убеждением (и таково также мнение А. В.), что я их не только нахожу неосновательными, но прямо осуждаю. Анюта редко хороший человек, Вы с ней много и долго прожили и пережили, причем она доказала и свою горячую преданность Вам, и свою способность быть полезной, необходимой, незаменимой. Расставаясь с ней, хотя бы на время, порывая интимную нить, связывающую Вас с ней, Вы не только поступили бы безнравно, но Вы лишили бы себя опоры, которая — кто знает? — может понадобиться. За такой поступок неосторожный и несправедливый, чтоб не сказать более, Вас может наказать судьба: il у a un justice immanente! С Анютой трудно ужиться! С каким же человеком, имеющим душевную физиономию и горячее сердце, не трудно порой ужиться?»91
Мы очень мало знаем о судьбе этих девушек после того, как они покидали семейство. Кажется, Зиновьева–Аннибал ставила своею целью их замужество с выделением небольшого приданого. Но по–настоящему счастливо сложилась, насколько мы знаем, судьба лишь одной из них, Ольги Никитиной (см. об этом далее). Анюта (Анна Николаевна Шустова), раньше других ушедшая в собственную жизнь, поселилась в Петербурге и была, как можно понять из записей В. К. Шварсалон, служащей в публичных банях. 4 января 1907 г. Зиновьева–Аннибал писала о ней Замятниной: «Анюта выходит замуж за человека совсем ей неподходящего, неразвитого и необразованного, но, кажется, очень мягкого и любящего»92, но вполне возможно, что брак этот и не состоялся. О Дуне (Е. С. Строгановой) находим справку О. Дешарт в примечаниях к дневнику Иванова 1909 года: «Дуня — одна из девушек, сопровождавших Лидию Дмитриевну. Дуня вышла замуж за балтийского рыбака и поселилась с ним на берегу моря, недалеко от Петербурга. Сон В. И. оказался телепатическим: в ту пору Дуня тяжело болела (чего он не знал) и вскоре умерла» (II, 828). О Васюне, покинувшей семью в 1899 г., узнаем из письма С. И. Алымовой от 1 сентября 1900: «Васюня уехала уже в Курск или Калугу. Письмо твое к ней я перешлю, хотя оно уж очень строгое: ведь она не виновата в том, что после 8 лет учения сдала только за 3 кл<асса>. Здесь училась она усердно. Виноваты ее силы умственные и отчасти система. <…> Вчера из письма Васюни узнала, что Анюты она не видала и пытается поступить на службу на жел<езную> дорогу. Нехорошо только, если у ней на руках будут порядочные деньги»93. О Кристине или Христине у нас вообще нет никаких сведений, помимо тех, которые сообщает Зиновьева–Аннибал Иванову в письмах 1901 — 1902 гг. из Женевы.
Как мы уже сказали, больше всего сведений у нас о судьбе Оли — Ольги Федоровны Никитиной. Но чтобы их сообщить, надо сперва сделать отступление и рассказать еще об одном персонаже писем 1901 — 1902 годов — Феликсе Остроге.
1 ноября (н. ст.) Иванов представлял его Брюсову: «Мой приятель, Острога, профессор здешней консерватории и композитор, хочет нам писать еще о лейтмотивах Вагнера…»94Статья была написана и отослана, но напечатано было только послесловие Иванова к ней, ставшее самостоятельной работой «Вагнер и Дионисово действо». Как видно из переписки, этому композитору предназначалась важная роль в исканиях Иванова начала 1900‑х годов. Однако удивительно, что столь важный человек практически неизвестен в музыкальной библиографии. Единственная справка о нем, которую нам удалось отыскать (с помощью Ж. Тасси, много способствовавшей нам в различных разысканиях, связанных с женевскими реалиями и персоналиями), гласит: «Острога Ф. М., род. 17 июня 1867 в Люцерне, сын отца–поляка, натурализовался и вырос во Франции. После окончания учебы в Центральной школе искусств и ремесел в Париже (как инженер), он обратился к музыке, учился в консерватории в Париже (Туду и Лэнепвё) и Женеве, в которой впоследствии стал преподавателем фортепиано. Из его сочинений на швейцарском Tonkünstlerfest в 1905 г. было исполнено скерцо из фортепианного квинтета»95.
Послушаем теперь носительницу семейного предания. Комментируя упомянутую выше статью «Вагнер и Дионисово действо», О. Дешарт писала про него: «…проф. Женевской консерватории по классам рояля и гармонии, директор филармонического оркестра при “Большом” театре Женевы, был известен под фамилией — Ostroga (Острога). Но фамилия такая была не именем его рода, а революционным псевдонимом его отца. Видный политический деятель, один из организаторов польского восстания 1863 г., Валериан Мрочковский (Mroczkowski) назвал себя —Острога(б. м., в ознаменование своего пребывания в острогах). Наименование такое перешло к его потомству. Высланный за границу Валериан Мрочковский–Острога на всю жизнь стал эмигрантом. Женат он был на графине Зое Сумароковой. В Люцерне, в 1867 г., у них родился сын — Феликс. Отец Зои, адъютант Александра II-го, был композитором; от него, вероятно, внук и унаследовал музыкальное дарование. <…> В Шатлэне Феликс Валерианович Острога был у Ивановых частым гостем. Он давал уроки музыки Вере, Косте <…> и ’’маленькой” Лидии» (11, 683–684). Кажется, роль В. Мрочковского в восстании 1863 года преувеличена: доступные нам источники фиксируют лишь отдельные и не очень значительные эпизоды с его участием. Но зато его жена обладала бурной биографией. Зоя Сергеевна Сумарокова (1828–1897), дочь известного генерал–адъютанта (между прочим, участвовавшего в подавлении польского восстания 1831 года), была женой князя Алексея Васильевича Оболенского (1819–1884), генерала–от–артиллерии, сенатора, военного губернатора Ярославля, потом московского губернатора. «Оставив его в России, княгиня забрала детей и обосновалась близ Неаполя, на острове Иския. Вместе со всем своим многочисленным штатом занимала она половину большой гостиницы. Тут были разноплеменные гувернеры и гувернантки, горничные, лакеи и даже привезенный из России домашний доктор. Но “княжеская” эта жизнь продолжалась недолго. После того как Оболенская отказалась вернуться в Россию, швейцарская полиция по требованию ее мужа отобрала у нее детей, а русские власти лишили ее довольно крупного состояния. Вскоре вышла она замуж за Валериана Мрочковского. Бывший киевский студент польского происхождения, он участвовал в польском восстании, затем жил в Париже, а в 1865 году приехал в Неаполь, где, познакомившись с Бакуниным, и вошел в его “Братство”»96.
Из такой–то неординарной семьи происходил добрый знакомый Ивановых. Если к этому добавить, что он был женат на дочери знаменитого анархиста (и естествоиспытателя) Элизе Реклю, также входившего в круг почитателей Бакунина, то это завершит картину.
Но музыкальная его карьера, насколько мы знаем, была отнюдь не такой уж блестящей. В проведенных по нашей просьбе Ж. Тасси поисках в архиве Женевской консерватории не было обнаружено никаких документов, свидетельствующих о том, что он занимал там штатное место. Его именование «профессор», которое иногда встречается позже, явно означает всего лишь «professeur», «преподаватель», в том числе и внештатный. Газетные отклики, на которые ссылается Зиновьева–Аннибал, были достаточно скромны. По каталогам было обнаружено всего две книги, связанные с его именем: небольшой нотный сборник97и вышедшая под его редакцией книга Жака–Далькроза «Введение в изучение гармонии» (Женева, б. г.). Нашлись ноты одной его песенки98— и это все. Наверное, более тщательные розыски позволят обнаружить какие–либо еще его музыкальные произведения, однако вряд ли это всерьез изменит дело: Острога был, судя по всему, профессионалом такого рода, который не поднимался до высот искусства. Почему же он вызвал такую заинтересованность не только Зиновьевой–Аннибал, но и самого Иванова? Здесь, видимо, надо будет предположить, что желание видеть свои стихи в музыкальной аранжировке заставляло его со страстью искать композитора, способного адекватно передать гармонию стиха (поскольку вряд ли можно было предположить, что выросший во французской культуре композитор может понять все оттенки его смысла). И если реальное положение дел не соответствовало ожиданиям, то тем хуже для реальности: Острога представлялся фигурой несравненно более значительной, чем на самом деле.
Впрочем, судя по всему, обретя славу, Иванов более не вспоминал своего женевского приятеля. Однако для нашей статьи его фигура небезразлична еще и потому, что он сделался своеобразным свойственником всех членов семейства. «Но сближению Острога с семьею В. И. способствовала не только музыка <…> В 1904 г. на вилле Жава у Л. Д. жили три девушки. В одну из них, миловидную Ольгу Никитину, влюбился Острога. Она стала его женою. Брак оказался счастливым, и Феликс Валерианович сделался своим человеком в доме Ивановых. <…> О. Ф. продолжала жить с мужем в Швейцарии; потом переехала во Францию, где Ф. Острога умер в 1936 году. <…> А по окончании войны, уже в пятидесятых годах, приехал в Рим французский дипломат (служивший при министерстве иностранных дел) — Юрий Феликсович Острога, сын Олечки. Он рассказывал про мать и сообщил, что она умерла в 1947 году» (I, 683–684). Опять–таки, в который раз, в рассказе О. Дешарт есть очевидные неточности: с Ольгой Никитиной Острога познакомился заметно ранее; своим человеком в доме Ивановых он стал задолго до того, как женился. Но дата брака указана точно: в недатированном, но явно относящемся к январю–февралю 1904 г. письме Зиновьева–Аннибал рассказывала Ал. Н. Чеботаревской: «Олин брак на днях. Она блаженствует, и Феликс также»99. Но эта почти что семейная близость продолжалась недолго. Последнее, что мы о ней знаем, — это жизнь Веры вместе с семьей Острога весной и летом 1907 г., после отъезда младших детей с Замятниной в Петербург. Словно по инерции, она пишет им несколько писем из Загорья, но потом общение постепенно сходит на нет.
Итак, перед нами прошли основные персонажи переписки. Не следует полагать, что к ним следует относиться пренебрежительно. Зиновьева–Аннибал для определенного круга исследователей может представляться фигурой не менее интересной, чем Вячеслав Иванов. Судьбы детей хотя бы в малой степени отражают и дух времени, и русскую историю, — испытания Веры, мировая война, революция, ее губительные явные последствия, эмиграция, кровавые тридцатые. В широком семейном круге явственно чувствуются перемены, со временем представшие в ином качестве, теперь описываемом некоторыми мемуаристами советского времени, — решительные изменения статуса прежней семьи. Тем любопытнее, что мы видим это in statu nascendi, когда самим участникам истории еще невозможно было понять, куда приведут их более или менее осмысленные поступки.
Но Вячеслав Иванов если и не знал этого в достоверности, то каждым своим действием строил вокруг себя новую реальность, со временем становившуюся более реальной, чем существующая. A realibus ad realiora — путь, указанный им для истинной поэзии, — на деле осуществлялся и в жизни. Но поэзия закрепляла его, делала непререкаемым. И кажется, что, публикуя разнообразные документы, мы деконструируем, демифилогизируем созданную немалыми усилиями художественную биографию Вячеслава Иванова. На деле, конечно, мы заняты вовсе не этим, а стараемся понять сами и дать возможность «вложить персты» недоверчивому читателю, как и почему вырастает перед нами облик одного из самых сложных поэтов, теоретиков, жизнетворцев двадцатого века.
Н. А. Богомолов
О тексте данного издания
Переписка Вяч. Иванова с женой охватывает период с 1894 по 1906 год. В настоящем издании публикуется, однако, переписка лишь 1894–1904 годов. В 1904–1905 гг. супруги постоянно жили вместе и письма писать не было надобности (два малозначительных письма 1904 года печатаются нами как приложение), письма же 1906 года представляют собой отдельное образование: они практически все относятся к тому времени, когда Зиновьева–Аннибал уехала к детям и М. М. Замятниной в Швейцарию, а Иванов писал ей дневниковые письма, заполняющие лакуну в его подлинном дневнике (с неточностями опубликован: II, 744–756). В настоящее время этот дневник в полном объеме, т. е. вместе с письмами, составляющими его большую часть, готовится к печати Н. А. Богомоловым. Ответные письма Зиновьевой–Аннибал 1906 года будут напечатаны в этом же издании.
Переписка дополнена «Интродукцией», пятью «Интермедиями» и «Финалом», в которых опубликованы документальные материалы (письма и дневники), позволяющие хотя бы в некоторой степени заполнить лакуны в представлении о жизни супругов того времени, когда они находились вместе и писем друг другу не писали. Это письма Иванова к первой жене лета и начала осени 1894 г., рассказывающие о знакомстве с Л. Д. Шварсалон; дневник самой Шварсалон 1894 года, где идет речь о первом периоде увлечения; письма супругов к разным корреспондентам 1899–1900 годов из Англии, 1901 года из Афин и Палестины; письма к М. М. Замятниной в Женеву 1902–1903 годов и, наконец, письма к ней же и детям из Парижа в Женеву 1903 года. Мы отдаем себе отчет в том, что далеко не все хронологические пропуски этими документами оказываются заполнены. Так, ни самой перепиской, ни прочими материалами совсем или практически совсем не освещаются события с середины лета до октября 1895 г., с конца 1895 г. до мая 1896 г., августа–сентября и ноября — первой половины декабря 1896 г., большей части 1897 и начала 1898 г. (к этому времени относится значительный по объему дневник Зиновьевой–Аннибал, находящийся в Римском архиве Вяч. Иванова и пока не введенный в научный оборот), с конца лета 1898 до начала лета 1899 г., конца весны и начала лета 1900 г., периода с осени 1900 по весну 1901 г. За пределами этой книги также оказываются жизнь Ивановых в Женеве с середины лета 1903 по весну 1904 г., их четырехмесячный визит в Москву весной–летом 1904 г., новый период жизни в Женеве с середины лета 1904 по весну 1905 г., пребывание в Петербурге и Москве весной–летом 1905 и, наконец, «башенный» период жизни, начавшийся в августе 1905 г. и закончившийся смертью Зиновьевой–Аннибал в Загорье Могилевской губ. 17 октября 1907 года. Отчасти этот последний период (кроме хронологического интервала с августа 1906 по конец весны 1907 г.) документально зафиксирован в упомянутом выше дневнике Иванова 1906 года, а также в книге:Богомолов Н. А. ВячеславИванов в 1903–1907 годах: Документальные хроники (М., 2009).
Подавляющее большинство публикуемых в настоящем издании писем хранится в Отделе рукописей Российской государственной библиотеки. Письма Иванова — РГБ. Ф. 109. Карт. 9. Ед. хр. 36–44; Карт. 10. Ед. хр. 1–2, 4–5; письма Зиновьевой–Аннибал — РГБ. Ф. 109. Карт. 21. Ед. хр. 34–35; Карт. 22. Ед. хр. 1 — 12. Отдельные фрагменты писем были обнаружены в других единицах хранения (они обозначены в примечаниях). Письмо 1 хранится в Римском архиве Вяч. Иванова, письма 495 и 507 — ИРЛИ. Ф. 94. № 76–77. Ксерокопии значительной части писем Иванова, хранившиеся в Римском архиве, были переданы А. Б. Шишкиным М. Вахтелю, и первоначальная подготовка их к печати велась по данным ксерокопиям, а также по отсканированным в Отделе рукописей РГБ оригиналам. Эта первоначальная подготовка была проделана Д. О. Солодкой при участии М. Вахтеля, после чего тексты были сверены с оригиналами Н. А. Богомоловым. Письма Зиновьевой–Аннибал подготовлены к печати Н. А. Богомоловым при участии М. Вахтеля. Комментарии составлены Н. А. Богомоловым, М. Вахтелем и Д. О. Солодкой.
Составители книги считают своим приятным долгом принести сердечную благодарность за разнообразную помощь Е. В. Алексеевой (Принстон), Н. Henry (Париж), Ю. Е. Галаниной (Петербург), Luca Grillo (Амхерст), Н. В. Котрелеву (Москва), И. И. Кузнецовой (Москва), Г. В. Обатнину (Хельсинки–Петербург), М. М. Павловой (Петербург), Kathryn Stergiopoulos (Принстон), Jason Strudler (Принстон), Gervaise Tassis (Женева), E. A. Тахо–Годи (Москва), А. Б. Шишкину (Рим), а также сотрудникам Рукописного отдела РГБ. Публикаторы считают своим приятным долгом поблагодарить тех, кто материально поддерживал их работу: исследовательский грант был предоставлен Princeton Institute for International and Regional Studies (PIIRS); после обсуждения доклада M. Вахтеля финансирование издания было получено от фонда Уорнера Университетских семинаров Колумбийского Университета100; в финансировании издания также принимали участие факультет журналистики МГУ и Princeton University Committee for the Humanities and Social Sciences. Без помощи этих организаций ни подготовка текстов, ни само издание не смогли бы осуществиться.
Подготовка писем к печати представляла немалые сложности не только из–за далеко не простых почерков корреспондентов, но и из–за особенностей их эпистолярного обихода. Так, Иванов, а в особенности Зиновьева–Аннибал (чаще всего на открытках, страдая от недостатка места) заполняли пространство листа или карточки необычайно тесно. Сперва текст писался на обычный манер, потом лист переворачивался и дальнейший текст вписывался между строчек; если и этого оказывалось мало, то по очереди заполнялись все поля (скорее мнимые поля, поскольку текст, как правило, писался без каких бы то ни было отступов), а в довершение — последние слова добавлялись размашистым почерком поверх всего текста, перпендикулярно ему. В некоторых письмах Зиновьевой–Аннибал чернила оказываются размыты слезами, пролитыми автором над строками письма. Письма часто не датировались (особенно Зиновьевой–Аннибал), что представляло собой немаловажную проблему для составителей. Точные или предположительно установленные составителями даты (по старому и новому стилю), а также место написания письма указываются курсивом в атрибуционной шапке каждого письма. Даты, проставленные самими корреспондентами, сохраняются в неприкосновенном виде.
Письма Иванова почти совершенны по соблюдению орфографического и пунктуационного режима своего времени, причем не только для русского, но и для других им используемых языков (французского, немецкого, итальянского, английского). Лишь пользуясь греческим языком, он допускает смешение разных его вариантов — древнегреческого и новогреческого, а также различных изводов последнего, что оговаривается в примечаниях. Поэтому его случайные описки нами исправлены без оговорок, а неточности оговорены в примечаниях. Орфография же и пунктуация Зиновьевой–Аннибал были весьма прихотливы, включая как постоянные элементы, не соответствующие норме (напр.,лицевместолицо, горячевместогорячо, отцемвместоотцоми пр.), так и разнообразные варианты. Еще более свободно она обращается с иноязычными пассажами, так что Иванову даже иногда приходится ее поправлять. Мы посчитали нужным, приведя пунктуацию к современным нормам без оговорок, сохранить часть стабильных ненормативных элементов ее орфографии и стилистики, в наиболее резких и потому вызывающих у читателей удивление случаях оговаривая их употребление редакторской вставкой <так!> или <sic!>.
Мы печатаем также сохранившиеся черновики писем Иванова. При их публикации знаком ~ обозначаются фрагменты текста, совпадающие с окончательным вариантом. Во всех текстах редакторские вставки даются в ломаных скобках, зачеркнутое — в квадратных. Предшествующие публикации писем или их фрагментов указываются в преамбуле к комментарию к данному письму.
Составители отдают себе отчет, что комментарий их на данном этапе изучения наследия Вяч. Иванова не может быть исчерпывающим. В поисках материалов для комментария нами были просмотрены более двухсот пятидесяти единиц хранения архива Иванова в РГБ (в основном — переписка разных лиц за 1890–1900‑е годы) и Римском архиве поэта. Неоценимую помощь во многих случаях оказала образцово подготовленная к печати и откомментированная книга: История и поэзия: Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова / Изд. текстов, исследование и коммент. Г. М. Бонгард–Левина, Н. В. Котрелева, Е. В. Ляпустиной. М., 2006. Тексты стихотворений и статей Иванова, за исключением особо оговоренных случаев, цитируются нами по четырехтомному Собранию сочинений (Брюссель, 1971 — 1987) с указанием тома римской цифрой, а страниц — арабскими.
Из соображений соблюдения внутреннего единства жена Иванова всюду называется ее позднейшим литературным именем — Зиновьева–Аннибал, хотя первоначально ее фамилия была Шварсалон (по мужу), потом она вернулась к девичьей фамилии Зиновьева. Иногда из стилистических соображений составители позволяли себе называть корреспондентов инициалами — В. И. (Иванов) и Л. Д. (Зиновьева–Аннибал).
Сокращения
• ЖМНП — Журнал Министерства народного просвещения.
• ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН.
• История и поэзия — История и поэзия: Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова / Изд. текстов, исследование и коммент. Г. М. Бонгард–Левина, Н. В. Котрелева, Е. В. Ляпустиной. М., 2006.
• Кружков — Кружков Григорий. Ностальгия обелисков: Литературные мечтания. [М.:] Новое литературное обозрение, [2001].
• Обнимаю вас… — «Обнимаю вас и матерински благословляю…»: Переписка В. Иванова и Л. Зиновьевой–Аннибал с А. В. Гольштейн / Публ., подг. текста, предисл. и примеч. А. Н. Тюрина и А. А. Городницкой // Новый мир. 1997. № 6. С. 159–189.
• п. — письмо.
• Переписка с Гольштейн — Переписка Вяч. Иванова с А. В. Гольштейн / Публ., вступ. ст. и коммент. М. Вахтеля и О. А. Кузнецовой // Studia Slavica Academiae scinciarum Hungaricae. Budapest, 1996. Vol. 41. P. 335–376.
• РГБ — Научно–исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки.
• Сапов — Иванов Вячеслав Иванович. По звездам. Борозды и межи / Вступ. ст., сост. и примеч. В. В. Сапова. М., 2007. Комментарии В. В. Сапова — с. 699–1082.
ИНТРОДУКЦИЯ
Анцио и Рим 1894
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ — Д. М. ИВАНОВОЙ101
11 июля <1894>
Рим
Возвращаясь из кофейни, встретил Гревса102с m-me Шварсалон.
12 Июля < 1894>103
Рим
Сегодня чувствую себя очень дурно и тоскливо. Буду утешаться воспоминаниями о m-me Шварсалон. <…> Упомянутая дама, как я уже писал, интересна, хотя собственно и не красива. Ей, кажется, еще нет 30 лет. Она блондинка. У нее довольно высокий выпуклый лоб и вздернутый нос. Характеристична вертикальная морщина над переносицей между бровями, придающая ей решительный, энергический, иногда суровый вид. Минутами она кажется хорошенькой в своей светлой шляпке и белой <?> вуали. Все обличает в ней порывистую волю и пылкий темперамент. У нее большая свобода и непринужденность в обращении, но она очень воспитанна и держит себя безупречно. Все, что она говорит, умно, хотя Гревс и утверждает, что она только неглупа. Она весьма культурна; ей очень нравится все в Италии, где она и прежде жила года 2104, так что свободно говорит по–итальянски; то, что она говорит про свои впечатления и мнения, убедительно в смысле искренности. Мне она нравится. Она готовится к сцене; через год думает приехать в Милан — поучиться и дебютировать. Зимой она будет заниматься пением у некой Ферни–Джиральдони в Петербурге105. Греве о ней рассказывал мне вот что. Она из хорошей фамилии Зиновьевых106; ее состояние заключается в ежегодной ренте в 6000 рублей, хотя в настоящее время у нее и мало денег. С мужем она живет врозь; он принужден был выдать ей паспорт и уступить детей, которых трое. Муж ее из Евреев. Он вступил в связь с женою бедного Вульфиуса107. Этим объясняется то обстоятельство, что этот последний, не подозревая о неверности своей жены, пользовался с семьей денежною помощью Шварсалонов (т. е., собственно говоря, жены Шварсалона). По смерти Вульфиуса Шварсалон поселил вдову (свою любовницу) вместе со своей женой, а сам уехал за границу108, куда затем пытался выписать вдову Вульфиуса. Дело обнаружилось, г-жа Ш. была в экстазе, хотела убить себя, мужа, детей и пр., потом очень энергично стала хлопотать через коммиссию <так!> прошений, подаваемых на высочайшее имя109, о том, чтобы мужа заставили отпустить ее с детьми от себя, — и он должен был, несмотря на сопротивление, выдать ей навсегда отдельный паспорт110. Он ищет опять сближения с женой, но безуспешно. Дети в настоящее время находятся где–то в России111.
Г-жа…. — все забываю ее фамилию — очень, по–видимому, пустенькая, маленькая, хотя — по уверению Гревса — уже будто бы 29-летняя барышня, немножко ломается и мне вовсе неинтересна. В суждении об обеих дамах мы — удивительное дело! — сошлись с Крашенинниковым112. <…>
В. Людмиле Николаевне113не говориничегопро m-me Шварсалон, кроме того, что она, дескать, из хорошей семьи, произвела очень приятное впечатление, имеет детей — вот и все. Я надеюсь, что на тебя можно положиться и что ты воздержишься от передачи скандальной истории. <…>
Рим, 19 июля.114
В среду, т. е. вчера, пообедав вместе, мы проводили в 3 ч. Лидию Дмитриевну, она отправилась к отцу в Женеву. Перед обедом я за ней зашел (остальное общество ждало в ресторане на via <?>) и она водила меня к итальянцам–соседям, с которыми познакомилась, чтобы спеть с аккомпанементом на их рояли несколько вещей.
23 июля. 8 ч. веч.
Завтра или послезавтра Обольянинов115и Алымова116(«дети») вернутся из Неаполя. Шварсалон живет у отца в Женеве.
ПЕРЕПИСКА 1894
1 Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/28 июля 1894. Женева117
14/28 Июля 1894 г.
Мы так мало знакомы друг с другом, Вячеслав Иванович, а между тем я чувствую, точно приобрела в Вас друга. Быть может, я ошибаюсь, но решаюсь поддаться своему чувству, потому что оно мне дорого. Когда я отъехала от Рима, мне показалось, точно оборвалось что–то, что должно было бы продолжаться. Я говорила Вам, что люблю человечество и люблю каждого человека и поэтому мне особенно дорого, когда я встречаю людей, с которыми имею много общего. Если бы мы с Вами виделись дольше и успели или захотели бы высказать друг другу свой credo <так!>, то, быть может, с виду мы не вполне сошлись бы в нем, но в сущности, в глубине мне чуется, что мы молимся одному Богу. Отчего же иначе тянуло меня так сильно к Вам и я хотела говорить и слушать без конца. Меня всегда мучительно сильно волнуют разговоры о вере. Я говорила Вам, что не могу «верить», но я знаю, что я так многого не знаю и никогда не узнаю и не постигну, хотя бы была ученее всех ученых мира. Вы пошли дальше. Вы обратили это отрицательное отношение к матерьялизму почти в положительную веру в нечто сверхчувственное. Но эта вера Ваша скорее поэтическая, неопределенная мечта, и пусть она остается таковою. Представьте себе, что 5 минут тому назад я не думала писать этого письма и бросилась к своему перу под влиянием разговора одного фонатического <так!> русск<ого> священника. Мне стало так больно, так мрачно на душе от его беспощадного осуждения всего, что не подходит под определенный ярлык церкви, что я хотела оформить хоть несколько свои мысли. Я вспомнила о Вас, и мне вдруг стало страшно (простите мою дерзость), чтобы Вы когда–нибудь не перешли ту грань, которая тотчас же убивает всякую поэзию, красоту и величие веры, грань, за которою нет уже манящей и обещающей что–то необычайно чистое и прекрасное фантазии, нет скромного — «не знаю, но надеюсь, трепетно и как–то мучительно радостно надеюсь», — ту грань, за которою царит узкая доктрина, грубая матерьяльная концепция Божества и отвратительное учение и <так!> награждении добродетели и наказании порока. Моя душа просит веры, и все существо мое трепещет, когда я решаюсь открыто высказать другому и выслушать его верование, но никогда, никогда не подам я руку патентованным «христианам», никогда не помирюсь с пошлой и неблагородною церковью. Это все так ослепительно, так тонко, так неуловимо и прекрасно, что лучше даже в самом себе лишь чуять, а не сознавать. О да, несмотря на всё, несмотря на гадость, грязь, плесень жизни, несмотря на столь гнусные черты человеческого характера, тем не менее люди прекрасны, жизнь хороша. Я чувствую, я верю, что жизнь хороша, что идеал не узкий, не определенный, не приторно сладкий, а свободный, великий и ослепительный витает над землею и порою касается нас, и тогда всё существо наше потрясается великою радостью, и тогда мы понимаем Божество, т. к. Божество в нас самих. Всё, что есть красивого в мире, всё, отражаясь в нашей душе, пробуждает в нас Божество, и в этом смысле говорила я о том, что считаю своим долгом отдать свой голос и талант, если он окажется, на служение красоте. Для меня музыка составляет чуть ли не высшее олицетворение красоты и высшее счастие, какое дала мне жизнь. Отчего же не может она будить таинственно дремлющие струны в душах других людей?
Ах, простите, что я так врываюсь в Вашу душу и так высказываюсь перед Вами, но мне кажется, что я чего–то недосказала Вам. Вы отнеслись ко мне так человечно, так тепло. Могу ли я вперед рассчитывать на Вашу дружбу и на Вашу нравственную поддержку, если в ней окажется нужда? Мне иногда становится так невыносимо страшно жить, именно страшно до ужаса, и тогда мне страстно хочется броситься к другому человеку и молить его: скажи мне слово, такое слово, которое удержало бы меня от отчаяния, которое вернуло бы мне мою светлую веру в жизнь и людей. Скажи слово. Но так малые знают это слово <так!>. Кто может спасти меня в такую минуту? Друзей у меня много, и всё–таки того слова никто не знает. Так было и в это путешествие, когда я неожиданно пережила ужасно тяжелый кризис. Во мне два человека, и один спокойно и с любопытством приглядывается к другому, а другой, этот несносный другой, всегда поступает со мною совершенно неожиданно. Разум говорил мне, что эта поездка за границу должна была расшевелить мою усталую душу, принести ей новые силы и веру, и вдруг красота природы, величавая, подавляющая, холодная и надменная, чуть окончательно не задавила меня. Самоубийство обратилось в idee fixe в продолжение нескольких недель и томило меня до головокружения. О, эти чудные, чарующие синие воды итальянских озер, как манила меня их глубина. Когда я встретила Вас, я достигла апогея своего отчаяния и утомления жизнью. Покоя молило всё существо мое. И вдруг эта прогулка в Колизей. Вы, быть может, забыли о ней, но для меня она останется навек лучшим воспоминанием моей жизни. Вас удивляет это, и Вы, пожалуй, смеетесь и слегка презираете меня, но я всё–таки скажу, что это так. Во мне столько внутренней, субъективной жизни, что иногда малейшего предлога достаточно, чтобы всколыхнуть целую бурю в моей душе. Сначала Вы говорили о моей вере, и я почуяла, что у Вас есть «слово», затем Вы говорили о сцене, и мне казалось, что Вы говорите моими словами, то, что давно хотела и мечтала сказать я. И вот что–то внезапно сломилось во мне, и кризис прошел. Теперь я перешла от жажды к покою и уничтожению к самому энергическому стремлению к жизни и сильному подъему чувств и сил. Бывают такие неожиданные, странные и сильные минуты в жизни человека, которые решают без труда задачи, неразрешимые долгим старательным мышлением. Совершенно помимо Вашей воли, только по импульсу доброго сердца, Вам удалось спасти меня и вдунуть ту бодрость и веру, которая творит чудеса. Теперь остается одна опасность для меня, и опасность роковая. Я буду работать упорно, терпеливо и положу на работу каждый атом своего существа, но… вдруг окажется, что не над чем было работать? Могу сказать себе в утешение: умереть никогда не поздно, а теперь буду верить и трудиться.
Простите, ради Бога, что отрываю Ваше дорогое время и заставляю Вас заниматься собою, но Вы были так добры в Риме, что я под влиянием сильного порыва решилась эксплуатировать Ваше терпение. Знаю, что Вы поймете и не осудите меня, правда?
Дружески жму Вашу руку и остаюсь с истинным уважением благодарная Вам
Лидия Шварсалон.
2. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 31 августа / 12 сентября 1894. Пезаро118
Pesaro. Casa del Ingeniere119Beldraghi.
12 Сент. 94 г.
Многоуважаемый Вячеслав Иванович!
Очень приятно мне было узнать, что Вы находитесь в таком близком соседстве со мною. Узнала я об этом совсем неожиданно, т. к. я почему–то воображала, что Вы уже перебрались в Германию. Мне надо было разменять русские деньги на итальянские, и я обратилась к Ив. Михайл.120с просьбою, не знает ли он кого–либо в одном из больших городов Италии, к кому бы я могла обратиться за этою услугою. Он прислал мне Ваш флорентийский адрес и уверил меня за Вас, что Вы охотно исполните мое поручение. Со своей стороны, помня, как Вы и Дарья Михайловна были ласковы и добры со мною, я решаюсь просить Вас об этой хлопотливой услуге и, дождавшись Вашего ответа, пошлю деньги. Я меняла очень выгодно в маленькой меняльной лавке на via Calzaiuoli, по левой руке, идя к Signoria, неподалеко <так!> от Corso. Но Вы, вероятно, знаете лучше моего, где менять.
С какой скучной материи я начала письмо! Простите. Я хочу опять написать длинное письмо, т. к. я в таком же «одиноком» настроении, как и в Женеве. Я бы писала своим друзьям без конца, да беда в том, что большинство моих друзей такие же занятые, как и Вы, и мне стыдно занимать их долго своею особой. Во всяком случае скажу Вам, как я попала сюда. Приехав в Петербург, я обратилась к своей учительнице с просьбою рекомендовать мне, куда направиться за границею. Она сказала, что в Париже никого не знает, но что выше всех известных ей преподавателей пения ставит signora Boccabadati121, состоящую профессором пения в консерватории, основанной на завещанные Россини средства на месте его родины вPesaroу Ancona122. Моя учительница дала мне рекомендательное письмо к этой артистке. Я много думала о том, как мне поступить. Сердце мое сильно влекло меня в Париж, о котором я мечтала уже годами и который теперь меня особенно тянул благодаря присутствию Гревсов, которых я сильно люблю123. Кроме того, я плохо переношу одиночество. Но, не имея никаких верных указаний для Парижа и понимая, насколько важно не менять методы преподавания в пении, не желая в будущем терять расположение своей учительницы, я решила, что в музыкальном отношении Pesaro перетягивает. Затем шел вопрос о моем расшатанном здоровии, которое, конечно, выправится лучше в Pesaro, и, наконец, принципиальный вопрос о дороговизне жизни. В этом отношении, конечно, моя совесть может быть спокойною в Pesaro. Для детей Париж тоже не представлял никаких выгод сравнительно с Pesaro. Словом, обсудивши всё это, я победила свое влечение к Парижу и отправилась в свою Итальянскую ссылку. Местечко крошечное, у самого моря; конечно, нет никаких развлечений и, что плохо, нет порядочной оперы. Одиночество полное, так что самое чувство, что в 6, 7 часов езды <так!> существуют близкие люди, как вы оба позволили мне называть вас, уже доставляет большое облегчение124.
В выборе своем я, кажется, не ошиблась. Boccabadati, оказывается, была звездою первой величины (спросите у кого–нибудь компетентного во Флоренции)125. Уроки ее мне очень нравятся. Она обрабатывает голос художественно, и я замечаю успехи неожиданно быстрые, т<ак> что надеюсь к концу зимы разучить оперы две и летом уже попытать счастие на сцене. Беру уроки ежедневно, и вообще вся жизнь приспосабливается к пению и наполняется им. Это, действительно, последняя энергичная попытка урвать у жизни несколько годов если не счастия, то хотя бы самоудовлетворения в сильном и цельном ощущении своего существования.
Что касается здоровья, климат здесь отличный, и Вы уже теперь нашли бы меня очень изменившейся.
Я очень радуюсь плану Марии Сергеевны приехать сюда месяца на два ради здоровия Кати126. Боюсь только, что он не осуществится. А не осуществится ли другая смелая моя мечта, возникшая при известии о столь близком Вашем пребывании. В сущности, 6, 7 часов езды так мало, что не один «дачный муж» проделывает это путешествие по крайней мере раз в неделю! Если Вы всей семьей или кто–либо из Вас в отдельности решились бы прокатиться к морю и обрадовать изгнанницу? Недурно было бы Саше провести здесь несколько дней. На ночь здесь можно найти очень дешевый приют, а днем Вы были бы моими гостями, т. к. помещение у меня хорошее и весь вопрос составил бы кровати, которых невозможно добыть в Pesaro.
Но, конечно, я не верю, чтобы Вы доставили мне эту радость, разве если взглянули бы на это как на доброе дело…. Конечно, развлечений здесь никаких нет, и так весело провести время, как я провела его в Anzio, Вам не удастся. Этот день в Anzio остался для меня радужным, поэтическим воспоминанием, и сердечно благодарю Вас обоих за него.
Теперь кончаю свое бестолковое письмо, прерываемое постоянно вокализами, новою просьбою. Вы несказанно одолжили бы нас (со мною мои милые две молоденькие прислуги–друзья127), если бы купили лучшего английского чаю, т. к. нам грозит нешуточная беда остаться без этого необходимого напитка. Я думаю, если взять 2 kilo, магазин сам вышлет по адресу. Вы вычтете стоимость чаю из размененных денег.
Поцелуйте Сашу, если она меня помнит. Напишите хоть несколько слов о себе. Хорошо ли Вы себя чувствуете во Флоренции? Хорошо ли идет работа? Не скучает ли Дарья Михайловна и Саша? Когда и куда уедете? Каково Ваше настроение?
Позвольте мне подписаться преданным Вам другом Л. Шварсалон.
3. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 2/14 сентября 1894. Флоренция128
Флоренция, via de’ Pucci 13. p I.
14/2 Сент. 1894.
Mногоуважаемая
Лидия Дмитриевна!
Прежде всего глубокая, сердечная Вам благодарность за двойную радость… нет, за две радости (их нельзя смешивать — они так различны!), — за две большие радости, доставленные мне Вашими двумя большими письмами. Но о первой радости и первом письме — потом, так как я боюсь, что, заговорив об этом, буду многословен и что Вы будете невнимательно слушать меня, с нетерпением ожидая перехода к более актуальным и жизненным вопросам, — к тем благословенным вопросам практической действительности, которым я обязан Вашим вторым письмом… Вы не поверите, как я рад Вашей «ссылке» уже по той одной причине, что в месте Вашего изгнания нет меняльных контор и чайных лавок, существование которых в Пезаро лишило бы меня не только Вашего письма, но и всякой возможности узнать, где Вы и что с Вами. Гревс, упорно отмалчивающийся на мои настоятельные просьбы «немедленно» сообщить Ваш петербургский или иной адрес, вероятно, и в будущем не согласился бы признать мое желание поддержать с Вами письменные сношения заслуживающим внимания, если бы Ваша нужда в размене денег и покупке чая не явилась, к счастию, в глазах нашего друга более серьезным и уважительным основанием к возобновлению этих сношений129. Из чего Вы видите, как я стремился ответить Вам и как тревожился невозможностью сделать это, после того, как пропустил те дни, когда Вы были еще в Женеве, — кажущаяся нерадивость, за невежливость которой я приношу Вам глубочайшее извинение… Впрочем, я уже намерен был вскоре писать Вам по женевскому адресу Вашего батюшки, в слабой надежде, что письмо мое когда–нибудь и как–нибудь попадет в Ваши руки. Что же касается моей выше сознанной вины, то я мог бы, правда, сослаться в оправдание ее на анархию и хаотичность той неопределенной и хлопотливой поры, когда я получил Ваши дружеские, доверчивые, поэтические строки, — поры проводов и собственных сборов в путь, — но сознаюсь лучше, что главная причина моего промедления заключалась в особенном впечатлении, произведенном на меня этими чудесными строками, всколыхнувшими в моей душе такие хорошие, но и такие сильные волны, что я оказался бы плохим учеником проникнутых чувством меры Эллинов, если бы решился тотчас же отвечать Вам, не восстановив в душе трезвой ясности и спокойного равновесия… Однако я еще не дал Вам категорического ответа о практических делах: чтобы более не представлять себе Вас полною томительного ожидания, торжественно беру на себя разменять Ваши деньги, купить Вам чаю нескольких сортов (чтобы Вы могли сделать выбор), исполнить с величайшею готовностью ряд других хозяйственных поручений — и беспрепятственно возвращаюсь к Вашему первому письму, где нет речи ни о рублях, ни о чае…
Прочитав это письмо, я убедился, что одним разочарованием, одною разрушенной иллюзией в моем прошлом стало меньше. Не иллюзией оказывалось то впечатление духовной общности и близости, взаимного сочувствия и понимания, которое с первого мгновения оставило на меня мимолетное знакомство с Вами. Мне не нужно было более упрекать себя в том, что я, изменяя привычной сдержанности, был — быть может, до нескромности — экспансивен в разговорах с Вами о Вашем характере, о Ваших стремлениях, что я позволял себе непрошенные предостережения, навязчивые анализы, ненужные советы: оказывалось, что именно эта инстинктивная откровенность послужила одним из благоприятных условий, облегчивших Вам выход из некоторого тяжелого душевного кризиса. Мне не нужно было более обвинять себя и в фантазерстве, когда, при воспоминании о беседах с Вами, мне казалось, что наш диалог не должен был так внезапно прерваться и что его продолжение в той же мере естественно и желательно, в какой длинное вступление к нему было излишне: Вы, как оказывалось, также имели это чувство, также думали, что нам можно и должно поговорить еще о многом… О, Вы не знаете, как дорого было мне, что Вы, без внешнего повода, снова подали мне голос и что этот голос звучал таким теплым призывом к дружбе! Должно ли говорить, что я был бы счастлив, если бы пользовался тою степенью Вашего доверия и сочувствия, какую предполагает дружба?.. Я не обманываюсь: есть что–то общее, если не в наших натурах, то по крайней мере в наших вкусах. Быть может, это — привычка смотреть на мир глазами художника; быть может, это — индивидуалистический пафос, если позволено так выразиться, — вера в человеческуюличностьи жажда ее вольного, всестороннего, колоссального развития; быть может, это — так сказать — идеалистический лунатизм, — болезненная страсть проходить через мир, как во сне, со взглядом, устремленным далеко вперед, на одну намеченную точку, на точку, выбранную где–то высоко над горизонтом повседневной жизни… Как бы то ни было, мне симпатичны Ваши великодушные, вольнолюбивые, славолюбивые порывы, Ваша женская жажда верного и преданного служения идеалу, Ваша двойственная способность носить в себе трагический мрак и отражать олимпийский свет, любить жизнь и не ценить ее, быть впечатлительной и задушевной и вместе энергичной и смелой, быть религиозной, как та евангельская женщина с «алавастровым сосудом драгоценного мира»130, — и вместе отстаивать против тирании131положительного вероучения свою внутреннюю свободу.
Вы именно и затронули в Вашем письме прежде всего вопрос религиозный. Ваше предостережение я оценил и запомнил. Но в настоящее время мне не грозит опасность этого духовного окостенения. «Вера» моя ничего общего не имеет с верою официальной церкви. «Неопределенная» ли «поэтическая мечта» — эта моя вера или более определенная, но во всяком случае еще не достаточно развитая философская концепция или наконец что другое; я не знаю сам; знаю только, что моя внутренняя борьба за веру, или, точнее, за цельное миросозерцание далеко не окончилась, и еще вчерашнее Ваше письмо застало меня в состоянии давно начавшегося тяжелого душевного разлада, — хотя уже сегодня я мог сказать себе: «Vernunft fangt wieder an zu sprechen, und Hoffnung wieder an zu blühn»132… Я рад делиться с Вами результатами своих внутренних переживаний, но кажется, что Вы ошиблись, надеясь услышать от меня «слово», если только Вы понимаете его как законченную формулу, в которую отлилось вполне выработавшееся убеждение, как трофей завершенной борьбы и одержанной победы. Однако если не имею сказать Вам «слова», то могу поделиться с Вами своим «лозунгом» — ибо лозунг и пароль прилично иметь всякому, кто ведет борьбу. «Zum höchsten Dasein immerfort zu streben»133—люблю говорить я себе и своим друзьям вместе с Фаустом, произносящим эти слова в чудной вступительной сцене ко второй части трагедии. Этот девиз Фауста понравится, вероятно, и Вам: потому что и Вы хотите«существовать»и самоутверждаться в своем личном сознании; потому что и Вы не миритесь с другим существованием, кроме«высшего»— этого загадочного «высшего»; потому, наконец, что и Выдеятельностремитесь к этому путеводному свету — который, должно прибавить, может оказаться или недостижимой звездой, или обманчивым блуждающим огоньком… Важно во всяком случае, что из этого настроения может быть почерпнута мораль, предписывающая работать над самим собой, быть «художником» собственной жизни и, прежде всего, своего внутреннегоя.И какая это трудная, необозримая, иногда опасная задача и работа! Позвольте по этому поводу припомнить слова одного очень «опасного» и свободного мыслителя, которого я большой поклонник, не будучи однако его последователем (третья немецкая цитата: какая односторонность! какой педантизм!): «Im Menschen ist Geschöpf und Schöpfer vereint: im Menschen ist Stoff, Bruchstück, Überfluss, Lehm, Kot, Unsinn, Chaos; aber im Menschen ist auch Schöpfer, Bildner, Hammer–Härte, Zuschauer–Göttlichkeit und siebenter Tag: — versteht ihr diesen Gegensatz? Und dass euer Mitleid dem “Geschöpf im Menschen“ gilt, dem, was geformt, gebrochen, geschmiedet, gerissen, gebrannt, geglüht, geläutert werden muss, — dem, was notwendig leiden muss und leiden soll…»134
Я очень рад, право, что Вы «в ссылке» (Вы не удивитесь, конечно, после столь суровой цитаты такой жестокой радости)… В самом деле и без шуток, я рад, что Вы за границей и, следовательно, свободны или освобождаетесь от некоторых отечественных удручающих впечатлений и нравственных цепей (я говорю это не в либеральном, а вантилиберальномсмысле); что Вы за границей с детьми; что Вы увлечены делом и на будущее смотрите с надеждой, которая, если бы даже оказалась и обманчивой, все же ведет Вас в настоящее время по правильному пути: не должно только преувеличивать значение Вашего будущего успеха или неуспеха… Даже то, что Вы в Пезаро, а не в Париже (какой контраст, и каково было мое удивление!), имеет свои хорошие стороны..
Кроме всего этого, я эгоистически рад, что Вы находитесь в таком близком соседстве, потому что могу таким образом надеяться на свидание с Вами. Благодарю Вас как от себя, так и от лица жены, за так любезно выраженное Вами желание с нами увидеться. Каким образом можно было бы попытаться осуществить его, об этом нужно подумать вместе с женой, а теперь как раз жена и Саша не со мною: с конца Августа они путешествуют по Швейцарии, но уже в этом месяце думают вернуться сюда135. Горячо желаю Вам здоровья, энергии и успехов и прошу Вас верить в искреннюю дружбу
глубоко уважающего Вас
Вячеслава Иванова
4. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 5/17 сентября 1894. Пезаро136
Pesaro. Casa del Ingeniere137Beldraghi.
17/5 Сент. 94 г.
Не стану говорить Вам банальное спасибо за Ваше письмо, многоуважаемый Вячеслав Иванович. Я была радостно поражена им, и у меня тоже стало одной разбитой иллюзией менее. Я не обладаю ни Вашею логикою, ни Вашей научной философией и поэтому лучше не буду пускаться в теоретические беседы. Мои «длинные» письма — всегда плоды сильного нравственного возбуждения, когда я сама почти не сознаю, как пишет перо. Теперь же я настроена иначе. Очень благодарю Вас за посылку, и раз Вы так добры, что позволяете беспокоить Вас, предупреждаю, что, кажется, злоупотреблю разрешением. Дело в том, что моя учительница уезжает 26 н<ового> с<тиля> Сент<ября> во Флоренцию на целый месяц, и я осталась бы без ее уроков, что было бы невыносимо тоскливо. Мы с ней придумали, хотя ещенеокончательно, такую комбинацию: я следую за нею и провожу недели две, три во Флоренции. Конечно, меня этот проэкт очень соблазняет, но здесь еще есть много «но». Если же он всё–таки осуществится, то буду просить Вас подыскать мне комнату в 15 м<инутах> (максимум) ходьбы от138. По возможности очень дешевую; лестница139может быть плохою, лишь бы забраться повыше, где можно дышать. Приеду одна, конечно. Придется мне нанять пьянино на это время. Вероятно, это легко во Флор<енции>. Но об этом не хлопочите. И без того совестно.
Очень думаю, что при ближайшем знакомстве Вы сильно разочаруетесь во мне. Что касается Вашего письма, то, право, лучше вовсе отвечать на него не стану, пока еще есть надежда на личные беседы. Надо было бы говорить слишком много. Скажу только одно, чем полна моя душа. Да, несмотря на всё, жизнь хороша и человечество прекрасно. Надо только уметь жить. Это хотела бы огненными словами проповедывать <так!> на площадях и на улицах. Любите друг друга, и вы будете все, все счастливы. Ведь Вы знаете, что я не фразы говорю. Нет, нет, я полна счастия и любви, и я знаю, что жизнь хороша! Но молчу, молчу, а то чувствую, что не кончу. Вы знаете это чувство, когда сердце сжимается, рука дрожит, перо начинает летать по бумаге и в голове мысли кружатся и давят друг друга. Это хорошо, это дает счастие, но это волнует и утомляет, а я должна петь. Голос мой должен быть чист и силен.
Если я приеду во Флор<енцию>, Вы услышите, какие успехи я сделала с этой чудесной учительницей. Не стану извиняться, что беспокою Вас, лучше впредь поблагодарю за Ваши дружеские услуги.
Мысленно пожав Вашу руку, остаюсь преданным Вам другом Лидией Шварсалон.
5. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 7/19 сентября 1894. Флоренция140
Флоренция, via dei Pucci 13 р. I.
19/7 сент<ября> 1894.
Многоуважаемая
Лидия Дмитриевна,
Снова письмо Ваше приносит мне радостную весть. Сильно желаю, чтобы не встретилось препятствий к осуществлению Вашего плана. Как только Вы дадите мне соответствующие инструкции, по возможности обстоятельные, и, главное, наполните пробел, оставленный Вами после слов: «в 15 минутах (максимум) ходьбы от….», — я немедленно постараюсь приискать Вам комнату. Кстати, если при комнате будет salottino141, как это часто бывает во Флоренции, — Вы ничего не имеете против этого? — И непременное ли условие — верхний этаж?… Деньги Ваши я разменял по 296 лир у Pestellini142; в указанной Вами конторе на via Calzaiuoli — если только я ту нашел, которую Вы имели в виду, — предлагали только 292 лиры. Спешу отправить Вам деньги. Оставайтесь в Вашем бодром и светлом настроении и свободно располагайте услугами
преданного Вам
В. Иванова
P. S. Из полученной в конторе суммы 888 л<ир> я, по Вашему распоряжению, вычел 5 л<ир> 50 с<ентесимов> за покупку чая. Итак, посылаю 882 1/2 л<иры>143.
6. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 7/19 сентября 1894. Пезаро144
19 Сент. 94.
Многоуважаемый Вячеслав Иванович,
простите мне мою рассеянность. Теперь узнала адрес и, кстати, могу сказать, что еду наверное 30 Сент<ября> н<ового> с<тиля>. Буду во Флор<енции> в 6 вечера. Была бы сердечно благодарна, если бы Вы подыскали комнату около via Nazionale 42 у p<iazza> Independenza. Не стесняйтесь решать за меня.
Преданная Вам
Л. Шварсалон.
Простите почерк: пишу в лавке.
7. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 8/20 сентября 1894. Флоренция145
20 сент<ября> 94.
Многоуважаемая
Лидия Дмитриевна!
Я знаю теперь, в какой местности должна быть комната, но не знаю другого важного условия: возьмете ли Вы ее на месяц или будете платить, напр<имер>, понедельно? не знаю также, давать ли задаток или дождаться Вас? До 30‑го числа во всяком случае еще много времени. Очень рад, что Вы приедете наверно!
Преданный Вам
ВИ.
8. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 9/21 сентября 1894. Пезаро146
21 Сент. 94 г.
Многоуважаемый Вячеслав Иванович!
Все о комнате: платить, думаю, удобнее по неделям, ибо будущее в руках Неизвестного. Этаж верхний желателен, но не обязателен. Salotto147приятен, если не очень повышает цену. А цена имеет значение ввиду того, что эти два путешествия ввели меня в долги. 5 L., конечно, не имеют значения, но 10 за 3, 4 недели уже — да. Затем, если Вам комната понравится и Вы боитесь ее потерять — давайте задаток. За всё буду Вам глубоко благодарна. Я очень покладистый человек, а к тому еще на Ваш вкус вполне полагаюсь по Римскому опыту. Буду 30‑го в 6.25 вечера. Спасибо за деньги большое.
Преданная Вам
Лидия Шварсалон.
9. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 сентября 1894. Пезаро148
26 сент. 94 г.
Простите, что надоедаю всё тем же скучным вопросом. Оказывается, что поезд мой приходит в 5 ч. 55 м. вечера. Если Вы, многоуважаемый Вячеслав Иванович, будете столь любезны встретить меня в Воскр<есенье>, я, конечно, была бы очень рада.
С совершенным уважением и впредь благодаря Вас, остаюсь Лидия Шварсалон.
10. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 сентября 1894. Флоренция149
Флоренция 27 Сент<ября>
Многоуважаемая
Лидия Дмитриевна!
Вчера и сегодня я осмотрел ряд комнат, из которых некоторые мне кажутся подходящими. Есть, напр<имер>, одна светлая и спокойная комната близ piazza Indipendenza во II эт<аже> — ценою в 6 лир в неделю. Еще удобнее, как мне кажется, pensione Norchi — via Nazionale 36III(совсем близко от № 42); там можно иметь большую комнату за 1 фр<анк> в день, маленькую за 1/2 фр<анка> в день, полный пансион (со включением платы за комнату, но без вина и свечи) за 4 фр<анка> в день. В № 110 на via Guelfa, также вблизи от указанного Вам места, есть во II эт<аже> [piano terreno] комната ценой в 20 л<ир> в месяц, — но она отдается только помесячно; на той же улице в № 120 р. II terz <?> одна чистая комната стоит 7 лир в неделю, 25 в месяц. Есть еще не особенно привлекательный пансион почти рядом с № 42 via Naz<ionale>, где можно найти комнату за 1 фр<анк> в день. Итак, комнат много. Окончательный выбор Вы должны сделать сами. Я встречу Вас в воскр<есенье> на станции и покажу комнаты.
Моя семья вернулась. Жена очень обрадована предстоящим свиданием с Вами и просит передать Вам ее сердечный привет.
Преданный Вам
Вяч<еслав> Иван<ов>
ИНТЕРМЕДИЯ (I)
Флоренция 1894150
ИЗ ДНЕВНИКА Л. Д. ШВАРСАЛОН
Флоренция. Сентябрь 1894 г.
<…> Мое здоровье было страшно подорвано. Я лежала неделями без сил. Весною я решила к зиме уехать за границу, чтобы без новых преследований и в лучшем климате продолжать свои занятия пением. И вот теперь вы в Pesaro, с Анютою и Дунею151, а я на месяц во Флоренции, куда я поехала вслед за своей учительницей, чтобы и во время ее отдыха не терять даром времени. В Pesaro я провела вместе с Вами 4 недели и за это время отдохнула душою. Там было так тихо, так уютно. Занятия шли отлично, и я рассчитывала, что, проучившись хорошо зиму, весною я уже могу дебютировать в Италии. Мой голос развился, вечно сдерживаемое, подавленное пламя души моей теперь может красиво и побеждающе выливаться в чудных звуках. Впереди быстрое достижение блестящей цели. Цели, которая даст новые, сильные и красивые ощущения, которая удовлетворит самолюбие, даст развиться новым сторонам в моем существе, и мне казалось в Pesaro, что я еще могу быть счастливой, и я, не смея почти верить этой возможности, слабо и трепетно улыбалась вновь зарождающимся мыслям о счастии.
Дети мои, я во Флоренции, в той Флоренции, в которой провела 4 года тому назад зиму152. Всё здесь говорит о прошлом. Я живу в уютной маленькой комнатке. Рядом со мною неразлучный друг рояль, над ним другой друг: коллизей <так!> (о нем расскажу когда–нибудь)153. Красота, искусство, спокойствие души в настоящем; слава, быть может, жизнь и опять–таки красота и искусство в близком будущем. Чего мне надо еще? Я провела бессонную ночь. Теперь 6 часов утра, я села писать, потому что мне стало больно почти по–прежнему. Чего мне надо? Чего мне надо? Любви, ласки. Мне надо человека сильного, прекрасного душою, умного, доброго; мне надо, чтобы он любил меня, чтобы я могла быть ему первою и единственною, и тогда я желала бы только хоть изредка в тяжелую минуту прийти к нему и положить голову на его плечо, прижаться к нему и спрятаться от жизни и… отдохнуть тихо, молча и с любовью. Безумная, ненасытная душа человеческая. Не надо мне славы, не надо свободы. Любви хочу я, любви. Что делать мне с собою? В течение дня я работаю, воля моя крепка и разум силен. Но вечером, но ночью… Пусто, холодно на душе, и душит, и давит меня непрожитая весна моей жизни, весна, которая только чуть, чуть, в ранней молодости погрезилась мне и уже в своих неясных грезах так сильно говорила о солнце, о лесе, о счастии, о надеждах, о слезах восторга, о любви, о лете пламенном и чудном. Затем началась жизнь вся в труде, в вечных гражданских скорбях, освещенная не пламенном <так!> солнцем любви, а лишь мягким отблеском его: дружбою и уважением. На сердце было лишь тепло, а я знала, что может быть упоительно жарко. Я знала, но знание это притаилось, т. к. дружба, вера, благодарность и уважение заменяло так многое. К тому же сознание, что я любима, доставляло радость… и я считала себя счастливою!
Но вот всё рухнуло. Рухнуло уважение и вера, сознание его любви превратилось в насмешливый мираж, и вдруг опять в душе заговорила весна. Заговорила весна… но… теперь уже осень. Кто думает осенью о весне. Еще до весны зима. А зима человеческой жизни означает смерть. Зачем, зачем не была я молода весною, зачем не была счастлива летом. Зачем захотела я солнца в сентябре, солнца жаркого, сильного, воскрешающего. В душе моей притаилась непережитая жизнь. Я знаю, что она, эта жизнь, давит и гнетет меня. Слишком сильно живет во мне сознание счастия, т. е. возможности счастия на земле, ослепительного, прекрасного счастия. Откуда это сознание? Откуда эта жажда, если счастие миф? О, к чему тогда эта напрасная мечта? К чему это страдание. О нет, о, нет, счастие есть. Я верю, я знаю. Я вижу это в блеске звезд, в сиянии луны ночью, в ослепительном свете солнца днем, в красоте природы, в упоительных звуках музыки, в великих творениях руки и ума человеческого. Есть красота, есть счастие, есть любовь. Иначе не пела бы мне вся природа и всё искусство одну и ту же назойливую, но прекрасную песнь. И в душе я сознаю столько бурных, не прожитых сил для счастия, потому что для счастия нужны силы и счастливым умеет быть лишь сильный. А я сильна! Да, дайте мне счастие, и я покажу, что достойна его. <…>
26 Сентября 1894 г. Флоренция
Итак, я иду по via Cavour. Вечер, звездное небо, небо Италии. Длинная вереница фонарей, кончающихся загадочно где–то вдали. Впереди четыре черные фигуры по широким плитам мостовой в глубокой тишине мерно и быстро несут черный гроб на носилках. Шествие освещается фантастическим светом смоляного факела. Ароматический запах его разлит в воздухе, свет то вспыхивает ярко, то, дрожа, замирает и тухнет. Что–то странное, таинственное, и жуткое, и притягивающее направляет мои шаги, и я иду за гробом. Я ничего ясно не думаю, и смерть, и небо одинаково навевает на душу что–то великое и спокойное. Я иду, и желала бы идти без конца всё вперед и вперед под этими вечными звездами за этою вечною смертью. Что я думаю, я ясно не знаю, но грезится мне что–то громадное, неизмеримое и прекрасное. Страшна ли смерть? нет. Умереть, успокоиться, слиться с вечною тишиною и в вечном молчании найти ответ всей загадке жизни. Молчи, мысль, молчи, сердце. Вы просите того, чего жизнь не может дать. Всё существо мое просит любви. Весь мир для меня говорит о любви. Солнце горячее, ласкающее в прозрачном воздухе юга, и эта ночь, и эти звуки песни, которыми я со страстью прославляю красоту, счастие, любовь, и вся душа, и каждый фибр существа моего говорит, просит, молит о любви. Но для меня любви нет. О смерть, ты не страшна. О смерть, приди, приди. Дорогая, желанная, сжалься надо мною. Надломи во мне одним ударом последние слабые корешки надежды, которые еще связывают меня с жизнью. О смерть, приди. Дай покой. Убей эти мучения. О смерть, приди. Я не могу писать, я хочу рыдать, но слез нет. Я одна. Боже, я одна. Я хочу человека, которому я была бы дорога. Я хочу сказать ему. Оживи меня, дай силы, а я дам веры, веры в жизнь, в добро, в красоту, в идеал. В мой прекрасный, поэтический и неосуществимый идеал. Но я одна. О любовь, разве люди понимают тебя, разве ты та, которых <так!> люди называют твоим чудным именем. Разве для любви нужны рамки, разве любовь не выше, не сильнее, не прекраснее! Любовь, любовь, amore, как прекрасно это слово, произнесенное мягко <?>, на этом дивном языке поэзии и красоты. Две души, понимающие друг друга и сливающиеся, несмотря на расстояния, на препятствия жизненных коллизий. Пусть жизнь притесняет и мучает, пусть холодно и серо вокруг, в душе горит яркий свет, свет любви, свет сознания, что ты не одинок, что есть еще такое же человеческое существо, которому ты дороже всех. И вот я иду за гробом не одна, я иду с ним, мы идем за руку, мы чувствуем, мы мыслим. Умом и сердцем мы охватываем весь мир, и власть наша безбрежна, как звездное небо над нами, и жизнь прекрасна, и смерть не страшна. Мы не зовем ее, но мы не противимся. Мы жили, мы были счастливы, дадим место другим. Но счастие возможно только вдвоем. Тот, кому я дороже всего, тот должен и мне быть первым. А затем всё остальное нам принадлежит.
Ничего не выходит из того, что я пишу. Я ничего не могу передать. Душа полна, тоска мучает. Я пришла домой в свою комнатку, я не знаю, что мне делать. Петь нельзя, спать я не могу. Я хожу взад и вперед, и всё в одном и том же узком пространстве. Я точно лев в железной клетке. Тоскую и бьюсь о стенку <?>, и припоминается что–то смутное, далекое, точно грезы, точно сон. Вырваться хочется. Воли, ласки, счастия хочется. Но нет, жизнь говорит: нет. <…>
18/6 Окт <ября > < 18>94 г.
День моего рождения. Опять пишу. Хочу, чтобы стало яснее на душе, и ничего не понимаю. Флоренция принесла мне столько нового, и столько прекрасного, и столько странного. Я не знала, что в моей душе столько туго натянутых, тонких и чутких струн. Но эти струны отзываются страстью на всё, и в конце концов я не понимаю, кто я и что я?
То я бессердечная, эгоистическая, гениальная кокетка, наслаждающаяся властию своею над человеком, улыбающаяся от счастия при мысли, что она владеет человеком, перед которым преклоняются люди, подобные Гр<евсу>154. Да, я горжусь и упиваюсь своею властью. Когда я улыбаюсь, он весь проникается радостью, когда я грущу, он впадает в меланхолию. Он льстит мне тою самою высшею, самою сладкою лестью, лестью любви, которая сама в себя верит. Нет мысли, нет чувства во мне, которой он не мечтал бы постигнуть и разделить. Душа его — моя. И что же, любовь моя, не расцветше <так!>, завяла. Быть может, я не способна любить, быть может, я способна лишь властвовать. И ужас берет меня при более глубоком взгляде в свою душу. Какое странное сочетание холодного ума и горячего чувства. Я чувствую, что могу действовать как безнравственная эгоистка и как святая, отдающая с упоением всё из любви к ближнему. То я жажду себялюбивого счастия и для него согласна попрать ногами живые страдающие преграды, то я сознаю себя такой высокой, такой доброй, такой самоотверженной, что является жажда жертвы. В душе и ад и рай, и мрак и свет, и красота и грех, и святость и падение. Что это за загадка, человек. Прекрасная, никогда не разгаданная загадка? О жизнь, как ты прекрасна в своей сложности, в своих противоречиях, во всей необозримой широте своей. О жизнь, почему ты не вечна? Но нет, ты не должна быть вечною. Смерть — это венец жизни. Не будь ее, вся красота померкла бы. Ходить под вечно нависшим мечем уничтожения, распадения в прах и смело, дерзко вдыхать и впитывать свободную красоту жизни — какое божественное наслаждение для того, у кого душа смела. Я смела, не в этом ли разгадка? Я страдала. О как страдала. И что же, я вынесла лишь презрение к этим страданиям. Разве не презираешь то, что победил. Сколько раз была я на шаг от самоубийства, однако я победила, и я живу, и нет того положения, того человека, той коллизии жизненной, которая могла бы напугать меня. Я свободна и смела. Да, я Бог, потому что я не боюсь ни жизни, ни смерти. И о, как я люблю людей и как я желала всем вдохнуть смелости и презрения, и тогда жизнь засияла бы иначе.
Я люблю его, положим, что я люблю его. Мы пара. Он понимает меня, я его. Говорить с ним наслаждение. Идти с ним под руку, вдвоем в тиши ночи по освещенной задумчивой луною лунгарно <так!>155, — что может быть поэтичнее, теплее, лучше этого. Мы чувствуем мысли друг друга, и когда мы молчим, мы так же счастливы вне времени и пространства, как когда говорим, и я думаю: отдадимся каждый своим горячим мечтам, мечтам о славе, высшей славы, славы в творениях наших <так!>. Будем работать врозь свободно, без всякой ревности в разных углах мира, куда увлечет нас судьба на наших столь разных с виду и столь близких в сущности путях. Сколько сил душевных будет нами потрачено на работу, сколько наслаждений высших, тонких даст нам успех. Но когда усталые и одинокие среди друзей и успеха сердца наши повлечет друг к другу, мы, свободные и смелые, соединимся и разделим свой отдых вдвоем. О, какое наслаждение. Вокруг нас должна быть красота и уединение. У нас есть так много о чем переговорить и передумать. Ведь по бесконечной близости, полной, жгучей, прекрасной близости мы одни во всем мире. И мы отдаемся этой близости, и мы счастливы, как Боги, и в этом упоительном счастии мы черпаем новые силы для жизни, которая скоро вновь понесет нас дальше и выше, всё прекраснее и лучезарнее.
Труд, свобода и любовь.
* * *
Спустись на землю, друг мой, спустись на ту землю, которая не земля твоего воображения, а земля действительности с ее узкими рамками, с ее мелким страхом перед страданиями, с ее плоскими стремлениями к покою.
Страдания, где Ваш ужас? я не боюсь Вас.
Покой, где твоя прелесть? Я ненавижу тебя.
7 Окт<ября> <18>94 г. 7 час. утра.
Какой странный день вчера. Я хочу его описать. Утром я бичевала себя и преклонялась перед собою. Днем я привела его к себе, и он читал предыдущие страницы. Потом я дала ему прочитать те страстные, красивые строки, которыми я весною описывала свою первую и последнюю любовь. Кто знает, впрочем, последняя ли, и кто знает, была ли это любовь? Но, во всяком случае, это было нечто такое цельное, полное, сильное, что я сама была поражена красотою этого чувства. Когда он прочел, я вырвала исписанный лист из альбома и просила его уничтожить его. Я не хотела более страдать от этой безответной страсти, и мне мистически казалось, что если он спас меня в Риме, он может заворожить и это чувство, кот<орое> так хорошо затихло в душе моей. Но он горд и он отказался. Тогда я при нем разорвала лист на мелкие клочки. Он ушел, а клочки бумаги остались стиснутыми в моих пальцах. Я взглянула на них. Ведь в этих клочках изорванной бумаге <так!> когда–то, и так еще недавно, билась и клокотала жизнь. Когда я писала те слова, писала не рука моя, а всё существо мое, вся душа, всё, что жило во мне так мучительно сильно, что жгло и истязало, и вместе с тем судорожно цепляло меня к жизни. И я разорвала это! Неужели сердце мое не обливается кровью, ведь я ранила его, больно ранила. Да, оно обливалось кровью!
Я разложила клочки по столу и часа два старательно складывала их. Сложив, я списала те слова, которые когда–то огнем горели в душе. Теперь я смотрела на них глазами художника, я перечитывала их и говорила себе: как цельно, как красиво! О эти глаза художника. Здесь я перейду к вечеру.
Мы читали роман. Сцены были хороши, я это чувствовала, и он тоже. Мы вышли под и руки <так!> и пошли по via Cavour. В воздухе было сыро, тучи бродили по небу. Недавно лил дождь. Вечер был тихий и теплый. Природа отдыхала после грозы. Мы шли, и что–то грустное легло на наши души. Мы долго молчали. Потом он стал говорить обо мне. Он говорил, точно читал мои собственные мысли, мысли, которых я так боюсь. Он говорил, что я не любила, не люблю и, вероятно, никогда не сумею полюбить. Художники не любят, а <у> меня художественная натура.
О как я ненавижу и люблю это слово. Сколько мучений принесло оно мне. Неужели я не умею любить? Но тогда лучше камень на шею и в воду. Он говорил, что я жажду, чтобы меня любили, но сама любить сумею только из благодарности. О это скучное, мелкое, слабое, презренное чувство. Неправда, я хочу любить сильно, могуче, но я не хочу любить одна, точно так же, как не хочу любить из жалости или благодарности. Он говорил еще, что я костер, а она луна, и что он видит свет обоих. Но я не хочу быть костром, я хочу быть солнцем, чтобы потушить луну и затмить луну, и еще чтобы самой сиять и гореть жарким, живительным светом. Неужели я до конца буду спрашивать у жизни: и это всё, и это всё? где же сон мой? где мечта? Неужели я горяча с виду, а в глубине я лишь психолог собственной души и «художник» портит и раздвояет «человека». Эта мысль отравляет мне жизнь, а он точно намагнетизировал меня ею. Итак, да: это проявилось с первого увлечения моего Ахметовым156, да, я любила его до тех пор, пока не взглянула в его душу, казавшейся <так!> мне таинственной, до тех пор, пока он не отдал мне эту душу. С того момента, как я победила, я уже охладела к побежденному. И теперь повторилось бы то же, и я уже вновь жажду любви. Но я умею любить только пока надо бороться, лишь только борьба кончена и победа моя, мне уже не интересно. И так я прохожу жизнь, и всё ищу человека, над душой которого стоило бы задуматься, с кем стоило бы помериться силами, но к чему эти поиски, если результаты их известны вперед, они всегда сводятся к холоду и смерти. Но разве это качество моего существа касается только любви? Нет, оно идет дальше и распространяется на все жизненные отношения. Дружба точно так же отравляется, как и любовь. Чем больше дает мне друг, чем более я уверена в его преданности, тем менее я ценю его, или, вернее, тем менее ценит его мое сердце, хотя ум постоянно старательно развивает мне тысячу разумное <так!> доводов против этого охлаждения. Благодарность, преданность. Но Боже, кажется, для меня это лишь звучные, красивые слова, но они лишь скользят по моей душе.
Мы шли грустные, обошли piazza Indipendenza и подошли к дверям моего дома. Ключ плохо слушался его руки, и он вынул его, не открыв дверь, и сказал: пройдемтесь еще. Нам не хотелось расставаться так, нам было слишком грустно, и мы пошли, и мы говорили о своей дружбы <так!>. Он сказал: «У Греков был обычай при закладке здания прекрасного зарывать под фундамент что–нибудь драгоценное, иногда даже человеческую жертву. Заложим и мы под фундамент нашей дружбы нечто драгоценность <так!>. Я чувствую к Вам больше дружбы, я определю это слово нежностью, т. к. это не любовь!» Я сказала, что тоже могу дать больше дружбы, и мы снова грустно улыбнулись, взглянув в глаза друг друга. Месяц светил так тускло, листья с деревьев на площади мялись беспомощно под ногами на сырых камнях. Во всем воздухе, казалось, была разлита меланхолия, тихая, немножко нежная, но какая–то беспомощная и безнадежная. Такая же меланхолия наполняла и нас. Мы вновь подошли к моей двери. Ключ вновь заупрямился, но мы не торопились, мы ничего не говорили, но оба знали, что обоим как–то невольно хотелось продлить еще одно и еще одно мгновение этой меланхолической ночной прогулки. Я пришла к себе и села. Я села на пол у своей кровати. Сердце во мне щемило, но не так, как бывало, со страстью и с болью почти невыносимой. Это тоже было тихое, меланхолическое страдание. Я не знаю, сколько времени я сидела так, и думала, и думала. Я думала о том, как грустно быть «художественной» натурой, как грустно встретиться с другой «художественной» натурой и засветиться для него костром, который не мешает ему видеть луну. Да полно, так ли всё это? Когда я легла спать, я не посмотрела на часы. Мы с ним бродили вне времени и пространства в этот вечер, и я хотела провести так же и это <так!> ночь. Я спала мало. Утром встала в 6 часов. Голова свежа. Утро без яркого солнца, но и без дождя. В саду под окном так тихо. Рядом соседка наигрывает на мандолине, и вчера, когда мы шли с ним, играла мандолина так грустно и поэтично!
Но сегодня мне весело, и я всё шепчу: полно, так ли это? Я села причесывать волосы и, встречая свой взгляд в моем маленьком зеркале, я вижу, что он веселый; я улыбаюсь, и мне такою странною кажется эта улыбка, что я громко смеюсь. Да, мне весело! и я надеюсь на жизнь!
8 Окт<ября 1894>
Утро было такое грустное. Что за перемены неожиданные, нелогичные. Я читала «Triomfo della Morte»157. Какая ужасная правда. Отчего такие ужасные вещи находят такой сильный отклик в моей душе. Разве моя душа больна? Нет, нет. Разве болезнь рветься <так!> к красоте и гармонии. Чем я виновата, что и во мне вселилась <так!> частица Божества и влечет меня ввысь? Зачем эта нелогичность в создании мира. Безобразие, жестокость, мелочность, плоскость вокруг, и ясное сознание и страстная жажда высокого, цельного, полного, прекрасного в душе? В этом самый мрачный трагизм жизни. Борьба духа и тела. Неестественная, изнурительная борьба. Дух видит всю уродливость, грязь, слабость, жалкую беспомощность тела, и страдает, и рвется, но куда ему уйти, когда он таинственно и неразрывно связан с этим телом, когда это тело — жизнь его и вместе с тем и смерть его. И в этом всё зло.
Есть организации особенно тонкие, у которых дух точно свободнее отделяется от тела, и такие организации страдают вдвойне. Дух человеческий стремиться <так!> к красоте и гармонии. Но ее нет. Дух мог бы помириться с телом, лишь если тело изменилось бы. Если бы не было в нем ничего уродливого, болезненного, страдающего, грязного. Если бы тело сияло красотою Олимпа, и если бы можно было людям не сходить никогда с высот Олимпа на плоскую грязную землю. [Мне было так больно от дисгармонии.]
Я читала. За моим роялем сидела соседка. Она разучивала аккомпанимент <так!> «Аиды»158. Какая насмешка! Чудные, страстные звуки, в которых выливалось цельное, могучее чувство прекрасной, величественной, разгневанной женщины, и эта жалкая фигура с желтым худым лицем, с сухою желтою шеей, темная, бессильная, согбенная под тяжестью физических некрасивых недомоганий. Меня резал по сердцу этот контраст.
Вчера она показывала мне снимки со статуй Римских и говорила: «Я хочу обвесить ими всю свою комнату, чтобы глаза мои всегда видели красоту». Какая насмешка: эта жалкая, слабая, одинокая девушка и красота! Я бросила книгу. Слезы душили меня. Я думала о том, что я тоже одинока, потому что никакая дружба не заменит любовь. Я хочу быть первой, но я не умею даже сделать никого первым для себя. Я вышла на улицу и тихими шагами, разбитая, с мрачною душою и опущенной головой пошла вдоль Piazza на урок.
Я увидала что–то, что показалось мне издали птицею. Оно быстро двигалось по мостовой. За ним бежал человек и, догнав, принялся бить это что–то каблуками. Послышался писк. Когда я прошла мимо, то увидала громадную крысу, которая извивалась уродливо в предсмертных судорогах, а человек еще добивал ее ударами своих ног. Меня всю трясло. Отвращение, ужас, жалость, но главное — отвращение, наполняли меня.
Умирающее уродливое животное, и это — убивающее его со скотским наслаждением, грубо и брутально второе животное — человек, и эта группа людей, с интересом остановившая<ся> вокруг, чтобы смотреть на безобразное зрелище. Я загнула в подъезд, и мне стало легче, когда я на лестнице несколько раз громко простонала159.
К чему это всё, к чему? Неужели больше ничего в жизни нет, кроме брутальной действительности и мучительных порываний высвободиться от нее?
9 0 кт<ября 1894> Копия с письма
Дорогой мой друг, простите, что вновь тревожу Вас. Но я честно обращаюсь к Вам как к другу, т. к. прошлое похоронено навсегда, и тем не менее Вы и одни Вы мне ближе всех. О, мне так тяжело. Отчего? разве я знаю. Отчего создала меня судьба такою, а не иною? Отчего мне надо счастия такого, какого нет? но которое мне грезится до галлюцинаций? Отчего жизнь плоска, пошла, вульгарна, жестока? Отчего всё не красота и гармония? Простите, простите, но отчего я рыдаю безутешно, безумно, отчего я падаю на пол от этих рыданий и корчусь, как раненная? Отчего весь мир тёмен и солнце померкло? Отчего я вспоминаю свою дорогую, ненаглядную и святую сестру Ольгу160, вспоминаю с завистью и громко зову ее, мою Олю161, которая прожила 7 счастливых, упоительно счастливых годов, умерла молодою162— безболезненною, красивою смертию, как бы пораженная стрелою завистливого Бога. Отчего же я живу? я несчастная, ищущая того, чего нет?
Я провела утро в галлереях <так!> и церквах. Я впитывала красоту и поэзию, и мое сердце сжималось от полноты и силы ощущений163. Это жизнь, изображенная гениальными художниками, это не та жизнь, которою живем мы, несчастные, больные, мелкие людишки, и идеал жизни цельной, полной, поэтической, такой, какою она грезится в неясных грезах в весну дней человеческих, встает в моей душе. Потом я за обедом говорила об Оле, потом я вернулась домой со своим другом164. Я шла в тумане. Душа рвалась ввысь куда–то, где бесконечно хорошо, величественно, гармонично. Когда я осталась165одна в своей красивой комнатке, рыдания вырвались наружу сами собою. Тысячу, тысячу раз умереть, чем жить в этом разладе между действительностью и фантазией. Но мои фантазии так ослепительно прекрасны. Вы скажете: она больна. Пусть, но разве здоровые так хороши и счастливы. Разве обыденная жизнь не пошла, не грязна, не вульгарна, не скучна?
Пусть! я люблю свои грезы. Я бросилась к роялю и принялась петь. Я пела, рыдая. Что за странное пение!166
Голос дрожит, но в его звуках вырывается наружу тоска, и Sehnsucht <так!>167, и страсть!
В этих звуках я выливаю наружу все бурные порывы к лучшему, к высшему, гармоничному, совершенному:
«Connais–tu le pays ou fleurit l’oranger… c’est la que je voudrais vivre, aimer et mourir, c’est la, oui c’est lä»168, и представляется мне край, где всё прекрасно, где любовь, цельная и гармоничная, царит надо всем, где поступки людей величественны, где чувства и мысли сильны и цельны. Где человеческая душа не изнывает и не страдает в тоске и одиночестве. О красота, красота, как ты хороша и как ты опасна для человека, который тебя понимает и к тебе рвется. Простите.. В общем всё отлично169. Разучиваю дуэт из «Аиды», чувствую, что талант развивается вместе с голосом. Кроме того, принялась писать свой роман.
Остаюсь сердечно пред<анным> Вам другом
Л. Ш.170
14 Окт<ября> <18>94 г.
Что произошло за эти дни во внешнем мире, касающемся меня? Ничего, ровно ничего. Что во мне? О, так много, что я окончательно потеряла способность спать. Это и прекрасно и мучительно. Я опишу один день. В общем, рамка этого дня подходит и ко всем остальным дням этого месяца во Флоренции. Мой день начинается с той минуты, как я рано утром около 6 часов открою глаза. Я тотчас поворачиваю их к полосе света, падающей из полуоткрытого окна. Уловив свою полосу, я начинаю думать. О чем я думаю, разве я могу сказать? Разве я сама знаю? Во мне проснулась тысяча жизней и я горю в каком–то вечном огне, переходя от восторженного блаженства к беспросветному отчаянию, и всё это без всякого внешнего давления. Боже, что сталось с моею душою? Я впервые встретила человека, который или так же божественно здоров, или так же болен, как и я, и мы пьяны без вина. Пьяны жизнею <так!>, ее внутреннею глубиною и полнотою. Я лежу и думаю. Действительность перепутывается с грезами, и это единственная разница между утром и ночью, так к<ак> и ночь моя вся полна мыслями и образами, но там фантазия, и какая прекрасная, жгучая фантазия. Итак, я не знаю, когда перехожу мыслью от себя или его к своему роману, вернее, к романам, потому что голова полна планов. Я сознаю в себе океаны сил, бездны талантов. Но всё это глубоко во мне. Выйдет ли что–либо наружу? Выльется ли когда–либо с пера моего то, что бурлит и клокочет в душе моей, все тысячи, тысячи жизней, которыми я живу, которыми я задыхаюсь. Я проснулась.
Я — Вера. Вера моего романа, о которой он читает мне по вечерам и которую он любит. Но та Вера была девочка, в ней еле заметно зачинались задатки той бесконечной разносторонней жизни, которою живет Вера теперь. Не было 8 лет жизни! Не было прошлого, прошлого, составленного из узкого прозябания и удушения в себе всякой более широкой, смелой мысли, выходящей из рамки прямолинейных, фанатичных социальных убеждений, нивилировки <так!>, задавленности свободной, сильной и полной в самой себе личности. Не было этой верной супружеской любви, тепленькой, пошлой, поддерживаемой моим разумом из сознания холодного и мертвого принципа. Были только минуты, часы, когда я просыпалась и, вся дрожа, прислушивалась к странному, но могучему голосу, кричавшему во мне: «и это всё, и это всё? Нет, нет, встань, проснись. Смотри, жизнь прекрасна! жизнь свободна! жизнь полна! жизнь не об одной грани! Твоя жизнь мелка, твои мечты прекрасны, но они должны разорвать тысячу оков, чтобы стать “идеалами”. Твои чувства мелки, скучны, неполны. Часы, дни, года уходят, а ты не жила и не любила!» Испуганно глушила я в себе этот голос, и вот сама судьба разбудила меня. Сами Боги занялись мною. Я проснулась: прошлое — сон. Настоящее принадлежит мне, и я счастлива. А будущее? О будущее! Suave eb<b>rezza!171Опьяняющие, широкие горизонты красоты, славы, жизни полной, жгучей: я задыхаюсь при мысли о нем, об этом лучезарном будущем.
О, пышный расцвет лета моей жизни… Я встаю и охлаждаю свои нервы холодною ванною. Затем черновая работа: разучиваю, повторяю. Приходит соседка и акомпанирует <так!>. В 10 ч. я на уроке. Пою массу: две роли маленькие, хотя характерные, кончила. Пою Кармен, демоническую Кармен, голос воли Шопенгайора <так!>, свободной, властной воли любви к жизни, к природному счастию, любви к жизни, простирающейся выше страха смерти. И поет во мне вся тысяча жизней моих. Коллосальная <так!> и очень трудная партия, тем лучше: sempre avanti!172Пою романсы, пою классические pezzi Gluck’a173. Затем пою дуэт Амнерис и Аиды. Чудный дуэт, который бросает меня в озноб. Амнерис — гордая, страстная дочь короля–победителя, Аида — мягкая, кроткая, пугливая дочь фараона побежденного. Амнерис топчет в пыли соперницу и возносится со страстною ненавистью над нею. Аида валяется в ногах ее и молит о пощаде. И всё–таки, и всё–таки… Амнерис в пыли, а Аида на престоле, на престоле любви, т. к. Аиду любит тот, кот<орый> изменил ее сопернице. И я пою и вся дрожу. Прекрасна и сильна моя роль: роль Амнерис, конечно.
Дальше: иду обедать с И<вановы>ми, после чего дома опять ложусь на постель и думаю, и нет силы во мне, которая в состоянии поднять меня. Я не могу писать: лишь только я двинусь, образы и фантазии исчезают. А я вся живу ими.
Около 3 1/2 ч. опять принимаюсь за черновую работу. Горло точно из стали: не устает. Звуки стали полнее и свободнее. Пою и пою, и вдруг увлекусь и начну поглощать русские романсы, и слезы льются, и рыдания прерывают голос. «Средь шумного бала случайно»174. Он говорит, что этот романс написан для меня. Он говорит, что у меня глаза сфинкса.
К 7‑ми часам почти ежедневно отправляюсь к И<ванов>ым, и мы читаем Пушкина. Он хочет, чтобы я полюбила Пушкина. Раньше я не понимала его, теперь душа моя широко распахнула двери для свободных впечатлений красоты, красоты не условной, не тенденциозной, а величественной и свободной. Разве имеет смысл спор об искусстве как о слуге жизни. Искусство ради искусства? Правда или красота? Какая бессмыслица! Красота прекрасна, а всё прекрасное переходит в жизнь через душу человека, в которое <так!> оно заронит для него самого незаметно, когда и как, смутную грезу о гармонии и величии жизни и страстное стремление к этому величию. В каждом человеке поэт. Каждый человек раздвоен. Когда действует человек простой, занимаясь мелким, пошлым ежедневным трудом, — замолкает поэт. Когда просыпается властно поэт, — умирает на время вся мелочность и вульгарность жизни и царствует красота. Человек становится Богом. И отблеск божества надолго в его душе, и часто среди скучного труда, во время низкого наслаждения, вульгарной ссоры, жесткого <так!>, некрасивого поступка, — человек остановится на мгновение, пронзенный острою стрелою Бога красоты и гармонии. Он вспомнит что–то далекое, но прекрасное, что–то бывшее когда–то дорогим и милым, что–то грезившееся весною. И слезы польются из глаз, и руки беспомощно поникнут, а в душу торжественно и властно ворвется солнце красоты и гармонии, и человек вновь сольется с Божеством.
Дальше: около 10 иду домой, и меня провожает он, и мы говорим, говорим без конца. Никогда не говорила я так много и так хорошо. Он говорит, что у меня дар слова и что я очень поэтична и чутка ко всему красивому. Странно, я прежде этого не знала, но теперь со мною творится что–то небывалое. Я становлюсь артисткою во всем, и передо мною раскрываются новые горизонты, никогда не виданные: целое море новых, тонких ощущений, колебаний едва уловимых, и это новая жизнь, которая раскрывается передо мною, этот мир в мире до того полон, ослепителен, богат, что чувствую себя побежденною, опьяненною и счастливою, несмотря на всё, malgre tout175.
Вчера после обеда мы шли домой. Он хотел проводить меня, и у нас внезапно родилась мысль идти в Cascine176. Мы взяли коляску и поехали прямо в центр сада. Там мы вышли и пошли. Небо слегка подернулось тучами, солнце сквозило, но как–то матово и ласково. Ничего яркого. Деревья большие, могучие, [как в лесу,] тишина вокруг. Впереди бесконечно длинная, широкая аллея, таинственно пропадающая в неизвестной дали. Под ногами сухие, опавшие листья заглушали шаги. Изредка светлый просвет, охваченный матовыми лучами солнца. Мы шли одни, под руку, и опять мы «слышали» мысли друг друга. Это так странно, так необычайно, что меня начинает охватывать чувство чего–то мистического. Что говорили мы? Всё, бесконечно много и… ничего. Он сказал: «Как подходит этот меланхоличный пэизаж и этот тихий, немного грустный и всё–таки [мягкий <?>] и прекрасный день к нашему настроению, когда мы вдвоем; и тем не менее каждый из нас порознь мечтает об ослепительном блеске солнца». Мы дошли до конца парка. Он кончается мысом: с одной стороны Арно и его долина. Вокруг синяя цепь гор, смягченная лиловатою дымкою, и опять ничего яркого, но что–то мягкое, нежное, ласкающее и глубоко и <1 нрзб> меланхолическое. Мы подошли к памятнику индейского принца177. Бедный принц, точно для того и приехал во Флоренцию, чтобы умереть вдали от своей родины и послужить своим пестрым памятником для украшения Cascine. Бедный принц! Мы сели на каменную скамейку с мозаичным сидением, запрятанную в густой зелени «Божьего» дерева. Мы взглянули вокруг, взглянули в глаза друг другу. Душа моя была счастлива, сердце полно, нет, переполнено даже до [физической] боли. Оно болело от счастия!
Я ничего не могла бы ясно сказать о том, чем полно было оно. Но в те минуты я впервые поняла, вернее, почувствовала всем существом, что я не одна. О это одиночество. Теперь только поняла я, отчего я страдала. Страдала всегда, всю жизнь. Душа стремилась из одиночества, как из мрачного заточения, и во мне огнем горела жажда любви, т. к. в любви можно всего совершеннее слиться с другою душою. Теперь что <так!> я не могла покориться, не могла перестать жаждать и искать любви. Да, я не была безумна, когда, зажегши свой фонарь с вечно потухающей и вечно вновь возрождающейся надежды <так!> искала «человека»178, человека,созданного для меня,человека, самою судьбою предназначенного для моего освобождения, и которого предназначено и мне освободить. О сколько раз я ошибалась и горько разочаровывалась. Но глубокие, кровавые раны затягивались вновь, и всё еще молодая, надеющаяся, верующая и жаждущая, бессознательно, но фатально жаждущая, принималась я вновь искать. И что же, нашла ли я? Не знаю. Кажется, да. Никогда еще не понимала себя с такою ясностью, как теперь, и никогда не входила так глубоко в чужую душу. Никогда еще чужая душа не становилась настолько «моею», я чувствую эту душу и ей я отдаю свою. Никогда еще вся жизнь моя не вставала предо мною, как в зеркале, и всё то, что удивляло и пугало меня самою, стало мне <?> ясным и понятным. Я не могла, не хотела покориться одиночеству. Я должна была стать другому первою и единственною, я должна была быть понятой. Чтобы каждая мысль, каждое чувство, которое заставляло других, хотя и близких людей восклицать: «Безумная женщина!», чтобы иэтимысли до конца честно и бесстрашно высказанные, чтобы они были поняты, и не только поняты, а в свое время пережиты другим. О тонкое высшее блаженство не быть одиноким, сознавать, что есть еще человек, человек высшей породы, аристократ ума и чувства, что этот человек принимает тебя такою, какою до сей минуты ты не решилась бы предстать ни перед кем. Не прикрашенною, без героизма, со всею путаницей противоречивой и непонятной, со всем нестройным гулом <?> сомнений и веры, эгоизма и отречения, инстинктами злобы и жестокости, порывами к добру и мягкости, со всею смесью «художника» и «христьянина», быть понятой такою, не только понятой — найти отклик, сожаление, похвалу, братский упрек. Я была счастлива, и я сказала: «Если бы я могла приказать времени остановиться!»179Мы сидели долго и говорили мало, но каждое слово, сказанное почти с болью, откликалось на натянутых струнах души, каждое слово содержало в себе в тысячу раз больше, чем выражалось звуком его.
Мы встали и пошли назад под руку, шаг в шаг, потому что мы не были одиноки. Женщина подошла к нам с цветами. Он дал мне букет любимых мною чайных роз. Эти розы не должны завять, эти розы должны навек напоминать мне несколько часов полного счастия, счастия в рамке меланхолического, но мягкого, чарующего осеннего пэизажа, счастие, подернутое прозрачной дымкой этой сладкой меланхолии.
12 Ноября
Я несумею записать этот сон так, чтобы почувствовалась в нем вся его поэзия и глубина. Но тем не менее пишу, потому что он так странен, так необычен, и мне кажется, что он был не сном, а действительностью.
Я видела залу, высокую, прекрасную. Архитектура строгая, готическая, стремящаяся ввысь, по стенам античные статуи.
На большом столе с чудными мозаичными инкрустациями лежат кипы пергаментов, свитков. Здесь, среди этой величественной обстановки владычествует строгий Труд. Я чувствую, что и я учавствую <так!> в этом труде, так же, как и он, сидящий, бледный и задумчивый, за прекрасным столом. Рядом высится античная урна, вся вылитая из золота. Я знаю, что эта урна полна до краев, она полна и величественна, и, несмотря на то, она вся кажется легкою, воздушною и также стремящаяся <так!> ввысь. Там результаты Труда — Творчество. Я не знаю, что это: поэзия, музыка, наука? но это то, что заключает в себе и красоту, и величие, и славу. Когда мы за руку проходим мимо урны, нам кажется, что величие творений наших отражается сиянием на творцах. Я вижу его светлым, лучезарным и величественным. Мы входим через высокую арку в круглую капеллу, прилегающую к зале. Куполообразный потолок посереди оставляет несомкнутым своею аркою округленною пространство <так!>, и на нас глядит г<о>лубое, лазуревое небо, а купол и стены храма нашего сияют и блещут в своей ослепительной белизне. В капелле нет богов, нет украшений, но когда мы входим, то мы чувствуем, что капелла построена для нас, и лучше нас ничто украсить ее не может. Это храм любви. Нас охватывает неизъяснимое блаженство. Мы отрываемся от одиночества, и души наши трепетно и блаженно сливаются в любви.
Я не понимала, сколько времени даровал мне сон мой для блаженства, мы жили вне времени. Но лучезарная картина внезапно померкла. Свет потускне<л>, сердца наши упали. Мы чувствовали, как зависть змеею в желтой чешуе вползла в наше убежище, и вдруг нам стало ясно, что скоро, тотчас, эта змея разрастется, и зависть разрушит и овладеет святилищем нашим. Тогда мы, пронзенные одною мыслью, бросаемся в храм Труда и Творчества, и он зажигает свитки, и огонь с дикою стремительностью охватывает комнату. Но я хватаю его руку, и мы бросаемся к урне, она при прикосновении нашем срывается с места. Окно готическое из стеклянной мозаики с треском разлетается на мелкие дребезги, мы бросаем урну вниз, в мир, людям. Зависть сожгла наш храм, убила нас, но творения наши живы, и будут живы вовек, и слава наша вечна! И мы умираем, блаженные. Мы трудились, творили, любили! Жизнь исчерпана!
14–15 Ноября 94.
3 часа ночи. Еще сон.
Передать его еще труднее, но я встала, гонимая непреодолимою жаждою записать его, запомнить навсегда, понять глубже. Все совершенно неопределенно, смутно. Я сплю лишь наполовину. Я чувствую, что лежу на спине, закинув назад голову, чувствую, что веки мои вздрагивают, и я чуть [чут] слегка ощущаю себя.
Надо мною стоит он. Я ничего не вижу, я только ощущаю. [Я ощущаю, что он] Мне хорошо, но вместе с тем мучительно, всё сплетено, связано. Я чувствую, что силюсь понять, добиться чего–то, опрокинуть, уничтожить что–то. Я чувствую, что я должна ему ответить на какой–то мучительный, жгучий вопрос, и вместе с тем я вся проникаюсь какою–то страшною радостью. Мой сон так легок, что мне кажется, что я ощущаю его, и стуит мне стряхнуть его, чтобы проснуться, но какая–то могущественная сила придавила меня, и всё лежу на спине с запрокинутой головой и с слегка прикрытыми ресницами.
Внезапно я чувствую, что мучительный вопрос разрешается, что немая просьба, ощущаемая мною в немом присутствии его, исполняется.
Точно легкая рука ложится на мой лоб, точно дуновение ветра мягко проносится над головой, и тотчас я вся охвачена едкою радостью, счастием неизъяснимым, никогда не испытанным, острым и едким, как стрела, но в то же мгновение что–то тёмное, сильное, роковое, неизбежное мрачным облаком набегает на меня, и счастие отравлено, порыв угас, и я опять лежу, вся вытунувшись <так!>, и опять ресницы бьются трепетно, и сердце сжимается тоскою, а он всё стоит надо мною и просит безмолвно и бесформенно каким–то ощущением, просит ответа. Я мучительно напрягаю все силы, чтобы разрешить загадку, и снова чувствую приближение легкой струи над головой, и еще раз пронзает всё существо счастие, пронзает и тотчас замирает, застывает под рукою темной, холодной силы, и ответ так же замирает и застывает, и он все так же стоит грустным, молчаливым укором.
Внезапно что–то меняется, что–то свершается во мне, в нем, в мире грез, окружающем меня. Точно голос какой–то звучный и радостный спрашивает меня: «Хочешь, я отвечу за тебя. Хочешь, я покажу тебе, не отравляя, не пресекая твоего блаженства, покажу, в чем счастие твое. Не спрашивай о праве».
Я разрешила себе, я поборола, я победила Силу, и сердце замерло в блаженстве, и душе раскрылся мир, и время остановилось, и он уже не просил мучительно и безнадежно… Я широко раскрыла глаза: луна не светила в комнату, но свет ее царил над ночным небом, и свет из окна падал на постель, серебристый и ясный. Взгляд мой, полубессознательный взгляд лунатика, упал на мои обнаженные плечи; они в серебристых лучах казались высеченными из мрамора.
О мир поэзии, мир чистой красоты, мир ничем не отравленной жизнерадости <так!>, мир себялюбивого, прекрасного, лучезарного, дерзкого счастия! О мир умерший, погибший навсегда! О мир, постигаемый мною лишь во сне, в грезах.
Греция, с твоими светлыми мраморными Богами красоты и радости!
16 Ноября < 18>94
Яоставила несколько страниц180. Быть может, я когда–нибудь запишу свое «счастие!», когда я переживала его, мне не хотелось писать. Я была счастлива около месяца, я любила и была любима! Была любима!…
Я не в силах здесь выяснять, что сорвало завесу, что еще раз уничтожило иллюзию. Довольно. Я проснулась!
Мы шли домой, и я всё сказала. Я отказалась от его чувства, я не хотела взять его, потому что оно недостаточно широко, сильно, величественно, лучезарно. О любовь, которую требую я, ту любовь мне не суждено испытать! довольно, довольно! Когда мы шли оба глубоко несчастные, убитые, и оба совершенно бессильные против своего несчастия, когда мы шли, я плакала. Слезы выдавливались редкие и злые. Когда я пришла в свою комнату… я пошла к роялю и стала спокойно и долго разучивать партитуры из «Фаворитки»181. Потом я пошла к соседке и смеялась. Потом кончила роман «Triomfo della Morte». Какая гадость, декадент! Потом я хотела заснуть, но сердце билось слишком беспокойно. Ведь я похоронила счастие. Я оттолкнула его, или, вернее, оттолкнула мираж его, т. к. его, собственно, и не было. Итак, еще один раз: насмешка. Горькая насмешка! Я не была любима, я не могла принять такой любви. Я не удостаиваю его чувство названия любви, хотя бы он тысячу раз повторял: «Я люблю». Кончено, кончено. Надеяться еще, искать, ждать? нет, нет. Это сверх сил моих. Я прощаюсь с жизнью, я покоряюсь. Я сожгла храм любви, осталась зала труда и творчества. Ее я не сожгу. Но что со мною? почему я не рыдаю, почему я не мечусь и не стону, почему не вьюсь <так!> в судорогах по полу, или не пою, смешиваю звуки песни со стенаниями раненного еще раз сердца. Эта рана боле <так!> не заживет, я знаю. Но я спокойна и о как горда. Жизнь, я победила тебя, я не страшусь тебя. Жизнь строгая, холодная, одинокая, о да, одинокая, я принимаю тебя. Я не ищу, не зову счастие и любовь! Нс было, нет и не будет. Не удовлетворится жажда великой любви, любви, освещающей жизнь, согревающей ее, удесятеряющей силы одинокового <так!> человека, выводящего его из вечной тюрьмы одиночества! Не исполнится мечта, сон моей души, не расцветет весна в пышное лето. Долг, труд, холод, одиночество, старость, смерть. Слава? я не верю в нее, да и она мне глубоко безразлична. Холодная, обманчивая красавица слава! разве я не знаю, что душа моя рвется не к тебе. Разве Любовь тебе сестра! Но что за сила во мне, что за дивная сила?Чтоможет устрашить меня?
Страдания? каких не испытала я и каких не презираю. Смерть? я слишком горда, чтобы призывать ее.
Иди, жизнь, терзай мою душу, вырывай иллюзии, топчи мечты, иди, смерть, и докажи, что я жиланапрасно,что жизнь мне была дана всего на один короткий миг, что я прожила ее холодно и одиноко, иди, смерть, и разбей последнюю мечту, скажи последнее слово: тление! Гордое сердце, молчи. Ты умело чуять в жизни божественное счастие, ты считало себя достойным испытать его, это счастие, ты рвалось и обливалось кровью. Молчи. Не было тебе счастия, не было любви. Умри гордое, одинокое, спокойное высшим покоем бесстрастия.
Я вскочила с постели с широко раскрытыми глазами и громко сказала. Иди, жизнь, иди, я не боюсь тебя, я не боюсь страданий, я не раба — я Бог <?>.
ИЗ ПИСЕМ Л. Д. ШВАРСАЛОН К Д. В. ЗИНОВЬЕВУ
3 Ноября 94 г.182
Моя жизнь проходит, как заведенные часы, почти без всяких изменений. И всё–таки могу сказать, что никогда не была во всю жизнь так счастлива, как теперь. Всё ужасное, пережитое мною, отошло далеко в прошлое, и я живу, наслаждаясь настоящим и веря в будущее. Пение идет блистательно хорошо. Пою наизусть большую роль Кармен почти всю, учу роль «Фаворитки», пою дуэты из опер и простые романсы. Беру урок каждый день по полтора часа, и кроме того много пою дома. Здоровье мое очень поправилось.
24/6 Ноября 94 г.183
Дорогой Папочка!
Я уже все эти дни собиралась писать тебе, да не поспевала, так как все это время хлопотала с переездом моих ребят во Флоренцию, где я устроилась на всю зиму со всею семьей. Я переменила учительницу, так как та была очень занята и ей было трудно добросовестно заниматься со мною. Она сама посоветовала перейти к ее сестре во Флоренцию. Эта учительница нравится мне не меньше прежней. Нашла хорошую квартирку, всю на солнце, теплую. У меня есть отдельная комната, где стоит мой рояль, и я могу заниматься спокойно. <…>
На днях приехала сюда мама. Она очень устала с дороги, но теперь отдохнула. <…>
Прислуга у меня: мои Анюта и Дуня, которые служат много лет, и я могу быть очень спокойна… <…>
ПЕРЕПИСКА 1895
11. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 января 1895. Рим184
Roma, via Veneto 33 (presso Micheli). il 16 Gennaio 1895185.
Cher maitre!186
В то время, как я, утешенный дарами своего Олимпа, смиренно наслаждался ими, преисполненный чисто–эллинской благодарности, — поручив тем, кто достоин лицезреть бессмертных, сказать им, что я благословляю их за их дары в своей одинокой и печальной юдоли, — вдруг, среди ясного неба, надо мною пронеслась гроза, и раздался гром, и сверкнула молния… Опомнившись, я, по обычаю древних (здесь, в Риме, вследствие воспоминаний о древности, собственный дух, как говорит Ливий187, делается более античным), спешу промолвить: «принимаю доброе знамение», и — снова благословляю своих богов за этот новый знак их благоволения: ибо внезапный удар грома и блеск молнии при ясном небе истолковывались древними именно в таком смысле. — Итак, eher maitre rigoureux188, приношу Вам выражение своей глубокой благодарности за присылку Ваших великолепных фотографий189, которые заставили меня еще сильнее полюбить их оригиналы, и желаю Вам по случаю нового года, кроме музыкальных успехов, — простите! — остаться такою, какою Вы мне так нравитесь!
С глубоким уважением
Вячеслав Ива<нов>
P. S.
Я написал эти строки тотчас по получении Вашей негодующей записки190, собираясь идти в Институт191, и в то же время намеревался отправить Вам сегодня же другое, подробное письмо; но в настоящую минуту на меня нашло раздумье, должно ли делать это теперь. Мы условились, что я напишу Вам, если совершится во мне или со мною что–нибудь важное и решительное; что в противном случае писать я не буду (и я понял это условие так буквально, что даже не поблагодарил Вас)… Правда, уже теперь я мог бы сообщить Вам некоторые результаты своих римских размышлений. Но должно остерегаться всего преждевременного. Итак, писать Вам много и серьозно — еще не время. Ваши же строки делают меня счастливым, — потому что и вне очарованного круга Вашей близости я остаюсь все тот же…
Вяч<еслав> Ив<анов>
12. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18 января 1895. Флоренция192
Письмо без текста: засушенный древесный листок и прядь волос, вложенные в сложенный лист голубой бумаги.
Конверт с адресом: Al Illustrissime Signore Sre V. Ivanov (presso Micheli). Via Veneto. Roma На этот же адрес отправлялись и все другие письма к Иванову в Рим, вплоть до п. 26. Штемпели: Firenze 18.1.95; Roma 18.1.95. Рукой Иванова на конверте написано: 18 янв<аря> 1895. Талисман.
13. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 6/18 января 1895. Рим
Рим, 18/6 Янв. Cher disciple rebelle!193
Если Вы сердитесь на меня, то не пишите: тогда я сам постараюсь рассердиться на Вас, и, быть может, мне легче будет переносить разлуку с Вами… Но если не сердитесь, то зачем отнимаете у меня счастие читать, перечитывать, а порой194—и целовать Ваши милые строки?
В. И.
14. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 16/28 января 1895. Рим195
Рим 28/16 Янв. 95.
Моя Лидия, бедная моя вакханка! Прости страдания, причиняемые мною невольно. Я также страдал. Будем благословлять страдания любви разделенной. Ты хочешь моего утешения, совета: чем могу я тебя утешить? Уверение в неизменности моего чувства к тебе облегчит ли тяжесть твоего душевного состояния? Если да, — вот оно, в прозе, не в рифмах, которым не верят: да, я люблю тебя — все так же нежно, все так же страстно… Увы, «ропот буйной страсти»196смолкает далеко не всегда: временами он звучит еще настойчивее, еще мятежнее! Я тоскую по тебе, я желаю тебя, я призываю твою тень… И потом — я благословляю разлуку, предохраняющую меня от безумств… О, я не выздоровел… Ты торжествуешь, моя безумная, моя Мэнада197?.. Но моя страсть может протестовать, как хочет: ее ропот напрасен. Нет ничего яснее, неопровержимее, непреложнее того, что я не могу принадлежать тебе. Вместе с тем, однако, давно сознано мною, что и отношения мои к жене, по моем возвращении, необходимо должны измениться и быть иными, чем прежде, доколе не изменится мое чувство к тебе198. Но наш союз бесконечно шире, нежели сфера собственно супружеской близости. Должно ясно представлять себе эту широту его содержания, чтобы понять, почему жене моей до сих пор более или менее удавалось подавлять в себе ту страстную ревность, которая, на твой взгляд, должна была бы вырваться наружусбурной и разрушительною силой. Но ты сама чувствуешь, что была несправедлива к моей жене в предпоследнем письме своем199, хотя и напрасно думаешь, что я сержусь на твою «неуравновешенность»: о, эгоизм любви таков, что нам не нравится в объекте нашего чувства то равновесие, которое мы хотели бы сохранить в себе самих; и, кроме того, мне дорого всякое искреннее, прямое, горячее выражение твоих порывов… Да, прежде, когда ты удивлялась нравственной силе жены моей, ты правее о ней судила. Любить и страдать она умеет глубоко, как умеет жертвовать безмолвно и безгранично. Если жена и подруга ныне безусловно преобладает в ней над любовницей, — это естественно и своевременно, и личность ее только выигрывает от этого в глубине и цельности. Несмотря на всю силу ее любви, союз со мной для нее уже не любовная связь, не наслаждение, даже не просто счастие; он для нее — все содержание, вся цель, весь смысл, вся идея, весь идеализм, все высшее, бескорыстное служение ее жизни. Я бесконечно ей обязан, и в нашем союзе я преклоняюсь пред чем–то идеально–священным… Что же до моих отношений к тебе, моя Лидия, мне кажется, что они, и при условии сдерживаемой страсти, могли бы пребыть такими, какими создала их высшая демоническая сила, вложившая в мое сердце любовь к тебе, а в твое — ко мне, — они могли бы и в начертанных нами границах быть для нас источником внутреннего счастия, если бы ты захотела, верная мне, остаться со мной на этой идеальной высоте…200Но к чему говорить о нашем хотении? Пока захочет Демон, мы будем невольно любить друг друга; и страсть, скованная ли нашею разумною волею или освобожденная, будет одинаково присутствовать в нашей любви и проникать ее внутренним пламенем, — пока захочет Демон. А между тем, Лидия, мы оба будем стремиться неустанно «zum höchsten Dasein»201. Вот заря, вот восторги, которые я тебе пророчил. И если наше чувство достигнет достаточной высоты, достаточной просветленности, нас не будут уже смущать ни материальная неполнота нашей любви, ни временная разлука202. Теперь же не зови меня к себе: я стремлюсь сам, но не могу еще вернуться. Я знаю, что я теряю: должно покоряться необходимости.
Твой Вячеслав
Если можешь, пиши мне, не дожидаясь всякий раз моего ответа.
15. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 22 января / 3 февраля 1895. Рим203
Рим, 3 февр. Утром
О Лидия, зачем ты так долго не отвечала? Я не хочу думать, что ты мстила мне, иначе ты бы меня не любила. Но если бы ты захотела мстить, то не могла бы сделать этого с большим совершенством. Ты и не представляешь себе, как я страдал. Какие мучения, — и, вслед за тем, какие безумные надежды… В тот день, когда ты обручалась со мной первым письмом (1‑го Февраля)204, я был у вечерни в древней церкви С<ан> Клементе205: как безумный, бродил я по подземельям, которые были в этот день открыты и освещены, как безумный слушал потом в верхней церкви музыку — и искал в толпе тебя. Потом я бродил по Колизею206, собирал на память камешки для себя и для тебя и молился Демону, который господствует над нашею любовью, который сблизил нас в этом месте, который в Колизее должен слышать меня, — молился, чтобы он… свел нас вместе!.. Когда я остаюсь один в своей комнате, я часами хожу взад и вперед в исступлении страсти и страдания. Сообщение жены, что ты, вероятно, уедешь на некоторое время в С<ан->Ремо207, произвело на меня потрясающее действие… Но ты ничего не понимаешь, и не нужно. — И сегодня — твои чудные, твои высокие, твои неожиданно просветленные письма208… И, сколько блаженства и сколько муки, но больше муки! Какое грустное счастие! «Расцвет любви безумной, безнадежной — на мраморе святыни гробовой»209… Я готов рыдать, Лидия… чтобы не сказать, не признаться: я рыдаю.
Боже, впереди у нас только разлука, только ее «страшное томление»… Но как бы ни была она мучительна, Лидия, я должен быть с тобою до твоего отъезда из Флоренции, что бы там ни случилось, куда бы ни вел тебя неудержимо твой… карьеризм! Я в шутку, конечно, употребляю это слово, моя дорогая… Но если ты уедешь, не… простясь со мною, — ты меня не любишь… О, если бы ты знала, как я жажду твоей близости… В Риме я должен пробыть весь Февраль, по крайней мере, если не хочу повредить своей работе. Я приеду, по всей вероятности, к 28 Февраля. О Лидия, останься еще во Флоренции — ты и так работаешь с невообразимой быстротой. — Но я лучше отложу перо в сторону, я пишу сегодня что–то бессвязное, неразумное, неуравновешенное. Все же я посылаю тебе эти строки такими, как они вылились.
Прощай! Твой В.
Еще раз подтверждаю с своей стороны решение, на котором мы остановились. — Зачем прислала ты мне свой талисман210? Ты меня разлюбишь!
16. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 26 января / 7 февраля 1895. Рим211
Vous ne venez pas212
17. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 29–30 января / 10–11 февраля 1895. Рим
10 Февр. 1895
Что могу я сказать тебе после того, что случилось, моя чудная, моя страстно любимая, моя великодушная Лидия, возводящая на себя столько обвинений и мне не оставляющая ни одного, между тем как я, твой искуситель, и пред судом нравственности, которым ты себя судишь, несравненно виновнее тебя, и пред тобой бесконечно виновен — тем, что разрушаю мир твоей души и, взамен его, не счастие доставляю тебе, а одни страдания! О, моя возлюбленная, — являющаяся мне все более чистойивнутренне девственной, чем более я узнаю тебя, — прости, что я, почти против воли, вовлекаю и тебя в нравственную борьбу, мною переживаемую! Никогда раньше мои обе воли не вступали между собою в такую неукротимую, пламенную распрю. Конечно, не затем жаждал я твоего приезда сюда, чтобы бродить вместе по Риму, — но чтобы обладать тобою так, как этого требует естественная и потому, быть может, единственно истинная человеческая любовь, — требует по законному своему праву, если только имеет право существовать она сама. Идеал рыцаря Тоггенбурга <так!>213никогда еще не был так чужд, даже ненавистен мне, как в эту пору, когда моя господствующая воля бесповоротно осудила меня на роль Тоггенбурга… Как я отчаивался, не получая ответа из Сан–Ремо, как презрительно сомневался в силе твоей любви, не сумевшей подсказать тебе смелого шага, — «чудного безумия», как говоришь ты, — не могущей даже объяснить тебе моих едва замаскированных указаний, или же отказывающей тебе в решимости им последовать. Получив наконец твое требование «совета», «дружеского (!) совета»214, — я испытал странное душевное состояние. Я даже улыбнулся при виде твоих сомнений — так всякое сомнение было далеко в эту минуту от меня самого! — и тихо продолжал свои утренние сборы, спокойно помышляя о том, с каким упоением я тотчас же буду тебе телеграфировать: «vieni, vieni, vieni»215… И, чрез несколько минут, я, вдруг, как будто проснувшись, с такою же уверенностью, также без колебаний — и уже окончательно — сознал, что моя телеграмма будет такая, какую ты получила216… Только когда все было кончено, сильнее и сильнее стал разгораться во мне невыносимый пожар внутреннего мученичества. О, как больно было хоронить счастие, такое возможное, такое близкое, как больно было встречать эту заранее потерянную, незаменимую, единственную ночь! Робко затаив в глубине души томительно–живучую надежду, долго еще стоял я в ожидании на вокзале после того, как мимо меня прошли последние пассажиры ночного поезда, который должен был принести тебя в мои объятия, всецело отдать мне тебя… Какой тяжелой и горькой оказалась эта столько наслаждений обещавшая ночь! Какой бесконечной, безнадежной тоски был полон следующий день! — Теперь страсти опять заснули… «надолго ль? — они проснутся, погоди»217, — пророчит Пушкин. Но возможно также, что в последнем кризисе я окончательно поработил себя самого. Ужели же вновь придется испытать муки борьбы и… горечь победы?
Пусть! В настоящее время я спокоен и бодр. Меня окрыляет одно желание — скорее увидеть тебя, и, быть может, я успею вернуться несколько раньше, чем думал, если ничто постороннее не станет на моем пути… Но желаешь ли ты теперь встречи со мной?.. О, да, не правда ли, Оттилия?218что бы ни должны были мы испытать, мы не можем не стремиться друг к другу? — Однако я ускорю свое возвращение, если удастся, — не даром: и ты должна обещать мне, что по крайней мере на столько же времени замедлишь свой отъезд.
Мне хотелось думать, что я не имею сказать тебе ничего важного, моя Лидия, — и между тем это важное есть, и я должен сказать его, и скажу просто и в двух словах. —
Я не могу дать тебе счастия. Не счастие, а муку приносит тебе, после всего, между нами происшедшего, и идеальный союз, только что нами заключенный. Итак, возьми от меня назад свою свободу, и будем чужими. Не будем более видеться (я могу остаться в Риме до твоего отъезда из Флоренции), — прекратим переписку. Забудь меня, — чем скорее, тем лучше… Мы можем сойтись потом, как старые знакомые, — когда будем один для другого безразличны, или, точнее,еслибудем… Это, быть может, мучительный, но верный способ лечения для обоих больных. Должно рассекать узлы, не могущие быть развязанными… Буду ждать теперь твоего решения; не мучь меня долго… Знаешь ли, твой внезапно на всем ходу остановившийся в туннеле поезд219хорошо символизирует последний эпизод нашего печального романа… Ответь же скорее, и ответь также, когда думаешь оставить Флоренцию220.
11 Февраля221
Яполучил твое дорогое, чудное письмо, моя — пока все еще моя — Лидия! Ты вправе упрекать меня за долгое молчание (оно действительно эгоистично), — но ревновать не вправе. И все же благодарю тебя за эту ревность, которой я не заслужил, как благодарю за твою большую любовь, которой, увы, не заслужил также… Почему я не поделился с тобой своим горем? О Лидия, все остальные ощущения, кроме любви, для меня теперь мимолетны; как бы сильны они ни были, они скоро тонут в море одного чувства, наполняющего [теперь] мою жизнь, — и — мне стыдно сознаться в этом — мое искреннее и глубоко воспринятое горе было, на другой же день (я разумею день телеграммы), вытеснено горем иным, — эгоистическим, невысоким, непросветленным. О Лидия, сомневаться в моей идеальной любви к тебе — безумие… И, еще раз, я благодарю тебя. Я тебя мучу, а ты даешь мне счастье, вдохновение, жизнь.
В. И.
18. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 1–2/13–14 февраля 1895. Рим222
AVEL22313/14 Февр. Ночью
Сначала твое письмо, моя Лидия, показалось мне холодным и жестким224. Потом я увидел, что оно глубоко умно и глубоко трогательно… Тем хуже, что оно умно. Чем оно логичнее, тем неотразимее его вывод; а вывод этот — наш смертный приговор. Напрасно ты инстинктивно старалась от себя самой замаскировать его противоречиями. Ты права; твоя критика уничтожает мой проект «идеального союза». Нам не остается другого исхода, кроме того, который ты называешь героическим. — Я резюмирую положение дела.
Разрыв мой с семьей или разрыв мой с тобою — вот два крайние и два единственно возможные для нас исхода. Я пытался найти третий: я предложил тебе платонический союз, при котором и отношения мои к жене были бы одинаково платоническими225. Ты метко охарактеризовала этот исход, назвав его исходом «торжествующей любви и полураздавленной, но вечно оживающей страсти», — и правильно рассудила, что он исключает возможность сохранения даже таких отношений к жене, которые я считал возможным спасти. Итак мой поэтический сон основывался на забвении моего внутреннего долга перед семьею. Ты — тоже во сне — так горячо обручалась со мной!.. И вот уже приходится проснуться….
Нет, среднего исхода быть не может. Итак, почему не решаюсь я бросить семью — как бы спрашивает твое письмо своими умолчаниями. С одной стороны, потому, что я не хочу покупать своего счастия, которое вовсе не главное в жизни, ценою жестокости и притом такой колоссальной. С другой стороны, потому что мой поступок совесть моя отнесла бы в пограничную область между честным и бесчестным, и я не знаю, на которой стороне рубежа оказался бы он при позднейшем рассмотрении. Если ты протестуешь против этого пункта, то только потому, что не знаешь всей сложности моих семейных отношений. А что честный человек не должен заходить в названную пограничную область, об этом упоминать излишне.
Вот мое холодное заключение твоего холодного анализа.
Если мы совершенно откажемся друг от друга, разлучимся вполне и навсегда, если мы прекратим друг с другом всякие сношения, — наша любовь не будет «торжествовать», она разделит участь нашей подавленной и «убитой» страсти, и совесть наша будет спокойна вполне.
Тебя ждет впереди многое светлое, многое блестящее, — и быть может слава, — и быть может любовь. Я желаю тебе от сердца насладиться всем, что только может дать тебе жизнь… что можешь взять ты от жизни, не понижая себя. —
Ты пишешь, что сознание трагизма нашей любви тебя вдохновляет к усиленной внутренней жизни, к усиленному творчеству. Я понимаю это (не всякий понял бы тебя), и люблю тебя за то, что ты личность трагическая, что трагическое — твоя стихия… О Лидия, но для этого не нужно нам поддерживать нашего «идеального союза». Если ты любишь меня, в трагизме не будет недостатка…
Я написал все это… и вдруг моя рука начинает боязливо дрожать, она — которая не боялась написать все это, и в сердце вселяется ужас… Я не знаю, что будет тогда, когда мы скажем друг другу последнее «прощай». Возможно ли это?.. Да, возможно, потому что необходимо. Но зачем должны мы для этого видеть один другого? Чтобы больше мучиться? Чтобы оказаться слабыми? — Нет, Лидия, скорее, скорей кончим все, и позволь мне остаться в Риме до твоего отъезда, чтобы еще видеться нам было нельзя.
В.
19. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 февраля 1895. Рим226
Рим, 16 Февр.
Одно спешу сказать тебе тотчас227по прочтении твоего письма228: не ускоряй своего отъезда, яне могулишить себя свидания с тобой, ichmußdich sehen229…
Благодарю за письмо, умоляю писать мне еще…
В своем мучительном душевном состоянии последних дней я был утешен следующими строками Гёте:
Ja, in der Feme fühlt sich die Macht,
Wenn zwei sich redlich lieben ',
Drum bin ich in des Kerkers Nacht
Auch noch lebendig geblieben.
Und wenn mir fast das Herze bricht,
So ruf ich nur: Vergiß mein nicht
Da komme ich wieder ins Leben230…
Письмо твое как бы подтвердило утешение этих слов… И вот231отрадное совпадение: сегодня должны быть готовы два снимка с Ватиканской (Книдской)Венеры232,заказанныемноюдля подаркатебе.
Твой В.
20. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 февраля 1895. Рим233
17/5 Февр.
О Лидия! Как я благодарен тебе за то, что ты пишешь: в этом чувствуется участие любви. — Сегодняшнее письмо твое234безумно: одну половину его диктовала страсть любви, другую — страсть ревности. И тем дороже оно мне, чем безумнее… Но я хочу спасти «ореол» — не свой, потому что еще не завоевал его, но ореол своего решения. Оно безупречно, Лидия, и в нем единственно можем мы найти нравственное удовлетворение. Мы должны разлучиться. Но любви нашей никто не может взять у нас, кроме Демона, который нам ее дал. Долг не допускает только материального торжества ее. Так должна ты понимать мои слова, что совесть наша будет спокойна вполне, если наша любовь не будет торжествовать. К каким бы трагическим последствиям ни привело развитие существующих отношений, наше искупление будет заключаться в том, что мы принесли в жертву долгу торжество нашей любви. Но и «платонический» (пошлое слово!) союз, [если] поскольку он будет состоять все же в продолжении «любовных» сношений, должно признавать за ее материальное торжество. Одним словом, внешним образом мы должны быть отчуждены. Будешь ты мне [далее] после того верна или нет, это твое внутреннее дело; но честность обязывает тебя известить меня о неверности. Что касается меня, то мне должно лишь напомнить, что то изменение моих супружеских отношений, о котором я писал тебе235, — должно быть в силе, как я сказал, до тех пор, пока не изменится мое чувство к тебе. А чувство не изменяется от одного факта внешнего разрыва… Вот все, что я хотел пояснить тебе по поводу твоей попытки открыть внутренние противоречия нравственного характера в намеченном мной исходе. Я надеюсь, ты согласишься, что твои ревнивые нападения неосновательны и что с нравственной точки зрения этот исход совершенно правилен.
В конце концов твоя логика только временно сбила с толку мою. Моя мысль «идеального союза», как она была мною выражена, остается неопровергнутой. Но важно то, что мы яснее и строже определили его внешние границы и степень его идеальности. То, что я назвал своим внутренним долгом перед семьей, запрещает давать нашей любви какое бы то ни было внешнее выражение. Но, кроме этой святыни нашего чувства, между нами существует, если не ошибаюсь, дружба, и я не вижу, почему бы мы не могли, например, переписываться впоследствии между собою,как друзья,и притом с теми ограничениями, которые налагала бы на нас деликатность по отношению к моей жене.
Нет, моя Лидия, то, что я разумел под идеальным союзом, вовсе не «средний исход», как в ослеплении писал я недавно, и вовсе не нечто новое или произвольное и искусственное: это только обратная, внутренняя, необходимая сторона того исхода, который с внешней стороны является моим отказом от тебя ради семьи. Этот союз нерасторжим, пока мы любим, и весь вопрос только в том, каково может быть его внешнее выражение: мне кажется, что сегодня я высказался по этому вопросу правильнее и здоровее, чем прежде. —
Вчера Sehnsucht236и чувство своего бессилия лишить себя свидания с тобою заставили меня известить тебя, что мы должны увидеться. Рассудок вполне подтверждает правильность этого решения. Твои письма показывают, как много сомнений и кажущихся противоречий нам нужно еще выяснить и примирить, чтобы избавить себя от ненужных мучений, сомнений и раскаяний в будущем. Да, это свидание разумно, — как ни безразлично, разумно ли оно или нет.
Я бесконечно утешен, — тем, что увижу еще тебя, что ты любишь, будешь любить меня и после разлуки, — прежде же всего сознанием, что, как бы ни рассекали мы внешние узлы, нематериальный узел нашей любви не поддается внешней силе и не может быть рассечен нашей волей, — «пока не захочет Демон».
Скоро уже собираюсь во Флоренцию237; потому жду от тебя извещений о всех твоих — совершаемых и предполагаемых — передвижениях…
Если в тоне моего письма ты замечаешь самообладание, — знай все же, что я тебя безумно люблю… И, пока пишу это благоразумное (не правда ли?) послание, я успел уже испытать и лихорадку, и головокружение. Не подумай только, что я болен чем–нибудь иным, кроме страсти к тебе… Не презирай меня за то, что я сообщаю тебе смену своих ощущений и настроений: мы не вольны в них, я внутренне бесконечно подвижен и жив, но должно смотреть на целое и на факты. — Ты смеешься над тем, что я ходил встречать тебя на вокзал после своей телеграммы238. Этому есть оправдание: что ты поступишь непременно так, как я скажу, — ты не оговорила, и ядолженбыл на всякий случай пойти на вокзал. Но что яжелал,чтобы ты приехала, как бы это ни случилось и к чему бы ни повело, — этому нет оправдания, кроме того разве, что мы не вольны в собственном Wollen239. Твой В.
Твой удивительный сон я — по возможности точно — переложил в прилагаемый сонет240. —
Жрица Киприды.
Ώ χρυσόθρον, άθάνατ’ Αφροδίτα, παΐ Δίος δολόπλοκε, λίσσομαί σε, μή μ’ άσαισι μηδ’ άνίαισι δάμνα, πότνια, θύμον.241
Мне снился дивный сон… Киприде златотронной,
С мольбой о счастии, в толпе младых подруг,
Я дар на алтаре сжигала благовонный;
И жег свой фимиам молельщиц тесный круг…
И мраморный кумир, проникнут жизнью вдруг,
К нам обратил свой лик — призывный, благосклонный…
Всех отшатнул, всех охватил испуг;
Но я приблизилась с надеждой непреклонной…
И руку статуи простертую взяла,
И холод неземной пожатья ощутила, —
И, благодарная, с улыбкой умерла…
О, если б на яву меня ты так убила,
Владычица!.. Но жизнь тебе я обрекла,
Служить должна тебе, — что сердце мне разбила…
17 Февр<аля>
21. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 9/21 февраля 1895. Рим242
21 Февр.
Спешу ответить тебе, моя Лидия, моя дорогая подруга, и скажу прямо, что твой проект встречи в Пизе — этот бледный суррогат римского свидания — не привлекает меня и что я отклоняю его243. — Когда отделаюсь от своих римских обязательств, еще не знаю определенно. —
Как люблю я ум в женщине, и как не люблю женской рассудочности! Ты склонна к узкому формулированию отношений. Ты выдумываешь формулы искусственные, ложные, лишенные нюансов, — вроде, например, следующей: «Дружба с залогом уже не одной нежности, но страсти и любви». Ты скажешь, что это — мои слова: быть может, да; но такое сопоставление их во всяком случае не мое. Да и не предлагал я тебе «перевести отношения любви на дружбу», как ты тоже выражаешься, — хотя сам я только что назвал тебя своей дорогой подругой… «Все это, видите ль, слова, слова, слова»244… Я сказал, что мы можем впоследствии время от времени переписываться как друзья, другими словами — любовная корреспонденция невозможна, и сказал это потому, что неизвестность о том, где ты и что с тобой, отравила бы мою жизнь медленным ядом и лишила бы меня необходимого для моей деятельности внутреннего покоя (что как будто свидетельствует, что я больше люблю тебя, нежели ты меня: ты «сознательно шла на то, чтобы расстаться навсегда»; но это не любовь, а разве только страсть, в соединении с любовью к эффектным развязкам). Что же касается собственно наших отношений, я не думал об их положительном формулировании с их внешней стороны, а ограничился только указанием на их отрицательный признак: воздержание от выражения порывов страстного влечения… А ты все регулируешь, назначаешь один день для разговоров «нашим языком любви и страсти», следующие же беседы предполагаешь вести на каком–то новом языке дружбы, в изучении которого мы, насколько возможно предвидеть будущее, не сделаем быстрых и блестящих успехов. Вообще для тебя важно установить, как проведем мы вместе немногие последние дни, а я думаю только о том, как мы будем жить после разлуки… Как будто любовь наша в действительности так торжествует, что нам нужно еще надеть маски и играть чужую роль, чтобы лишить ее этого торжества!.. О, как не люблю я внешней дисциплины, внешних рамок, даже внешней последовательности! — Одним словом, довольно условливаться, заключать договоры и трактаты противополагать Sehnsucht245и Leidenschaft246(они не противоположны, и про себя я могу только сказать с Гёте: «ich trage nach dir Verlangen»247) — и засушить цветы, которые еще цветут. Твой Вячеслав.
PS.
Свежему стихотворению нужно всегда дать отстояться; и потому разорви посланный тебе вчера листок248и замени его прилагаемым новым249.
22. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 10/22 февраля 1895. Флоренция250
22 Февр. 94 г. <так!>
Дорогой мой, горяче <так!> любимый! я уже опустила письмо тебе251, пришла домой и снова взялась за перо. Припадок мой прошел, я уже совершенно спокойна, но, увы, безумие осталось и вряд ли когда–либо пройдет. Я много раз перечитываю твое письмо252, и оно только больше и больше убеждает меня в том, что я права. Да, прошлое письмо мое было полно лжи, и именно потому, что в нем говорила рассудочность253. Но вывод отсюда может быть один: не видаться более здесь или не видаться вовсе. Неужели у тебя хватит духу сидеть возле меня у стола в твоей комнате, когда рядом с нами будет твоя жена. И потом идти со мною, страстно прижимаясь друг к другу, лишь только ее глаза уже не следят за нами, вести меня домой, где меня пугливо и испытующе встречают мои преданные и честные друзья. О каждое слово любви было бы ядом, каждый взгляд жег бы душу, а каждая попытка на дружбу — лживою насмешкою. И вот я опять со своим анализом подступаю к нашему плану и вижу, что для меня он невозможен! Ложь, бесчестие положения отравило бы последние дни, ты не можешь, не можешь сказать, что бесчестие это освящалось бы нашими страданиями — отречением. Друг мой, отречение прекрасно и героично лишь тогда, когда оно свободно. Если мы будем сидеть возле жены твоей и страстно рваться в объятия друг друга, неужели мы можем ставить себе в заслугу воздержание от механической уступки нашему влечению. Что–то гадкое, точно нечистое, оскорбительное для всех нас видится мне в этой страсти, сдерживаемой спасительным присутствием твоей жены. Ты придаешь громадное значение тому факту, совершено ли то, что по закону считается изменою, а по–моему не в этом измена, и не в измене вовсе оскорбление, а только в обмане. Да, в том обмане, которым теперь полна моя жизнь. Эта странная женщина, которую я всё–таки не понимаю, веселит себя, как неразумное дитя, бегая на балаганы и на вечера к каким–то пошлым дуракам, она спокойна и ясна, она льнет ко мне, а я, глядя ей в глаза, лгу, лгу и лгу. Лгу своим молчанием, лгу разговором, лгу глазами, лгу рукопожатием. Но я не хочу лгать! Зачем, с какой стати мне лгать? Я не хочу видеть ее, а видеть тебя при ней для меня прямо невозможно. Итак, яне хочужить здесь, в одном городе с тобою и будучи другом твоей жены. Это сказано и не преступится.
Я могла бы сделать это, лишь если бы нашла силы перейти внешним образомна дружбус тобою. Ты достаточно пробирал меня за эту мысль, и я, как сказано,увы,согласна с тобою. Это было бы, во 1) неисполнимо, в 2) противно. Расстаться!? Тут скажу кстати: ты обвиняешь меня в отсутствии любви, потому что я могла согласиться не знать о тебе ничего. Разве я говорила тебеэто? Яне думала ни минуты прекращать всякие сношения с тобою, т. е. жизненные. Я думала писать твоей жене, ведь тогда я была бы вправе делать это. Итак, повторяю: расстаться!
Прочитай еще раз мое утреннее письмо. Я ни от чего не отрекаюсь сказанного в нем. Я хочу тебя видеть. Я хочу сидеть с тобою много часов в неизвестном городе, где нас только двое и где мы свободны. Кто знает? я так глубоко, серьезно люблю тебя, душа моя так полна трагической твердости, кто знает, быть может, мне удастся победить свою страсть и при такой обстановки <так!>. Тогда только это будет истинная, прекрасная, высокая победа. А если нет, о Вячеслав, тогда возьми меня. Разве я уже не была твоею в тот миг, когда ты надел мне на волосы плюшевый венок254. Я хотела бы молить: не отвергай меня. Но я не молю. Решай свободно. У тебя два выбора: расстаться теперь же,тотчаснавсегда, или под риском уступить страсти иметь меня около себя день, ночь…. Да, сидеть рядом и говорить, и еще лучше понять друг друга, да, нежить и ласкать друг друга, и всё–таки,быть может,устоять. Видишь, я не софист и не филлистер <так!>. Умоляю тебя, во всяком случае, остаться в Риме еще недели две. Я к этому времени соберусь и могу выехать в Париж. Я оставляю этот срок на размышление нам обоим, а если ты согласишься со мною, то в начале черезбудущей недели я буду с тобою. Здесь не могу, не могу.
Твоя Лидия.
P. S. Я отложила поездку к матери. О, прости, что у меня вырвалась эта фраза о ней, но это и трагично, и смешно, и злит меня, и с ума сводит.
23. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 11/23 февраля 1895. Рим255
Рим, 23 Февр.
Ты не желаешь, чтобы я приехал при тебе во Флоренцию256: этого достаточно, чтобы я оставил мысль о приезде. И, кроме того, я должен признать, что твоя repugnance257против возобновления нашего общения там (даже при условии [полной] крайней сдержанности в «выражении порывов страстного влечения») — имеет достаточные основания…
Прости мне мое последнее письмо258! Ты угадала, я потом сожалел об нем; но я подумал вместе, что ты поймешь меня и простишь… Лучше было бы вообще, если бы ты разрывала мои письма, вместо того, чтобы читать и перечитывать их: ни одно из них не выразило того, что нужно, и так, как нужно. С тобой, в настоящую пору наших отношений, я могу говорить только уста с устами…
Я должен был написать о своем намерении остаться в Риме, потому что ты ждешь, конечно, этого извещения; но не хочу ничего писать о дальнейшем, чтобы не опровергать потом самого себя…
О, если б я мог выразить всю мою нежность, все мое стремление к тебе!.. На душе у меня тоска и томление. Ты отнимаешь у меня столько дней, столько вечеров своей близости… Я бы хотел опять слышать твою речь, твой смех, твое пение, долгими часами наблюдать тебя, любоваться изменчивым выражением твоих глубоких глаз, твоей пепельной головкой, твоим тонким станом, твоей оживленной грацией, — читать тебе, чувствовать тебя при чтении подле себя, с головой, наклоненной над моей книгой, обонять запах твоих волос, улавливать напряжение и жизнь твоих тонких нервов, разделять твои волнения и восторги, — вздрагивать и задыхаться при каждом звонке в ожидании тебя, ощущать состояние, близкое к обмороку, от одной твоей близости….
Безумец, полно, перестань!
Не растравляй тоски напрасной:
Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань…259
И вместе я знаю, что наши вечера втроем были бы unheimlich…260
Итак, Лидия, я не смею приехать во Флоренцию до твоего отъезда — и замедлить его? Скажи еще раз: ты не хочешь этого?.. Даже если бы это значило, что мы не увидимся вовсе? —
В.
24. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 13/25 февраля 1895. Рим261
Рим, 25 Февр. (вечером).
Дорогая моя, я не решаюсь оставить тебя без нескольких своих строк после твоего сегодняшнего письма, хотя эти строки тебе ничего не скажут…
Моя возлюбленная! Я благословляю судьбу, снова отдаляющую нашу окончательную разлуку! Я благословляю милую, добрую Алымову262, посредницу, вестницу этой судьбы! Я благословляю твою Ферни263, которой обязан своим прошлым счастием и которой, как кажется (я боюсь еще верить) буду обязан твоей близостью до Мая — не так ли, Лидия?..
Тебе не жаль меня? Ты видишь, я ни о чем не мечтаю, я хочу только твоей близости… Вспомни Эдуарда и Оттилию264в последнюю эпоху, в эпоху после катастрофы, разрушившей все надежды: они также довольствовались уже одною близостью…265
Как я тосковал по тебе, как жаждал тебя вчера! Ты вчера слушала музыку и думала о нашей любви. Я также слушал музыку, и томился, и летел к тебе, и мне также чувствовалось, что в жизни есть нечто прекрасное и цельное и что такова наша любовь…266Лидия, мне кажется, что любовь моя к тебе все растет. Ведь это знак, что я с самого начала полюбил тебя глубоко, глубже, чем знал, глубже, чем хотел бы, глубже, чем могу измерить даже в настоящую пору. Истинная любовь, думается мне, всегда должна быть неизмеримой для нашего сознания. Ее кажущийся рост — только постепенное сознавание нами того, что мы носили в себе издавна, — с какого момента, о том знает один Демон… Миф о стрелах Эрота правдив, как все мифы…267Но, Лидия, поклоняясь нашему Демону, будем неустанны в борьбе с ним268, как и Иаков боролся с Богом, которому служил…269
Я знаю, ты не рада разрушению твоего плана парижской поездки. Тебе хотелось вырваться из томительной атмосферы нашей неудовлетворенной страсти на вольный, отрезвляющий воздух, в новый, привлекательный мир, в освежающее общество любимых друзей… А я — рад; я ничего не анализирую, не думаю ни о чем, — ни о каких тенях, ни о каких возможностях, ни о каких положениях, — я хочу иметь тебя в своей близи, видеть, слышать тебя — и я счастлив этой надеждой… С тобой — я буду казаться твоим другом, твоим братом…270Я хочу встретить с тобою весну. Я уже отзываюсь всем существом ее приближению. Она будет прибавлять271к моим мукам новые муки, к моему счастию новое счастие. Пусть будут муки! Только бы сердце, как ты говорила, не было пусто и мертво, только бы оно, как теперь, билось и замирало от любви — и чуяло ответное биение другого сердца. — Я повторяю тебя. — В.
PS. Я принялся за переписку диссертации. Так как это дело сложное, требующее многих справок и размышлений, то, с одной стороны, лучше для меня окончить его здесь, с другой — оно может затянуться — например, до половины Марта. —
25. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15/27 февраля 1895. Флоренция272
27/15 Февр. 95 г.
Вячеслав мой, чего пожелать тебе ко дню твоего рождения? Alles, was ich soll u<nd> nicht muss, alles was ich wünsche u<nd> nicht will273. Плохо исполнятся так недобросовестно выраженные пожелания! и слава Богу, потому что тогда ты останешься моим, а я твоею. Мой поцелуй посылаю я тебе такой и нежный и страстный, чтобы тебе стало и тепло на душе, и всё вокруг тебя осветилось бы лучами солнечного спектра. Чтобы ты на одно мгновение постиг бы лучезарное, безграничное, безвременное счастие, в котором тонет весь мир вокруг и всё собственное существо. Вячеслав, я скажу тебе, что я думаю о любви, а потом признаюсь тебе во всем неблагородстве и слабости моего нравственного существа. Любящих вечно почти не бывает на земле, но вечная любовь есть и должна быть, иначе она не называлась бы любовью и не казалась бы святою и величественною. Я хочу сказать, что редко встречаются между собою те, которые любят по Wahlverwandtschaft274, но если они встретятся, тогда они внезапно постигают вечную любовь и любят вечно, как Эдуард и Отгиллия275. Если подобная любовь обставлена «счастливо», то получается идеальная пара, достигающая под влиянием любви зенита во всех внутренних и внешних своих проявлениях. Если же эта любовь «несчастна», то из нее лишь два исхода. Смерть, т. е. обыкновенная, физическая смерть, или победа любви, победа, ломящая всё и вся, что препятствует ей. От<иллия> и Эд<уард> избрали первый исход, или, вернее, они были так созданы, что mussten276избрать его. Я же чувствую, что я не Отгиллия, и вот здесь я подхожу к главному.
Или ты меньше любишь меня, или ты сильнее, духовнее, лучше во сто раз меня, я знаю лишь одно: если не уничтожу в себе физическую жизнь самоубийством, я буду твоею во что бы то ни стало, если ты возьмешь меня, конечно. Среднего исхода нет. И самое ужасное это то, что моя совесть молчит, понимаешь, что значит это. Это значит, что я уже не различаю добра и зла, что я охвачена стихией любви, вот почему я не радуюсь разрушению парижских планов. Не свободы и друзей искала бы я там, а просто матерьяльной невозможности быть с тобою и твоею. Брат, друг! о какое наслаждение <?>. Я не Отгиллия, я простая женщина. Я никогда не любила. Даже то сильное чувство к Г.277была не любовь. Да, я была счастлива, когда он был в комнате, но к нему меня не влекло. А твое присутствие для меня больше мука, чем счастие, потому что меня бросает к тебе, я мучаюсь вечною idee fixe — жаждою иметь тебя одного, вдали от всех, и хоть один короткий миг отдаться любви вполне, т. к. она требует. И когда я думаю об этом, ощущаю это, ничто в совести моей не шевелится, и всё умирает, кроме одной неудержимой жажды страсти, твоих объятий, твоих поцелуев. Долго, долго крепилась я и бодрилась, но вот с того момента, как я получила роковое письмо Алым<овой>278, во мне точно сломилось что–то, и я стала такою слабою и больною, что не знаю, как только хватит сил работать. Эта любовь жжет и истощает меня. Не знаю, что будет. О Вячеслав, несколько часов, о только несколько часов блаженства, на всю жизнь. О, хоть один миг полной любви… молчу, прости. Ты скоро будешь презирать меня, ибо я стала низким существом. Эта любовь сломила меня. У меня нет более воли, чтобы бороться, и нет совести, чтобы направлять борьбу. Вячеслав, я устала, я слаба и физически больна. Эта борьба не по силам более. Послушай, я поеду в Милан в середине Апреля279. Я понимаю, что тебе важно остаться в Риме, что ты серьезно повредишь своей работе, если уедешь. Но помни, что наше время сочтено, и торопись. Вячеслав, и еще: в Пятницу 8 Марта в 4 1/2 часа дня я буду в Пизе280. О, прости, прости. Это подло — искушать тебя, но моя совесть молчит. О господи, сколько хотела бы я сказать тебе. О мой милый, я так слаба, так устала, я только хочу сидеть рядом с тобою, нет, сидеть на твоих коленях, как дитя, и шептать тебе слова любви. О, приезжай в Пизу, о будь со мною. Не пиши теперь, не пиши вовсе, если можешь, я буду ждать тебя в Пизе, чтобы броситься тебе на шею и прильнуть к твоим устам.
Твоя гадкая Лидия.
Нет, наша любовь прекрасна и она имеет свой закон. От<иллия> и Эд<уард> могли довольствоваться одною близостью потому, что они решили умереть и были уже живыми мертвецами, но мы живы, живы, и мы должны и будем любить.
26. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15–17 февраля /27 февраля — 1 марта 1895. Флоренция281
27 Февр.
Милый мой, мой Вячеслав, мой возлюбленный, я еще пишу тебе в день твоего рождения. Теперь вечер, и моя душа полна томительной и мягкой тоской по тебе. Но я не думаю о себе теперь. Я думаю лишь о тебе, о моем бедном и дорогом. Я желаю тебе покою. Прости мне мои страстные, безудержные призывы. Прости все терзания, которые я эгоистически доставляю тебе. Милый мой, я уже ничего не прошу. Я буду жить, убивая день за днем, и думая о тебе, и живя лишь тобою, и слушать твой голос, и петь тебе, и говорить с тобою, и я буду убивать в себе страсть свою, да, я попытаюсь быть Отгиллией282. Мой милый, мне так хотелось бы быть с тобою сегодня. Я жалею, что не послала тебе ничего, кроме письма своего, но ведь ты знаешь, что и днем и ночью твой образ бессменно надо мною, а всё остальное как во сне. Иногда я останавливаюсь посреди улицы и странно смотрю на людей, и мне ясно, ясно представляется, что это всё во сне. Одно живо, одно наяву — это моя несчастная и блаженная любовь к тебе. О прости меня, Вячеслав, не совесть проснулась во мне, а я просто точно еще ослабела и стала мягче и тише, и нет у меня иной мысли, кроме тихой, глубокой любви к тебе: still wie die Nacht, tief wie das Meer!283И не кажется, что я виновата в том, что ты теперь несчастен и одинок, и мне горько и больно от этого сознания. Чувствуешь ли ты теперь, как я жалею тебя и люблю нежно и без эгоизма, люблю до того, что готова была бы отказаться от тебя.
Когда тебе захочется поговорить со мной, мой возлюбленный, напиши мне еще. Твоя Венера у меня, но я не решилась послать ее в Рим до получения твоего дара мне. О Венера, я поклоняюсь тебе. Victor Hugo говорит, что блаженство того света будет заключаться в любви, ибо вне любви его нет284. Да, да, любовь одна дает счастия <так!>, т. к. она не притупляет, а усиливает восприимчивость людей ко всему остальному, что есть в жизни. Мой возлюбленный, спокойной ночи. Я опять иду к своим снам. О, милый, когда я увижу тебя и днем? Когда? когда?
28 Февр<аля>. Мой милый, посмотри, какая я стала сумасшедшая. Я вчера была так занята письмами к тебе, что вообразила, как ребенок, что сегодня — завтра, и заметила только утром сегодня свою нелепую ошибку. Сегодня с утра представляла себе всю грусть, которую ты, наверное, испытываешь, и у меня всё то же — слабость физическая и нравственное размягчение всего существа. Il mio core langue d’amor285. И это томление убивает всякую резкую страсть, смиряет и очищает душу.
29 Февр<аля>. Еще раз не успела докончить письма, и хорошо сделала. Я посылаю тебе обратно твое письмо, Вячеслав286. Я не хочу хранить этих холодных и гордых строк, чтобы они отравляли остальные. Ты имеешь полное право презирать меня и считать себя и выше и сильнее, я знаю, но зачем навсегда оставлять себе документ этого презрения. Вячеслав, ты еще не надломлен жизнью, ты не бил себя кулаком в грудь и не рвал волосы в безумном отчаянии. Кроме того, ты испытал уже и любовь и счастие, и было время, когда та любовь удовлетворяла тебя. Быть мож<ет>, оно настанет опять. Не забывай, что есть люди, которые ничего не имели, всю жизнь боролись и плакали, имея в душе, как мучение Тантала, яркий образ возможного счастия. Есть люди, которых любовь обманула, которые в ранней и наивной молодости за любовь принимали холодный разврат и, познав впервые чистую страсть, познали одновременно с нею горечь отречения. Если эта любовь — любовь, то отречение — вечное. Видишь ли, я сломилась — прости. Я посылаю тебе свое письмо целиком, и ты увидишь, что до получения твоей проповеди я уже говорила языком резигнации287, как называешь ты.
Теперь прибавлю лишь. Я живу, считая дни и часы до твоего приезда. Будет ли он мне в муку или во счастие, я лишь молю тебя, смиренно молю: прости мне мою буйную, преступную страсть и приезжай, ради Бога, приезжай, и еще молю тебя, мой друг, мой возлюбленный, мой Вячеслав, молю, о забудь, забудь всё, что поразило тебя тяжело или неприятно в моих письмах, и не откладывай свидания. Я согласна быть сестрою тебе, лишь приезжай. Впрочем, если любовь твоя утихла, если разлука тебе не слишком тяжела… конечно, я не прошу у тебя милости для себя, я говорю лишь: знай, что и я согласна отречься от всего по одному слову твоему и мечтаю, как о высшем счастии в жизни, о твоей близости здесь.
Не могу писать, ничего не выходит, я как–то слаба и мысль путается. Ты называешь нашу любовь агонией и хочешь ее прекратить. Несмотря на агонию, во всю жизнь я не была так счастлива, как теперь, и что бы ни случилось, я благословляю тебя за каждую минуту нашего прошлого.
Лидия.
Не томи меня и скажи, когда вернешься и вернешься ли. О вернись, молю тебя, мой самый лучший и близкий друг.
Еще раз приписываю, мой милый дорогой друг, вспомни только, сколько общего есть в наших нравств<енных> существах.
Да, да, я хочу твоей дружбы. Ради Бога, только не мучь меня долго разлукой.
Твоя.
27. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 18 февраля / 2 марта 1895. Рим288
Рим, 2 Марта
Мне больно, Лидия, что ты вернула мое письмо, как «документ» моего «презрения»289. Мне ли презирать тебя, когда я себя, одного себя считаю виновником твоего внутреннего разлада, твоих душевных страданий, твоей нравственной агонии? И как мог бы я презирать тебя, когда ты права, безусловно права во всем, что подсказывает тебе твое чувство! Ибо речь идет не о том, где право и где неправда, но о том, которое из двух прав одержит верх, так что победа каждой из враждующих сторон, как в борьбе за существование, является торжеством права с одной стороны, неправдой и насилием — с другой… О Лидия, если бы я мог, я бы изгладил из твоей души эту любовь, которая делает тебя несчастной, как ты ни стараешься убедить меня в противоположном. Вот что хотел я сказать своим письмом, вот что повторяю тебе еще раз…
* * *
Благодарю тебя, моя Лидия, моя нежная, прекрасная подруга, за твою участливую ласку. Я буду искать скорее освободиться от всего, что меня еще удерживает вдали от тебя, иесли ты позовешь,я буду у твоих ног… Да, Лидия, у твоих ног хочется мне быть, и целовать твои ноги, и глядеть в твои глаза снизу вверх, и, когда ты наклонишься ко мне, покрывать поцелуями твои руки, твои колени, концы твоих распущенных волос… Io t’adoro290… И мне хочется нести тебя в объятиях чрез мир, бережно, нежно, как дитя: яжалеютебя291… Но это не все, чего я хочу… О Лидия, какое мучение! Я люблю, безумно люблю тебя — знаешь ли, что я боюсь перечитывать твои письма, что я подолгу не решаюсь и редко осмеливаюсь вынуть и прижать к устам прядь твоих волос или твой «талисман»292, что часто я не нахожу в себе мужества даже бросить взгляд на твою Форнарину293, — так как все это мгновенно поднимает во мне целую бурю мучительной страсти. Die Leidenschaft bringt Leiden294, говорит Гёте, и потому страдание для меня — читать твои строки, страдание — писать тебе… Но страдания любви, по–видимому, только особая, острая форма наслаждения, потому что их жаждешь, их благословляешь… Я молчу, насколько возможно, о своих экстазах, или только бегло намекаю на них; но чрез это они не меньше потрясают все мое существо, сначала доводя мои душевные силы до безграничного напряжения, потом бросая меня в отчаяние и безнадежное уныние… За твои признания, Лидия, я могу презирать тебя не иначе, как презирая себя самого…. И сам я, имею ли право отвечать на них такими же признаниями? Зачем пишу это? Чтобы опять будить в тебе твой тлеющий пламень?… Что мы сделали, моя возлюбленная, что мы сделали?
Die Lebensfackel wollten wir entzünden:
Ein Feurmeer umgiebt uns, — welch ein Feuer295
B.
PS. Завтра я переезжаю c Micheli на другую квартиру. Мой адрес: via Palestro 87, interno 6.
Прости неразборчивую пачкотню: спешу, чтобы отнести письмо на станцию до отхода последнего поезда.
28. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 16, 19 февраля /28 февраля, 3 марта 1895. Рим296
Рим, 28/16 Февр 95.
Лидия! Несколько времени тому назад я писал тебе: «Я не могу сделать тебя счастливой — забудь меня». И в том, как ты приняла это предложение, сказалась твоя глубокая потребность окончательного со мной разрыва: ибо тойполнойлюбви, какой ты от меня хочешь, я не могу тебе дать. Но ты, путем логических дедукций, переместила центр тяжести моего предложения в сферу нравственных отношений и с этой последней точки зрения пыталась доказать необходимость нашей разлуки, тогда как моей исходной точкой было сознание, что я не могу сделать тебя счастливой, более того — что я роковым образом должен делать тебя несчастной. Твои дедукции меня убедили не надолго, разлука мне показалась безумием, и инстинктивная потребность твоей близости заставила мечтать об одном — о моем возвращении к тебе во Флоренцию. Но мы любим по–разному297, и мысль, что наша любовь, оставаясь в положенных ей нами самими границах, служит для тебя источником одних страданий, одного томления, снова восстает пред моим сознанием во всей своей неотразимой силе как раз в то время, когда судьба удерживает тебя во Флоренции, как бы для того, чтобы исполнить мое смиренное, мое бескорыстное, мое резигнированное желание298твоей близости. Твое сегодняшнее письмо299снова доказывает300, что для тебя может существовать только полная — нравственно и материально — любовь или полная — материально и… нравственно? — разлука. Тот или другой исход должен прекратить агонию, в которой ты находишься; ибо твоя любовь «жжет и истощает» тебя… И между тем полной любви я дать тебе не могу; мои принципы запрещают мне дальнейшее с тобою сближение, и я останусь301им верен, почему не поеду и в Пизу для свидания с тобой… Что же следует из всего этого? — Необходимость полного разрыва; и я снова обращаюсь к тебе с вызовом, что готов на этот разрыв ради твоего спокойствия и блага.
О Лидия! я знаю, как я виноват перед тобой — своей любовью, своей страстью, своими ласками и письмами… И было мгновение, когда мне казалось, что я взял у тебя так много, что не могу более с своей стороны отказывать тебе ни в чем. Нотогдаты не хотела принять этой жертвы моих принципов, не желая жертвовать своими; это значило, как я сказал, что ты не возьмешь ееникогда.
Каждый протекающий день, каждый час призывает нас к отрезвлению. Довольно агонии!.. Поступай, как хочешь, моя возлюбленная, и предписывай мне, что хочешь: но считайся с одним условием — с необходимостью отречения. Моя любовь не может торжествовать.
В.
Пересылаю обратно возвращенное тобою письмо. В твоей власти уничтожить любое из моих писем; но взять его назад я соглашусь только под условием прекращения переписки. Притом, я надеюсь, что после того, что я написал тебе вчера302, ты уже не найдешь более в этом письме ничего «презрительного» или напоминающего «проповедь». В. И. 3 Марта.
29. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18–19 февраля / 2–3 марта 1895. Флоренция303
2 Марта вечером
Ни слова, о друг мой, ни вздоха,
Ведь молча над камнем могильным
Склоняются грустные ивы
И только склонившись читают,
Как я в твоем сердце усталом,
Что были дни ясного счастия <так!>,
Что этого счастия <так!> не стало…
О, друг мой, если бы ты слышал, как я пела этот чудный романс Чайковского304. Я сама брала аккорды и рыдала голосом, так что вся душа выливалась в звуках. О милый, приезжай, я спою его тебе. Я пишу еще сегодня вечером, чтобы в беседе с тобою проводить этот томительный день. Ведь ты не сердишься на меня, ты любишь и приедешь? Ты приедешь скоро, и мы будем сидеть рядом и читать о любви и о красоте, затем я буду петь тебе, потом мы пойдем под руку, прижавшись друг к другу, и будем молчать, и будем счастливы. Что нам за дело до того, что будет потом… дальше, после этой весны, которую мы должны встретить вместе. О, если бы ты знал, как я томлюсь и страдаю, как силы мои уходят, как я часами лежу почти без мысли, совсем разбитая… но когда ты будешь здесь, я вновь оживу. О, Вячеслав, мое сердце болит день и ночь, и точно червь точит его неустанно. Бывают часы, минуты, когда я судорожн<о> думаю о самоубийстве, но теперь еще нельзя, еще ты приедешь, еще мы будем вместе…
О приезжай, скорее, скорее, скорее, и не презирай свою слабую, несчастную, усталую, да, такую усталую подругу.
3 Марта. Настало страстно ожидаемое утро, и я не получила твоего письма. Я повторяю твои слова: «Что это, месть?»305Но за что же? Это жестоко, и доказывает, что если ты и сильнее и прекраснее меня, то гораздо менее добр. Если ты сам страдал в ожидании писем, то как можешь ты мучать меня? Итак, еще сутки неведения. Увижу ли тебя или нет?
О друг мой, как ты жесток! разве это любовь!
4 часа пополудню <так!>. Вячеслав, я получила твое письмо306. Прости мне мои упреки. О мой возлюбленный, каким едким счастием наполнило меня чтение твоих строк. И вдруг я увидала солнце и синее небо и почуяла приближение весны, и всё существо исполнилось радостью, блаженством. Люблю, люблю. Мой милый, твое письмо точно влило новые силы в мою слабеющую душу. Мой друг, я чувствую, что могу еще ждать, ведь знаю же я, что ты приедешь. Мой Вячеслав, не вреди своему труду из–за меня, помни лишь, мой любимый, что каждый протекающий день есть: un giomo perduto per la felicitά307.
В Пятницу я вернусь во Флор<енцию> из Nervi308, куда еду на два дня. О, сколько мучительных дней придется еще ждать после моего возвращения? Вячеслав, твоя Оттиллия ждет тебя, зовет тебя, жаждет тебя. Весь мир для меня пустыня, когда нет тебя.
Я устаю от всех этих волнений, и перо мое дрожит. Два дня смертельной тоски после твоего письма, сегодня утром жестокое разочарование, и теперь эта неожиданная, палящая радость твоего письма. Прощай, я устала. Я тебя люблю, я твоя. Жду, жду, считаю дни, часы, минуты.
Лидия.
30. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 февраля / 5 марта 1895. Флоренция309
5 Марта 95 г.
На всякий случай извещаю Вас, друг мой, что сегодня вечером уезжаю в Nervi, где адрес мой будет: Grand Hötel.
Прошу Вас, лишь только можете определить, написать, когда думаете покинуть Рим. Пока я нахожусь в полной неизвестности, и Вы понимаете, что это мне тяжело. Быть может, Ваша работа не пострадает от переезда, т. к. мое мнение (профана, конечно), что Вы слишком добросовестны и придирчивы к самому себе, а Рим только поощряет Вашу придирчивость. Простите. Буду ли я в Пятн<ицу>310как–то безумно надеяться, как Вы 4 недели тому назад311? Нет, нет, нет. До свидания. Когда?
Ваша Л. Менада312.
31. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 22 февраля / 6 марта 1895. Рим313
Roma, via Palestro 87 int. 6
6 Марта314
Моя Лидия! Я был в затруднении, получив твое открытое письмо: отвечать ли тебе или нет. Вопросительная его форма заставляла предполагать, что ты ждешь ответа; но твое запрещение писать тебе в Нерви315без особенной необходимости останавливало меня. Две причины побуждают меня, однако, ослушаться и потревожить тебя своим письмом. Во–первых, твоя приписка о безумной надежде… Я знаю, как они мучительны, эти безумные надежды, моя возлюбленная, и потому еще раз и окончательно заявляю, что для меня невозможно приехать в Пизу. Другая причина — полученное мною [сегодня] только что открытое письмо Гревса, на которое я не решаюсь ответить, не посоветовавшись с тобой: так близко касается оно нашего ближайшего будущего. Он пишет: «Напишите немедленно, долго ли останетесь в Риме. Я получил от Васильевского316такое письмо, что непременно надо бы с вами повидаться, чтобы посоветоваться. Я бы решился приехать, если вы еще в Риме, т. к. там могу и продолжать работу, и узнать ваше мнение о ряде важных вопросов. Если вы уже на выезде, то сообщите также сейчас же. Я м<ожет> б<ыть> тогда на Пасху приеду во Флоренцию. Ужасно надо вас видеть. Жду ответа с нетерпением»317.
Работы мне остается еще много. В половине Марта я все же был бы во Флоренции. Для научных совещаний с Гревсом было бы почти необходимо остаться в Риме; тогда мы приехали бы вместе (к Апрелю?) во Флоренцию. Но ты меня ждешь… но сам я также не могу принести в жертву по крайней мере две недели нашей «дружбы» перед разлукой, или, говоря вернее, не могу противиться своей Sehnsucht318; своей жажде твоей близости. Остается написать, что я «на выезде»… Подумай, как нам быть? До некоторой степени могу сказать, что кладу нашу судьбу в твои руки319.
Твой Вячеслав
Спешу — бегу на станцию.
32. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 25 февраля / 9 марта 1895. Рим320
Etes vous encore a Nervi.
Ivanov321
33. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 февраля /11 марта 1895. Рим322
Resterai Rome si vous venez immediatement inventez pretexte retour Nervi telegraphiez decision323.
34. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 28 февраля / 11 марта 1895. Флоренция324
J’arrive aujourd’hui minuit325.
35. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 3/15 марта 1895. Флоренция326
15 Марта 95 г.
Вячеслав мой, прошло всего 7 часов с тех пор, как мы говорили «уста в уста», и приходится вновь прибегать к этим односторонним жалким письмам. Перо плохо покоряется моим пальцам, и мысль неясна. Дорогой, я почти не чувствовала вчерашних терзаний, слишком ясна для меня фатальность происшедшего. Да, я могла избегнуть его смертию, и я знаю, что не из трусости не прибегаю к этому и теперь, хотя жадно мечтаю об этом. Понимаешь, положить жаровню, полную углей, закрыть дверь и лечь. О какое блаженство, сравнимое разве только с нашим трехдневным браком. Но мать моя потеряла 5‑х детей и мужа, и я не могу подумать о ней над гробом второго самоубийцы из своей семьи. Когда я подъезжала к Флоренции — Тоскана была так обворожительно хороша, и еще раз воспрянул во мне художник, и мораль отступила перед широким и смелым взмахом гордого и прекрасного счастия вне узких границах <так!> узкой рамки «добра и зла». О постыдная двойственность, борьба художника и моралиста, пожирающая пламенем кровавым мое существо. Дома встретила убитых и похудевших девушек. У Кости был припадок крупа, от кот<орого> едва спасли горячие пары. Сначала всё было невыносимо напряженно, как воздух перед грозою. Все мои слова выслушали молча, с грустной резигнацией. Потом дикая вспышка горя, начатая Анютою и захватившая нас всех. Она схватила на руки Костю и, рыдая, стонала: «Никто, никто не может любить этих детей…»
Они думали, что я вовсе не вернусь, и перестрадали ужасно много. Они смотрят на мое измученное лице <так!> и убитые глаза и стонут от ужаса и жалости. Я сказала им всё положение дела, ясно и определенно, не отрицая даже Римскую истину, но твердо высказывая намерение прекратить дальнейшее развитие нашего счастия и ставя лишь это отречение оправданием перед твоею женою. В начале сцены на мой вопрос: «Анюта, ты веришь, что я честна?» — она ответила: «Не знаю».
Вячеслав, это сомнение во мне наполнило мою душу холодным ужасом, и я, рыдая, молила о смерти. Бедные девочки, они стали утешать и ласкать меня, и после общего страстного взрыва горя у всех точно полегчало на душе. О, как они мне дороги, мои верные сестрицы, простые и честные, со строгимхристианскимвзглядом на жизнь. О расплывчатость, широта, красота, гордыня нас —сложныхнатур. Я желала бы умереть, и я поняла Песнь <?> детей Каина327.
Затем мне сообщили девушки, что жена твоя подозрительно отнеслась к моей поездке, была несколько раз, и внимательно расспрашивала, и просила меня скорее прийти к ней, т. к. она очень беспокоится о моей матери! Видишь ли, какой я ей близкий и дорогой друг! Оттяну счастие свидания с нею. О душа моя бедная, она страдает жестоко. Прощай, Вячеслав. Любовь моя к тебе громадна, и в жизни все темно, кроме нее, но как жажду я унести ее с собою в могилу.
Твоя Лидия
Пиши на мой адрес, и если не очень стремишься к перу, пиши реже. Представь себе, что под всей этой тяжестью страданий таится ощущение глубокого, сияющего, лучезарного, безграничного счастия, и я страдаю больше всего оттого, что это счастие нельзя тотчас же безотлагательно унести с собою в могилу и не влачить длинную жизнь за собою, как цепи навек осужденного каторжного.
Мой Вячеслав, сердце чует, что и ты страдаешь. Друг мой, если любовь моя в силах помочь тебе, ты знаешь, что я твоя каждым атомом существа. Я буду работать и писать.
36. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 марта 1895. Флоренция328
Телеграмма 16 марта 95
Ti bacio come t’amo stai beato come io — Lidia329.
37. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 марта 1895. Рим
Рим, 16/4 Марта 95.
Золотое счастие… вот мое единственное чувство, вот мое миросозерцание, вот форма моего поклонения тебе! Я не хочу и не знаю счастия розового, как женственная любовь, как лепестки нежных роз, или лазурного, как глаза детей, как невинная синева неба; или белого и незапятнанно–чистого, как святые лилии: мое счастие, горделивое, горячее, лучезарное, золотится, как солнце, как твой локон, Лидия, моя златокудрая Венера!..
А ты — страдаешь, сказало мне твое письмо…330И мне стало больно, и я подумал: неужели всегда привилегия мущин — уходить осчастливленными из объятий женщины, и роковой удел женщин — уносить из объятий мущины только зачатки физических и нравственных страданий?.. И мне показалось, что все тебя обманули — и судьба, и надежда, и твоя милостивая богиня, простершая тебе руку, и я, желавший не только взять у тебя счастие, но и дать счастие тебе… О, как пожелал я, чтобы ты была такой же безнравственной, как я, — потому что я, так много говоривший тебе о нравственности (из гордости, Лидия, чувствовать себя высоким), не ощутил до сих пор ни одного содрогания совести при мысли о совершенной вине, бесконечно большей, нежели твоя, но проникнут полусознательной, полуинстинктивной и, быть может, лицемерной и лживой «гордыней» веры в «я», которая мне говорит: ты прав как личность, и в сравнении с этим правом все права, предъявляемые на тебя, на твою личность, — только полуправа… И как ревновал я, читая в твоем письме, что ты обнаружила при своих девушках те бурные порывы раскаяния и отчаяния, свидетелем которых был, должен был быть я один… но я понял вместе, как тяжело тебе скрываться от них, как сильна твоя потребность открыть им душу, — и не обвинил тебя, хотя все же пожалел, что ты нравственно подчиняешься им, носительницам неподходящего для нас — дурны ли или хороши мы, — не понимающего нас и даже не «христианского» вовсе, а «только простого и нравственно здорового миросозерцания»…
И вдруг получаю сегодня твою телеграмму331—золотые письмена моего золотого счастия, и безумно лобзаю каждое слово, и мне кажется, что обмениваюсь с тобой самыми страстными, самыми блаженными из наших лобзаний. И потом колеблюсь: не участие ли это? не ложь ли это любви? не бессознательное ли притворство женщины, желающей осчастливить своего любовника? Beato comeio…Нет, если ты любишь, ты должна быть beata, Лидия… Ti bacio come t’amo… Здесь сомневаться уже не в чем… Милая, кто научил тебя этой поэзии слов и звуков, какой гений, если не гений любви, помог тебе сделать одну строчку твоей телеграммы целой поэмой любви? и откуда у тебя это искусство заставлять вибрировать все струны моей души с особенным, никогда не испытанным мною дотоле блаженством?
Сегодня я заходил в два магазина для покупки тебе кольца; его нужно заказать, и здесь только я припомнил, что не снял мерки с твоего пальца. Пришли мне ее, моя возлюбленная, и обозначь также широту кольца, как ты хочешь его иметь, и напиши вот что: должно ли оно быть матовым или нет и хороша ли предполагаемая мною надпись: «Roma 12–15 Marzo 1895»332—и вообще что найдешь нужным определить точнее относительно кольца. Заказывать его — для меня блаженство. —
Думаю о тебе беспрерывно, и беспрерывно ты сладостно и страстно волнуешь меня. Я опять бесконечно желаю тебя, и, кажется, скоро начну мучиться этим желанием… Нет, признйюсь, что мучусь уже и теперь… О, как хочу я снова держать тебя, стройную, гибкую, страстную, в своих объятиях… Ti bacio come t’amo… ты чувствуешь, Лидия?..
Твой «гадкий», «хороший» Вячеслав
М-11е Ефрон333, к стыду и вместе удовольствию своему, я уже вчера не застал: она уехала, одновременно с тобой, в Неаполь.
Почему должен я писать «реже», после того как ты все разболтала своим «христианским» юным Эвменидам?334Пожалуйста, только не карай меня своим молчанием.
Коварная Кьяра335вздумала сегодня смутить меня просьбой рассказать поподробнее о своей «экскурсии»; но я тотчас сдержал ее сухою краткостью ответа. —
Сегодня, в день моих именин, как 28/16 Февр<аля>, в день моего рождения, Колизей иллюминуют: разве это не указывает на торжество нашей любви?
Не забывай сообщать мне, что будут петь твои Эвмениды…
Целую тебя… В.
38. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4–5 / 16–17 марта 1895. Флоренция336
16/4 М.
Мой возлюбленный, я пишу тебе, потому что я ликую, а ликую — потому что люблю и любима. Я счастлива, как все серафимы и херувимы никогда не бывали. Счастие снопами света вырывается из души моей и освещает мир вокруг, и всё блещет и сияет. Когда я иду, ноги несут меня легким неземным шагом, точно еле касаясь камней, когда я пою, голос вырывается полными торжествующими звуками и несется, точно весь мир должен знать о моем счастии. Всё, все, что во мне, молчит, и говорит лишь блаженство и восторг. Beata, beata! вот единственное слово, выражающее мое состояние, и ради этого слова я не решилась послать телеграмму на ином языке337. Ты не сердит за посвящение двух < 1 нрзб> телеграфистов в тайну твоей именинной депеши? Я не могла отказаться от счастия сообщить тебе сегодня же эти несколько слов, в которых сказано столько. Да, всё, всё молчит, и говорит, кричит в упоении и восторге лишь мое счастие, мое счастие. Принадлежать тебе, быть твоею, это должна я была, и теперь я твоя, и я блаженна навсегда. О солнце, как оно светит ярко, как прекрасна Флоренция, как сияют горы, как искрится Арно, это не блестки, это лучи, снопы счастия. Я твоя, мой возлюбленный, mio amante, mon maitre et mon amant338, я твоя.
17 Марта. Получила твое письмо339. Ты видишь, как в унисон бьются наши сердца. Вячеслав, прежде всего хочется мне уверить тебя, что ты напрасно ревнуешь меня к девушкам. Никакого раскаянья я им не показывала, а плакали мы все вместе над судьбою, которая запутывает нашу судьбу в неразрывные узлы. Ни разу не сказала я, что жалею о своем поступке. Я сказала: «Мне оставалось или ехать, или убить себя», и Дуня воскликнула: «Слава Богу, что Вы поехали». Вообще с того часа, когда мы объяснялись более слезами, чем словами, у нас воцарился мир и доверчивая любовь, и вообще атмосфера стала гораздо более легкою, чем до поездки. Помни еще, что я много раз повторяла им: «Жизнь сложнее, чем кажется, и я не чувствую за собою вины!» Видишь, Вячеслав, что я нераскаиваласьпри них, как при тебе в последнюю ночь. Вячеслав, только что была твоя жена. Я убеждена, что она почти уверена в истине. Она сидела около получасу, ни разу не спросив о здоровии моей матери и не упоминая о моей поездке. Потом она спрашивала ä diverses reprises340очень слегка и неожиданно о Nervi, я же отвечала односложно и сухо. Тем не менее она пробыла более часу и только что ушла. Она сообщила мне все ваши переписки с Гревсом, очень изумлялась перемене твоих планов в течение одного дня341. Я на всё абсолютно молчала. Если она будет упоминать об этой телеграмме при матери, то она будет иметь случай вполне подтвердить свои сомнения. Вячеслав, я видела во сне, что ты привез мне кольце, но оно было велико, и я жалел <так!>, что не дала тебе мерки, посылаю ее. Она же обозначает и ширину. Золото должно бытьнематовым. Надпись мне очень по сердцу.
Вячеслав, прошу тебя не покупать ручки, т. к. я почти уверена, что мне привезет таковую мать. А купи мне еще лучший вид колизея <так!>. Ты говоришь, что есть хорошие. Я хочу иметь его от тебя и в честь нашего венчания в нем. А ручка для пера не нравится мне. Я в России повешу оба вида колизея над своею постелью. Вячеслав, глаза мои блестят опять, и я вновь пою, как птица, вырвавшаяся на волю, на широкий простор, и девушки радостно смотрят на меня, и я чувствую их симпатию. Даже письмо твое передала Анюта ласково, и когда я обняла ее, она, плача, спросила: «Вы не обижаетесь на меня?» Милый мой, твои поцелуи еще горят на мне. Еще какая–то темная усталость радостно волнует кровь и зажигает взгляд, и сегодня, когда я мыла плечи, то увидала те знаки, которые еще надолго будут памятью твоей, и я вновь ощутила и боль и сладость. Да, Вячеслав, молчит и моя совесть. Не могу я иначе. Эта любовь сравнима лишь со стихией неудержимой и властной. Мой поэт, я хочу, чтобы ты, как розами, осыпал меня своими стихами, какой дар может быть драгоценнее этого для меня? О если бы мы могли любить друг друга, сколько нег и ласк имела бы я еще для тебя, как сумела бы зажигать в тебе и кровь, и мысль, и талант.
Твоя вся
Лидия.
39. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 марта 1895. Рим342
17 Марта.
Как ни боюсь частыми письмами еще более восстановить против себя твоих Эриний (прошу это «боюсь» принимать иронически), твоих юных Эриний343, говорю я, страх перед которыми заставляет тебя — о позор! — просить любимого человека писать тебереже —и это после того, как ты только что вырвалась из его объятий, — тем не менее снова пишу тебе, потому что хочу упрекать, хочу обличать тебя в слабости, в измене, в непростительной двойственности. Ты меня обманула вчера, Лидия, ты не beata, — иначе ты не оставила бы меня сегодня без письма; ибо я понимаю, почему ты не нашла в себе сил написать мне: писать тебе было нечего, потому что твоя душа поделена между мною и тем, что в среде твоей семьи представляется тебе долгом, потому что писать мне ты могла бы только неискренно. Ты теперь играешь роль кающейся Магдалины под ферулой твоего тираннического <так!> духовника. Какая возмутительная сцена: ты спрашиваешь ее, верит ли она в твою честность, она отвечает «не знаю», — и это «сомнение» наполняет твою душу «холодным ужасом», и ты, рыдая, молишь о смерти…344Какое унижение тебя, меня, нашей любви! Какая измена мне! Кающаяся Гретхен клялась только пред Богом и не профанировала своего чувства, осуждая его пред людьми345. Как не стыдно тебе предпочесть нравственному авторитету твоего возлюбленного, который один тебя знает и понимает, который не может и не хочет пользоваться твоей любовью, если он не пользуется твоим доверием, — авторитет девушки, созданной как бы из другого материала, чем ты, лишенной тех органов внутренней жизни, которыми одарена ты, твердой теми унаследованными понятиями и нравственными устоями, которые раз навсегда не существуют для тебя, прежде же всего умеющей господствовать своей простой и грубой, но [как бы] физически крепкой и властной непосредственностью над твоей тонкой, вибрирующей, разделенной между противоречивыми и равно [вы<сокими>] прекрасными идеалами душой. Лидия, я не хочу нравственно уступать тебя этим чуждым влияниям, я не хочу делиться тобой, я глубоко оскорблен твоей изменой нашей тайне, твоим бегством к моим врагам… Ты дошла даже до того, что почти обязаласьим«прекратить дальнейшее развитие нашего счастия». Это недостойно, это измена. Тебе должно выбирать между мной и твоими друзьями…
Я надеюсь, что теперь, после двух предыдущих моих писем, твое «сердце» не «чует» более, что и я страдаю… Я хочу сказать — тем же страданием, каким страдаешь ты, восклицая совершенно непривычным для меня «народным» тоном кающейся грешницы: «о душа моя бедная!…» Страдаю я, Лидия, — ибо я более не счастлив, — от другой причины: от бессильной злобы горького сознания, что тайна наша положена тобою в чужие грубые и недостойные ее руки (да, недостойные, потому что любви нашей твои подруги никогда не поймут), что этим ты сдалась нравственно, осудила в собственных глазах и пред лицом чужих себя и меня, прокляла пред собой и пред ними нашу любовь, подставила навсегда голову под позорное иго их нравственной оценки — их прощения или презрения… Довольно; повторяю одно, что если любовь наша должна продолжаться, тебе придется выбирать между нею и твоей народолюбивой дружбой к твоим меньшим, но в сущности господствующим над тобой «сестрицам»…
Потом ты пишешь о «длинной жизни», которую должна «влачить как цепи навек осужденного каторжного»346… Клянусь тебе, Лидия, что, если бы я предвидел это слабодушие, я с ужасом отшатнулся бы от твоей любви…
О, зачем я верил тебе, что моя любовь может сделать тебя счастливой! —
Вячеслав
Содержание этого письма сохрани в тайне (теперь эта приписка стала уже не излишней), как потому что и я не хотел бы оскорблять твоих честных и добрых девушек, так, в особенности, потому, что они не должны знать о значении, которое можно придавать их нравственному влиянию.
В.
40. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 марта 1895. Рим347
17 Марта, 7 часов.
Моя Лидия, mio amore348, прости мне жестокие мои укоры. Я раскаиваюсь, что отослал тебе, несколько часов тому назад, то гневное, ревнивое письмо. Знай, что я люблю тебя безмерно, что я мучусь безумием любви страстной, неудержимой, пламенной — и счастлив этим безумием. Наш трехдневный брак не утишил, не успокоил мою страсть: она разгорается и пожирает меня. — Я только что вернулся из загородной прогулки; я видел Тибр и Кампанью, дивные переливы красок, весеннюю природу и золотой закат — Лидия, ни одного мгновения не прошло без того, чтобы твой образ не волновал меня то нежно, то грустно, то сладострастно. Все эти несколько часов были для меня непрерывнымбогослужениемтебе, тебе одной349. Как я страдал350от нашей разлуки, как жаждал иметь тебя с собой, как призывал тебя, как тебе молился! Я не могу жить без тебя. Вот все, что я хотел тебе сказать. Не мучься же моим письмом, прости мой гнев, но прими к сердцу мою основную мысль. Ti bacio351.
Твой гадкий В.
41. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 7/19 марта 1895. Рим352
19/7 Марта.
Лидия, amor mio353, как я жажду опять ласкать тебя — вакхически, безумно, ненасытно, — в муке нет и в пире стонов…354Твой образ преследует, раздражает, мучит меня своей негой. Пощади, довольно… Ты уже сделала меня другим человеком. Ты зажгла надо мной новые неведомые звезды; на моем пути ты вырастила новые невиданные цветы. Своими поцелуями ты расплавила во мне мою старую веру, и на месте ее я ощутил в сердце иную, более правдивую. Ты развенчала меня, чтобы сплести мне другие венки, свежие, душистые. Твоя любовь могущественно потрясла мое сердце, и я чувствую, что из него бьет неведомый мне самому источник лиризма. Песни звучат в моих ушах, не все улавливает мысль, еще меньшею частью овладевает перо, но все славят тебя, и моя внутренняя жизнь — непрерывное богослужение пред твоим идолом.
Ты заслуженно и побранила меня, и посмеялась надо мной; но, Лидия, я все же ревную… Теперь, кроме того, и к Rasi355… Пожалуйста, не смейся. Это более серьозно <так!>, чем ты думаешь. Это первые прелести кулис. Что же будет потом?.. Ради меня, Лидия, не позволяй ему эротических вольностей!
Мне очень неприятно, что одно письмо мое не дошло: именно, самое первое, написанное в день твоего отъезда и которое ты должна была получить в субботу, 16‑го. Всего я послал тебе четыре письма; пишу пятое356.
1-ое Апреля будет уже очень скоро, работы у меня еще масса, и это печально, потому что не позволяет мне писать задуманный цикл песен, Liederkranz357, под общим заглавием «Новая весна» (neue Zeiten, neue Lieder358), — обращики <так!> которых ты во всяком случае получишь.
Колизей я тебе куплю, как ты хочешь, и, если не запрещаешь, пришлю тебе по почте. Сегодня напрасно ходил заказывать твое колечко, потому что магазины были заперты. Не слишком ли оно будет узко? Впрочем, буду строго следовать твоим указаниям.
Мысль, что ты была моя, всякий раз наполняет меня неизмеримым стихийным счастием. О, воля, воля!.. Древние говорили, что кто раз в жизни видел Фидиева Зевса359, тот уже никогда не будет совершенно несчастен. Быть может, и мы, какова бы ни была дальнейшая судьба нашей любви, никогда [уже] более не решимся назвать ее несчастной… Но не смею утверждать этого: уже и теперь разлука говорит о себе слишком настойчиво, а будущее покрыто тучами… О нем, о будущем, я не думаю, как и ты: еще нельзя ничего предвидеть и придумать… Итак, ты не Магдалина, Лидия? и я не могу представлять тебя в мыслях «в виде окутанной распущенными власами Людмилы»?..360Ты разрушаешь один из прекраснейших образов, созданных моим воображением… О, если бы ты была со мной — «как бы я обнял тебя!»361—
В.
Голос у тебя опять явился, и даже стал лучше, «мягче»? Да будут благословенны Эрот и Венера.
«Новая Весна»362
Золотое счастие.
Я блуждал в саду блаженных
И, влюбленных дев увидя:
«С чем сравнимо ваше счастье?» —
Их спросил; они ж, потупясь:
«С лепестками нежной розы».
Я спросил детей счастливых:
«С чем сравнимо ваше счастье?»
И, невинны вскинув очи,
Дети молвили: «С небесной
Безмятежною лазурью».
Вопросил я светлых духов:
«С чем сравнимо ваше счастье,
Непорочные, святые?»
Возлетая, пели духи:
«С белизною горних лилий»…
И, склонясь с участьем, Муза:
«Друг, и ты в саду блаженных?
С чем твое сравнимо счастье:
С алой розой, иль лилеей,
Иль безоблачной лазурью?»
Я ж ответствовал: «Не схоже
Мое счастье с небом ясным,
С алой, женственною розой,
С непорочною лилеей:
Мое счастье — золотое.
Горячо и горделиво
В сердце блещет солнце счастья,
Мещет вкруг лучи златые,
Как власы златой Венеры,
Как моей подруги локон»…
Улыбнулась нежно Муза:
«Дважды ты блажен и трижды,
Как блажен лишь Феб единый,
Лучезарный и влюбленный,
Строя лиру золотую…»
«Новая Весна» Испытание.
«Что блаженней: наслаждений
Преступать порог начальный,
Иль, смирив алканье страсти,
Утомленною стопою
Попирать порог прощальный?
Что блаженней: в милых взорах
Жарких нег читать призывы —
Или видеть очи милой,
Утомленные тобою,
Без огня и без желаний?..»
Так Эрот, мой искуситель,
Испытал меня коварно,
Осчастливленного милой;
Я ж, подругой умудренный,
Избежал сетей лукавых:
«Вожделенней, сын Киприды,
В утомленных взорах милой,
Без огня и без желаний,
Возжигать лобзаньем новым
Новой страсти томный пламень…
Преступив порог исходный,
Вожделенней возвращаться
К наслажденьям обновленным…»
И, смеясь, Эрот воскликнул:
«Друг, вернись: ты их достоин!»
42. Зиновьева–Аннибал — Ивановую. 8/20 марта 1895. Флоренция363
20 Марта 95 г.
Amante geloso364! успокоить разве тебя. Только что рассердила Rasi своим пением любовного дуэта до того, что он воскликнул365: «Lei, non sa dove sta di casa 1’amore. Non sa ne anche il suo indirizzo! Quando lo sapra, viene cantare»366. Зато и пела же и играла я la scena del guidizio в «Аиде»367. Я забыла и Rasi, и театр, и весь мир, и осталась в истом отчаянии, т<ак> что Rasi пришел в восторг. О да, я артистка, Вячеслав, каждый нерв вибрирует от этих мрачных, безысходно горьких аккордов отчаяния и проклятия. О, как я понимаю эти исступленные мольбы, ежеминутно переходящие в дикие проклятия. Эта могучая страсть любви на пороге смерти, любви, породившей преступление. Io so dove sta di casa la passione! Si signore!368Но я не голубка, и «Фаворитка»369—се n’est pas mon <sic!> affaire!370
Теперь, ревнивец, ревнуй меня к искусству! Ты видишь, как я начинаю любовное письмо? с артистических восторгов. Милый, о милый! Я была больна вчера и сегодня. Мое сердце так долго болело, что когда боль прекратилась, я вдруг оказалась au bout de mes forces371. Такая прострация сил, что мне даже страшно стало. Но сегодня, как видишь, я сильнее. Пролежала в постеле <так!> до часу дня. В постели, т. е. на моей кушетке, в моей прелестной, как храм красоты, комнате я получила твое письмо, мой возлюбленный. Перечитав его вволю, я прижала его к груди над сердцем, на то место, которое ты любил целовать, и я точно почувствовала тебя во всем существе моем. Какие странные, новые, полные, гармоничные впечатления заставляешь ты меня испытывать. О милый, е pure372, сегодня ночью я пережила тяжелое нравственное потрясение, выдвинувшее опять всю двойственность моего существа. Я видела сон, страшный кошмар, в котором я умоляю привидение ответить мне на вопрос о загробной жизни. Я проснулась вся холодная, и ночная тишина и темнота наполняли меня трепетом, и я дрожала, как преступница, т. к. я ясно, мучительно сознавала себя в грехе и о, мой возлюбленный, как я страдала от греха. Но утро пришло, и разум заговорил, и я опять вернулась к тебе, и я вновь стала твоею. О, Вячеслав, как хочу я говорить с тобою. Я твоя, я не могу, я не должна быть иною. Вячеслав, я верю в святость нашей любви, но Магдалина просыпается и… я страдаю.
Должна кончать скорее. Хотела писать много, но нельзя.
Твоя вся
Лидия.
43. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 9/21 марта 1895. Флоренция373
21 Марта 95 г.
Вячеслав, ночь прошла. Я была с тобою беспрерывно, но от такого сна не отдыхаешь. Милый, сегодня пришла твоя картина374. Какая красота! Какое страдание для меня прятать ее в ящик, а не заказать для нее прекрасную рамку и не повесить, как святыню, над постелью своею, чтобы, засыпая и просыпаясь, смотреть на нее. Как грандиозен наш венчальный храм, как великолепно всё кругом него и как идеально хороша фотография. Какое счастие горячее ты доставил мне этою картиною. О как желала бы я повесить ее! Мой возлюбленный, как выразить тебе всю ласку, которою полна душа моя к тебе? Ты помнишь наш поцелуй в Коллизее <так!>? Как чуден был тот вечер, который мы встретили в нем вдвоем в нашей мрачной нише. Но наш мрачный храм не уменьшал восторга нашей любви. Ты помнишь ужин после вечера в коллизее <так!>? Ты помнишь, ты помнишь всё, всё, что было и чего не будет? Милый, милый. О, как хороша моя комната, когда увидишь ее ты? Милый, мы теперь оба должны работать из–за всех сил <так!>, но как упоительна была бы эта работа, если бы мы знали, что в конце ее ожидает нас Fiesole375, и затем новый труд и новый вдохновенный отдых. Ты понимаешь меня, мой возлюбленный? И еще, и еще я была бы твоею где–нибудь вдали от глаз людских, там, где, как в Риме, нет ни времени, ни пространства. И сколько времени была я в Риме? сколько времени длились наши лобзания? разве мы знаем? Разве это можно измерить? Могучего, необычайного, прекрасного, таинственного, жгучего хочу я. И да счастие лучезарное и ослепительное ко мне, я вынесу блеск твой, не потупив взора, я гордо снесу твое иго, подавляющее, безграничное, золотое счастие376. Да, Вячеслав, я видала Зевса Фидия377и я никогда не скажу, что не знала счастия, но еще хочу я, еще…
Обнимаю тебя, целую тебя, обжигаю тебя, и бессильного, побежденного к ногам моим бросаю тебя, чтобы затем принять тебя в свои объятия и, покоренная тобою, прошептать: раба твоя.
Лидия.
Еще вскрыла письмо, чтобы сказать тебе: мне страшно жизни. Я без тебя не могу жить. О, тверд ли ты? Тверд ли ты? Могу ли я опереться о тебя? Мне страшно. Я почти хочу смерти. Но жизнь так прекрасна. Я хочу, чтобы она искрилась и горела.
44. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 10/22 марта 1895. Рим378
22 Марта, 5 час.
Лидия, моя возлюбленная! Вчера приехал Гревс379и до сих пор так владел моим временем, что я едва имел возможность пробежать твои письма и едва нашел теперь удобную минуту написать тебе. Я его сильно люблю и глубоко уважаю, я говорю с ним по душе, избегая, конечно, сообщений фактического характера, говорил ему между прочим, что твоя личность мне очень нравится и что мы большие друзья с тобой, — но, Лидия, глядеть на него мне не стыдно, я не чувствую себя виноватым пред его нравственным трибуналом, как не чувствую себя виноватым вообще. Я не хочу сказать, что на мне нет вины, но говорю, что во мне нет чувства этой вины. Еще точнее: во мне нет вообще чувства добра и зла, а есть только одно фатальное сознание своего однажды навсегда данного я, которое, я знаю, приведет меня в жизни еще ко многому хорошему и ко многому дурному, но всегда так, что я буду в каждом своем решении и поступке, мысли и слове, так же как до сих пор, чувствовать его фатальную необходимость, его роковую обусловленность380законами моей личности. Эти два дня Гревс отвлекает меня от работы (я предупреждаю тебя, что, быть может, опоздаю на несколько дней, — ты не сердишься, моя дорогая?) и в особенности от того лирического настроения, о котором я тебе писал: прощай, Муза, прощайте, сладкие мечты о моей Лидии…
Вчерашнее письмо твое и отчасти нынешнее381произвели на меня впечатление жуткого беспокойства, страха и боли за тебя. Когда ты пишешь о своих нравственных мучениях, я испытываю чувство подобное чувству Фауста, входящего в тюрьму Гретхен. Тогда я с ужасом спрашиваю себя: «что, что ты сделалс ней!»382Перед тобой боюсь я вины, Лидия, перед тобой не хочу быть виновным. За тебя я содрогаюсь и умоляю тебя позаботиться о себе, о своем здоровьи, ради меня, ради нашей любви. Лидия, с тобой связано мое счастье, будь жива, будь здорова, будь счастлива!383Жена пишет мне также о твоем нездоровьи, слабости, предполагает в тебе анемию. Моя возлюбленная, лечись, покажись врачу для меня, и напиши мне, что он скажет, чтобы я не мучился, как мучусь теперь мыслью о том, что ты гибнешь. И потом, Лидия, доверяй мне, верь мне384, что ты не должна обращать к себе этих страшных укоров. Моя любовь, не бойся призраков своей больной фантазии, не бойся и действительной жизни. Еще ты будешь счастлива, еще будем счастливы мы оба. Если бы ты могла измерить мою любовь к тебе и если ты любишь меня сама, ты была бы уже сознанием этой неизмеримой любви моей утешена и защищена от ночи <?> и ее призраков так, как я утешил и защитил бы тебя, если бы был с тобою, своими ласками, своими объятиями. — Прощай, моя Лидия! Писать больше некогда, но знай, что мое сердце бьется с твоим. Я счастлив, что «Колизей» тебе понравился; если сама находишь удобным, повесь его на стену и расскажи всем, что прислал его я. Весь твой В.
Пиши мне, пиши больше; подробнее сообщай мне о своем душевном состоянии и здоровьи.
Рама для Колизея должна, по–моему, быть матовая черная без золота, не правда ли?
Лидия, меня не страшит ни жизнь, ни [совесть] смерть, ни людское мнение, ни собственная совесть. Я чувствую себя самим собою, Лидия, более чем когда бы то ни было, — и я силен и волен. Будь такой же, и ты будешь счастлива… И счастливы будем еще мы оба… Когда и как — не знаю; но верю, что будем… В.385
45. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 11–12 / 23–24 марта 1895. Рим386
В ночь на 24 Марта.
Моя Лидия, возлюбленная, сегодня я получил твое колечко. Оно сделано совершенно так, как ты велела. Извести меня, можно ли переслать его к тебе на дом или нет. Привезти его лично во Флоренцию мне было бы менее удобно. — Сегодня я не имел твоего письма; подождал бы завтрашней почты, но боюсь, что не найду завтра свободной минуты, чтобы написать тебе несколько строк. Мое время не принадлежит мне более в той мере, как прежде. — Если бы ты знала, как жажду я тебя увидеть, с каким нетерпением стремлюсь к тебе. — Гревс как будто избегает упоминать о тебе в разговорах со мной: кажется, он почувствовал, что ты значишь для меня что–то особенное. — Мысль о тебе наполняет меня уже не одною сладостью и негой счастия, но, увы, тотчас же и мучительной тревогой. Чтб с тобой, amor mio387? Чтб значит этот упадок физических и нравственных сил? Неужели моя любовь, мои поцелуи тебя отравили?.. Лидия, я люблю тебя бесконечно… С беспокойством жду твоего письма, — и кто знает, когда получу его?.. Прощай. О, если бы ты опять лежала в моих объятиях, если бы мне опять дано было пить твою страсть… Твой В.
46. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12/24 марта 1895. Флоренция388
24 Марта 95 г.
Вячеслав, не писала вчера отчасти потому, что не было времени, хотя, конечно, время создалось бы, если бы было желание. Но его–то и не было. Я вчера сердилась на тебя и надеялась, что сегодня гнев пройдет, но сегодня я сержусь еще больше и потому боюсь дожидаться завтрашнего дня и пишу. Позволь мне, мой возлюбленный, сделать тебе сцену. Как жаль, что только письменно, я очень хотела бы помучать тебя устно.
Неужели ты ничего не предчувствуешь? Впрочем, я буду кратче, т. к. ведь моему милому другу нет времени читать моих писем, он их только «пробегает». Больше: с тех пор, как приехал неотразимый Ив. Мих.389, ему даже мечтать о своей подруге не стало можно, он полон иными мыслями. Впрочем, ездить в приятном обществе на целый день в Кампанию времени хватает, да отчего же и не хватить, когда впереди так много дней. Сиди в Риме хоть пол Апреля и наслаждайся дружбою, наукою, приятным обществом и сияющей весенними переливами Кампанией. Мои планы, впрочем, тоже изменяются: по письмам из России видно, что на будущую зиму мне не пристроиться к порядочному русскому театру390и поэтому придется мне после дебюта в Италии не ехать вовсе в Россию, а продолжать выступать и учиться за границею еще на целый год! Итак, впереди год разлуки и для меня год полного одиночества. Когда я подумаю об этом, мне почти немыслимо себе представить себя в подобном положении. Но иного исхода нет, и моя кариера этого требует. Конечно, перед годом разлуки вполне довольно провести вместе недели две, а из третьей и четвертой легко украсть для Гревса и Рима несколько дней. Правда?
Ну, сцена кончилась, мой гнев выдохся, и я любовно беру тебя за обе руки и гляжу тебе в глаза, мой возлюбленный. Конечно, поступай как знаешь. Но пойми, что чем больше любишь, тем более сомневаешься в любви, конечно, не своей.
Милый, я вполне разумна, я серьезно ни в чем тебя не обвиняю, но разве тебя уже не тянет неудержимо ко мне? О мой милый, прости мои сомнения. Я знаю, что ты любишь меня, но я не знаю, насколько перед всеми и всем тебе первая и вообще, насколько я тебе необходима. Недавно еще ты писал: «Я не могу жить без тебя», а теперь ты хочешь отнять несколько дней от нашей близости, а я только и мечтаю, что о тех вечерах, которые благодаря присутствию Гревса сделаются опять возможными. Я буду сидеть в своем уголке на диване, а ты рядом, и мы будем так близко друг к другу. О милый, помнишь ли ужин после колизея и глупого и милого лакея, кот<орый> нам покровительствовал? Или Иван Мих. остудил в тебе не только мечты, но и воспоминания. Помнишь, как кричали: «Tribuna!», и мы со страхом передвременемспешили домой в нашу прелестную комнату с розовым светом от занавесок. Какой странный свет, и как он врезался в мою память. Не беспокойся обо мне, мой милый, я была так несчастна со дня твоего отъезда в Рим до минуты нашей встречи на Римском вокзале, что счастие нашего брака было слишком сильно для меня. Но теперь это же счастие, лишившее меня последних сил, теперь оно же и отдает мне их, и отдает с избытком. Мои кошмары исчезли. Ведь так или иначе мы будем честны, Вячеслав, а нечестность — единственное «гадкое», чего мы не можем перенести без терзаний совести. Я ложусь в постель чуть не с восьми часов, встаю около 10-ти, а днем хожу к детям в Кашине391, чтобы дышать чистым воздухом, и теперь голова кружится меньше и я чувствую себя бодрее; зато сердце никогда больше не болит, разве только в ожидании твоего письма по утрам. Сегодня твоя жена пришла обедать к нам в Напол.392и сказала мне: «Знаете, Гревс приехал в Рим». Я не выдержала и сказала: «Знаю». — «Вы знали раньше?» — «Да!» — перемена разговора. Я не могла. Это вырвалось само собой, а она не спросила, через кого. Милый, приезжай скорее. Милый, я жду. Но я разумна. Если тыне можешь,оставайся. Пиши мне хоть два слова. И определи день возвращения, чтобы я могла считать часы.
Твоя Лидия.
47. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 13/25 марта 1895. Флоренция393
25 Марта 95 г.
Гадкий возлюбленный, напиши мне скорее, когда вернешься, и не укрощай меня своими нежностями, когда факты доказывают, что никакой нежности у тебя ко мне нет. Шучу, шучу, мой Вячеслав, и доказываю шутку тем, что разрешаю прислать кольце на мой адрес. Видишь, как я компрометирую себя! Дорогой, если ты пришлешь кольце, то ведь я могу его тотчас одеть и этим не скомпрометирую тебя, может же у меня быть amante394в России, в Германии, в Америке, словом где–нибудь, только не в Риме. Можно одеть, Вячеслав? Если ты его пришлешь, я одену, если не хочешь, чтобы я одевала — не присылай.
О картине хочу тоже поговорить: милый, я со счастием повесила бы ее, но прошу твоего совета: не будет ли этожестоко.Эта радость моя может причинить еще излишние страдания другой. Конечно, Carmen395не стала бы так рассуждать и, пожалуй, была бы цельнее и красивее.
Я заказала бы черную рамку и повесила бы над своею атоманкой <так!>, и была бы ею счастлива, но я откажусь по одному твоему слову. Скажешь его, о милый?
Ты знаешь, у меня похорошели глаза, и твоя жена сначала думала, что я их подвожу, пока я не дала ей вблизи рассмотреть их. Мне так скучно, что ты не можешь смотреть в них. Приезжай скорее, мой поэт, мой Грек, мой любимый! Я жду, люблю… твоя…
Понемногу я поправляюсь. Напиши два слова о всем том, что я прошу, и скажи еще, долго ли предполагает Гревс пробыть здесь. Я желала бы, чтобы долго, т. к. он спасет нас от невыносимого числа трех.
Милый, целую, прижимаясь к тебе, как я люблю, как котенок, ты знаешь. Милый, люблю…
Лидия
Боже, какое счастие испытать любовь, когда умеешь любить; я чувствую и нежность, и покорную мягкость, и тихую женственность, и бурную, клокочущую страсть.
О Вячеслав, как ужасен будет предстоящий мне год в одиночестве, по театрам Италии!
Можно ли, можно ли перенести разлуку, и что после нее?
48. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 13/25 марта 1895. Рим396
25 Марта.
Лидия, возлюбленная, как жаль, что ты делаешь мне сцены письменно, а не устно: тогда бы я мог отвечать на них поцелуями, теперь же я осыпаю поцелуями твои строки, но ты не чувствуешь убедительности моего ответа. — Милая, я отчасти предвидел «сцену», предчувствовал твой гнев, и это помогло мне более стоически перенести твое вчерашнее молчание; но все же неизвестность о том, что с тобой, наполняла меня весь день (радуйся, мстительная, злая милая!) — непрестанной, мучительной тревогой… Сегодняшним письмом ты успокоиваешь меня относительно своего состояния, и жене ты показалась «цветущей»; но факт твоего продолжающегося утомления и склонности к отдыху и сну меня беспокоит. Вообще мое стремление к тебе сделалось каким–то тревожным, моя страсть смешивается со смутною боязнью за тебя. Лидия, если бы ты знала мою любовь, если бы знала силу и муку моей Sehnsucht397, — то я, вероятно, лишен был бы наслаждения выслушивать твои пленительные упреки. Лидия, моя прекрасная подруга, ничего не желал бы я теперь с такою страстью, как быть подле тебя, глядеть в твои очи, держать твои руки в своих… но… неужели ты разорвешь сейчас же в негодовании этот листок? — я не знаю еще, в который из первых дней Апреля я приеду… Я работаю для тебя, мысль о тебе меня окрыляет, но труд влачится тяжело и медленно. Все же я не боюсь большой задержки. О Лидия, я пользуюсь всякой возможностью работать, но… дружба «неотразима», как и красоты весенней Кампаньи… Прости, что я шучу, и принимай шутку за шутку… Лидия, я люблю тебя, и ты сделала меня счастливым, и ты дала мне возможность найти самого себя. Я постоянно думаю о тебе и лелею в мечтах твой образ, и [всякое мгновение, когда] всякий раз, как мысль моя устремляется к тебе, меня охватывает какое–то вдохновение, я чувствую себя сильным, смелым, гордым, высоким, способным на все благородное, в полном обладании всеми способностями своей души. Я иду ночью рядом с Гревсом, и мы тихо беседуем, и я кажусь одинаково с ним настроенным, но как бы удивился он, если бы заглянул мне в душу. Она бесконечно напряжена, она вся трепещет, она расширяется, как широкое звездное небо, мерцающее над нами, и всецело отражает его в себе; я чувствую себя богом, несущим в себе весь мир с необъятной силой, с необъятным страданием, с необъятным счастием, — и в средоточии моего мира я несу и лелею один милый златокудрый образ… В.
По поводу твоего заявления жене, что ты знаешь о приезде Гревса, замечу, что ничего не имею против того, чтобы жена знала о факте нашей переписки, но что тем не менее ожидаю от тебя сдержанности.
49. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 марта 1895. Флоренция398
26 Марта 95 г.
Мой возлюбленный, итак, ты не вернешься в понедельник! Я не понимаю только двух вещей: 1) зачем ты спрашивал меня на вокзале в Риме в то грустное прощальное утро: скажи, когда мне вернуться? 2) к чему ты в Риме говорил, что твоя работа окончена почти и что ты остаешься в Риме лишь для Гревса. Впрочем, не хочу вступать в письменные разъяснения. Конечно, я знаю и верю, что ты вернулся бы, если мог. А всё же поджидаю описание пикника с Mme Модестовой399и (забыла фамилию интересной второй дамы400). Много ли стихов преподнес ты им?
Кстати о стихах401: они, кажется, прелестны и ужасно античны. Но ведь стихи всегда лгут, и твой мудрый ответ Эроту также лишь поэтическая вольность. Я смотрю на будущее как на последнюю кровопролитную войну со своею любовью, и это будущее так мрачно, что стоит передо мной как гигантский гроб, от которого я подло и трусливо отворачиваю взор. Не знаю, друг мой, снесу ли я живою жизнь в гробу. Видишь ли, быть может, вид у меня и цветущий, ибо дух мой, когда бодрствует, то окрыляет тело: наводит на щеки обманный румянец и зажигает взор обманным огнем. Что же касается тела, не знаю, право, что со мною.
Меня берет страх за свою кариеру. Дебютировать с моими силами немыслимо. Я ложусь в 8 часов и засыпаю тотчас. Сплю до 8‑го часа утра, затем лежу до 11-ти, т. к. Varesi402уехала на несколько дней. Когда я подымаюсь, у меня сильно кружится голова. После обеда тотчас я опять падаю и лежу часа полтора, после чего встаю, пишу тебе, читаю немножко (и то писать трудно: рука скользит по бумаге), а в 4 иду на tram и еду в Cascine к детям, где сижу и дышу, точно чахоточная. Ничего у меня не болит, ем хорошо и лечить мне нечего. Даже сердце не болит, но там, во мне, глубоко, глубоко точно змея черная клубком свернулась, и я смутно чувствую ее, когда она точно слегка содрогается во мне, и от этого смутного сознания ее движений мне становится так страшно, что я хочу кричать и рыдать, но я сдерживаюсь, закрываю глаза и прячу голову под крыло, как страус. Но змея там, и вот пройдет 3, 4 недели, и она разовьет свои кольца и задушит меня черною безысходною тоскою. Ах, не всё ли равно? Ведь кто–нибудь ежеминутно задыхается на этом свете от горя и тоски. Почему же другая, а не я. Только бы скорее. Вчера в понедельн<ик> ровно через две недели после дня моего рокового отъезда из Флоренции яслучайно сдетьми оказалась на барьере полотна жел<езной> дор<оги>, и мимо меня в 6,40 вечера, сверкая кровавыми глазами, промчался Римский поезд — мой поезд. Я смотрела на него совсем дико и, и, Вячеслав, испытал ли ты эту envie vertigieuse403броситься под колеса несущего<ся> паровика. Но я не убьюсь, я просто угасну понемногу тихонько, тихонько. Дело уже идет отлично. И умирая, я скажу: «Да, я была счастлива», и я поцелую свое кольце, т. к. тебя ведь я уже более никогда не поцелую, слышишь, никогда. Ты помнишь романс: «Я из рода бедных Азров, полюбив, мы умираем»404. Но, умирая, буду благословлять и славить любовь, ибо только тот жил, кто любил, каждым фибром своего существа.
Вячеслав, сознание, что я не врежу, а помогаю твоей работе, дает мне большое удовлетворение, поэтому серьезно прошу принимать мои попреки в шутку и не торопить приезда. Тревожить более несдержанностью твою жену я не стану, я имею такую хорошую причину не ходить к ней, и мне это легче.
Милый, а знаешь, ведь ты, кажется, хочешь обмануть меня с 1‑м Апреля. Не шути. Это жестоко.
Милый, прощай. Посылаю приписку матери моей, из которой ты увидишь, какое незлобивое сокровище незамеченное405прошло мимо тебя.
Милый, целую. Устала, а то писала бы без конца.
Прощай, прощай.
Твоя Лидия.
50. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 марта 1895. Рим406
27 Марта.
Моя Лидия, наша Wahlverwandtschaft407обусловливает целый ряд аналогических явлений в нашей духовной и физической жизни, и эта мысль ободряет меня относительно твоего настоящего состояния, заставляя предполагать, что ты являешься жертвой той же — для нас, чувственных натур (прости, милая, я шучу), сладкой — иллюзии, во власти которой не раз бывал и я. В самом деле, я испытывал это внутреннее убеждение и физическое чувство постепенного угасания, и не мнительности, т. е. не боязни смерти или тяжелой болезни, приписываю его (потому что и о смерти, как о страсти, мы с тобой искренне можем сказать, что ее «глубины» нам «вожделенны»), но другим психологическим причинам, о которых распространяться не буду. Тем не менее, как ни обманчиво это чувство угасания, оно [обусловливается] возникает из реальных физических состояний, и отсюда ясный вывод тот, что тебе должно побывать у доктора по внутренним болезням и дать ему себя исследовать. Очень может быть, что у тебя просто анемия (это предположение несколько времени тому назад высказывала в письме жена). Хочется мне при этом употребить и «нравственное насилие», и заявить тебе, что я раньше не приеду, чем ты не напишешь мне отчета о посещении доктора; но думаю, что это излишне и что ты сама, хотя бы из любви ко мне и из желания меня успокоить, немедленно исполнишь эту мою просьбу.
Является и другое предположение о причинах твоего особенного состояния, также не имеющее ничего общего с мыслью о смерти (напротив, общее с мыслью о жизни!), — но я не считаю его очень вероятным408.
Как бы то ни было, ты похорошела, по отзыву жены, и похорошели твои глаза, по твоему собственному признанию, — и я не вижу тебя и не гляжу в твои глаза… Это мучает меня и ажитирует409, я работаю жадно, спешно, — и потом отчаиваюсь, видя, что работа не идет с той быстротой, как я бы желал… Но, Лидия, нужно быть благоразумным и мне, и тебе. Нужно иметь немного терпения. И притом дело идет всего о нескольких днях. Но в какой именно из первых дней Апреля я приеду, я, как мне ни печально это, не могу определить, потому что наперед рассчитать ход той работы, которую должно сделать в Риме, невозможно…410
Кольцо я решил привезти сам.
Ивана Михайловича411я испугал разговором о том, что очень желал бы ликвидировать… Он принял было это в узком смысле, но я попросил его принимать это в смысле самом обширном… Не уменьшать хочу я определенную мне жизнь (потому не хочу уменьшать суммы определенных мне дел), но хотел бы иметь уже в текущее мгновение за собою всю свою прожитую жизнь и видеть, как велик ее положительный итог и ее дефицит, — ибо жизнь тяжела, и тяжело даже счастие, золотое счастие… И вместе с тем — никогда я не чувствовал в себе столько сил к жизни и Фаустовой жажды испытать, изведать всю, полную жизнь… Меня мучит только мысль об итоге моей жизни: это мой страшный суд, Лидия.
Моя возлюбленная, прощай. Я спешно набросал тебе эти строки, чтобы думать затем только о твоей сопернице — моей диссертации.
Лидия, я заочно осыпаю тебя всю пламенными поцелуями, — пламенными предвестниками тех целомудренных, но действительных поцелуев, в которых ты не откажешь мне при нашем свидании, что бы ни писала и ни проповедовала. —
Твой В
51. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 17/29 марта 1895. Флоренция412
29 Марта 95 г.
Мой Вячеслав, пишу тебе всего несколько слов, т. к. совсем не успею сегодня написать толковое письмо, а боюсь, что ты беспокоишься. Хотела успокоить тебя вслед за тем мрачным письмом, но весь следующий день пролежала вследствие острой головной боли. Вчера были гости, а в промежутки я спала как сурок. Друг мой, к доктору я не пойду вот почему: здешним докторам я не доверяю. Моя слабость происходит от малокровия, но железа принимать я не могу, т. к. оно вредит сердцу. Меня в прошлом году лечили хорошие русские доктора и т. к. симптомы болезни совершенно одинаковы, я более доверяю их рецептам. На основании этого я возобновила мышьяк и надеюсь, что он окажет свое ядовитое действие. Твое предположение о второй причине моего нездоровия я уже давно опровергла. Я не ношу в себе твоего ребенка, мой возлюбленный, но я отравлена тобою, это правда, и я не жалуюсь на эту отраву, мне только досадно, что я не могу писать своего романа и что петь даже мне стало тяжело. В остальном же я счастлива, как никогда, и буду счастлива malgre tout413, пока наша любовь будет жить. Но скоро, скоро ты мне изменишь…
Теперь жду со дня на день назначения тобою дня твоего приезда. Мой милый, я жду тебя. Но как грустно, что Гревс не останется долго во Флоренции. Как можем мы видеться иначе, как, мой милый. Я не могу ходить к Вам.
Итак, твое молчание означает совет не вешать картину. Итак, ты не хочешь, чтобы я носила твое кольце?
Гадкий, гадкий.
Твоя Лидия.
52. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 17/29 марта 1895. Флоренция414
29 Марта. Вечер.
Мой Вячеслав, если бы ты знал, как я страдаю. Мой милый, счастие мое в любви нашей так неизмеримо велико, что оно топит все остальные ощущения, но, увы, бывают минуты и часы, когда эти ощущения воскресают, и мне становится хуже, чем в тот вечер в Риме. Ведь тогда был ты, Вячеслав, около меня. Тогда ты целовал и гладил меня, и прижал меня к себе, и вновь зажег во мне застывавшую в страхе и тоске кровь, и затопил страстью все тяжелое, поднявшееся со дна души. Мой возлюбленный, теперь я больна телом и душою. Мне кажется, что в моем теле нет более крови, я точно отдала тебе в те безумные три дня все силы своего тела. Голова, как непосильное бремя, клонится на плечах, а душа моя сильная, смелая, страстная вдруг меркнет и бессильно трепещет вместе с замирающим сердцем в груди. О Вячеслав, я страдаю. Эти жгучие пароксизмы страданий всегда связаны с приходом твоей жены. О Вячеслав, я обманщица. О, Вячеслав, я отдавалась ее мужу, я замирала от блаженства в его объятиях, я обжигала его своею ненасытною, палящею страстью, он был моим всецело, я была его. Он мой любовник, и я, его любовница, принимаю у себя его жену, я жму ей руку, гляжу ей в глаза, принимаю какие–то услуги, которые она наивно навязывает мне. Я играю подлую, гадкую, да, гадкую роль. О Боже, какое мне дело, ради чего. Ради жалости, человеколюбия, пощады. Какое дело! Роль ужасна, обман низок и гадок. Я им страдаю. О, Вячеслав, я дошла до того, что боюсь ночной мглы и скоро начну дрожать перед картинами страшного суда. Я была маленькою девочкой, и когда в церкви священник молил: «И даждь нам доброго ответа на страшном судилище Христ<овом>», я вся проникалась таинственным трепетом и, дрожа и благоговея, падала на колени и взывала всем своим детским существом: «Даждь доброго ответа, даждь доброго ответа!»
Вся жизнь моя была чиста. Яошибалась разумом,но негрешила чувством.Теперь, теперь страсть погубила меня. Я согрешила.
О мой милый, прости мне это скучное письмо, разве я хочу надоедать тебе своею тоскою, ведь я так счастлива тобою, но я не могу вынести одна эти терзания. И тем не менее я так ясно сознаю, что мы правы, т. е. правы даже в том, что отдались друг другу, но только теперь дальше хода два: или ты скажешь всё жене, и тогда наши отношения могут сложиться по–разному, или же ты скроешь, но тогда и мы должны прекратить вполне всякое проявление любви. Когда я вспоминаю, что мы непременно поступим так или иначе, но честно, то мои кошмары отступают, но до тех пор так много времени. Потом еще меня мучает один вопрос, о котором я никогда не решалась заговорить с тобою, но на который я не знаю, как ты смотришь. Но не решусь и теперь….
А когда я смотрю на жену твою, я думаю. Сказала бы я ей: «На колени опускаюсь я перед тобою за то, что ты любила его 8 лет и любишь теперь, за то, что ты навек потеряла счастие его любви, но гордо отрицаю свою вину перед тобою, т. е. вижу не в узком, а широком, принципиальном смысле, ибо вина моя вне меня, она в любви, а перед любовью преклоняется всё. Ей противостоит лишь смерть. И я должна была или любить, или умереть. Но я не могла умереть, т. к. у меня дети без отца и мать. Я жива, и я люблю, и он меня любит. И он счастлив этою любовью, и счастлив, и силен. Кто из нас двоих может дать ему больше, кто может насытить его жажду счастия, красоты, силы, кто может вдохновить его на творчество? Та, которая лучше может исполнить эту задачу, — той принадлежит он. Да и спрашивает ли любовь это? Он любит меня, я — его. Отказаться можно только ради мертвого принципа, ради жалости, но мы живем и любим…» — ах, молчу… не стоит, не стоит писать. Говорить надо. Ощущать один вблизи другого всю непобедимость любви и всё–таки… ночь <?>… перо выпадает из руки, т. к. силы мои надорваны и я боюсь ночи. Да, Вячеслав, я Магдалина, но я несчастнее Магдалины. У меня нет Христа и нет пути помимо грешного, т. к. я создана не для святости, а для греха, и лишь любя я живу и расцветаю. Венера, Венера, помоги мне.
Да, последнее слово на сегодня: гений наш предпочел остаться на своей звезде, и вся страсть наших лобзаний не прельстила его для земли. Бедный гений, он только увеличил бы смутные времена.
53. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 марта 1895. Флоренция415
30 Марта 95 г.
Милый, как хотела бы я помимо страстных ласк и полной близости видеть тебя часто, говорить с тобою, смотреть на тебя, словом, жить в твоей близости, делить с тобою чувства и мысли. Но и столь сравнительно скромному желанию, очевидно, не суждено исполниться. Милый, узнала я, что мне ровно нечего делать во Флоренции, что надо торопиться в Милан. Там будет жить как раз теперь Литвинов и Pialuga, которые хорошие артисты и желают помочь мне. Их совет вообще — как можно скорее бросить Флоренцию и отправиться в Милан. Вообще, оказывается, на пути к дебюту такая масса затруднений, что у меня голова кружится. В общем же пришла к решению выехать из Флоренции на первых днях пасхальной недели, т. к. иначе пропущу все сроки, и на всё лето окажусь без дела, и в Россию уже никак не попаду.
Милый, тоскливо у меня на душе. Итак, я сама тороплюсь в свой гроб. Милый, разве мы можем жить вдали — ты в России, я здесь, как советуют мне со всех сторон. Может ли всё окончиться? Больше,должноли оно кончиться? О милый, о милый, помимо страсти мы так близки друг к другу, мы могли бы жить вместе и быть счастливыми и полезными, потому <что> вместе мы вполне находим себя. Не могу писать, очень устала и много волновалась, неможется. Но пойми главную мысль, чувство, состояние, крик, вопль души моей. Не день, не неделя свидания важна, важныгодыразлуки. Могут ли, должны ли они быть.
Вся твоя
Лидия.
Очень тороплюсь, целую, нежно, страстно, и люблю глубоко, бесконечно.
54. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 18/30 марта 1895. Рим416
30 Марта.
Моя Лидия, я на тебя ужасно сердит: позволь мне сказать тебе это прямо. Даже больше: позволь мне поставить тебе дватребованияи заявить, что я решительно настаиваю на их исполнении. Именно, я желаю, чтобы немедленно по получении этого письма ты написала мне, что даешь слово: 1) посоветоваться с доктором, 2) не допускать над собой экспериментов какого–то дантиста, вызывающегося спиливать и наставлять твои зубы417. — Я жду требуемого заявления, и если его не будет — то, прежде всего, не жди меня во Флоренцию. — Мог бы мотивировать свои требования многими вескими соображениями; но, все равно, тебя не убедишь и своего деспотизма ими не замаскируешь: мой деспотизм и не хочет быть оправданным, — он хочет быть только признанным за то, что он есть, — за деспотизм любви.
Твое вчерашнее молчание я принял за выражение твоего недовольства или гнева: если это так, то ты была несправедлива… Впрочем, будь несправедливой, но будь искренней: а искренно ли говоришь ты о счастии, моя Лидия, когда, быть может, под влиянием болезни, взгляд твой на свою жизнь и на нашу любовь стал так страшно мрачен, что я содрогаюсь при чтении твоих писем… Что значит, что я скоро, скоро тебе изменю. О какой измене ты говоришь?..
Лидия, ты ждешь от меня обозначения дня моего приезда. Собственно говоря, я не могу еще дать его тебе; но лучше [скажу] отвечу условно, чем вовсе не ответить <так!>. В среду, 3‑го Апреля, собираюсь я выехать, если однако, не встретятся препятствия или осложнения в делах и — nota bene — если ты не [сделаешь этот] разрушишь сама этого плана своим отказом обещать мне то, чего я требую. Впрочем, я не требую ничего очень трудного. Побывать у доктора не затруднительно, хотя бы ты ему не доверяла (это недоверие, однако, ни на чем не основано, и выслушать грудь и различить анемию от другой внутренней болезни [могут] умеют не одни петербургские доктора), а воздержаться от опасного (п<отому> ч<то> он прежде всего может обезобразить тебя и невыгодно повлиять на голос и произношение) и мучительного эксперимента без всякой гарантии за его успешный исход — даже, я полагаю, приятно.
Жена пишет, что ты начала румяниться: [тебе] как хочется тебе предвкушать сцену во всех отношениях!
Прости сухое и сердитое письмо. Прости и то, что пишу тебе на лоскутке бумаги. Я позволил себе это, потому что бумаги под рукой нет, а написать хотелось немедленно.
Да, Колизея лучше не вешать на стену, — хотя об этом подарке я вероятно расскажу дома.
Я очень спешу с своей работой и очень невнимательно отношусь к научным делам Гревса: мысли мои во Флоренции.
В.
Еще раз оговариваюсь относительно условности моего плана выехать в середу. Дел [своих], вопреки прежним ожиданиям, страшно много. Возможно, что и не поспею. [Я еще надеюсь] Когда буду знать точно время прибытия во Фл<оренцию>, тогда, конечно, извещу тебя.
55. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 18/30 марта 1895. Рим418
30 Марта.
Дорогая моя, не обижайся моим сегодняшним письмом — я не хотел оскорбить тебя — и прости грубость моего вмешательства. Я не сумел иначе попытаться остановить тебя от необдуманного шага. Посоветуйся сначала со мной, как тебе поступить; подожди решаться на что–нибудь до моего приезда. Я уверен, что ты страшно повредила бы и себе вообще, и своей наружной привлекательности в частности, если бы или дала вырвать передние зубы, или поступила по предложению дентиста <так!>: как бы последний хорошо ни выполнил изобретенную им операцию (которая, однако, ему самому нова и за успешность которой он не ручается), очевидно, что слепленные им декоративные зубы не могут быть прочными и дело вскоре окончится вставными зубами… Не ждал я, что наша любовная переписка сосредоточится в конце концов на специальных вопросах зубоврачебного искусства — но что делать? и не придавать этому значения невозможно, зная притом, насколько ты склонна к быстрым решениям и к столь же быстрому их осуществлению: в данном случае эта быстрота может оказаться губительной.
Не думал я также, что ты относительно своего лечения откажешь мне в такой простой просьбе и притом просьбе, выраженной во имя нашей любви… Как бы то ни было, моя Лидия, я повторяю свое условие: ты и не жди меня во Флоренции, если не хочешь успокоить меня посещением доктора и отказаться от мысли о выдергивании и ломки зубов без моего одобрения.
Раз переписка приняла такой специально–зубоврачебный характер, признаюсь тебе, что мне самому не раз приходила в голову мысль, что хорошо было бы подпилить твои передние зубы (написав это совершенно наивно, я в этом месте расхохотался… Неожиданное признание, не правда ли, в письме влюбленного, что он втайне мечтал подпилить зубы предмету своей страсти419)420. Серьозно, они несколько длинны и некрасивы. Итак, ты видишь, что в принципе я не против реформы, но проект твоего врача — спилить зубы до половины (!), наставить их чем–то (?!) и сделать все это в качестве бесплатного эксперимента in anima vili421—приводит меня в ужас. — Надеюсь, что с достаточной обстоятельностью разъяснил свою точку зрения? —
И<ван> М<ихайлович>, несмотря на все мои убеждения, [им<еет>] лелеет крайне неприятный для нас план остаться в Риме один до 10,12 числа, а потом посвятить во Флоренции дружбе три полных дня. —
Моя Лидия, моя возлюбленная, моя прекрасная, чудная подруга, не смотри на мир мрачно… как ты смотришь на него со времени римской поездки… будь, пожалуй, даже легкомысленнее… и также, Лидия, верь в мою любовь!
Прости мне глупые зубоврачебные рассуждения и разорви их — к чему их сохранять?
Твой гадкий Вячеслав
56. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 19/31 марта 1895. Рим422
31 Марта.
О дорогая! Вся наша любовь — непрерывное умирание. Все наши ласки — непрерывное прощание. Все хотело убить нашу любовь — и долг, и люди, и обстоятельства, и мы сами; но она не сдавалась, она восставала из–под ударов, она наконец восторжествовала. Минутное торжество, насильственно вырванное у судьбы! И теперь она, так же насильственно разводит нас… Разлука, страшное слово! Разлука, это смерть, или нечто горшее. Она страшит меня, Лидия. Я слишком тебя люблю. Я не знаю, как мы будем жить друг без друга. Я не знаю, что будет. Я знаю только, и ты знаешь, что дороги наши расходятся и что мы должны идти по нашим дорогам. Сойдутся ли они опять? быть может, да… быть может… Лидия, Лидия, бесполезно писать все это, но мне слишком горько, и я хочу только жаловаться и скорбеть с тобою.
О дорогая! Ты пишешь: «не день, не неделя свидания важны: важны годы разлуки». Но, Лидия, «грядущие годы таятся во мгле»423, а близкая разлука стоит перед нами во всей ужасающей своей ясности. Я не верю, Лидия, чтобы ты действительно думала, что не важно, день ли, или неделю, или две недели будем мы вместе. Но я не упрекаю тебя за то, что ты хочешь ускорить отъезд. Я знаю, что ты ускоряешь его не потому, что тебе «во Флоренции ровно нечего делать» (как ты пишешь), но потому, что тебе необходимо для подготовления дебюта приехать раньше в Милан. — Я знаю все это, и все же твое письмо наносит мне новый удар…
Если хочешь, чтобы Гревс приехал со мной (хотя, быть может, он и помешает нам?), то напиши ему, что [ускоря<ешь>] уезжаешь из Фл<оренции> раньше, чем думала: он, быть может, и сдастся на уговоры. Пробудет он во Фл<оренции>, пожалуй, и Пасху, как я предполагаю — несмотря на его слова, что на Пасху он хотел бы вернуться к своим.
Работы и всяких забот у меня масса, не знаю, как все одолею.
Как хотелось бы прижать тебя к своему сердцу, как хотелось бы ласкать тебя. Бесконечно грустно и горько на душе! — Вячеслав.
57. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19/31 марта 1895. Флоренция424
31 Марта 95 г.
Мой милый друг, твои письма произвели на меня очень сложное впечатление. Откровенно говоря, несколько гневное и вместе с тем комичное. Сердилась и смеялась я не над странным сюжетом, так подробно и всесторонне развитым в твоем письме, а над тем способом, каким ты овладел этим сюжетом. Очень затронула меня фраза о румянах. Не сообщал ли тебе корреспондент флорентийского журнала, вероятно, какой–нибудь «Arte del avenire» или «Celebrita nascenta»425о том, что у будущей stella426прекрасная шея для ролей декольте, я выслушала это замечание, когда переодевала при корреспонденте платье. Или он нашел нужным передать лишь о румянах и о предполагаемой зубной операции. Не забудь, что газеты всегда врут, и так же и в данном случае половина — выдумка. Зубной врач хочетнепилить зубы, а оставить их совершенноинтакными427,прикрепивлишь сверхутонкую эмалевую пластинку. Конец этой истории, вероятно, уже напечатан в твоей газете, поэтому молчу об нем, боясь вызвать у тебя зевоту. Му lord and master428, жду Вас для дальнейших действий по этому важному предприятию.
Румяны тоже еще не имели чести касаться моих прекрасных щечек, bellissime guance429, как говорит другой корреспондент по поводу Lidia Торриги <?>430. Я действительно раза два помазала щеки ради шалости красной губной помадой431, которую употребляла зимою, чтобы не трескались губы от холода. Впрочем, я не оправдываюсь, и если бы находила нужным, то румянилась бы без стыда за это, ибо это тоже лишь ходячее понятие о том, где границы кокетства в туалете женщины. Но искусственность слишком большая мне антипатична. Ради тебя согласна сделать вещь, мне крайне неприятную и пойти к доктору, хотя делаю это совершенно против воли. Во всяком случае, твой деспотизм победил, и я преклонилась. Но очень буду рада, когда ты окончишь подписку на свою газету, несколько похожую на Бирюлевских барышень, которым «всё известно». Прости меня, мой друг, но я очень зла, это правда, и j’ai envie d’insulter432, конечно, не тебя. Ах, человек же я и могу сердиться. Это положение имеет в себе что–то невыносимое, и во мне точно вулкан, который нет–нет и прорвется. Я не могу ненавидеть, улыбаясь. Я, впрочем, и не ненавижу агрессивно, но я лишь плачу равною монетою. О да, я не ангел, и во мне течет красная кровь, несмотря на тысячу анемий. Видишь ли, я очень избалована людьми в некоторых отношениях: между моими друзьями и знакомыми нет человека,мало–мальскиблизко знающего меня, который не признавал бы за мною трех качеств: 1) искренности, 2) глубины, 3) строгой принципиальности. Мне еще никто не говорил, что я увлекающийся флюгер и что я беру жизнь лишь с той стороны, с какой онамне нравится,и брошу принцип, когда он мненадоест.На подобные оскорбления я молчу, полная презрения, ибо никогда не скажу я ни одного искренного слова этой женщине, и не хочу я, не хочу всего этого терпеть. Вот и всё. Если ты любишь меня, то ты должен найти способ защитить меня от невыносимого терзания. Если ты любишь меня, то не можешь любить ее, и когда я говорила об измене твоей мне, я разумела ее. О жизнь, трижды проклятая моя жизнь. Я хочу любви, но я не хочу терзаний ни себе, ни другим, а между <тем> исхода никакого нет, ибо прежде всего я именно хочу твоей любви, и без тебя я не могу и не хочу жить. Какая насмешка говорить о моем «мрачном» взгляде на мою жизнь и на нашу любовь. Откуда у тебя берется розовый цвет? Я хочу тебя всецело, душу и тело, и я должна отказаться, и при этом ты советуешь какое–то «легкомыслие».
Разорви с женою, и пусть наша связь будет тайною лишь для Барона Будберга433! Но che sappio или che so io434о твоих путях, связывающих тебя со своею семьею. Ты тысячу раз таинственно восклицал: «Если бы ты могла знать всю сложность моих семейн<ых> отн<ошений>». О я чую самую ужасную сложность! О мой возлюбленный, я умираю. Какая нелепость посылать меня к докторам. Ты, ты убиваешь меня, но я не смерть проклинаю, а жизнь, которая не хочет кончиться. Ты помнишь, я перефразировала надпись над могилою поэта–самоубийцы: ha voluto morire per non aver potuto rendere la vita conferme al suo sogno435. Я не писала: не могу умереть, т. к. жизнь моя не соответствует моей мечте. Во мне жила гордая ненависть к судьбе, могучая жажда добиться, вырвать у жизни счастие, о каком я мечтала. И теперь я имею его. Я была там, высоко, где блистающие вершины гор сливаются с золотыми лучезарными облаками, мой сон свершился наяву. Ныне отпущаеши раба твоего, Господи, с миром…436Больше ничто не удерживает меня. Молчу. Прощай. Смиряю свое нетерпение свидания с тобою. Что день, два, три перед вечностию? а для нас существует лишь вечность — вечность разлуки.
Прости мою грустную песнь, о нет, не физическое состояние нагоняет мрак на мою душу, я не такова, чтобы подчиняться своему слабому телу. Но как бы могильно–мрачно ни было будущее, — я благословляю прошлое и благословляю тебя, своего друга, брата и любовника.
Твоя Лидия.
58. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 21 марта / 2 апреля 1895. Рим437
2 Апр.
Quelles coleres, quelles haines!438Какая несправедливость к журналам, которые так заботятся о твоей артистической славе! Конечно, газеты часто бывают неточны; но «l’Arte dell’Awenire» и «la Stella nascente»439всегда полны таких сочувственных и лестных отзывов о тебе, что можно простить им маленькие ошибки, сделанные без дурного намерения и неизбежные при обилии минуциозного440материала, касающегося la futura celebrita441442.
Итак, в журнальном мире врагов у тебя нет, и защищать тебя не от кого.
Почему ты не написала мне сегодня, моя дорогая, прекрасная подруга? Была ли у доктора? Что он сказал?
О важных вопросах, тобой затронутых, писать не буду. По приезде во Флоренцию регулирую семейные отношения. Намереваюсь сохранить неизменными их внешние формы. Разлука наша прежде всего обусловливается требованиями нашей деятельности. Впрочем, еще неизвестно, где будем мы оба…
Я бы посоветовал тебе отказаться от весеннего дебюта, если нельзя быть более или менее уверенным в его успехе. Боюсь, что первый неуспех может иметь невыгодные последствия при дальнейших попытках.
Я не считаю удобным покидать Рим, не прочтя здесь одной части работы Гревса; быть может, я пожертвую для этого еще несколькими днями, как ни мучительно рвусь к тебе, особенно слыша твои угрозы поспешного отъезда в Милан, и как ни рискую огорчить тебя или навести на сомнения в истинности моей любви. Вчера я думал выехать в четверг вечером, — не знаю, осуществится ли это. Крайним сроком полагаю окончательно субботу.
Ti bacio come t’amo443.
Пиши еще — чтобы я получил письмо в четверг утром.
Твой В.
59. Зиновьева–Аннибал — Ивановую. 22 марта / 3 апреля 1895. Флоренция444
уже 3‑е Апр. 95 г.
Дорогой друг, пишу всего два слова, чтобы ты не беспокоился. Я не писала, потому что ждала твоего письма. Мне было очень неприятно, что я так дала волю чувству гнева. Я знаю, что я несправедлива, но нервы слишком натягиваются тяжелым положением нас троих. Точно всё время гроза собирается. По натуре мне крайне антипатичны всякие резкие проявления, всё жесткое и негуманное по форме. Эта форма раздражает истерическое стремление во мне и тем не менее я сама грешна в этой ненавистной мне резкости и жесткости. Это вечные противоречия моего существа. Мне также органически отвратительна грубость и гнев, как органически невозможно навсегда закрыть своей душе доступ <к> этим чувствам. Прости же меня ради любви твоей ко мне. Что касается твоего откладывания день за днем своего приезда, скажу только: для меня всё это время — пытка, ибо что может быть ужаснее полной неизвестности собственнойближайшейбудущности, и при этом беспрерывное безнадежное ожидание, т. к. ведь я уже не верю, что ты приедешь ни в пятн<ицу>, ни в субботу. К доктору идти эти дниникакне могу: очень занята. Из своей газеты ты знаешь, как и чем, знаешь также, что я значительно поправилась на вид и что сегодня Rasi чуть не задушил меня в своих объятиях и непрестанно хвалил мой талант, к которому по ошибке причислил и руки: bellissima mano445. О Италия! лучше смеяться, чем сердиться. Затем прощай. Больше я не пишу, сколько бы ты ни оставался в Риме, а насчет поцелуя целомудренного?! при свидании; я, вероятно, успею зрело поразмыслить до твоего приезда!
Твоя Лидия.
60. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 апреля / 6 мая 1895. Флоренция446
27 Apr.4477р. II sinistra. Sra Asunto Pistorelli.
6 Мая 95 г.
Мой дорогой, in vano448ждала я тебя сегодня на piazza449. Итак, ты уехал, а если бы ты знал, как я мечтала об обратном. Но с утра сердце подсказало, что тебя нет. Я проснулась в без четверти 6 и почувствовала, что ты уезжаешь. Милый, я ежесекундно думаю о тебе, и опять вся жизнь отдалилась и доходит до меня лишь сквозь накинувшуюся на нее сетку моего чувства. Finita la mia serenitä450. Всё думаю о том, как imperative451мчит тебя дальше и дальше от родины нашего счастия, как тоска ложится густо на твою душу и все существо твое рвется обратно в нашу чудную Италию. И обидно мне до боли, что идя домой вчера ночью, мы так мало говорили того, чем полна была душа. Это, верно, именно оттого, что она была слишком полна. Ну, давай работать, это одно утешение. Самое ужасное для меня — это мысль, что ты поедешь в Россию и неминуемо затянешь дело. Бедный, когда ты получишь это письмо, мои объятия уже будут стерты объятиями твоей белль мамаши452, и вместо атмосферы безумных пьянящих лобзаний над тобою будут беспокойно носиться 1е bianche larve453всяких императивов, основ и благоразумий, а т. к. все эти почтенные понятия слегка потрясены, то и der ehrliche deutsche [Grund] Boden454под тобою будет изрядно трястись и лишать тебя всякой serenita455.
Мои дела тоже плохи. Varesi456прямо отказалась учить меня «Ruy Blas»457. Я уже была у impresario458, чтобы заявить об этом, и осталось весьма мало надежды на то, что они поставят «Trovatore»459. Впрочем, тогда тем скорее я освобожусь от Парижа. Ты же узнай в консерватории и в обществе, кто хорош как учитель опер Вагнера, и тогда сходи к двум, трем из рекомендованных учителей и узнай, остаются ли они Июль, и Авг<уст>, и Сентябрь в Берлине? а если нет, то куда едут и не согласятся ли на даче заняться со мною, т. к. я приезжая.
В Милане мне надо быть не раньше конца Сент<ября>.
Я кончаю, т. к. должна писать массу писем и зубрить партию к завтрашнему уроку.
Прощай, возлюбленный.
Сегодня получила письмо от Четверухиной, кот<орая> сочувственно относится к моей любви и говорит: «Конечно, она должна минутами отравляться сознанием несчастия другой, но», и т. д., и в конце концев <так!>: «Будьте хоть Вы счастливы»460.
Поклонись немке461.
Целую тебя и обнимаю, и хотела бы, чтобы ты ощутил еще раз всю силу, глубину и страсть моей любви.
Твоя Лидия.
61. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 апреля / 7 мая 1895. Флоренция462
7 Мая 95
Дорогой Вячеслав, сегодня пишу второпях два слова, лишь потому что не хочу оставлять тебя без вести из твоей дорогой Италии, кот<орую> тебе было так горько покидать. Думаю о тебе неизменно и постоянно. Боюсь, что все муки окажутся тяжелее, чем я предполагала. Дела мои все не определились. Жду ответа и учусь терпению. Начала новую партию в «Ballo in Mascheri»463. Много штудирую дома. Сегодня после урока пошла на рынок, и очень было грустно идти вниз по via Nazionale, и сердце болело, и всё купила плохо и глупо. Никакой охоты нет в Париж ехать, просто удивительно. Посылаю тебе поцелуй с via Valfonda464ни больше ни меньше, и остаюсь твоею Л. Лидина.
62. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 апреля / 8 мая 1895. Флоренция465
Четверг. 8 Мая 95 г.
Мой милый друг, как твои дела? Мои совсем не важны. Во–первых, еще писем от тебя не имела. Нахожу, что на 27 Aprile ходить крайне неприятно, притом не понимаю, как могла от меня ускользнуть след<ующая> комбинация: Дуня может ходить за письмами и передавать мне твои в отсутствии матери. Это и проще и вернее. Бог знает что наговорила идиотическая американка466, т. к. хозяйка и все жилицы смотрят на меня чернее ночи. Ты помнишь, как я злилась на американку, о как я ее ненавижу! неужели мне не удастся отомстить ей. Написать разве Вилли, чтобы он не женился на злой идиотке. Что касается дебюта, то я до сих пор жду с минуты на минуту какого–нибудь решения. Я даже написала Scamuzzi467, но он ничего не отвечает пока. Это очень тоскливо. Varesi почему–то злится на меня, и мне это неприятно. Из России всё заботы приходят о разных моих воспитанницах. Словом, забот и мыслей столько, что устала от них и жажду нирванны <так!>. Чтобы покончить с делами, прошу тебя исполнить мое поручение: сходи в Schering’s Grüne Apotheke Berlin N<ord>. Chauseestrasse, 19468и вели им выслать мне 100 грамм Ferratin’a Schmiedeberg’a469. Если тебе не трудно, то заплати за него на месте. Это, кажется, дешевле, чем Postnachnahme470. Но где ты? Быть может, уже по дороге в Россию? О как скучно быть столько дней без известий. Милый, о себе мне писать больше нечего. Все эти дни пишу массу писем и всё деловые. Силы мои всё прибывают. Кашель совершенно исчез, клянусь тебе. Неужели ты настаиваешь на докторе. Но я должна ему или лгать, или сказать: я была слаба, я кашляла и т. д. Напиши об этом, но будь справедлив. Без тебя жизнь моя течет так монотонно и добродетельно. Отдаюсь матери и детям и очень много пою. Уже кончила наизусть роль Cieca в «Gioconda»471. Если не буду дебютировать, то 18‑го уезжаю.
Целую тебя горяче <так!>. Что ты? Где ты?
Твоя Лидия.
Прошу тебя, если ты когда рассердишься на меня, не писать мне сердитых писем, т. к. мне это было бы невыносимо. Письма оборачиваются так долго.
Дорогой друг, нежно, нежно целую тебя, так, как целовала на via Valfonda.
Твоя.
63. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 апреля / 9 мая 1895. Флоренция472
envois lettres a viale margherita.
64. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 27 апреля / 9 мая. Берлин473
Берлин, 9 Мая 95.
Сохрани для меня это письмо!
Милая, возлюбленная! Я ожидал, что, выставив эту прозаическую дату «Берлин» (как давно не выставлял я ее в заголовке своих писем! и на каком письме снова выставляю ее впервые! как непохоже оно на мои прежние ehrbare und sittsame Berliner Briefe!474), я ожидал, говорю я, что после этой прозаической даты перо мое будет вести себя сообразно ее достоинству, — солидно и прилично, и уже представлял себе план и характер письма — ein sachlicher und eingehender Bericht des Tatbestandes, ein paar Zärtlichkeiten am Schlusse475… Ибо, per Bacco476, я не в Италии, ибо —
«Увы! здесь нет лучей, нет лоз для вакханалий»…477478
Но — совершенно неожиданно — на меня пахнул дух — твой ли или Италии, не знаю, — и несколько минут я сижу с пером в руке, охваченный настроением, которого не испытывал уже ряд дней, настроением пламенным, южным, вакхическим, настроением итальянского неба и твоих опьяняющих ласк, и мне кажется, что в окно мое смотрит иная лазурь, и что сижу я не в берлинской гостинице, а в нашем маленьком убежище на via Valfonda (откуда ты прислала мне сегодня такой сладостный поцелуй), и что я держу тебя на своих коленях, нагую, стройную, закрывающую себе лицо своими распущенными волосами… О, как я целую тебя — твои плечи, грудь, спину, ноги… как ты извиваешься, как ты возбуждена, насторожена, mein schönes blondes Raubtier479, моя гибкая, ярая пантера, моя то дикая, то укрощенная, — но всегда хищная, всегда сладострастная носительница Диониса… Ein schöner Traum480… но, увы, только сон, и не рассказа о снах моих ты от меня ждешь, а повествования о действительности. Последняя же олицетворена для меня в настоящую пору в образе моей уважаемой belle–mere481, и свинцовый океан берлинских кровель, расстилающийся перед моими глазами, служит только фоном для этой центральной фигуры. Эта дама, отличающаяся многими возвышенными качествами, но вместе и многими странностями ума и сердца, имеет между прочим, к сожалению, и способность меня временами экзасперировать (exasperer482); в общем отношения наши превосходны. Прежде же всего имею довести до твоего сведения, что А. Т. Дмитревская внесла свое имя в список лиц, выразивших сочувствие нашей любви. Да, на все лады она твердит мне о своем «сочувствии», выражает желание, чтобы и Лидия Дмитриевна считала ее своим другом, предлагает свою помощь и т. д. Много говорит о том, что мы очень подходим друг к другу (о тебе как о женщине очень талантливой, умной, способной на эксцентричности и крайности, притом как о человеке хорошем, она составила представление по рассказам знакомых, приходящихся тебе родственниками), что я не создан для семьи, что жена мне не пара и пр. и пр. Я заставил ее признаться, что брат жены483сообщил ей все — именно, после второго письма жены в Ялту, написанного по моем возвращении во Флоренцию, — хотя, чтб неудивительно, она предвидела происшедшее и раньше. Тем не менее она твердо держится за свое утверждение относительно фантастической «Немки», а я твердо пребываю в неверии, что даю ясно понять, указывая между прочим на то, что и без Немки с ее анонимным письмом вся связь происшедшего ясна и понятна. На анонимное извещение она ссылается главным образом для того, чтобы мотивировать свой приезд — и все же не умеет удовлетворительно объяснить, почему приехала в Берлин, а не прямо к дочери. В записке Немки будто бы заключалось утверждение, заставившее ее трепетать за жизнь дочери, и притом такое, что я счел своим долгом не раз определить его как «гнусность», а автора его как «гнусного клеветника», не встречая возражения со стороны моей belle–mere484. В таинственную Немку можно не верить, как не верю в нее и ее анонимные клеветы я сам; зато полного доверия заслуживают, по–видимому, уверения belle–mere, что о тебе и о твоем романе она слышала у знакомых в Москве, кажется, еще в начале зимы; говорилось между прочим, что ты теперь «не одна», и выражалось сожаление, что«он —человек женатый». Кто былон,belle–mere не знала («кто б он был?»485быть может, пела она в тревоге в лунные ночи); но потом на основании моих писем ей было уже легко увериться веготождестве со мною. Она рассказывает все это так обстоятельно и правдоподобно, что я склонен считать это за истину, и вывожу отсюда заключение, 1) что твоя несомненная и доказанная болтливость (которой не одобряет, с точки зрениятвоихинтересов, и А. Т.) выдала с самого начала нашего сближения много лишнего посторонним лицам; 2) что некоторые из лиц, которым ты делаешь свои конфиденции в более или менее прозрачной или даже вовсе не прозрачной, как думаешь ты сама, форме, гораздо более проницательны, чем ты предполагаешь, но зато гораздо менее, чем ты предполагаешь, достойны твоего доверия; 3) что ты имеешь немалое число недоброжелателей, которые зорко следят за всем, что с тобой происходит, и рады распространять дурную молву. А. Т. дала мне, по моей просьбе, честное слово, что будет хранить в совершенной тайне все, касающееся моих отношений к тебе; я указал ей на то, что, будучи посвященной во всю нашу тайну, она имеет одинаковую возможность повредить нам открытием этой тайны и помочь — своим молчанием: она обещала полнейшее молчание и даже вызвалась сделать, в случае нужды, отрицательное заявление относительно истинности слухов о нашей связи. За ее приезд в Берлин, ненужный для дочери и могущий только компрометировать <так!> меня, я ее упрекал; вмешательства в свои семейные дела я не допускаю ни для кого; жену, вследствие ее желания уехать в Россию, отпускал уже из Флоренции, где и взял для нее отдельный паспорт; если бы я знал тогда, что [она] [ее мать] А. Т. приедет в Берлин как бы для того, чтобы освобождать дочь, поступил бы иначе и никто не принудил бы меня к отделению паспорта. Это все потому, что вчера она выразилась, что «увезет» дочь с собой. Жене также хотелось ехать вместе. Я убедил однако жену остаться со мной, по уезде матери, хотя неделю в Берлине; потом мы поедем вместе в Москву, где покажем себя и Сашу моей матери; потом жена отправится в Ялту, где брат отыщет квартиру к 22 Мая стар<ого> стиля, а я, после короткого пребывания в Москве, вернусь в Берлин. Открыть ли все моей матери или все скрывать от нее, я не решил и не хочу решать до свидания с нею; там, на месте, будет только видно, как она отнесется к этой вести и как перенесет ее. А. Т. [начала] вздумала было с самого начала уговаривать меня к немедленному разводу. Я сказал, что обещал жене дать развод в любое время, когдаонаэтого пожелает, и буду ждатьеезаявления; совет же мой ей — не брать развода до нужды. По–видимому, политика А. Т. в том, чтобы как можно скорее опять сосватать дочь. Характерно для нее, как для человека решительного, что она старается убедить дочь, что я навек для нее потерян, что мы не пара и т. д. Довольно, однако. Напиши, что думаешь о всем сообщенном. Если бы ты знала, Лидия, как мне недостает Италии, и всего итальянского, и итальянской речи. Как странно везде говорить по–немецки. Как легко дышится там, у тебя, в твоей близи, — как тяжело здесь. Выезжая из Флоренции, я уже чувствовал себя в Немечине <так!>, [будучи] сидя под перекрестным огнем немецкой речи. Долго хранил я инкогнито как духовный родня почтенных соседей, но двое были моими спутниками до Tpieнта486, и мы кончили чуть не дружбой. Между прочим, вместе обедали в Вероне и обошли город.
После твоего прощального посещения в воскресенье вечером, после этой флорентийско–египетской ночи, которая оставила такую сладостную, опьяняющую память, я спал всего час или полтора и только в эту ночь — на четверг — снова оказался в постели, — зато какой мягкой, в каких пуховых перинах!
В Мюнхене я пробыл во вторник с утра до 5‑го часа и ознакомился с городом, музеями и пивными погребками. В Берлин приехал вчера утром, но не нашел до сих пор часа для письма среди бесконечных разговоров и переговоров. Посылаю письмо, на основании телеграммы, недоумевая, на viale Margherita487. Addio488, пантера! В.
65. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 апреля /11 мая 1895. Флоренция489
11 Мая 95 г.
Вячеслав, я наконец получила твое письмо. Оно произвело на меня сильное впечатление и преимущественно тяжелое. Скажу тотчас всё, чем переполнено мое существо.
Относительно твоей belle–mere: совершенно не желаю принимать ее дружбы, т. к. абсолютно не верю ей. И почему можно верить ей в одном, если рядом подозревать ложь? Родственников в Москве у меня есть только одна богатая и аристокр<атическая> семья Зиновьевых490. С ниминикакихнитей не имеют какие бы то ни было мои теперешние знакомые. Изнеродственников знакома я в Москве лишь с Вернадскими491. До них могло что–либо дойти лишь через Гревсов, т. к. Мария Серг<еевна> ужасно дружит с Вернадской. Что же касается моих конфиденций, я их никому не делала, кроме Алымовой и Четвер<ухиной>492, и обе они слишком сознательно дрожат за мое благополучие и за моих бедных детей, чтобы проговориться. Старушке Пабст493я писала о том, что я несчастна и «одна» и что счастие мне не дается. Твоего имени, кроме Ал<ымовой> и Четв<ерухиной>, я никому нарочно не упоминала. Словом, я отказываюсь верить, чтобы наша тайна была выдана иначе, как через самою А. Т., кот<орая>, раз она смотрит так безнадежно на твой возврат в семью, не имеет никаких причин щадить тебя и меня. Затем, и ты и жена много писали в Москву обо мне, значит, я здесь не причем. А что я не была болтлива, это я гордо заявляю и пренебрегаю даже повторять.
Между тем, факт тот, что наша связь стала общественной сплетней, и этот факт пробудил во мне ужас. Я боюсь, что она не только лишит меня детей (чего я не могу пережить, я говорила и повторять не хочу), но и лишит меня права требовать развода от мужа, если он заупрямится. Словом, дело плохо.
Еще одно больно поразило меня в твоем письме, ты, конечно, не догадаешься, т. к. писал это совершенно бессознательно и бессознательно выдал свою «мужскую» душу, кот<орая>, как и у всех Вас была, есть и будет нам врагом. Ты пишешь, что знай ты о намерении матери приехать «освобождать» дочь, «ничто в мире не заставило бы тебя отделить паспорт». Ты знаешь, я краснею, когда читаю и пишу эту фразу. О, как живо напомнило это мне моего мужа! О, как Вы все похожи! Вы способны для защиты своего мужского деспотизма и самолюбия пользоваться даже «паспортною системой» варварской России! Вячеслав, прочитав эти строки, да и всё письмо, я подумала: «О, какое счастие, что я не его жена, что я ничья жена и, видит небо Италии, я никогда ею не стану!» Ну вот мне и легче стало, я всё выразила, что бурлило в душе моей.
Но все–таки скверно мне, и вся страсть твоего письма не утешает меня. Я бы хотела видеть тебя, чтобы спросить тебя, глядя в глаза твои: любишь ли ты меня,любишь ли?
Ядолжна кончить, т. к. мы едем в Fiesoie. Scamuzzi был вчера и и <так!> опять отложил ответ на неопределен<ное> время.
Напишу еще завтра.
Ради Бога, не пиши сердитых писем. Мое не сердито. Я люблю тебя nonostante494твоей мужской души, но je suis sur mes gardes495. Целую тебя так, как ты хочешь.
Твоя Лидия.
Очень тороплюсь
еще целую.
66. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 30 апреля / 12 мая 1895. Флоренция496
12 мая 95
Мой дорогой друг, надеюсь, мой гадкий возлюбленный, что ты не сердишься за вчерашнее письмо? Прости меня, если я была несправедлива, но я не виновата в своей впечатлительности, которая каждый раз настраивает меня одинаково по прочтении твоего письма. В течение этих суток я прочитала его 4 раза и каждый раз с тем же чувством какой–то маленькой дисгармонии, кладущей тоску на мою душу. А в общем я так безгранично счастлива, даже блаженна, что не верю тому, что я не во сне. Единственное, что несколько затемняет картину, — это неразумное желание видеть тебя, иметь тебя в своей близи, прижаться к тебе, отдаться твоим поцелуям. Я так привыкла к твоим ласкам последнее время, что как–то неохотно посылаю тебе свои поцелуи, мне не хочется давать, мне хочется лишь принимать и умирать от твоей страсти. Но, милый, замуж я за тебя все–таки не хочу! это мой refrain497. О, как мне хорошо! не портит даже настроения мысль о будущем. Ведь будущим живут лишь глупые! Пусть московские и петербургские афиши разглашают мой роман. Я пока не в их руках, я свободна, как 4 ветра, и я смела и энергична, и готова бороться каждым атомом существа. Милый, не сердись на меня. Давай любить друг друга вдали, как любили вблизи. Итак, ты едешь в Россию! А меня еще звал в Берлин! Милый, возвращайся скорее. Моя мысль и чувство будут с тобою и с твоей матерью498. Быть может, тебе удастся убедить ее в том, что ты теперь лишь вполне счастлив (правда, гадкий, отвратительный?), и она как твоя мать поймет и не будет чрезмерно горевать о разрушенном законном семейном очаге!
Милый, вернись скорее, работай усердно, чтобы мы могли больше времени отдавать любви, когда мы будем вместе, опять и так вполне и безраздельно вместе!
А твоей теще я не верю ни в чем и не считаю ее искренной и доброжелательной ни тебе, ни мне. Ее многоречивость по этому пункту доказывают неискренность <так!>.
Милый, не могу более писать, голова кружится, т. к. я не совсем здорова, зато гений наш еще на звезде, где ему, конечно, несравненно лучше, чем на нашей планете.
Об импрезе499ни слуху ни духу. В Понед<ельник> или Вторн<ик> 20 или 21‑го выезжаю, если не будет до тех пор дебюта.
Целую, обнимаю, твоя, твоя
Лидия.
67. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 1/13 мая 1895. Флоренция500
13 Мая 95 г.
Дорогой возлюбленный! получила твое второе письмо! Когда мы будем вместе, я передам тебе твои письма, так как я боюсь держать у себя эти горящие страстью строки.
Когда передаешь свою страсть перу и изображаешь ее на бумаге, то точно вводишь какого–то свидетеля в свою тайну, ту тайну, которая так прекрасна вдвоем. Ты понимаешь мою мысль. Словом, когда я читаю твои письма, то чувствую, как краска заливает мои щеки, а между тем и я желаю взять твои ласки, быть может, не менее горяче <так!>, чем ты их давать. Но мое перо не настраивается под такт чувству, и я не могу выразить свою любовь и страсть на бумаге. Это странно! ведь писала же я пламенно, когда ты был в Риме. Но лишь до моего приезда туда. После того, как я стала твоею, мое красноречие всё испарилось, а твое расцвело! Я сама не понимаю, почему, но я теперь умею только целоваться, а описывать поцелуи разучилась, и придется тебе ждать той минуты, когда мы опять окажемся одни, скрытые от всего мира, чтобы ощутить огонь моей любви к тебе. Мне очень не по себе сегодня, потому что сегодня ты получишь письмо мое, в котором я делаю тебе выговоры. Как глупо! Но ведь ты просил искренности, и я не скрыла своего тогдашнего настроения, быть может, и несправедливо навеянное письмом <так!>. Милый, я решила исполнить слово, данное тебе501, по духу, а не по букве, и потому не пойду к итальянскому лекарю, а в Париже обращусь к хорошему врачу по горловым и по внутренним болезням. Согласен? или из самолюбия будешь настаивать на букве? Т. к. до сих пор Scam<uzzi> не является, хотя и обещал при первом новом течении в делах impresa: «<нрзб> da me, si come il vento!»502, то я и предполагаю, что надо lasciare ogni speranza503и выехать в Понед<ельник> илимаксимумво Вторник.
Вчера отослала длинное письмо Гревсу504. Мне было тяжело думать, что он уехал от меня с впечатлением о моей растерянности и двойственности, поэтому я горяче <так!> высказала ему, что эта двойственность, до ужаса пугавшая меня, оказалась переходным состоянием, навеянным, кстати, так сильно пережитым и тем, что те свойства моей натуры, которые я давила всю жизнь, внезапно страстно и непобедимо запросили жизни. Когда же я оглянулась вокруг себя и поняла, что с этою двойственностью жизнь для меня будет лишь сплошным ужасом, то я нашла в себе и прежнее мужество и покой души. Я нашла твердую опору в самой себе, в том глубоком сознании, что без всяких принципов, без сентенций и нравств<енных> теорий для меня в жизни есть твердыня долга, которая родилась и выросла во мне и со мною органически, этот долг для меня прежде всего олицетворяется моими детьми и затем трудом моей жизни в той области, в которой я могу дать больше всего. Сознав вполне это, я могу свободно давать волю жажде счастия, которое во мне так мятежно рвется наружу, т. к. никогда не доведет меня эта жажда до уничтожения во мне органической, непоколебимой основы жизни–долга. В том, что я взяла любовь, принадлежавшую мне роковым образом, и роков<ым> образом потерянное для другой, в этом я права, и жертвовать этим счастием было бы бессмысленным самоубийством. На любовь свою я смотрю, как и всякая женщина, как на высшее счастие, тепло и свет, согревающий и освещающий жизнь, и пока длится любовь, она накладывает на меня свои серьезные обязанности, кот<орые> вытекают из нее органически. По поводу тебя я сказала: «Мне кажется, что есть два рода фразеров: Рудины505и Ивановы. Первые хуже своих фраз, вторые неизмеримо лучше!» Затем я просила Мар<ию> Серг<еевну> сказать свое искренное мнение: желает ли она моего соседства и моей дружбы на это лето, я написала так: «Хотя я не считаю себя виноватою ни перед совестью, ни перед людьми, но признаю и уважаю искренние убеждения друзей, поэтому сумею принять мнение Мар<ии> Сер<геевны> без обиды или злобы». Письмо вышло очень горячим, и искренним, и гордым. Затем имею сообщить, что наполовину уже проштудировала роль Orsini в «Lucrezia Borgia»506!! Смейся, гадкий, отвратительный. А я вовсе не пантера, а просто Lidia Lidina, и целую тебя, и думаю и мечтаю о тебе.
Твоя Лидия.
Очень тороплюсь.
68. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 2–3/14–15 мая 1895. Берлин507
Берлин, 14 Мая (Rathenowerstr<asse> 45)
Дорогая моя! Я считаю в настоящее время наиболее правдоподобным следующее объяснение таинственных московских слухов. Донос твоего мужа о твоей поездке за границу «в обществе двух профессоров»508сделался ведом твоим многочисленным родственникам, тебе отчасти даже неизвестным, но тем не менее существующим и в Москве (примеры: Алферьевы, князья Девлет–Гильдеевы509), и повторяется, как эхо, в московских кружках, привыкших «интересоваться» тобою как личностью «экстравагантною», — приняв, конечно, более или менее фантастические формы. О твоей связи сомноюнет речи; говорят только, что ты «не одна», и прибавляют, чтоон,к сожалению, человек женатый: ясно, что этотонне кто иной, как… наш бедный друг, Иван Михайлович510, — или я ничего не смыслю в исторической критике! Чутье историка — если смею в скромной степени претендовать на таковое — побуждает меня питать доверие к показаниям моего источника, моей belle–mere, касающимся московских толков; я верю, что эти последние действительно дошли до нее, тогда как отнесение их кнашейсвязи есть уже дело ее собственного гения.
Итак, я позволяю себе надеяться, что о наших отношениях никто, кроме заведомо посвященных лиц, ничего не знает и что московские сплетни тебе вовсе не опасны. Что же до Анны Тимофеевны, я имею основания думать, что она сдержит свое обещание хранить тайну.
В воскресенье вечером она уехала в Москву, после проигранного ожесточенного сражения, имевшего целию захват и увоз дочери. Жена осталась со мной, по моему желанию, чтобы вместе отправиться на этой неделе в четверг, т. е. послезавтра, в Москву. Ехать с Анной Тимофеевной вместе я также отказался. — Кстати, отвечу тебе на твое обвинение. Слова, так неприятно поразившие тебя в моем первом письме, более, я полагаю, характерны для мужской логики, нежели для «мужской души»; а мужская логика единственно правильная, как ни непонятна она подчас женщинам. В отношениях моих с женой я, как и подобает, не выходил из области нравственных категорий и в этой области вел себя, по–видимому, корректно. Если же этот мой образ действий игнорируется и делается, без протеста со стороны жены, попытка насильственного вмешательства, то я, следуя за своими противниками туда, куда они меня призывают, оставляю сферу нравственных отношений для сферы отношений внешне–принудительных, т. е. для сферы юридической, и в ней [защи<щаю>] утверждаю свои права и защищаю свои интересы. Требование нравственно справедливое, но юридически несостоятельное должно быть удовлетворено; и оно же не заслуживает удовлетворения, доколе проводится средствами внешнего принуждения, а не выставляется как требование нравственного долга. — За обвинением следует у тебя заявление о твоем нежелании быть моей законной женою, а потом вопрос (который ты желала бы сделать мне лично, чтобы глядеть при ответе в мои глаза): люблю ли я тебя… О Лидия, мне даже в глаза твои не нужно смотреть, чтобы прочесть в них отрицательный ответ на тот же вопрос, если быявздумал предложить еготебе.Ответ этот написан в твоих словах: «je suis sur mes gardes»511. Ты знаешь сама, чтотакне любят. Но не упрекать тебя хочу я, или писать тебе «сердитое письмо» (которого ты боишься, как боятся докучного визита), или вызывать тебя на любовные уверения, а отмечаю только, что твое настроение понято и оценено: когда ты читала и перечитывала мое письмо, сердце твое закрывалось от меня,ты меня не любила.
Сегодняшнее письмо теплее. Я еду в Россию: спасибо за то, что будешь мыслью и сердцем со мною и моей матерью. Эти слова меня трогают. Я еду главным образом для матери. Но ехать и нет охоты; а прежде я так об этом мечтал…
Прощай, Лидия, возлюбленная! Итак, наш гений еще не покинул, счастливец, —
Для горьких снов земли обитель горних нег512…
Прощай, дорогая! Целую тебя
Твой Вячеслав
PS. В Москву пиши так:
Е<го> В<ысоко>б<лагородию> Николаю Николаевичу Голованову513.
Ильинка, Купеческий банк, — с передачей мне.
15 Мая, утром.
Вчерашнего письма еще не отправлял, предвидя возможность замедления отъезда. Только что получил твое письмо — ответ на мое второе. Рад, что вчерашнее мое письмо вышло таким, что не заставит тебя краснеть и не явится в твоих глазах неприятным «свидетелем твоей тайны, которая так прекрасна вдвоем»514, следовательно — докучным третьим лицом и неудобным для хранения документом. Кстати, кто просит тебя хранить мои письма? Рад также, что ты чувствуешь себя удобно и безопасно на твердой скале («твердыне») своего долга. Очень полезно найти «твердую опору в самой себе», если тебе приходится быть настороже515даже против самого близкого (?) тебе в настоящую пору человека. Рад наконец, что письмо твое Гревсам вышло таким «горячим, и искренним, и гордым»516—и вместе таким моралистическим и тошным517518; Гревсам оно очень понравится, можешь быть спокойна. Благодарю за моралистическую рекомендацию моей особы, «meine moralische Ehrenrettung»519, как сказали бы немецкие филистеры, которые теперь очень моральны. А твой «фразер» все невольно является enfant terrible в глазах своих этических ближних: мягкосердой теще он доказывает преимущества и красоты бессердечия, а пред нашей гостеприимной Frau Dr. Löwenheim, деятельным членом этического общества, защищает антихристовы идеи Фридриха Nietzsche. Относительно врача, согласен подождать, если ты едешь в Париж безотлагательно. — Получен ли ферратин520? — Голубые письма твои521кажутся мне в Берлине голубой, тихо журчащей водицей. Они очень прохладны. Правда, после Италии мне здесь вовсе не жарко; но вскоре это будет по сезону. Впрочем, для остужения внутреннего, сердечного жара они уже очень полезны; и во всяком случае утоляют на время мою страстную жажду тебя, твоей близости, твоей речи, твоих ласк. Твой В.
В Москву пиши на голубой бумаге (я все же люблю твои голубые письма); но конверты пусть будут лучше белые.
69. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 мая 1895. Берлин522
Берлин 16 Мая
Итак, сегодня вечером я выезжаю в Россию… Как долго ждал я этого дня! Как мечтал о нем! А когда он настал, мне тяжело и тоскливо на душе, и я охотно остался бы по сю сторону «рубежа», если бы «в покорной тоске» не ждала менятамстаруха–мать523. Как жутко ехать в Россию! Словно из светлого мира божьего <так!> уходишь в киммерийскую ночь…524Ты знаешь, что я не люблю либеральных фраз; но в течение девяти лет и особенно в течение последних четырех из них я чувствовал себя слишком свободным, чтобы не чувствовать живо всей унизительности возврата в отечественноеподданство.Дай Бог, чтобы пришлось увидеть за рубежом побольше отрадных явлений, чтобы родина понравилась мне, а я родине. Быть может, дым отечества усладит меня525; но сегодня я тоскую, расставаясь с гостеприимною почвой старой культурной Европы. Сегодня я в грустно–лирическом настроении и потому пишу тебе. Ты понимаешь меня; ты меня любишь. Тебе — последние строки того долгого и, несмотря на все блуждания, благодатного периода моей жизни, который научил меня, что своим и родным можно называть только свое и родноепо духу.Прощай, родная Европа, и пусть будет мне определено судьбою скорое и радостное с тобою свидание.
И ты, Лидия, будешь далеко–далеко от меня. Вести от тебя будут доходить до меня поздно… И сегодня я не имел твоего письма: это значит, что буду лишен его еще ряд дней…
Скорее освобождайся, милая, от своих парижских дел; я также не засижусь в Москве. Скорее устроим наше свидание! Мне тяжело без тебя. Прощай. Посылаю тебе бесконечные страстные поцелуи. В.526
Адрес:
Николаю Николаевичу Голованову,
Москва, Ильинка, Купеческий банк — с передачей мне.
70. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 5/17 мая 1895. Флоренция527
17 Мая 95 г.
Гадкий! за что ты прислал мне после трех дней мучительного ожидания такое колкое насмешливое письмо! Гадкий, гадкий! О гадкий! И представь себе, что из всего запаса твоих едких нападений затронуло меня лишь одно. Быть может, потому что это лишь одно из всего письма имеет в себе одну иоту правды? Впрочем, вряд ли. А правда глаз колит <так!>. Это твое гордое, дерзкое, нахальное заявление, что лишь одна логика существует, т. е. мужская. Представь себе, как я глупа: ведь я воображаю, что и мне присуще думать и поступать логично, и что я даже люблю логику и с нею в очень коротких отношениях. Вот дура–то! А оказывается, что лишь мущины способны понимать логику, а я, увы, лишь глупая и самомнительная баба. Прости, мой дорогой и вечно логичный мущина, прости мне мою дерзость!
Итак, это задело меня. Что же касается остального, то я удостоила бы письмо твое смехом своим, если бы, о отчаяние, ты не был бы уже в Москве или неподалеку от нее. О да, если бы ты, возлюбленный, был в Риме, то я смеялась бы, весело смеялась. Ведь я же знаю, мой милый, что ты во всем не прав в своем суждении о моем настроении и чувствах к тебе. Я чувствую лишь одно, что я страстно желаю видеть тебя, целовать тебя, говорить с тобою, быть твоею душой и телом. Но так как это невозможно, то я посылаю тебе ежечасно, ежеминутно свою мысль, свое горячее чувство, и я желала бы, чтобы ты ощущал мою душу всегда с тобою во всякой радости и заботе твоей. Ты меня обвиняешь, мой гадкий, в том, что я написала, что je suis sur mes gardes, но, mon cher amant, tu sais bien que je ne l’ai jamais ete envers toi528! Брось разговоры о словах. Мы оба дали друг другу так многое, так многое положили к ногам нашей богини Венеры, что можем только стремиться к еще большему и большему. И я теперь живу лишь будущим и прошлым, поэтому я должна бы быть глупой и бедной по собственному определению. Но я не считаю себя таковой, т. к. я счастлива прошлым и верою в будущее. Я верю в наш Берлинский медовый месяц! Да, он будет первым истинным медовым месяцем нашей любви, т. к., наконец, нам предстоит вполне и безраздельно принадлежать друг другу много, много дней подряд.
О, давай доживать скорее, скорее до той минуты, когда еще раз поезд примчит меня в твои объятия. Мой дорогой, любимый, что делаешь ты, каково тебе на душе, кто вокруг тебя, каковою оказалась твоя мать духовно и физически! Горько или радостно было ваше свидание? Дорогой, вся душа моя с тобою, но как далеко, как далеко! и еще так недавно мы могли шептать друг другу ласковые речи в «немой и страстной жадности?»529Милый, когда написал ты это стихотворение? Подал ли ты диссерт<ацию> в Берлине530? Напиши еще о своей жене всю правду, как ее настроение и здоровье. Милый, не забывай меня на родине, не изменяй мне, не возвращайся к старым страстям и не бросайся в новые. О, напиши мне еще, как писал первые письма. О пусть лучше я краснею, но жадно читаю и перечитываю твои строчки. Гадкий, неужели ты думаешь, что я могу уничтожить хотя одну строчку твоего письма? Милый, пиши чаще, без письма твоего на моем горизонте не встает ясное солнце и жизнь кажется бледной и пустой. Во Вторник 21‑го назначен день отъезда в Париж, но еще до последнего дня, т. е. до самого Вторника я не буду знать, не останусь ли я дебютировать. Впрочем, надежды почти punta531, поэтому пиши уже в Париж poste rest<ante>532. За железо спасибо533. Здоровье мое крепнет, кашель пока не возвращается, но в Париже обращусь к доктору, не сердись. Милый, прощай, пока еще надолго. Мое настроение, вне мыслей о тебе, очень деловое и рабочее, но надеюсь не слишком долго провозиться с Carmen534и затем, пробыв недели две со своими детками, помчаться в Берлин. Но я не хочу жить в разных комнатах и скрываться от хозяйки. О, как я хочу полной, беспрепятственной близости, как мне надоело притворство! Милый, прощай, пиши. Обвиваю твою шею, прижимаюсь к тебе и жадно целую твои губы. Прощай, отвратительный. Твоя, твоя.
71. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 6/18 мая 1895. Варшава535
Варшава 18/6 Мая.
Дорогая, возлюбленная! Вот я и переступил рубеж и свои первые строки с родной почвы, так же, как последние строки, написанные мною по ту сторону рубежа, богомольно посвящаю изложению своего любовногоcredo:Лидия, люблю, люблю, люблю…
Милая, где ты? Как часто я тоскую по тебе! Застанет ли тебя это письмо еще во Флоренции? Когда дойдет до меня весть от тебя?..
Ach, um deine feuchten Schwingen,
West, wie sehr ich dich beneide!
Denn du kannst ihr Kunde bringen,
Wie ich in der Trennung leide…536
Границу переступил я не без радостного волнения. Первые впечатления были очень благоприятны. Родной язык звучал мягко и приветливо, в несколько странных с непривычки по своей фамильярности оборотах добродушной и простоватой русской беседы. Славянский тип и характер производили впечатление мягкости. Никто притом не теснил нас и к нам не придирался. Скудость и некоторая беспорядочность внешней обстановки в соединении с добродушною распущенностью людей напоминали, [после] при переходе от германской дисциплины и строгости, пограничные аванпосты дорогой Италии. Но я все же еще не в России, как ни стараются убедить меня в противоположном мундиры русских жандармов и русские надписи на железнодорожных станциях и на вывесках варшавских магазинов. Самая Варшава город чисто западный, и, говоря по–русски, [не имеешь чувства] сознаешь, что говоришь не на языке страны, а на языке чужом и искусственном: такое чувство испытывал я в Италии, говоря по–французски. Хочется овладеть польским языком и говорить с туземцами по–польски. Мы живем у моей тетки, милой и умной старушки, на которую мне больно смотреть, потому что я застал ее уже [почти] слепой, могущей различать только свет и мрак, и у ее пасынка, Вл<адимира> Ив<ановича> Беляева537, профессора–ботаника, в Помологическом538Саду, которым он заведует. — Конечно, нам рады, показывают нам город, угощают и занимают нас, вспоминают мое детство и юность, радуются на Сашу и, как кажется, на наше семейное благополучие. Мы оба должны были, приехав сюда в пятницу, остаться до воскресенья; но завтра, в воскресенье, пустимся в дальнейший путь, в Москву, куда меня влечет нетерпение увидеть мать. Владимир Иванович — человек мягкий, сердечный и глубоко культурный; но — «недоступная черта меж нами есть»539… Наши мировоззрения совершенно различны.
Вот тебе короткая весть обо мне. Когда–то получу я твои дорогие строки? Лидия, пиши по крайней мере чаще, если судьба так далеко развела нас.
О, как бы я прижал тебя теперь к своей груди, моя пантера! Как бы я ласкал тебя!.. А ты — любишь ли меня еще, думаешь ли часто обо мне, тяготишься ли разлукой, замышляешь ли ускорить свидание… или….
Прощай, некогда писать больше
Твой Вячеслав
/ Москва Н. Н. Голованову Ильинка Купеческий банк, с передачей мне./
72. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6–7 /18–19 мая 1895. Флоренция540
Флоренция 18–19 Мая 95
Дорогой Вячеслав! Неужели после твоего гадкого письма541мне придется ждать много, много дней ласкового слова. Представь себе, что несмотря на возмутительное содержание твоего письма, несмотря и на то, что еще так недавно я слышала твою живую речь, итак, представь себе, что я читаю и перечитываю это письмо. Уже прочитала его 4 раза и сейчас собираюсь лечь спать и в постели прочитать его в пятый раз. Etes–vous flatte, monsieur542? Я надеюсь, т. к. вообще я ненавижу перечитывать письма, и не знаю, перечитала ли я во всю жизнь письмо от какого бы то ни было друга.
Что ты там делаешь? Мне как–то трудно представить тебя, мой возлюбленный, там, в далекой Москве, в среде твоих давно не виданных тобою родных и друзей. Я горько размышляю о том, что старое былое нахлынуло на тебя и все эти люди и впечатления юности стерли с души твоей мой образ. Дорогой возлюбленный, прошу тебя опровергнуть меня, если я не права.
Вячеслав, вообрази, как я права, говоря, что довлеет дневи злоба его543. Располагала я лечь спокойно спать, окончивши письмо, и вместо того, на том последнем слове до отрывка внезапно со страшным подземным гулом весь дом точно с места сорвался, мебель сдвинулась с места, картины слетели со стены, а у меня было ужасное, ни с чем не сравнимое ощущение, что меня бросает беспомощно взад и вперед. Это продолжалось не более 1/2 минуты, но пережито было миллионы жгучих ощущений, из которых сильнейшее черный ужас! Это не страх, потому что во время ужаса ничего не боишься, а это какое–то одуряющее отчаяние, заставляющее понять, что сейчас все кончено и только бы скорее…
Я бросилась к матери и говорила какие–то нелепые слова, успокоила <1 или 2 нрзб> старуху, с трудом волочащую ноги, вбежала в детскую и с Козликом544в охапке и с матерью под руку принялась спускаться по лестнице или, вернее, сползать, т. к. бедная мама еле могла двигаться. Старшие два плачут от ужаса, так как и их и Анюту просто с ног сбил толчек <так!>. Выбравшись на улицу в очень легком костюме, принялись прикрывать детей. Здесь только мы вполне поняли, какой ужас пережили. К квартире наше<й> мы чувствовали такое отвращение, что потащились в сад fortezza545и там на скамейках провели ночь до рассвета. Первый удар был в 9 ч<асов> вечера, второй в 11. Третьего пока не было. Теперь только что добрались домой в самом жалком виде, и я пишу еле живая, т. к. и устала, и сердце сильно болит. Я ненавижу землетрясения. Укладываем сундуки и завтра же выезжаем.
Милый, кончаю письмо. Очень не хочется умирать, когда здесь меня грела твоя любовь. Я так счастлива, о возлюбленный, не хочу я смерти, кот<орой> столько раз жаждала.
Твоя всем существом
Лидия
Целую много раз, и страстно, возлюбленный. Прости, но конверта иного нет.
Милый, целую, целую.
73. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12/24 мая 1895. Люцерн546
Lucerne 24/12 Мая 95
Дорогой, возлюбленный, наконец дождалась я возможности сесть за стол и написать тебе, как тоскую я по тебе и как живу лишь мыслею <так!> о предстоящей нашей совместной жизни. Париж, Гревсы, Carmen, океан — всё это для меня почти равнодушные аксесуары <так!> этих недель, долгих и одиноких, которые приходится прожить так или иначе врозь с тобою. Из всего, что ожидает меня в ближайшем будущем, всего больше трогает меня встреча с Алымовой, и то потому, что я, наконец, могу вслух произнести твое имя и не должна скрывать нашу связь с тобою. Милый, вот уже неделя, что я не имею слова от тебя, и скоро ли еще увижу твой почерк? Да и когда увижу, что скажут мне эти мертвые черные знаки, начертанные много дней назад тобою? Что делаешь ты? Каково на душе?
Каково было твое первое впечатление России и каков получился осадок на душе всего целого новых и воскресших старых впечатлений? Какую роль играет в твоей теперешней душевной жизни образ твоей далекой подруги? Читал ли ты в русск<их> газетах о флорент<ийском> землетрясении547и как ты думал обо мне при этом? Я удивляюсь на себя. Я не боюсь и никогда не пугаюсь никаких опасностей, я бравирую их на лошади, на море и перед людьми всякого рода, но гроза и подземная работа земли производит на меня потрясающее впечатление, и я испытываю ощущения совершенно декадентские: безмерный ужас и безмерное наслаждение этим ужасом, и я опять жажду ощутить это жуткое содрогание земной коры, заледенившее мне сердце в ту ночь. Мы выехали стремительно из Флоренции в Воскрес<енье> 19‑го и с тех пор скитаемся по итальянск<им> озерам. Теперь живем в Люцерне, а завтра мать едет в Россию, а я в Париж, где буду уже в Воскр<есенье> утром. Во время пути мне приходилось очень круто: 3 детей и старуха бестолковая и больная. Пришлось так много говорить и распоряжаться, что голос совсем спал, но кашель окончательно исчез и здоровье отличное. Я пишу тебе, а рядом только что проснулись (11 1/2 час.) «молодые» и страшно влюбленные Итальянцы. Они начали с того, что потребовали себе какого–то вина и превесело хохочат <так!> в своей спальне. Ну, прощай, прощай, дел масса, забот уйма. О Берлин, Берлин, не чаяла я вздыхать по тебе! Италии сказала лишь a rivedere548, но не addio549, и всё–таки сердце ёкнуло! Милый, целую тебя со всею негою и страстью только что покинутой чудной страны.
Твоя Лидия.
Кстати, меня интересует твой Голованов. Кто он? У него ты живешь? Я точно слышала о нем550.
74. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 13/25 мая 1895. Париж551
25 Мая.
Дорогой друг! привет тебе из Парижа. Пишу на почте. Гревса еще не видала, но нашла от него письмо552. Мое письмо ему не понравилось, и он продолжает говорить неизменно то же. Иду сейчас к ним. Пошлю тебе его письмо. Он на тебя обижается за молчание. А нам он всё пророчит несчастие! Но это вполне зависит от нас, по–моему. Пока я очень счастлива и тебе того желаю. Париж, кажется, прекрасен. Остановилась в дешевой гостинице и скоро надеюсь устроить семью в деревне. Целую тебя жарко и остаюсь твоей.
Лидией.
75. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 16/28 мая 1895. Париж553
Paris. Rue Desbordes Valmore
28 Мая 95
Мой возлюбленный, вот уже третий день в Париже.
Настроение отвратительное, хотя разумно бодрюсь. Начну с деловой стороны. Покончив со всеми хлопотами installation554, я сегодня лишь с большим трудом отыскала professeur Mme Padilla555. Она живет на rue Prony, довольно шикарная улица, в собственном доме в 3 этажа, весь занятом <так!> ею. Шик страшный. Приняла меня величественно и приказала <?> петь. Я пела Amor из Carmen и произвела на нее очень невыгодное впечатление. Это я тотчас заметила. Она сказала, что голос для grand орera556слаб и что надо travailler beaucoup557. Я была совсем «не в голосе», и единственное мне утешение это собственное сознание, что я пела скверно. Мой голос переутомлен чрезмерною работою во Флоренции и теперь заржавел во время этого тревожного путешествия avec enfants et ailecule <?> (кажется, неграмотно написала)558. Плата за уроки громадная, но зато одно утешение, она едет на дачу вблизи Парижа и берет с собою учениц, желающих продолжать. В четверг будет первый урок. О Боже, неужели мой голос плох! О жалкое существо, положившее всё в одно и с минуты на минуту ожидающее полного падения. Я, кажется, не переживу этого удара. Я не выдержу этой неудавшейся жизни, падения всех моих упований. Я не соглашусь сойти на нуль, на жалкое существование ничтожного паразита, сознающего на себе неоплатный коллосальный <так!> долг перед собратьями. Мои убеждения ответственности каждого перед всеми слишком глубоко проникнули мою кровь. Ужас жизни слишком близко прикасался ко мне, и я могу сносить жизнь, любить ее, пользоваться ею и ее блаженством лишь если я чувствую, что я исполнила то, что моя природа предназначила мне исполнить, а не изломала и не исковеркала себя. После тщетных метаний и замыслов я, наконец, напала на то, для чего, казалось, была создана, больше: я возмечтала писать и творить, я вышла из колеи средних людей. Я поставила: пан или пропал. Да будет так. Да, пан или пропал. Назад хода нет, а если моя ставка рухнет, то ничто уже не спасет меня, и даже любовь. Неужели тогда подлый инстинкт самосохранения не даст не поднять руку на то, чтобы уничтожить это дутое, нелепое, неправое существование? Нет. А если да, о тогда брось меня, ненавидь, презирай. Мой друг, прости, всё это вышло неожиданно, всё вылилось помимо воли. Молчу, но клянусь, что не лгу и не преувеличиваю.
Дальше — Гревсы. В смысле корректности их отношения хороши. Они сделали всё: И. М. встречал меня в 6 часов утра и т. к. попал не на тот вокзал, то прождал часа 4 напрасно. Когда я, уже после того, как остановилась в гостинице, приехала с детьми к ним, то была встречена и дружески и любовно. И. М. со мною ходил отыскивать пансион. М. С. была ласкова. Но, но между нами порвалось и порвалось навсегда. О Вячеслав, я чувствую, что И. М. чуть ли не ненавидит меня, ибо во мне видит врага тебя, а тебя он любит. И не это так горько, что я не могу и не хочу высказать. Я только теперь поняла, как я любила И. М. и как меня тянуло к М. С. Они оба мне так дороги, так близки, что когда я пишу эти строки, из глаз моих струятся слезы. Они думают, что я счастлива, но увы, я не гений и поэтому я не обязана быть бессердечной, и мое сердце болит. О прости, прости, но если бы было возможно вернуть тебя Д. М. и меня моему тоскливому одиночеству — я, быть может, оказалась бы «героем» и простилась бы с нашим золотым сном.
Прощай, я устала. Перо такое скверное, что пишу отчаянно.Отчего ты не пишешь, отдал ли диссертацию и видел ли Г<иршфельда>559в Берлине?Вернись скорее в Берлин. Целую тебя, возлюбленный.
Твоя Лидия.
Я на океан к детям не попаду, а прямо после уроков поеду до Милана в Берлин.
Ради Бога, не сердись и не ищи560доказательства малой любви в моих словах, иначе я никогда не буду искренна.
Целую еще. О хоть бы увидать тебя скорее.
76. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 17/29 мая 1895. Москва561
77. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19/31 мая 1895. Париж563
31 Мая
Дорогой Вячеслав, что означает твоя телеграмма: «Scusa silenzio come medisimo» и т. д.564Я не думала сердиться, но не понимаю, почему ты молчишь? Это дурной знак, быть может. Я не понимаю. Друг мой, неужели новые впечатления изгнали меня из твоей души? Только, ради Бога, не скрывай ничего. Это грех. Je suis lancee dans le monde565. Получила через Гольштейна566приглашение на soiree intime567в редакцию «Magasine Internationale>"568. Там увижу всяких знаменитостей муз<ыкального> и журн<ального> <?> мира и при их помощи выберу хор<ошего> профессора. A Padilla пока побоку. Если мне удастся понравиться и создать себе протекцию, то, быть может, решусь остаться до Янв<аря> в Париже и надеяться <?> на дебют во Франции. Алым<ова> приехала. Милый, отчего ты не пишешь? Я не плачу тебе злом за зло, т. к. жалею тебя и боюсь, что у тебя причина серьезная молчать. Что твоя мать? Что Д. М.569? И что твоя работа? Когда в Берлин? Я здесь пекусь в котле и ничего не поспеваю. Я все570не верю, что я в Париже и уже влюблена в него по уши. М. С. Гревс со мной в наилучших отношениях близкой дружбы, а И. М., кажется, ненавидит меня, и я просто боюсь его, такой он злой. Целую самым нежным образом, мой возлюбленный. Твоя верная подруга
Лидия.
78. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 мая / 2 июня 1895. Париж571
2 Июня 95 г.
Вячеслав, я просто в отчаянии от твоего молчания, хотя вполне надеюсь, что когда ты получишь это письмо я уже буду успокоена вестями от тебя. Что может означать твое молчание? Или твою серьезную болезнь, илй какое–нибудь несчастие, которое ты хочешь скрыть от меня.
Ведь не могу я допустить и мысли, что ты из индеферентизма <так!> мучаешь меня. Телеграмма ничего не объясняет и только делает молчание твое еще значительнее и таинственнее. Ты знаешь, что я не склонна придумывать ужасы и долго не допускала себя до этого, но со вчерашнего дня мне сделалось непреодолимо жутко. Я третьего дня проводила Марию Серг<еевну> с детьми на дачу. Она льнет ко мне с самой искренной дружбой, и мне это чрезвычайно дорого. Возвращалась с проводов с сердитым И. М. Он продолжает производить на меня замораживающее впечатление. Он точно избегает смотреть на меня и говорит или насмешливо или колко. Ужасно неприятно с ним видеться, и он точно злится на меня и не может сдержаться. Впрочем, не поручусь, что во всем этом впечатление <так!> не учавствует <так!> мое подозрительное самолюбие.
Вчера вечером была на вечере у издателей «Mag<azin> International», как писала тебе. Кстати, я писала через 2, 3 дня неизменно. На вечере было скучно, тесно <?>, жарко. Концерт был плохой. Народа масса, но никто не произвел <так!>. Зато я, кажется, покорила «страшного» Гольштейна, кот<орого> и М<ария> Сер<геевна> боится. Он зазвал меня после soiree572к себе чай пить и просил прийти сегодня, чтобы петь solo и дуэтом с Вульфом, доцентом Варш<авского> университ<ета> и мужем Mile Якунчиковой, пьянистки, у которой сестра художница573. Итак, пришлось уже завести costume de soiree574. С профессором пения все еще не решено. Mme Holstein575мне ужасно полезна и ввела меня в круг артистов, кот<орые> могут рекомендовать меня самой Viardot576.
Думаю, что не удастся последовать за своей маэстра на ее ваканцию и поэтому в Июле я буду свободна и, навестив детей, к началу Августа приеду в Берлин, если мы оба будем живы. Ради Бога, не запускай свои письма мне, мой дорогой и горяче <так!> любимый друг.
Спешу по звонку к завтраку и остаюсь твоею Лидией.
Целую тебя со всею нежностью и любовью.
Позже.
Письма все нет. Целую еще.
79. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 мая / 4 июня 1895. Париж577
О Вячеслав, я более не хотела писать, и я теперь не знаю, отошлю ли это письмо. Но не писать теперь, когда душа изнывает, я не могу. О, я знаю, что я не имею права жаловаться, ведь неядостойна жалости, а другая женщина, которая страдает так незаслуженно, и я повторяю, что часть, и лучшая часть моего существа с радостью отказывается от тебя и твоей любви ради нее, но только ради нее. Но, друг мой, моя беда в том, что я не так просто соткана, как Гревс, например. Понимая, и в конце концев <так!> даже, вероятно, находя в себе силы для честной и высокой жизни отречения, я тем не менее и понимаю и жажду иной жизни, жизни, в которой богато может развиться моя натура, жизни любви, юга, блеска, счастия, о счастия, которым я так умею захлебываться. И опять рядом с разумом, с долгом встает этот непобедимый мятеж против силы, давящей меня, и опять, как в 19 лет, когда я рвалась на подвиг, я рвусь и задыхаюсь от жажды жить, гореть, испытывать и наслаждаться. Да, я такова. Дай мне счастие, и я, кажется, мир сдвину, но когда я должна отречься, все тоны бледнеют, взгляд тухнет, и я вяло влачу эту жизнь долга и тоски. И, истая женщина, я не вижу счастия вне любви и, истый человек, я не ставлю любовь единственною и высшею целью моего человеческого существования. Но я, как бабочка, жажду купаться в лучах солнца — любви, и сквозь лучи эти воспринимать весь мир со всею его бесконечною красотою и полнотою. Жизнь и любовь для меня связаны в одно, и без Венеры мир для меня мертв.
Теперь, Вячеслав, я страдаю, бесконечно страдаю. Только привычка страдать помогает мне выносить разумно эти мучения. Я встречаю день, каждый новый день, приносящий мне лишь новое горькое разочарование, слезами, а ты знаешь, что я плачу не легко, и эти слезы не облегчают, как свинец, ложатся они на душу до вечера, когда я засыпаю, согретая робкой надеждой на утро, для того лишь, чтобы проснуться еще раз обманутою.
Я пережила острый период ужаса за твою жизнь, когда твое молчание казалось мне признаком смертельной болезни. А с тех пор я то не выхожу из мучительного, больного недоумения, то впадаю в припадки возмущения и злобы. Твое поведение и оскорбительно, и жестоко, и просто бесчеловечно и непростительно. Какая, какая в мире разгадка может быть твоему молчанию. Мы были всем друг для друга, чем может быть человек человеку. О, как мы любили, как ненасытно сливались наши существа во всей полноте этого слова. Вместе нам мир казался шире, прекраснее и жизнь сияла ослепительным блеском. Мы были так дружны. Или это сон, всё сон… Что бы ни произошло в тебе и с тобою, ты клялся в одном: всегда сказать мне правду. О, зачем же ты молчишь? Разве я не горда и не сильна?
Я не могу больше писать… Но я прибавлю к прошлому письму лишь одно. Правда выше всего, никогда не основывай своих отношений ко мне хотя бы на самой гуманной подкладке. Если ты хочешь и можешь вернуться к жене и тебе тяжело говорить об этом — молчи, и я пойму. Но если это не то, если я для тебя то, что была, и помимо меня нет образа иной женщины в твоей душе, в твоих мечтах, о, ради всего святого, напиши мне, напиши мне всю правду, и отчего ты молчишь. Я, кажется, всё поняла бы и всё простила.
Но, повторяю, если ты можешь вернуться к старому — вернись и прощай.
Ничего, ничего не могу выразить пером.
Прощай.
Лидия.
80. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 мая / 5 июня 1895. Париж578
Inquiete telegraphiez verite immediatement579.
81. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 26 мая / 7 июня 1895. Москва580
sono medesimo amandoti ardentemente sto bene parto domani581.
82. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 31 мая / 12 июня 1895. Париж582
Париж
12 Июня 95
Вячеслав, совершенно не знаю, что и как писать тебе, и в душе своей чувствую, что молчаливый твой разрыв со мною требует и от меня такое же молчаливое согласие на него, принятия его как fait accompli583и больше ничего.
Мотивы этого разрыва навсегда нашего Римского палящего и столь краткого романа мне совершенно неизвестны. Тем не менее я надеюсь, что нашла бы в себе достаточно гордости и самоуважения, чтобы молчать в ответ на твое оскорбительное молчание.
Есть только одно предположение, которое не только разрешает мне это письмо, но делает его желательным, почти необходимым.
С первой минуты сознательной жизни и до того часу, когда я впервые рядом с тобою вошла в стены нашего колизея <так!>, до того часу вся жизнь моя могла резумироваться <так!> в одном: борьба со своею жизнерадостною натурою ради строгого, неумолимого служения идее самопожертвования людям. Свое девичество я посвятила мучительному аскетизму или, вернее, страстному стремлению к нему, вся жизнь моя замужем так полна борьбою, и трудом, и жаждою служить всецело идее, что я ни разуне успелауглубиться в себя и спросить себя: люблю ли я действительно? знаю ли я личное счастие? Счастие казалось мне преступлением, впрочем. Когда я после разрыва с мужем тосковала по счастию до жажды самоуничтожения, то я сама осуждала в себе эти порывы, эту тоску, боролась с нею и с завистью и благоговением смотрела на тех, которые мне казались свободными от нее. Готовя себя к карьере артистки, ни разу я не подумала о блеске и славе серьезно, и целью моих усилий мне представлялся лишь труд, приходившийся мне по душе и по способностям.
Но эти долгие годы отречения от всякой заботы о личной радости, всё пережитое, со дня свадьбы обращенное в насмешку, вся жизнь без просвета счастия, и всюду долг, и долг, и одиночество, и отречение, и этот Рим, и Колизей, и ты, такой непонятный и заманчивый, такой близкий и далекий мне, — всё это совершило во мне какой–то странный переворот. Первую искру зажгла внезапно ясно испытанная мечта о славе, но для женского сердца, истерзанного и затоптанного, слава еще мало говорит. Флоренция разожгла едва тлевшую искру любви, заброшенную тобою в нашу первую встречу, Рим зажег жаркое пламя. И что сталось со мною? Как выразить, как объяснить тебе? Я сама не вполне ясно сознаю. Знаю только, что я была чиста, хороша, права, а теперь я только счастлива (т. е. была счастлива недавно). Но я уже не та. Ты знаешь одно, что я не верю, не умею верить и молиться, но ты не знаешь, что я боюсь Бога. Да, я боюсь Бога. Я, бывало, стыдилась всякого несчастного человека, потому что сама не была несчастлива, теперь же я сотворила несчастного человека и сама оделась в его счастие и и <так!> насладилась им. И я боюсь Бога. Пусть всё и все говорят мне, что я не виновата, что Эрот свободен, что суд совести может оправдать меня, и все–таки передо мною стоит образ женщины, которая несчастна через меня, инежалость мучает меня, пойми, не жалость, а ужас перед Богом, перед тем сознанием, что я, чья жизнь была безупречна и чиста, как снег, согрешила,пожертвовала долгом, чтобы захватить счастие,что совершилось что–то роковое, бесповоротное, и я уже не та: я умерла, а воскресло другое существо, которое с благоговением вспоминает жизнь первого, умершего существа и с ужасом вдумывается в свою. Но отвратительнее всего, что, переступив цепь, ту цепь, о которой мы так много толковали и которая нам казалась непобедимым <1 нрзб>, я не освободилась. О, это точно ветхозаветные запретные плоды. Я не стала как Бог584, я чувствую, как Ева, потребность скрыть свою наготу перед самой собою даже.
И вот я подошла к главному — предполагаемой причине твоего молчания. Я думаю, что ты в Москве так или иначе почувствовал возможность возврата к своей жене, полное восстановление твоей семьи. И мне хочется первой сказать свое слово по этому вопросу. Я чувствую в глубине души своей, что этим одним, т. е. отречением от тебя первого и единственного и последнего своего счастия, что лишь этим я могу убить в себе нового человека и воскресить первого. И я чувствую в себе силу сделать это и жить. Я буду петь, и растить детей, и любить людей, и искупать свой грех, как, помнишь, я однажды, давно, давно говорила тебе по дороге в San Miniato585. Я уже давно, уже с первой встречи в Риме потушила фонарь Диогена586и более никогда не зажгу его, о никогда, никогда. Я это чувствую так же ясно, как то, что мое сердце твое и твоим останется. Не бойся, — мой, мой свободно данный поцелуй был твоим в первый и в последний раз. Но я буду жить, и я не буду отчаяваться <так!>, и я даже не буду бездонно несчастной. Только во мне оборвется раз и навсегда моя жизнерадостность, il mio sogno della vita587, останется лишь la vita, a la vie n’est pas drole, mon ami588!
Странно, никогда в жизни не была я такою покорной, как во Флоренции, и никогда не буду. Всё это я не только знаю, но чувствую, предчувствую всем существом. Итак ничто не мешает тебе, мой друг, победить, если оно еще не побеждено, твое увлечение, твою мечту. Забудь Fiesole и Колизей, перед нами не Италия, а Россия.
Ведь ты знаешь, Вячеслав, что я искрения, и мои слова перед тобою не нуждаются в клятвах.
Посылаю письмо это сегодня же, потому что довольно страдала за эти тяжелые недели молчания. Когда всё будет покончено, быть может, всё–таки будет легче, потому что я чувствую в себе силы бороться со всем, что ясно. Лишь неясное убивает мою энергию.
Окажи мне, ради всего святого, что есть для тебя, последний дар любви и дружбы, прими мои слова только за то, что они говорят, и ответь мне так, как я прошу, т<о> е<сть>: если я права и ты можешь вернуться к своей жене как муж и друг, то не пиши мне ничего это будет понятно, т. е. так пойму я твое молчание, и тогда в последний раз прощай, и спасибо за счастие, которое превзошло мои мечты и блеск которого я не могу убить даже самыми ригористическими усилиями на весь остаток моей жизни.
Тебя любящая
Лидия Зиновьева.
83. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 1/13 июня 1895. Берлин
13/1 Июня 95.
Возлюбленная! Я только что приехал в Берлин и бросаюсь за перо, чтобы писать тебе: наконец я могу писать тебе…
Нет, Лидия, и теперь не могу я тебе писать — ничего, кроме одного признания: прежде чем ты ответишь на него так или иначе — что могу я сказать еще?
«Sono medesimo… Sono medesimo amandoti ardentemente…».589Вот что телеграфировал я тебе — и — ты знаешь меня — не лгал.
Почему же не мог я писать тебе? Потому, что был тебе неверен. Я был тебе материально неверен, Лидия. С женой в Москве я жил как муж, победив настойчивыми увещаниями590ее сопротивление и не скрывая от нее, что тебя люблю больше591, нежели ее. В своей внешней неверности я был тебе все же верен; тебе — и себе, ибо на такую измену способен был в возможности (как и говорил тебе) в каждую эпоху нашей любви. Ты можешь оценивать меня, как хочешь; но прежде всего ты должна меня знать и, если любишь, любить таким592каков я в действительности… О возлюбленная, я жду твоего ответа. Не мучь меня ожиданием, телеграфируй мне, что происшедшее не изменяет твоего чувства ко мне. Лидия, дорогая, приезжай сказать на моей груди, что ты простила. Я безумно жажду тебя. Ревнуй меня, отталкивай, или даже лишай своей ревности; но знай, что я все твой, помимо своей воли — твой.
В.
Сообщенное мною пусть остается тайной для всех; кроме нас двоих, здесь замешано и третье лицо. Мой адрес (для писем):
Herm Wenceslaus Ivanov bei Frau Dr. Löwenheim Rathenowerstrasse 45IV Berlin NW.593
84. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 июня 1895. Париж594
telegraphis reponse ma lettre. Incertitude me tue595.
85. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 3/15 июня 1895. Париж596
voglioti bene scrissi lettera597.
86. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 3/15 июня 1895. Париж598
Paris. 36, rue Desbordes Valmore. Passy
15/3 Июня
Нет, это не то, это не то, не то.
Это последняя моя разбитая иллюзия, и довольно, довольно. Это не ревность, мой бедный друг, и не злоба, клянусь тебе любовью моею, которая была так велика, так велика.
Но это не то, не то. Это не моя Венера. Я не требую вечности, но я хочу цельности. Спасибо тебе за твою искренность, мой дорогой друг, и будь мне таковым. Оставь меня. Мы не пара. Я ошиблась, я ошиблась еще один раз, последний раз. Жизнь, красота, вера, идеал цельной всепоглощающей страсти, идеал мой, где вы? Это последний стон, вырывающийся из груди женщины, которая верила и больше никогда не поверит. Кто может понять, что значит никогда не поверить?
О если у мущин такие чувственные натуры, есть же у них сердце и честность? Нет, нет, или вы засохшие и полуразвившиеся истуканы, как Гревс, или вы безжалостны и бесчестны.
Если ты был способенлюбитьменя, то ты излюбви,не изстрастипожалел не нанести этот удар, этот жалкий, гадкий удар. Если ты уважал человека в жене, ты раньше убил бы себя, чем просить ее. Это прямо бесчестно. Ты лучше тысячу раз сделал бы, если бы пошел за деньги удовлетворить страсть у купленной женщины.
Это одно.
А другое вот что: если ты мог быть мужем своей жены, тем лучше для Вас обоих. Если бы даже ямоглазабыть твою измену, я не имею права забыть ее.
Итак, мой друг, до свидания когда–нибудь и sans rancune599.
Нет во мне злобы, я не способна даже после этого проклинать жизнь и злобиться. Я рыдаю, это правда, потому что я любила тебя, но, увы, любила в идеале. О, не в коректном <так!> идеале Гревса, но в идеале цельного человека, способного на цельную любовь, которая удержала бы его от подобного шага и при подобных обстоятельствах. Я любила честного человека не только настолько, чтобы сделать честное признание, сделанное тобою в сегодняшнем письме, а в высшем смысле, который не допустил бы упрашивать жену и пользоваться слишком большой любовью и слабостью этой несчастной и столь близкой мне женщины, которую я и жалею и уважаю, руку которой я хотела бы целовать, и ласкать, и утешать ее как ребенка. Мы обе так жестоко обмануты жизнью, но я чую, что она слабее меня. Во мне есть что–то несокрушимое, которое сквозь разбитое, растерзанное сердце мое, сквозь эти безумные, обессиливающие рыдания говорит мне: ты будешь жить другою жизнью, ты умерла для одной жизни, да, per il sogno della vita600, но есть жизнь, о эта суровая, тоскливая, тяжкая, как бремя, жизнь, которую роковым образом я буду влачить в учебной моих детей, в борьбе с моим мужем, по подмосткам театров. И буду петь, петь о том, что я хотела жить, о том, чем жизнь могла бы быть. Моя жизнь, обожаемая, прекрасная, цельная, свободная, высокая, моя Богиня, моя Венера. Моя, только моя, которую я замкну в своей душе, которую ревниво оберегу от людей, чтобы ее еще раз не затоптали в грязь. Ей я буду петь, а не людям, не людям. О теперь, только теперь я скажу: я презираю людей, я не хочу служить им. Искусство для искусства, красота для красоты. Тебя я призываю, мое искусство, дивные звуки, муза Пения! о Боги, одного молю я Вас <так!>, дайте мне таланту, сподобьте меня достойно служить моей Богине. Прощай, любовь моя, прощайте розовые, золотом облитые вершины Альпов, которые видела, когда поезд мчал меня из Рима, из Колизея в Женеву. Я найду вас, но в идеале, в искусстве! Прощай, мой бедный друг. Ты будешь тосковать по своей «бешеной подруге»601, да, именно бешеной. Но тоска твоя уймется, и твоя лира утишит тоску, а жена твоя своею простою, бесхитростною, всепрощающею женскою любовью утрет твои слезы.
Не пытайся вернуть меня, не засыпай больше волшебным сном или, по крайней мере, не меня выбирай «гурией своего райского сновидения»602.
Мы не пара, мы не пара.
Прощай, друг.
Лидия.
PS. Только что еще перечитала твое письмо и нашла центральный пункт, навеки разделяющий нас: «Я не скрыл от нее, что тебя люблю больше, нежели ее». Пусть Любовь не вечна, но для меня она безотносительна, абсолютна, цельна. Прощай.
Я буду рада знать о твоих делах и то, что ты пожелаешь впредь сообщать мне о твоей жизни, чтобы остаться вполне друзьями.
P. S. Какое верное предчувствие диктовало мне первое письмо в Берлин, и как ясно передо мною лежит мой путь теперь. Умоляю любовью, смертью, детьми моими бедными верить тому, что я не в злобе и не в ревности. Сердце разрывается, но душа спокойна.
В конце концев <так!> во мне чуть–чуть проснулся юмор, и я хотела написать тебе телеграмму: «Ich condolire»603, но пожалела тебя и, главное, побоялась, что примешь это за выражение моего гнева и потому написала ничего не говорящее и ненавистное мне итал<ьянское> выражение voglioti bene604. Да, это именно мое чувство.
Еще раз спасибо за искренность, она навеки сохранит тебе мою дружбу, если ты ею дорожишь, т. е. будешь дорожить, вернее.
Нет, не могу кончить: ведь если бы сказать всё это И. М.605, т. е. конец нашего «безумного» романа, он сначала удивленно воскликнул бы: «Как, так скоро! разве так скоро бывает, я читал, но в жизни не видел». А потом самодовольно, хотя грустно, добавил бы: «Я предсказывал, что не предвижу Вам добра, мои друзья! и недаром я не мог за Вас радоваться!»
Уже закрыла письмо и вновь открыла. Желала бы я знать, когда ты «настойчивыми» увещаниями побеждал сопротивление своей жены, где была твоя душа, твое сердце, и кем были мы обе для тебя? Признавал ли ты в нас людей или ты бредил в порывах страсти к своей жене. Да?
Опять скажу, тем лучше для Вас обоих и для Вашей девочки.
Гоняться за двумя страстями — это уже слишком роскошно понятая жизнь. Я не могу поверить, чтобы ты насиловал нравственно свою оскорбленную жену и одновременно вонзал острый нож в сердце твоей подруги иначе, как в пароксизмах страсти. И возможность этой страсти к ней делает нашу связь безнравственной и бессмысленной, так же, как и факт твоего трезвого состояния в минуты «настойчивых увещаний»,уничтожающих мою любовь к тебе.
87. Зиновьева–Аннибал — Иванову. <Ночь со 2 на 3 / с 14 на 15 июня 1895. Париж>606
Кто ты, тот, которого я любила, который в последний раз воскресил меня к жизни, показал весь ее лживый блеск, обманное счастие и безжалостно бросил в пропасть черного отчаяния, в котором я осуждена годами влачить, как невыносимо тяжелое бремя, эту жалкую, раздавленную жизнь, чувствовать в груди это зашибленное навеки сердце без веры, без надежды, бьющееся только чтобы неизъяснимо мучать меня.
Кто ты? Зачем, зачем замешался ты в мою грустную судьбу? к чему ты вновь будил меня? к чему поднял на высоту, чтобы больнее и неисцелимее ударить оземь? Кто ты, загадка, блестящая, звенящая, пока она не разгадана и не оценена.
Да, ты прав: мы любим по–разному. Я понимаю любовь только полную — морально и духовно (как ты сверху вниз писал мне), это правда. Ты понимаешь лишь… гарем.
Но если европ<ейские> мущины — мусульмане, то европ<ейские> женщины или запирают<ся> или отворачиваются.
Прибавлю еще: не думай, чтобы твоя способность раздвоенной любви была чем–либо особенным. Ею обладают почти все мущины, напр<имер>, Франции. Одним ударом они часто придушивают и жену и любовницу, и обыкновенно и справедливо должна отступать вторая. И обыкновенно примиряется с судьбой жена ради семьи и грустно продолжает надорванную жизнь.
Не все мущины, впрочем, имеют достаточно искренности, пожалуй, правдивости, чтобы играть открытую игру, и не все имеют наивный цинизм, мой бедный друг, гордо заявить: я таков, иным быть не желаю, люби меня!
Ты помнишь, милый друг, как ты сердился за несколько дней до того, как вернулся к своей первой любви? сердился на меня за то, что я написала Гр<евсу>, что ищу опоры в самой себе. О, ты знаешь, какая истинно женская потребность есть во мне положить голову на плечо любимого мущины и сказать: «Убереги, защити меня!» — и ты так недавно говорил, что хотел бы нести меня бережно на руках через мир. Куда ты принес меня, мой бедный друг, в твоих твердых и любящих объятиях? Кто спасает меня для моих сирот от желанной смерти? Давно, давно в эпоху первого обмана первого мущины, которому я доверилась, я писала: «Верь только себе, все обманут, ты одна себе друг и защитник!» Какое ясное предвидение моей безотрадной жизни. И еще раз и в последний раз прошедшее счастие оказалось мыльным пузырем, оно разлетелось и не оставило даже теплого луча — своего отблеска.
Я плачу день и ночь, плачу неиссякаемыми жаркими слезами. Я плачу о своей любви, о своей мечте. Зачем говорил ты со мною о Wahlverwand<t>schaft? Разве ты способен понять эту любовь? О да, поэт, понять ты способен, но ощутить — никогда. А я, увы, я Оттиллия вполне, вполне. Только русская Оттилия <так!>. Моя мать тоже всю жизнь положила в одно чувство. Моя мать умела любить, и ее сердце разбито, и мое тоже, тоже. Мы умели любить. О любовь, любовь! мой бог и мой палач. Зачем не умею я понимать жизнь иначе. О, какое мне дело до красоты, искусства, когда они не говорят не о моей любви, какое дело до славы, до рукоплесканий, когда они не делятся любимым человеком, какое дело до всего мира, до всей жизни, когда я одна, одна. Смерти ищу я, смерти жажду. Счастливая Оттилия: у нее не было трех сирот, которых надо растить на эту же горькую жизнь, полную обмана. О любовь моя, любовь моя! о мой Эдуард, где ты, или ты лишь вымысел поэта, созданный в минуту сентиментализма. Во всяком случае, всё кончено, и моих сил уже нет искать моего Эдуарда, Оттилия умрет, никогда не видав его, сожженная жгучею тоскою найти свою мечту. Да, моя жизнь — это погоня за мечтой. Глупая, невысокая жизнь, неудачная, обманутая жизнь. Я не упрекаю тебя, мой друг. Ты не лгал мне. Ты сам себя не знал. Я читала тебя, как книгу, переворачивая страницу за страницей с жадною любовью, и вдруг остановилась. Для меня открылась последняя страница. Книга выпала из рук, дальше читать уже нечего. Нет, это не то, не то, не то… Да, я плачу, и плачу, и плачу, и снова сон бежит меня, и снова изнеможенная и сломленная, и тоскую по морфию, по суррогату смерти, т. к. смерть мне недоступна. Ты, который говорил, что «жалел» и607любил меня, хотел быть моим защитником от жизни, хотел беречь и холить меня, заботился обо мне до мелочей, ты, что думал ты, когда склонял свою бедную жену отдаваться тебе. Как могу я когда–либо верить человеку, для которого эгоизм и бессердечие вошли в религию? Прости, это не упрек, я хочу, чтобы ты понял меня и не осуждал за ревность или озлобление. Я хочуразойтисьразумно и дружно.
Прощай, мой друг, забудь меня или, вернее, мои поцелуи, которые ты любил, и помни лишь одно. Если ты честен, то ты не подойдешь боль<ше> ни к одной женщине со словами любви. Ты разбил два сердца, берегись, грешно тебе подойти к третьему. Ты ведь теперь знаешь самого себя. Ведь я права, мой друг?
О, Вячеслав, всю ночь понемного <так!> пишу я эти письма. О Боже, я не нахожу места, где я могла бы дышать. О ты не знаешь, что значит страдать, ты не знаешь. Я говорила, что не боюсь страданий. О неправда, неправда, куда мне деться. Видишь, я не горда, я пишу тебе как другу, о пожалей меня как друга. Несчастная твоя жена, если она страдает, так, но я виновата, меня нельзя жалеть, сама судьба указывает мой путь. Но я не знаю, куда деваться, где искать хотя минуты облегчения. Сердце разрывается. Пусть слезы мои льются на бумагу. Смотри, они льются по тебе, из–за тебя. Я сняла кольце твое <так!> и одела его на свой крестильный крест, который я стала снова носить. Я сняла свою ладонку, она принесла мне лишь новые муки. Зачем я надела на грудь змею. Она ужалила меня в сердце и отравила мою кровь. Пусть на кресте, на сердце моем, далеко от взглядов людей прячется любовь моя единственная, полная, страстная, верующая любовь. Она достойна креста. Она была честна. О смерть, смерть, приди. Я целую эту бумагу. О зачем, зачем ты не Эдуард. Но надежды нет, спасенья нет, ибо нет, нет забвения для меня. Я умираю, о если бы я могла умереть.
Минутами мне безумно кажется, что это неправда, что ты еще раз обманул меня, как во Флоренции, в тот блаженный миг, после минуты дикой боли, когда ты сказал, что твои слова неправда. Но теперь ведь они правда, Вячеслав, правда? правда? О, я умираю и никогда, никогда не поверю, не прощу, не забуду.
Зачем, зачем стонала я раньше, когда я узнала о подлости моего мужа. За что, за что? за что еще это? Я помирюсь, но как долго еще страдать и как невыносимо жить.
Вот, Вячеслав, тебе прядь волос женщины которая тебя любила, но которая для тебя умерла. Зачем я тогда послала тебе волосы свои, я говорила, что это нехорошо. О как больно больно больно.
Ты найдешь прядь волос в своем «обручальном» письме, кот<орое> я долго носила на груди.
Иду на почту. Спокойно и твердо говорю тебе: не пытайся вернуть прошлого. Когда иллюзия умерла — ее ничем не воскресишь.
88. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 июня 1895. Париж608
Париж. Воскр. 16 Июня.
Мой милый друг, ты получишь это письмо или вместе, или на несколько часов позже ночного моего стона. Я тороплюсь написать его, чтобы ты мог вполне понять мое состояние и мои решения.
Я только что вернулась из Bois de Boulogne, где была в обществе французов на концерте.
Я слушала какую–то музык<альную> пьэсу, право, не знаю, какую, но что–то очень хорошее и, во всяком случае, подошедшую <так!> к моему настроению. В ней чудилась мне то грустная, мягкая, то раздирающая и мрачная песнь отчаяния, беззаветной, обманутой, непонятой любви, и эта песнь прерывалась гордым и властным мотивом, точно призывающим страдальца к жизни, к борьбе, к вере.
Но жалобы и стоны еще побеждали и вырывались пока голоса жизни. Но вот понемногу они утихают, все более и более заглушаемы, и, наконец, гордо и свободно раздается победоносный мотив жизни и силы.
Женщина, испытавшая и сорвавшая с себя цепи брака, женщина, свер<г>нувшая гордо иго безответной страсти, такая женщина не для того крепла в борьбе и муках, чтобы подпасть под власть твоей жалкой, половинчатой любви.
Вот тебе, мой милый друг, ясный и краткий ответ на твое вчерашнее письмо:
Я не принимаю той любви, которую ты мне даешь.
Я не люблю тебя таким, каким ты мне представляешься теперь.
Я небуду повторять, чего мне это стоит, но мое решение твердо. И среди мрачного отчаяния и горя выступает уже голос энергии, которая еще раз вывезет меня на ровную поверхность.
Я до Января или Февраля остаюсь в Париже, где учусь у Mme Viardot, которая взялась сделать из меня артистку, и знающие люди говорят, что одно то, что она согласилась, дает гарантию моему голосу.
Затем я еду в Россию и добиваюсь чер<ез> Всеволожск<ого>609ангажемента на следующий сезон. Я еще сознаю себя молодой и сильной <?>, и, быть может, я еще найду ту любовь, цельную и единую, которую я искала и которой я незыблемо поклонялась. Быть может, встретится на моем пути человек, который не скажет мне: «Я люблю тебя больше другой», а скажет мне: «Я твой, и пока горит любовь к тебе, ты одна для меня, как я один для тебя». И я чувствую, сколько во мне силы любить, упиваться и опьянять другого свободною, полною, жгучею и единою страстию. Я еще чую, что мир прекрасен. Пусть слезы льются теперь, пусть стоны теснят грудь, пусть я взываю, в своей слабости и страхе, перед невыносимою болью всего существа, к смерти и покою. Я спасу себя от позорного ига подобной жалкой любви, мой бедный друг, и я счастливее тебя.
Прости меня за резкость, милый Вячеслав, дорогой Вячеслав. Ведь еще так недавно я мечтала о том, каким раем могла бы быть наша жизнь, какие новые неиссякаемые наслаждения могла нам дать еще наша молодая страсть. Наши души так гармонично дополняли друг друга, и мир существующий так заманчиво расширял свои горизонты перед нашими мистическими взглядами. Я мечтала с тобою брать всё смело и радостно, что дает жизнь, и создавать то, чего в ней недостает, искусством и поэзией. Но ты разрушил грезы, и не ты своею волею, а твоим существом, изменить которое ты не можешь. Я унесу свои грезы и, быть может, умру с ними, а быть может, осуществлю их. О, как я хочу жить! Что за живучая, страстная, кипучая душа во мне. Иду, иду. Итак, мой друг, еще раз прощай sans rancune. Addio Amore610, обманчивой <?> Италии. Addio Italia!611Я не люблю ее более. А ты, мой друг, ее любишь: il signore s’e divertito benissimo!612Прости, Вячеслав, шутку. Я смотрю на свою постель, в которую сейчас лягу, и этот вид не радует меня. Я знаю, что морфия нет, и я хочу быть храброй. О, ты можешь спать спокойно, и твоя турецкая ревность может молчать. Султанша, которую ты любишь больше других, вероятно, останется тебе навеки верна. Минуты забвения и счастия оплачиваются слишком горькими слезами. Vaut mieux ne plus tenter613.
Лидия.
Надеюсь, мой дорогой Вячеслав, мой друг, что ты будешь изредка писать, а еще лучше часто. Это будут очень милые новые отношения de camaraderie614, и довольно пикантно, и можно отлично дивертироваться!615
89. Зиновьева–Аннибал — Иванову. <4–5 / 16–17 июня 1895. Париж>616
Воскресенье
Как неприятно тебе, Вячеслав, получать эти надоедливые ежедневные письма, но поверь, что и мне не весело писать их, но я хочу непременно договориться до конца, и это, кажется, мое право. В шумихе твоих влюбленных речей я, увы не рассмотрела одной мелочи — отсутствия сердца у моего возлюбленного. Но я давно говорила, что я не люблю бессердечных. Когда ты, идя со мною по Lungamo617, еще и раньше, о, раньше, в Риме, так ласково, так вкрадчиво говорил о моей тяжелой судьбе, когда ты так жарко уверял меня, что жалеешь глубоко и дружески меня за мои страдания, когда ты участливо читал мои записки в красн<ом> альбоме618и вдумывался в мою жизнь, когда потом ты мечтал нести меня бережно и любовно через мир и предлагал мне верить в тебя, опереться о тебя, — ты бессознательно лгал. Всё это были слова. Однако ты отлично знаешь, что называется беречь людей. Ты берег свою жену, когда в Риме вырывался из моих объятий, чтобы писать ей, и потом заставлял меня играть во Флор<енции> до твоего возвращения мучительную комедию перед нею, чтобы лично и бережно сказать ей об измене. Но ведь я не законная жена, и со мною ты поступил проще. Из Москвы ты считал нужным молчать. Ты жил там, кажется, около 3‑х недель, и я всё время мучилась неизвестностью, мучения дошли до того, что совершенно считала тебя умершим. Конечно, ты телеграфировал и (мимоходом замечу) в телеграмме нашел возможным послать мне baci ardenti619. Итак, в Москве за всё время пребывания твоего ты предпочел мучать меня, чем отказаться от страсти к твоей второй или первой, как хочешь, султанши. Приехав в Берлин ты бросился к перу и так просто, так наивно, и честно, и цинично вонзил мне острый нож в сердце, ударил меня по щеке. Да и к чему церемониться, ведь я не законная жена! ведь со мною дела проще делаются. Я тебе изменил, я таков, но я тебя больше люблю, чем ее, лети скорей в мои объятия, я так жажду тебя… Как просто, sans facons. C’est tres commode, monsieur, n’est ce pas?620Да, ты эгоист, без искры чувства, без здоровой человеческой совести и даже без способности любить,ибо любовь ведь включает в себя заботу и жалость к любимому существу и часто до самозабвения.Ты прославлял бессердечие у гения, но подожди, я прощу тебе твое бессердечие, когда ты сотворишь свой chef d’oeuvre621, и дам тебе… свою полную дружбу. Прости несколько резкий тон. Видишь ли, я легла спать, но вот уже глубокая ночь, а сна нет. Но, впрочем, ты этого не понимаешь, ты так же, как и муж мой, мало умеешь страдать, и так же, как и он, мало умеешь любить. Как вы схожи, и он клялся, что обожает меня и свою любовницу зараз, и теперь я начинаю ему верить. Какая милая моя судьбинушка, не правда ли? Из огня да в полымя! И еще дышу, живу, мечтаю, мечтаю, когда не изнываю от наконец непосильных мук. Ну, не сердись, поэт. Ведь не все женщины на один образец, твоя жена не мерило всем. Есть и гордые существа, которые с риском раздавить свое сердце сбрасывают иго недостойной любви. Заметь, я не о человеке говорю, а о его любви, которую считаю, да, недостойною себя. Ну, иду опять в постель. А испытал ли ты, поэт, когда вместо сердца в груди рана, которая болит так, что душишь стоны в своей подушке, как в родах. Опиши это лирическим стишком. Доктор, ты вылечил меня в Париже от малокровия, о кот<ором> печаловался во Флоренции. Но в Москве тебе было не до моего малокровия, вообще не до меня. Там тебе важно было ублажить свою персону.
Понеделън<ик>.
Еще ночь с двумя часами сна. Как думаешь ты, Вячеслав, когда смерть любви вернее и неизбежнее: когда весть об измене производит тотчас острое впечатление гнева, ревности, которое постепенно смягчается жалостью, отголосками прежнего чувства, или — когда эта жалость и отголоски говорят тотчас, и постепенно умолкают, обращаясь в сознательный гнев и презрение самого чувства? Я думаю, что второй случай безнадежен, и он мой. Ты знаешь, что в моем характере не распутывать, а рассекать узлы, раз разум ясно сознал, что они через меру запутаны. Зачем я все это говорю? а потому что я схожу с своей постели точно с какого–то одра средневековых пыток, которые терплю почти безмолвно ночь и которые утром разражаются слезами. Я иду к столу и берусь за перо точно по привычке обращаться к человеку, который почти только что был мне ближе всего в мире, и одно мгновение мне как–то слишком больно и нелепо сознать, что я обращаюсь к своему палачу. Милый Вячеслав, я негодую не против тебя, так сказать, а против существа твоего, и поэтому у меня нет собственно злобы, или ненависти, или презрения к тебе, напр<имер>, я почти чувствую дружбу и симпатию, но, с другой стороны, мне нечего говорить о прощении, т. к. ты ни в чем не виноват, lui e cosi622, как говорит Anna про своего возлюбленного в «Addio Amore»623, но я не Анна и не примеряю свою любовь к этой фаталистической фразе. Прости мне все мои резкости, но, вдумавшись внимательно в себя, я думаю, ты честно признаешь, что я права и что мы просто не пара: твоя «бель–мер»624ошиблась, бедняжка. Ты эстетик, а во мне есть и эстетика и этика, и вторая побивает первую, когда первою пренебрегают, и лишь когда обе стороны удовлетворены, я могу дать полный расцвет.
Не думаю, чтобы я еще когда–либо ожила для любви к другому. Слишком больно разочарование, а мущины, вероятно, все наши враги. Помнишь, когда мы возвращались из Tivoli625и я говорила эту фразу, а ты протестовал. А, господи <?>, когда я вспоминаю весь наш роман, которому с первой встречей <так!> 7 месяцев с неделей, а считая до твоей султанской измены и всего 6, когда я вспоминаю все метаморфозы, происшедшие в тебе, мой милый Дон Жуан, я только удивляюсь, как ты мог находить меня умной, о будь я умна, я не была бы так слепа. Меня, точно бабочку, прельщал феерический блеск твоего разноцветного наряда. Но ты очень интересен и оригинален, талантлив, а может быть, и гениален. Поэтому искренно прошу тебя не лишать меня твоей дружбы и доверия и не закрывать перед моими очами своей души. А теперь прости мне дерзость дружеского совета. Выкинь храбро из головы или < 1 нрзб> из крови то, что ты называешь любовью ко мне, и предпочти еще раз мирные утехи семейной жизни. Твоя жена, конечно, никогда не забудет вполне этого романического эпизода, divertimento nella bella Italia626, но тем не менее она примирится более или менее, как и обещала тебе, и примет вновь своего мужа в свои chastes627объятия, я же буду, вновь холодная и чистая, ложиться в свою девственную постель. Я ведь странное существо: меня страсть никогда не мучает неопределенно и разгорается до безумия лишь при любви.
Мой друг, я сниму кольце <так!> с креста, оно меня раздражает бренчанием, и к чему, ведь надо разрубать. Хочешь его? или я брошу его в Сену.
Или нет, я свезу его в Бретань, и там, на берегу моря вырою глубокую могилу и похороню в ней мою любовь, мою молодость, мою веру в людей. Туда поеду я к своим детям, несчастная мать несчастных детей, детей ошибки, детей обмана, живые воплощения человека, впервые открывшего мне грязь жизни. О идеал, о красота, о любовь, где Вы. В могилке на берегу океана, где я похороню три дня моей жизни: Roma, 12–15 Gunio 1895628.
Думаю, что этими ежедневными письмами я исчерпала вопрос лучше, чем de vive voix?629
О, Вячеслав, неужели это не бред. Неужели, неужели?
90. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 июня 1895. Париж630
Эпилог631
И вот я опять хожу по комнате, как львица, запертая в железной клетке. Эта комната тесна, этот мир узок, эта жизнь мелка для моего sogno!632Я видела во сне давно, когда еще душа моя, вольная и блаженная, витала где–то в надзвездном мире, я видела нечто сильное, полное, мугучее <так!>, прекрасное, что совершится в моей жизни, наполнит и осветит ее.
Мне было 17 лет, когда, прикрыв ресницами глаза, я с замирающим сердцем вглядывалась в туманную даль плоского русского ландшафта, сливающегося едва заметной линией с далеким небосклоном. И там, в этой смутной дали, чудились мне призрачные очертания этой жизни, которая ждала меня, которая манила меня. Грезы подвигов, грезы цельной любви, грезы поэзии, силы, красоты… Сердце то замирало, то билось, и что–то таинственное и важное ложилось на душу.
Я хожу, как львица вдоль решетки своей тюрьмы: свободы хочу я, творчества, любви, страсти, красоты. Я не могу брать жизнь, как другие. Я живу, и неумолкающий, мучительный голос шепчет мне: «И это всё, и это всё, и для этого ты родилась, страдала, изнывала сама и терзала других, и это исполнение твоих грез». Нет, нет, нет, я разобью свою тюрьму, на волю вырвусь я, гордая, свободная. Еще я молода, еще я чувствую в себе и красоту и силу. Я смотрю на себя в зеркало: мои глаза блестят, они горят жаждою жизни. Правда, я только что шла по улице, уныло понурив голову, с потухшим взором и ощущением раны в груди и давящей тяжести на плечах. Но я сброшу тяжесть, я залечу рану, и вот взгляд уже загорелся. Умирать из–за разрушенной мечты — никогда, ни за что. Я сотворю себе новую и буду жить, пока в глазах моих может светиться этот огонь, который делает лице почти прекрасным. Я мечтала быть подругою поэта, его вдохновительницей, его музою. Но для этого я просила у него беззаветной, единой, могучей страсти и любви. Я обманулась… но вне любви я не могу жить, и я отворачиваюсь от обмана, и я ищу истину…
Mme Viardot, вот имя, пленительное для моего слуха. Когда я стою перед этою женщиною 70 лет, с высоко поднятою головою, с гордым взглядом ее черных, горящих глаз, в которых отразилась и запечатлелась вся страсть ее полной, бурной жизни, — я чувствую, что есть, для чего жить и что подло поддаваться горю. Слава, любовь… она насытилась всем, и теперь воспоминания освещают ее прекрасную старость. Я думаю, она поняла бы меня, поняла бы это бурное, ненасытимое, непримиримое с нищетою жизни сердце, которое дерзко требует себе счастия, да, требует и добьется.
91. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 июня 1895. Берлин
Берлин, 17 Июня.
Деланная презрительность тона (к сожалению, не настолько выдержанная, чтобы смягчить несколько запальчивых резкостей) естественна в письме раздраженной самолюбивой женщины. Ich sehe darüber hinweg633—и напоминаю только, что «нечестность» не есть синоним «неверности» и что нецелостность чувств не всегда может считаться признаком нецелостности характера: Дон–Жуан, натура без сомнения целостная, не испытал ни одного цельного чувства. Я же имею с Дон–Жуаном то общее, что и в моменты наибольшей влюбленности во мне жило тайное сознание, что любимая женщина не может удовлетворить вполне мою потребность любви.
Метко говоришь ты: «Еще перечитала твое письмо и нашла центральный пункт, навеки разделяющий нас: “Я не скрыл от нее, что тебя люблю больше нежели ее”. Пусть любовь не вечна, но для меня она безотносительна, абсолютна, цельна. Прощай».
Вот квинтэссенция женской ревности!.. Но я предвидел, что выписанные тобою слова поразят тебя более всего остального. В самом деле, в них–то и заключается мое настоящее признание… И вместе с тем — вспомни, Лидия, — это признание уже не ново. Не говорил ли я тебе всегда, что люблю не одну тебя, но что тебя люблю больше всего?
В конце своего письма ты подчеркиваешь, что любовь твою ко мне уничтожает факт моего трезвого состояния в минуты «настойчивых увещаний». Тебе отрадно было бы убедиться, что мое состояние тогда было «нетрезво», что это было состояние исключительно чувственного аффекта, что я согрешил пред тобою в сущности лишь тем, что обратился не к покупной любви… И между тем я могу только наполовину утверждать, что действовал под влиянием чувственного аффекта: мой «грех» имеет более глубокую психологическую основу.
Свободу любви я понимаю прежде всего как допущение вольного всхода, цветения и увядания чувств, неведомо из каких семян поднявшихся в душе и в ней растущих. Этот внутренний мир чувства должен быть огражден от вмешательства и опеки разумной воли. Относительно его, я руковожусь единственным правилом: laisser aller634. Любовь к тебе не искоренила во мне любви к жене. По–видимому, последняя любовь стала увядать в опасном соседстве; однако она еще не увяла. Я с своей стороны не думаю ни ускорять, ни замедлять этих органических процессов. Я отдаюсь поднимающейся в душе волне — и это все, что я могу сделать, чтобы разгадать тайну собственного сердца.
По отношению к жене, я, по твоему же признанию, вел себя честно. Но чего стоила мне эта честность, ты едва ли знаешь. Я предоставил жене возможность свободной любви и замужества — и между тем одна мысль о том, что это может осуществиться, леденит меня, и я не знаю, не бросил ли бы я в решающую минуту все, чтобы только удержать ее.
Была пора, когда она не действовала или почти не действовала на меня более как женщина; иначе было в Москве… И все же это женское обаяние не может быть и сравниваемо с тем, какое оказываешь на меня ты, — ты, заставляющая меня, при одной мысли о твоих ласках, пьянеть и безуметь.
Любовь — тайна. Элементы, из которых она слагается, неисследимы. Тех из них, которые присутствуют в моем чувстве к жене, я не нахожу в чувстве моем к тебе; и наоборот. Эти оба чувства качественно различны и не идут в сравнение по количеству. Любовь к тебе (— и не думай, что любовь эта — только физическая страсть —) бесконечно интенсивнее. Она горит во мне постоянным пожаром и временами всю жизнь мою обращает в одно море огня… Но и теперь, когда я пылаю и стремлюсь к тебе, предо мною блестит вперенный на меня, увлажненный слезою взгляд жены, как глядела она в Москве в час прощания, и я не могу сказать, чтобы взгляд этот, доходя до моего сердца, затрогивал <так!> во мне только струны сострадания и жалости…
К иной жене мой взор, смущен и жаден,
Летел — и узнавал сей лик печальный:
Вливал он в сердце скорбь — и был отраден635…
Ты хочешь обладать мноювсецело.Я никогда не чувствовал себя принадлежащимисключительнони одному чувству, ни одной женщине, ни одному делу, ни одной идее. Всему отдаю я только часть себя и принадлежу всецело только себе. Так было по крайней мере до сей поры. Быть может, и мне предстоит отдаться когда–нибудь всецело. Но ложе твоей любви мне оказывается тесным. Ты для меня узка и ищешь сузить меня. Мы, кажется, действительно не пара.
Разрыв между нами возможен; но мы значим друг для друга уже слишком много, чтобы расходитьсятак.Я страстно желал бы увидеться с тобой. Если ты не хочешь приехать в Берлин, я — как это ни неудобно для меня — согласен отправиться в Париж. Если ты любишь меня, то отталкиваешь с необдуманной поспешностью. Помни, что только желание быть прямым и. правдивым заставляет меня в этом письме — где мне естественно было бы говорить о своей любви к тебе — надавливать на противоположную чашку весов моего чувства. Речь за тобой. — Если ты настаиваешь, — прощай!
В.636
92. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 6/18 июня 1895. Берлин
Берлин, 18 Июня.
Получил второе твое письмо и твою грустную посылку. [Перечитал] Перечел свои письма и в каждом нашел [себя] одного и того же себя. [Это] Сегодняшнее письмо твое уже иное. Это — иные звуки. Они проникают прямо в сердце и заставляют меня страдать… Да, конечно, мое чувство не то, какого ты хочешь. Я — не Эдуард. Я — не «иллюзия», тобою созданная. Но я и не хочу быть ничем иным, кроме себя самого. Это не цинизм (хотя всякое самоутверждение может с известной точки зрения казаться циничным). Я не хвалюсь и не горжусь собой; но я не могу и не хочу [измениться] стать другим и забочусь только о том, чтобы быть по возможности правдивым и [нелицемерным] не лицемерным. Вспомни, с какою искренностью указывал я [всегда] тебе на двойственность моего чувства всякий раз, когда ощущал ее. Вспомни, с какою осторожностью характеризовал я всегда свою любовь. Проникнутый ощущением ее стихийности, я сравнивал ее с Wahlverwandtschaft637, но не иначе, как оговариваясь, что неуверен в [справедливости] полном соответствии этого сравнения и что вероятнее предположить только некоторые стороны наших существ как бы исключительно предрасположенными ко взаимному соединению и дополнению. Я многоличен, и одно из моихя —твое. Оно увлекает [всего меня] за собою меня всего, и потому я поставил тебя царицей и владычицей моей жизни. И я не лишаю тебя трона;тыотрекаешься от него… О Лидия! Если тыне можешьлюбить менятакже,пытаться вернуть тебя было бы напрасно. Ноесли ты любишь,— к чему эта ревнивая гордость? — Повторяю свою просьбу: увидимся! Дай мне еще взглянуть на себя. Ты не знаешь, как я люблю тебя! [как может любить каждое из моих я [мое я]].
В.
Получил и третье письмо. Прощай! Но все же я настаиваю на свидании. Поэтому не трудись много писать: поэтому:к чему?а прямо вырази свое согласие или несогл<асие>. В.
PS. Ты уже [очень] в значительной мере утешена? Тем лучше. Мне кажется, что я насквозь вижу тебя. Твои стоны (с refrain’oм638: «о как я хочу жить!» и с самодовольным aparte639: «что за живучая, страстно кипучая душа во мне!») идут от нервов и оскорбленного самолюбия больше, чем от сердца. Ты [нисколько] вовсе не больше любишь (если любишь) меня, чем я тебя [(и я, быть может, больше)]. Но ты форсируешь ощущен<ия>, умеешь [форсировать чувство] лицемерить перед собою самой. Ты любишь фразу и сильное выражение [ощущение] эмоций. Но часто твои бури волнуют лишь поверхность твоей души. Ты натура художественная и чувственная, как я; но я менее риторичен. «Цельностью» [Цельность] твоего чувства [проистекает только из женской твоей природы] ты обязана женской твоей природ<е>. [Мы стоим друг друга в этой взаимной любви] In diesem Sinne reiche ich dir meine Hand640… — и желаю найти человека, который etc. [Addio, amore] Думаю, что ты вскоре утешишься и окончательно, тем более что ты чувствуешь сколько в тебе «силы любить, упиваться и опьянять другого свободною, полною, жизнью и единой страстью». А lа bonne heure641.
PPS
Ты ужасная фразерка. Одна проба: «наши души так гармонично дополняли друг друга, и мир существующий(?) так заманчиво расширял свои горизонты перед нашими мистическими(!) взглядами». Невыносимо вычурно.
[Оскорбленный в своем чувстве к тебе Протест<?>].
93. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 8/20 июня 1895. Париж642
vieni643.
94. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 10/22 июня 1895. Берлин644
Берлин, 22 Июня.
Я получил, дорогая Лидия, твое письмо от 12 Июня, — первое, адресованное тобою после Москвы сюда и по ошибке пересланное в Москву. Оно произвело на меня глубокое впечатление. Красотутакой«этики» я понимаю.
Вчера я переслал тебе свои старые письма. Ждал напрасно комментария к твоему лаконическому «vieni»645. Он был бы не лишним, — и я все жду его. Твои депеши требуют иногда комментариев. «Ti voglio bene», означающее для Итальянца «я тебя люблю», было переведено тобою: «я не могу более тебя любить».
Хотел бы я также знать, другими ли глазами ты смотришь на меня после моих письменных разъяснений или сохраняешь точку зрения, так пространно развитую тобой в твоей недавней Иеремиаде. Жду, следовательно, и ответа на свое письмо.
Что касается свидания, то приехать в Париж мне в крайней степени неудобно. Тем не менее мыдолжныувидеться. Не легче ли было бы тебе приехать сюда? Я во всяком случае не имею возможности отправиться немедленно.
Тоска томит меня. Это оттого — думается мне, — что ты сняла мое кольцо. Разве мы сказали последнее слово? Еслида,к чему и свидание? Но ты не можешь сказать этода…
Твой В.
Лидия, приезжай ко мне646.
95. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 11/23 июня 1895. Париж647
Париж
23 Июня 95
Дорогой Вячеслав и всё еще любимый, можешь ли ты спокойно выслушать меня, отложив в сторону свое жесткою <?>648, бесчеловечное самолюбие? Друг мой, ты сказал одну и, быть может, только одну правду в своем письме: «Мы значили друг для друга слишком много, чтобы расставатьсятак!»649И как мы расстаемся! Ты озлоблен и несправедлив. Твой поступок с отсылкою писем в ответ на мою телеграмму650не только жесток, он груб, и этой грубости по отношению к женщине я от такого «деликатного» «рыцаря» не ожидала. Тебе удалось еще раз поразить меня глубоко и больно. Этот поступок твой привел меня в состояние какого–то безумного отчаяния именно своей грубостью и жестокостью.
Я уже давно и твердо решила расстаться с тобою, но расстаться так грубо я не ожидала.
И всё–таки я прощаю тебе. Я понимаю твое состояние гордого, эгоистического самолюбия, т. е. понимаю теоретично. И я тоже «sehe darüber hinweg!»651Милый, я хочу говорить с тобою, как говорила бы с Богом, если бы оказалась когда–нибудь на его суде. Выслушай меня. Стань шире, беспристрастнее, выслушай меня как друга, как брата. Милый, если я виновата, или, вернее, и я виновата в резкости перед тобою: прости меня за нее. Мое оправдание чисто психологическое. Я любила тебя страстно, и ты ударил меня своею изменою в самом начале нашей любви, в самом пылу ее. Я так тосковала в Париже по тебе, я мечтала провести с тобою два полных месяца в дружбе и страстной любви, и вдруг всё пало и земля пошатнулась передо мною <так!>. Я вспомнила синий огонек свечи, которая потухла в Риме в Unione652в той комнатке с розовым светом. Я вспомнила всю любовь свою и твою заботливую ласку. Ты помнишь, когда я там, в этой комнатке плакала на полу о своем грехе, ты помнишь, как нежно, как братски утешал ты меня. Ты припомнил мне всю мою жизнь, полную горьких разочарований и страданий, и ты жалел меня, и убеждал меня в моем праве любить и брать любовь. Когда я, утомленная, побледнела и умолкла на маленьком диване, ты плакал от страха за меня, и я поверила в твою любовь, глубокую, полную жалости и нежности к слабейшему существу. И вдруг ты так ужасно, так ужасно изменился. Для удовлетворения своего ты, не жалея меня, изменяешь мне, горькую жизнь которой <так!> тебя поразила еще в первую встречу в Риме, когда ты, сидя со мною в коляске, так участливо, так властно заглядывал в глубину моей души. Да, ты изменяешь мне, мучаешь молчанием, и потом, не потрудившись дажеличносмягчить удар, посылаешь письмом гордое признание и властный призыв меня к себе. И затем ни одного сердечного слова, ни одного звука любви и жалости, ни одной просьбы о прощениитвоей жестокости,если даже ты не считаешьизменувиною. И, наконец, эта молчаливая отсылка писем, эта грубость разгневанного офицера в ответ на приглашение женщины приехать.
О, Вячеслав, ты ли это? Открой глаза, брось гордость? Признайся, права ли я. Ты скажешь, что я отреклась, отреклась от тебя, что я запальчиво говорила о желании новой любви, что я была порою резка. Милый, неужели ты так мало психолог, чтобы вдуматься в душу женщины, любившей тебя, отдавшей этой любви себя, свое имя, рискнувшей своею свободою и своими детьми. Женщины, страдавшей так долго, так много, что физические силы надорвались коренным образом, и любившей тебя так честно и глубоко. Ты оскорбил меня в самой любви моей, ты после жаркого, раздирающего прощания тогда ночью во Флоренции, после своих безумно страстных писем из Берлина, из Варшавы даже, в то время, как я в смертном ужасе землетрясения писала тебе и вся принадлежала тебе, ты отдавался другой лишь потому, что тебе этого захотелось. Милый, увы, я еще люблю тебя, еще неведомая сила связывает меня с тобою и сердце мое надрывается. Милый, я скажу тебе честно, как перед Богом, течение своего настроения. Я страдала, страдаю и долго буду страдать, быть может, всегда. Вот более недели, что я не сплю более 3, 4 часов в сутки, что я рыдаю часами, что сердце разрывается, что всё существо просит смерти. Были вначале часы, минуты, когда душа, возмущенная страданием и помня недавние мечты о счастии, вырывалась на муки, во мне вставала гордость и жажда жизни, кот<орая> так недавно блистала предо мною, и я думала, что еще могу любить, что найду еще счастие и любовь. И гордая и радостная этими припадками живучести, я хваталась за перо и писала тебе, и мне казалось, что я несколько спасаюсь от удара и оскорбления, нанесенного тобою. Но прошлое письмо, названною <так!> мною эпилогом, было действительно таковым для целого периода моей жизни. Дни такого едкого, громадного страдания, как переживаю я, могут производить сильные и коренные перевороты в жизни и воззрениях человека, и со мною произошло это. Тот порыв, самонадеянный и слепой, к счастию, молодости и красоте был последний, завершивший период «искания счастия и цельности». Милый, я поняла так ясно свою жизнь. В 17 лет это бурное, страстное стремление на крест, та же замаски<ро>ванная жажда цельного, захватывающего, счастия мученичества. Потом замужняя жизнь с ее метанием всё к тому же недосягаемому полному счастию в отдаче себя. Потом та первая сильная страсть и последовавшая пустота и ужас холодного одиночества. Жажды смерти перед самою встречею с тобою. Ты и твои мистические разговоры о Боге, о Христе, и всё тот же вопрос во мне: где счастие, где ключ и смысл жизни, побудивший меня написать тебе письмо, прося у тебя волшебного «слова». Потом Флоренция. До той минуты я искала ключ жизни в подвигах, в самоотречении, я даже стыдилась личного счастия, желания любви. Там я вместе с тобою окунулась в какое–то возрождение античного мировоззрения, я сбросила аскетизм и мне казалось, что я нашла ключ — в искусстве и любви. И я опьянялась тем и другим и думала в них сжечь, задыхаясь и торопясь, короткую человеческую жизнь, в конце которой я видела лишь черную могилу и тление. Любовью и красотою думала я заглушить вопрос: «И это всё?» Не знаю, милый, дорогой друг, долго ли продолжалась бы моя вера, если продолжалась бы наша любовь? Но теперь, когда всё, что было манящего, ослепляющего в моей жизни, потеряно и умерло, меня еще раз и страшнее, чем когда–либо охватил ужас жизни, и я опять кинулась за «словом». О мой милый и все еще любимый Вячеслав, не ты, мой дорогой, не ты дашь мне его, не у тебя прошу я его. Милый, ты хотел нести меня на руках через мир, ты хотел лелеять и беречь мои шаги, ты хотел быть моею опорою, ты так заманчиво давно, давно, о так ужасно давно на piazza Indipendenza, окаймленной цепями, — рисовал мне всю нежность, всю бережливую заботливость любви своей к любимой женщине. «О Лидия, — говорил ты, — ты не знаешь,какя умею любить!» Да, Вячеслав, я не знала. Да, не у тебя, увы, не у тебя, всё еще самого близкого и дорогого мне существа, могу я искать слова. У себя должна я искать его, у себя, усталой, разочарованной и такой бесконечно грустной женщины. Милый, я вхожу в новый фазис своей жизни, и если бы я умела молиться, я молила бы, чтобы он был последний. Я глубоко, мой милый, мой дорогой, любимый друг, разочарована, о так глубоко и в жизни, и в любви, во всякой возможности счастия здесь. И всё существо мое рвется прочь с этой земли, черной, пыльной, от этих невыносимо больных разочарований. Милый, не фразы говорю я. Я пишу, и рыдания мои аккомпанируют перу. О, Вячеслав, я ищу веры, веры, не церковной, узкой христианской, о просто веры, неопределенной, но твердой, в то, что эта несовершенная, полная мучения и боли — жизнь не последняя и единственная, что сон мой о счастии и полноте чувства осуществится не на земле. Милый, вот новый фазис моей душевной жизни: отречение от радостей жизни и надежда на продолжение этого едкого, страстного душевного стремления к идеалу и нахождение его вне этойжизни.Милый, я очищаюсь от земных желаний и надежд, я делаюсь спокойнее, индеферентнее <так!> к жизни. Милый, я не рвусь более к страсти и я думаю, что если бы когда–либо в ком–либо я увидела бы ее признаки, эти взгляды жгучие, эти мольбы, эта близость, страсть, — словом, я с ужасом бежала бы ее. Она отравляет любовь, она обращает ее в эгоизм наслаждения. Два несчастные, несвободные, несовершенные человеческие существа, мучительно стремящиеся слиться, поглотить друг друга, выбиться из одиночества, и соединяющиеся в трепете страсти, так схожем с злобною ненавистью, и потом расходящиеся разочарованные и вновь одинокие. Забывающие друг друга, причиняющие адские, нечеловеческие страдания, чтобы бросаться к другим и вновь бесплодно пытаться слиться и расширить свое существо в этом слиянии. Дорогой Вячеслав, возлюбленный мой, прости мне все резкости, всю гордость мою. Не говори мне слов страсти, которую я боюсь и в которую изверилась <так!>. Милый, скажи мне слово любви, нежности, жалости, человеческой жалости.
Зачем расставаться так! Два несчастные слабые человеческие существа, которые любили, которые убеждались в недостаточности, в неполноте своей любви, — зачем расходиться врагами.
Мой милый, ты писал, что хочешь видеть меня, и я тотчас без гордости телеграфировала: «Приезжай». Ведь и я хотела видеть тебя, говорить с тобою, плакать, глядя в твои глаза, которые когда–то горели для меня манящим и обещающим так многое огнем.
Милый, всё рухнуло. Бесполезно было бы вновь начинать. Я прямо говорю тебе: твоею я более не буду. Это слишком больно, слишком мучительно. Я страдаю всё это время, как будто каленое железо почти без перерыва разжигает мое сердце. Я более не хочу этого. Я с ужасом думаю о страсти. Милый, я ничьею никогда не буду. Я не даю ни себе, ни тебе ни малейшей надежды на это, но видеть тебя, моего друга, самое близкое, дорогое и милое мне существо я хотела, когда писала «vieni». Я хотела слышать твой голос, долгими часами сидеть в твоей близости, и стараться найти ключ к пониманию твоего сердца, и поверить, что ты не холоден, как смерть, не жесток. О если бы ты знал, как мне больно думать, что ты жесток, что ты нелюбили нелюбишьменя. И всеми силами пытаюсь я изгнать образы прошлого, встающие передо мною. Прошлое умерло и не повторится. Нет, жизнь не может заключаться в этом бесконечном ряде терзаний. Ты говоришь, что я узка. Ты ошибаешься, мой друг. Я только требую одного — любви. Ты помнишь, я писала тебе из Pesaro, что хотела бы на площадях кричать: «Любите друг друга»653, и нет для меня непростительного, непонятного в мире, кроме одного бессердечия. И как ты, поэт, ни украшай жестокости или, вернее, бессердечия, это всё–таки остается отвратительным. И человек без сердца для меня это склёп <так!> холодный с подземным трупным запахом.
Поэтому, мой милый, тот, которого я считаю дорогим мне возлюбленным, скажи мне правду, так как ты правдив. Если письмо это не дойдет до твоего сердца, если ты не почуешь в нем живого жара слез, мучительного биения сердца, всей правды и искренности обнажившейся перед тобою женской души, если в тебе не проснется сильного желания устно или письменно протянуть мне рук <так!> и тесно и дружески прижать мое трепещущее сердце к своему, — тогда молчи, и будем по крайней мере честны до конца. Если же ты веришь мне и если в твоем сердце есть любовь к людям, то, забыв или заглушив свою страсть, приди ко мне как любимой сестре ипростимся друзьями,это единственное, чего я жажду.
Но правда прежде всего, и я верю в твою искренность.
Тебе преданная всею душою
Лидия.
Если бы я была узка, дорогой Вячеслав, я ревновала бы и сердилась с женскою мелочностью. Но меня оскорбляет и мучает больше всего твое бессердечное самолюбие. К жене же твоей, с такою беззаветною любовию подбирающей чужие объедки, я чувствую лишь жалость более гордого и сильного существа.
96. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12/24 июня 1895. Париж654
24 Июня 95 г.
Дорогой Вячеслав, твое сегодняшнее письмо655m’a fait du bien656. Наконец я услышала простые добрые слова без напыщенного чувства гордости. Спешу ответить на него. Я уже писала вчера657, что желала бы свидания, но сегодня, мой дорогой друг, повторяю еще раз (и верь мне, т. к. я спокойна и ясна в своих суждениях), что твоею я более быть не могу. Ту любовь, которую ты мне давал, я приняла ее понедоразумению(не смейся!), я всегда думала, что ты можешь изменить ей, но сила ее убеждала меня в ее цельности и полноте в данное время. Я, оказывается, ошибалась, и ты всегда чувствовал, что я «не вполне удовлетворяю твою потребность любви»658, поэтому, лишь только мы расстались, ты принялся удовлетворять остальные стороны своей способности любви. Ты находишь это естественным, ты считаешь себя правым. И я не обвиняю тебя, и не обвиняю ни в чем ином, кроме бессердечия. Я просто признаю,что ты таков.
Но принять такую любовь я не могу. Моя страсть, кажется, навсегда погасла, и не для тебя одного, а для всех. Но я ужасно верное и привязчивое существо, и я люблю тебя, Вячеслав, я глубоко люблю тебя. Поэтому я желаю видеть тебя, теперь ли или позже, когда тебе удобнее. Я лично в Берлин всё–таки по разным очень сложным и д ля меня важным причинам не поеду. Если тебя стесняет здесь присутствие Гр<евса>, то я его почти не вижу и он живет у Гольшт<ейнов>. Если у тебя не хватает денег, я могу одолжить тебе. Если же ты не чувствуешь мучительного желания видеть меня или смотришь на это свидание лишь как на средство вновь овладеть мною, то будь честен и откажись от него.
Во всяком случае, благодарю тебя за твое письмо.
Тебе нежно преданная
Лидия.
P. S. Не могу постичь, почему ты ждал комент<ария> <так!> телеграмме «vieni»! Не ты ли просил меняне распространяться,а просто выразить согласие или нет нашему свиданию.
Милый друг, надорвалась во мне какая–то коренная пружина моей жизни, и я стала совсем иною. Лишь подобные удары тяжелого молота могут так переворачивать и изменять человека. От Флоренции меня отделяют века, и ты, быть может, прошел бы мимо меня, если бы встретил теперь, а не раньше, быть может, и разлука со мною теперь будет тебе легка, т. к. я не та, которую ты любил, та умерла, мой милый, дорогой Вячеслав, и Бог с ней, с той вечной бурной душой, ищущей разгадки жизни на земле обмана и тления. Не на мою голову можешь ты одеть венок из плюща и роз, и для меня кольце твое, память гордого, античного Рима уже не имеет живого значения. Умерло то, что было. Я не того искала… я ошиблась. Моя натура просит глубины и полноты, а не роз и вина.
97. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 июня 1895. Берлин
27 Июня.
Да, дорогая! До моего сердца дошли твои слова. Благодарю тебя. Ты не знаешь, как мне тяжело и как я жажду найти в тебе хоть каплю сердечности…
«Сложные» причины, препятствующие тебе приехать в Берлин, сводятся, вероятно, к одной: к твоему с-ложному самолюбию… Soit!659Приложу старания, чтобы в непродолжительном времени увидеться с тобой в Париже…
Люблю тебя… И целую — ты не знаешь, как.
В.660
98. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19 июня / 1 июля 1895. Париж661
1 Июля 95
Дорогой друг, предупреждаю, что между 3–5 Июля жду брата своего662в Париж. Боюсь, что тебе очень неудобно приехать: тогда отложим свидание до, хотя бы до России… Это, впрочем, очень огорчило бы меня, но приехать я теперь не могу,неиз самолюбия, а из–за уроков и лечения, а после не приеду из самолюбия. Но возврата к прекрасному прошлому нет, мой дорогой. Видишь ли, я ужасно много думаю, и думаю, что если мущины в большинстве полигамичны, то женщины моногам<ны>. И от этого все трагедии этой проклятой жизни. Надо быть или гетерой, чтобы любить в вине и смехе, или продажной самкой, чтобы любить с «увлаж<ненным> слезами взглядом»663. Я не то и не иное. Я буду лишь свидетелем жизни, кот<орая> меня очень интересует в своих бескон<ечных> драмах. О, кабы был талант творить и писать.Напиши,приедешь или нет.
Отстала, очень много работаю… Тороплюсь.
Я тебя еще люблю.
99. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 21 июня / 3 июля 1895. Берлин664
Берлин, 3 Июля
Благодарю за предупреждение, пришедшее как раз вовремя. В самом деле, отложим свидание до — России!
Заключительный вопрос — приеду ли я — совершенно излишний вопрос. Пребывание твоего брата в Париже исключает возможность моего приезда туда.
Если твое желание увидеться со мною идет дальше предоставления мне права посетить тебя в твоей резиденции, — права, которым я не жажду более воспользоваться, — то условимся о времени, месте и возможной продолжительности свидания. О продолжительности упоминаю потому, что не раз или два хотел бы говорить с тобою, а жить некоторое время подле тебя.
Важно было бы мне как можно скорее установить распределение своего времени. Поэтому, если имеешь что–нибудь сказать мне по вопросу о нашем свидании, то извести меня скорее. —
Итак — до свидания — в неопределенном будущем…
В.
Тактичнее было бы тебе воздерживаться от заочных неделикатностей по адресу моей жены, которой ты вовсе не знаешь.
В.
100. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 июня / 3 июля 1895. Париж665
3 Июля 95 г.
Ты помнишь, дорогой мой, прошлую осень во Флоренции, мои бессонные ночи, полные экстаза новой жизни, новых мечтаний о никогда не испытанном счастии? Я говорила тебе: «Вы присутствуете при рождении человека!» Я рождалась тогда, освобождаясь от путов <так!> прошлого. Горизонт расширялся, и мне казалось, что «слово» нисходило на меня. Слово жизни, ее разгадка, и разгадка была в широком прекрасном труде и в могучей и свободной любви. Ты помнишь храм Труда и храм Любви666? Вползла ли зеленая зависть в наше жилище, позавидовав столь краткому, но интенсивному счастию? В душе твоей зеленая змея помутила образ твоей возлюбленной, и ты изменил ей душой и телом. А я? Да, я, как тогда в моем видении, зажгла безжалостною рукою наши чудные храмы и умерла вместе с ними, с нашею мечтой. Да, мой дорогой, я умерла! Я уже не живое существо или, вернее, я жива лишь тогда, когда порывами с мучительною болью не просыпается во мне столь недавнее и столь непереходимо далекое прошлое. Тогда я мечусь и страдаю, ах, так больно, так больно. Но к чему? Силы уходят, я с трудом пою, качаясь на ногах от слабости, а между тем возврата нет. Я железными клещами воли сковала в себе женские мечты, которые недавно священным огнем согревали жизнь. Я отстранила жизнь и я вырабатываю из себя «зрителя» и «наблюдателя». Но как тяжко, как тяжко!
Я думаю и наблюдаю. Любовь стоит слишком дорого, да и нет ее вовсе иначе как в фантазии Гёте, в этом роковом Wahlverwandtschaft667. Я слишком разумна, слишком мужественна, чтобы продолжать…668Я вырываю его вместе с кровью сердца моего. Переживу ли я или нет его разрушение — я не знаю, но иначе я не могу. Я буду конкретнее. Ты говоришь, что любишь меня, любишьбольше,нежели другую, потому чтопокая удовлетворяюбольшуючасть твоего существа. Я даю тебевсюсвою любовь, ибо иначе не умею, увы! о кабы я умела быть легкомысленной! С любовью я неизбежно даю тебе 1) свою свободу, ибо ты знаешь, что любовь так или иначе связывает, 2) свое имя безупречной женщины в своих собственных глазах (ты знаешь, как тяжела мне была наша любовь нравственно), 3) свою репутацию в глазах большинства общества (щелчки я уже испытала во Флоренции), 4) поддержку, которую я имела в канцел<ярии> прош<ений>669, 5) я рискую отдаться в руки своего мужа хотя бы тем, что от него будет зависеть судьба моих детей, 6) я лишаю себя ореола матери в глазах детей, 7) я ставлю на карту их судьбу и рискую навлечь на себя большое горе, если придется мне расстаться с ними, 8) я очень вероятно могу иметь ребенка, которого совесть и любовь к нему не допустит бросить, который принесет мне много забот и горя, 9) я рискую очень повредить своей кариере, за которую держусь судорожно, как утопающий, 10) я рискую убить свою больную мать и потерять поддержку брата.
Я ни разу не говорила тебе всего этого, т. к. я чувствовала, что любовь твоя пламенная и глубокая?670вознаграждала за всё, за всё, и я пошла бы на всё, на всё. Но вот эта любовь является мне в совершенно новом свете. Ты любил меня вчера большею частью своего существа, но на другой день ты удовлетворил меньшую часть, отдавшись своей жене, через еще день ты найдешь третью сторону, которую удовлетворит Clarchen или Гретхен671, и т. д. Затем в один прекрасный день672жена, Clarchen <так!> или Гретхен перетянут весы, и я окажусь уже парией твоей любви и буду служить султану лишь изредка с увлажненным слезою взглядом. А потом настанет момент, что я и твой ребенок будем прямо выброшены за борт, но я не жена твоя, и за меня не будет ни доброе мнение, ни сочувствие людское, которое в горе дают <так!> большую поддержку. Всякий скажет: «Поделом», — и отвернется. А я, а я останусь одна, и у меня даже не будет сознания, что меня любили цельною, сильною любовью. Тогда останется лишь одно: убить себя и ребенка.
Да, мой дорогой возлюбленный, я ясно и смело взглянула в глаза будущего, и я твердо сказала себе фразу, слышанную где–то: «Il faut etre brave et se dire que le plus beau moment de la vie est passer pour toujours!»673Да, но о, если бы, si се moment avait ete sans tare674! Ну что же делать? всё кончено, всё кончено. Я чувствую, что «начать» еще раз, чтобы еще раз испытать «конец», я не в силах.
Вячеслав, ведь ты человек и я человек, забудь на минуту во мне женщину, созданную для удовлетворения какой–нибудь «стороны» мужчины, ее владыки. Почувствуй во мне брата с болеющим сердцем, с испуганным жизнью взглядом: я слаба, я больна, но как ужасно умирать месяцами, годами, умирать от подкошенной веры, от загрязненных жизнью мечтаний. Я не могу подделаться под жизнь и я чувствую, как медленно и ядовито эта жизнь подтачивает силы. Мышьяк, ду…675и т. д. я глотаю и проделываю всё это, но силы уходят медленно и непоправимо.
Еще во мне живо желание петь и вырастить своих детей. Но кто знает, хватит ли сил, теперь они так плохи. Милый, я не жалуюсь, я не упрекаю, я не жалею даже, что в этот год еще раз поверила и похоронила веру. Скоро, скоро будет ii nostro anniversario, 1’anniversario del nostro amore! che tristo, tristo anniversario, caro amante676!
Но я говорю всё это, чтобы ты пожалел меня как человека, пойми, а не как женщину. Не поцелуев прошу, они для меня будут жгучим ядом, я глушу в себе всякую память о них в прошлом. Я прошу у тебя человеческой любви и понимания. Мягкости брата к брату. Я повторяю: я хочу сесть, прижавшись к тебе и взяв твою руку в свою, и я хочу говорить, говорить и чувствовать твою любовь, любовь к человеку, к жалкому, убитому, измученному человеку. Для этого прошу я у тебя свидания, но если ты находишь это неразумным и трудным или если ты надеешься вернуть мою страсть — брось эту мысль. Тогда, мой друг, напиши мне, не пожалей времени, напиши побольше.
Ответь на это письмо. Но, милый, дорогой, умоляю тебя именем всего лучшего, умоляю — не пиши мне о своей султанской страсти, пожалей меня, ты жег меня каленым железом в прошлом — длинном своем письме677. Я не хочу лобзаний и страсти. Милый, пожалей меня. Я не могу помириться на насущности. Я не могу понять вашей полигамии, т. е. не могу примириться с нею для себя. Но чего я прошу у тебя? быть может, я сама не знаю. Быть может, это свидание будет слишком тяжело. Ответь мне всё, что чувствуешь, исключая той страсти, которая ставит меня «царицей твоей жизни» или, вернее, султаншей твоего гарема.
О, кабы скорее избавиться от кошмара прошлого счастия, вот самое жаркое мое желание, т. к. от будущего я ничего не жду.
Пока еще твоя душою
Лидия.
Напиши скорее, или приезжай.
Какая фантазия пришла мне послать тебе это письмо678, только что полученное от моих таких любящих и преданных друзей. Они только что переехали на дачу, построенную ими самими. Это вечные труженики, без дальних мыслей, и дружно делящие серенькую жизнь. Еще молодая и красивая пара. Он был верен всегда и не имел таких разнообразных сторон, для удовлетворения которых требовались бы человеческие жертвы. О, как я рыдаю, читая это письмо. Что пел ты мне о моей художественной и чувственной натуре. Я была бы счастлива верно и горяче <!> любить, иметь друга верного и любящего. О как близка моей душе идил-
лия. Ты смеешься надо мною, а я плачу, плачу безутешно и проклинаю эти слезы и эту жизнь, и проклинаю наш роман, проклинаю, слышишь, проклинаю твою страсть, слышишь, да будет она проклята, проклята, anatema su lei <?>679!
О, я с ума схожу, ты ошибся во мне, а я в тебе, но кровью и слезами искупаются женщинами подобные ошибки. О, проклятие, проклятие! Ведь я умела бы любить и я могла бы сделать друга счастливым и быть счастлива. Проклятие!
Прости, мой друг, я сама чувствую, что иногда схожу с ума. Слава Богу! а пока я проклинаю жизнь и обманула любовь три лета <?>.
<Приложение>
Явижу полянку посреди стройного и гибкого соснового леса, дом бревенчатый с русской резьбой. Мирные и радостные лучи солнца играют в стеклах дома, в темных ветвях и красноватых стволах сосен. Воздух полон аромата смолы и какой–то свежей силы земли. На грядах огорода, засеянных заботливо и любовно, выходят <так!> свежие светло–зеленые стебельки, дети играют шишками в песке у крыльца. Моя лошадь щиплет траву около них. Я стою, защитив глаза рукою от солнца, всею грудью вдыхаю аромат сосен и силу весны, и около меня рисуется фигура человека–друга и любовника, человека, с которым так сладко делить труды и досуги. Отдых от страданий, от измен, от оскорблений. Всё тихо, тихо, ветер едва колышет воздух, вдали звенит гармоничный финляндский колокольчик. Мимо уха пролетел с гулом и ударился о землю жук, заржала лошадь, защебетали птицы и дети. Мне хочется петь русскую народную песнь с меланхолическим напевом о верной любви, о ее тоске и радости, и в аккомпанемент песне загудел протяжно лес, и в этом звуке, как в песне, говорилось о верной любви, о тоске и радости. Но всё тихо… Лес исчез, солнце погасло, дома нет, а дети… дети остались жить и мучительно вспоминать песнь, которую когда–то пела им давно, давно мать, песнь о верной любви, о тоске ее и радости. Их мать умерла.
Наконец, наконец она нашла покой. Да полно, нашла ли? Не воскресла ли она вновь где–нибудь в иной форме, чтобы вновь нести проклятие человечества — жизнь, с ее мукою, кровью и слезами?
101. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 июня / 3 июля 1895. Париж680
6 ч. вечера 3 Июля
Возлюбленный! какое странное существо человек! Я спешу сообщить тебе свои наблюдения над собою, тебе это несколько интересно и как философу и еще потому, что всё же я тебя несколько касаюсь. Несколько часов тому назад ты получил письмо, орошенное слезами681. О, как я рыдала! Я рыдала безостановочно почти два дня и две ночи, и проклинала жизнь, и была способна на смерть. Что случилось с тех пор в течение этого короткого дня. Ничего, ровно ничего. Разбери, психолог. Моя натура внезапно гордо выпрямилась и возмутилась насилием моего сердца. Я сама себе приготовила сюрприз. Когда я выплакала все слезы, мне стало легче. Потом я была на людях, много говорила, жизнь загорелась и я еще раз воскресла. Жить, жить, но не страдать. Осталось не много лет, чтобы наслаждаться, о Боже, неужели отравлять их трагедиями. Трагедии любят счастливые, мы же, тертые калачи, ищем спасения от слез и стонов, и вот во мне еще раз восторжествовала вторая часть моего двойств<енного> существа, и я почуяла в себе гетеру, но какая разница между прошлою зимою и этим летом. О, tu m’a bien corrompu, mon cher amant682, и не даром добыла я мудрость. Долой финляндские идиллии683. Какая дикая мысль, что я создана для них. Я кокетка, я полна жизни и она будет у моих ног. Да, я выучусь смотреть на нее надменно и лишь эксплуатировать ее дары умно и весело. Я была только что на уроке теории у одного молодого русск<ого> эмигранта, он женат на француженке, и вдруг я почувствовала, что этот человек начинает вибрировать по моей воле, и во мне снова проснулось кокетство, бессердечное, безнравственное кокетство, которым овладела я тобою. Да, когда действуют такими средствами, то получают заслуженное наказание, но я не могу не быть кокеткою, не могу не вытягивать удочку, когда рыба клюет. Да и к чему? кому я врежу? законным женам? ба, не я, так другая, а я еще человечнее многих. Ты мне предлагаешь роль гетеры, soit684—я гетера. Ты поил меня вином и венчал плющом! soit! я буду вакханкою. Но умно, осторожно. Моя мораль такова: не вредислишкомдругим, будь очень великодушна и добра, наслаждайся смело и свободно и — Бог простит. Только что в одном окне видела розоватые занавески, точно в Unione685, и сердце не забилось болью, я только подумала: «Хорошо было!», а потом: «И еще будет, если не проморгаешь жизнь». Да, быть доброй, т. е. жалеть тех, кому можешь помочь — вот единственная область, в которую я допущу свое сердце, но мущины, о, теперь они для меня враги, так же, как и я им, т. е. враги, с которыми борот<ь>ся весело и с которых дань надо брать большую. Единственное, о чем я жалею, — что я не стала гетерою 10 лет тому назад. Но теперь кончено! Довольно слез, они так не идут мне! Если ты хочешь добыть меня теперь, быть может, тебе удастся (хотя не ручаюсь за новое впечатление, которое ты произведешь после разлуки), но тогда gare ä toi686! я спою тебе: dei miei pianti la vendetta or dal ciel si compira!687Если ты не веришь искренности этого письма, брось сомнения, возлюбленный, ты знаешь, я не умею писать иначе как под сильным наплывом чувства. Я вся полна этим новым, еще никогда ясно не сознанным, хотя смутно испытанным гетеризмом. Ты, вероятно, удивляешься de ma perversite688, но ты сам несколько в ней виноват. Впрочем, можешь хранить это письмо как документ против меня. Я подумываю устроить себе постоянный pied–ä–terre689в Париже и зимою съездить в Россию без детей, чтобы попытаться получить ангажемент, а теперь я вся в музыке и мчусь вперед. Голос ужасно поправился, приобрела еще нотудонаверху. Viardot хвалит. Беда только в здоровии, но умные гетеры ведь не хворают и умеют долго хранить молодость! Итак, долой сердце раз и навсегда, т. е. только по отношению к «любви». Прощай, возлюбленный, ведь всё–таки хорошо было в Риме, ты помнишь forum, и collosseo, и Tribuna terza690! Пока еще твоя Лидия.
Главное в моем настроении — свобода, ведь гетеры не терпели стеснения, зато и не ревновали к зак<онным> женам.
Переведи письмо своей докторше691, пусть она его прочитает дурам в этическом кружке692, которые подставляют вашему брату щеки и просят: бей меня!
102. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 (?) июня / 4 (?) июля 1895. Париж693
Дорогой Вячеслав! Невыносима становится наша переписка. Друг мой, я скажу тебе прямо и честно всё, что знаю. Я вполне могу и желаю не быть более твоею любовницею, но расставаться в злобе мне так тяжко, что каждое твое письмо в тоне сегодняшнего обливает меня кипятком, а в груди делается ощущение каленого железа. Я не могу выдержать этих ударов. Кроме того, я очень желала бы так о многом переговорить с тобою и именно пожить около тебя, ты это так хорошо выразил. Я не отрицаю ни одного своего прошлого письма, так же как и мнение мое о твоей супруге, которую жалела сначала и перед которою сначала чувствовала некоторым образом вину, но теперь, слава Богу, мы квиты: я взяла тебя у нее, а она у меня! Кроме того, я не намерена выслушивать твои реприманды и могу судить об этой особе как мне угодно. Если женщине мущина говорит: «Отдайся мне, но я другую люблюбольшетебя», и она отдается — то она самкабесстрастная<подчеркнуто дважды> ипреданная.Или мущина солгал мне? но ты никогда не лжешь, и я оставляю за собою право выражаться о твоей султанше как мне угодно. Je ne 1’estime pas trop, poverina! ca c’est bien vrai!694и эта свобода моя — условие всяких дальнейших наших отношений. Ты можешьпроситьменя, но не приказывать. А ты сам, мой милый, не знаешь ни ее, ни меня.
Ну не могла не написать всего этого под влиянием только что прочитанного письма твоего695.
Не отрекаюсь от прошлых писем, потому что в них одна правда. Передо мною две дороги: преданная, глубокая и сильная любовь, вероятно, на годы и годы, если не навсегда, или — гетеризм, нравственный, быть может, а быть может — и физический. До твоей «измены» я шла по первой, и все помыслы мои были чисты, и на них лежал отпечаток моей столь страстной и все–таки чистой и верной любви696697. Но ты закрыл передо мною этот путь. Прозябать я не умею. Лучше гетеризм, чем смерть, и я чувствую в себе все задатки гетеры, когда во мне убили «честную» женщину. Но, милый, ведь я еще люблю тебя, быть может, я и сквозь гетеризм последующих годов буду верно любить тебя, носить в душе свое первое, богато расцветшее чувство. Поэтому яне могутак расстаться с тобою, я чувствую, что если ты поступишь со мною так, то я способна броситься на всё чтобы забыться, а забвение в Париже возможно найти. Вино и морфий убьют остаток совести. Но жить, жить хочу я…
Если ты ищешь во мне гетеру, повторяю, ты найдешь ее, но ты будешь наряду с другими и без всяких прав на верность.
Если ты ищешь женщину–любовницу, какою я была тебе до сих пор, то ты ищешь невозможного, так как ты себя переделать не можешь, а как женщина я требую абсолютного чувства к себе.
Теперь, чтобы вернуться к свиданию. Здесь произошло недоразумение698: я жду брата на несколько часов проездом в Лондон, и день его проезда колеблется между 3–5 Июля. Он будет здесь завтра и послезавтра уедет.
Если ты можешь приехать в Париж, то приезжай скорее. Я остаюсь здесь до 25 Июля, после чего еду к детям, т. к. меня торопят доктора к морю вследствие ужасно упавших сил.
Хорошо бы ты сделал, если бы сбросил немного свое самолюбие и допустил бы несколько человечности, это бы избавило меня от совсем излишних ударов… Перечитала письмо: ты обвиняешь меня взаочныхобвинениях твоей жены: я много раз хотела писать ей и не делала ради тебя; я напишу ей, что возвращаю ей (поскольку от меня зависит) ее собственность, и не сомневаюсь, что она в качестве преданной самки примет ее. Я, мой милый, никого и ничего не боюсь и передо всем светом раскрыла бы душу и дела свои, если бы захотела.
Забыла во вчерашнем письме подписаться твоею пантерою, это к нему шло699. Молчу, потому что страшно взволнованна, но правдива, как всегда. Мы с тобой, мой возлюбленный, пара, мы оба не очень честны, но очень правдивы. Итак, приедешь или еще будешь ломаться, глупый Вячеслав? ах, брось самолюбие, ведь любишь же ты меня, ну и должен же мне хоть что–нибудь, кроме ударов, нет?
Твоя неисправим<ая> пантера.
Ну брось, не сердись: целую тебя — вот тебе.
103. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 23 июня / 5 июля 1895. Берлин700
Берлин, 5 Июля.
Милая Лидия! Получил я сегодня утром от тебя письмо с «финляндской идиллией» и проклятиями, а [чрез несколько часов] вскоре после того — другое [письмо], назначенное для прочтения в Этическом Обществе в поучение «дурам», — с прославлением «гетеризма». В последнем письме ты задаешь мне психологическую задачу: объяснить, как произошла столь быстрая и резкая перемена в твоем настроении, что через несколько часов всего после отправления письма, «орошенного слезами», ты, рыдавшая перед тем непрерывно два дня и две ночи, вдруг снова почувствовала себя «воскресшей» и снова вдохновенно взялась за перо, чтобы удивить меня неожиданным и вызывающим дифирамбом «жизни»… В ответ на это позволю себе прежде всего выразить полное свое одобрение твоему настроению d’apres-midi701и даже цитировать, в защиту твоего нового взгляда и даже одобрения этого взгляда, — «das trunkene Lied»702Фридриха Нитче:
Ich schlief, ich schlief703, —
говорит Полночь.
Aus tiefem Traum bin ich erwacht:
Die Welt ist tief,
Und tiefer als der Tag gedacht.
Tief ist ihr Weh, —
Lust — tiefer noch als Herzeleid:
Weh spricht: Vergeh!
Doch alle Lust will Ewigkeit, —
Will tiefe, tiefe Ewigkeit!704
Подкрепившись этими глубокими, как Микель–Анджело, строками (содержащими в себе целое опровержение пессимизма), — приступаю к твоей проблеме… Но ты сама подсказываешь мне ее решение. Ты пишешь: «Когда я выплакала все слезы, мне стало легче.Потом я была на людях,много говорила, жизнь загорелась, и я воскресла…» И в другом месте: «Я только что была на уроке — у одного молодого русского эмигранта — и вдруг почувствовала, что этот человек начинаетвибрировать(восхитительно сказано!) по моей воле, и во мне снова проснулось кокетство, бессердечное, безнравственное кокетство,которым я овладела тобою(so übermütig in der Reue selbst, der Büsserin der Liebe?705)». — Вот видишь ли, что тебя воскрешает к жизни, после двух дней и двух ночей «безостановочных рыданий»! Едва польщенное тщеславие кокетства. И после этого ты будешь оспаривать мое утверждение, что ты форсируешь свои душевные движения, как и их выражение, и что твои душевные бури часто волнуют только поверхность твоей души (оцени галантность моего предположения, что душа твоя достаточно глубока для того, чтобы волнение [достигло] могло не достичь ее дна!). — Да, дорогая моя, ты «выпрямляешься» после своих бурь, как тростник после порыва ветра, и, выпрямившись и сладострастно колеблясь гибким станом, снова начинаешь нашептывать свою вкрадчивую, шелестящую песенку Пана: «Жить, жить! Жизнью пользуйся живущий…»706
А теперь —тебезагадка, моя глубокомысленная гетера Аспазия707, моя златокудрая мужемстительница Лорелея708, ты, так глубоко проникшая в тайники мужского сердца! — ибо моя проблема относится к мужской психологии. — Отчего я, ревнивец до болезненности, еще недавно писавший тебе, что брошу, быть может, все, чтобы только удержать жену от нового брака, — теперь, когда она определенно высказывает это намерение, чувствую, что внутренне примирился с ним и что видеть ее женой другого мне будет, правда, больно, — но… не невыносимо. И отчего я же, до безумия, до страдания ревновавший тебя в своих объятиях к твоему прошлому, — я, не выносивший и мысли о том, что ты можешь принадлежать другому, даже перестав принадлежать мне, — теперь, видя тебя готовою броситься в объятия первого приглянувшегося мущины (— ужели только чтобы мстить и вредить мущинам? — ), нахожу в себе способность (— при предположении, что между нами все кончено, — ) хладнокровно и без всякого ужаса и даже — без боли, или почти без боли [представлять], воображать тебя чужою любовницей… Я очень удивлен этой непонятной мне самому переменой — которую предлагаю тебе психологически объяснить, — очень рад ей как освобождению и молю богов только о том, чтобы это освобождение от демона ревности не было преходящим и кратковременным и чтобы при нашем последнем прощании я мог с такою же искренностью, как теперь, пожелать тебе — eine Ewigkeit von Lust…709много розового света в опочивальнях, которые увидят тебя обнаженною… много счастия — sans tare710—
Жду твоего ответа на мой вопрос о том, когда, где и на какое время мы могли бы съехаться.
Твой Вячеслав.
104. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 24 июня / 6 июля 1895. Берлин711
6 Июля, 8 1/2 утра
Получил deine tollen Zeilen712, моя злая пантера, и отвечаю немедленно, чтобы не задерживать переговоров.
Удивляюсь на твой бестолковый образ действий. Я просил тебя выработать удобоприемлемые (для нас обоих) условия свидания; а ты, вместо того, сообщаешь мне, что пробудешь в Париже до 25 Июля, а потом поедешь на море к детям. Ты воображаешь, что я удовольствуюсь какими–нибудь двумя неделями и для столь эфемерного свидания помчусь к тебе в Париж. Не в Бретань же, в самом деле, ехать мне потом за тобой — в общество твоих детей, Эринний и Алымовой! Toll, toll, toll bist du713… со всем твоим «гетеризмом», и ревностью, и любовью, и злостью, и дикими прыжками, и недобрыми кошачьими ласками, и гибким стройным телом, и желтыми колечками волос на висках, и невыразимым, непонятным, глубоким, притягательным, головокружительным взглядом — нет,омутомтвоих светлых, не то бесстрастных, не то безумно сладострастных глаз… Ну, довольна ты моей влюбленной дигрессией? Я еще «вибрирую»… Нет, ты не о том думаешь [еще] в эту минуту: ты думаешь о себе самой, о своих глазах, тебе хочется взглянуть в зеркало, или ты уже глядишь в него… Но все же, моя пленительная гетера — если ты так настаиваешь на чести этого имени, — не полечу я к тебе сломя голову на две недели. И потому выдумай что–нибудь получше. Приезжай в Швейцарию, что ли? Охота летом в Париже сидеть! Еще лучше — в Германию. [Купальный сезон] Купальную повинность сбудь поскорей, раньше уезжай из Парижа. Или приезжай ко мне на Немецкое море… Одним словом, выдумай что–нибудь.
Теперь реприманды714и о репримандах.
Относительно моей жены (и меня) ты можешь заблуждаться и самообольщаться, как тебе угодно; но первая новая <не>деликатность по ее адресу с твоей стороны — вроде тех неделикатностей, которые ты намеренно снова позволяешь себе в сегодняшнем письме — заставит меня прекратить с тобой всякие разговоры.
Как смешны женские претензии на обладание мущиной! Я изменил жене — и она не раз [выражалась] говорила потом, что уступает меня тебе. Я изменил тебе — и ты«возвращаешь»жене ее «собственность»… Отношения полов рисуются вам, женщинам, как отношения вещного права: вы заслуживаете, чтобы вас продавали, как невольниц.
В заключении, моя Лидия, mein schönes blondes Raubtier715, скажу тебе еще, Schwarz auf Weiss716, — если ты не видишь этого и без слов из каждой строчки моего письма — что люблю, страстно, страстно люблю тебя. В.
Самое простое и удобное разрешение вопроса о свидании заключалось бы в твоем возвращении к первоначальному плану поездки в Берлин. Для моих занятий мне было бы лучше остаться здесь.
105. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 24 или 25 июня / 6 или 7 июля 1895. Берлин717
arriverai autrement aviserai demain reponds lettre d’hier718.
106. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 июня / 7 июля 1895. Париж719
dois decider partir Paris ou rester sante faible telegraphie si arrives. Tamo720.
107. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 июня / 7 июля 1895. Париж721
7 Июля 95 г.
Залито слезами
Дорогой Вячеслав! я телеграфировала722, чтобы, наконец, окончить эту неизвестность и эту переписку. Глубоки или поверхностны мои бури для души723, но мое тело поддается им, и я решила уехать из Парижа к детям, т. к. не могу петь и надрываю голос. Не знаю, что пишешь ты в ответ на мое письмо, но твои письма мне опротивели, и еще больше — мои собственные. Вообще всё это проклятое время с его болью и минутными болезненными метаньями к освобождению. Не мни о себе много и в особенности о своей мужской неотразимости на меня, моя страсть потухла, но скажу тебе прямо: я люблю тебя глубоко и чисто, но je suis au bout de mes forces724. Я не могу спать и не могу есть, и я не могу ни жить, ни умереть. Это поддерживается бессмысленною нашею перепискою. Поэтому я говорю совсем серьезно: раз ты человек, ты обязан отнестись ко мне человечно и прекратить всё это. 1) Если твоя любовь потухает или потухла вместе с твоею ревностью, значит, ее вообще не было и я служила тебе лишь d’un marche pied725к эмансипации от твоей супруги. В таком случае честнотелеграфируймне: не еду.
2) Если же ты чувствуешьглубокуюпотребность видеть меня, ближе понять, высказаться вполне и выслушать меня, тогда тотчас же приезжай.
Кончаю, да мне и трудно писать почему–то. Прости каракули.
Как ты слеп ко мне и как неправильно отделяешь важное и верное от неверного.
Из мести отдаваться нелюбимому мущине — грязь, и я не грязна, и предоставляю мстить самкам, кот<орые> стоят всех самцов, одинаково. О, не прощу я эти терзания вам обоим и в особенности этой мелкой женщине, за которую я имела нелепость страдать.
О, какой водевиль, в кот<орый> вы меня впутали!
Л. Зиновьева.
Пиши письма на фам<илию> Зиновьевой.
Понимаешь, ты обязан прекратить это положение: или ты любишь и едешь и сознаешь себя виноватым хотя бы в бессердечии, т. е. в эгоизме, или нет, но тогда дай же мне покой.
О, Вячеслав, будь человечен. Ins Herz möchte ich dir reden, mein Freund726. О, забудь все бредни смертельно раненого жизней <так!> сердца, бредни жизни, любви, гетеризма и т. д. Дай я скажу тебе, как перед лицем смерти: За все эти недели у меня были лишь минуты, краткие часы просвета, и обрадованная, облегченная от вечной боли сердца, я бросалась писать тебе. О, как ты оскорблял меня, как хотелось мне отомстить тебе легкомыслием, но я не та, не та, я не гетера, увы, увы. И между тем я не твоя более, всё прошло, что было, и на разваленах <так!> остается лишь рыдать и рыдать. А думала я всё–таки провести несколько времени в твоем обществе, т. е. меня прельщает идея жить близко друг около друга: ты бы работал, я бы пела и училась вместе, и мы могли бы прожить так несколько недель, что касается меня, п<о- тому> ч<то> в Париже есть ученица Mme Viardot, могущая ее заменить. Но из Парижа янеуеду, т. к. бросить пениенемогу.
Неужели это близкое товарищество моя фикция моя <так!>. Я теперь стремлюсь лишь к товариществу, о чем–либо большем мне даже думать противно.
Скажи себе одно, мой дорогой, как чувствуешь ты теперь, когда ты потерял меня: была ли твоя любовь ко мне громадна, сильна, глубока, была ли она любовь, словом или алегорией <так!> ее был фейерверк в Anzio727, блестящий и потухший. Если последнее верно, не приезжай, не стоит. Клянусь тебе, что я устала и больна.. О, как больно прощаться со счастием тому, кто хоть раз испытал его. Помнишь нашу прогулку между днем и вечером по Forum, помнишь нишу в Колизее, и твои стихи, и сумерки. Я помню, как в душе моей точно растворялся весь мир, и всё громадное прошлое человечество точно отражалось во мне, когда мы шли, прижавшись друг к другу, и ты говорил о своих античн<ых> трагедиях728. Развалины оживали, сердце расширялось бесконечно, и всё существо вырывалось из одиночества, сливаясь в любви другого существа и в ощущении всего мира настоящего и прошлого. Я плохо говорю, но так ясно ощущаю это умершее счастие! Неужели же ты не любил? Неужели всё это был твой самообман? Неужели тыможешьрасстаться со мною?
Меня убивает не смерть твоей личной любви, меня убивает чувство, сознание, что если то была не глубокая, долгая, цельная любовь, любовь, понимаешь ты, то нет ее на земле, если нет во мне больше силы верить. Вот почему я говорила, что мне остается лишь гетеризм и забвение моего sogno729в вине и морфии или… вера в иную жизнь730.
Милый Вячеслав, как мне тяжко, разве ты не брат мне? Пожалей меня. Отчего я так слаба и душой и телом, отчего голова тяжела для плечь <так!>? О, кабы эти страдания касались лишь поверхности души, но нет. Мой друг, тогда тело не подгибалось бы.
Не знаю куда деваться. Что было — прошло <?>, ведь нечем начинать. Как верить теперь, как еще раз отдаться тебе, еще раз перенести эти страдания. Нет, нет. Довольно. Ой, как ужасна жизнь. О, какой обман, какой обман. Милый друг, милый Вячеслав, милый возлюбленный, скажи, что это всё кошмар, что змея не ужалила, что Колизей не обманул, что твое кольце… о Боже, но ведь это правда, и всё кончено, всё, всё. Счастливый, ты забудешь и ты будешь жить, но я — я умерла.
За что, за что? за что.
Как глупо вспоминать прошлое любви, ведь она молчит тому, для кого любовь умерла, то, что переживалось, задыхаясь и горя, умирает, лишь только умирает любовь. О Боже, как лгали твои слова, твои взгляды, твои стихи, твои объятия. Ведь ты и тогда не любил меня, ведь и тогда ты ревновал свою жену, любил ее. Что же я за несчастная, что я попалась тебе на забаву, хотя бы и невольную.
Быть может, я и несправедлива к твоей жене, но я ненавижу ее. Я страдала из–за нее всю зиму, она отравляла мою любовь к тебе, потом она точно так же отняла тебя у меня, как я тебя у нее, но, конечно, она и во сне не видела страдать за меня или чувствовать себя виноватой, ведь она «законная» и ты ее «законная» собственность, а теперь она способна из твоих объятий прямо падать в объятия хотя бы какого–нибудь Крашен<инникова>, о, конечно, «законно»731.
И после того, что 9 лет она была счастлива, была любима! Это гадость и грязь, да притом венчанная грязь, куда пошлее и грязнее гетеризма.
Да, Вячеслав, недавно ты писал мне по поводу нападков <так!> моих на Д. М.: «Я не могу на тебя сердиться, мне дорого проявление всякого твоего искренного порыва»732. Да, тогда ведь ты думал, что любил меня.Думал,что любил. Милый мой, недумайбольше, что любишь, и если не дорожишь мною как жизнью или, вернее, каксамым драгоценнымв жизни, для счастия своего, кроме науки и творчества, то не приезжай. Будь честен.
108. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 июня / 7 июля 1895. Париж733
7 Июля 95
Дорогой Вячеслав, уступаю тебе твою жену734. Может быть, ты ее и отлично знаешь, а я просто ненавижу. Что же касается меня, дорогой друг, то я очень спокойно и разумно хочу поговорить с тобою.
Милый, ты впадаешь чуть ли не в ту же ошибку, что и мой муж. Ты принимаешь все нелогичные и экзотические прыжки моего настроения и нежность моего сердца за верные признаки невыдержанной, не руководимой разумом, горячей и чувственной женщины, у которой сердце безусловный хозяин и руководитель ее действий. Вокруг и около этой характеристики вертятся твои представления обо мне. Но я сама сужу о себе не по настроениям, не по вечно судорожно живущему каждым фибром сердцу, не по буйной крови, которая огнем сжигает мое тело, а по поступкам и по логическому течению всей моей жизни. Мой муж сделал роковую для себя ошибку, когда, вернувшись из–за границы, принялся действовать на мою нежность и сердце. Он, правда, доставил мне много лишних страданий, но ничего не добился этим.
Не хочу обижать тебя дальше этою параллелью, т. к. спешу сказать, что уважаю тебя и никому не позволила бы слово сказать против тебя. Но по–дружески обращаю твое внимание на то, что сегодняшнее письмо твое735произвело на меня тяжелое впечатление и сразу вывело меня из доверчивого настроения к тебе. Твои страстные ласки не новы мне, но то, что прежде <вписано сверху: когда я верила в нашулюбовъ>волновало и радовало меня, теперь болезненно поражает меня. Разве ты не слышал в моем прошлом письме736, в моих «злых кошачьих ласках»737остатки гетерического настроения. Но если я для кого–либо и когда–либо буду гетерою, то для тебя — никогда и ни за что. Мое чувство к тебе слишком глубоко и прекрасно, чтобы я решилась загрязнить его, и твое письмо оскорбило меня, хотя и заслуженным оскорблением, tu m’as traite738как гетеру,ты,ты, которому душа моя должна бы быть открытою книгою. Неужели я не заслужила большего уважения? Не буду многословить. Я скажу тебе твердо и ясно: я люблю тебя,
но твоею любовницею яне буду,т. к. ты не можешь дать мневсюсвою душу, страсти я не чувствую, и твоя страсть действует на меня тяжело. Видеть тебя я желаю бесконечно сильно и страдаю от этой жажды свидания и от нетерпения перед ним. Но из Парижа для этой цели яне поеду.В жизни у меня три устоя: дети, искусство мое и моя любовь, и недаром назвала я их в этом порядке. Чтобы к Марту для русской пробы подготовиться хорошо, я не могу пропустить несколько недель, т. к. мой голос оказался в ужасном запущении. Детям менее 3, 4 недель (и купанью) я не могу дать. Затем вообще за тобою бегать по Германии я не стану, потому что я перед тобою чиста и ударов не наносила. Что бы я ни разглагольствовала о жажде жить, любить, наслаждаться или о мечте видеть тебя, жить с тобою день за днем в тесной дружбе и столь дорогом мне умственном и нравственном общении с твоей буйной и широкой натурой, как бы ни прельщала любовь, как бы ни изводила, хоть до смерти, тоска, есть какая–то сила во мне сильнее меня, и эта сила удержит или, вернее, толкнет меня на мой тернистый путь долга и карьеры.
Я к тебе не поеду и твоею не буду, мой возлюбленный, и я не боюсь испытать твою близость. Всё, что я могу сделать, если ты всё–таки желаешь нашей близкой товарищеской жизни, — это остаться в Париже до Сентября и в Сентябре лишь поехать на океан. Или же, как и раньше хотела, уехать теперь около 20‑го и вернуться к 25‑му Июлю. Если тебе возможна жизнь вне Берлина, то тебе отлично будет в Париже. Впрочем, это тебе, конечно, лучше знать. Я же поступаю так, потому что иначе не могу.
Что касается «репримандов»739, упоминаю о них лишь для того, чтобы сказать, что если бы ты действительно любил меня, а не мое тело, и глаза, и волосы и т. д., то ты не говорил бы так грубо со мною. Не подымаю перчатки лишь потому, что по опыту ненавижу письменную войну с промежутком 3, 4 дней между каждым нападением.
Мое мнение о твоей жене остается при мне, но я признаю ниже своего достоинства более выражать его, да и выразила в порыве неразумной откровенности, которая могла существовать между нами лишь раньше — во время нашей любви, когда между мною и тобою не было никого и в моей душе не могло быть мысли, которую я не жаждала бы передать тебе, как бы она ни вылилась.Вообще жени друзья, ни любовницы не должны оскорблять законную супругу. Я причисляю себя к первым, хотя ты низводишь меня на степень второй. Неужели, Вячеслав, ты не понимаешь, как ты унижаешь меня своим последним письмом? Нет, я не поверю, чтобы и у тебя была грубая душа, несмотря на ее внешний лоск. О Боже, ведь уважал же ты меня раньше.
Вячеслав, мне хочется крикнуть тебе с ужасом, с ласкою и любовию: остановись, оглянись, что ты делаешь? Ведь я равный тебе человек, а между тем ты по отношению ко мне считаешь себя вправе поступать как с продажной содержанкой, которой на взбалмошные, женские капризы отвечают несколькими страстными вольностями. Да, прости мой упрек, я сама виновата, я довела тебя до твоей дерзкой решимости писать мне страстные вольности вместо ответа на мои человеческие запросы. Я сама виновата своими сума<с>шедшими двумя письмами. Но как мог ты не понять моего безумия?
Да, еще не понимаю, что значили твои слова в предпрошлом письме: «Твое предупреждение» (твоего приезда сюда) «пришло какраз вовремя…»740?
Теперь решение за тобою. Ведь ты не можешь отрицать моего полного права и разумия подобного моего решения вопроса.
Не пытайся колебать меня. Inutile741. Прошу, если возможно, ответа телеграммой, т. к. от него зависит распоряжение моим лечением водяным и уроками. Эта неизвестность мне очень неудобна.
Если ты приедешь, то я могу присмотреть тебе комнату, хотя это тебе лучше сделать самому.
Ну, прощай или до свидания, дорогой Вячеслав, не обижайся и не сердись: ведь ты помнишь, что сам признавал во мне фонд <?> холодного рассудка. Вспомни, что я рассудком и следуя принципу решила изгнать свою жизнерадостную особу надва годав Pesaro, не видев во сне тебя и Флоренции по соседству. Насколько же важнее мотивы, обосновывающие мое решение теперь.
Твоя Лидия
109. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 июня / 8 июля 1895. Париж742
1) Утро. 8 Июля 95
Твое письмо743, Вячеслав, произвело на меня такое впечатление, что я сегодня утром долго боролась с собой, чтобы решиться еще раз перечитать его.
Вдумавшись в него глубже, я еще имею тебе сказать по пунктам. О первой части, т. е. о продолжительности свидания, я сама не знаю, будет ли нам оно в радость или в мучение. На вопрос, довольна ли я «влюбленной дигрессией», я уже ответила: она мне наносит боль. Дальше реприманды. Выписываю его <так!>, или лучше отсылаю письмо с просьбою перечитать это место в данную минуту. Конечно, я могу думать и самообольщаться как мне угодно о вас обоих, ведь кто же беспокоится о глубине души своей «любовницы»? пока продолжается опьяняющею <так!> на страсть действие голубых глаз с загадочным взглядом, золотых колечек и т. д. Тем менее придется заботиться об этом, когда эти бедные глаза потеряют свою силу пробуждать страсть, а это тело (в котором мучается душа, тебе не нужная) — доставлять твоей страсти удовлетворение.
Такова <так!> рода «любовь», конечно, очень легко выбросить из окошка при «первой новой недилекатности <так!>». Неделикатность <так!>, конечно, в «любовнице» неприятное свойство, и погрозить ей не мешает; тем более, что и угроза, и ее исполнение стоят дешево. Тон всего «реприманда» великолепен, я могу лишь пожалеть, что когда во Флоренции под влиянием мучений, доставленных мне «деликатностью» моею по отношению к твоей жене, я писала о ней впервые свои страстные «неделикатности», жалею, что тытогдане прислал мне подобного реприманда, а просил и впредь быть откровенной744. Получи я из Рима письмо, подобное этому, конечно, тебе бы не пришлось протратить столько времени на чтение недавних моих «иеремиад». — Всё было бы давно окончено. Теперь дальше по поводу «смешныхженскихжеланий обладать мущиною». Ты, мой умный Вячеслав, оказался довольно тупым на понимание. Ты не разобрал насмешки в моей фразе, неужели же я такая дура, чтобы серьезно писать такиенелепости.Я хотела этим выражением «собственность» выразить взгляд «законных жен», шаблонных и типичных за- к<онных> жен на своего мужа, когда они «уступают» или, наоборот, «требуют» его. Ведь твоя супруга не считает, что, обладая тобою в Москве, она сделала мнестолько же,сколько я ей в Риме? Вот мущины присоединяются к зак<онным> женам по взгляду своему на полов<ые> отн<ошения> как на вещное право, только, конечно, применяя его к женщине, а не к себе. После этих всех прелестных твоих строчек, действительно, очень кстати было написать, что каждая из них говорит о любви, о страстной, страстной любви. Господь с нею, с этою страстною любовью. Позволь теперь и мне сказать тебе, что если ты не объяснишь своего письма или не признаешь мое понимание верным и в таком случае извинишься за него, т. е. если ты будешь продолжать свой взгляд на меня как на гетеру, тояпрекращаю с тобой «всякие разговоры», что бы это мне ни стоило. Я, мой милый, еще «порядочная» женщина, и никто не смеет оскорблять меня. Есть у меня друзья, уважающие меня глубоко и готовые защитить мою честь от поползновений султанов.
Лидия Зиновьева.
110. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 июня / 8 июля 1895. Париж745
Io restero non partiro.
111. Зиновьева–Аннибал — Иванову. <Начало 10‑х чисел июля н. ст. (?) 1895. Париж>
Милый Вячеслав, только что сняла квартиру на зиму и, т. к. с места влюбилась в нее, то нахожусь в повышенном настроении, к тому же у меня почему–то 39,5 температуры. Представь себе гнездышко в 5‑м этаже у Bois746на углу улицы с балконом вокруг всей квартирки и с видом на весь Париж! По здешним условиям плата идет лишь с 1 Окт<ября>, а въехать можно хоть сейчас. Итак, предлагаю тебе даровое гостеприимство. Honit <так!> soit qui mal у pense747. Будем жить по Черныш<евскому>. Его комната, ее и нейтральная748. Видишь, сколько доверия к самой себе и уважения к тебе! Право, привози свою повинную головушку в Париж. Ca vaut749твое нем<ецкое> море или Швейцария. Театры, концерты, Париж, Bois de Boul<ogne> и хорошенькие изящные француженки. Seulement pas de femmes dans notre appartement! Autrement750, полная свобода эмансипированному семьянину. Раз тебе возможно покинуть Берлин, то лучше для Парижа, чем для тошнящей Швейцарии. Впрочем, как хочешь, если горбатые швейцарки или сухие прямые немки тебя прельщают, «уступаю» тебя им. Я же отлично проживу в своем гнездышке наверху rue Singer. Если я буду нападать на твою супругу, а ты третировать меня en hetere751, то предоставляю тебе как гостю нейтральную комнату для будирования и на этот случай свой рояль перетаскиваю к себе. С своей стороны обещаю не принимать мол<одых> эмигрантов у себя. Хочешь знать, как я пишу это письмо? После завтрака очень устала и легла на кровать, но солнце и деревья в саду мешают спать, я ежеминутно соскакиваю и пишу тебе, а потом опять в три приема взлезаю на постель. Pardon, monsieur752, Ваша уважаемая супруга умеет вскакивать на постель? Алымова очень упрекала меня за эту несолидную привычку простой породы кошки. Секрет вот в чем: за завтраком я выпила лекарства Кока, ко- т<орое> индейцы пьют перед войной, доктор прописал мне для сил. После завтрака я боксировала с одним меланхолическим французом, моим vis ä vis753за столом, кот<орый> смотрит в потолок темно–синими глазами и нередко говорит: «Madame, est–ce que on produit beaucoup de sucre dans votre pays….»754, но надо видеть взгляд и слышать его голос! Oh! C’est plus doux que le sucre de Russie755! Но вот уже восьмой раз, что я собираюсь вскакивать на постель. Баста! Abientot, monsieur mon amant de jadis756!
Хамелеон.
P. S. Забыла упомянуть, что в Париже есть известная статуя Венера Милосская. — Мой дорогой, готова об заклад биться, что ты знаешь меня так же мало, как китайск<ого> имп<ератора>! Как я люблю у себя это настроение, дающее возможность на весь мир смотреть с юморист<ической> точки зрении. Чувствуешь себя такой беск<онечно> широкой, всё понимающей, всё прощающей, только… меня не тронь. Глубь <?> моей души имоя жизньв юмор не входит…
Прочитав это письмо, перечитай первое, прими к сведению оба, но прими одно и ошибись еще раз. А тогда уже реши, стоит ли ехать в Париж.
112. Зиновьева–Аннибал — Иванову. <Июль–сентябрь 1895 (?). Париж>757
Mon petit chou! le tiran est parti. Ta chatte t’attend!
Oh, viens vite embrasser ton amour.
Ton adorable amante
L.
Mardi.
113. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 28 сентября /10 октября 1895. Женева758
10 Окт. 95 г.
Дорогой мой, пишу всего несколько строк, превозмогая сильную усталость и пользуясь послеобеденным отдыхом отца. Где ты? и что ты? Эта мысль сквозь все другие неотступно стоит передо мною. Я еще верю и надеюсь, а быть может, уже всё решено и ты по дороге в Берлин. Оставь свой костюм у Дуни759. Я вчера ехала очень тоскливо, ходила по вокзалам, как потерянная, а в вагоне имела вид злой англичанки со своим «Адамом», которым спасалась760. Отца761встретила еще ранее детей. Дети приехали уже через 10 минут совершенно благополучно. Анюта762и Сережа пополам объяснялись всю дорогу с кондукторами и пассажирами. Отца нашла гораздо здоровее. Со мною он ласков, а детям сердечно рад и особенно ласкает двух младших, даже визг и титиканье <?> Козлика только радует его. Сегодня утром он снова поднял опять всю старую историю своего брака, измен, их причин и свойств, моего воспитания, отношения к нему семьи, словом, порядочно порезал мое сердце, и я очень взволновалась. Подарил он детям прелестные подарки. Я очень рада детям и Анюте, хотя Сережа из- за поноса не дал мне спать всю ночь. Я не могу себе представить, какое было бы счастие жить вместе в Париже. Деньги, какие могу, fr. 150–200 прислала бы, но не знаю, куда: напиши. После 20‑го пошлю еще сколько скажешь. Здесь мне каждый день стоит 25 фр., т. к. и отец обедает здесь. Милый, целую тебя, как люблю. А ты, скучаешь по мне? простил мои капризы вчера <1 нрзб> утром. Или тебя тянет в Россию, и мой образ померк? А я тебе верна и во всяком случае желаю тебе быть другом вполне и советовать бодрость и энергию, останешься ли или уедешь, одинаково. Целую еще, и обнимаю, и прижимаюсь к тебе, мой формалист, и остаюсь вся твоя Лидия.
Еще целую. Не знаю, как сказать лучше свою любовь.
114. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 сентября /10 октября 1895. Париж763
Париж, 10 Окт.
Дорогая! Случилось то, чего следовало ожидать. Я получил от Зарина764категорический отказ. Прежде всего, консульство вообще не выдает подобных свидетельств. Могло бы выдать разве только на основании полицейского исследования. Если бы я имел свою квартиру в Париже, то они могли бы это засвидетельствовать основываясь на заявлении домохозяина, подтвержденном комиссаром полиции. Все, что они могут сделать, — это удостоверить мое пребывание в Париже в данный момент или засвидетельствовать подпись Ланье765, если бы этот захотел дать показания о моем постоянном пребывании в Париже. Кроме того, Зарин считает невозможным признать за постоянное пребывание факт неоднократных приездов на более или менее продолжительное> время в Париж. Он был холоден и сух.
Обстоятельства дела таковы, что никакое вмешательство, очевидно, не поможет. В Берлине я получил бы тот же ответ. Засвидетельствовать факт новой имматрикуляции в Университете, быть может, прямо бесполезно, п<отому> ч<то> консистория хочет совсем другого; итак, не стоит Берлинцев и в соблазн вводить. Еду в Петербург. Из Парижа выезжаю завтра. Пиши в Берлин, где пробуду день. Был на rue Singer и никого не застал. Пойду еще вечером. Целую тебя бесконечно. Прощай. Бог знает когда увидимся. Твой В.
115. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 30 сентября / 12 октября 1895. Берлин766
Берлин, 12 Окт. 95.
Милая возлюбленная! Приехав сегодня утром в Берлин, немало был я разочарован и огорчен отсутствием [на почте] твоих писем, которые надеялся иметь уже в Париже, почему дважды с волнением справлялся о них на тамошней почте. Итак, со времени нашей разлуки не имею от тебя еще ни строчки; да и в Петербург приеду, вероятно, раньше, чем твои письма, если таковые окажутся, будут пересланы туда. Вот как нехорошо поступаешь ты со мной в ту пору, когда мое настоящее — тускло и томительно, вчерашнее прошлое исчезло, как золотое сновидение, а завтрашнее будущее глядит на меня так неприветно и угрюмо… Говорить о своем настроении при таких условиях — излишне… Из Парижа выехал я не на другой день после печального свидания с Зариным767, а в тот же вечер, так как оказалось, что я располагаю только вечерним поездом, и я не хотел жертвовать сутками для спокойно проведенной ночи. Тем не менее я успел еще раз побывать в тот день на твоей квартире и увидеть и привести в напрасную тревогу ее милую обитательницу (утром путешествовавшую с Джетили <?> в Лувр) — поисками нескольких книг, которые сегодня утром, в Берлине, благополучно нашел среди своих вещей. Прибавлю кстати, что взял с собой манускрипт своей диссертации. Париж, дневной и вечерний, — кипящий и оживленный в настоящее время гораздо более, нежели летом, — мелькнул опять передо мной, как в калейдоскопе, ослепив и оглушив меня. Две ночи затем с промежуточным днем bummelte ich768со скучными дешевыми поездами по скучным дорогам, пока, с сегодняшнего утра до ночи, не приютила меня здесь под свой гостеприимный и уютный кров моя этическая Калипсо769. Вот начало моей Одиссеи в прозе; а в стихах будет она начинаться как у Гомера:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который
Многих людей города посетил и обычаи видел770; —
и различаться от него только с третьего стиха:
И, утомленный чужбиной, на год десятый богами
Был приведен благосклонно в бордель приютной отчизны.
Excusez le mot771, как прибавил бы, покраснев, Морозов772. Далее, целую тебя френетически773и много имел бы сказать о дели- риуме своей любви, если бы ты не попрекала меня горько моими экстатическими берлинскими письмами d’autrefois774. Как Морозов, je n’ose vous braver, Madame…775Напиши мне в кратких словах все, что я должен передать Оле776; прибавь № дома. Будь ко мне добра и милостива. Высеки моего соперника — Козлика777… Только что поспал в мягких перинах моей Калипсо; потому на мир смотрю немного светлее. Прощай. Будь мысленно со мной.
Твой В.
116. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 октября 1895. Женева778
14 Окт. 95.
Дорогой друг! получила грустное известие779и хотя ему не удивилась, но как–то тяжко, тяжко на душе стало. Итак, ты на родине и занят формальностями780. A la bonheur781, мой формалист. Но есть пословица: деньги дай, деньги дай и успеха ожидай! Быть может, отсутствие их доставляет тебе случай слышать эту песеньку <так!>. Я от отца добыть не могла (объясню после), а написала Яковлеву782, что задолжала некоему Ив<анову> 200 р. и прошу тотчас вернуть хоть 100. Не сердишься. Деньги будут poste restant<e>783в Петерб<урге>. Я вернусь в Париж в конце недели. О, как жду известий. Мое путешествие, точно чудный сон, и усталость, и ссоры забыты. Впрочем, я не похудела, и здесьвсеговорят, что я очень красива. Малютки здоровы и кланяются. Соловьи не поют, но зато Сергей спать мешает <?> Mille baci a mon amante. Ti amo, t’adoro, sono la tua Lidia784.
He прийти ли к вам спеть Carmen. Сегодня пела до исступления785.
117. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 2–3/14–15 октября 1895. Петербург
Петербург, 14/2 Окт. 95
11 час. вечера
Дорогая возлюбленная! Спешу поздравить тебя со днем твоего рождения, не зная с точностью, когда ты получишь это письмо, и очень боясь, чтобы мое поздравление не запоздало (— хотя справедливее было бы, чтобы не я приносил его тебе, а ты мне), — боясь как потому, что ты не любишь, чтобы такие дни проходили неотмеченными знаком любви и внимания близких, так и потому, что твой день рождения мне дорог как твой день в году по преимуществу, как день твоей, родной мне судьбы и твоих звезд, сочетавшихся со моими. Впрочем, ты смеешься над моей астрологией; а между тем, в разлуке, что более приличествует любящим, как не астрально–платонические созерцания своих сплетшихся в небе судеб? О, если бы мы были вместе! Из воздушного океана, где плавают светила786, как приятно было бы опускаться в укромный сад, где цветет роза и поет соловей! Гораздо приятнее, чем плавать в звездных туманах, сидя на пятом этаже мебелированных комнат на Почтамтской улице… И, однако, все мои желания теперь только в том, чтобы не спускаться из этих высоких сфер в зловонные клоаки нашей северной столицы.
15/3 Окт. утр<о>
Вчера я приехал сюда в 6 ч<асов> вечера и тотчас отправился к жене, у которой провел вечер с глаза на глаз с ней, — уединение, нарочито испрошенное мной при посредстве телеграммы787. Очень тяжелое и горькое впечатление вынес я из этой беседы; но характеризовать его в письме с достаточной полнотой, и точностью, и психологической тонкостью не сумею. Видеть существо, когда–то любимое тобою страстно и еще любимое, хотя иною любовью, как десять тысяч братьев не могут любить788, — видеть его твоей жертвой, видеть его resigne789, видеть это существо, которое ты когда–то делал богатым, и гордым, и счастливым и которому сулил еще большие богатства, еще высшие блага, — покинутым, и нравственно сраженным, и ищущим как высшего блага только обеспеченного куска хлеба и верного дружеского участия, [которое бы спасло] чтобы спастись от ужаса своего одиночества, — есть горчайшая из пыток. И я мало говорил вчера и много рыдал как ребенок, и не знаю, как перенести мне непомерное бремя моей жалости и раскаяния… да, Лидия, моя возлюбленная, мое счастие, — раскаяния в том, что я, связав свою судьбу с чужой, хотел все–таки жить сам и не отказался от своего золотого счастия ради сладкого счастия самоотречения и бескорыстной любви.
О, если бы я нашел от тебя письмо, хорошее письмо сегодня на почте! С минуты разлуки я не имею ни звука от тебя — вот уже 6 дней. Целую тебя, как люблю, — бесконечно. Жду с беспокойством вестей о твоем здоровьи.
Твой В.
PS. На почте. Опять ничего нет от тебя!…
118. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 октября 1895. Женева
16 Окт.
Дорогой возлюбленный, благодарю тебя за строки из Берлина790. Милый, разве я не с тобою всей душой? Разве ты можешь сомневаться. Но я физически до того захвачена отцом, что насилу нашла часок, чтобы отдаться тебе.
Если твое настроение тяжкое, то и мне не легко. Как и всегда, пребывание у отца, его разговоры о прошлом, его жалобы на настоящее и отчаянный взгляд в свое одинокое, бесправное будущее, все коллизии и путаница этого проклятого вопроса, заедающего нашу семью, свинцом ложатся мне на душу. Мне до того жалко старика, что я уговорила его ехать ко мне в Париж, а там, может, хотя вряд ли791, и устрою его месяца на два. Просто не знаю, что мне делать: не могу я видеть его в его берлоге с злой ключницей под вечной угрозой второго удара и слышать, как он говорит: «Когда–нибудь не выдержу и на себя руки наложу с тоски в эту длинную зиму». Дорогой Вячеслав, я с ума схожу от тоски, когда при мне убьют крысу или раздавят собаку (как на днях), а тут человек загубленный, да еще мой родной отец, которому я обязана тем многим <так!>, который и благороден и честен malgre tout792. Он меня много возил с визитами по своим знакомым, и меня всюду фетируют793. Сегодня утром целое общество собралось у меня, и привели аккомпаньяторшу, и я пела и произвела большое впечатление. Опять все захваливают, все на меня любуются, называют барышней. После обеда, усталая, я прилегла, но не могла спать, потому что чувствовала, что во мне живет каждый атом моего существа, и каждый нерв чутко настроился, чтобы отозваться на жизнь.
Я хочу петь, я чувствую в себе драматич<ескую> актрису, я хочу писать, хочу любить своих детей, хочу родить твоего ребен-
ка, чувствую всю силу, всю полноту жизни. Теперь я счастлива, но снесу, кажется, и несчастие. Ах, Боже, мне опять 19 лет, как во Флоренции год тому назад. Вячеслав, уже год! уже год с тех пор, как мы с тобою ходили в Боболи, в Кашине, ссорились по Lun- gamo, трусили кошек на Indipendenza, сидели на скамеечке у Бастионов794. Год нашей любви. А мне кажется, что это было вчера. Я так счастлива через эту любовь, которая вернула меня к жизни. Неужели ты так мало счастлив мною, что можешь впадать в уныние от временно тяжелого долга. Или прошлое не умерло для тебя? Или не в будущее, полное моею любовью, ты вложил всю свою душу? Или нет в тебе той энергии, которая с радостию бросается на тяжелые препятствия, чтобы свернуть их и прорваться гордо и свободно вперед. Sempre avanti795! — вот мой любимый мотто796. Никогда не оглядываться на непоправимое и вечно мчаться вперед, чтобы с блеском пролететь миг, называемый жизнью. Прощай, пока. Целую горяче <так!>, обвиваю тебя руками и хотела бы наполнить своею энергией и страстью к жизни, к любви. Всем существом твоя
Лидия.
На почте должно быть откр<ытое> письмо, объясняющее, что «до востреб<ования>» будут тебе 100 или 200 руб.
119. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 октября 1895. Петербург797
Петербург 17/5 Окт.
Милая! Я получил наконец вчера твои дорогие строки798и был обрадован и ободрен ими; а теперь опять жду от тебя с нетерпением писем, и надоедаю почтовым чиновникам справками о них, и недоумеваю, почему ничего до сих пор не переслано из Берлина. Не будь скупа на письма, моя радость, потому что без них мне тоскливо. Долго ли ты останешься еще в Женеве и как себя чувствуешь морально и физически, — особенно, как физически? Характер моих отношений к жене в настоящее время спокойно–дружеский. Она, по–видимому, не страдает более. Вечеров я не отнимаю у нее. Выбор адвоката еще не сделан окончательно. Сегодня твой Ивашинцов799рекомендовал двух новых. С Краш<енинниковым>800я встретился очень дружески, а вчера имел с ним долгую беседу «по душе», предоставив ему свободно и открыто высказать мне все, что ему хотелось. Содержание этой беседы сообщу как–нибудь потом; теперь я не в настроении излагать ее и скажу только, что она еще укрепила мое высокое мнение о его нравственной личности. У Гревса я был уже два раза и в первый раз, не застав его дома, обедал и беседовал с Марьей Сергеевной801, которая произвела на меня очень приятное впечатление. Жду от тебя инструкции относительно Оли и, получив таковую, побываю на Тверской802. Стеснен недостатком денег, [возьму се<годня>] попрошу сегодня, быть может, у Гревса и за обещанную присылку803буду тебе очень благодарен. Ich sehne mich sehr nach dir804; мысль о том, что ты бывала на посещаемых мной теперь местах (напр<имер> близ Синего моста, близ Канцелярии Прошений) — меня сладко волнует. Я воображаю тебя всевозможным образом, мне бы хотелось много говорить о тебе, я жадно рассматриваю и подношу к губам твои каракули и т. д. — одним словом, принужден констатировать несомненные симптомы хронически продолжающейся влюбленности. А ты, гадкая, рада отдохнуть от меня?..
В.
Завтра буду праздновать сам с собой твое рождение.
120. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 6/18 октября 1895. Петербург805
Bois seul ta sante806.
121. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 октября 1895. Женева807
Le 18/6 Octobre 1895
Дорогой друг, не могу сказать, чтобы письмо, наполненное раскаянием и клятвами в любви к твоей супруге было приятным «знаком внимания и любви» ко дню моего рождения808. Если ты так рыдаешь, глядя на свою ищущую в объятиях самца обеспеченного куска хлеба супругу, и мечтаешь о «бескорыстной любви и самоотречении», отчего не испытаешь ты еще этот вид сладострастия, столь необходимого твоей душе поэта. Поверь, что я проклинать судьбу более не буду. Большего того, что имела, я недостойна, ведь я не «этическая натура» и проживу без самцев <так!>, отдаваясь детям и музыке.
Клянусь, что любви мне более не нужно и, сойдясь еще раз с твоей «ненасытимой счастием жертвой», ты можешь не грозить ей, что «бросишь всё», чтобы ревниво вырвать меня из объятий нового возлюбленного. Я буду бесконечно целомудренна и к новым романам на подкладке «дружбы и куска хлеба» не склонна. Впрочем, быть может, я только потому не продаю себя, что у меня есть «кусок хлеба». Итак, без шуток, горяче <так!> умоляю тебя, исполни перед этическою женою своей свое обещание и дай ей «еще высшие блага и большие богатства». Ты, по крайней мере, вполне уверен, что обладаешь этими благами и богатствамидля нее. Я жесама ужасно богата и в чужом богатстве не нуждаюсь. Я верю в свой талант, и кто знает, не буду ли я известной певицей и писательницей. А дети мои дают мне то чисто женское мягкое теплое семейное счастие, без которого я жить не могу и, клянусь честию, я не променяю детей своих на «друга» с мужскими атрибутами и с верным куском хлеба. Вы с женой отлично понимаете друг друга и соединяете красные слова с развратными (по- моему) поступками (с ее стороны, а тобою оправдываемые), а я вам не товарищ, и я презираю женщину, которая, покинув ребенка своего и нося в душе образ мужа, для куска хлеба отдается «другу». Для меня это разврат, а ты рыдаешь на груди этой особы. Милый друг, люби ее, если только… она согласится отказаться от «куска хлеба» в штанах Крашенин<никова>. Как грубо! как цинично! не правда ли? Ну и слава Богу, мой цинизм поможет тебе с отвращением отвернуться от меня. А порыдав еще, ты, быть может, и добьешься нового сладострастного счастия. Ведь царапать и душить меня уже приелось тебе. Спасибо еще раз за письмо. Я запомню день своего рождения. Из 3‑х страниц — 2 были посвящены твоей супруге. Фразеры вы оба отчаянные. «А ларчик просто открывался»809.
Ты, вероятно, очень рассердишься за это письмо и ответишь грозным посланием или громким молчанием. Но я не боюсь тебя, ибо у меня свой путь и свои мнения, и парижско–московская эпоха нашей любви безвозвратно миновала.
А теперь скажу тебе, что собиралась писать тебе «хорошее» письмо, полное любви и ласки. Мое здоровье очень неважно. Я очень устаю от светской жизни, кот<орую> веду ради отца. Он пожелал познакомить меня со всеми своими друзьями. Он очень возгордился моим голосом и устроил несколько частных концертов. Все захваливают меня и в глаза и за глаза. Я сама чувствую, что после уроков Heiroth810голос выиграл несравненно, я опять верю и надеюсь на большее, чем когда–либо. Встречаюсь часто с одним двоюродн<ым> братом — художником, кот<орый> еще до моего замужества меня ужасно интересовал как человек, всегда исполненный большими и глубокими идеями. Он был женат, ужасно трагично, и теперь его жена в сумасш<едшем> доме. Он влюбился в Веру по уши и всё приходит к ней в гости. Отец мой нравственно поправился вполне и поэтому особенно интенсивно страдает от одиночества. Он приедет ко мне гостить в Париж и вообще всё прижимается ко мне и мечтает жить около меня. Я не могу не поддерживать старика и отказать ему: против этого восстает совесть и сердце. Он очень сочувственно относится к моей сцен<ической> карриере.
Вообще настроение мое и энергично и бесконечно серьезно, и поэтому всякие колебания и ненужные рыдания мне не по душе. Если ты чувствуешь раскаяние за свою измену и жалость к жене — сойдись с нею опять не в виде опыта, a for better and worse811! и позволь мне подписываться «преданным другом». Я не желаю твоей любви сквозь слезы раскаяния. Меня ничто в жизни не пугает, даже одиночество. Да одинокой я никогда не буду. А что натуры, подобные Д. М., внушают мне презрение — я не виновата. Возьмите вашего бедного брошенного ребенка и живите вместе, и пусть прошлоенашебудет сном. А я вполне, вполне счастлива и полна силы и энергии. Жить хочу для труда, для славы, для деток своих, кот<орых> обожаю, для любимых и нуждающихся во мне существ более слабых, чем я. О да, я счастлива и сильна, и всё снесу, и обожаю жизнь и людей. Работать и бороться, не останавливаться над прошлым, sempre avanti, sempre avanti812! Это, с Парижским, 4-ое письмо к тебе. Прости мои резкости. Целую тебя нежно и еще раз прости. Тебя любящая
Лидия.
Дорогой, приписываю два слова. Мне жалко тебя, мое сердце страдает вместе с твоим. Я бы жалела и Д. М., но такие практичные и разумные натуры находят утешение в теплом и уютном угле, а таковой она иметь будет, и будет скоро счастливее, чем с тобою.
Дорогой возлюбленный, я очень взволновалась твоим письмом, потому что я ожидала иного по его началу и потому что я очень слаба. Сегодня у меня ночью были сильные судороги в ногах, так что их к груди подводило, и я испугалась, а теперь весь день разбита вконец. А от твоего письма тоска легла на душу. Мне жаль, что ты страдаешь, и я всей душой с тобою. Серьезно и горяче–искренно советую тебе соединиться с женою навсегда,если ты уверен, что можешь дать ей больше, чем Крашен<инников>. Я желично убеждена в противном. Завтра еду в Париж.
Что твоя мать пишет? Пиши, ради Бога, откровенно свои настроения, я ведь ничего не требую и ни в чем не обвиняю.
Твоя Лидия.
Как и всегда, вижу в тебе настоящую человечность только по отношению к своей избалованной судьбою жене, а ко мне кроме бессердечия и эгоистич<еской> страсти ничего. Ты раскаиваешься, что не отказался отсвоегосчастия ради Д. М. Но ведь кроме твоей супруги и тебя существовала я, я, которая никогда ни искры счастия не видала (как ты в Риме говорил мне), но ты раскаиваешься, что дал мне счастие, огорчив ее, эту святую жену, ищущую утешения в… Крашенинникова <так!>. Ах, Господь с Вами обоими. Я больше не желаю мешаться в Ваши отношения и доставлять вам сильные ощущения. Право, я человек, а не stramento di piacere. Fichez–moi la paix813.
Благословляю Вас.
Получила телеграмму814. Спасибо. Быть может, уже началась эпоха телеграмм? Милый, если ты любишь, то поймешь меня. Поймешь, что я в душе жалею тебя и всем сердцем с тобою. Я, получив депешу, думала не посылать этого письма, но хочу, чтобы ты знал всё, что происходит в моей душе.
Если отбросить все резкости, выходит так: твоя жена macht mich nicht heiss815, и страдать за нее, как прежде, я не в состоянии. Но отказаться от твоей любви, если ты находишь жестоким и несправедливым любить меня — я могу. Раз ты раскаиваешься в твоей любви ко мне, то честнее отказаться. Я от этого не пропаду. Твоя депеша глубоко тронула меня. Я тебя благодарю за нее. Целую тебя нежно. Скоро начну свою строгую жизнь в Париже, и наше чудное путешествие будет сном вполне. Я была очень счастлива. Тебя любящая Лидия. Милый Вячеслав, целую тебя еще и еще.
Почему нет адреса.
122. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 8/20 октября 1895. Париж816
20 Окт. 95 г.
Дорогой Вячеслав, недавно приехала на парижскую квартиру после совершенно бессонной ночи. Села писать тебе, мой милый друг, мой возлюбленный. Как глупо писать злые письма за тысячу верст. Каждое резкое слово, вырвавшееся у меня, причиняет мне страдание. Я больше не буду резка, потому что резкость, в сущности, противна моей природе, иначе я не мучилась бы всегда раскаянием за каждую вспышку. Когда–то ты покончишь с Петерб<ургом>. Какая тоска ждать известий из такой дали. Впрочем, постараюсь быть терпеливой. Еще раз благодарю тебя за телеграмму817. Отец пристал ко мне: кто пьетсовсем одинза мое здоровье? И я сказала, что Пл. <?> Т.818, у которого мать и сестры уехали. Но вообще, если ты не изменился ко мне и хочешь продолжать наш союз, то трудно будет скрыть его от кого бы то ни было мне близких.
Здесь холод отчаянный, и я мечтаю перебраться во 2‑й этаж, пожертвовав садом. У меня теперь всяких хлопот и всякого дела по горло. Надо устроить детей в школы, надо перебираться с квартиры и меблировать ее и одеться прилично, ибо серое платье никуда не годится. Хочу пойти к хорошей портнихе и заказать себе костюм по фигуре, кот<орая> уже начинает изменяться. Затем Mme Viardot. Виза819в Женеве надула мне небывалую в Италии хрипоту, которою окончились мои женевские триумфы. Отец предложил мне выступить в хорошем Женевском концерте, но для этого не надо размножать человечество.
Смешно мне было ужасно собирать свои пожитки по Женеве. Отец простудился и не попал на вокзал, зато нас проводил мой двоюр<о>д<ный> брат — Зиновьев, о кот<ором> я говорила. Он ходил со мной в лавку, где мы с тобою выбирали блузы, и в гос- тинницу <так!> за картонкой, где меня горничная ужасно скомпрометировала тем, что подала отдельно твою ночн<ую> рубашку. Могу себе представить, как удивились на меня в отеле: то с белым, то с черным. Трогательно видеть, как этот несчастный человек, которому безумная жена убила 2‑х детей, привязался ко мне и к моим ребятам и не мог ни на миг отстать от нас за последние дни нашего пребывания к Женеве. Мы очень много говорили, и меня поразила революция, произошедшая в его коренных взглядах и вымученных жизнью.
Милый, если сходишь на Тверскую 4 и увидишь Олю820, скажи ей, что ты недавно нас видел, что мы все много о ней говорили вообще тебе, часто вспоминаем и скучаем по ней. Скажи, что много работаю и хорошо пою и разное т. п.
[Я хочу просить тебя об услуге. Ты получишь письмо с ад- р<есом> Алымовой, и перед отъездом ты заезжай к ней и захвати мой чемодан с несколькими очень мне нужными вещами, ко- т<орые> в нем будут Ты привези его в Берлин, а отту<да>]
Ничего не надо. Жду не дождусь определенных вестей. О Боже, какое блаженство будет знать тебя в Берлине за делом. Милый, скоро ли ты опять войдешь в колею и окончишь свой «кризис». Как бы то ни было, твоя жизнь теперь вошла в слишком бесконечно важную эпоху, чтобы терять бесплодно время и силы души. Так или иначе, ты должен твердо решить свой путь и идти вперед без рыданий и сожалений. Мое сокровище, целую тебя, как люблю. Желала бы прижать и приласкать, сказать тебе уста в уста, как люблю тебя. Твоя Лидия.
Дорогой,очень прошусходить в редакцию Вестн<ика> Ев- р<опы> и спросить Стасюл<евича>821, примут ли они биографию арт<истки> пар<ижской> <?> Mme Viardot, составляемую по ее желанию и по заметкам, данным ею.
123. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 9/21 октября 1895. Петербург822
Петербург, 21/9 Окт. 95.
Спасибо, милая возлюбленная, за твое нежное и пылкое письмецо. Это бравурное письмецо очень обрадовало и воодушевило меня, моя бешеная и пленительная пантерка, и я надеюсь, что, даже за вычетом деланной бравуры, и форсированной энергии, и жалостливой нежности, долженствовавших меня ободрить, исполнить мужеством и утешить, все же в твоем настроении, в тот день, когда ты писала эти строки, присутствовал такой остаток энтузиазма, храбрости, жизнерадостности и, быть может, — любви, что в целом можно принять твои излияния за искренние и неподдельные. Вот этот–то остаток и вдыхает в меня мужество, и делает меня счастливым, и успокаивает меня за тебя, то есть — за мое счастие Счастлив, сказано у Шиллера, —
Кто хоть единую душу избранную
Может своею назвать823. —
Могу ли я назвать твою душу своею, Лидия? Ответь мне, — не потому, чтобы я сомневался в твоей любви, а потому, что мне хочется слышать от тебя постоянные подтверждения того, что я не одинок, и постоянно чувствовать тебя с собою. Впрочем, я не могу сказать, что падаю духом; ибо, напротив, мой друг и благожелатель, Михаил Никитич824, советует мне относиться к жизни с меньшею «аррогантностию»825. Не духом я падаю, а овладевает мной подчас — с одной стороны — чисто трагическое чувство жалости к altrui826и невольной вины своей пред этим altrui, с другой — не менее трагическое сознание того, что путь мой поведет меня теперь постепенно суживающейся и пропадающей тропинкой над краем бездонной пропасти. Недаром и названный доброжелатель мой, рассматривая различные исходы, для меня мыслимые (и, поистине, немного видит он для меня исходов!) — останавливается в числе их и на «мрачном» и «фатальном» исходе — самоубийства. Но именно теперь я особенно далек от подобной мысли, — вероятно, из духа противоречия и упрямства…
Вчера вечером, дорогая моя, я совершил главнейшую часть своей здешней миссии — свое фиктивное прелюбодеяние, — и совершил, благодаря малому педантизму «свидетелей», с наивозможным [, по–видимому,] minimum’oм гнусности, присущей этому позорному обряду: они привезли меня в публичный дом, видели меня, в одном из его cabinets827, сидящим на постели рядом с женщиной и, удовольствовавшись этим, — уехали; я же, думая, что они войдут опять, лежал несколько минут в пассивном ожидании рядом с своей очень молоденькой и довольно хорошенькой complice828(упругое тело которой успел эстетически оценить, не ощущая, однако, никакого эротического влечения), — пока не услышал от своего «поверенного» освободительную весть об отъезде свидетелей, после чего объявил удивленной и как будто даже слегка обиженной сообщнице своей, что немедленно уезжаю и что все случившееся было просто комедией…
Завтра я должен буду дать нотариальные доверенности на ведение моего дела; потом, через несколько дней, — явиться, для [врачебного осмотра] признания меня больным, во врачебную управу, чтобы быть освобожденным от обязанности лично являться в суд. Этим и ограничивается мое личное участие в процессе, так что мой адвокат считает возможным отпустить меня через неделю на все четыре стороны. —
Сегодня жена представила меня Вл. Соловьеву829. Он отнесся ко мне очень симпатично и [оставил] произвел на меня впечатление весьма приятное. Между прочим, посоветовал он мне представить будущий мой сборник в Академию, для соискания Пушкинской премии. Мы условились, что манускрипт, готовый к печати, я пришлю ему и он позаботится об издании. Он рассказывал о своей «Этике»830, которая уже печатается, и о возникновении в Петербурге двух новых газет — обновленных «Петерб<ургских> Ведомостей» и «Слова»831. Читал [вслух] наизусть собственное стихотворение, пародирующее символистов832. Упоминал о моем «несомненном таланте» (ох уж этот мне «несомненный талант»!). Расспрашивал о моих карьерных делах. Надежду на академическую премию (выдают целую — в 1000 р<ублей> — и, чаще, половинную — в 500 р<ублей>) можно иметь потому, что, «помимо поэтического таланта», при рассмотрении моего сборника оценят то, что я человек «очень образованный»; за почетный отзыв он во всяком случае ручается, а если бы «per impossibile»833я остался и без отзыва — то все равно ничего бы не потерял, так как неудостоенные отзыва книги остаются неназванными публично834. Практического толка в знакомстве с С<оловьевым> для меня покамест нет; но мне важно заручиться в литературном мире таким известным и симпатичным союзником и благожелателем; он же может послужить мне и советчиком, и критиком, и «ходоком». Судя по его обращению, он относится ко мне с интересом и сочувствием; я имею его разрешение на [присылку] доставление ему своих новых пьес и т. д.
У Оли835еще не был, поджидая твоих инструкций. Яковлев836все колеблется послать деньги до востребования «некоему Иванову»… Гревс меня немного выручил.
Крашенинников вздумал (основываясь на одном мнимом прецеденте) сделать меня, без докторского диплома, прямо магистром и спрашивал проф. Помяловского837, возможно ли непосредственное допущение меня к магистерскому экзамену; на что получил, конечно, ответ отрицательный, но сопровождаемый советом [оставить] заменить немецкую «промоцию»838(на дороговизну которой жаловался за меня мой радетель) — экзаменом в весенних филологических комиссиях, выдержание которого (а он для меня нетруден) даст мне с кандидатским дипломом право как магистрирования, так и учительствования в России. Крашенинников очень ухватился за этот план, но я предпочитаю остаться при плане докторирования в Берлине, — довольный однако тем, что на случай неудачи в Германии нашелся новый ресурс: я думал, что не буду допущен к испытанию в комиссиях, потому что не пробыл установленного четырехлетия в русском университете, Помяловский же уверен, что меня министерство диспенсирует839от этого требования. —
Прости, дорогая, за такое длинное и скучное письмо… Хотел было посвятить последние строки ласке и влюбленной мечте о тебе — и вспомнил вдруг о новой заботе, которою должен с тобой поделиться. Об ожидаемом нами ребенке840я счел нужным сказать жене, и она говорила об этом с адвокатом (конечно, ты остаешься ему абсолютно неизвестной). Он сказал: усыновить ребенка будет стоить рублей 500, и он, усыновленный до момента развода, будет считаться ребенком меня и жены моей; будучи разведен, я не имею уже права его усыновить, [разве только] за исключением разве того случая, [когда] если мне удастся вступить в новый брак. Я отнюдь не согласен на то, чтобы усыновила ребенка ты, потому что не хочу его отцом делать Шварсалона. Незаконным ребенок также не должен оставаться. Жена согласна с своей стороны на номинальное участие в усыновлении; но ребенок должен быть обеспечен на случай смерти родителей, по совету адвоката, или путем страхования жизни, или путем назначения двух опекунов. Я надеюсь, что ты не будешь противоречить моему желанию усыновить ребенка и согласишься на неизбежное при этом наименование моей жены его матерью по усыновлению; что в глазах нас всех будет являться ничего не значащею формальною подробностью, лишенною какого бы то ни было практического значения. Ответь на эти соображения. —
Целую тебя с бесконечной страстью. Твоя головка с ее пепельными волосами всегда предо мною. Постарайся сохранить свое бодрое настроение. Будь здорова, моя радость.
В. И.
124. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 11/23 октября 1895. Париж841
125. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 11/23 октября 1895. Петербург843
Пб. 23/11 Окт. 95.
Дорогая Лидия! Обстоятельства требуют от меня безотлагательных решений. Мне представляется, с одной стороны, возможность поездки за границу для завершения своих тамошних дел; с другой — возможность заработка и устройства своей научной и литературной карьеры в России844. Отсутствие средств заставляет меня избрать второй путь; мои симпатии принадлежат первому. Необходимые для него средства я могу иметь только от тво<е>йдружбы.Извести меня, может ли твоядружбаоказать мне эту услугу.
Не удивляйся, что я говорю о дружбе, а не о любви. Я хочу пользоваться денежным кредитом подруги, а не возлюбленной. Но и помимо этого принципиального соображения, есть причины, заставляющие меня выяснить вопрос о характере материальной помощи, которую ты взялась бы мне оказать. Разлад между нами, обнаружившийся в ряде острых конфликтов, давно уже поколебал мою веру в прочность нашего союза. Вчерашнее письмо твое, как мне кажется, окончательно разорвало эту столько раз уже готовую оборваться нить. Я принимаю вызов, который читаю между твоих строк: addio, amore!..845Не думай однако, что я ищу предлога, чтобы оправдать свой возврат к жене: вопрос об отношениях моих к ней решен окончательно, и даже разводный процесс во всем ходу. Причина нашего разрыва заключается просто в incompatibilite846наших характеров, которую раз навсегда должно признать. — Я жду твоего скорейшего ответа, и в частности категорического разъяснения вопроса о твоем денежном кредите при условии расторжения нашего любовного союза.
Твой друг В.
Адрес для депеш:
Почтамтская 13, меблир<ованные> комнаты.
126. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 октября 1895. Париж847
26 Окт. 95 г.
Дорогой друг! Представь себе, какой удивительный случай оставил меня 8 дней без письма от тебя. Признаться сказать, это обстоятельство после твоего прошлого «рыдания» у жены не оставило во мне почти сомнения в том, что с тобой еще раз, как в Москве, случилась «психология»848. Видишь, нельзя сердиться на меня, если жизнь раз и навсегда лишила меня прежней доверчивости. Я уже не ожидала более писем, а просто всеми силами взяла себя в руки, чтобы быть умнее, чем была весною в Париже. Недаром же перед глазами моими пример жизнемудрой Д. М. К счастию, мне это очень недурно начало удаваться, когда сегодня я получила письмо от отца, и к ужасу и радости в его конверте твое послание, распечатанное. Почему идиотская Женевская почта не переслала его сюда — не понимаю. К счастию, отец ничего не понял в твоей мазне. У меня же с души спало ощущение некоторой неприятности.
Кстати, не смей писать мне Zinov<iefl>-Schwars<alon>. Фамилия мужа здесь совершенно неизвестна. Пиши Zin<ovieff>. Здесь кстати скажу и про усыновление. Ни в каком случае никогда, ни за что, пока во мне капля крови, не позволю другой женщине назваться матерью моего ребенка. Я стану носить и рожать, чтобы другая оказалась матерью по закону и перед взрослым ребенком! Ты с ума сошел, мой друг! Перекрестись–ка и тогда обдумай дело. Да нет, я вашим адвокатам не верю. Я сама узнаю через Герарда849, могу ли я усыновить ребенка, когда по закону буду носить фамилию Зиновьевой. Я вообще желаю сделать так. Я хочу, чтобы ребенок по закону был моим, и я это устрою, ибо знаю, что это возможно, а ваши адвокаты врут.
Столько об этом, и это последнее мое решение. Ты уже потому недостоин усыновить ребенка, что можешь решиться предложить мне подобную комбинацию: отречься перед лицем людей и закона от своего дитяти! Безумец! Ты с супругой 8 лет хирургическими машинами от детей отвоевывался, а теперь хочешь, чтобы я для нее родила, а она не850ребенка имела права матери. Es ist lächerlich851, мой глупенький дурачек, и если бы я не знала, что ты у меня глупенький, то я бы тебя, прощалыгу, нахала, еще бы не так обругала852!
Ну вот, всё вылила, а теперь прости меня, мой милый, дорогой, любимый Вячеслав, что я незаслуженно тебя к diavolo послала, я писала саркастически–весело, т. е. несколько злобно шутя853. Прости, мой возлюбленный, если я тебя оскорбила. Право, ты обидел меня тем, что «раскаялся» в нашей любви ради своей флегматической и мудрой Д., и не ревность, а обида и сомнение в глубине твоего чувства говорило во мне. Мне ревновать нечего, ибо я не чувствую себя слабее ни физически, ни нравственно «профессорши», и разве что завидую ее благоразумию и неврам <так!>. «Люби, пока выгодно и удобно, но из–за любви не порти крови и еще854где лучше, когда стало плохо». Правило завидное. Ты упрекнул меня в отсутствии дружбы, но это неправда: мне только было обидно, что ты проливал слезы над толстою Д. М., а ко мне всегда был строг и нежалостлив. И горя твоего не разделяю, т. к. знаю, что она из полковника в генералы выскочила. Она не из тех, которые с восторженным трепетом идут по узкой дорожке, постоянно исчезающей над зияющей пропастью. Она не из тех, которые предпочитают сокола в небе синице в рукаве. Она будет двадцать раз счастливее, чем когда–либо была, и плакать над ней могла только такая слепая дура, какою была я во Флоренции. Я страшно счастлива твоим чудным длинным письмом. Надо работать и работать, il faut serrer855! За работой и голова над пропастью не закружится, и из полковников в Наполеоны метнешься <?>. Итак, ты скоро свободен. Милый, как я рада. Как противна была «формальность», мне было тяжело читать856. Милый, но ведь ты хороший, ведь ты не животное, ведь ты не станешь отдавать свое тело другой. Это сразу для меня уничтожит всю поэзию моей любви. Но если ты изменишь, скажи, о скажи. Твоя правдивость — твое лучшее украшение, а я всегда хочу правду. Но ты не изменишь, ты мой. Милый, я так счастлива. Моя жизнь полна до краев. Дети доставляют мне большую радость. Так весело их посылать в школу. Верочка играет, шьет, вышивает. Сережа учится два часа утром и два часа после обеда. А между проводит дома и в лесу. Он читает и пишет недурно, и его хвалят. А я чувствую, что начинаю жить в детей и что личная жизнь уже слабеет и счастие является лишь чудною <?> призмою <?>, но и без него жизнь не померкла бы, а светилась бы ровным, матовым светом. Это я испытала в эти дни, когда еще раз чуть не простилась со своим счастием. Относительно экзамена тоже согласна с твоим решением. Докторство в Берлине ценно и в России и в Германии на всякий случай.
Ну поздно. Скоро сообщу еще кое–что. Александра Вас<ильевна>857была сегодня у меня, обедали, потом мы с ней ездили к портнихе, у кот<орой> всё русское посольство заказывает. Заказала я себе темно–зеленое суконное платье, и…. шикарный лиф de soiree858, палевый, с гипюр <так!> и с шелковыми fantaisie859рукавами. До Января буду выезжать с Ал<ександрой> Вас<ильев- ной> на громадные soiröes860парижские. Целую тебя. Я еще хороша собою. Целую еще, как люблю, крепко, крепко в губы, про рубчик подумаю еще. Милый, не сердись.
Твоя вся Лидия.
127. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15/27 октября 1895. Париж861
27 Окт. 95 г.
Дорогой мой дурачек!
т. е. мой глубокоуважаемый друг, итак, мы вернулись к фундаменту, разрушив храм любви862.
Мой милый Вячеслав, поспешим его вновь в 3 дня воздвигнуть. Ну подумай сам, разве я Д. М.? Разве ты не довольно кусал и душил меня, чтобы навек напугать дружбу и отогнать ее от порога нашего храма?
Это в ответ на письмо с addio amore, кот<орое> я получила только что. Да, мой миленький дурачек, ссориться мы будем, но что же из этого. Если ты желаешь иметь во мне вторую Д. М., то разойдемся не медля. Если ты хочешь, чтобыстобою, а незатобою шла та женщина, которая стояла около тебя на Vaulhom’e863, купаясь в туманном море, освещенном мистическим солнцем, если ты хочешь этого, тогда терпи мои вспышки и бешенства, с’est a prendre ou ä laisser864! Что касается второго вопроса, я на него ответила еще раньше получения твоего письма, какою–то интуицией. Я послала на postes restantes865телеграмму вчера: sono tua amica, sempre teco866! Я писала это, потому что хотела нестерпимо тотчас же по прочтению твоего длинного письма дать тебе почувствовать всю глубину своей дружбы. Мне кажется теперь, что Женевская вспышка была последним отблеском Московского эпизода. Amen. Ti credo867.
Теперь практическая сторона дела. Милый, ты знаешь, как страстно желала бы я лично иметь тебя within reach868! (помнишь террасу в Mürren869, чай и английская беседа). Но, по обыкновению, хочу быть разумной и обсудить вопрос с его деловой стороны. Я, конечно, в этом деле мало понимаю, но прежде всего безусловно отвергаю брать в соображение выгоду заработкатотчас же.Это соображение надо откинуть и свободно от него обсудить вопрос: 1) что выгоднее для широкого и более далекого будущего: берлинское докторство и русск<ое> магистерство после него или русское магистерство без него, и 2) что м<ожет> б<ыть> лучше для научной твоей деятельности помимо карриеры.
Как же, вдруг, обмануть Гиршф<ельда> и всю комп<анию> твоих ученых покровителей. Разве Германские связи не пригодятся?
А что касается поэзии, то если ты примешься за заработок, addio870сборник в академию871. Вообще в смысле споркости работы не может быть сравнения между Берлином и Россией, как мне кажется, если ты захочешь всей силой налечь на дело. Итак, если тебе выгоден в широком смысле Берлин, — выбирай его, если Россия — то оставайся там. Затем остаются соображения наших личных отношений. Ранее лета я ни в каком случае в Россию попасть не могу, да и то, быть может, в полный ущерб моему делу. Дело упростилось бы, если бы мы разрушили храм до фундамента, но, дурачек, в уме ли ты? Затем надеюсь, que vous ne boudez pius872, а если да, tant pis pour vous873! Я не только могу мысленно прижать к тебе мою «пепельную» голову и поцеловать тебя крепко, крепко, но не как друга, гадкий формалист.
Твоя пантера Лидия.
Не сердись по поводу усыновления: мы с тобою ужо поделимся лично. Те bacio amor mio874.
128. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 16–17/ 28–29 октября 1895. Париж
28–29 Окт. 95.
Дорогой друг, за всё это время переживала много впечатлений, вызванных тобою. И теперь, кажется, они осели, и я вполне сознала их. Ты знаешь, что я никогда сразу не могу составить себе вполне или даже приблизительно верного взгляда, и все события отражаются на мне смутными душевными ощущениями, которые, впрочем, от смутности не менее сильны. Начало было в Женеве, когда я получила твое письмо в день рождения875, на которое я ответила таким взрывом озлобленного негодования (Прости его резкость) и окончилось твоим предложением относительно ребенка и сообщением, что ты… счел нужным сообщить о ребенке жене. Милый друг, твоя душа для меня еще загадка: в ней есть много струн, чутко отзывающихся на тончайшие нюансы жизненных явлений с их эстетической стороны, и эта способность твоя пленила меня в Риме и потом во Флоренции. Но потом, когда я сошлась ближе с тобою, мне не раз приходилось встречаться с какою–то тупостью ощущений в вопросах тонких душевных движений. И так же случилось в Женеве. Ты написал мне, что рыдал от жалости к жене и раскаявался <так!> в нашей любви, но в сле- д<ующем> письме ты пишешь: она более не страдает. Стоит ли жалости женщина, которая 9 лет жизни хоронит в 9 недель и затем хватается вновь за жизнь и карьеру. Можно ли писать об этой жалости той, которая страдала так много в жизни и страдала до болезни из–за этой самой практической размеренной женщины. Можно ли в день рождения любимой женщины писать ей, что раскаялся в любви к ней как в преступлении, точно эта любовь только эгоистическое наслаждение и только любовь к бывшей жене — святое чистое счастие. Потом ты не понял моего гнева и объяснил его грубою ревностью. Но неужели я могла ревновать к ней. Неужели если бы ты изменил мне еще раз ради нее, я могла бы когда–либо пожелать твою люб<овь>. Я стыдилась бы про- и<сшед>шего <?>, а к тебе или, вернее, к твоей способности любить питала бы лишь презрение. Не ревность, а гнев душили меня, смутное чувство несправедливости, кот<орое> я поняла только позже. Дальше — пришло письмо о ребенке, и я тотчас понялатольковсю грубость твоего предложения мне отречься от ребенка своего и принять «благодеяние» от Д. М. Но затем рядом с этим я почувствовала, что ты сообщил самовольно женщине, нам чужой, мне недоброжелательной и лично мне противной и ничтожной, ты сообщил ей мою чисто женскую святую тайну и тайну мне теперь очень роковую. Она может сообщить своему супругу, а он своему другу и т. д. Ты отдалмоютайну и тайнумоихдетей. Кроме того, ты так мало и грубо чувствуешь по отношению к нашему ребенку, что не понял неприличия тонко нравственного — вмешивать в это делоименно твою бывшую жену.Вообще мне кажется, что наши дела взаимные должны бы быть тебе святы и тайною для всех. Но между мною и тобою — твоя бывшая жена. Это уничтожает всю поэзию и всю святость нашей любви. А мысль, что ты — отец моего ребенка — можешь допустить и даже просить свою бывшую жену назваться его матерью — эта мысль отравляет всю поэзию моего материнства. C’est ma manure de sentir876. Аты мне кажешься грубым и не любящим свято и высоко. Эта рго- mesquitee877<так!> твоих любвей, прошлой и настоящей, для меня уничтожает всю прелесть и святость и тайну наших отношений. А твоя неосторожность и самоуправство по отношению моих тайн — важных для меня и для моих детей, за которых я отвечаю перед своим Богом — сердит и злобит меня против тебя. Всё вместе отталкивает и расхолаживает меня. Теперь относительно ребенка прошу тебя не тревожиться. Я желаю усыновить еголишь только я добуду свою фамилию Зиновьевой,но если это невозможно по закону (т. к. я дворянка), то япредпочитаю,чтобы он носил фамилию моего мужа, чем принял материнство чужой и мне противной женщины, даже всякой женщины, не родившей его. Вообще усыновить своего ребенка хочуяи имею на это первое и неоспоримое право, от которого не откажусь ни за что, даже ради тебя. Обо всех подробностях я имею полную возможность узнать и когда узнаю — сообщу тебе.
Теп<ерь> скажу тебе, что люблю тебя и желаю тебе столько добра, сколько может желать и друг и жена. Прости всякую резкость моего письма. Если я была резка, то лишь по ошибке: Вера очень больна, и я боюсь тифа, поэтому я не могу хорошо выработать слога. Но я совершенно спокойна душою в отношении к тебе и пишу сознательно и без озлобления. Мне только очень больно, т. к. я сомневаюсь в святости и глубине твоего чувства ко мне, а если оно не глубоко и не свято, то, правда, лучше не говорить больше о любви.
Нарочно через ночь отложила письмо и дождалась твоей депеши. Милый друг, повторяю, прости, если что резко, но молчать не могу и высказываю то, что чувствую как бы de vive–voix878. Если я не права, не сердись, милый, а объясни мне. Ведь твои поступки налице <так!> и они меня огорожают879и огорчают. Твоя любовь греет меня, мой милый возлюбленный, но любишь ли ты меня так, как я хочу? Отчего ты так нехорошо поступил с моей тайной?
Целую тебя ласково и надеюсь на добрый, дружеский ответ. Тебя любящая Лидия.
Ребенок будет моим, т. к. я никогда не соглашусь «взять на воспитание» рожденного мною ребенка. Я пишу 4-ое большое письмо Парижское.
129. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 октября 1895. Париж880
Открытка. 30 Окт. 95
Caro amico ti ho pregato di chiedere al Вестник Европы se loro accetteranno la biografia di Mme Viard<ot>, scritta d<a>lla sua allieva sulle <sic!> documenti da lei данные.
Anche ti do l’indirizzo di Mme Alimoff, ch<e> vuole molto vederti. Колокольная 15, кв.13. Adesso ti dico che aspetto la tua lettera e non ne ho avute da parecchi giorni. Ti ringrazio per il tuo dispac<c>io. Ti voglio bene e penso spesso a te.
Io sto benissimo e sono grassa e bella, mi ho <sic!> fatto un vestito verde scuro, come piace al mio amante dalla quasi <quasi da> prima sarta di Parigi. Sono fina come una ragazza. Viardot era contentissima della mia voce. Domani cambiamo di appartamento. Ci saranno due belle camere per i bambini e dal<l>’altra parte del<l>’entrata la mia tutta separata. La mattina mi alzo presto e voglio scrivere le «Impotenti» per finirle al [nel] giro in <di> due mesi. Voglio lavorare come un negro. Sono tutta energia e vita e sono felicissima La bambina sta bene oggi. Mi occupo molto di loro. Spero che le 20 fr. ti basteranno per il momento che ti saprò in Berlino, ti manderò 100 L. Poi tu mi dirai quando ne hai bisogno, perchè ora non ho nulla <io> stessa Ti bacio molte volte. Sono molto interessante <sic!>.
Lidia
Перевод:
Дорогой друг,
Я прошу тебя узнать в «Вестнике Европы», примут ли они биографию госпожи Виардо, написанную ее ученицей на основании документов, ею данных881.
Я также дала тебе адрес госпожи Алымовой, которая очень хочет повидаться с тобой. Колокольная 15, кв.13. Сейчас говорю тебе, что жду от тебя письма, которых уже много дней не получала. Благодарю тебя за телеграмму. Люблю тебя и часто думаю о тебе.
Чувствую себя отлично882, я поправилась и красива, сшила себе темно зеленое платье почти как у лучшего портного Парижа, как нравится моему возлюбленному. Я тонка как девочка. Виардо была очень довольна моим голосом. Завтра переедем на другую квартиру. Будут две красивые комнаты для малышей и по другую сторону от входа моя совсем отдельная комната. Утром я встаю рано и хочу писать «Импотенты»883, чтобы докончить их в течение двух месяцев. Хочу работать как негр. Я вся энергия и жизнь, и я очень счастлива. Девочка сегодня чувствует себя хорошо. Я очень занята ею. Надеюсь, что тебе хватит двадцати франков, сразу как только узнаю, что ты в Берлине, пошлю 100 лир. Тогда ты мне скажешь, когда нужны еще, ибо сейчас у меня самой нет. Целую тебя много раз. Я в очень интересном положении.
Лидия
130. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 20 октября / 1 ноября 1895. Петербург884
Петербург, 20 Окт. / 1 Нояб.
Дорогая, милая! Завтра, наконец, я уезжаю. Еду на Москву — как ни тяжело мне это, — чтобы мать не подумала, что я забыл ее и бросил, и не стала бы мучиться еще больше, — потом, чтобы напомнить Саше о себе. — Милая, прости, что так давно не писал; прости тревогу и депеши; объяснения потом, при случае, при свидании. Ты — моя подруга, ты — моя возлюбленная. Ты — все для меня в этом земном мире. Говорю о «земном» мире, противополагая его миру идейному, которому — стремясь и не достигая, падая и опять вставая — по мере сил служу… О Лидия, будем любить, пока любим, и не будем мучить один другого. «Oh, lieb’, so lange du lieben kannst!»885Демоны, недоброжелательствующие нашей любви, вечно ищут возбудить в нас взаимный гнев, или недоверие, или, что еще хуже, холодное отчуждение; они пользуются для своего дела в особенности порою нашей разлуки, роковыми случайностями и недоразумениями переписки. Я не хочу помогать им, и забываю rancunes886, и не хочу упрекать тебя за все, что заставляло меня, в твоих письмах (до самых последних из них) так жестоко и разнообразно и вместе так незаслуженно страдать. Одно только я нравственно обязан поставить тебе на вид: не упоминай о моей жене вовсе, если не можешь упоминать о ней с уважением. Ее личность для меня святыня, это установлено для меня, не без твоего ведома, раз навсегда: ужели же заботливый и нежный такт любви, ужели деликатный такт дружбы не запретят тебе ставить меня в мучительное положение выбора между верностью своему культу и твоей любовью, высшим для меня благом земного мира?.. Но эти многие слова излишни: я знаю, что ты хорошая и что ты умеешь уважать и понимать меня, Муза Фаульгорн887, как бы ни свидетельствовала о противоположном грубость твоих раздосадованных выходок… Basta pero888.
Вчера я был в твоем доме, Лидия, и Оли, к сожалению, не застав, хотя ждал ее больше часа и хотя был в то время, когда она обыкновенно возвращается с работы домой. Время провел я в обществе Филиппа889и его жены: они — очень развитые и приятные люди. Их новорожденный спал; старшие весьма воспи- тайно играли. Заинтересовал меня Ф<илипп> и своими [механическими] занятиями механикой: он демонстрировал сделанный им с удивительным искусством велосипед, и я от души желал бы, чтобы судьба послала ему те инструменты, о которых платонически вздыхает, довольствуясь необходимейшими, этот ревностный автодидакт и самородный талант. Как приятно было мне говорить о тебе, и слышать их похвалы тебе, и опять видеть твои черты на портрете, где ты снята с детьми и девушками! О, если бы ты так меня любила, как я тебя. Ты, вероятно, не испытала бы такого волнения, как я, если бы говорила обо мне с людьми, меня знающими и любящими, и видела мой портрет, и находилась в моем доме. А я и на дом твой глядел с умилением и любовью, потому что действительно глубоко люблю тебя. Эта любовь, в противоположность твоему чувству ко мне, обливает для меня мир ясным [сиянием] блеском в те минуты, когда мне кажется, что я люблю и любим, и если бы любви этой не было, не было бы мне и света в этом земном мире, кроме того полярного сияния, которое он получал бы, холодное и мистическое, сверху, из мира моих идей. А для тебя любовь — ненужная призма при дневном свете, при котором и без того светло. Впрочем, писать больше некогда. Сегодня — день хлопот, и я боюсь, что не найду уже часочка, чтобы снова совершить отдаленное путешествие на Тверскую, для свидания с твоей Олей… Целую тебя горячо, моя Лидия, моя пантера; обо многом другом поговорю в другом письме. ВИ.
От Яковлева я получил 100 рублей, и едва доберусь теперь до Берлина с наличным содержанием своего кошелька. Пиши теперь в Берлин, poste restante890.
Твой Вячеслав
131. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 20 октября / 1 ноября 1895. Петербург
Петербург, 20 Окт. / 1 Ноября 95.
Вторично пишу тебе сегодня, моя дорогая!.. По отправлении первого письма, я получил от тебя новый обвинительный акт, резюмирующий и дополняющий прежние891. Ты неистощима в полемике, моя неугомонная Ксантиппа!892После «amen»893предыдущего письма894ты снова начинаешь свою обличительную проповедь сначала… E sempre bene!895Скоро ты сделаешь из меня доброго христианина — постоянным упражнением в претерпении обид и несправедливостей. Предупреждаю тебя об этом: многие бесы имели неприятность путем постоянных искушений выработать из обыкновенных людей — праведников, слышишь ли ты это, мой обворожительный бес, мой божественный черт в юбке?.. Милая, милая, какая сварливость! И еще это после того, как твои первоначальные впечатления «озлобленного негодования», как ты выражаешься, «осели»!! Excusez du peu896… А в конце — неожиданное прибавление: «Если я не права, не сердись, милый, а объясни мне; ведь твои поступки — налицо, и они меня поражают и огорчают… Целую тебя ласково и надеюсь на добрый дружеский ответ». Это допущение возможности своей неправоты и предложение объяснить ее — благородно и мудро. Возлюбленная Ксантиппа, ты достойна быть женою философа! Выслушай же, что скажет в свое оправдание, отирая облитую помоями голову, твой Сократ.
Первый поступок мой, тебя «поражающий» и «огорчающий», — это — мое «раскаяние в любви» к тебе. Насколько правильно приписано мне это раскаяние, ты сама усмотришь из того факта, что несколько раз — и еще не далее как сегодня [утром] — на повторяемый женою вопрос, желал ли бы я, чтобы двух последних лет не существовало в моей жизни, я отвечал одинаковым «нет», прибавляя, что не могу желать, чтобы жизнь моя была лишена того блага, которое представляет для меня моя настоящая любовь. В тот первый вечер в Петербурге, проведенный наедине с женой, когда я рыдал над ней (— и прибавлю, в ответ на твои порицания и насмешки, что эти рыдания для меня священны и что они хороши и чисты, потому что облегчили меня, как молитва, — так же хороши, как те слезы, которые невольно и неожиданно брызнули у меня из глаз при мысли о жене в момент переезда через германскую границу, [в Россию] когда я, при виде русской церкви, вдруг припомнил и стал шептать молитву Лермонтова: «окружи счастием душу достойную, дай ей сопутников, полных внимания…»897), — в тот вечер, говорю я, я раскаивался не в любви к тебе, а в счастьи, которое я искал и нашел в тебе, — раскаивался в том, что отнял у бедного его овцу — у жены ее единственное счастие, чтобы увеличить свое [счастье] стадо — меру своих наслаждений, — полноту своей жизни. Я раскаивался, но не в том, что полюбил, а в том, что разлюбил. Я раскаивался отвлеченно, без мысли о тебе, без мысли о себе, т. е. о требованиях и законах своей душевной жизни, без мысли о том, что я поступил правильно и не мог оставаться, по глубоким и разнообразным причинам, мужем и отцом в своей прежней семье (что составляет для меня ясно сознанное убеждение). Я раскаивался не в [сделанном мною шаге] том, что сделал ложный шаг, а в том, что шаг этот сделан был мною через другого, — раскаивался в вине своей перед altrui898, перед жертвой своей, перед любимой, обожаемой жертвой, перед жертвой, меня благодетельствовавшей, меня любившей. [И самое слово «раскаяние» едва ли может передать мое тогдашнее состояние, потому что предполагает сознание произвольности совершенного поступка, а во мне всегда живо убеждение в неизбежности того, что мой образ действий был необходим и единственным <1 нрзб> законом моей личности) Именно потому, что любовь твоя — величайшее благо моей личной жизни, я раскаивался в том, что не резигнировался899, не отказался от этого блага, не размышляя [о том], возможна ли, желательна ли даже была бы такая резигнация. Одним словом, мое раскаяние было не колебанием воли, не шатанием мысли, а трепетом живого сердца, чувством непосредственным и таким, за которое мне не должно стыдиться ни перед судом совести, ни перед лицом моей любви к тебе… Ты подчеркиваешь мои слова в другом письме, — не том, где я пишу о «раскаянии»900, — что жена моя «более, по- видимому, не страдает»901. Что из этого, — если она преждестрадала?Но и одно отсутствие страдания разве может наполнить пустоту, осветить мрак испорченной, надломленной жизни? Мне жутко видеть, как и почему она так дорожит привязанностью своего верного друга, выйти замуж за которого то решается, то снова колеблется. Она, по ее собственным словам, боитсяодиночества.Измерь всю черную пропасть, которая зияет в этом ужасном слове… Но лучше не будем говорить о жене; я прошу тебя по крайней мере, [ради] во имя уважения, которого имею права от тебя требовать по отношению к себе и тому, что я уважаю, — не говорить со мною об ней.
Далее, ты обвиняешь меня в том, что я выдал жене [твою] тайну твоей беременности. Сообщить ей об этом факте мне пришлось ради выяснения вопроса об усыновлении. Но, помимо этого, [мой взгляд] я вообще не разделяю твоего взгляда на характер упомянутойтайны.Ты повторяешь, что это «тайна женская», «святая», «роковая», что ее раскрытие уничтожает для тебя всю поэзию твоей любви, твоего материнства. Эта точка зрения мне кажется странной, и я не нахожу здесь твоей трезвой логичности. Я также, конечно, держу, насколько это возможно, твою беременность в абсолютной тайне, но делаю это, главным образом, из осторожности, затем — из боязни скомпрометировать тебя перед лицом светских предрассудков. Друзьям же и вообще заслуживающим доверия лицам, знающим о наших отношениях, мне бы хотелось, напротив, (хотя я, конечно, этого не делаю) рассказать о моей радости и гордости, как и ты говорила, что не будешь скрывать от друзей, что наш ребенок — твой. Если законная жена французского bourgeois902гордится своею беременностью, на которую «имеет право» по закону, — почему же не гордиться нам с тобой нашей радостью и тем, что мы признали нашим правом? И «тонко нравственного неприличия» не вижу я в том, что сообщил об этом «именно» своей «бывшей жене»: ибо именно моя бывшая жена отнеслась к этому священному и освящающему всякий половой союз факту с уважением, какое он вызывает в каждом неразвращенном человеке, и именно ей надлежало прежде всего узнать об этом нравственном упрочении и как бы просветлении нашей связи. Она приняла эту весть без всякой тени дурного чувства, наш союз сделался в ее глазах и значительнее и сочувственнее, и [она], говоря о наших отношениях, она уже не находит других слов, кроме советов — быть по отношению к тебе заботливым и дорожить твоею любовью… О, Лидия, ты не смеешь сказать мне, что я профанирую твое святое святых, потому что оно и мое святое святых и потому что я — его жрец и первосвященник.
Что касается третьего обвинения — в том, что я предложил тебе отречься от твоего ребенка в пользу жены, — то оно также не что иное как искажение истины. Никто, как ты знаешь, ревнивее меня не требует от своей жены или любовницы любви к своему дитяти. Мне как ревнивцу в этом отношении даже приятен твой гнев. Но я не думал, что ты придашь такую важность законной формальности. Что это должно больно ранить тебя, я могу впрочем представить себе вполне ясно потому, что одна мысль о наименовании будущего нашего ребенка Шварсалоном, не говоря уже о формальном признании твоего мужа его отцом, заставляет кипеть от бешенства всю кровь в моих жилах. И все же формальность — только формальность. От жены наш ребенок не унаследовал бы ненавистного имени; права на него она могла бы и юридически немедленно утратить через назначение опекунов. Между тем факт незаконного рождения, окрещения незаконным, наименование отчеством и, быть может, даже фамилией восприемника и т. д. — все это ляжет неизгладимым пятном на всю жизнь нашего дитяти, — пятном, которое не в состоянии будет смыть и позднейшее усыновление. Ты знаешь, как общество смотрит на детей, родившихся [незакон<но>] вне брака, и как смотрят они сами на себя. [Против непосредственного] Давая место непосредственному чувству матери, должно однако принять в соображение и все будущее ребенка. Вот почему я не побоялся и не боюсь опять [говорить] обсуждать с тобой возможность этой мучительной, хотя и чисто формальной, жертвы. Знай, однако, что я в полной мере уважаю твои чувства и твои права матери, так что, указав на фактические условия и последствия дела, отказываюсь от всякого намерения влиять на твое решение вопроса о том, родиться ли нашему ребенку незаконным — с тем, чтобы быть затем усыновленным кем–либо из нас — или быть записанным законным ребенком меня и жены моей, в каковом случае излишней становится и процедура усыновления, ибо ребенок фиктивно родится до расторжения нашего брака с женой в нашей семье (адвокат наш именно советовал поступить так, назначив при этом опекунов для ребенка, — и высказывал взгляд, что мать последнего могла бы согласиться на это ради его блага). — [Предоставляя] Отдавая себя затем в жертву твоему дальнейшему и, быть может, еще усилившемуся «озлобленному негодованию», остаюсь лучше тебя любящий, чем ты думаешь, и более, чем ты думаешь, нравственно порядочный (хотя и огорчающий тебя своею «нравственною ту- постию» и «грубостию»), — твой Вячеслав.
Побывать еще на Тверской сегодня не удалось. Пиши в Берлин poste restante и будь подобрее, дорогая, милая!
132. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 21 октября / 2 ноября 1895. Петербург
Петербург, 21 Окт. / 2 Ноября
La tua carina letterina italiana, dolce idol mio, mi fece molto felice. Scrivi che sei pure felicissima, e che mi vuoi bene, e che pensi a me (aggiungendo però disgraziatamente «spesso», invece dello sperato «sempre»). Oh, come vorrei vederti cogli occhi miei propri esser «bella», come lo sei sempre, e «grassa», come mai non sei, e pure «fina come una ragazza», ed inoltre vestita in quella famosa roba di colore verde scuro, «come piace al tuo amante»903904fatta dalla «quasi prima» sarta di Parigi! Ma, invece dell’ammirar la viva bellezza tua, non posso che contemplar inamoratamente <sic!> il tuo dolcissimo ritratto, il quale, da molto tempo desiderato invano, quest’oggi trovai e pigliai subito dalla tua anima Porterò dunque da quest’ora meco codesto adoratissimo santuario del mio amore, ovunque andrò; ed in ogni momento, il quale sarà il mio, essendomi solitario, mi guarderanno questi occhi misteriosi ed invitanti, che m’appassionano, mi sorrideranno queste deliziose labbra, che sono le mie e mi renderanno dei silenziosi baci…905
Я отложил свой отъезд до завтра, потому что и сегодняшний день оказался полон. Во–первых, я приглашен был сегодня Вл. Соловьевым завтракать с ним. Беседа шла о предметах разнообразных; сообщу вкратце только, что он сказал о моих стихах, которые опять брал к себе для чтения. По его словам, миросозерцание мое еще не окончательно выработалось, находится «im Werden»906, что отражается и в моих произведениях; но хотя в них и не вылилось еще законченное миросозерцание, они должны быть напечатаны все вследствие их внутреннего интереса и формальных достоинств; так, напр<имер>, «Ночь в Пустыне»907, неудобная для отдельного издания, но долженствующая занять место в сборнике. Я стою часто «на границе символизма», но это не недостаток; к символизму приближаются лучшие поэты, и где он отсутствует вполне, отсутствует, по мнению С<оловьева>, и поэзия. Прочесть хорошо все вещи он не успел. В частности отозвался с похвалой о «Сафо»908(собственно, он говорил об ее форме) и о моих новых исправлениях к пьесе «Дни Недели»909, почему вознамерился последнюю в исправленном виде списать и занести потом тетрадку ко мне. В другой беседе он говорил, что некоторые мои вещи доставляют ему эстетическое наслаждение. Мои стихи — опять предупредил он меня сегодня — отчасти не будут поняты; но об их непонятности для моих будущих читателей он говорит как человек, сам их понимающий, и не делает мне из этого никакого упрека. Так же мало мешают ему мои так называемые «славянизмы», за которые я привык выслушивать брань своих зоилов910.
По делу о биографии Виардо911я решил обратиться к Соловьеву же, предвидя, что к незнакомому посетителю в редакции не отнесутся серьезно. С этой целью я раз специально зашел к нему (это был мой второй ему визит) и услышал от него убежденное заявление, что Стасюлевич не возьмет биографии Виардо, питая к ней чувство как бы враждебное за то, что она недостаточно хорошо относилась к Тургеневу912. Я указал ему на то, что, помимо вопроса о симпатичности Виардо как личности, ее жизнеописание объективно интересно как жизнеописание знаменитой артистки, а для русской публики и как жизнеописание женщины, стоявшей близко к Тургеневу, и что данные биографии совершенно аутентичны, потому что основываются на записках и сообщениях самой Виардо. С<оловьев> обещал сказать обо всем этом Стасюлевичу и прийти ко мне для сообщения ответа. В назначенный день он пришел ко мне и сказал, что случилось, как он ожидал: Ст<асюлевич> и слышать ничего не хочет о биографии Виардо, на которую злобится за Тургенева, а на указание относительно объективного интереса биографии отвечал, что неизвестно еще, будет ли в ней достаточно выступать личность Тургенева. «Сев<ерный> Вестник» будет, по словам Вл. Сол<овьева>, рад поместить у себя биографию; но если автор ее ищет заработать деньги, то пусть обратится лучше в другой журнал (он указал как на особенно удобный на «Русское Обозрение» — предполагая, что направление журнала для автора безразлично913), — п<отому> ч<то> на гонорар «Сев<ер- ного> Вест<ника>» нельзя рассчитывать914. —
Софья Ильинишна915очень радушно приняла меня, показала купленные ею за границей виды и пр., а также портрет Конст<ан- тина> Семеновича916, сидящего за письменным столом в шляпе, пальто и пледе (он имеет, на мой взгляд, на этом портрете выражение лица крайне отталкивающее), а также портрет Четверухиной, которая мне очень понравилась, и твой девический портрет, на котором я, рассматривая его со странным, смешанным чувством волнения, нежности, удивления, ревности, близости и далекости, — узнал и твои глаза, и твои губы, и печать твоего стремительного и рвущегося вперед характера, узнал тебя, мою любовь, и вместе не узнал тебя в этой далекой и чуждой мне Вере…917Но как бы желал я иметь этот твой девичий портрет, а Софья Ильинишна, неумолимая, не даст… Зато я конфисковал у нее тебя настоящую, тебя — мою всецело… правда, Лидия? всецело? —
Опять был на Тверской, в твоем милом доме, и видел твою милую Олю918. Кланяются тебе и она, и Филипп с женой919. Все ждут, когда ты приедешь, и не верят, что летом, как ты обещала. По лицу и голосу Оли я вижу, что она действительно скучает по тебе и что мысль о неопределенности [времени] срока твоего возврата ее сильно огорчает. —
Сегодня утром я нашел в «Сев<ерном> Вестн<ике>» прекрасное стихотворение Минского «Волна»920и [читая его] по мере того, как его читал, чувствовал, что волнение мое растет и растет, до того, что при последних строках я [чувствовал] ощутил себя совершенно потрясенным. Тайна действия этих стихов на меня — то, что в них вырисовывается передо мной твой возлюбленный образ — с той стороны его, которая так пленяет, и чарует, и мучит меня.
Волна.
Нежно–бесстрастная,
Нежно–холодная,
Вечно подвластная,
Вечно свободная.
К берегу льнущая,
Томно–ревнивая, —
В море бегущая,
Вольнолюбивая.
В бездне рожденная,
Смертью грозящая, —
В небо влюбленная,
Тайной манящая.
Лживая, ясная,
Звучно–печальная,
Чуждо–прекрасная,
Близкая, дальная…
Слава Богу, что Верушке лучше. Весть об ее серьезной болезни испугала меня, и я отметил себе этот даже немного удививший меня испуг. Поцелуй милую девочку.
Будь счастлива, пой и обо мне думай… piu spesso921… Когда же я тебя увижу, дорогая, милая?
Твой В.
22 Окт. / 3 Нояб.
Петербург нравится мне. Из всех русских городов я выбрал бы, для долгого пребывания, его. Из [евро<пейских>] заграничных городов с ним можно сравнить, по–моему, больше всего Лондон, представив себе последний в уменьшенной пропорции. Вид на Неву меня восхищает своим величием. Гревс показывал мне Эрмитаж. При всем этом половина очарования Петербурга для меня заключается в мысли о том, что это твой город. Тебя я представляю мысленно здесь всюду, и ты все освещаешь для меня… Bac!922. Распредели их в воображении, как это сделал бы я, если бы был с тобою, когда будешь раздеваться. И —
wenn du eine Rose schaust
Sag’, ich lass sie grüssen…923
Уезжаю сегодня в 3 часа в Москву, где, если можно будет, пробуду лишь один или два дня. Ряд дней буду лишен твоих писем, до самого Берлина. —
133. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 октября / 3 ноября 1895. Париж924
3 Ноября.
Милый друг, пишу тебе по делу, но раньше скажу, что думаю о твоем поведении. Вот уже 8 дней, что я не имею письма. Если ты считаешь себя связанным со мною любовью, то это молчание — бессмысленная «сцена». Если ты перешел на дружбу — большая неучтивость. Что касается меня, то мое чувство и настроение тебе известны. Прибавлю только, что могу и желаю продолжать с тобою связь любви только с условием прекращения с твоей стороны всякой экспансивности и откровенности с твоей бывшей женою в тех вопросах, где малейшим образом замешано мое имя. Прошу тебя, если твой адвокат хорош, дать мне его адрес, приемные часы, условия вашего развода. Я хочу направить к нему Г. Т.925, прошу не сообщать моего намерения Д. М. Надеюсь, что завтра получу письмо хоть из учтивости в ответ на мою депешу.
Л. З.
134. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 октября / 4 ноября 1895. Париж926
Дорогой Вячеслав! наконец получила твое письмо927после 9-ти дней ожидания. Хорошо, что я стала такою спокойной, да и ты приучил меня ко всяким неожиданностям, поэтому в таких случаях: je laisse faire928. Вчера я послала в Петербург письмецо929, прося адрес, условия и приемные часы адвоката твоей бывшей жены (En parentheses930, когда ты перестанешь величать невесту г- на Крашенинникова свой женой? Мне надоело твое двоеженство и прошу мне ее называть по ее имени). При этом случае я просила тебя не сообщать Д. М. о целях моих пользоваться услугами ее адвоката и вообще говорила, что условие нашей любви для меня безусловно в том, чтобы ты своей «богине» не сообщал ничего, касающегося своей бедной возлюбленной, и когда на тебя вновь найдет по отношению к Mme Крашенинниковой порыв экспансивности, не впутывать мое имя в свои излияния. А вне этого условия можешь обожать и молиться кому угодно, хоть серой курице или красной отъевшейся коровке! В религиозные мнения твои я не врываюсь и признаю, что религиозные кумиры и идеалы бывают разные. Вольному воля! Пришлю тебе когда–нибудь как сладкий дар идола твоей богини, дородной Юноны и с нею ее супруга, недоросшего до Олимпа Юпитера. Столько о Юноне на нашесте.
Ей–Богу, в последний раз качаю чашки весов с культом «небесным» и любовью «земною». А ведь превесело качнуть их, ах, которая перетянет, ах, небесная, увы, я умираю. Курица и пантера повешены на весах! слишком ясно, кто перетянет, поэтому я сплю спокойно. (En parentheses: fais la sourde oreil<le>, mon amant931, на все мои глупости). Ей–Богу, не могу. Что же делать, когда мне смешно. Вся шекспирщина Крашенинниковская мне уморительна, и я тотчас забываю все горести жизни и всё трагическое вижу с комической его стороны, лишь только вспомню о Юноне, курице, Юпитере, Шекспире, мальчиках, рыданиях, фимиамах, коровушках и, в золотой короне надо всем — дебелая женская фигура, расплывшаяся во все стороны, и у ее плеча, т. е. под ее плечем плюгавенький мущина с толстой губой и слезящимися глазками; подписано: «трагедия». Ca me donne de la bonne humeur malgre moi932! Что делать: «о женщина, сказал Шекспир»933. Если ты рассердишься, то я сожгу все твои стихи, которые хранятся у меня и кот<орые> я перечитывала, а потом выдеру тебе твой отвратительный рыжий «клок»934и больше никогда не скажу, что ты похож на льва, что ты формалист и никогда более n’importe qui не пойдет n’importe ou935. И соловей не споет трели розе. Зато я буду иметь счастие увидеть «мистическое северное сияние» и сравнить его с «призмой среди яркого дня»936.
Когда–нибудь, так дней через 9, напишу еще и потолковее, а теперь скажу тебе que j’ai recu благосклонно vos hommages937и нахожу, что твой немец отлично сказал: о lieb….938и т. д. Ich liebe dich939, несмотря на все твои преступления, а о преимуществах ясного дня перед северным сиянием можно поспорить. Во всяком случае надеюсь, что es wird dir nicht so viel Zeit nehmen940еще раз придумать какую–нибудь призму или сияние, а то лучше не выдумывай их, будь менее красноречив, но пиши чаще своей бедненькой Венере.
Милый Вячеслав, мой дорогой друг! приветствую тебя любовно на почве милого тебеи мнеБерлина. Умоляю твоего гения науки, которому теперь в своей душе построила алтарь (видишь, я не поклоняюсь петуху) и молю его ежедневно за тебя более чем за себя. Молю, чтобы он te fasse arriver. Arriver941в лучшем, высшем, благороднейшем смысле (далеко от идеалов мужа твоей богини). Дойти, дорваться до вершин, как гордому, смелому орлу, парящему над пропастями все выше и выше к сияющим высотам. Для этого, ради тебя, я дала бы свое счастие и свою жизнь. Теперь, мой возлюбленный, ты будешь работать и рваться ввысь! Какое счастие. Конечно, надо бросить мелочные ссоры, но позволь мне не бросать смеха своего, ты не раз смеялся вместе со мною, мой гадкий. Я также собираюсь совершать великие подвиги, когда рожу твоего мальчишку. Ах, несносный мальчишка! Я могла бы петь несколько раз на громадном сборище людей в сапогах, куда сведет меня Ал. Вас.942, и она советует мне шить светлый лиф, но если вечера будут позже Ноября — мальчишка не даст. Ну что же делать — или быть гением или делать гениев. Моя судьба такова. Смотри, будь этичен, мой формалист! А то я повешусь на дверях моего врага! Милый, я за последнее время почему–то все вспоминала давнишние времена нашей любви. В нашей кухоньке очень интересная плита, и я часто сама хлопочу в ней и вспоминаю Булонь. Помнишь, как я сварила сосиски и спрятала их на «святой горе», куда разгневанные плебеи ушли от патрициев. Но при первой просьбе патрициев плебеи вернулись в Рим, а в Риме было так просторно и тепло и так сладко жилось под венком из плюща. Все собираюсь в Булонь за моею ванною, в которой мылся «Володя»943и из которой он варил кофе под пристальным <?>
присмотром своего друга. Помнишь Володину возлюбленную, сжегшую его штаны? Потом я вспоминала Флоренцию до Рима и во время Рима, когда на твоей квартире было так пусто. А теперь у меня тоже хорошо. Я перебралась во второй этаж. У нас три комнаты, залитые солнцем. От передней направо гостиная, в которой есть глубокий альков с дверями. В алькове стоит кровать, подаренная мне Анютой и Дуней, т. к. на диване было плохо. Комната вышла очень уютная. Я себе купила большой простой стол для письма и покрыла его и маленький двумя итальянскими оческовыми одеялами. Рояль, мои флорент<ийские> фотографии, на полу ковер — всё это делает мою комнату очень уютною. Налево от передней столовая, а дальше детская, в которой есть каморка для кукол, там на стене повешана <так!> фотография «Лаокоо- на»944, который Сережа обожает, в этом уголке все очень мило и изящно устроено и старшие играют там так хорошо. Я детей устроила отлично. Вера ходит к монашкам с 9–12 и с 2–4. Она играет в саду, поет, рисует, шьет. Сергей ходит к одной барышне, у которой еще 2 мальчика. Он всего от 9–11 и от 2–4. Он пишет, читает, знакомится с картой и слушает анекдоты из свящ<енной> и древней истории. В 12 мы обедаем в нашей светлой, чистенькой столовой. В 4 дети идут гулять в Bois до 6. В 6 ужин, а затем до 8 1/2 я посвящаю себя старшим. Я прохожу с ними начальные понятия теории музыки и пою solfege945. А раз в неделю они ходят на курсы музыки для маленьких. Кроме того играем в общественную игру. По воскресениям и четвергам нет школы, и тогда Сергей почти весь день в моей комнате. Он очень красиво рисует красками и нарисовал из головы вид моря совершенно поразительный по своей идее. Мы пишем по–русски, читаем чуть, чуть. Тверже чем когда–либо решила не брать никакой гувернантки, чтобы между мною и детьми не было чужого человека и вся душа их была бы мне открыта. Я встаю рано, раньше семи, и пишу пока еще письма, а завтра начну «impotenti»946. Утром или урок или долго пение. Потом или дело какое–нибудь, или лекции по истории музыки, или урок теории. Дружба с Ал. Вас. крепка. Я слышала через Дуню, что она говорила Гревсовской жене, что любит меня так, что всё бы сделала для меня, и если бы мне пона<до>билось, она, хоть и больная, побежала бы ко мне! Кстати,скажи скорее<подчеркнуто дважды>: что случилось с Ив. Мих. на границе и какова судьба «записки», кот<орую> он вез947.
Милый Вячеслав, я очень счастлива в своей семейке. Если бы ты видел, как у нас уютно, и любовно, и тепло. Я обожаю свое гнездышко и вижу в нем целый мир поэзии. Анюта на днях, плача, сказала, что ни за что не позволит мне отдать на воспитание «мальчика», она хочет взять его и поселиться с ним отдельно и растить его или искусственно или с кормилицей до года, когда я могу его взять. В Апреле думаю на несколько недель поехать одна в Россию. Но будущее еще смутно, а пока целую тебя крепко и обнимаю, как люблю, моего дорогого, милого, близкого и родного мне Вячеславу <так!>.
Твоя вся Лидия.
Милый, целую еще и еще. Спасибо за твою любовь, мой возлюбленный–эскимос (сев<ерное> сияние)
9 утр<а>. Целую милого, дорогого моего Вячеславика.
Твоя вся.
Бегу на урок в новом зел<еном> платье.
135. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 23 октября / 4 ноября 1895. Москва948
Москва, 23 Окт. / 4 Ноября 95
Милая возлюбленная! Вот я и в Москве; завтра вечером уезжаю за границу. От матери оказалось возможным скрыть еще положение дел: это было необходимо как для ее спокойствия, так и для тайны наших отношений. Она о многом догадывается, но не проникает всего вполне, и я мог ответить умолчаниями или уклончивостью на большую часть ее косвенно выраженных недоумений. Моя бедная старуха кажется теперь очень успокоенною и утешенною. Прежде я очень стоял (не стесняя, впрочем, ни в чем [конечно ее] свободы) за ее сожительство с Анной Тимофеевной949; теперь же, ссылаясь на ее недовольство многим в этой совместной жизни и на столкновения с Анной Тимофеевной, я предложил ей поступить, как она найдет лучшим, гарантируя ей, по ее отделении, как постоянную денежную помощь в размере приблизительно моей месячной платы за ее содержание в доме моей тещи, так и внимательное отношение к ней, посещения, уход в случае болезни и т. д. со стороны последней (на что я, конечно, был уполномочен самой Анной Тимофеевной). Я предложил ей далее [остаться] воспользоваться моим настоящим пребыванием в Москве, которое я мог бы в случае нужды продолжить, — чтобы устроиться с моею личною помощью по–новому и на новом месте. Последнее предложение мать моя решительно отклонила, относительно же отделения от своей сожительницы высказалась в том смысле, что если оно представится ей в известный момент более удобным, чем продолжение сожительства, она на него решится, а покамест предпочитает сохранить прежний режим, с которым теперь особенно охотно мирится благодаря присутствию Саши950. Конечно, я предоставил такой выбор матери только по совещании с тещей, — с которой имел сегодня романтическое rendez–vous в cabinet particulier951у Тестова952! (Ревнуй!). — Она сочла нужным благодарить меня за мое теперешнее отношение к «Дашеньке»953, советовала держать все происшедшее в тайне от моей матери, предлагала — выражаясь дипломатически — сохранение status quo своих отношений к последней до лета, когда совершится развод и выяснится вопрос о помещении Саши в учебное заведение (ей обещали стипендию в гимназии Фишер954). К тому времени А. Т. думает, распродав лишнюю мебель, подыскать три отдельные комнаты в подходящем семействе и, прекратив ведение собственного хозяйства, которое тяготит ее своей дороговизной, поселиться в них со старою нянькой жены и поселить мою мать, которая, таким образом, хотя бы на первое время по своем отделении, не будет лишена дружеской близости. Вопрос таким образом покамест более или менее регулирован; мое желание было, с одной стороны, создать по возможности постепенный переход к новому порядку вещей, с другой — сохранить для моей матери по возможности надолго, при замене сожительства соседством, дружественную близость и помощь Анны Тимофеевны. Во всяком случае, моя мать успокоена и ободрена моей заботливостью и нежностью, которые благотворно на нее действуют после тяжелых впечатлений, вынесенных ею от последних свиданий с женой, бывшею в то время и холодной, по–видимому, к старухе, и в особенности очень нервной.
Еду с таким малым количеством денег, которое едва хватит на дорогу (100 рублей Яковлева тотчас сильно растаяли благодаря уплате долга в 25 рублей Гревсу). В Берлине же сразу потребуются большие издержки: нужно будет послать денег в Москву за мать и внести половину промоционной суммы. Предупреждаю поэтому о предстоящем большом парижском займе на открываемую мною войну.
Извини пьяный почерк письма: пишу тебе в постели. Прими в расчет вчерашнюю бессонную ночь в вагоне и убедись в моем страстном желании с тобою беседовать, хотя письменно. Портрет твой путешествует со мною, и твои глаза —
…мне улыбаются —
и звуки слышу я955—
Ах, нет, Лидия! Я буду откровенен: глаза твои улыбаются, нозвуков я не слышу…
Моя Саша на этот раз [мне] понравилась моему критическому взгляду, и я почувствовал при свидании с ней, — чтб чувствую уже давно, при размышлениях об ее участи, — что я ее очень люблю. Она теперь, правдиво говоря, мила, и не ломается, как во Флоренции, и кажется умненькой.
Как здоровье твое и Веры и всяких мальчиков?
Целую тебя, mia voluttä, mio amore!956Целую мысленно в своей одинокой постели.
Твой В.957
Эти каракули, вероятно, труднее было бы дешифрировать твоему отцу, чем то злополучное и, кажется, увы, очень разборчиво написанное послание, без сомнения прочтенное старым дипломатом, столь интересующимся тем, кто 6‑го Октября тихо запер [в Петербурге] двери своей комнаты и один, без гостей, пил за здравие Мери…Милой Мери своей… этой маленькой пери…958
136. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 25 октября / 6 ноября 1895. Смоленск959
Смоленск. 6 Ноября / 25 Окт.
Avendo qualche mezz<'>oretta da aspettar il treno, non posso piu degnamente approfit<t>armene che mandandoti qualche bacino per posta, mia dolce voluttä, mio amore, per esprimere il sentimento di gioia che mi riempisce pensando <di> allontanarmi sempre piu dalla regione della mia barbarie nativa verso la vicinanza tua Sento molta energia, la quale mi accresce colla speranza di rivederti fra qualche tempo e di esser felice di nuovo presso di te. V.
137. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28–29 октября / 9–10 ноября 1895. Берлин960
Берлин, 9 Ноября 95.
Дорогая возлюбленная! Вчера, на рассвете, прибыл я наконец в Берлин и, по обычаю, тотчас же очутился под гостеприимным кровом этической Калипсо961. Вчера нашел я на почте и твое дорогое «sois bienvenu»962—ein tolles, übermütiges Epistelchen963, — лирическое и дурачливое, нежное и колкое, ласковое и злобное, вдохновляющее и дразнящее… Но писать тебе не хотел, прежде чем не увижусь с Гиршфельдом964и не открою таким образом компании <так!>. И вот, сегодня я перешел Рубикон — порог знакомого кабинета… «Endlich»965!…. Гиршфельд получил, еще в Августе, письмо на мое имя и теперь долго отыскивал его; оно оказалось от Виноградова из Скандинавии966. Мой Meister967не изменился ни в обращении, ни наружностию; только седина гуще легла на черные волосы. Он нашел, что я «sehe wohl aus»968. Деловитость и сдержанность не допустили его до подробных расспросов о том, как я провел эти годы, — и я был этому рад; он ограничился вопросом, «ob es mir gut gegangen»969. Я объяснил ему, что приступаю теперь к давно отлагаемой «промоции». — «Jetzt wird’s Emst»970, замечает Meister, и мы рассматриваем диссертацию. Он очень доволен моим планом сделать таковою только три или четыре главы всей работы, состоящей из двенадцати глав, но подать в факультет [всю] рукопись целиком для ознакомления со связью и результатами всего исследования… Затем он устрашает меня! Он непременно хочет, чтобы я заявил декану о своем желании иметь не его, Гиршфельда, а Моммзена главным рецензентом — своей работы, так, чтобы Гиршфельду было поручено составление только второй, дополнительной рецензии (Correferat). Его доводы: 1) черед за Моммзеном: предыдущая работа была рецензирована Гиршфельдом; 2) полуфилологический, полуюридический характер моей работы и вообще ее предмет, более входящий в круг занятий Моммзена, нежели Гиршфельда; 3) мое прежнее участие в семинарии Моммзена. Я не прочь оказать всякое почтение dem alten Herrn971, но не хочу для этого жертвовать своими интересами. Обращаю внимание Meister’a на то, что в Моммзене я наверное встречу большую оппозицию своим теориям, о чем заключаю из разговора с ним в Риме. Гиршфельд убеждает меня, что разница воззрений нисколько не вредит делу, что он с своей стороны будет также официально рецензировать работу, — и безусловно стоит на своем требовании. Я подчиняюсь, и мы решаем, что я немедленно же побываю у Моммзена. [В случае его] «Быть может, он сам отклонит предложение реферировать о вашей диссертации», — утешает Meister. И прибавляет: «обыкновенно главный референт является и экзаменатором». «Но я вам откровенно говорю, что боюсь экзаменоваться у Моммзена». — «О, это ничего не значит. Он будет спрашивать вас главным образом по древностям». — «Но он имеет обыкновение предполагать, что каждое примечание его 5-томного “Staatsrecht”’a972хорошо известно каждому, кто имеет с ним дело». — «Каждое примечание? О, нет. Но “Staatsrecht” вы и без того должны хорошо проштудировать…» И опять малосбыточное утешение: Моммзен уезжает из Берлина в Феврале, и тогда волей–неволей экзаменовать меня придется Гиршфельду. — Звонюсь в вилле Моммзена, стучусь у двери его кабинета, вижу среди шкапов с книгами den alten Herrn с седыми локонами и в сером халате. Излагаю ему, скрепя сердце, свое желание иметь его рецензентом своей работы: увы, он и не думает ссылаться на недостаток времени и слагать скучную повинность на плечи младшего коллеги; он говорит только, с иронической миной старой лисы, что не от него зависит принять на себя рецензию, а от решения декана, — как прикажет spectatissimus973, так он и сделает. Смотрит работу, одобряет план ограничения диссертации несколькими главами, внушает, что это должно оговорить в латинском прошении, подаваемом декану, и ласково (без той сухости, как в Риме) со мной расстается… Вывод: мне предстоит сделать выбор глав, намеченных для отдельного отпечатания с официальной обложкой в виде диссертации, имматрикули- роваться974, просмотреть всю работу и официально вручить ее вместе с латинским прошением и жизнеописанием и суммой, кажется, в 170 — 180 марок, декану философского факультета.
Рассмотрение моей диссертации продолжится до Января или долее; я, с своей стороны,нехочу экзаменоватьсяраньшеФевраля. Гиршфельд, на вопрос мой, необходимо ли по закону и если нет, то желательно ли для выяснения [каких–нибудь] возможных недоумений при чтении моей работы присутствие мое в Берлине, ответил дважды отрицательно и спросил, не в Россию ли я хочу тем временем съездить, на что я возразил: «нет, в Париж, где у меня есть друзья и где я могу спокойно готовиться к экзамену». — Итак, извести меня, рада ли ты будешь скорому моему приезду (так, недели через две) и удобно ли тебе, по разным соображениям, чтобы я приехал, а также ожидаешь ли ты прибытия отца и матери, и как нам вообще лучше устроиться на [эти] зимние месяцы, и не предпочитаешь ли ты приехать сюда сама, или же предпочитаешь, например, вовсе со мной в ближайшем времени не видеться. С тобой нужно быть готовым на всякие неожиданности (скажу я искренне о тебе то, что ты говоришь обо мне). Я же только и думаю что о свидании с тобой и желаю тебя со всею жаждою и мукою страсти, со всею Sehnsucht975нежной привязанности… Милая, милая, неужели я так скоро снова тебя увижу? Я боюсь этому верить, и жду всяких препятствий, я жду твоего запрета… И как мы будем жить? Лидия, ты будешь жить со мною, мы будем спать вместе, Лидия, не правда ли? Пусть не приезжают твои отец и мать, или скажи им, что ты моя жена, и будем жить вместе… Ведь ты любишь меня, Лидия?..
С Иваном Михайловичем вот что случилось на границе976. Жандармский офицер объявил ему, что имеет поручение его обыскать; его увели в комнату офицера и попросили раздеться. Во время раздевания он — находчиво и ловко — спрятал письмо, за которое боялся, под подушку стоявшей тут же постели, воспользовавшись тем, что жандарм от него отвернулся; а по окончании обыска так же незаметно взял из–под подушки письмо и унес с собой. В Петербурге он устно пожаловался на происшедшее попечителю учебного округа, Капустину977; последний посоветовал не начинать дела и не поднимать шума, и кажется, что И. М. решился последовать этому совету.
Поклон от меня Александре Васильевне978. Передай также привет девушкам.
Благодарю тебя за присылку ста франков; но без внесения выше означенной суммы не могу передать декану диссертации, и потому принужден опять хлопотать у тебя о кредите. Должно будет в скором времени послать денег в Москву. Кроме того, думаю купить «Staatsrecht» — так меня напугал Гиршфельд, — как ни велика эта затрата (около 60 марок) — и несколько других книг.
Если приеду и не увижу у тебя нашего Колизея, мне будет очень горько.
А носишь ли ты мое кольцо?
Твой В.
Как изменяется все на свете! Прежде ты с негодованием отвергала мысль о первом воспитании нашего ребенка на стороне, а теперь Анюта тебя должна от этого отговаривать!
10 Ноября
Был сегодня вторично у Гиршфельда, чтобы сообщить о результате свидания с Моммзеном и переговорить о выборе глав. «Das heisst auf Deutsch dass er das Referat übernimmt»979, — говорит, улыбаясь, Meister. «Er ist ja activ»980—мне это плохое утешение; — «es wäre kein richtiges Verhältniß, wenn ich es übernähme…»981Это делает честь пиетету Meister’a по отношению к Altmeister’y982, — но за что я должен чрез это страдать?.. Потом следовала долгая дискуссия о моих теориях, и Meister старался меня опровергнуть, но, по–видимому, был в конце концов более или менее примирен с моими ересями силою моих аргументов. Я решил рискнуть и представить на суд моих критиков самые еретические главы как наиболее характеристичные для работы, а также и наиболее удобные по внешним причинам для отдельного издания. Далее Meister взял на себя труд убеждать меня не ездить в Париж. «Das ist sehr unpraktisch; Paris ist kein rechter Boden dafür, es ist abscheulich, auf den Pariser Bibliotheken zu arbeiten, Sie müßen sich hier niederlaßen und sich konzentrieren und hier Fühlung haben. Paris ist zerstreuend»983и т. д. и т. д. [В конце] Я ему сказал, что имею в Париже друзей, с которыми хочу жить и спокойно работать. Заключил Meister, что делать нечего, wenn ich anderwärtige Verpflichtungen habe…984Итак, спаси меня от рассеивающего Парижа и «ужасных» тамошних библиотек, и сохрани мне «Fühlung»985с Берлином и все три здешние библиотеки, и восстанови в глазах Meister’a честь моей солидности — своим приездом сюда, но только покрайней мерена месяц. Впрочем, мне и месяца мало, и я уже вижу, что не придется мне спасти репутацию своей солидности и «Fühlung» с Берлином и прочие блага. Говорили мы и об экзамене, он рекомендовал сказать декану, что я хочу [быть] подвергнуться экзамену не раньше конца Февраля, ставя на вид, что б<ыть> м<ожет> это не бу-
дет допущено и экзамен отложат до начала Мая (Март и Апрель — ферии986). Я же сказал, что экзамен в Феврале меня страшит, хотя бы в виду нового обязательства — проштудировать 5 томов Момм- зенова Staatsrecht. Meister ничего не возражает на это: видно, и сам признает необходимость хорошей подготовки для Моммзена, хотя и уверяет, что последний не бывает строг.
Адрес: Berlin NW., Rathenowerstrasse 45IVbei Fr. Dr. Löwenheim.
138. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 28 октября / 9 ноября 1895. Париж
9 Nov. 95
Дорогой друг! надеюсь, что ты уже в Берлине и скоро войдешь вполне в колею своих занятий. Надеюсь, что тебе удалось уладить дело с матерью и что так или иначе старушка спокойна. Сообщи мне о ней подробно и о сумасшедшей Д<митревско>й987. Благодарю за последние два письма из П<етербур>га988. Они делают честь любви поэта и читать их весело. Из них ясно одно: что ты сильно влюблен и пьянишь самого себя. Es macht mir Spass989быть предметом твоей влюбленности, в особенности издали, когда она не выходит из пределов сладких звуков и молитв990. Tu sei molto gentile, caro amanto, ti ringrazio e te bacio come la meriti. Questa notte ti vede in sogno che mi baciava ed io era i<n>namorata di te. Ti bacio ancora Sei (будь) bravo e buono991.
Милый друг, всё не могу достать бумаги по вкусу и поэтому пишу на простой. По поводу твоего делового письма скажу вот что. Буду вполне искренна и откровенна. Когда я знала тебя меньше, ты казался мне оригинальнее, чем ты есть по моему мнению теперь. Ты не дурен и хочешь быть честным и благородным по особому, по своему, а не по обычному шаблону, но ты более не- м<ецкий> буржуй, чем думаешь, и все твои поклонения и уважения буржуйские. Имею более доказательств,чем ты думаешь,о нравственной и умственной «тонкости» твоего Божества и нахожу, что твое положение в виде молящего херувима довольно комично. О, как смешна, и глупа, и пошла, и груба женщина, спрашивающая у мужа: одобряет ли онвыбор(одно слово восторг!) ее жениха, да еще по телеграфу просящего одобрения, и затем пишущая мужу, бросившему ее и живущему с другой женщиной: я пою и читаю со своим женихом и… берегучестьсемьи992, и ты, ты, вместо того, чтобы понять всю комичность, всю неизмеримую пошлость этой фразы, всё нелепое, подлое рабство низшего существа, заключающееся в этой фразе, ты самодовольно заявил: я этого не требую, но мне это нравится. Милый Вячеслав, неужели ты не видишь сам, какой ты филистер, как ты сузил свой горизонт до размеров нравственного мира твоей бедной женки. Бедна она, впрочем, лишь в высшем смысле, ибо в низшем, житейском, она и хитра, и умна, и ловка, и женишка выгодного добыла, и бывшего муженька–филистера на коленки поставила. Всё, что ты пишешь о ней в своем письме, вплоть до еесоветов: беречь меняи вопросов: «Не желал ли бы ты вычеркнуть последние два года?» — всё свидетельствует о ее пошлой житейской хитрости и, увы, о твоем преклонении перед буржуазным: «J’ai le droit»993(в широком смысле) и недостаточном уважении ко мне. Повторяю, поклоняйся курице или добродетели г-на Крашен<инникова>, твоего друга и благодетеля (твое положение прекомичное — между сими добродетельными> буржуа), но меня не тронь. Если ты решил говорить онашемребенке с чужойнам обоимженщиной, а мне лично не внушающей ни симпатии, ни уважения(ты обязансчитаться с моим мнением о ней), ты должен был делать это неиначе как с моегохотя телеграфного согласия. Иначе ты поступил нечестно и неуважительно по отношению ко мне, ибо disons le mot994: она для тебя буржуазная закон<ная> супруга, а я — любовница. Поэтому тебе даже в ум не пришла самая простая комбинация: узаконить ребенка посредствомнашегобрака. Теперь место, чтобы перед лицем чести и Бога сказать то, что чувствую и думаю. 1) относительно брака с тобою я могла когда–то говорить как о возможности, но теперь говорю прямо: никогда, ни за что. Ты не свободный, благородный и честно смотрящий на права женщины человек, и сделать тебя своим мужем, после того, что я испытала в браке и после тех наблюдений, которые делала над тобою как над мужем Д. М. и отцем ее ребенка — я никогда не решусь, также и сделать тебя отцем моего ребенка, не будучи сама законно его матерью. 2) Относительно ребенка скажу следующее. В жизни надо иметь «сердце», но надо иметь и ум. Есть случаи, где «жертвовать собою» является глупостью, а в данном случае даже непорядочнее того. Ни в какие сделки с г-жой Ивановой входить мне честь моя не дозволяет, и поэтому никакие «блага» ребенка моего не подви<г>нут меня на это. Здесь по поводу жертв и твоих восхвалений женщине в этом смысле. Д. М. много жертвовала тебе и больше всего… денег, ибо жить с любимым мужчиною его женою, когда нет своей собственной жизни, войти в его интересы, когда нет своих, — это не жертва, а радость, и такой натуре любовь не помеха, а необходимое физическое и нравственное состояние, и любовь — собственно не любовь как понимают ее люди (а не женщины в низшем смысле), а просто ширма, за которую они прячут собственную нравств<енную> и умств<ен- ную> пустоту, бессердечие и эгоизм. Ибо женщина, умеющая любить лишь мущину и лишь того, который ею обладает, даже не распространяя любовь свою на дитятю этого мущины, даже не умеющая устроить уютно жилище и «семью» этого мущины, —эгоисткадля всех, кроме этого мущины,пока он ей нужен как ширма.Всё это доказано белым на черном поступками буд<ущей> г-жи Крашен<инниковой>, так благородно играющей дешевым словом «дружба» с тем, кого любила, так легко отдающая свою «жертвующую» особу другому, почти первому встречному, несимпатичному ей мущине, так свободно бросающая на руки других свою дочь. О нет, поступок этой женщины с дочкою огненными буквами свидетельствует передвсеми, всемио ее дрянности. И вот, милый друг, жертвовать а lа Д. М. я не умею и не желаю. Мои жертвы, если они будут, — драгоценнее ее жертв по той простой причине, что ей ровно нечем жертвовать (чем же она тебе жертвовала? она разорилась <так!> на тебя (и содержанки раззоряют- ся), но Краш<енинников> поправит ее финансы и поэтому она льнет к нему). Я уже жертвовала больше ее, ибо один Бог ведает, до чего мне дорога моя каррьера, которой эта зима немало повредит; мои дети — которым я рискую повредить, наконец, моя свобода от всяких уз. Но не стану говорить о прошлом. В будущем будет иначе, я буду умна и жертвоватьоднане желаю. Говорю об этом, ибо твое предложение относ<ительно> ребенка есть именно возмутит<ельный> вызов на одинокую жертву. Вдумайся в свой эгоизм. Что касается моей любви к тебе: она существует. Разрывать нашей связи я не желаю. Твоя любовь греет меня, и я думаю, что потухни она — и для меня скрылось бы солнце моей жизни. Но ни одной уступкинеумнойэтой любви я не сделаю и буду всегда с мечем в руке сражаться за свои права равного тебе существа, а не «женщины», вызывающей слезы умиления своими кроткими жертвами и представляющей поэту предлог для по- этич<еских> диферамбов <так!>. Умиляйся над моим домом на Тверской, se ti piace995, но лучше умились над моею человеческой личностью и признай, что поступил и опрометчиво, и неуважительно к ее правам. — Боюсь, что ты окончательно разгневаешься на меня, но не могу поступить иначе, хотя бы ставя на карту «счастие» своей жизни. Ведь и у меня есть «мир идей с север- н<ым> сиянием», и я отдамся ему, если наш союз расторгнется. Но, che fare996, я не гневом, не пошлою обидою влекома, а желанием вполне выяснить и упорядочить наши взаимные отношения. Повторяю, как и прежде: если я не права, казни меня, прости или нет, но не откажись объяснить мои ошибки. Обнимаю тебя, люблю тебя и остаюсь твоей
Лидией.
139. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 октября /10 ноября 1895. Париж
10 Ноябр.
Дорогой Вячеслав, ты подумаешь: вот связался со сварливой бабой997. Но, милый, что же мне делать, если нас разделяют такие пространства, а мне надо тебе высказать всё, что накопилось в душе. Я могу молчать, но тогда я буду неискренна. Что касается твоего приказа молчать о Д. М.998, не понимаю, почему я не могу критиковать ее, как и всякого другого твоего друга. Или она всё еще тебе «жена», а я лишь любовница, не смеющая дотронуться до твоей святыни, не профанируя ее. Во всяком случае, сказала и, кажется, окончательно высказала свое совершенно спокойно прочувствованное и продуманное мнение об этой особе. Также сказала всё, что мучает, и о наших с тобою отношениях. Хочу, по крайней мере, чтобы ты признал свою вину в выдаче нашей общей тайны без моего разрешения женщине, к которойяни малейшего доверия не питаю. Конечно, ее позорное сожительство с тобою в Москве, позорное, увы, и для тебя, не будет для меня предлогом брезгливого молчания, если мои выгоды когда–либо потребуют открытия его. Видишь ли, есть вещи, которые никогда не прощаются вполне, и измены в их числе, тем более твой оскорбительный «опыт». Кстати, очень мечтала бы об объяснении обещанном по поводу твоего 10-дневного молчания в Петер- б<урге>. Новый опыт с Юноной? Но я невыносимо ставлю на карту твое терпение. Что поделаешь, я встала с намерением сказать тебе много ласковых слов, а вышло, что на душе накопилось столько горького, что оно помимо воли вырывается. Право, я ценю себя настолько, что не желаю, чтобы меня ставили не только ниже, но даже наравне с какой–то женской фигурой, не имеющей ни одного высшего чел<овеческого> интереса, не умевшая <так!> вырастить и полюбить собственного ребенка и только думающая о теплом уголке и мущине, на которого можно повиснуть <так!>.
Неужели я в своей душе не чувствую и больше размаху, и больше широты, и больше благородства! Оставь меня, если ты равняешь меня с личностью, у которой и на лице, кроме душевного довольства, ничего не видно. Разве я не понимаю, как человек с душою, а не паром, страдал бы от разрыва с любимым мужем. Разве ты не понимаешь, что она никогда нелюбилатебя, ибо на любовь не способна. О Боже, неужели любовь — это та мескин- ная999привязанность, которая соединяла ее с тобою. Разве она не оскорбила, не уничтожила всю поэзию прошлого, отдавшись человеку, которого еще недавно терпеть не могла. А ты, ревнивец, спокойно смотришь, как она выбросила за борт твоего ребенка. Дураком хочется мне обругать тебя, слепым дураком, лелеющий <так!> мечту из самолюбия и не понимающий и не желающий понять, что любил самую обыденную, пошленькую натуру, думающую как о высшем благе о куске хлеба. Но не хлебом единым человек жив1000, а кроме самых обычных интересов ей ничего не свято. Цену ее интереса твоими трудами <так!> она сама поставила, доказав, что в течение 5–6 месяцев она могла уже расстаться и с ними и с тобою и «более не страдать». Как глупо, право, с моей стороны объясняться письменно, и я думаю, что удержусь. Право, Вячеслав, тебе не за что сердиться на меня за то, что я высказываю свое мнение и больше ничего, и твой «такт <?> любви и дружбы» должен подсказать тебе, что я имею и право и обязанность высказывать тебе всё, что волнует меня.
Благодарю тебя за записку из Смоленска1001. О, как я хотела бы, чтобы ты не только влюбленными дифирамбами выражал любовь, а фактами деликатного умолчания обо мне. Уже один факт, что Д. М.решиласьповторноспрашивать, не желаешь ли ты вычеркнуть 2 года из жизни, показывает,какты говорил с нею, и оскорбляет меня. Если бы она ясно видела то счастие, кот<орое> ты имеешь от меня, она не решилась бы соваться с подобными вопросами да еще с советами беречь меня и дорожить моею любовью! Где же твоя тонкость, если ты не видишь всей наглой грубости подобных бесед обо мне. Благодарю тебя и многоуваж<аемую> твою богиню за Вашу заботу обо мне. Жалею, что Вы больше не заботились друг об друге. Вы такая парочка, что совсем напрасно приплели меня к себе, разве, впрочем, ко благо <так!> умной курицы, выгодно переменившей петуха на несомненного павлина.
Ну вот, баста, вылила всё. Делай как знаешь, сердись и отворачивайся, и этим ты только докажешь, что мне следует вырвать из души даже всякое сожаление об утрате тебя, ибо мало стоит любовь, кот<орая> не почует всю глубокую правду в моих словах и чувствах, откинув то, что резко чересчур, если таковое найдется.
В следующий раз расскажу о своей жизни. Вчера твой ребенок начал заметно двигаться, но в новом платье, очень мне идущем, я могла еще вчера в большом обществе петь в салоне, а он отбивал такт. Мне есть уже надежда дебютировать весною во Франции!
Посылаю еще 500 fr., итого 100 <так!> f. Напиши, надо ли тотчас еще, я могу тотчас послать, т. к. только что получила от брата.
Позволь мне, мой дорогой, обнять тебя нежно в ответ на все твои ласки. Когда мы увидимся, я покажу тебе, что не разучилась любить и ласкать тебя так, как ты любишь. Не сердись на меня. Больше не буду ворчать, ибо хочу, чтобы ты спокойно работал. Я вылила всё. Давай будем друзьями и подадим руки. Целую нежно и мысленно даю себя тебе.
Твоя Лидия.
140. Иванов — Зиновьевой–Аннибал.31 октября /12 ноября 1895. Берлин
Берлин, 12 Ноября
Дорогая Лидия! Письмо твое только что получил1002. Благодарю за присылку денег. Страшно и подумать о величине долга: 100 + 500 + прежние 700 = 1300 фр<анков>; да еще 100 рублей Яковлева. Когда я буду иметь такие доходы, чтобы расплатиться? Но надеюсь, что буду! Так как в Москву думаю послать от 120 до 150 рублей, да в университет должен внести 170 марок, то может случиться, что попрошу у тебя еще немного франков; но тогда напишу, и во всяком случае постараюсь обойтись с этими деньгами. Еще раз спасибо, дорогой друг! —
Содержание твоего письма, как ты могла предвидеть, больно меня обидело — не столько обвинениями, которых я не могу признать справедливыми, и искажением моего нравственного облика, сколько оскорбительными речами о моей первой жене, имя которой — для меня святыня. Убедить меня в справедливости твоего мнения о ней — тебе, конечно, не удалось. Чистой и нравственно–прекрасной знал я ее всегда, и каким являлся мне ее образ в действительности до той поры, когда разошлись наши дороги, — таким, и в еще большем просветлении, какое приобретает в наших глазах то дорогое, что для нас умирает, — перешел он из действительной жизни в идеальную сферу моих священных представлений и верований. Твоих же мнений изменять я не ищу; правильным считаю, что ты не скрываешь от меня своей души; но против грубости твоего отношения к тому, что составляет объект моей pietas1003, — опять и опять протестую.
Одну клевету должен опровергнуть. «Она для тебя законная супруга, а я — любовница. Поэтому тебе даже в ум не пришла самая простая комбинация: узаконить ребенка посредствомнашегобрака». Смею тебя уверить, что эта комбинация не только пришла мне на ум, но и является мне постоянно утешительным исходом при мысли о трудностях, которыми обставлено [регулирование] устройство правового положения нашего ребенка. Однако дело идет не о том, как обеспечить за ним впоследствии законные права, а о том, что он можетродитьсятолько либо в моей семье, либо незаконным. Сочетаться браком до его рождения мы во всяком случае не можем; между тем, желательным представляется, чтобы он не был объявлен незаконнымпри рождении.Вот о чем вел я речь в своих письмах, и потому — касаться вопроса о вышеупомянутой комбинации не имел и повода. —
Мое продолжительное молчание в Петербурге странным образом тебе непонятно. Скажу в двух словах, что не мог писать тебе, не получив от тебя категорического ответа в том или другом смысле на свой запрос — ответа, от которого зависело для меня решение, ехать ли мне за границу или оставаться в Петербурге. —
Тяжкое и горькое письмо твое содержит, однако, строки, которые наполнили меня какой–то высокой и светлой радостью. Я разумею те строки, где ты говоришь, что чувствовала движение ребенка. Лидия, дорогая, как хотелось бы мне прижать тебя в ту минуту и в этот момент к своей груди! Как хотелось бы мне дать тебе почувствовать, как глубоко и хорошо я люблю тебя!Будь моя.Лидия, будь внутренно моя: от этого ты не перестанешь быть собою. Но я с ужасом вижу, что разрыв — немного раньше или немного позже — грозит сделаться неотвратимым. И между тем разрыв нашего союза теперь уже не только безумие, как прежде, но и святотатство.
Твой В.
Получила ли ты письмо из Москвы? И первое из Берлина?1004Впрочем, присылка указывает на то, что получила. Твой В
141. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 1/13 ноября 1895. Париж1005
13/1 Ноября
Дорогой Вячеслав, не могу тебе выразить, до чего обрадовало меня твое письмо из Берлина1006. Мысль, что ты уже в деле и что ты отдался в руки своих страшных профессоров, наполняет меня жуткою радостью. Не могу самостоятельно оценить, насколько нежелательно и опасно тебе иметь опон<ентом — так!> и экзамена- т<ором> Момзена <так!>, но верую в твои познания и твой талант и думаю, что non с’e pericolo1007. Что сказать тебе о твоем приезде в Париж? Я, конечно, ему очень радуюсь и не имею силы тебя отговаривать, но, дорогой друг, он возможен только при условии, что мы твердо решим строго охранять твои рабочие часы. Воспоминания Булони повергают меня в страх, а теперь дело с экзаменомроковойважности, и я была бы твоимпалачем, если бы встала тебе поперек дороги. Это одно. А затем касательно моего переселения из семьи — оно пока невозможно, и ты не должен настаивать, если любишь меня. Я скажу тебе, к каким выводам пришла после зрелого размышления и прошлого опыта относительно формы наших отношений в будущем. Прежде всего я должна добиться формального развода и до этого вести себя осторожно по отношению к окружающим и к детям своим. Но добившись развода, я открываю карты, ибо не вижу иной формы любви для нас, как, напр<имер>, союз Голып<тейн>ов, открытый, ясный и гордо признанный1008. Другие две формы для меня невозможны, т. е. брак или тайная связь. О первом я говорила и повторяю сказанное: никого, а тебя в особенности, не поставлю в ложное и опасное для него и себя положение моего хозяина. А против тайной связи возмущается всё мое существо настолько, что я способна лучше выбросить за борт любовь, раз она стоит мне такую унизительную пытку. Но пока, до той минуты, когда могу открыто признать себя твоею по праву любви, мы должны быть осторожны, этого требует мое будущее и судьба моих детей. Когда же мы не будем скрываться более, то мне ровно ни к чему станет бросать детей ради тебя и вообще ставить ваши интересы в разрыв одни с другими, иначе, опять–таки, я я <так!> отказалась бы от любви. Ты любишь меня, а я мать своих детей, и этим всё сказано.
Теперь, мой дорогой, обсудим вопрос наших ближайших отношений: я мечтала бы снять тебе комнату в квартире rez de chausse1009, из кот<орой> мы переехали, а именно — детскую бывшую, где хороший камин. Я нашла бы на месяц самую необходимую мебель. Это непосредственное соседство очень облегчило бы наши свидания, и день мы могли бы делить между моим и твоим кабинетом. У меня на квартире тишина полнейшая весь день, т. к. старшие или в школе, или гуляют. Я была бы очень счастлива, если бы ты согласился обедать и ужинать у нас, т. к. я не могу есть вне семьи и вследствие дороговизны и вследствие того, что в это время контролирую весь детский день. Затем мы можем гулять вместе и вечером я могу быть с тобою после 8 1/2 час., хотя я совершенно не в состоянии поздно ложиться, и в 10 всегда в постели. Милый, боюсь, что ты злишься, читая это письмо, но что же я могу поделать. Даже помимо неосторожности подобного поступка, покинуть семью теперь я совершенно не могу, ибо я нужна детям постоянно как направляющая и контролирующая сила. Благодаря моим заботам о них они стали неузнаваемы: ни ссор, ни крика. У нас такой мир, такая благодать, такая всеобщая любовь, точно в раю.
Не сердись, мой возлюбленный, а напиши свое мнение и свои возражения. Жду твоих писем с громадным нетерпением. Целую тебя нежно… Только что прочитала второе письмо из Берлина1010. Дорогой Вячеслав, оно наполнило меня радостью. Если бы ты знал, как мне хочется верить в твоюистиннуюлюбовь ко мне…. но когда я перебираю факты, я их связываю в мучительные комбинации… Буду верить, мое сокровище, мой возлюбленный Вячеслав. Будь добр ко мне и не сердись. (Деньги я послала до получения твоих писем о них.) Приезжай скорее. Я боюсь, что найдешь меня подурневшей? Целую, целую. Твоя.
2‑го ноября день моей свадьбы: буду пировать!!
Поганый адрес к докторше твоей!!1011
142. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 ноября 1895. Париж1012
14/2 ноября
Дорогой мой, пишу всего два слова. Не могу не поделиться своим настроением. Viardot мне встряхнула всю душу. Она сказала, что недовольна состоянием голоса, что я иду вперед слишком тихо, что я tres peu musicienne1013, и, что всего ужаснее, она произнесла роковое адское слово, кот<орое> приводит меня в ледяной ужас и наполняет трепетом, ибо от него спасения нет:c’esttard.Vous etes une jeune femme, mais le gosier n’est plus si flexible1014. О Боже, это слово, когда оно произносится в связи с пением, с карьерой, с моей надеждой, с моей целью… я могу сравнить его лишь с кошмаром землетрясения. Оно так же безжалостно, так же могущественно и убийственно. Но когда я стала говорить о моей страсти к игре, она заинтересовалась, оживилась и сказала: «Travaillons, nous verrons. En tout cas vous pouvez etre un bon professeur»1015. Отчаяние, разочарование действуют с раннего детства одинаково на мою душу: я закусываю удила и мчусь без удержу, я ломаю стену, я опрокидываю препятствие. Да, если есть еще один луч надежды: вперед, вперед. Но, милый, ведь и тебе не рано, ведь и ты должен мчаться. Милый, пойми вполне всю роковую важность этой зимы для нас обоих. О, для меня еще сквозь мрак ужаса, нашедшего на мою душу, блестит звезда труда неутомимого и удвоенной, удесятеренной энергии. Неужели же жизнь моя не доведет меня до намеченной цели. Милый, я плакала, но теперь я спокойна и упрямо тверда. Целую тебя. Приезжай, милый. Я вся твоя.
Лидия.
Сегодня день моей свадьбы. Нет, нет, не погубил мой брак мою жизнь. С такой энергией il n’est pas trop tard1016.
143. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 ноября 1895. Берлин10171018
Берлин, 16 Ноября
Милая, сегодня получил я твое коротенькое письмецо о Viardot. Оно глубоко меня взволновало. Я сочувствую твоим стремлениям столько же, сколько ты моим, и переживаю с тобой всю их агонию… Зачем, зачем решила ты учиться в Париже! Ты пошла туда за настоящею школой, как я пошел к Немцам за настоящею наукой: мы не ошиблись в выборе учителей, но этот выбор роковым образом замедлил наш путь… Во всяком случае ты права в том, что должно работать и идти вперед без оглядки; потом увидим, куда придем. И не лучше ли, в конце концов, прийти поздно — или даже вовсе не прийти — к намеченной частной цели, но сознавать себя всесторонне и гармонически развитою личностью, неустанно и многообразно стремившеюся к высокому и общему идеалу, — нежели быть одной из тех пожинающих ранние лавры capacites1019, которые обязаны своим успехом — ограниченности своих стремлений, узости своих интересов, фрагментарности своей натуры? Но не в таких capacites нуждается эпоха, а в старинных гуманистах, в гармонически развившихся крупных индивидуальностях… Работай дальше, дорогая! Я боюсь относительно тебя (как ты знаешь) не того, что «c’est tard»1020, а того, что голос твой не выдерживает переутонченной парижской муштровки. Как бы то ни было, у тебя, как и у меня, двойная цель и двойное поле деятельности, и если одна энергия не может обеспечить тебе будущее певицы, то [та же энергия] она может одна упрочить за тобой будущее писательницы, достойной этого имени.
Что касается моих дел, то я, так сказать, окончательно законтрактовался в университете: проделал сегодня ряд формальностей, внес деньги, имматрикулирован и занесен в книгу «докторантов»1021. Сегодня спрашивал меня декан и о выборе между Гиршфельдом и Моммзеном, — и я назвал Моммзена… Работу однако я могу вручить декану только по получении [выходного] выпускного свидетельства, которого я не выправил при оставлении университета в 1891 году и которое будет приготовлено через неделю. Остается еще много дела: приходится — mit großer Ängstlichkeit1022—перечитывать свое латинское творение; потом придется отдать его [в магаз<ин>] переплетчику для брошюровки, составить латинские прошение и жизнеописание и т. д.
Времени своего приезда определить пока в точности не могу; декан, по–видимому, ничего не будет иметь против моего отсутствия. Экзамен мне крайне хотелось бы сбыть с плеч уже в Феврале; но перспектива испытания у Моммзена, с обязательством усвоить себе, [и во всяком случае прочитать] кроме прочего материала, тысячи четыре тяжких страниц Staatsrecht’a1023, — побуждает меня сдержать свой пыл и воспользоваться пасхальными фериями (Март и Апрель) для приготовления к экзамену. По отношению к проектам устройства моего в Париже, — мирюсь с необходимостью и, доверяя твоей любви и твоему желанию жить со мной в наиболее тесной внешней близости, предоставляютебеопределить формы нашего общения в ближайшем будущем. [Если] Вообще я принципиально решил, с одной стороны, ни в чем, касающемся нашей любви, не оказывать давления на твою волю, — с другой, [не конк<урировать>] отказаться от конкуренции с твоими детьми и предоставить тебе отдавать им столько самой себя, сколько ты пожелаешь. Признаю, что прежде был очень ревнив, эгоистичен и брутален. Учусь наукедоверия,которая с таким трудом дается страсти. Изучение этой науки настойчиво рекомендую и тебе, находя, что ты в ней очень слаба. Лучшее знание ее показало бы тебе всю тщету «мучительных комбинаций», в которые слагаются в твоих мыслях «перебираемые» тобою «факты»… Одним словом, я имею твердую надежду, что наши отношения будут отныне более гармоническими, чем прежде. Как хотелось бы мне, чтобы ты спала со мной! Это дает такое блаженное чувство близости и единства. Во всяком случае непосредственное соседство было бы в высшей степени желательно, и для него я пожертвовал бы всеми внешними удобствами.
Я окончил на днях стихотворение «Прибой», первые строфы которого были написаны уже давно, но для продолжения не хватало Schwung’a1024. Хочу немедленно поделиться им с тобой, потому что мне кажется, что это — нечто значительное. Правда ли это? — напиши о впечатлении.
Прибой.
Слежу прибой со скал прибрежных:
Взволнованный, смятенный вид!
Несутся хоры белоснежных,
Порывистых Океанид…
*
Угрозы, громы боевые…
Слепой, стремительный набег…
Удары бурно–роковые
Живой волны о мертвый брег…
*
О дщери старца-Океана!
Один вознес ваш дикий хор
У ног распятого Титана
К звездам рыдающий укор.
*
Не вы, подруги Прометея,
Неукротимые1025, не вы
Пред роком склоните, немея,
Бурно–кудрявые главы!
*
И пусть не вам, мятежным девам,
Решать раздоры вечных прав;
И пусть великодушным гневом
Не изменить судеб устав:
*
Непримиримы1026и суровы,
Взываете вы вечно вновь,
Что царства Зевсова основы —
Неволя, мрак, и стон, и кровь…
*
Кто внемлет вам? В красе победной
Невозмутимый небосвод
Улыбкой вызывает бледной
Ответный блеск влюбленных вод.
*
Навек темничные оковы
Сковал вам раболепный брег;
Бежит, заслыша ваши зовы,
В укромный дол свой человек.
*
Один, на ропот ваш, быть может,
Придет поэт — рыдать и петь…
Он, как и вы, одно лишь может:
Любить, воззвать и умереть…
*
Жизнь — вопль единый!.. Вот родится,
Вот блещет персями волна;
Вот исступленная стремится,
Неудержима и гневна…
*
Летит — предсмертным кликом брани
Да огласит моря и твердь…
Какой разбег! Какие грани!
Какой отпор! Какая смерть!..
*
Хвала! Дерзайте, чада моря, —
Да в небе, пред лицом владык,
Неизглаголанного горя
Не молкнет мировой язык.
*
Дерзайте, пенные Мэнады!
Вам Прометеев свят завет:
Вам нет победы, нет отрады,
И нет надежд, — и мира нет…1027
Почему однако пишешь ты, что взяла бы мебель для комнаты внизу —на месяц?Разве она будет свободна один только месяц? Сообщи также, приедут ли твои отец и мать, и как ты думаешь поступить в этом случае? Возможно ли мне жить в таком соседстве в случае его или ее приезда? Я боюсь, что последний окончательно разлучит нас; и эти опасения очень меня беспокоят. — В Париже думаю ежедневно работать в библиотеке. Установлю число рабочих часов и их распределение и свяжу себя ежедневным тебе отчетом. — С мучительным нетерпением стремлюсь к тебе, моя Лидия, и боюсь еще верить скорому свиданию и тем более совместному счастию. Мучительно желаю тебя… Твой нагой образ передо мною. Я вижу каждую складку твоего тела, каждую неровность твоей кожи… Ich bin heisshungrig nach dir…1028
Когда я жил, в первое время после бегства из Флоренции, в Риме, на улице, против моего окна, раздавались, ночью и на рассвете, особенного рода свистки, короткие, быстрые мелодии в несколько тонов, и всегда те же; — и на мои в то время очень возбужденные нервы эти звуки действовали странно–раздражающим образом: мне становилось вместе и мистически–жутко, и [как–то] отважно на сердце, — словно какой–то демонический голос меня вызывал на что–то, [и вместе гипнотизировал] гипнотизируя мою волю, как [песенка] мелодия Муцио в «Песни Торжествующей Любви»1029. Теперь я опять слышу такие же свистки по вечерам перед моими окнами. Быть может, они производятся особенными инструментами, такими же, которые были в руках у моих соседей-Итальянцев. Это [безразлично] мне неинтересно. Но ощущение, хотя и в слабейшей степени, эти звуки вызывают во мне то же, какое я испытывал в Риме, и мне приятно снова переживать в воображении ту мучительную, но поэтическую пору… И мне мечтается, что эти мистические звуки, словно голос мировой воли, снова пророчат мне близкое соединение с тобой… Ich schwärme, Liebe1030.
Твой В.
144. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 ноября 1895. Париж
18 ноября 95 г.
Дорогой друг, твое письмо с стихами1031застало меня среди разложенных листов моих «вожделеющих»1032. Прочитав его и стихи, я тотчас взялась за перо. Прежде всего о стихах. Мне кажется, что они вполне в твоем стиле: размах величественный и глубина большая. Слог мне кажется прекрасным. И сколько ни говорено было о волнах, все же это опять совсем новое. Разница между прелестным стихотв<орением> Минского, присланным тобою1033, именно в глубине, дерзости, размахе. Ох, ты мой размашистый! Куда примчит тебя твоя дорожка? Но ведь я такой плохой критик и умею только выразить свое впечатление. Скажу только одно замечание формальное: «Но,непреклонны и суровы»буквально (только с несокращенным окончанием) взято у Алексея Толстого. Кажется, из стих<отворения> «Пусть тот, чья честь не без укора»1034или также из морского стихотв<орения>. Ах нет, вот откуда:
Господь, меня готовя к бою,
Любовь и гнев вложил мне в грудь
И мне ден<н>ицею святою
Он указал правдивый путь.
Одушевил могучим словом,
Вдохнул мне в сердце много сил,
Но непреклонным и суровым
Меня Господь не сотворил.
И я растратил гнев свой даром1035
Очень счастлива слышать, что ты такой стал умник. Неужели ты не понимаешь, что я сама желаю жить как можно ближе к тебе. Но в том, что мы не вместе будем ночевать, в этом для нас невеселом факте лежит залог нашей более рабочей жизни, чем в Булони. Ты знаешь, во что обращалось наше утро? Il faut arriver, mon ami, a tout prix1036. Какие мы с тобой парочка <так!> и какое наслаждение делиться друг с другом заботами и надеждами. Дорогой, ты веришь в мой литерат<урный> талант, как я счастлива твоею верою, но неужели и здесь меня ожидает последнее и самое горькое разочарование. О, какое я буду тогда ничтожное существо! Я еще утешаю себя в своей возможной неудаче тем, что всё–таки недаром пропадут средства и усилия последних лет: я прикладываю все старания, чтобы сделать из себя une bonne musicienne1037, и если не будет удачи на сцене, то сделаюсь хорошей учительницей. Это заработок в случае нужды, и могу давать даровые уроки тем, у которых нет средств. Но пока я надеюсь и верю. Конечно, ты прав, что наши пути — истинные. Я теперь только начинаю проникаться настоящим уважением к искусству, которому служу. Не думаю, чтобы мой голос спортился <так!> от муштрофки <так!>, хотя просто смешно становится мне вспоминать, как лихо я вопила во Флоренции с полным успехом и как мучительно борюсь я с силою голоса у Viardot, где все усилия устремлены на то, чтобы не дать коню мчаться, но конь ретив, и на благородной рыси нет–нет да и вырвется в карриер к великому негодованию великой maestra1038. Счастлива читать о твоей универ- сит<етской> кабале. Как ты добр, правда, что равняешь мои карриеры со своими! Твоими устами да мне бы мед пить. Была в S. Cloud <?> и Булони всей семьей за ванной, и так грустно по тебе стало. А твой «обжора» знай прыгает, как мячик, и срамит меня ненасытным аппетитом. Сегодня еду в Аиду1039. Жду тебя с нетерпением. Будем жить хорошо, я верю. Мои родители такие ангелы — не приедут, и вся моя добродетель к ним награждена этим их решением. Целую тебя и мечтаю скоро сделать это реально. Твоя вся
Лидия.
145. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 7/19 ноября 1895. Париж1040
19 Ноября
Дорогой друг, пишу по трем делам: скажи, на сколько времени более или менее гарантировать комнату внизу? Я еще боялась о ней говорить. 2) читала еще стихи1041, и чем больше читаю, тем более проникаюсь гармонией стиха и красотою и величием мыслей. 3) Viardot сказала, что la voix s’est adoucie1042, и была очень ласкова, и говорила о ролях Амнерис и Carmen1043. 4) не пиши длинных писем, но лучше пиши чаще по несколько слов, даже открытые. Когда я долго не получаю писем, что–то ужасно неловко внутри, а получив, надолго хорошо становится. Учись, гадкий, т. е. кончай скорей дела. Я тебя жду, и я твоя.
ЛЗ.
Скажи, что я также очень этична1044и буду членом.
146. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 8/20 ноября 1895. Берлин1045
Берлин, 20 Ноября 95. («Busstag»1046).
Между двух мерцаний бледных
Тихо зыблется наш челн:
В небе трепет звезд победных,
В море блеск вечерних волн.
*
Над лиловой гладью, мимо,
Ночь плывет, свой лик тая;
И журчит, ладьей гонима,
Переливная струя.
*
Сон пустыни… мгла покоя…
А с незримых берегов
Долетают звуки боя,
Спор неведомых врагов…
*
Гром набега… гул погони…
Кинув синие луга,
Знаю, то морские кони
Потрясают берега…
*
Дальний ропот океана
Чутко внемлет тишина:
Нас несет Левиафана
Укрощенного спина.
*
Силе страшно–благосклонной
Ты доверилась со мной —
И стремишься над бездонной,
Беспощадной глубиной…1047
Это стихотворение, как видишь, дорогая, есть воспоминание о нашей поездке в Foret1048и вместе1049pendant1050к римской пьесе, озаглавленной «В челне по морю»1051. Счастлив твоим отзывом о «Прибое»1052. Благодарю за указание случайно совершенного плагиата и переменяю чужой стих (он же, кстати, мне не очень нравится) на следующий свой:«непримиримы и суровы»; причем слово«непримиримые»в 4-ой строфе заменяю словом«неукротимые»или т. п.1053Письмо твое вообще очень меня порадовало. Чего стоит одна весть о вероятном не–приезде твоих родителей! И «обжора» твой macht mir einen großen Spaß1054. Настроение твое и деятельность также меня утешают. А я два вечера подряд слушал музыку. В понедельник был с своей этической подругой на классическом духовном концерте в одной церкви, а вчера один был в Philharmonie1055, где слышал много интересного, между прочим первую симфонию Шумана, Charfreitagszauber1056из вагнерова «Парсифаля» и «Франческу да Римини» Чайковского, которая потрясла и пленила меня. Что же касается «Bühnen–weih–fest–spiel»1057Вагнера, то его неискренняя Frömmelei1058, и искусственный мистицизм, и аффектированное глубокомыслие произвели на меня отталкивающее впечатление чего–то ложного. Играли также «Geschöpfe des Prometheus»1059.Бетховена и «Nachklänge an Ossian» — Gade1060; последняя увертюра очаровала меня своей поэзией и возбудила жажду познакомиться с известным мне только по немногим отрывкам Оссианом.Столько опоэзии моей жизни. Прозу же ее составляют знакомые, которых нельзя вовсе игнорировать. Так, визит к отцу Мальцеву1061обошелся мне в труд прочтения [целой] большой полемической брошюры, направленной против его статей католиками и на которую он пишет ответ: я должен обогатить его аргументы своими соображениями, но склонен скорее оказать эту услугу его литературному противнику, что Мальцев хорошо знает; тем не менее, прочесть брошюру нужно и сказать свое мнение. Сегодня собираюсь сделать визит бывшему принципалу своему, старику Куманину1062и философу Ительсону1063. Был у встретившегося мне в нашем институте доктора Мюнцера1064. Наконец принужден был восстановить сношения с консулом и вицеконсулом. Свидетельствовать о моем пребывании в Берлине все же потребовалось для того, чтобы дело о разводе не было передано на рассмотрение московской консистории (где господствует взятничество). Это свидетельство я добыл от консула и в понедельник отправил в Петербург, вместе с официальным письмом к жене, где я отвергаю, по указанию адвоката, всякие попытки примирения и заявляю, что не считал себя, после того, как мы с ней разъехались, связанным обетами супружеской верности. — Благодарю тебя за присылку новых 100 франков. Насколько они были необходимы, можешь судить по тому, что я располагал теперь только 40 марками. 182 марки внес в университет, 264 марки (=120 руб<лей>) послал в Москву и 20 марок Крашенинникову в Петербург (старые счеты и размен его австрийских денег). За 600 же франков мне дали около 486 марок всего. — Извини, что надоедаю этими расчетами; но когда значительная сумма вдруг тает, то чувствуешь потребность дать в этом строгий отчет перед своей совестью, — а ведь моя олицетворенная совесть теперь ты. Как бы то ни было, письмо, начатое поэзией, окончилось прозой. Да и то сказать, писать мне тебе более неохота, жду свидания с мучительным нетерпением, так что гоню самую мысль о нем, чтобы не волноваться попусту и не падать духом при виде препятствий, нас еще отделяющих. Письма же мне теперь ненавистны. Они все нам всегда портили. И если невыносимо говорить с собеседником, не видя выражения его лица, то еще менее выносима такая беседа, когда ответы получаются через 4 дня… И все же, дорогая, я так ажитированно1065жду каждое утро твоего милого голубого конвертика, что отнюдь не позволяю манкировать1066перепиской.
Твой Вячеслав
Читаю между прочим Einleitung in die Philosophie Паульсена1067, у которого буду, вероятно, экзаменоваться по философии. Книга мне нравится и я бы с удовольствием дал ее в руки тебе, для твоего дальнейшего самообразования.
147. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 9/21 ноября 1895. Берлин1068
21 Ноября.
Сегодня мне как–то не по себе: верно, оттого, что ты теперь злишься на меня, противная Лидия, за длинные промежутки молчания и не желаешь мне добра. Получил твою картолину, злая пантера, и [радуюсь] очень сожалею, что Виардо, твоя укротительница, тебя опять погладила по шерсти. Что касается комнаты, ссылаюсь на сказанное мною о моих намерениях в прежних письмах, а более определенно говорить — по свойственной мне осторожности — боюсь, до разговора с деканом, от которого теперь официально зависит моя участь во всех отношениях; разговор же этот произойдет, когда я буду передавать ему работу; работу же передать я не могу, не сделав трех вещей: 1) не получив университетского свидетельства, которое обещали приготовить к субботе, 2) не дочитав сам работы до конца (это займет также еще несколько дней), 3) не сброшюровав ее. Итак, [думаю] надеюсь покончить официальные дела с деканом в первой половине следующей недели, после чего, вероятно, получу свободу; но всякие случайности могут дело замедлить. Пробуду же в Париже, если разрешит декан и [всевед<ущие>] всемогущие Парки, до Мая. Когда я подумаю, что целых четыре месяца буду еще висеть в воздухе1069, мне становится как–то стыдно; но сунуться на экзамен, да еще к Моммзену, уже в Феврале — препятствует внутренний демон. — Отъезд мой в Париж кажется не одному Гиршфельду, но и вообще всем знакомым очень… парадоксальным, и мне довольно трудно его сколько–нибудь удовлетворительно мотивировать. Я ссылаюсь на [Freunden, mit <1 нрзб>] каких–то «друзей» с лаконичностью, приглашающею собеседника перейти на другую тему; собеседник [дога<дывается>] соображает, что «дружба» имеет свои мистерии, — и заговаривает о другом. Думаю, не прибавлять ли мне, для уменьшения мистериозности моего поведения, — при упоминании о парижских друзьях, ждущих заключить меня в свои объятия, — в виде примера, имя Miss В. Hunt. Эта последняя, как я узнал в Петербурге — и б<ыть> м<ожет> уже писал тебе? — проводила летние месяцы в Бретани (!), кажется, в S. Briae, а в [настоящее время] настоящий сезон предается изучению художественных собраний Лувра. Вилли, кажется, не состоит более ее женихом. Жаль, что Срезневской нет в Париже: я бы мог щегольнуть и ее дружбой1070. —
Целую твои ноги. В.
Я также испытываю, когда не получаю от тебя писем, описанное тобою ощущение: «что–то ужасно неловко внутри»; «а получив, — надолго хорошо становится». — Этическая Калипсо прозревает, но и только. Говорит о необходимости облегчить разводы, о том, что идеалы изменяются, что следует разойтись, если один из супругов не пара другому и т. д. Доступ же тебе в этическое общество, после письма о «гетеризме», очень затруднен. Не теряй однако надежды и старайся поправить дело дальнейшим этическим поведением.
148. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12–13 / 24–25 ноября 1895. Париж1071
25 Ноября 95 г.
Дорогой друг, ты имеешь право сердиться на меня, ибо я была nachlässig1072по отношению к тебе. Я так невыносимо засуетилась за последние дни, что буквально времени не имела писать тебе. Моя жизнь проходит в такой работе, в такой эксплуатации каждой минуты, что я прихожу в отчаяние при мысле <так!> о том малом количестве времени, которое нам удастся уделять друг другу. Благодарю за твои два письма1073. О последних стихах, представь себе, всё еще не могу вполне <дать> себе отчет, но, кажется мне, чем1074более я их читаю, что они очень красивы и ритм их напоминает скользящую быстро и неустанно вперед лодку по гладкой струе. Что касается второго письма, то твое предчувствие моего недовольства справедливо. Меня в первом письме обидели две вещи: одна важная, другая более мелочная. 1) значит, уж не очень хотелось избегнуть поездки в Россию, когда ты даже не справился о возможности получения требуемого свидетельства в Берлинетогда,атеперьэто оказалось вполне возможным. Зачем же ты скрывал от меня свое стремление к своей святой «невесте». Кстати, о ней и вторая обида. Я просила не называть ее мне иначе, как по ее имени, ибо тебе она более не жена, и даже не понимаю, где твое самолюбие называть женою невесту другого. Впрочем, да, ведь она свято бережет «честь семьи». Вот перл идиотизма — эта честь семьи в устах буржуазной матроны.
Вот когда уж пошло на объяснения, то упомяну, что для меня в твоих оправданиях относительно нашего «возможного» брака есть места крайне темные. Но споров подымать я не хочу: бумажка слишком розовая1075, да и мне слишком хорошо на душе.
Милый, знаешь ли, отчего я давно не писала: кроме суеты, я пережила великий ужас. Мой бедный Козлик чуть не помер. У него сделался жар, и вечером он стал откидываться судорожно: я послала за Гольштейном. Он боялся скарлатины. Ночью сделался сильнейший бред и температура поднялась до 41̊. Мы все трое сидели и рыдали всю ночь над ним, я была вполне уверена, что потеряю его и испытаю еще это горе. Но утро утешило нас. К утру страшный, мучительный бред унялся и ребенок заснул. А к вечеру жар спал. Оказалось, гастрический припадок. Теперь еще он бледен и устал. Кроме того, была у меня горячая полемика с обоими родителями и братом. Я много волновалась, и передо мною всплывала вся мрачная панорама моей мрачной молодости в нашей мрачной семье. Вчера Viardot сказала сама без вызова моего: vous avez fait des progres1076. Хочешь абонироваться на концерты в Passy в двух шагах: программа хорошая, больше классическая: скрипка, виолончель, рояль и голоса. 10 конц. — 30 фр. 1 раз в 2 недели. 1‑й раз в пяти. 29‑го. Отдельно билет — 5 fr. Я абонировалась. Сегодня я плачу с раннего утра: получила 16 страниц от брата1077, тронувших меня до глубины души; только несколько успокоилась, как получила приглашение на похороны Mr de Pompery1078. Это была светлая душа, веровавшая свято в прогресс, почитавшая женщин, полная доброты ко всем окружающим. Он отрекся от своих богатых и аристокр<атических> родичей во имя своих демократических убеждений и умер, брошенный родными, на руках Mme Nugue и лакея гаденького пансиона, где хозяйка тащила с него живого, а умирающему даже полотенца, кипитку <так!> и т. п. жалела. Старик был ясен и смотрел бодро и оптимистично на мир до последнего дня. Я вспомнила все добрые знаки внимания и ласки, которые он мне оказывал, как он ежедневно спрашивал о детях и о моем пении, снабжал меня книгами и постоянно был полон внимания ко мне как к одинокой иностранке. И вспоминаю также, что не собралась еще посетить его, как собиралась со дня на день, так тяжко мне стало, и я рыдала долго и горько. Его смерть так трагична своим одиночеством, а личность его так ясна и светла. Где же теперь этот светлый дух, сотканный из веры в добро и чистого и неустанного стремления к нему? Я пошла к нему и видела его тело с прекрасною старческою головою. Черты облагорожены печатию вечного покоя, морщины изглажены. Сон сомкнул его очи. Но это не сон, нет, — это смерть. Эта голова с бледным восковым лицем лежит так тяжело, так страшно неподвижно, и в этом покое выразился весь мрак и ужас уничтожения. Но где же дух? Неужели и он в этой безжизненной, тяжеловесной, недвижной форме, ожидающей в страшном онемении отв<р>атительное тление? Где легкий, прекрасный, крылатый и неугомонно стремящийся дух Человека–Бога? О милый, не может быть, чтобы это было всё, эта страшная форма, cette chose destinee aux vers1079.
Я купила ему красивый венок искусственных роз и сирени. Но этим не ограничились волнения дня и потоки моих слез. Дуня была мрачна всё это время, и сегодня я вызвала ее на объяснение. Как я и подозревала, она тяготилась своим делом, и душа ее, провидевшая какие–то блестки света, рвется на свободу и на солнце: хочется дела, интереса, хочется пользу приносить и шире жить самой. Я много говорила с ней о мастерской — моей горячей мечте, осуществить которую мечтаю, лишь устроясь в России. Говорила, как умею, чтобы успокоить ее и дать терпение и осветить теперешний период ее жизни. Решили этою зимою пользоваться для лучшей подготовки себя для будущей мастерской. Как и всегда, мне удалось затронуть все нити, какие следовало, для того, чтобы заставить ее, улыбаясь, взглянуть на свою жизнь настоящую и с надеждой отнестись к будущему. Мы втроем потом много рассуждали о целях жизни, о демократизме и аристократизме, о пользе развитых женщин в рабочем классе и необходимости жертв в лице первых из этих нового типа женщин, каковы они обе.
Вчера была у Гольшт<ейнов>, и, представь себе, в голубой кофточке, кот<орая> «спустилась с неба». Она вполне застегнулась после того, как я упросила «обжору» улечься поскромнее и пониже. Кстати два анекдота: Гольштейн — мой горячий друг и знаешь, почему? Ал. Вас. мне сказала, что он говорил, что не знает на свете более кроткой, незлобивой и бесконечно доброй женщины, чем я, ибо он–де со мной вел себя, как свинья, а я даже не сержусь!! Зато он два раза обедал у меня и подает мне две руки. Да еще он вкупе с Ив. Мих. распространили про меня сплетню, что я крашу на губе черное пятнышко. По поводу этого я к радости узнала, что подобное пятно здесь считается красотою! Еще: помнишь резиновую куколку крошечную, купленную в S. Cloud для Веры. У нее оборвана рука, проткнут бок и стерта вся краска с лица, так что она слепая, и Костя ее почему–то упорно зовет Татаф Иваныч и даже ею бредил в болезни. Целую тебя, мой милый. Завтра жду ответа с квартирой. Прощай, дорогой, уже не надолго прощай. Не сердись на меня (А я сержусь и гневлюсь).
Твоя Лидия
Довольно ста фр…?
149. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 13/25 ноября 1895, Париж1080
Милый, ты, наверное, недоволен письмом, начатым вчера и оконченным сегодня утром. Совсем надоело писать. Читаю книгу, которая 1) приводит меня в восторг, 2) напоминает тебя. И что же это может быть, что напоминает тебя? История музыки, пляски и поэзии — трех сестер в Греции. Как легко и радостно проникаю я в дух уравновешанный <так!> Эллинов с их богом Красоты, Жизнерадости <так!> и гражданственности — Апполоном <так!>. Автор доходит до того, что говорит мою мысль, мою мечту, мой идеал: тогда на земле будет идеал, когда Христос — Бог Любви — подаст руку Апполону — Богу Красоты1081. Я прихожу в восторг от Греции, отзываюсь каждым фибром на их идеалы, а рядом с этим я чувствую в себе какую–то бесконечную силу любви и красоты и соединяю их в идеальном служении искусству и своим этическим мечтам в лице детей, девушек и их «сестер» и «братьев» слабейших. Но при мысле <так!> о Греции неизбежно витает надо мною твой образ, о мой милый Эллин, мой поэт античной красоты и соразмерности! Но ты, мой возлюбленный, более поклонник Апполона, нежели Христа, и я хочу взять на себя миссию подчинить тебя и этому второму Богу. Какая наглая, дерзкая особа! Но ничего, мой милый, как бы то ни было, а мысли мои с тобою и вокруг тебя, и я чувствую ту тесную, таинственную и могущественную связь между нами, соединившую нас malgre tout1082. Связь, очевидно, теряющаяся во мгле пролетевших веков, атавизм каких–то эллинических предков, которые там, в прекрасной Греции, когда–то любили в лучах и красоте! Вот, гадкий, тебе тему <так!> для стихотворения. Изволь написать.
А пока целую тебя и желаю, чтобы Афродита навеяла тебе сладкие сны любви и ласки.
Твоя Лидия.
С комнатой устроится, кажется.
150. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 ноября 1895. Париж1083
26 Ноября 95
Дорогой милый,
Всё продолжаю с ума сходить по своей Греции. Впервые поняла идею великого Бога восторга и природы — Диониса и его борьбу с уравновешенным Олимпом и зарождение трагедии, и вспоминаю Колизей в вечер нашего первого сближения в Риме. Мой автор упоминает о книге Нитче: О возникновении Трагедии в Греции1084. Если у тебя ее нет, то купи мне ее. Я углубляюсь в характер миросозерцания Греков не из пустого любопытства, это не в моем характере. Меня приводит в восторг то, что я нахожу освещение и подтверждение философское своим верованиям и идеалам и я вижу смысл жизни лишь в умении найти середину между Вакханизмом и самообузданием.
Если твой Паульсен1085не просто образовательно–развиватель- ная книжка — вези ее. Кроме того еще что знаешь по истории музыки или по «музыке» вообще — вези и то. Посылаю на расходы une ample somme1086.
Жду тебя со дня на день и потому рука не двигается по бумаге. Пою, пою, пою…
Твоя Лидия.
151. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 14/26 ноября 1895. Берлин1087
Берлин, 26 Ноября
Скажи, пожалуйста, дорогая, что значит твое молчание. Я взволнованно жду каждый день твоего письма и не могу дождаться. Ты должна мне ответ на два мои письма. Здорова ли ты? Я недоумеваю и беспокоюсь. Успокой меня поскорее.
Я выеду, если удастся, в конце этой недели. В воскресенье простился с Гиршфельдом. Он примирился с моим отъездом и желал мне «glückliche Reise»1088. Я сообщал тебе о своем намерении купить «Staatsrecht»1089Моммзена. Ввиду безденежья, я решился было потом отказаться от этой научной роскоши. Но Гиршфельд сам спросил меня при последнем свидании: «besitzen Sie das “Staatsrecht”?»1090и, на мой отрицательный ответ, посоветовал мне приобрести книгу. Это убеждает меня в том, что я был прав в начале, когда покупка представлялась мне необходимой, и думаю купить главное творение Altmeister’a1091. В деньгах на все это у меня большой недостаток. Если можешь, пришли мне еще; если тебе это затруднительно, не присылай — обойдусь и так. Работа еще у меня в руках; приходится исправлять и дополнять много микроскопических мелочей. Она уже сброшюрована, и подать ее думаю послезавтра; теперь же иду в университет для предварительных переговоров с деканом. Время у меня все занято. Бегаю по библиотекам и рвусь в Париж. Главное же содержание внутренней жизни за последние дни — беспокойство по поводу твоего молчания и мучительное ожидание твоих писем.
Твой Вячеслав.
152. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 ноября 1895, Берлин
Берлин, 27 Ноября
Получил наконец два (одновременно написанные) твои письма, гадкий, злой Володька1092, и в твоем долгом молчании вижу злую волю — и в свою очередь злюсь. Кроме элементов аполлиничес- ких и христианских, в твоем эллинском характере присутствует еще элемент эллинской Мегеры. Злость делает тебя и судебной ищейкой, и буквоедом, не хуже нашего брата–филолога. Но о буквоедстве не стоит говорить; что же до твоего желания уличить меня в неискренности по поводу дела о консульском свидетельстве, то твои инсинуации требуют опровержения. Как тебе достаточно известно, мне предлагали представить удостоверение консульства о моемпостоянномпребывании в каком–нибудь заграничном городе. Такого свидетельства парижский вице–консул выдать не мог, а засвидетельствовать мое пребывание в Париже в тот день — согласился, но мне получение такой бумаги казалось бесполезным. Берлинский консул отнесся бы к моей просьбе точно так же: ибо теперь, когда я просил его, для большей верности, упомянуть в удостоверении, что япостояннопроживаю в Берлине, он мне категорически отказал. Следовательно, той бумаги, которойтогдаот меня требовали, я и в Берлине добыть не мог. По приезде моем в Петербург, был снова возбужден вопрос о консульском свидетельстве, для передачи дела в петербургскую консисторию, и по справкам жены — pardon1093, первой жены моей — (охотно поправляюсь, потому что назвать тебя своей женой мне так же приятно, как поцеловать тебя, противный Володя!) — по справкам моей первой жены, говорю я, в консистории, оказалось, что там удовольствовались бы и удостоверением о моем пребывании за границей в данное время. Адвокат, напротив, все опасается, что даже ныне представленная мною бумага, где сказано, что япроживаюв Берлине и имматрикулирован в здешнем университете, будет недостаточна. Дело стоит вообще довольно неопределенно; но если бы раньше были наведены точные справки, то
б<ыть> м<ожет> поездки в Петерб<ург> можно было бы избежать. Во всяком случае, тот план, по которому я должен был оставаться за границей, принадлежит не настоящему нашему адвокату, а Болотову, ведущему дела весьма рискованно. Теперь я вижу, что поездка моя в Россию была очень полезна, как для успокоения моей бедной матери, так и для моего сравнительного нравственного успокоения. Я предчувствовал это и тогда, но желание [жить] не разлучаться с тобой подви<г>нуло меня к парижской попытке. Повторять подобную же попытку в Берлине было бы по вышеизложенной причине бесполезно. Да и пытаться не хотелось: ибо поселение на жительство [в Берлине] здесь лишало бы меня вместе и твоей близости, и нравственного успокоения, которое я мог вынести только из личного свидания со всеми людьми, чья судьба соединена с моею; сверх того, мне казалось, что, поселяясь в Берлине, я должен буду раскрыть карты перед здешним официальным миром и в течение всего скандального процесса, который будет вестись при участии здешних властей, быть предметом сплетен здешней русской колонии. — Упрек же твой в лицемерии перед тобою показывает, что ты не знаешь меня: ибо тот не знает меня, кто не знает моей гордости. — Впрочем, довольно. Вывешиваю белое парламентерское знамя — хочу мира. Почтительно целую твои ручки. Составляю свою латинскую биографию: как упомянуть о тебе?…
Твой В.
Придется по приезде в Париже остановиться все же в отеле? не правда ли?
Бедный Козлик! И еще больше жаль тебя, п<отому> ч<то> ты так перепугалась.
Чаще смотри на Татафа Иваныча1094: это — символическое изображение того состояния, в которое ты приводишь меня своею жестокостью — хотя бы в последние дни, — своим молчанием, своей злостью, своей малой любовью. Рука у меня оторвана — я не могу тогда хорошо работать; проткнут бок — пронзено сердце; краска сошла с лица — я поражаю всех своей бледностью; я слеп — я не вижу солнца в небе и радости в жизни. Вот глубокий смысл Татафа Иваныча.
В.
153. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 17/29 ноября 1895. Берлин
Берл., Ноябрь 29
Дорогая Лидия! Прежде чем выйти из дома, несколько строк тебе. Я очень обижен тобой. Ты пишешь: «впервые поняла идею великого бога восторга и природы — Диониса»….Впервые?! Впервые —при чтении твоего французского историка музыки?!! О, я несчастный! О моя несчастная Муза, которая поет перед глухой возлюбленной!… Для книги Nietzsche лучше будет тебе сходить со мной в Bibl<iothöque> Nationale. Впрочем, признаюсь. Твоей ample somme1095я дам менее поэтическое употребление. Куплю первым делом «Staatsrecht». К сожалению, литературы по музыке не знаю: постараюсь навести справки. Работы все еще не подал. Все нахожу разные мелочи, нуждающиеся в исправлении, по десяти раз переписываю начисто свои прошение, биографию и пр. и вообще провожу жизнь, как ничтожнейший из ничтожных сынов мира1096. Если не удастся подать диссертации завтра — завтра неприемный день, — намереваюсь сделать это в понедельник. Хлопотать очень мучительно, п<отому> ч<то> душа рвется прочь из всего этого — dahin, dahin1097. Твои размышления о Греции и о нас и твой заказ стихотворения оплодотворили и забеременили мою поэтическую восприимчивость, и вчера меня неустанно преследовала (как со мной обыкновен<но> бывает) мелодия будущего стихотворения, пластического извне, а внутри — глубокого и пророческого; отдельные стихи являлись [в уме], на уста, но все оно, еще без слов, звучало в ушах и пленяло меня невыразимо. Вот его метрическая схема:
Это проникновение идеи, воплощающейся в ряде образов иоракулов,— проникновение, совпадающее с восторгом чисто музыкального характера, — есть, в [области] жизни моей Музы, восприятие, conceptio1098будущего творения. Дальше наступает у меня обыкновенно более или менее продолжительный и пассивный период беременности, разрешающийся более или менее трудными [трудным рождением] родами. Платон говорит, что душа зачинает и проходит период беременности, как женщина1099. Извини длинную болтовню о психологии своего жалкого творчества, которая притом задерживает меня, ничтожнейшего из ничтожных сынов мира.
Твой Вячеслав
Выедуб<ыть> м<ожет>1100в понедельник.
ПЕРЕПИСКА 1896
154. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 декабря 1895/ 4 января 1896. Женева
4 Янв. 96 г.
Дорогой Вячеслав, только теперь нашла минуту, чтобы писать тебе. Уже 10 1/2 вечера. Я стащила, как воровка, бумагу и чернила и села писать, когда отец улегся. Он читает письма, которые я пишу днем. Дорогой друг, ты не можешь сердиться за то, что я останусь до Вторника вечера, т. е. буду в Париже в 8 утра в Среду. Старик так тоскливо брошен, и так слаб, и так добр и деликатен. Он слова неприятного не говорит, и ухаживает за мною, как любовник, и всё вздыхает, что мне с ним скучно. Я счастлива тем, что приехала к нему. Что же касается тебя, я сегодня с серьезным страхом ощущала в душе признаки11011102того, как неразумно глубоко вкоренилась в мое свободное, т. е. порабощенное сердце любовь к тебе. Представь себе, что я тоскую, как влюбленная, тоскую до боли, до одурения! Но ведь это безумие! что же будет далее, когда мы расстанемся весною, и еще далее, когда вновь расстанемся, и так вплоть до златой поры Palermo и Англии… через 20 лет, когда, быть может, судьба сжалится и соединит нашу старость на долгий срок.
Словом, я глупа, ибо, очевидно, влюблена, как подобает лишь 18-тилетней девченке. Твой рыжий клок, безобразное лице, маленькие глазки не дают мне спать, мой поэт, и, увы, даже стихов не могу писать в утешение, и не имею возможности развлекать часы разлуки визитами к… зубному врачу.
Бедный, ты ворочил свой museion <?>1103света? Хорошо ли учишься, хорошо ли спишь? Хорошо ли нашу семейку блюдешь? Твой обжора совершенно не стесняется в Женеве и выделывает неприличные salto mortale1104, а жилище свое расширяет и несколько уничтожает гармонию линий!
Прощай, гадкий! Я добродетельна и влюблена. О, heimliche Liebe, von der niemand weiss! Keine Kohle kein Feuer kann brennen so heiss1105. Это я пела в нем<ецкой> школе, разумею любовь к Fr. Hedwig и к Вюртембергской королеве1106!
Прощай, мой кит<айский> имп<ератор>, мой сол<овей> разб<ойник>, мой отвратительный р<ыжий?> гном. Veuillez, Monsieur, recevoir les assurances de ma parfaite considération1107.
Lydia Zinovieff.
Поклон Дуне, Ане, Сергуше, Вере, Козле и всей чепухе, которую я родила.
Idem.
155. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Апрель 1896. Париж1108
Eppure t’aspetto stasera; perché il momento che passa non sogno <?> mai piu.
Vieni tu subito. Sono giá stata da te, ma non t’ho trovato. Era stanca a morire, ma mi fa troppo male a viver senza te. Vieni. T’aspetta un buon pranzo: un brodo a potate e bistecca Vieni.
Tua tutta Lidia
156. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12/24 мая 1896. Макон1109
24 Мая
Дорогой Слава, пишу в Macon. Весь день думала о тебе. Не знаю, что сказать бы тебе, чтобы передать ту нежность и любовь, которою полна душа. Всё мелко, ничтожно, всё исчезает перед моею любовью, даже слова, которыми хочу высказать ее. Я знаю, что и ты любишь меня также, я знаю, что счастливее нас нет в мире людей. Забудь же, Слава, всё, кроме долга и любви; мой дорогой, как хорошо было нам в эту ночь, я еще ощущаю тебя возле себя, как в Риме. Слава, не изменяй мне никогда! — Будь терпелив, дома поклонись всем от меня. Как я хотела бы, чтобы все любили друг друга. Твоя вся
Лидия.
157. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15/27 мая 1896. Женева
Женева 27 Мая 96
Дорогой Вячеслав, расскажу в двух словах о концерте, прося тебя прочитать эту часть письма всей семье. Приехав в Женеву, застала Луизу1110, ждавшую меня с каретою. Я дорогоючутьозябла и поэтому немедленно простудилась. В понедельник на репетиции не могла взять la bemol в «Ночи»1111, а на другое утро едва го-
ворила и кашляла. Представьте себе мое отчаяние. Пролежала весь день в постели и лечилась у трех докторов: у себя, у Луизы, у отца — и всё зараз. В 5 1/2 встала и начала одеваться, потом пришел куафер1112и целый час причесывал. Отец весь день ухаживал за мною со всею нежностью и деликатностью и всем, бедняжка, мучительно волновался. В 7 часов одела при помощи Луизы платье и при отчаянной суете старика моего бросилась в карету. Не успели отъехать 100 шагов, как я вспомнила забытые серьги; чуть не плача и трагически причитывая, старик рысью засеменил к дому и принес серьги. Я не знала, как успокоить и благодарить его, и всё целовала его в лице и руки. Приехала к Спасо1113, где я спела еще раз «Ночь» и взяла la bemol. Оттуда в залу концерта1114. За всё это время я не испытывала ни малейшего страха или волнения. Отец и собственные больно уж серьезные мысли, которые всегда сгущаются в Air’e, уменьшали значение концерта для меня. Только в минуту перед входом в залу больно сжалось сердце. Меня ввел на эстраду молодой женевец, очень милый; лишь только я ступила на эстраду и увидала громадную залу, довольно сильно полную, как всякий страх прошел, и я со спокойною уверенностью начала арию, с каждою нотою я больше и больше отдавалась музыке и жажде урвать <так!> за собою своих слушателей и победить их. Я допела первую часть и поднялись сильные аплодисменты и стук в пол, я поклонилась едва заметно и продолжала allegro. Кончив его, мне оставалось перейти к заключительной фразе: «Я как Божий посол», и вдруг мой аккомпаниатор спутывает страницы и знай играет то, что сговорились на репетиции пропустить. Я молчу, публика молчит, аккомпаниатор издает бессмысленные аккорды. Не видя спасения со стороны, я засмеялась, обратясь к публике, и спокойно подошла к роялю (довольно далеко позади), указала страницу и, смеясь, вернулась на место и докончила арию. Вызывали два раза. Романс пеласо всемчувством, и мысли летели далеко. Была вызвана два раза. В сумме впечатления концерта оказались очень сильные и резюмировались в одном ясно прочувствованном и сознанном желании: театра. Упоение звуками в больших звучных залах, увлечение драматичностью идеи, передаваемой звуками, увлечение за собою сотен и тысяч людей, сцена или эстрада, блеск и рукоплескание словом, яд выпит и удержа более нет. Думала вчера даже о «Wille zur Macht»1115, звучавшей так мертво для меня в Париже. Впрочем, всё, всё, и даже это, даже высшая, наивысшая слава для меня мертва и страшна, как гроб, если сердце холодно и одиноко, и здесь, как везде и всегда, я прежде всего самая простая, самая слабая из всех женщин мира.
Отец во всё время, когда я не пела, был около меня, и мы торжественно восседали на эстраде рядышком — он со своею длинною седою бородою, высокий и представительный, я в своем ослепительном туалете декольте и в брильянтах. Когда я пела, старик убегал в залу, чтобы лучше слушать. Все русские и швейцарцы — друзья его были там.
Вернулись домой в 12 час., и тут только вспомнили, что мой старик постничал весь день заодно со мною, точно и ему было петь. Вместе поужинали дома. А сегодня до часу дня он забыл просить обед, и Луиза пришла к нам и, дразня, сказала: on ne vit que d’amour et d’eau fraiche depuis le concert1116? Забыла сказать, что принес мне мой кавалер, когда пришел за мной, чтобы увести с эстрады, великанский букет от устроителей. В пятницу меня пригласили на торжественный обед во фраках здешние друзья отца — женевские аристократы, и должна буду петь в их салоне. Поэтому 1) отложила до субботы вечера свой выезд и во 2) оттого, что до сих пор, кроме суеты и муки, старику ничего не доставила. Он ни ночью ни днем не мог спать и совсем с ног сбился. Буду на gare de Lion1117в 6 с чем–то (потеряла guide1118) и прошу не выезжать навстречу. Лучше ты, Вячеслав, приди в восьмом часу к нам и жди меня дома, иначе тебе придется встать раньше 5-ти утра.
Детей всех нежно целует дедушка. Сережа бы докончил ему картину или карту прислал бы, а Вячеславу он другую нарисует.
Целую Верушку и Костика, Аню, Дуню и Шарлотту. Тебе еще пишу отдельно два слова.
Твоя Лидия.
Отец сам телефонировал мои телеграммы.
158. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15/27 мая 1896. Женева1119
Женева 27 Мая 96
Дорогой Слава, всего два слова. Не могу сказать больше, т. к. дум слишком много, чтобы выразить их письменно. Хочу говорить: «уста в уста».
Всё сердце мое — твое, и тоска по тебе так сильна, что каждая минута, каждый час здесь для менястрадание1120.Пойми поэтому, что отложить отъезд — почти героизм для меня. Тревога и тоска гложут меня, и ты, только ты один можешь утишить боль моего слабого женского сердца. Я знаю только одно: твоя любовь — это воздух для меня, и когда окончится она, жить станет невозможно. О, Слава, я знаю, что ты любишь меня всею страстью и всем сердцем, но меня страшит пока неразумный и бессмысленный ужас, что тыможешьразлюбить, и что тогда? Видишь ли, Д. М.1121здоровая женщина,всю жизнь не знавшая горя,я — разбитое существо, которое всё содрогается при одной мысле <так!> об одиночестве. Выдержать горя я более не могу и прошу тебя, как милости, об одном: если настанет час, когда ты должен будешь сказать мне те слова, какие говорил Д. М. во Флоренции, вернувшись из Рима, — убей меня раньше или скажи просто: я тебя любил, а теперь убейся.
Прости мне все мои страхи, я была сильна, но я слишком страдала. Ну, довольно. Будем любить, пока любится.
О, Боже, если бы была вечная любовь, о, безумная жажда моего сердца — вечной любви. Когда я говорила иначе, говорили уста, а не душа моя. Цельного, вечного, и жгучего, и доброго — вот чего хочу от любви.
Милый, мы так любим, не правда ли? Не осталось ни одного слова в ушах моих из всех бешеных речей бешеной Ал. Вас.1122, но осталось общее мрачное впечатление, точно я дошла до креста какого–то и узнала свой, могильный. Точно ворон каркал над моим счастием. О, друзья! не надолго, а навсегда я отрекаюсь от тех. Жестокие, бездушные друзья!
Мой возлюбленный, я твоя, и нет и не было в душе моей сомнения. Ты мое счастие, моя жизнь, мой воздух, моя улыбка, моя молодость, моя краса, моя вера, мой друг и возлюбленный.
Твоя Лидия.
Боюсь <?> даже по–русски писать на адресе о передаче тебе. Отец может прочитать.
Завтра нашей крошке Пантерине минет месяц1123. Поцелуй и от ее бесконечно любящей ее матери.
159. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 июня 1896, Дижон1124
Dijon 30 Juin. Открытка в Париж
Слава, что ты делаешь, как чувствуешь себя? Спал или работал. Я — твои часы, ты слушал, как они бьются. Доехала лучше, чем боялась, т. к. от чрезмерной усталости, сидя, почти спала всё утро. Потом читала Бедекер1125и нашла место за 2 часа от Gryon1126: деревня La Croix на Col de la Croix 1700 m. Попытаюсь. Быть может, завтра выеду в 5 час утра. Думала и об Оберланде1127и читала, но решила раньше отдохнуть, теперь совсем не в силах идти на риск. Измучена <так!> и тело и мысль, жива только одна любовь к моей Славе. Учись, мое золото, будь умник и помни, что нет кровинки во мне, которая не отдавалась тебе. Не знаю, как ты скажешь девушкам об этом письме, если да, то поклон им горячий, поцелуй больших детей и Пантерину. Твоя Лидия.
160. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19 июля/1 июля (?) 1896. Лозанна1128
Дорогая Слава! вот уже я волнуюсь и тоскую, то глухо, то страстно. Воздух гор, кот<орый> я пила ночь и утро в Vallorbe1129, опьянил меня, а озеро у Lausanne1130захватило сердце с жуткою властью. Дорогой, я так ужасно создана природою для любви! я не могу, не могу жить одною! И вот я строю мечты, которые слегка утишают боль в груди: я мечтаю вызвать семью, и тебя, и Пантерину со свитой и поселиться с тобою в отдельном chalet1131, чтобы ты был в полной тишине и… изменить Парижу еще на месяц и затянуть дебют до Октября. Оперы выучить или в Милане или в Париже в4 недели —в Сентябре?Я хочу,чтобы ты дышал этим воздухом. Безумие чахнуть в духоте. Мы на годы наберемся сил. Посылаю новые часы на поезде <?> через кондуктора: прямо из Pontarlier1132. Полюбишь ли ты их? Они мне не понравились сначала, а потом я влюбилась в них: < 1 нрзб>единственныхчасов. Чер–но–золот<ые>. <2 нрзб> ты мне подарилкрошечныечерные с теми же буквами и с тем же девизом.
Твоя Лидия.
Телеграф был закрыт и вчера. Целую как люблю.
161. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 20 июня / 2 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1133
2 Июля 96
Дорогой Слава, как живешь? что думаешь? любишь ли, как тебя любят? Часы получишь не сегодня–завтра. Очень боюсь, что они тебе не понравятся. Чем дальше я от них, тем страшнее, что ты их найдешь и grottesques1134и безвкусными. Но пойми, что здесь не дело обычного вкуса. Они имеют вид каких–то дедовских, старых, и на них точно отпечаток личности. Метал <так!> желтый не изменяет цвета. Часы этого вида стоят дороже обыкновенных серебряных, так как в них особенно хорош механизм, и за него магазин отвечает 3 года. Уж подъезжая к Pontarlier, я узнала в Бедекере, что Vallorbes известен часами, и я решила ехать ночевать туда. Утром купила часы тебе и от тебя мне. Нравится ли тебе девиз? Мои часы миньятюрные, черненькие, как носят на груди прикрепленными к брошке. За тобою еще брошка! Как ты обходишься без часов. Что ты ешь по утрам. Ешь два яйца всмятку или вели себе жарить горячую котлетку (ведь она стоит всего 6 су!), зато у тебя будет горячее мясо, и тогда ты обойдешься до 6 часов тартинкой. Но если это плохо, то, ради Бога, ешь хорошую порцию в buvette1135или в ресторане. Помни, что если я покоряюсь твоим желаниям и лечусь, как того хочешь ты, то и ты должен слушать меня. Теперь я в Gryon. С порядочною усталостью добралась сюда вчера вечером и побегала за комнатой с 7 1/2 до 9 часов. В пансионах меня не принимали. Частных комнат, по словам местных, совсем нет. И, наконец, через лавочницу «всего на свете» нашла крестьянский дом, в котором свободны 3 комнаты. Взяла одну, небольшую, раза в три больше той под Brevent1136. Два окошка с видом из одного в огород, из другого на красивую панораму снежных гор. Сегодня с утра устраивала хозяйство и не тосковала в хлопотах. Теперь на стене в полотенце висит большой окорок. На столе под другим полотенцем крижица <?> с молоком, плитка шеколаду, ломоть простого хлеба, яйца и кофе. К 11 часам сготовила завтрак на спиртовой лампочке для завивки волос (хорошую забыла, также и кастрюлечку, которую получила взаймы от магазинщицы: здесь нельзя купить). Ела молочный суп с овсяной мукой с вбастанным яйцем <так!> и кусочик <так!> сала с хлебом. Ела, и тоска нашла. Села писать, чтобы облегчить ее, несмотря на то, что после еды тотчас почувствовала страшную слабость и утомление. Бурже1137кончила и очень им недовольна. Но вчера думала дорогою о М.1138и поняла, почему он не любил первую жену и не может любить Елену1139. Такой человек не может отдаться любви, т. к. ничто не готовит такие муки, как глубокая любовь. Я это испытываю теперь со страхом и болью. Разлука томит на неделю, на месяц, а, быть может, она предстоит навсегда. Нет. Любить может только смелый, а трусу лучше etwas < 1 нрзб>. Ну, а я люблю, люблю, люблю. Целую страстно и нежно. Завтра получит письмо Сергуша. Поцелуй его. Потом получит Верушек, потом Козлик. Купите ему une boíte botanique1140, а перед отъездом надо всех трех им снабдить: зеленые ящики через плечо. Пантерку целую: ей рано ящик. Что скажешь о моих планах жить здесь дальше с тобою и всеми? Целую тебя, еще и еще.
Твоя Лидия.
Адр<ес> poste restante.
162. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 июня / 3 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1141
Дорогая Слава! пишу тебе, чтобы сказать, что люблю тебя, и вчера думала, что до того даже люблю, что если ты разлюбишь меня, я не скажу тебе, что для меня весь мир поблек и что вокруг меня мрачная темница, что горы провалились и солнце потухло!
Я люблю тебя больше себя, и хочу тебе счастия и радости, но ведь ты не можешь разлюбить меня. В нас одна душа, одна кровь течет. Славушка, тобою я жива, мое сокровище, мое солнце, мой воздух.
Вчера к вечеру ходила гулять, чувствовала себя бодрее и всё время думала или, вернее, жила в своей повести. Писала бы всю ночь, но отложила до сегодня и опять верю в талант и призвание. Мои герои ожили, и я живу по очереди в каждом из них. Вчера я думала, что не удивилась бы встретить их группу. Как твоя работа, Слава? как на твоей душе. Утешайся тем, что мне хорошо здесь физически. Сегодня спала 11 часов и свежа. Если начну писать, то отойдет тоска, это я чувствовала вчера, глядя на потухающие вершины. Целую тебя, видела во сне (честное слово) рубчик.
По дороге из Бедекера узнала, что почта в Gryon идет изВех,следующей станции за Aiglon. <Фраза нрзб.> Целую, целую, люблю, твоя.
163. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 июня / 3 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1142
Gryon sur Вех. 3 Июля 96.
Дорогой Вячеслав, розовое письмо1143было написано утром, а пообедав, я надумала сегодня же настрочить и это. Дорогой друг, здесь в тишине мои мысли стали особенно ясны и глубоки, как ясен горный воздух вокруг, как глубоко это небо. Милый Слава, наше положение по отношению друг к другу и по отношению к свету стало мне очень ясно, и главным образом благодаря вот чему: до сих пор у меня нет того, что мы ждали давно, и я очень, очень думаю, что я опять беременна. Дорогой друг, наша любовь для меня предмет такого высокого культа, что ни единой минуты ни перед собой даже в глубине души не поднялся во мне ропот на судьбу. Но мысль о новой беременности, о новом дорогом ребенке нашей неостывающей страсти — заставила меня как бы остановить на мгновение свой быстрый и энергичный путь вперед и — осмотреться. Как жаль, что я не могу лично сказать всё, что так ясно чувствую. С одной стороны, это семья, начиная с Сергея и кончая младшим, еще загадочным.
Семья никогда так не заботила меня, как теперь. Никогда не чувствовала я всем существом всей глубокой важности своей роли перед нею. Прежде всего я мать — опора, источник радости и счастия этим четырем, может, пятерым детям. Они все беззащитны, и я вольна сделать их счастливыми и глубоко несчастными. Ты, так же, как и я, опытом этой зимы пришел к тому же, мой Вячеслав, и это показывает твое твердое и неоднократное заявление, что ты остаешься в Парижедля семьи.Но твой путь ведет тебя шире в жизнь, твой долг иной, дань, которую ты платишь, — твой труд ученого и поэта. Твоя роль в семье также иная. Я же, мой Вячеслав, прежде всего женщина — жена и мать. Мечты Каррьеры вне семьи всегда были допускаемы мною лишь если эта Карриера не шла во вред детям, а теперь и мужу. Здесь я приблизилась ко второму пункту: моему здоровью. Онооченьрасшатано, и нигде так ясно не чувствуется это, как здесь, в одиночестве и тишине. Я слаба так, что страх берет. Обе эти причины, которые, в сущности, сливаются в одну, обязывают меня на первый план поставить свое здоровье для детей и для тебя. Если я беременна, то тем более лучше всего было бы перевезти всех сюда, и тогда, Вячеслав, наш союз не может более оставаться тайною. Я твердо заявлю о нем моей семье и попрошу самых энергичных мер для развода, вернее всего — отступное приличное г-ну Ш<варсалону>. Второй ребенок совсем меняет наш союз в глазах других: он уже не связь, которая хоть и зло, но лучше брака, он брак, но вне брака, и поэтому все усилия будут употреблены к его узаконению. Что касается визита Ш<варсалона> к детям, не лучше ли такой план: прервать с ним сношения, не допускать его к детям, грозить экспатриацией1144семьи с одной стороны, и подкупать его с другой, если развод дастся им добровольно. Тогда даже обещать и свидания с детьми на честном слове. Таким образом я буду свободна соединить семью и жить честно и открыто. Вячеслав,иначе я не могу!1145С’en est trop1146! Я не могу, не хочу и не буду! Я хочу сделать так: выписать всех,и дорогую, маленькую, невинную, обожаемую Пантеринку(непременно) сюда. Здесь они все проживут за гроши Август и Сентябрь до холодов. Затем на Октябрь соедут <так!> ниже в дер.Treriéres <?>, где есть у меня в виду теплый с печами дом у той же хозяйки, что и здесь. В обеих деревнях хорошие школы:язык отличныйу крестьян. Хозяева всё устроят девушкам, а воздух даст всем силы на много лет. Здесь их можно без опаски оставлять одних, здесь чудно отлучить Пантеринку. Ведь нельзя же ребенка бросать на Дуню до Ноября или Декабря в Париже. Что касается меня, то я или еду в Сентябре в Париж на 4 недели и в Милан, где понемногу найду им помещение, или (если я бер<еменна>) остаюсь с ними, чтобы иметь силы носить, родить и ростить <так!> будущее дитя.
Дорогой Вуня, я опять легла и опять встала. О, Вуня, сегодняшний день показал мне, что я более никуда не гожусь. Я вся сгорела, и осталось от сильной, энергичной женщины беззащитный больной ребенок <так!>. Так и знай, Вуня. О, если б ты был здесь, но я одна, я хотела плакать, и вдруг на меня нашел такой ужас, что я почувствовала точно приступ безумия и в страхе бросилась из постели к перу. Проклят тот час, когда я покинула тебя и семью в Париже. Как могу я родить и ростить нового ребенка? Слушай, я могу, но знай, как. Если я тихо и любовно, как больное дитя, буду жить в любви и нравственном покое и твердой защите. Тогда еще может светить моя душа и любовью согревать окружающих. Но жить самой, бороться, стоять смело одна — я не могу, и никогда смерть не казалась столь желанной, как теперь. Выпить бы яду и заснуть навсегда. О, мой милый, я так больна душою, о, я так слаба. Любви, тишины, защиты., ни слова резкого, ни громкого звука…. Ха–ха… хороша тебе досталась жена. О, Вуня, я страдаю.
Утро.
Дорогой Вуня, я не спала более 2‑х часов, и вчера ничего не ела, и сегодня не могу проглотить ничего. Милый Вуня, я мечтала о нашем Париже, глядя на эти проклятые горы. Если бы я была там, я пришла бы в твою комнатку, и скользнула бы утром рано в твою теплую постель, и прижалась бы к тебе, и тогда все страдания кончились бы. О, как мне худо! Если бы дети не были в дороге, клянусь, я приехала бы в Париж и явилась бы к тебе. Невыносимо мне, невыносимо, и мысль о приезде детей не радует. Ничто не может обрадовать вне твоего присутствия. Видишь, я писала тебе, что страшно любить так, я знаю, что эта любовь убьет меня. Прости, что я бранила тебя; конечно, ты хотел сделать, как думал лучше, но я сама не понимаю, почему меня так ударило твое решение. Я не знаю, что со мною, я совсем невменяема уже давно, давно, а со вчерашнего дня — это безумие какое–то. Я только живу, когда пишу. О, к чему так страдать. О, к чему разлука, пока ты любишь меня… Я плачу, я не могу терпеть.
Мне всегда худо, когда я долго сдерживаюсь и пытаюсь себя победить. Я сама не умею считать свои мучения. Должно быть, с рождения девочки я их невыносимо много перенесла, и надо было этот толчек вчера <так!>, чтобы пропасть в душе раскрылась и поглотила всё спокойствие, весь corragio1147. О Боже, Слава, я хочу тебя видеть. К чему меня мучать. Стоит же чего–нибудь моя жизнь или, напротив, если я могу жить только a danno degli altri1148, почему же не уничтожить себя. Не могу я стоять одна, смело в жизни, не могу даже тебе помощницей быть, но если я могу доставить тебе радость, зачем бросать меня. Я ничего не вижу, потому что всё плачу. Я так устала лгать и скрываться. Я хочу тебя и девочку, или я умру, умру. И не стоит меня уговаривать, всё напрасно. Я живу лишь ощущениями, а не разумом, и каждый раз, когда я пыталась отдать себя во власть разума, каждый раз кончалось подобным фиаско. Зачем, зачем я уехала… Что мне делать, если бы только увидать тебя и потом умереть. Конечно, ты разумно делаешь, что остаешься… и, конечно, если бы ты приехал, то я устроила бы тебя в нашем же доме в светелке и только до его отъезда не стала бы спать вместе. Но, конечно, он мог бы расспрашивать, а я хочу, чтобы тебя признавали моим мужем, а если он будет говорить о «своих» детях, то все могут узнать, что я с ним разведена, уже по тому, что он является только к детям и ты со мною. Делай как знаешь, Вячеслав, помни только, что я тебя люблю и только тобою жива, и что я так слаба и измучена душою, что мне надо действительно, физически опираться о твое плечо.
Спешу отослать это письмо, прости меня, не сердись… о, кабы я не жила. Когда я думаю о своей ужасной, несчастной семье, то отчаяние берет. Все в разных местах: одни по дороге, одинокие, бегут от врага, другая брошена в Boulogne за сотни верст от матери, ты в своей мансарде холостяком, и все тебя считают холостым, я здесь с новым ребенком в себе. О Боже, неужели можно так жить. О ради Бога дай мне мою девочку, дай мне сознание и опору семьи, связной и твердой. Я умираю с тоски и отчаяния. Зачем мне ехать в Париж. Я петь более не буду. Разве я могу петь, когда в Феврале у меня родится ребенок. Если дотяну до тех пор, то здесь останусь, только рожать надо в Париже, чтоб записывать ребенка. О Боже, Боже…
Но, Слава, скрывать долее я не могу. Наш союз слишком важен и слишком свят. Mme Holstein могла советовать молчание, т. к. надеялась, что всё скоро кончится, но, друг мой, перед детьми нашими и перед собою мы связаны. Сама природа благословляет наш союз. Что касается сцены, мой Слава, пусть люди думают, что хотят, ты да я знаем, как я работала всеми силами, добросовестно, как мечтала, но чему не суждено, тому не бывать, надо быть смело и энергичной <?>, но не упрямой и жестокой. Впрочем, будущее еще неясно.
Вся полная любви и страсти, вся слитая с тобою, остаюсь я твоею подругою и женою.
164. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 июня / 3 июля 1896. Грион–сюр–Бекс
3 Июля
Представь себе, Славинька, что я пишу тебе третье письмо сегодня. Вот что значит тоска! А ты не пишешь. Я не сказала тебе, но ты сам бы догадался писать Gryon, poste restante! Я совсем брошена. Милый, долго я не выдержу. Здесь очень хорошо. Комната чудная, горы вдали синие со снежными вершинами, по склонам, точно видения, тихо несутся тучи, вблизи горы так удивительно мягко и ясно зелены, как мы не видали осенью, трава пышна и вся в цвету. На горе, куда я забралась в несколько приемов, козочка пришла и, встав на задние ножки, уперла передние в мои колени, и лизала мне руку, и тихо блеяла, и грустно и удивленно смотрела мне прямо в глаза. Милый Слава, в письме ничего ясно и до конца не скажешь. Читай между строками, дорогой, и скажи свое мнение. Если я не беременна, то могу с тобою вернуться в Париж в половине Сентября, даже до конца, пожалуй, могу остаться. Во всяком случае, ты ничего почти не потеряешь денежного, если приедешь, т. к. еда там очень дорога. Но если только здесь тебе хуже заниматься? Тогда, конечно, вернусь, как только ты позволишь, т. к. уже теперь мучительно рвусь к тебе. Но если я беременна? И что почти наверное, т. к. мои месячные обыкновенно никогда не запаздывают? Напиши всё, как думаешь. Здесь внизу 3 комнаты: в большой посередине спала бы Пантерина с Дуней, Сергей и Вера. В одной боковушке Анюта с Козленком, в другой Charlotte и мамка. Наверху, по крутой, крутой лесеньки <так!> есть светелка для нас.
Я очень глупо пишу, т. к. горный воздух как–то пьянит меня. От него голова кружится. Говорят, что здесь много народу, но я никого не вижу. Когда приду с горы и войду в свою просторную комнату, так тоскливо станет, что беда моему сердцу.
Дорогой друг, кончаю; со вчерашнего утра написала 9длинныхписем и 4 коротких. 1) Яковл<еву? ым?> 2) Иващенко <?>1149, 3) маме, 4) папе, 5) брату (план грозить мужу отказом свидания и подкуп его) 6), 7). 8), 9) тебя <так!>, а уж откр<ыток> не помню 1) маме, т. к. забыла поздравить, 2) часовщика, 3) на почту и т. д.
Когда напишу Симе1150—то сяду за роман. Да, письма меня убивают. А тебе писала бы да писала, хоть и рука не движется. Запрети мне, Вуня.
Целую, обнимаю, прижимаюсь, и еще целую, и еще
Твоя всецело
Лидия.
О, часы, часы, когда я узнаю о них.
165. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 21 июня / 3 июля 1896. Париж1151
3 Июля 96, вечером.
Милая, возлюбленная девочка! Как я рад, что получил наконец твой адрес и могу писать тебе — что и делаю непосредственно по прочтении твоего письма1152: стосковался я по возможности общения с тобою, хотя бы лишь письменного… Милая, милая девочка, отчего же ты так поспешила устроиться в Gryon и почему не попытала счастья в других местах, быть может, более привлекательных, например, в этой подоблачной деревне La Croix1153? Неужели виной тому все этот твой фантастический план поголовного нашего переселения в твои höhere Regionen1154?.. Милая, это страшно дорого и непрактично, сильно помешает моим занятиям, которым я предаюсь с упоением, помешает также занятиям детей и не принесет им пользы, потому что швейцарским воздухом надышаться они успеют и по твоем возвращении, а Пантерине и без того хорошо, и Анюта, которая сегодня была в Boulogne, находит ее и потолстевшей и зарумянившейся; наконец, и твое пение пострадает от осуществления твоего плана, выдуманного решительно во вкусе ассирийских или древнеперсидских царей, которые любили по своей фантазии переселять из страны в страну целые племена… Дорогая Мэнада, не сердись за мою критику твоих проектов, потерпи разлуку и одиночество, предайся жизни исключительно растительной и подари мне самое дорогое, что ты можешь дать мне после своей любви, — свое здоровье!
Дорогая возлюбленная, если бы ты знала, как я тебя люблю, как все мысли мои, свободные от моей работы, посвящены тебе, тебе было бы светло, и тепло, и уютно и в твоей одинокой светелке, окно которой смотрит в огород… Итак, моя девочка, не думай пока о семье и поищи для себя местечка получше. Поезди по окрестностям и пожертвуй, в случае [нужд<ы>], если найдешь что–нибудь по сердцу, маленькими издержками, как, напр<имер>, [оплаченной] отданной вперед квартирной платой. [Милая] Дорогая милая, благодарю тебя за депешу и ласковые строки, которые мне дали много счастия, и за таинственные часы с таинственным девизом, которых жду с нетерпением, и за то, что ты купила себе от меня часики и написала на них тот же девиз… Это ты сделала так хорошо, так хорошо!… Жаль только, что ты купила мне не черные часы, как себе, — [жаль, что] я тебе не сказал, [об этом] что люблю черное… [Я не видел еще твоего подарка, который уже люблю] Впрочем, не думай, что мне не нравится твой подарок, которого я не видел еще и который уже люблю заочно за то, что он твой, да еще «личный», да еще с твоим инициалом и девизом; притом я верю твоему вкусу. Как бы ни были, однако, красивы и дороги мне эти часы, они будут ненастоящие мои часы,а только подобие и замена этих последних. Хорошо ли бьются, не отстают ли моинастоящие часы,которые я слушал и целовал в ночь перед нашей разлукой?.. О милая, если бы ты знала, как тыдорогамне, как ты составляешьсамую дорогуюдля меня часть меня самого! Я живу теперь скрепя сердце, думая только о деле, наполняя пустоту душевную образами истории и бескорыстными, нежными, тихими мечтами о твоей одинокой жизни, о твоей крестьянской комнатке, о твоей девственной(NB)постели, о твоем здоровьи, о твоем благе. — Покрепись, дорогая, не затоскуй…
Твои две картолины из Лозанны испугали нас…1155Будь терпелива, разумна, лижи свой окорок (!) и вегетируй…1156Милая возлюбленная, какие непоэтичные письма мы пишем теперь друг другу! Ты также так заботливо и длинно распространяешься о моих жареных котлетках и яйцах всмятку! «Всему свой миг»1157… А впрочем, этот реализм семейственного характера вовсе не идет против моего вкуса и, главное, не беспокоит меня за пылкость нашего [настоящего] чувства в настоящий момент. Я вижу это из того, что, как бы реалистично я ни писал тебе, [моя] для меняпотребностьписать отебе,илио моей любви к тебе,и мне трудно начать говорить о чем–нибудь другом, хотя я и знаю, что ты живо интересуешься всем, что я сообщил бы тебе о семье и Сереже, и своих встречах и занятиях, и распределении времени и т. д. Мне хочется писать тебе, но хочется писать лишь одно, что ялюблю, люблю, люблютебя и что эта любовь — самое важное для меня в моем внутреннем мире. А пока наши письма диктует это влюбленное биение наших сердец, тогда еще
«в них есть любовь, в них есть язык»1158.
Кажется, все, что я набросал тебе, написано очень нескладно; но я не хочу больше писать тебе складно. А теперь иду на почту, чтобы письмо ушло завтра рано утром и ты поскорей получила его.
О, как я счастлив твоей любовью!
Sono felice. Sto studiando. T’amo1159.
Весь твой
В.
Часы мне ссудила Анюта. Твои золотые поправляются за 4,50 fr<ancs>1160. В семье все идет превосходно. Будь здорова. Есть ли в Gryon доктор? — Целую твоиколени.
166. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 22 июня / 4 июля 1896. Париж1161
4 Июля, Суббота, вечером.
Дорогая возлюбленная, сейчас получил два твои письмеца1162. Дитя мое, не бойся, что ты беременна — или, вернее, не думай этого: я уверен, что нет, и еще нет никаких оснований предполагать это. Я только что (до получения твоих писем) отправил тебе забытые тобой антисептические повязки. Есть ли только доктор в Gryon?.. Из письма твоего Сереже узнал, что ты хочешь переселиться выше — надолго ли? Непростудисьтолько и остерегайся, умоляю тебя,стада. Язнаю, что ты уже смеешься надо мной, а между тем я настаиваю на своей просьбе избегать интимных встреч с твоими рогатыми любимцами. Вообще, я посоветовал бы тебе уехать лучше из Gryon в деревню, выше и привлекательнее расположенную, нежели сопровождать стада в горы и делить образ жизни пастухов, — как ни поэтична ты в роли горной пастушки. — Очень огорчает меня твоя слабость и хилость. О дорогая, как бы нам сделать, чтобы ты поправилась и укрепилась как следует?.. Хорошо, однако, что твоя Муза успешно борется с твоей nostalgie1163; пиши мне, что она сказала тебе нового об излюбленных тобою героях…
Милая возлюбленная, как много счастия ты даришь мне своими нежными письмами! как я счастлив сознанием, что ятаклюблю итаклюбим! О, как я лечу к тебе в ответ на твои любовные думы!.. Милая, я все время деятелен, работа моя доставляет мне много радости. Время так наполнено, что до сих пор не был в Булони, зная, что там все хорошо и благополучно. Обычный визит к Щукину1164, который нельзя было пропустить, не позволил мне вчера, к сожалению, заняться с Сережей — дети упрекали меня за это, что мне льстит — и рисовать с ним для тебя Северную Америку, диктовать по–французски и читать Гатераса1165, который написан, правда, немного трудно для Сережи и слишком подробно, но интересует нас обоих1166и подает повод ко многим объяснениям.
Сегодня же не удалось опять читать с нашим умным мальчиком потому, что Гревс очень надолго задержал меня при выходе из библиотеки — объяснениями по поводу Александры Васильевны1167… Он начал с приглашения прийти к нему сегодня вечером пить чай и прибавил, что не знает хорошенько, в ссоре ли я с А. В. или нет, но что она также приглашает меня. Я объяснил ему, что, конечно, «ссора» не есть слово, могущее [точно обозначить] охарактеризовать мое отношение к А. В.; что большое уважение, которое я всегда к ней питал, я продолжаю питать к ней и теперь в той же мере; что я не имею никаких rancunes1168ни за некоторые некорректности ее образа действий, ни, еще менее, заформусделанной ею оценки моего характера; что я считаю, однако, продолжение отношений между нами невозможным при томмнениио моей личности, какое она высказала и формулировку которого до сих пор не сочла нужным изменить1169. Вот главная суть того, что я сказал Гревсу в ответ на его предложения восстановить прежние отношения, объясниться (о чем?), не относиться строго к ее запальчивым выходкам и пр. Я повторил еще раз, что считаю бесполезным поддержание чисто внешних отношений знакомства при столь невыгодной внутренней оценке [моей личности] моего характера, даже если бы мое чувство собственного достоинства позволило мне сохранять эти формальные отношения при таком внутреннем условии, что А. В. ничего не сделала до сих пор для того, чтобы показать, что тогдашняя ее характеристика моей личности не есть действительное выражение ее мнения обо мне, и что поэтому я не могу принять ее приглашения, за которое прошу его от моего лица ее поблагодарить. Гревс признавал, что я совершенно вправе так поступить, и несколько раз указывал на то, что А. В. собиралась побывать у Л. Д., но благодаря внезапному отъезду последней «это так и не вышло». Я выразил надежду, что по твоем возвращении ваши отношения уладятся, и вместе удивление, что А. В-е даже и в мысль не приходило в течение долгого времени, что [ты можешь огорчиться] ее слова могли огорчить и обидеть тебя… Хорошо ли я сказал, Лидюша?..
Завтра, при хорошей погоде, следовало бы ехать за город, и между тем новое препятствие мешает мне отдаться детям, как бы я хотел: у Щукина (кстати сказать, он сообщил мне, что уходит из Ecole des langues orientales1170и, даже вовсе, уезжает на зиму из Парижа) я получил от Boyer1171приглашение к нему — в воскресенье утром он принимает, — и как потому, что он скоро уезжает из Парижа, так и по долгу вежливости, я должен быть у него завтра же. Он живет в quartier Latin1172и потому я условился с Анютой, что она с детьми будет ждать меня около 1 часа пополуд<ни> в Люксембургском саду, откуда мы отправимся в Л<юксембургский> музей1173. —
Милая возлюбленная, твои планы я не совсем понимаю…Что ты хочешь?.. Немедленного переселения всего клана?..
О. Беляевская тебе написала стихи… под заглавием «Драцена»!!..1174
Часы все не приходят…
Felice notte1175, моя радость! Иду опустить письмо и, если ближняя лавочка будет закрыта, пойду, как вчера, на конец rue de Passy, туда, где трам поворачивает к Трокадеро, чтобы купить марку и опустить письмецо своей радости, своей милой Пантере.
Baci, baci, baci…1176
В.
Поздравляю тебя с рожденьем Козлика1177и целую еще. Его обстригли, он толстый. Я уже купил ему кнутик и вожжи. Bottes botaniques1178маленьких не было.
Как я люблю говорить про тебя с детьми! Твой В.
167. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 июня / 4 июля 1896, Грион–сюр–Бекс1179
4 Июля
I.
Принесла с собою чернильницу, перо и бумагу, чтобы писать роман. Я вышла из дому и из деревни и забралась по тропке на холмы. С утра сердце щемит. Не хотела писать, не хотела тебя расстраивать, но к чему молчать: боюсь, что мне ничто не поможет вдали от тебя. Пока я шла гористой дорожкой и, запыхавшись, легла на спину между двумя камнями, я тосковала о тебе. Я вспоминала наше путешествие, нашу любовь, счастие. Не знаю, что я вспоминала точно, но сердце тосковало. Потом я встала и пошла дальше, тропинка почти теряется на лугу: трава по пояс и вся усыпана цветами: аромат пьянящий, и всё полно жизни: пчелы, жучки, букашки, бабочки… кузнечики стрекочат <так!> под ногами, жаворонки заливаются в просветлевшем небе. Когда дети приедут, цветы будут скошены. Если бы они бегали тут, в восторге от цветов и бабочек, если бы их веселые личики розовели от ароматного ветерка и их голоса, звонкие, детские, проникали мое сердце, быть может, оно разжалось бы и дало вздохнуть свободно. Если бы к груди моей я могла прижать мою крошечную, беленькую девочку… нет, нет, я не могу жить одна. Это не жизнь, а тюрьма: смилуйся. Приезжайте все, возьми свои книги. Я устрою детей в один день: квартира им готова, а мы с тобой пойдем наверх, в Taveyanne, 3 часа выше Gryon. Там мы можем иметь комнату, которую уступает мне сторожиха коров. Там две–три семьи живут в разбросанных chalets со своими группами скота. Ты будешь работать с утра до ночи, т. е. с 6-ти до 9, а когда устанешь — полазаешь со мною. Вячеслав, если ты можешь без вреда обойтись без библиотеки, я предлагаю лучше две, три недели раньше уехать в Берлин, зато провести всё лето вместе здесь. Сколько счастия, сколько здоровия, сколько новых впечатлений. О, Вячеслав, мне тяжело одной, я беременна и мне страшно…. Но дети, брошенные в Париже, если бы ты приехал один, не дали бы нам покою. Вопрос в 100, 200 лишних франков, т. е. в 70 рублях, да и то неизвестно, что выгоднее, ввиду, быть может, долгих месяцев, кот<орые> дети проведут здесь. Они в учении ничего не потеряют почти, т. к. здесь хорошая школа. Пока мы будем наверху — они всё–таки в 2 часах от нас, а потом — все вместе, но тебе или в светелке или в другом доме — будет одиночество. О, как здесь хорошо: при одной мысли о вашем приезде я полна счастия. Прошу только одной большой услуги: если согласен исполнить мою мольбу приехать всем, сведи Анюту до отъезда в Люксанбург <так!>, в Пантеон и Notre Dame, и в Versailles et St. Germain1180. О, если бы ты знал, как здесь чудно, то не устоял бы. Я же с утра до ночи со стиснутым сердцем, и каждый глоток воздуха отравлен чувством: зачем мои близкие им не дышат. Боюсь хуже расхвораться от тоски. Относительно детей и Пантеринки я бы сделала так: я сказала бы Сереже и Вере: «отец ваш разлюбил маму, и они разошлись, мама была одна и несчастна и тоже не любила отца. Потом они познакомились с В<ячеславом> и они горяче полюбили друг друга, и мама за него замуж вышла, и т. к. вы стали больше и умнее, то мама вам говорит, что у нее родилась девочка, ваша сестричка, и теперь вы будете жить вместе». Про К. С. нечего пока говорить,но если он приедет,то его допустить к детям в нейтральном месте, предупредив детей, что кто любит маму, ни о ней, ни о сестре, ни о В<ячеславе> ни за что ни слова не скажет, т. к. папа не любит их и будет маме дурно делать. — Но это ведь только в случае приезда. Довольно мы из–за призрака этого подлого приезда этого гнусного шпиона, тирана и доносчика, — довольно мы лгали, несли оскорбления, гнули спину. Довольно я страдала, о, довольно. Вячеслав, я именем любви нашей требую прямой и честной жизни, не стану я носить твоего второго ребенка тайно, и скрывая дочь, и мучая себя разлукою. Вячеслав, вдумайся, подумай, не призраку ли мы поклоняемся и несем ему в жертву счастие и честь семьи. О, как ясно здесь наверху всё, что в Париже казалось путаным, фатальным. Мы оба были под магнетизмом влюбленной в чужие романы с ролью разрешителя для себя — Алекс. В-ны1181. Весь свой вопрос в том <так!>, будет ли визит? и если будет: можно ли заставить молчать детей. На первое отвечаю: не знаю, почти не думаю, на второе:можно,и они сами поймут впоследствии, что следовало им сказать, и меньше осудят, чем если бы мы их обманывали. Впрочем, всё равно их разговор о тебе и без моих слов даст повод всё понять и всёподтвердитьчерез concierge, полицию и т. п. Обдумай, если находишь нужным, поговори с Гревсом (но я очень не желаю); недурно поговорить с Анютой, у которой много здравого смысла и знания детей и их отца. Милый, если ты решишься исполнить мою мольбу, то телеграфируй, я слишком тоскую, слишком страдаю. Ради Бога, ради любви, ради меня, Славушка, мое счастье, позволь взять Пантерку в семью. Еще прибавлю, что вперед можно предсказать по тону писем брата и по собственному разуму неудачу развода per sposa1182. А если вступать с Ш<варсалоном> в сделку, то ему нет более расчета преследовать меня. Ведь если я ему объявлю, что остаюсь за границей, то я этим свободна как птица, а он не вприбыли.Если решишь ехать, то торопи детей скорее: пусть они еще застанут эту чудную траву. Я думаю, мамка будет очень довольна: здесь ей будет весело, но скажи ей, что вино иметь трудно, зато молока вволю, а вместо вина и пива лучше ей деньгами подарим. Вещей надо брать так, чтобы было около 60 kilo, т. е. 4 пуда. Белья по–стельн<ого> не надо, посуды не надо. Зато надо все платки и всю теплую одежду. Нарядов не надо: картоны со шляпами не брать: здесьсовсем просто.Пантерке купить теплых платьецев вязаных. Постели будут всем: серсо не брать, мячи взять, и игры комнатные, и кегли. О, Вуня, не откажи мне, я слишком страдаю. Не могу, не могу совладать с тоской, даже сплю плохо и ночью отчаянные сны вижу. Не покидай меня, ради Бога, ради Бога не покидай. Дай мне себя и всех моих детей, хочу семью, открытую, цельную. Право, кажется, с ума сойду в таком подлом положении. Сейчас хочу иметь девочку, сейчас, слышишь! Нс мучай, не покидай. Прощай, Вуня. Ради Бога, телеграфируй и чего это ты не пишешь. Ведь не имею ни строчки! Нет, я должнавидеть тебя,говорить. Письма, Боге ними, ненавижу их…
Твоя Лидия.
Очень прошу тебя сказать девушкам, чтобы они устроились между собою, чтобы обеим ездить с тобою, чтобы не покинуть Париж, не осмотрев его хоть немного. Пусть им они возьмут Тику с собою (позволь, Вуня) и помогут Charlotte и Пантерине или доверятся на день мамке, как бывало не раз. Вуня, зачем ты не пишешь? какая лень! мне стыдно на почту ходить всё нет <?>. Ем я насильно. Ещени разуне испытала голода: пихаю свой окорок и вливая <так!>, давясь, молоко.
Белые цветы дивно пахнут ночью и желтые <?> мои любимые, но боюсь, что испортятся1183.
168. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 23 июня / 5 июля 1896. Париж1184
Hier Monsieur gros blond te demanda concierge famille partirá aujourd<’>hui Lausanne telegraphic ton avis.
169. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 июня / 5 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1185
Телеграмма 5 июля 1896
Те supplie partir avec famille ce soir 7 heures pour Bex j’ai peur solitude. Ne recevez personne. Laissez adresse concierge viens telegrafis ferons venir Lydie apres1186.
170. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 23 июня / 5 июля 1896. Париж1187
Pazienza coraggio adoratissima impossibile abbandonare Lydia stud<i> Presenza mia sarebbe pericolosissima saranno tuoi Lausanne domani alle sedici.
171. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 июня / 6 июля, Грион–сюр–Бекс1188
Ты не можешь бросить ребенка на преданную девушку, а ты бросаешь меня больную, бессильную, которая сегодня одна в обмороке свалилась. Я больна, я не могу, я лучше всего на себя руки наложу и тем кончу с жизнью, которая мне невыносима. Боже, когда же будет покой, хочу опоры, хочу защиты, и нет ее, и нет больше сил и энергии. О, я так больна, так больна. Не приезжай! к чему? ничто более не уверит меня, что ты меня любишь. У девочки останешься ты: ее ты больше любишь, чем меня. А у моих будет отец их, кот<орый> теперь имеет право ворваться ко мне, видеть меня, говорить со мною. О проклятая гора1189. О Боже, куда я денусь. Я слишком страдаю. Разве ты можешь вообразить те страдания, через какие я прошла1190сегодня. Не хочу я нового ребенка. Скорее смерти хочу. Не приезжай, ты ничем не исправишь своего отказа, твое сердце не рассказало тебе мои страдания. Я одна, одна, и, клянусь, моя ноша не по силам мне. Не такая я была прежде, но грозы и дуб обламывают и валят. О, как я страдаю, ты даже понять не можешь.
172. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 июня / 6 июля, Грион–сюр–Бекс1191
Дорогой Вячеслав, под первым впечатлением горкого <так!> разочарования написала тебе картолину1192. Теперь необходимость действовать, распоряжаться успокоила немного нервы. Дети едут таким неудачным поездом, который не имеет почтового сообщения с Gryon и который тянется 18 часов только до Lausanne, а в Gryon они будут около 11 час. ночи. Пришлось за дорогую цену искать извощиков. Верно, они не поспели к 7 ч. 40 м.! Милый друг, не знаю просто, что делается со мною. Я получила эту проклятую телеграмму1193, и она произвела на меня неожиданное потрясающее впечатление. Я и хохотала, и плакала, а потом даже в первый раз в жизни хлопнулась со всей силы на пол без памяти. Мне кажется, что я не могу принимать его. Мне придется говорить о разводе, отвечать, быть может, на его обвинения и т. д. Мне казалось, что всё должно отступить на задний план, когда решается важный вопрос всего нашего будущего. Мне в ум не пришло, чтобы девочка могла задержать тебя; а что касается studii1194, то, как хочешь, это довольно неожиданный ригоризм, когда я 1000 раз слышала, что библиотека тебеабсолютноне нужна. Значит, ты не можешь рассчитывать на свою силу воли и предпочитаешь покинуть свою беременную больную жену в такой ужасный момент. Признаться, я этого не ожидала. Для удовольствия всегда находилось время, а здесь его не стало…. Меня ударило <так!> en pleine face1195твойкатегорическийотказ и твоя насмешка: coraggio, pazienza, adoratissima1196и т. п.
Много ты вдумался в мою душу. Отлично мне здесь поправляться, ожидая с часу на час нападения. Странно, бывало, я не могла письмеца написать без твоего контроля, а теперь я, не сговорившись, должна решать почти свою судьбу. Путь от Парижа сюда стоит 27 фр<анков>, а твоя комната в Париже 35 фр<анков> в месяц, да твое пропитание 4 в день. Да девочка 4 в день. Расчет ясен. Что касается опасности твоего соседства, то здесь русских много, и стоит нам до его визита держаться осторожнее, вот и всё. Но делай, как знаешь. Быть может, ты прав, быть может, твои занятия слишком пострадают и тебе лучше оставаться. Пожалуй, лучше, и я, быть может, безумная. О, Боже, ведь этот мерзавец приедет и объявит себя моим мужем, тогда как же нам быть с тобою перед всеми… о Господи, нет больше моих сил, нет, нет. Я долее не могу выдержать. Я скажу ему так: я допускаю Вас в последний раз, затем я ни писать, ни допускать не буду, ни в Россию не вернусь, пока не буду иметь развода в руках, тогда увидим относительно детей, а о цене <?> можете с братом потолковать. Я, впрочем, думаю, что он не будет распространяться о своем чине мужа, т. к. я его допущу к детям по часам раза два в день на часок и в комнате при закрытых дверях. Но мысль, что он будет здесь где–нибудь под боком жить! И кто знает сколько времени — сводит меня с ума. А тебя нет? Хорош, хорош! Я одна в горах! О, Вячеслав, я не зову тебя, но я думала, что тебя надо будетудерживать,а не звать. О, как я несчастна! и менее тем, что ты не приедешь, чем тем, что ты не захотел приехать. И ничем, ничем нельзя этого поправить.
Легла, уже ночь, и встала, не могу спать, не знаю, куда деваться. О, мой Слава, прости, что виню твою любовь! моя бедная голова кругом идет, я ничего не знаю, знаю только, что для того, чтобы жить, я должна положить тебе голову на плечо. Это позор перед Анютой, детьми, что тебя не будет. Дети будут молчать о тебе, но они должны знать, что ты со мною всегда, что ты не боишься их отца. О, значит ты не можешь защитить меня, но я несчастная, слабая женщина. К чему все комедии, когда он всё может узнать, и всё ему едино, если нет только выгоды.
Голову положить, закрыть глаза, слушаться, быть с тобою, о мой муж, мой защитник, мое солнце, моя жизнь. Я умираю без тебя.
173. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 июня / 6 июля. Амбюлан1197
Слава, опять пишу тебе. Что со мною? Я страдаю, точно весною в прошлом году. Отчего, я не знаю, но вес усилия воли не уменьшают тоску во всем теле и до судорог сжимающееся сердце. Что это? предчувствие? Сама ничего не понимаю, ты видишь, рука еле действует. Прострадала утро и не выдержала мысли ждать до 7 часов, когда бедные дети и Анюта дотащатся до Вех. Велела своему извощику вести <так!> меня к 2‑м часам вниз, и поеду в Lausanne: дорога всё дорога, я же с ума сойду от этой безумной тоски. Никогда в жизни не испытывала подобного состояния: тоскую смертельно до ясного, яркого желания самоубийства и не знаю, почему именно. Разбросаны все, постоянно скрываемся, свидание с ненавистным человеком, кот. когда–то был так ужасно близок, одиночество мое, необходимость молчать, скрывать, тайно <?> лгать, разлука с дочкой, не знаю, — но умереть было бы лучшим исходом. Но ты не слушай, будь разумен.
Одна я побоялась бы остаться ночь, я их ругаю за себя, но с детьми легче. Я положу с собою Сережу. Милый, целую тебя нежно, нежно, жажду свидания, жажду. О, если не перед его визитом <?>, то после возьми девочку и приезжай. Я тебе полную тишину, полный покой устрою для работы. Я же не поеду в Париж, если, впрочем, ты не велишь.
Твоя Лидия1198.
174. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25–26 июня / 7–8 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1199
7 июля
Дорогой, пишу, чтобы не оставлять тебя без известий, но едва сижу на стуле. Сначала отчаянная мука, которая нашла непрошено и нежданно, а потом радость, которая не дала мне заснуть во всю ночь более 3‑х часов. Вчера была в Лозанне. Дети приехали туда измученные и голодные, я бегала им покупать вина и мяса и устроила их с багажем. Я была так счастлива их видеть, что совсем одурела, точно Робинзон, увидев корабль1200. Я была так глубоко счастлива слышать о тебе из всех уст. Дети, постоянно ошибаясь, называли тебя вместо меня, Анюта говорила с таким внутренним теплом, а я вся расцветала. Мне стало спокойнее на душе. Милый, прости мне мои резкие слова: я была совсем безумная от какого–то мне самой непонятного отчаяния. Дорогой, не знаю, как ты смотришь на мои советы. Что касается Aire1201, это совершенно невозможно, я сама давно думала и отвергла. 1) нельзя волновать отца, и то совсем нервного <так!>, как видишь, 2) нельзя даже поместиться у него, 3) путь туда и жизнь слишком дорого, ужас как дорого, 4) свидание с мужем при отце наведет на меня еще больший ужас. Если ты находишь лучше свое отсутствие, то делай, как знаешь, дорогой друг, только дадим друг другу слово, как только пройдет этот визит, то изменить положение семьи. Я думаю, ты чувствуешь полную невозможность мне дольше терпеть это положение. Что касается твоего отвратительного gros, blond1202, я не вполне даже убеждена в его идентичности с г-ном Ш<варсалоном>.
Ты решил не давать адреса; тогда я напишу ему по обыкновению в Петерб<ург>, сообщая, что дети переехали. Tant pis1203ему, если он приезжает al improvviso1204!
Вопрос о моей беременности почти или даже совсем несомненен, и остается только надеяться, что у Пантеринки родится брат. Приезд детей мне дал на несколько времени (очень короткое) терпения, но мысль о жаре в Париже и о твоем мизерном холостом положении приводит меня в совершенное отчаяние. Я утешалась еще мыслью, что ты был прилеплен <?> к семье, что ты был призираем и пригреваем, но теперь ты совсем брошен. И до чего ужасна жизнь Дуни и Пантерины! Когда мы будем вместе? о когда? Милый Слава, я почти начинаю страстно желать, чтобы этот «gros, blond» был Ш<варсалон> и чтобы он приехал сюда и скрылся навек из моей жизни, так или иначе, но я не дождусь более минуты, чтобы сбросить это иго á tout prix1205.
Я писала это письмо и дома, и на лугу, куда водила детей, и опять дома. У нас было очень душно, и теперь начинается гроза. Я чувствую себя очень больной и слабой, но после кошмара тех двух безумных дней и тоски одиночества я точно немножко отдыхаю, но на душе так же жутко, и неуютно, и страшно, как в переполненном предчувствием грозы удушливом воздухе. Милый, прости меня, я люблю тебя. Я всё дала бы за твое счастие, но я такая гадкая, слабая, и когда я страдаю, то я так страдаю жестоко. Ложусь — устала.
Утро: очень целую тебя и обнимаю без конца, чтобы ты знал, как я тебя обожаю.
Твоя Лидия.
175. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 25 июня / 7 июля 1896. Париж1206
Indirizzo nascosto bisogna dare appuntamento aire se sapra dove siete meglio vi difendero assente rimproveri Seigius <?>tissimi faro tutto possibile per salute tua che vuoi come stai.
176. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 25 июня / 7 июля 1896. Париж
Вторник, 7‑го Июля.
Возлюбленная, обожаемая девочка! Как мнежальтебя, бедное мое дитя! Я не думал, что ты так напугаешься, огорчишься, что ты такая слабенькая… Зато я еще больше люблю тебя, мое счастие, мое сердце! Ora e sempre… Милая, я несколько раз начинал писать тебе за этот промежуток времени, но писать было нельзя, нужно было телеграфировать1207, и письма прерывались. Только что получил твою ответную депешу1208; за нее целую тебя безумно, mio orologio1209, и прижимаю тебя к своему сердцу, чтобы ты видела и убедилась, гадкая Лидия, что оно бьется с тобой одним биеньем. Я телеграфировал тебе сегодня утром1210под впечатлением твоих отчаянных и так чудовищно клевещущих на меня, будто я бросил тебя одну и не хочу защитить в критическую минуту, писем. Дорогая, разве положение не было ясно тебе с первой минуты? Если я решился послать к тебе семью, несмотря на опасность этого шага для успешного хода твоего лечения, то сделал это для того, чтобы этой легче отвратимой — при твоем благоразумии и содействии — опасностью избежать другой, уже вовсе неотвратимой иначе опасности — опасности свидания Ш<варсалон>а с детьми при твоем отсутствии и моем присутствии, в обстановке, где все хранит на себе мои следы, в момент, когда дети находятся под постоянным и непосредственным моим впечатлением. Сначала мне казалось, что обстоятельства особенно благоприятно сложились для свидания с Ш<варсалон>ом в пору, когда семья изолирована от меня, и в месте, где никто не знает меня и ничто не говорит обо мне; но тотчас же я был приведен в ужас мыслью о том, как ты должна будешь принять его одна, беззащитная, как ничто не сможет остановить его постоянных и властных вторжений в ваш дом, как ничто не помешает ему поселиться подле вас и как вы принуждены будете спасаться от него бегством… Где средство против этой возможности? Конечно, мое присутствие принесло бы тебе нравственную поддержку, и у тебя была бы непосредственная защита в случае резкого столкновения; но зато это открыло бы ему все наши карты, в которые ему теперь, быть может, не удастся вполне заглянуть, и разрушило бы все шансы на успех разводного дела, а вместе с тем все же не избавило бы нас от необходимости позорного бегства… Ясно, что, в пору пребывания Ш<варсалон>а за границей и его охоты на нас, начать жить вместе или еще вдобавок взять в семью Пантерку, — было бы безумием. Итак, оставалось прежде всего скрыть Грионский адрес; почему, вопреки твоей депеше, он и не был сообщен при отъезде консьержке, а сказано было ей только, что дети уезжают во французскую Швейцарию, где поджидает их Madame, чтобы устроить на лето где–нибудь в горах, причем место еще не выбрано. Далее, Дуня навещает квартиру, и мы условились с ней вчера, что она запрет в сундуки все, что имеет отношение ко мне, передаст ключ консьержке, спросит, не приходил ли к вам кто–нибудь и назначит день следующего своего прихода (— суббота), так что Ш<варсалон> будет иметь возможность встретиться и поговорить с Дуней. Если эта встреча состоится, Дуня скажет ему, что ты раньше выехала к дедушке, дети потом отправились также в Aire и что место вашего пребывания в настоящую минуту ей неизвестно. Также, если будет вопрос со стороны Ш<варсалон>а, был ли у тебя брат, она сначала скажет ему «да, двоюродный», а потом тотчас прервет дальнейшие расспросы замечанием, что не имеет права давать ему какие бы то ни было сообщения о семье. Выдумка о двоюродном брате объясняется необходимостью примирить с сообщением консьержки, будто при детях «бонны и брат Madame», — тот факт, что этот soi–disant1211брат живет все время в Париже, что могло обнаружиться с первых же слов дальнейшего разговора Ш<варсалон>а с консьержкой. Наконец, Дуня посоветует Ш<варсалон>у написать тебе по адресу дедушки, если он желает знать твою настоящую резиденцию. Вот содержание предполагаемого разговора спредполагаемымШварсалоном; напиши, одобряешь ли ты мои стратагемы, и если не находишь лучшей хитрости, извести дедушку, что муж приехал в Париж и отыскивает тебя, что ты не можешь допустить его в Gryon и потому скрываешь свой адрес, что велела Дуне сказать, что дети приехали сначала в Aire, что просишь пересылать тебе адресованные на Aire письма, а также пересылать некоторые твои письма в Париж, и, наконец, что ты желала бы, в случае необходимости, дать мужу возможность свидания с детьми, устроить это свидание в Aire, — все равно, в вилле ли дедушки или, например, в Paracelsia Далее, ты можешь —только не спеши еще —написать консьержке свой аирский адрес, понятно — не прямо из Gryon, а через Aire. Всем этим ты будешь, как я надеюсь, до некоторой степени защищена от опасности неожиданного вторжения «главы» твоей семьи, а с другой стороны, лишишь [последнего] этого «главу» удобного случая написать [эклатантный1212] громкий донос на твое скрывательство и на недопущение его к детям. Одно меня беспокоит: не удастся ли Ш<варсалон>у узнать грионский адрес на почте? Считаешь ли ты удобным предупредить почту о полной discretion1213относительно твоего адреса? Вот почему нельзя быть совершенно спокойным за недоступность вашего горного убежища. Если бы он явился к вам — что, впрочем, маловероятно, — пришлось бы уехать. Я думаю, что мы по дальнейшим его действиям относительно консьержа и Дуни будем в состоянии судить, проведал ли он твой адрес. Если будет вероятно, чтода,можно будет заблаговременно переселиться в другое место и почте сообщить аирский адрес. Как жаль вообще, что ты известила почту о своем местопребывании! Остерегайся далее посылать письма прямо из Gryon — например, в лицей или в школу Веры; пересылай через Aire… Однако, прерываю письмо, еду в Boulogne, где пообедаю с моими дамами, как вчера, и узнаю, нет ли у Дуни новостей… Целую тебя, моя дорогая, моя возлюбленная, мое счастье, и жизнь, и любовь, и свет! Будь спокойна и слушайся того, что я наказывал сказать тебе:что тебе нужно быть вдали от семьиине участвовать активно в ее жизни. Здоровье твое —вот что нам нужно всем, всем, прежде всего, больше всего, без чего мы все пропадем, — а не твоих домашних мелких забот и не твоего участия в детских занятиях нам теперь нужно. Милая Лидия, заклинаю тебя нашей любовью,уйди от семъи!Пусть она развлекает тебя в тоске, просветляет временами твое одиночество, но не отнимает ни одной минутынеобходимогодля тебя покоя, молчания, уединения, растительного питания. Милая, не сокрушайся ни о чем и не бойся. Когда тебе будетнужно,ятотчас же буду с тобойпо первому зову; но будьблагоразумнаради нас всех и ради нашей любви. Пантерку поцелую за тебя. Девиз твоих часов я давно угадал: «ora e sempre»… Не правда ли? Мне сердце подсказало это тотчас, как я увидел эти слова в твоем письме…1214Но, дорогая, часов яне получилдо сих пор и убежден, что они пропали!
Будь радостна, улыбнись мне, дорогая любовь.
В.
Когда твои собирались к отъезду, мне попался в руки твой портрет и твои глаза тотчас «оставили острое в моем сердце», как говорили Греки, и я долго, долго и жадно глядел на твое милое лицо, на твои глаза… А Сережа наблюдал меня и с странной своей и доброй улыбкой спраш<ивал> меня: «Отчего ты так смотришь на маму, а на Анютин портрет не хочешь глядеть?..» Я стал наказывать ему, чтобы заставлял тебя хорошо лечиться и не позволял заниматься с собой и чтобы ухаживал за тобой и тебя не беспокоил…
Хорошо ли приехали дети? Поцелуй их и поклонись А. Н. — О, как я хотел бы обменяться теперь с тобой словом, взглядом, прижать тебя к груди… Милая, я не могу вспомнить без ужаса и горечи об отчаянии, которое ты испытала по получении депеши.
177. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 26 или 27 июня / 8 или 9 июля 1896 (?). Париж1215
Только что успел пробежать твое новое письмецо, обожаемая девочка. Письмо Иващ<енко> и меня больно затронуло. Это одна из тех «неотразимых обид», которые «сердцу жаркому наносит хладный свет»1216. Пожалуйста, только не пиши резкий ответ. Брат твой будет осенью в Швейцарии. Это нужно тебе принять в соображение.
Дорогая моя, у меня сердце изнывает при мысли о том, как ты резигнированно1217тоскуешь. А я тебя обожаю и люблю больше своей жизни. Реши относительно Парижа, и потом перестанем прозябать и мучить себя разлукой.
Твой каждым дыханием
В.
178. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 июня / 10 июля 1896. Париж1218
Пятница, 10‑го утром
Милая Лидия! Как часто ты прежде писала и какие горькие разочарования заставляешь меня испытывать теперь в часы приходящей почты! Я ставлю это на счет семьи, которая, всегда и естественно, способствует некоторому понижению любовной температуры, но все же благодарен ей за то, что она просто спасла тебя своим приездом, потому что вижу теперь, что ты вовсе не можешь переносить одиночества. Но как ни делает тебя счастливой близость семьи, тем не менее я настаиваю на ограждении тобой своего уединения и покоя от шумного и во всяком случае требующего от тебя постоянного внимания и напряжения всех душевных сил соседства: с нетерпением жду вести о том, как вы устроились и в какой мере и какими способами ты обеспечила себе возможность правильного лечения, которое составляет твоюединственнуюв настоящее время и бесконечно важную для нас всех без исключения задачу; жду также отчета о ходе лечения, о распределении дня, о количестве выпиваемого тобой молока, как и о количестве произносимых тобою слов, и пр. К сожалению, до сих пор ты едва ли могла чего–нибудь достигнуть в смысле своего физического укрепления благодаря овладевшей тобой тоске одиночества и нравственному потрясению; поэтому, увы, не удивляюсь, что ты чувствуешь себя такой больной и слабой, — быть может, теперь начнешь поправляться. Как жаль, что ты не можешь освободиться от черных забот и дум о будущем! Что касается, впрочем, твоей первой заботы — о беременности, — я не думаю, что это твое предположение справедливо: [не прошло еще и четырех недель] прошло едва четыре недели со времени retour de couche1219, а при твоей слабости нужно скорее ожидать запоздания. Далее, ты мучишься за меня и девочку с Дуней; но последним очень хорошо, маленькая Лидия совершенно здорова и толстеет, Дуня также здорова и бодра и хорошо выглядит (я часто бываю у них по вечерам, и они дают мне тогда поесть), я же испытываю то энергическое настроение, которое обыкновенно пробуждают во мне очень жаркие и ясные летние дни. Так, вчера я чувствовал себя превосходно, и если сегодня более morne1220, то это находится лишь в связи с облачностью неба и состоянием утренней грионской почты. К заботе о свидании с Ш<варсалоном>, наконец, нужно относиться очень хладнокровно, с одной стороны, вследствие проблематичности его присутствия, с другой, — потому, что свидание состоится, даже в случае реальности его блуждающего фантома, еще Бог знает когда, — главным же образом потому, что не только ничего нет страшного в самом факте его посещения — раз нет при этом осложняющих условий, вроде присутствия меня или Пантерки, — но этот визит может быть даже выгоден для нас, как для лучшего зондирования его намерений, так и в виде некоторой гарантии его отсутствия затем в течение более или менее продолжительного времени. Во вторник, в назначенный ею час, Дуня опять была на rue Singer, но [консьержка] никто тебя за это время больше не спрашивал; посмотрим, не будет ли ждать Дуню К. С. в субботу… Политика выжидания, конечно, соответствует целям К. С.: узнав, что M-me est partie1221без детей, он отметил этот факт в материалах своих доносов и посредством последовательных визитов через определенные промежутки времени [думает] надеется, быть может, констатировать более или менее продолжительное отсутствие легкомысленной матери [в течение]. Возможно, что он ищет пока [собрать] обвинительных пунктов малой сравнительно важности, вроде факта оставления детей без себя в жарком Париже и т. п., и не помышляет найти более серьезные; возможно, что он боится еще подступить с допросом к concierge и пр. и пр. Все возможно. Но возможно, что «отвратительный gros, blond1222» и не твой законный повелитель и владыка, а… например, Спасовходский… или Александр Степанович1223… или, que saisje1224? Гаген Торн1225… или… или… до Mr Lapin1226включительно (не Ган1227ли какой–нибудь?); тем более, что, по тому описанию, которое дала консьержка мне лично (— она также рассказала мне при отъезде о визите Mr1228, причем, так как я [вздумал] принял вид, что перебираю в уме знакомых и даже вслух назвал Mr Foerster1229, заметила, что во всяком случае этот Mr еще ни разу не приходил ранее, и когда я спросил о его наружности, стала описывать его), gros1230оказывается assez bel homme1231, в возрасте лет 36, blond1232превращается в chätain1233; борода не только не импонирует ей, но прямо игнорируется в пользу усов цвета более foncé1234, чем волосы на голове; таинственный незнакомец имеет, далее, акцент, но говорит по–французски tres bien1235, тогда как, по словам Шарлотты, он говорил tres, trés mal…1236«Кто б он был?…»1237можешь ты петь в лунные ночи. Оставим, однако, эту неприятную тему. Должно, впрочем, прибавить, что я не вижу другого способа устроить дело с адресом, как при помощи Aíre. Аргументация — в прошлом письме. Отец твой только перешлет два–три письма и не имеет нужды тревожиться, так как опасного в свидании ничего нет, а состояться оно должно отнюдь не в его вилле, а только поближе от него, напр<имер>, в Парацельзии. Все зависит от того, как ты известишь его. В противном же случае или будет дан доносчику в руки незаконный факт скрывательства, или же ваша жизнь в Gryon будет совершенно отравлена постоянным ожиданием непрошеного гостя, который не замедлит, вероятно, сделаться и докучным соседом. Сообщи мне, впрочем, все твои соображения и как ты думаешь написать К. С. в Россию (что во всяком случае необходимо). — Спокойный ход моих занятий потерпел на этой неделе некоторый перерыв. В воскресенье я устраивал бегство в Египет1238. В понедельник утром был наконец у Онегина1239и имел высшее наслаждение рассматривать бумаги Пушкина и слышать кое–что неизданное — удивительной красоты. Видел также его маску, пред которой висит у Онегина лампадка с цветами1240. [Между прочим,] Кстати, О<негин> меня удивил, сообщив мне между прочим, — весьма лаконично и таинственно — будто про меня говорят, что я —мистик…Кто говорит про меня? И на чем основывается этот слух?… В понедельник же я получил в библиотеке от Гревса 3‑ю часть Аттика (67 его страниц) для рассмотрения1241; вчера в библиотеке я вернул ему рукопись с своими заметками, которые весьма импрессионировали1242его, потому что я [весьма] очень сильно его поругал и вовсе не похвалил. Он говорил мне, что будет все по–новому переделывать, но я убеждал его послать статью как есть, так как она назначается лишь для журнала и должна, все равно, быть переработана и сокращена для диссертации. В библиотеке встретился с Ростовцевым и узнал, что он пишет диссертацию о том, что составляет одну из глав моей работы — о таможенных пошлинах у Римлян. Это было мне очень неприятно и даже несколько обеспокоило меня, так как он может предупредить мою книгу — особенно ту, вторую ее часть, где рассматривается этот предмет. Вдобавок, он говорит, что видит аналогии с греческими государствами, а это — одна из моих важных точек зрения…1243
До свидания, дорогая! Целую тебя нежно.
Твой В.
Милая возлюбленная! Что же, часы так и пропали?… Милая, целую твое колечко.
179. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 июня /10 июля 1896. Париж
10 Июля, утром
Дорогая Лидия!
В оправдание свое, против страстных обвинений твоего первого письма после моей телеграммы1244, скажу следующее.
Свидание с Г<олыптей>ном и твои письма уверили меня в двух фактах: 1) что ты — по всей вероятности — не беременна; 2) что теперь ты вдруг стала поправляться и чувствовать себя лучше физически и нравственно, под соединенным влиянием а) уже почти месячного пребывания в горах, б) мысли о том, что я с тобой по первому твоему зову и, главным образом, в) устранения мучительной заботы о беременности. Я не говорю, что все это было так; я говорю только, как я представлял себе твое состояние. —
Далее, — раз ты не беременна, состояние здоровия идет на улучшение — то мы должны считаться сугрозой Милана…Впрочем, здесь я предоставляю говорить тебе самой: «Мне кажется, — пишешь ты, — что в Милан очень запаздывать невыгодно, так как сделки усиленные идут с Сентября. Значит… надо мне ехать в Женеву в середине Августа. На это пойдет неделя. Затем ехать в Париж» и т. д. Мои соображения были приблизительно те же. Я предвидел, что мы «ci separeremo piü presto»1245, если я приеду в Швейцарию. Вот почему мне казалось выгоднее с 1‑го Сентября жить вместе в Париже, где ты без сомнения должна будешь брать уроки ради дебюта и ввиду уплаченной за них вперед суммы (на что ты сама обращаешь мое внимание). Вот почему также я предложил тебе потерпеть до конца Августа разлуку и воспользоваться этим временем мне — для усиленных занятий здесь, а тебе — для твоего растительного прозябания, которое могло быть даже нарушено моим прощальным — перед поездкой в Берлин — визитом. Заметь, что ты сама пишешь, что началапоправлятьсяи чувствовать себя совсем успокоенной прибеззаботном прозябании,но что последниезаботыонашем переселенииопять нарушили [твой] необходимый тебе покой. — Прибавлю еще, что робко сделанное мной на всякий случай предложение я подчинил очень подчеркнутому мной условию: «если ты [себя] чувствуешь действительное физическое улучшение, и если притом успокоена нравственно, и смотришь вперед бодро и весело.."1246
Я вижу теперь, что моя прирожденная привычка делать каждый шаг не иначе, как хорошо ощупав кругом почву, подобно слепцу, — часто заставляет меня закрывать зрячие глаза при ясном дне, более полагаясь на свой испытательный посох, чем на доброе солнце. Дальнейшие рассуждения излишни. Я должен немедленно ехать к тебе, и, если ты сомневаешься, что это — мое счастие, tant pis pour toi1247. Девочку везти с собой теперь немыслимо, как ты хорошо разъяснила. Я думаю, что ее нужно оставить на все время в Париже, где, при хорошем булонском молоке, не вижу, почему нельзя было бы отнять ее от груди в Сентябре; Дуня того же мнения, и охотно остается с Пантеркой. Окончательно решить этот вопрос можно, однако, лишь с помощью Г<ольштей>на, а я еще не говорил с ним. Сегодня узнаю от Гревса в библиотеке назначенное им для моего визита время: надеюсь увидеться с ним еще сегодня1248. В случае раннего отъезда в Милан я считаю более рациональной затрату на поездку кормилицы туда же, чтобы кормление могло продолжаться еще некоторое время, — нежели затрату на ее короткое путешествие в Швейцарию, где ребенку должно будет вдобавок в критический период отлучения еще привыкать к новому климату и подвергаться случайностям долгого пути.
Сам я думаю выехать в субботу, в 10 часов вечера, в 3‑м кл<ассе>; буду в Лозанне в воскр<есенье> в 4 ч<аса> дня и немедленно же отправлюсь в Вех, где остановлюсь в гостинице и откуда, если ты не выедешь навстречу в Вех раньше, извещу тебя о своем адресе: только остерегайся разъехаться или [не встретиться] разойтись и извести <так!> раньше — б<ыть> м<ожет> телеграммой — о том, где и когда ты думаешь со мной встретиться. План мой я во всяком случае сказал; в случае изменений (напр<имер>, более раннего выезда из Парижа) дам знать. — О мебели твоей не хлопочу, п<отому> ч<то> ею всегда займется M-me Nugues, а я, кроме потери времени, ничего не достигну. Да и рано теперь об этом хлопотать. Целую тебя, дорогая, как люблю и как хочу поцеловать уста в уста… До свидания.
В.
Полученную мной депешу прилагаю1249. План твой — [поехать <?> с Пантеркой в Милан] устроить берложку для пантеры в Милане, а старшую семью под протекторатом дедушки и бабушки интернировать в Женеве, мне чрезвычайно нравится; он очень выгоден для процесса, удобен для детей, щадит нравственно их и бабушку.
180. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 28 июня / 10 июля 1896, Грион–сюр–Бекс
10 Июля
Дорогой, возлюбленный Слава! благодарю за твои письма1250, я их читала по несколько раз. Ты можешь себе представить, как мне тоскливо без тебя. На моей душе тяжело и мрачно. Я всё время имею ощущение удушия и мрака, наступающего перед грозою. Дорогой, ужасно терять месяцы нашей близости, разлученными. Ужасно мне пропускать прелестный возраст моей девочки. Отчего ты не отвечаешь на мое письмо на белой бумаге с цветами1251? или ты не получил его?Напиши. Ятебе подробно писала о моем взгляде на дело. Я лично убеждена, что это отвратительное явление gros и blond1252было какое–нибудь невинное существо, кто–нибудь из многочисленных «друзей» моих Петербургских. Не может быть, чтобыонне писал и не приходил более. Слава,зайди, ради Бога,на почту и спроси там утолкового человека,почему мне не высылают сюда письма, несмотря на мое требование. Я пишу еще об этом. Если ты не веришь мне, то можешь спросить на почте, но я знаюнаверное,что почта никому, кроме полиции именем закона, не выдает адресов. Что касается плана с Аиром1253. Я разъясняла тебе его темные стороны. Мне кажется, что мне пока нечего предпринимать в этом роде, кроме извещения отца на всякий случай. Эта путаница с адресами слишком неудобна и опасна. Консиержку мне вообще ни к чему извещать о своем адресе1254(и Ш<варсалона> я не могу обманывать a la longue1255. Ввиду того, что совсем неизвестно, он ли или нет был в Париже, я должна дать ему вПетерб<ург>на старый адрес — свойГрионский адрес,иначе он скажет, что я скрываю переезд свой). Аир остается как спасение от его нахальства здесь и от слишком долгого пребывания здесь, но хитрости относительно того, что я теперь жила всё время в Аире, нельзя употреблять ввиду того, что детей никак нельзя заставлять лгать. Вообще мне невыносима мысль самая о новом вавилонском переселении, и я думаю, что единственный исход — это оставить пока всё в покое и даже в случае его приезда сюда выждать его намерения и убедиться в его поведении по отношению к нам. Если он решит поселиться здесь надолго или будет себя вести дерзко, я беру детей и уезжаю в Аир. Я, впрочем, теперь убеждена, что вас напугал не он и1256я этим очень огорчена, потому что живу мечтою перевести сюда Пантерку и тебя. Теперь, должно быть, невыносимо в Париже, т. к. даже здесь очень жарко. Я всё пребываю в надежде на сына, и меня страшно огорчает предстоящее уродство. Это просто ужасно. Скоро я буду дурна и больна, а ты теперь не со мною, пока я еще стройна. О милый, неужели до Сентября жить врозь? Неужели мне придется в Августе тащиться в душный Париж, чтобы страдать там в тягость себе и тебе. Нет, нет, моих сил нет. Если хочешь, сходи к Гольштейнукак к врачуи поговори с ним о том, что мне делать. Горло у меня очень плохо. Но удаляться от семьи яне могу,ибо в одиночестве наложу на себя руки в безумии. О Боже, я хочу иметь девочку и тебя. Раз Ш<варсалон> не держит условия, и я могу его нарушить, т. е. не принимать его. Tiens1257, я напишу ему так: дети находятся в горах Швейцарии, а письма получаем через дедушку. О его могущем состояться приезде я ничего не упомяну, но если он захочет приехать, то должен будет написать об этом через отца, а я ему в ответ назначу свидание в Аире. Факт того, что я скрываю адрес, я тотчас сообщу брату, чтобы он в случае нужды мог объяснить в канцелярии, что я не говорю адреса в горах, т. к. я там совершенно одинока и боюсь приглашать человека, кот<орый> уже оказывал мне насилия и грубости. Слава, но если скрыть от него адрес, то почему же не приехать Вам? Слава, пойди к Гольштейну и скажи, как мне худо и как я тоскую без девочки, и как со дня, когда в Женеве впервые показалась кровь, прошло 6 недель, и как ужасно мне возвращаться в Париж, и как душа болит безостановочно, и как он скажет мне поступать. Не скажет ли он так: или пусть она умирает тотчас, или пусть она всё сделает, чтобы жить здоровой, а ввиду беременности, родов и всего этого нового, непостижимого, ужасающе близкого ужаса, ввиду этого, она должна отдыхать душою и телом в наилучших условиях. Если я тебе, Слава, нужна в жизни, даже такою негодною и слабою, то подумай об этом глубоко, если нет, то пусть я умираю: устроив детей, я тотчас еду в Париж… Сегодня пошлю письмо Ш<варсалону> через отца. Дорогой, целую тебя нежно. Не думай, что я прошу тебя сентиментальничать, ты рассуди всё как следует.Я такхорошо разъясняла положение в прошлых письмах. Милый, я во всем покорюсь тебе, я не имею сил бороться и прежде всего хочу твоего блага, которое в данное время, конечно, инкарнируется в экзамене. Когда же кончится твой развод? Писал ли ты Д. М.? Дорогой, целую нежно. Стараюсь вести себя хорошо, но заботы лежат полубессознательным, давящим бременем. Целую еще и еще. О часах похлопочи.
Твоя Лидия.
Драгоценный мальчик, я очень довольна твоею беседою с Гревсом и очень одобряю все твои «хитрости». Если неприятно, не иди к Голш<тейн>у. Целую миллион раз. Обожаю больше жизни. Твоя.
181. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 29 июня / 11 июля 1896. Париж1258
Субб. 11 Июля, утром
Дорогая, нехорошая Лидия!
Эгоизм твой беспримерен. Когда тебе было худо в своем одиночестве, ты писала мне два и три раза в день, уверяя, что не можешь жить вдали от меня. Но как только семья составила тебе общество, ты так утешилась этою радостью, от ожидания которой не спала ночей и не могла спокойно сидеть на месте, а выезжала в нетерпении в Лозанну навстречу твоим милым [которых] (на них я теперь очень сердит), — что тотчас же прекратила сантиментальности излишне частой переписки со мной и отравляешь мне день заднем обманом утреннего ожидания твоих писем, вовсе не думая о том, что я ведь так же, как и ты, могу испытывать тоску одиночества и чувствовать себя «Робинзоном»1259и мучиться заботой и страхом за тебя.
Вчера я говорил с Гревсом о моем плане скрыть твой настоящий адрес. Он отнесся к моим соображениям, по обыкновению, не измеряя всей portée1260наших опасений. По его мнению, Ш<варсалон> не вздумает поселиться близ вас, — и скрывать от него, что вы в Gryon, нельзя и не стоит. Но потом он изменил свой взгляд и нашел, чтопокаследует поступить по моему плану, т. е. написать Ш<варсалону> в Россию, что дети поехали в Швейцарию, именно в Aíre, откуда ты их устроишь где–нибудь в горах для пользования горным воздухом.
Отношение его к некоторым сторонам жизни удивительно. Я выразил опасение, что Ш<варсалон> при свидании будет вести себя нахально и наговорит тебе дерзостей. Г<ревс> замечает, что никому нельзя запретить законом говорить дерзости!.. И когда я смотрю на него в ответ с изумлением, прибавляет: «А как бы вы могли защитить ее?» Я отвечаю, что выбросил бы Ш<варсалона> вон, и сообщаю, что между нами условлено было мое присутствие при свидании в [отдельной] соседней комнате, чтобы, по твоему зову, я мог войти и говорить с Ш<варсалоном> вместо тебя; на что Греве немедленно возражает, что он поступил бы совершенно так же и что по его приезде в Париж это уже было его дело — помочь тебе при свидании с мужем.
Он не рассердился на мою критическую [душу] douche1261, которая его чрезвычайно взволновала. Вчера он сидел в библиотеке вблизи от меня и мы много говорили о моих возражениях. В это время к нам подошел Щукарев1262, сообщивший между прочим, что видел мою супругу, у которой был «после диспута Крашенинникова»1263, — и не спросивший, к счастию, моего адреса. В 5 часов [мы] Гревс отправился со мной на Щукинскую пятницу, после чего я проводил его до [Ваграмы] avenue Wagram1264, беседуя по дороге между прочим о том, что изложено ранее. Конечно, он спрашивал о тебе, как и о нашей девочке. Не целую тебя. В.
По мнению Гревса, зависит от усмотрения почтовых чиновников сообщить или нет твой адрес Ш<варсалону>.
Только что получил письмо от Саши и лаконическую записку от Д<арьи> М<ихайловны>, которая еще раз просит прислать бумагу и сообщает, что «дело наше перешло в Синод»1265… Я думал, что оно давно там. — Кончаю тем, что целую твои колени. Видел тебя и Сашу сегодня во сне.
Отселилась ли ты наконец от семьи?
Как ты себя чувствуешь?
Сегодня поеду в Boulogne и скажу Пантерке, что мама ее не целует. В.
182. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 29 июня /11 июля 1896. Париж1266
11 Июля, Суббота, 10 1/2 ч. веч.
Вторично пишу тебе сегодня, моя радость-Лидия: можешь судить по этой жажде переписки, как жестоко я по тебе тоскую.
Только что вернулся из Булони. Там все благополучно. Дуня была сегодня на rue Singer, где ей сказали (правду ли только?), что никого не было, а по ее уходе следили, как ей показалось, из ворот, куда она пойдет… А пошла она к Гольштейну, с которым говорила о твоем плохом здоровьи. Он опять настаивал на том, чтобы ты пила молоко, как он велел. Он требовал для тебя душевного спокойствия и чтобы ты не тосковала. Был очень озабочен тобой. Спрашивал о девочке и объявил, что приедет в четверг в Булонь завтракать у нас; следовательно, я буду иметь случай его видеть. Все время говорил я с Дуней о тебе, забота о тебе меня мучит бесконечно, и я вернулся домой просто в отчаянии. «Разве она хочет приехать в Париж в Августе?» — спросил Гольштейн Дуню — так, что она поспешила воскликнуть: «О, нет, нет!..» Боюсь, что тебе придется отказаться от сцены, даже если ты и не беременна. Как это бесконечно горько!Должно сделать все, все, что можем, чтобы ты чувствовала себя хорошо —физически и нравственно — в эти месяцы, решительные для твоего будущего. Милая, я думаю, что я напрасно предложил тебе скрывать от Ш<варсалона> свое пребывание в Грионе. Письмо твое, которое сегодня получила Дуня, она получила из рук консьержки, и так как в руках последней были и раньше письма с почтовым клеймом Гриона (что я упустил из вида), то можно считать твой адрес известным на rue Singer и быть убежденным, что, раз Ш<варсалон> в Париже, он сумеет отыскать дорогу в ваше убежище. Письмо твое к мужу одобряю, [думаю, что] оно написано как раз по моему плану, но в самом плане я уже разочаровался.Покабудем, впрочем,держаться его.Двери в Gryon должно во всяком случае признать открытыми. А если так, то и идеал <?> твой — совместного устройства там семьи и нас с тобой и девочки — должно признать неосуществимым. Милая возлюбленная, я буду стараться сделатьвсе,как тебе хочется; нотакожидать визита Ш<варсалона> — безумие! Во всяком случае, дорогая девочка, ты не должна больше скучать и тосковать, и если ты тоскуешь по нас, мы должны быть немедленно с тобою, и если ты будешь тосковать по жизни совместной с семьей, должно сделатьвсе, даже это безумие,для тебя и для твоей радости. Понимаешь, пантерка? вот как нужно сделать! Но важнопрежде всего решить, вернешься ли ты вообще в Париж,и если да, то к какому сроку. Сообразно с этим решением мы увидим с тобой, потерпеть ли нам еще разлуку или нет… И если не хочешь вернуться, то не хорошо ли будет тебе устроиться со мной и девочкой где–нибудь в защите от доносчиков и вместе поближе от остальной семьи. О дорогая, я думаю так: твое положение таково, что самое благоразумие может быть неблагоразумно. Поэтому я буду стараться указывать тебе благоразумные комбинации, а ты распоряжайся, и притом так, как этого требует твое гадкое, капризное сердечко, которое не хочет подчиняться ни твоей воле, ни твоему разуму и от настроения которого зависит успех или неуспех всех наших усилий. Dixi1267.
Милая радость, сегодня покупал Саше книжки — две тоненькие итальянские и, по указанию Гревса, «Le petit Chose» А. Додэ1268в иллюстрированном издании для детей, и послал тебе также книжку, моя хорошая девочка.
Входя вечером в свою комнату, по возвращении из Булони, я уже прямо собирался предаться черному отчаянию, если бы от тебя не было письма. К счастию, оно лежало на столе. Довольно вялое; очень нежное, впрочем… Видно, что ты очень слаба1269. Я знаю тебя, дорогая, и люблю нежно. О, как я страдаю оттого, что мое сердце «горит и любит» и «не любить не может»1270. И от тебя я не страсти хочу и не пламенных выражений любви; я хочу лишь уверенности для себя в действительной глубине твоей любви. Поцеловал бы тебя с упоением…
Твой Вячеслав.
Какие ты хорошие цветы прислала, моя девочка, и как они пахли! Пришли еще: они так приближают меня к тебе…
183. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 30 июня / 12 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1271
12 Июля 96
Дорогая Вуня, спасибо за длинное письмо1272. Мало ты ласки пишешь мне: мне холодно. Дорогая Вуня, целую тебя крепко. Я так тебя люблю, что всё время мне кажется, что я не вправду живу, а «будто–ка». Всё время я крепко держу себя в руках, и час за часом проходит, проползают дни, а у меня под тонкой пеленой, навеянною волею спокойствия, точно Океан мрака, ужаса, отчаяния. Я его глухо сознаю, этот океан, он там где–то в глубинах бурлит, стонет, грохочет, и так вот и кажется, что прорвется тонкая плотина, и он затопит всё мое существо, и я пропаду, наконец. И, наконец, всё будет тихо и кончится жизнь с ее борьбою, с ее вечными угрозами, ударами, со всем ее бесконечным страданием и с разлукою во главе. «Прощай» — вот мотив, на все лады распеваемый жизнью, и как редко даже «до свидания». О ужас, громадный, как горы, бездонный, как море, всеподавляющий, всепоглощающий ужас. Я слаба, я живу здесь только силою привычки. Я прилепилась к этой бедной, одинокой, преследуемой и вытравлевыемой <так!> семейке, и когда вокруг светит солнце, тихо, и когда дети радостны и кротки, когда Анюта улыбается мне и обнимает меня своею преданною любовью, тогда я тихо прозябаю и пелена спокойствия укрепляется в душе, но малейший резкий тон, детская ссора, нездоровье Анюты, дисгармоничный звук извне — и я страдаю, вся объятая бесконечным ужасом и болью, болью, которой нет конца и нет начала. Мне кажется, что я страдала всегда и буду страдать вечно. Что мне делать? Я ясно чувствую, что подошла к «концу», совершилось банкротство моих жизненных сил. Я все еще люблю и эту жизнь, ибо и мертвым даже сердце мое не может отказаться от любви, но смерть сама собою, естественно кажется мне желанным концем, так догоревшая свеча тихо и мирно потухает. Прости, Славушка, мои рыдания. Будь умником ты. Ты сильный, еще молодой, ты моя опора, мое спасение. Пока ты у меня, со мною, близко ли, далеко ли, я еще живу. Живу потому, что живет во мне любовь. Как может умереть любовь? Делай так, как считаешь полезным и нужным, я покоряюсь судьбе. Я имею свою комнатку отдельно от семьи (только Сережа спит в ней, т. к. я боюсь одна), но я почти не могу быть в ней одна. Полижу <так!> полчаса, и страшно и тоскливо станет, я переберусь в общую комнату, усядусь на диван, сижу, и смотрю, и слушаю, как дети играют, ссорятся, как Анюта двигается между ними или шьет, а Шарлотта стряпает, а я больше молчу и смотрю на всю эту жизнь вокруг меня, сама же не живу, а только тихо успокаиваюсь. Плохо сплю с вечера и потому остаюсь в постели до 9-ти и до 10-ти часов, в 12 — обед, а затем, дождавшись почты, идем все в поля. Несем в корзине провизии, и к 6-ти часам варим в поле на костре ужин. Все едят с громадным апетитом <так!>. После ужина я с детьми бегаю в палочку–воровку. А до ужина они играют одни, Анюта читает или шьет, Шарлотта тоже. А я каждый день беру с собою сверток с романом, чернила и перо, но до сих пор не решалась еще уйти от других подальше и писать, всё жмусь к людям и лежу, ничего не делая. К 8‑ми возвращаемся домой. Школа здесь с 7–10 утра. Поговорю с учителем, не согласится ли он на частные занятия от 10— 12 дня, если не очень дорого, то устрою так. Милый, как я рада, что ты хорошо занимаешься! Надо скорее тебе сдать экзамен. Как ужасно взволновало меня известие о Ростовцеве1273. Видишь, всякий мозгляк опередит тебя и понемногу разные улитки доползут до тебя, пока ты лежишь, как Илья Муромец. Мой брат будет в Швейцарии осенью: он пишет мне. Дело с разводом не двигается. Дорогой Слава, целую тебя нежно, поцелуй от меня девочку и Дуню.
— Эта Мария Алекс. Иващенко, урожд. Сперанская1274, — воспитанница старушки Пабст1275, она была не совсем дура, кончила курсы, была потом членом кружка Шварсалона, она прежде его недолюбливала, но со дня нашего разрыва постоянно защищала его и изводила меня глупыми вмешательствами в мою душу. Она и супруг однажды про меня целый роман сочинили. Теперь я разбесилась, как видишь. Это уже чересчур нахально, что генерал Иващенко советует мне примирение. Теперь идем гулять. Прощай, целую без конца. Яковлевы поздравляют нас с дочкой. Целую миллион раз.
Твоя Лидия.
184. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 2/14 июля 1896. Париж1276
14 Июля 1896, полдень.
Дорогая Лидия! Сегодня «le quatorze Juillet»1277; я сижу в своей «мансарде», чистенько прибранной; солнечные лучи сквозят на колеблющихся занавесках; с улицы доносятся звуки рожков и барабанов, проходящих в Bois1278на обычный смотр войск, — и все это, приятно и слегка меланхолически, переносит мои воспоминания в ту же пору национального праздника в прошлом году, когда я только что прибыл в Париж, усердно посещал тебя на улице Desbordes–Valmore, так часто проходя по этой самой rue de Passy, видел с тобой вчера retraite aux flambeaux1279, а сегодня был один в Bois и видел много войск, а завтра, 15‑го….. переселялся с тобою в Булонь, рвал плющ для твоего венка в лесу S. Cloud и потом… потом… Возлюбленная, [ты должна] это письмо будет в твоих руках в годовщину нашей парижской свадьбы, которая представляет собою такую же эру нашей любви, как и римская. Это наша вторая эра. Как жестоко случилось, что мы не можем достойно отпраздновать эту годовщину нашего настоящего и окончательного брака в объятиях друг у друга! Как я несчастен в этот момент нашей разлукой! Но в этот ли только момент? Все последнее время я чувствую <себя> подавленным, не живущим полною жизнию, не дышащим всеми легкими и совершающим только ряд последовательных специальных функций, как какая–то машина. И хорошо, когда функции эти совершаются правильно, потому что часы, когда я во<з>вращаюсь к полноте своего сознания, бывают для меня часами глубокой и безысходной меланхолии. Чувство любви снедает меня тогда, как яд. Ее образ представляется мне двуликим, и в чертах ее двойника я различаю черты Смерти. Мне — совершенно, как тебе, — кажется, что«прощай —вот мотив, на все лады распеваемый жизнию», и я так же «ясно чувствую, что подхожу к концу»1280… В нашем настроении, как ты видишь, много общего — только у тебя оно более оправдывается физическими причинами. Если ты «жмешься к людям», то и для меня поездка в Булонь к Пантерке — праздник, и я стал даже словоохотлив при встречах с Гревсом, Аничковым, Казанским1281и т. д. О возлюбленная моя девочка, мне все яснее, что мы оба идем против своей природы и делаем себе много боли и вреда, бравируя Разлуку… Как сильно действовали на мою душу все даже мелкие впечатления год тому назад — возвращаюсь я снова к своим воспоминаниям —! Какой новой предстала ты мне! Как вся любовь наша началась сызнова, с какой усилившейся после разлуки и полуразрыва, с какой безудержно распалившейся страстностью во всем, — в желаниях и взаимном влечении столько же, сколько в необходимости для Hexentrank der ungeläuterten Liebe1282элементах вражды и ненависти! Так уже потухающий пожар вдруг неудержимо распаляется от новой пищи, перебросившись на окружающую сушь!.. Беременность с ее бессилием, закончившая для тебя булонский период, отравила, кажется, твое воспоминание об нем; я же люблю его за все его эксцессы, за всю пену Нехеп–trank’a1283, которую мы жадно глотали тогда… О, дорогая! Я тебя опять мучительно желаю. О, если бы мы могли смешать наши жизни в один общий кубок любви и этой ужасной подавляющей меня страсти, — и выпить его вместе, зараз, соединенными устами, чтобы более не жаждать, и не пить, и не влечь бремя жизни!.. Возлюбленная, кажется, что совершается во мне некоторое великое освобождение. Ты знаешь мое всегдашнее отношение к мысли о смерти: в каждую минуту я хотел бы «ликвидировать». Но я был очень заинтересован итогом этой ликвидации, и мне хотелось, чтобы актив моих «славных подвигов» непременно на такую–то и такую–то сумму — и сумму очень нескромную — превысил пассив. Эта жажда славы заставляла меня бояться смерти, что я выражал словами, что хочу жизни, и долгой жизни, для своего дела… — так как нельзя стеснить всего содержания этого дела в кратчайший срок… Теперь же я понял настроение Цезаря, или, если точнее, фривольность Цезаря1284. Должно презирать жизньвполне, свеликим делом жизни включительно, и тогда только будешьвполнесвободен. Должно быть уверенным, как бог, и, как бог, беззаботным; должно делать свое великое дело, как своеобразную работу, или, еще лучше, игру и забаву, и никогда не позволять себе «служения». Должно знать цену вещам и помнить, что все земное «eitel Rauch»1285. Вот условие истинного величия. Прибавь к этому основному [настроению] сознанию ничтожности и несерьезности всего человеческого осмотрительность, зоркость, ловкость в игре, наконец, уверенность [, даваемую] и смелость, спокойствие и великодушие, внушаемые мыслью о малоценности победы и выигрыша, — и ты поймешь [настроение] Цезаря. Я знаю, что ты будешь протестовать против этих размышлений, ибо не можешь отказаться, в той или другой форме, от «принципа» и «служения». Но верь, что как бы высок и горд ни был идеал стремлений человеческой личности, она, если делается слугой его, уже не автономная личность, не personnalité souveraine1286, и высочайшее может быть достигнуто только свободным и играющим с тучами взлетом орла, а не безустанно–добросовестной работой подъемлющего с морского дна свой остров кораллового полипа…. К чему вся эта долгая речь?… Увы, ни к чему. Мне отказано в привилегии твоего ума и стиля поставить в конце долгих рассуждений точку, начав с новой строки: «А веду я всю эту речь к тому, дорогой друг, чтобы» и пр., или: «Здесь я приступаю к тому, для чего было сказано все предыдущее», и т. п. Мораль моего apercu1287и поэтически–проста и поэтически–платонична: «Лидия, я хотел бы умереть в твоих объятиях!..» Пусть же этот влюбленный вздох поздравит тебя с годовщиной нашей второй свадьбы. Твой В.
185. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1288
Вторник.
Дорогой Славушка, посылаю тебе глупую «писульку» Сережкину, как он ее изготовил1289. Он с первого дня порывался писать тебе, но я заставила его писать раньше бабушке. Сегодня я их свела в школу. Она мне живо напомнила Копорскую школу, и меня охватило ощущение моего девичества, лучшие часы которо-
го были проведены в подобном же большом классе с грубыми партами, за которыми сидели такие же простые, довольные ребятки, счастливые ласкою и теплом школы. Сережа уже объявил, что ему больше нравится здесь, чем в лицее. Они ходят в класс с 8— 10 утра, потом прибегают домой, выпивают еще молоко и бегут обратно, чтобы до 11 взять частный урок у учителя: composition, calcul1290и по моей просьбе рассказы по древней истории, начиная с Востока. Ты можешь для чтения Сереже прислать «Восток и Египет»1291, кот<орый> прислала мне Яковлева. Спасибо, мой дорогой, за книгу1292. Какой ты добрый. Я просмотрела preface1293. Как интересно, но я еще не читала, т. к. когда в лесу, то так устаю, что просто валяюсь. Расскажу день: утром я пишу и валяюсь по очереди и делаю scappate1294в дом к семье, чтобы убедиться, что я не одна, там сидит влюбленный Тик, который страдает от нежной страсти ко мне. Я его отлично вышколила, он меняоченьбоится и послушен. Обедаем в 12 и собираемся в поля. В 2 проходим мимо почты, чтобы захватить письма. Затем тащимся вдоль обрыва в глубокую долину по склону горы по чудным лугам, прерываемым лесочком. Есть там местечко, где большие ели обросли со всех сторон котловинку, на дне которой течет ручей. Ручей в одном местечке углубляется, как крошечный бассейн, и там мы все булдыхаемся <так!> вволю вместо душа, вода студеная и после нее тело горит, как в огне. Побегав на солнце, мы садимся к костру: варим и едим картофель, яичницу, кашу и т. п. К 8‑ми возвращаемся ивселожимся спать. Вот жизнь! Ожидаемого все нет. Просила Дуню прислать лекарство, кот<орое> ей давали при прекращении мес<ячных>. Если это простое запоздание, то вызовет, если же беременность….. то надо думать, как устроить мою жизнь отныне по–другому, так как сцена тогда ухнула. Это удар неожиданный и жестокий! Сегодня 6 1/2 недель от первого появления в Женеве! Я, лично, не сомневаюсь, тем более, что у здешнего учителя 11 человек, а ему нет 40 лет1295. Кстати, у меня есть поклонник: здешний пастор, очень недурен, лет 30 с небольшим, потомок каких–то dues1296, франц<узов>-эмигрантов, роялист, воспитанный с due d’Orléans1297. От него зависело принятие детей в школу, и он, несмотря на мои отбояривания, нашел случай 3 раза приходить к нам: Mr Francois Morel. По воскресениям он звал детей в церковь, где он ведет курс св<ященной> Истории. Буду посылать. Слава, что ты зря ворчишь на меня. Я ни разу не пропустила более 1 дня между письмами. Писать каждый день очень дорого и отнимает всё время. Впрочем, я еще не нашла возможности приняться за роман: то маме, то папе, то брату, то Яковл<евой>, то Сперанской1298, то….. Сил нет и просто невыносимо. Слабость всё еще колоссальна. Любишь ли ты меня? Целую тебя, мое счастие, моя радость. Как можешь ты думать, что я теперь менее нуждаюсь в тебе. Я только живу тобою. Придумай, что нам делать. Что делать, если я беременна. Сомнения нет. Слава, я знаю свою природу. Пока еще, к счастию, нет тошноты. Я написала брату, как уведомить мужа об адресе через Женеву. Дорогая Слава, беру тебя на руки и прижимаюсь к тебе и целую тебя в губы. Дорогая Слава, не ленись мыть рубчик, я об нем думаю. Я целую его и тебя еще и еще. Любишь ли ты меня? Ты, кажется, отлично себя чувствуешь и весь предался работе? а я не живу, а только пребываю как–то. Жду, мечтаю.
Дорогая Вуня, прочитала твое длинное письмо1299, но оно меня ужасно утомило, т<ак> что ответить не могу: совсем голова кружится и хочется плакать. Знаю одно: хочу тебя, но хочу 1) чтобы твоя работане страдала, и 2) не могу выдумывать скрывательств, умру, умру. Хочу жить вместе. Умру просто. Повидай Гольшт<ейна>, спроси, беременна ли я. Кровотеч<ение>кончилось<во> Вторн<ик> 4 недели назад, продолжались 1 1/2 недели. Целую, обожаю. Больно от слабости. Завтра напишу твоя вся вся Лидия.
186. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2–3/ 14–15 июля 1896. Грион–сюр–Бекс
14 и 15 Июля
Дорогой мой Вячеслав, я получила всю кучку твоих писем в одном конверте. Я была такая усталая, что не могла даже сразу охватить их смысла, теперь я все поняла и, лежа в лесупод елями,которых здесь много, и в промежутки, играя в палочку–вор<овочку> или ужиная, я могла подумать о письме. Надо подождать еще неделю, максимум две, и затем непременно устраиваться вместе. Когда неоспоримо подтвердится моя беременность, то я, конечно, решу не ехать в Париж, если квартира этого не потребует. Говорить об устройстве не слишком тяжело пока, такое непреодолимое отвращение внушили мне нескончаемые планы бегств и скрывательств. Дорогой Слава, конечно, придется покориться и оставить детей однихдо осени,т. е. до начала занятий в институтах <?>. Кстати, спроси Гревса, когда начало. Дети здесь будут хорошо устроены, потому что у них хороший учитель, кот<орый> дает им частные уроки. Девушки настроились, и всё пойдет ладно. Но меня берет нравственная тоска, эта необходимость разъединяться и жить тайно, как воровке. Всё от крупного до мелочи изводит меня. Но оставим эти «капризы». Я объясню тебе условия.Деревнив Швейцарии все не выше 1100, 1200 m. Выше уже летние пастбища скота и маленькие домики, где обыкновенно даже нет комнаты, а спят вповалку со скотом и сырами. Таковы и La Croix и Taveyanne <?>, куда я хотела переселиться. Можно, вероятно,случайносговориться с каким–либо пастухом или пастушкой, еслислучайноу этих пастухов и пастушек есть спальная <?> и отдельная комната. Тогда можно их прогнать на сеновал. Но, конечно, так можно жить только взрослым. На всякий случай в Воскресение мы со старшими детьми и Анютой полезем с раннего утра в деревню La Croix, чтобы лично убедиться в том, что там есть. Есть еще исход: Villars и Les Bains. Схожу туда на днях. Эти деревни приблиз<ительно> на той же высоте. Но первая страшно шикарна и на 100 т. выше — там дорого. Вероятно, придется устроиться, как ты пишешь.
Утро.
С каждым днем, с каждым часом уходит последняя надежда: да, я беременна, мой дорогой муж. Я люблю тебя, я рада была бы иметь сына–однолетку с Лидией, и только три заботы тяжелым бременем давят душу: 1) слабость невыносимая 2) уродство, и страшно боюсь, что испортится фигура. Впрочем, у матери была фигура 18-тилетней девушки после семи детей. 3) сцена, эта прекрасная, манящая мечта, и этот Молох, которому уже были принесены в жертву годы, силы и деньги. И сколько желания, страсти было у меня. Это самое, самое, самое ужасное. Роды и беременность унесут еще силы. Но продолжаю утверждать, что я счастлива безгранично и горжусь нашею любовью, которая пренебрегла всеми низостями, спасающими супругов от детей. Пусть растут вокруг нас, пусть продолжают нас. О, только бы быть красивой, только бы любить друг друга. Милый, будешь ты меня любить? Милый Слава, эта беременность накладывает на меня священную обязанность беречь свои силы и восстановить здоровье. Для этого, конечно, немыслимо вернуться в Париж. Надо остаться в Швейцарии как можно долее, затем не знаю где устроиться: по возможности возле тебя, а если нельзя — то в Париже зимою, т. к. рожать надо там из–за записи. Поговори с Гольштейном, но скажи, что у меня очень аккуратная натура в смысле сроков. Пока я не чувствую ни тошноты, ни мучительного голода. Я очень хорошо себя чувствую, когда целыми часами валяюсь, дажене читая(до сих пор не могла начать нов<ый> роман читать). Но для того, чтобы чувствовать себя хорошо, должна спатьс 8 1/2 веч. до 9 1/2 утра,как сегодня. Видишь, какая негодная руина. Если бы я была не беременна, такой режим должен бы поправить меня, но при беременности надо максимальные средства для поправления здоровия. Но довольно, потерпим еще немножко. Спроси Г<ольштейна>, какой максимальный срок запоздания. Дорогой, мы с утра с Костей и с двумя девушками уходим в лес, dans un creux1300тенистый, с ручьем, в котором купаемся два раза в день. Уже обед варим в лесу, а потом ужин, и возвращаемся к 8 вечера, вымытые в ручье. Молока я пью сколько только могу. Свинины здесь нет. Да и мяса немного. Милый друг, прощай, пишу два слова маме. — Целую нежно. Часы присланы мне! Не сумели послать из Pontarlier. Теперь придется ждать свидания. Они мне нравятся, но, увы, дурак не выгравировал девизпечатными<подчеркнуто дважды> буквами.
Твоя Лидия.
187. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1301
16 Июля
Дорогой Слава, вот опять пишу. Планы и размышления не дают мне покоя. Дорогой, невозможно в денежном отношении1302перевозить девочку со свитою сюда, и вот почему: Если я еду в Милан осенью, то буду в Париже в Сентябре или Октябре и при себе отлучу девочку. Но этого не будет, т. к. я беременна, а будет вот что: Я проведу здесь Август и Сентябрь, а к Октябрю поспешу в Париж нанять квартирку побольше для всей семьи и с комнатой для тебя и выпишу детей. Ведь рожать можно только во Франции, следовательно, в Феврале или Марте надо быть в Париже, — это с одной стороны. С другой: детям всего лучше учиться в Париже или Женеве, а я не могу жить беременной в Женеве. Итак, или Милан или Париж. Я думаю, что для семьи Берлин невозможен. Я же могу приехать туда одна. Во всяком случае, я более не могу жить врозь с девочкой и с тобою и с осени соединю семьи. Придется, вероятно, открыться брату, и он наверное посоветует скрывать мой адрес от Ш<варсалона>, назначая переписку и свидания через Aíre. Детей старших, очевидно, надо сделать нашими сообщниками: другого исхода я не вижу. Столько о детях. Теперь ты: я полагаю, что всего счастливее для нас обоих было бы соединиться как можно скорее, т. е. как только окончательно определится моя беременность. Я думаю, что я не буду мешать твоим занятиям. Я ложусь в 8 1/2 час. спать, и ты будешь иметь спокойные вечера. А днем я буду молча валяться под соснами, а ты рядом будешь учиться. Я буду на костерке готовить твой ужин. Дорогой, я согласна, впрочем, на всё, что лучше для тебя. Теперь я пойду после обеда в Les Plans, чтобы там посмотреть. Сегодня я очень плохо себя чувствую — тоска. Должно быть, от холодных купаний в ручье, я ослабла очень, <и> ноги болят: совсем как от дум. Я пишу, а рядом лежат наши часы, которые вдвоем дружно тикают: твои большие, огромные, и мои крохотные. Мне они оба <так!> очень нравятся. Но я так устала, что молчу. Прощай, дорогой, учись, будь, как можешь, покойнее и напиши твое1303мнение.
Лидия.
ПришлиДунино лекарство.Ах да, посылаю тебе мою доверенность. Дорогой, придется тебе похлопотать. Будь добр, сходи в консульство и спроси, могут ли они принять ее со вставками внизу, не переписывая доверенность и не платя за нее вновь.
Сделай это скорее, друг. Иначе не примут, пишет Яковлев.
Твоя всею душою
Ли<дия>
Страшно наслаждаюсь часами: они рядом обворожительны, и я их постоянно укладываю на руке:ты купимне un noeud en acier, pour porter des toutes petites montres sur le corsage1304. Хорошенький ималенький.Посматривай в витринах.
Только что получила письмо, не успела еще прочитать: милый, возлюбленный, ради любви нашей, ради годовщины ее приезжай ко мне скорее: иду искатькомнатку нам.
Целую, обожаю, твоя.
Счастлива тобою.
188. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 июля 1896. Париж1305
16 Июля, вечером
Возлюбленная, божественная девочка! Сегодня разговаривал я с Гольштейном, и вот что он сказал:
«Поезжайте к ней, — были первые его слова. — Возьмите свои волюмы1306и отправляйтесь к ней!»
Причина твоего недомогания главным образомнравственная:физически ты здорова; должно нравственно хорошо себя чувствовать и быть спокойной. —
После столь сильного retour des couches1307, как ты имела, должно ожидатьбольшогозапоздания регул, — до двух месяцев; очень возможно, что ты прождешь месячных еще 4 недели; медленность их прихода вовсе еще не признак новой беременности.
Возвращение в Парижабсолютно вреднодля твоего здоровья. Должно пользоваться горным воздухом и отдыхать до самого переселения в Милан. Это физическое укрепление есть лучшее приготовление к твоему дебюту (о котором Г<ольштейн>, на основании женевского успеха, говорит уже с уважением… «О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха, жрецы минутного, поклонники успеха!…»1308).
Должно хорошо питаться, заменяя пищу, при отсутствии аппетита, молоком. Обычный режим твой должен быть по меньшей мере 3 литра молока. Количество, меньшее 2‑х литров, не оказывает никакого действия. И есть должна ты свинину. Свинины нет в Gryon — не отговорка. Купи окорок в Вех, и он станет тебе надолго… Купи окорок в Вех!.. Купи окорок в Вех!!
Возлюбленная, я принимаю за тебя решение, так как тебе трудно думать и решать. ВПарижтынеедешь. Яприезжаю к тебес булонской семейкой. В половине Сентября мы переедем в Милан.
Я надеюсь, что ты не будешь протестовать против потери уроков у Гейрот. Действительно ли они так необходимы? И разве не заменимы они уроками в Милане? И — raison supreme1309—не дороже ли твое здоровье этих уроков? —
Как и где мы устроимся, предоставляю решить тебе, основываясь на признанном тобою принципе отделения девочки от большой семьи. Можно ли поселить ее в Gryon отдельно, приставив к nounou1310Шарлотту, вместо Дуни, и отдав Дуню большой семье — ради [внешней] apparences1311и без потери существенного, так как девушки будут одинаково следить за содержанием Пантерки? Или мы возьмем Пантерку с собой?.. Если она будет в Gryon, не ищи для нас местечка, мы сами вдвоем отыщем себе уголок.
Распорядись относительно парижских вещей. Я думаю мебель продать не всю, а твою колоссальную <?> кровать, напр<имер>, отправить потом, малою скоростью, в Милан. Куда бы девать покамест другие вещи?
Приезд наш должно подготовить, по–моему, к Августу или концу Июля.
Вот тебе весь проект. Если лень думать, предоставь все устроить мне. Если не лень, пришли твои соображения и инструкции…
Милая девочка, не думай, что я хочу решать все за тебя. Я все сделаю, как ты хочешь и велишь, но думаю избавить тебя от беспокойств и колебаний, говоря, что имею une idee arretée1312относительно нашего образа действий1313.
Адреснашмы с тобой никому не скажем; не нужно, чтобы и брат твой знал обо мне и девочке. —
Г<ольштейн> очень, очень был мил. После завтрака он, я и Дуня поехали вместе на пароходе до Лувра, так как Дуню пришлось свести к дентисту, который ей пломбирует два или три зуба; я просил его о conditions favorables1314, потому что Дуня как gouvemante1315у детей знакомой семьи сама зарабатывает хлеб.
Пантерку Г<ольштейн> очень похвалил. Даже ее белизной не остался вовсе недоволен, говоря, что на то она и блондинка. И кормилицей очень был доволен, и образцовым содержанием ребенка. А меня встретил замечанием: «Можно ли было создать существо, до такой степени похожее на себя», и инсинуировал, будто Пантерке недостает только пенсне, бороды и сюртука, чтобы, при известном увеличении пропорции, вполне удовлетворительно заменять мою особу. На что я возразил, что хотел бы видеть вЛидииповторение Лидии и что ее материнские глаза, рот и улыбка вполне удовлетворяют это мое желание. В самом деле, вчера я вдруг имел sursaut1316удивления и радости, увидя, что маленькая Пантерка сделала мне улыбку и прищурила глазки совсем, совсем, как ты! У меня даже сердце прыгнуло от впечатления тебя.
Затем, дорогая возлюбленная, до свидания, потому что места нет и потому что теперь я с ума сошел на мысли о свидании! О, как хочу тебя опять видеть, целовать, ласкать, ласкать тебя до безумия! Я был очень счастлив сегодня письмом Сережи, даже Гольштейну похвастал его дружбой, которой очень горд. Сегодня, жаль, негде и некогда писать ему. Целую его и благодарю. Целую также Тика1317за нежную страсть к тебе, и Верушка <так!> за интерес к французским романам.
Весь твой В.
Анне Николаевне прошу прочесть вслух вот что: «Дорогая Анна Николаевна, помните свое слово и держите Лидию в ежовых рукавицах; велите ей есть свинину и пить три литра, не послушайтесь ее, не уступите ей, заставьте ее лечиться и молчать. Будьте здоровы и не поминайте лихом». Милая девочка, лекарство1318, вчера мною посланное по ж<елезной> д<ороге> (так как на почте не брали)не пейи не доставай из Вех! п<отому> ч<то> запоздание не ненормально, и чтобы не повредить себе, Г<ольштейн> ничего не велел делать для ускорения регул.
Не могу не обратить твоего внимания на одно весьма… весьма… неожиданное место твоего письма, а именно: «Я, лично, не сомневаюсь (подразум<евается>: в своей беременности),тем более что(sic!) у здешнего учителя (!) 11 человек (подразумевается>: детей), а ему нет 40 лет.Кстати(??!), у меняпоклонник»и т. д.1319Все, что можно заключить из приведенного текста, основываясь на его букве и оставаясь в пределах логики, но не допуская слишком далеких и смелых предположений, это — что твоя беременность и плодородие молодого грионского учителя находятся в [прямой связи] таинственной, но непосредственной связи…
Очень счастлив, что часы не пропали… Почему ты не любишь печатных букв? Угадал ли я девиз?
Целую мои часы,часы моего счастия…Поручил бы тебе поцеловать, да ты не можешь…
В.
Nounou сегодня попросила денег, которые понадобились ее родным, и я отдал за 3 месяца (по 45 фр<анков>) — 135 франков.
Консьержка все говорит, что никто больше тебя не спрашивал.Попросила платудо октября.
189. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 5/17 июля 1896. Париж1320
16 Июля, утром
Другая комбинация, Лидия! В случае, если ты не можешь вовсе отказаться от уроков Гейрот перед дебютом, нечего делать, придется тебе приехать в Париж, но только наСентябрь. Яприезжаю к тебе в этом случаенемедленнои (так как моя комната уплачена за 2 недели после 4‑го) долженнемедленнопринять меры к отъезду, почему тебе лучше телеграфировать ответ. А наша Пантерка останется до нашего возвращения (к Сентябрю) на старом месте. Я буду ждать тебя в Lausanne или Вех, откуда мы вместе найдем себе убежище. Если только ты будешь тосковать по Пантерине и скучать разлукою с семьей, о чем ты заранее должна подумать, то вся комбинация никуда не годится. Преимущества ее суть: 1) спасение для тебя будто бы столь нужных уроков, 2) экономия (квартира и мебель в Булони взяты до Октября, Пантерку в Gryon или с нами вместе устраивать нужно снова, платить за путешествие кормилицы и Дуни). Невыгоды: 1) утомление парижской поездки, 2) одиночество Дуни до Сентября. Кроме того должно принять в расчет срок отлучения от груди: в этом пункте я ничего не смыслю. Если ребенку нужна кормилица 8 месяцев, как ты говорила, то nounou1321придется взять в Октябре в Милан, и тогда потеря денег за ее путешествие в Швейцарию до некоторой степени окупается. Если же можно отлучить бедную Пантерку уже в Сентябре, то nounou можно в Милан не брать. — В Милан я уже в этом случае не поеду, а отправлюсь из Парижа в Берлин, где мне невредно будет сосредоточиться. В половине Окт<ября> я все равно должен быть там.
Мой совет — отказаться от парижских уроков! А с этим вместе и комбинация оставления Пантерки в Париже, неудобная уже по нравственным причинам, именно по возможному влиянию на душевное состояние твое и, быть может, отчасти Дуни, падает.
Я же очень счастлив, что могу сослаться на докторское предписание в оправдание того, что не выдерживаю голодное томление разлуки.
Дорогая Лидия, сегодня я в поэтическом настроении, потому что мне все грезится роза, — алая, раскрывшаяся роза под твоей юпкой <так!>… Твой В.
Сообщаю тебе на всякий случай, что у меня всего 1100 франков. — Написала ли ты в Лицей? и в школу Веры? Молчать об отъезде детей неприлично. Адреса давать не нужно. В.
190. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1322
18 Июля
Радость, хотела писать длинное письмо, но две причины мешают: 1) полная неизвестность ближайшего будущего и 2) то, что сегодня день прохладный и мы решили с утра, закусив, идти в Villars. Les Plans не очень–то понравилось: замкнуто в горах, как в ущелье. Я тогда еле домой добрела. Так устала. Сегодня напитаю <?> силы. Я думаю, что я поправляюсь, и ты не беспокойся за меня. Вот уже4ночи, что я сплю по13часов подряд и встаю свежая и с ощущением здоровия в теле, нс испытанным годами. Мысль увидеть тебя утишает тоску. Приезд Пантерки можно решить окончательно только когда решится вопрос беременности. Если этозадержка,как писал мне Г<ольштей>н, и Милан не ухнул, то все–таки желательно было бы привезти ее сюда куда–нибудь ипри начале учебн<ых> зан<ятий> в Россиисоединить с семьею. Если на горе будет холодно (Пант<ерка> избалована жарою), то можно их поселить в Вех, как < 1 нрзб>, как осеннее пребывание. Но ты, мой милый, должен приехатьради себя,на Август и Сентябрь. Я проведу оба месяца здесь. Лучше уезжай 1‑го Окт<ября> в Берлин, но эти месяцы проведи здесь для здоровья и сил. В разлуке мы оба теряем здоровье, и я хотела <?> только новых твоих обещаний приехать. Если я не еду в Милан, то дорого вести <так!> сюда девочку, т. к. все вернемся в Париж. Напишу завтра или вечером.
Твоя до дна
Лидия.
191. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1323
Дорогой друг, я пишу истерзанная, еле живая: сегодня с утра ушла в горы искать нам помещение и вернулась в 11 ч. ночи, плача от боли. Могу ответить на письмо завтрашней почтой и телегр<амму> отправить завтра. Относительно уроков Гейр<от> я ничего не решу пока, но Сентябрь хотела бы прожить хоть до половины здесь. Относительно тебя нахожу разумным ехать как можно скорее, и в Берлин проехать прямо отсюда. Относительно девочку <так!> боюсь, что поселение ее с нами вызовет массу неудобств с мамкой и хлопот мне и удержит нас от поселения внизу. А жить в три семьиоченьдорого, т. к. помещение дорого, не менее 50, 60 в месяц. И в Грионе нельзя ей жить, т. к пришлось бы сказать детям и всем, что она чужая. Есть два проэкта: 1) привезти ее сюда, прямо в семью1324, когда Шв<арсалон> будет занят в институте, т. е. в конце Августа, и отлучать ее здесь на чудном молоке и воздухе до Октября включительно, т. к. детей желала бы оставить как можно долее хоть в Вех; 2) оставить ее вовсе в Париже и при мне ее отлучить в начале Окт<ября>. Но в Мил<ан> я поеду одна впереди и недели через 2, 3 выпишу их, чтобы и язык и воздух остался им на весь Октябрь и долее <?>. Я бы стояла за 1‑й план, или же взять прямо к себе и посвятить в тайнуодногоСергея, без Веры. А Дуне и мамке как бы от себя нанять мою теперешнюю комнату, вполне отдельную. Это третий план. Думаю, что отлучение лучше здесь. Спроси Г<ольштей>на или реши сам. О квартире напишу завтра утром. Старайся приехать скорее. Твоя Л.
192. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 7/19 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1325
19 Июля
Дорогая моя Слава, всю ночь не спала от вновь нахлынувших забот и, кажется, могу представить на твое размышление и решение несколько важных соображений. До твоего вчерашнего письма я, точно убаюканная тишиною, спала и прозябала, не думая о всех наших мучительных проблемах. Милый друг, скажу прежде о старшей семье: очень подумываю не брать ее в Милан с осени и вот почему: 1) я была с детьми теперь, настроила их учение и вижу, что они могли бы работать далее одни, 2) они учатся так поразительно хорошо и плодотворно, причем шестилетняя глупышка оказала такие выдающиеся способности, что на частных, очень хороших уроках учителя идет наравне с Сережей, даже в арифметике, где делают умножение на многозначные, и вполне сознательно. Учит древнюю историю и грамматику шутя, правописание почти не хуже его, а слов знает больше. Я думаю, что для них обоих было бы несказанно обидно отправить их в Италию, на новый язык и новые затруднения, и опять показалось мне очень желательным оставить их на зиму в Женеве, где, весьма вероятно, будет и мать. Если так, то я осенью вместо скучного пребывания у отца приехала бы несколькими днями раньше, устроила бы квартиру, потом выписала бы их с Анютой и Шарлоттой и устроила бы. Они могли бы прожить там зиму, и легко было бы найти им репетитора, если не будет бабушки.
Теперь младшая семья: Пантерку и Дуню я взяла бы в Милан, где они осчастливили бы мое одиночество, где я растила бы дочурку и жила бы своим гнездышком. Если я возьму девочку в Милан, то мне не к чему, пожалуй, путать старших откровениями, и тогда я согласна потерпеть сливать семьи до весны. Теперь скажу относительно наилучшего, по–моему, устройства Пантерки в ближайшем будущем, устройства, в сильной степени вытекающего из будущего. Сначала о благе девочке <так!> без денежных соображений: ей будет 4 месяца 28 Августа. 4 месяца — хороший срок для кормления чисто грудью (спроси Г<ольштей>на, чтобы подтвердить мое мнение), в Сентябрев принципеможно без вреда отлучить ребенка, но для безвредного отлучения важны след<ующие> условия: хороший воздух, свежесть температуры (в жару опасно), прекрасное коровье молоко. Эти условия достижимы лучше всего в горах. (Очень прошу поговорить с Г<ольштейно>м от моего имени об этом, т. е. можно ли безопасно отлучить девочку в Сент<ябре> в Париже. Впрочем, против этого еще одиночество и беспомощность Дуни, если Г<олыштей>ны не возьмутся ей покровительствовать). Но мысль оставить девочку для отлучения в Париже пугает и мучает меня, и здесь начинается денежный вопрос. Это была бы 1)наивысшая экономия.2)Наименьшая экономиябыло бы тотчас привести <так!> девочку со свитой и поселить их со мной и тобой или отдельно. Здесь скажу то, что имею против их поселения с нами. Устройство мамки и хлопоты с девочкой (мамка при мне как при хозяйке будет страшно требовательна) пугают меня (о старших ясовсемне забочусь и веду прозябательный образ жизни), кроме того, здесь поселиться негде, как искать повыше в пустых chalets, где можем жить лишь мы с тобою без удобств и сообщений. 3)средняя экономияи благоразумие повелевает так: Оставить девочку на месте оплаченном и насиженном до конца Августа, затем выписать ее сюда и поселить (вероятно) с нами, и в течение Сентября отлучить ее сАнютинойпомощью, отдав Дуню, не столь опытную, старшим. Кормилице,конечно,ничего об отлучении до места не говорить, купить ей (ты должен купить) машинку для откачивания молока, чтобы она могла сохранить свое молоко при отлучении. Затем дать ей богатый подарок и отослать в конце Сентября в Париж. Девочку же пристроить где–нибудь до тех пор, пока я не возьму ее в Милан. Выгоды этого плана след<ующие>: 1) девочке хорошо в Булоне <так!> на груди, и мамке спокойнее и лучше не менять режима, 2) Августужасно дорогоймесяц в горах, и придется платить уйму за две кровати и комнату, тогда как в Сентябре можно будет за грош иметь на выбор квартиры, а теперь все1326занято: во всем Грион нет ниединойконуры для сдачи. 3) для мамки пища здесь будет вдвое дороже, чем в Булони, т. к. здесь свежее мясопочтинельзя иметь, и всякая сухая провизия дорога, а вина и пива нигде даже не видно в продаже. 4) дорога мамке стоит 58 фр. туда и обратно, Дуне же по дороге в Милан немного лишнего, зато отлучать здесь идеально, и можно смелее и скорее, чем в Париже. Раз же девочка будет отлучена, чудное молоко и чистый воздух не только заменят, но перещеголяют грудной режим в Булоне <так!>. 5) прожить еще 1 месяц с небольшим одной Дуня может свободно, а затем ей поможет Гревс или Г<ольштей>н переехать ради меня. Если ты согласишься на этот план, как мне кажется, соединяющий: разум, экономию и благо девочки, то ты должен осторожно сообщить мамке, что она в конце Августа должна переехать в Швейцарию, чтобы там докормить ребенка около меня. Наказать ей полное повиновение Дуне и указать ей Г<ольштей>на в качестве доктора и нашего друга, как на авторитет, заменяющий тебя. И Дуня должна обращаться к нему в случае нужды. Машинку для откачивания молока дай Дунетайноот мамки.
Относительно меня я скажу, что не могу теперь решить об уроках, да это и не важно: в конце Сентября только двинусь я отсюда, разве уж очень заметно окрепну раньше. Тогда не важно, в Милан или Париж на 3 недели съездить. В Милане яникогоне знаю, а он полон скотами: я напишу сама Гейрот, прося ее рекомендации (быть может), но не думаю, т. к. в качестве ее ученицы я найду покровительство в Миланском разбойничьем притоне. Она положительно имеет там связи: я читала письма дебютантки — ее ученицы.
Пока же я мечтаю вот о какой жизни: забраться повыше (о, как лучше еще там воздух! я испытала вчера), жить вдвоем с тобою, наслаждаясь более животно, чем интеллектуально, твоею близостью, твоею стихийною любовью, твоею защитою, словом —быть с тобою,и больше ничего, чувствовать тебя, и больше ничего. Ты бы учился, я бы валялась, где–нибудь на костерке стряпала бы под елкой ужин и обед, а ночевали бы в пустом горном chalet, ни заботы, ни громкого звука, ни ссоры.
Тебе же, мой дорогой, хочется в Милан? Но ты попадешь туда позже, мой Ангел? после Берлина? Тебе же не будет скучно со мною? Дорогой мальчик, теперь скажу о помещениях. В Грионе полно, в Les Bains душно, в Villars и полно и дорого: вот три места близь Грион, от которо<го> отселяться вне сообщения пешеходного янравственно не могу.Вообще здесь на одну, две ночи, на неделю, даже на две ужасно трудно устроиться даже в пансионе, где горды и прогоняют прочь без церемонии. Есть возможность добыть выше, наприм<ер>, 1500 т. пустой горный chalet, где весною был скот. В таком chalet бывает одна комнатка и балкончик. Но вокруг, ни в доме — никого. Говорят, что бояться разбоя здесь абсурд. Провизию я сумею доставать, а также и почту: воздух — бальзам, и свобода полная. До конца Августа не вижу более здорового и дешевого существования. Но если ты приедешь, чтобы самому искать, то знай, что мы будем в день тратить по 10–12 фр. по пансионам, а иного ничего нет. Еще поищу завтра. Скажи в принципе, согласен ли нанеудобствагорного одиночества.
Теперь о квартире в Париже: надо послать тихою скоростью: детские 2 кровати, мою и хорошие стулья, куда? в Женеву? Ужасно не хочется обременять тебя хлопотами, и поэтому лучше поеду в Париж к 1‑му Окт<ября>, не обойтись без помощи Гейрот. Я позову emballeur1327и спрошу его, что он возьмет за упаковку в солому и отправку вещей. Остальное продам старьевщику на rue Annonciation в конкуренции с старьевщиком с rue de Passy. Но важное дело. 1) заплатить за квартиру — пусть снесет деньги Дуня лучше, чем ты, 202 фр. и 5 на чай, и пусть спросит, до какого числа Окт<ября> квартира за нами. Пусть Дуня уложит все вещи,причем все мой вещи и ее вещи отдельно,кромемоих бумагимоих опер.Рояль пустьскореевозьмут до 21‑го Июля, адр<ес> Rue de la PompeAngelo,недалеко от cours Sauvrezis <?>. 2) узнай, мое золото, ради Бога, у своей швейцарихи адрес Mme Louis Nugues: напиши ей от моего имени,тотчас,что ее комод свободен, что квартира только до Октября, пусть она хлопочет его продавать, и не возьмет ли она на комиссию продать всю рухлядь. Кроме того, пусть она возьмет нам корзинку большую нашу. — Не забудь свою корзину у нас внизу. — Пусть Дуня спросит Г<ольштей>нов, как лучше перевести <так!> им их мебель: 2 кровати, стол, умыв<альник>, шкапик сломанный… Их concierge их привез, не увезет ли он их, или наш возьмется.
А в конце концев <так!> не лучше ли оставить Дуню и девочку в Булони и на Сентябрь: я буду иметь лишнюю причину ехать в Париж к середине или концу Сентября, в начале Дуня может понемногу отлучать. Окончательно отлучим к началу Окт<ября> и вместе отправимся в Милан с Дуней и Пант<еркой>. По крайней мере, и у меня будет пристанище: буду жить в Булони. Подумай, посоветуйся с Г<ольштейн>ом (узнай о часе у Гревса)и решай сам,и как можно скорее. Жду тебя, считая дни и часы, и очень, очень мучаюсь неизвестностью и нетерпением. Целую тебя, возлюбленный, о, как жду тебя. Решай скорее. Не забудь, что я дала 150 фр. вперед Гейрот и взяла всего 2 урока! Дорогой мальчик, когда мы будем вместе, будь терпелив <?>, решай. Посоветуйся с двумя для остановке <так!> на 1‑м или 3‑м плане — с Г<олыптейно>м и с Дуней. Возьмется ли она остаться до середины или конца Сент<ября> одна, и отлучать одна ребенка, и справляться с сердитой мамкой, которая, бедняга, будет в большом горе отлучать так рано. Я, конечно, с ужасом думаю об этом плане, ввиду 1) худших условий для дев<очки> 2) тяжести для Дуни. Но ведь если мы привезем девочку сюда, то с конца Сентября на месяц времени будет вот что: 1) ты в Берлине, 2) я в Париже, 3) старшая семья в Женеве, 4) младшая семья в? — О, как все это невыносимо сложно.
Надо сказать, что экономия первого плана при Дунином согласии начать отлучение была бы франков в 150–200. Анюта говорит, что молоко им приносят дивное, не знаю, как теперь. Пойми, чтоесли Г<олъштей>н одобритотлучение вБулонеи вСентябре,то я нахожу разумным так сделать, но, конечно, я очень огорчена, безумно, это тем более, что конец Сент<ября> и начало Окт<ября> уже могут быть очень холодными здесь, где им жить. А мне ехать в чужой Мил<ан> учиться — право, боязно <?>.
Тоска, дорогой, вновь меня одолела. Реши, мой добрый, мой хороший, моя жизнь.
Сама вчера рвала на высоте, там было 1800 т.
Посоветуйся с Г<ольштейно>м. О, какие мы несчастные, какая смертельная тоска. О, как я боюсь за девочку и за Дуню оставить их, но поговори и с Дуней, быть может, это разумнее всего. Боже, Боже, какая тоска.
Твоя Лидия, которая тебя обожает.
Жду, жду, жду.
193. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 7/19 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1328
Aspetti lettera decidere. Lydia.
194. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 7/19 июля 1896. Париж1329
Воскр. 19 Июля, 1 ч. дня.
Возлюбленная девочка, только что собираюсь писать, как приносят твою картолину от 18‑го, очень милую и умненькую (не сердись за «умненькую», Пантерка!), но уже устарелую, ибо написанную до получения моих двух писем с результатами Гольштейнова посещения. Утром же сегодня получил я твою депешу, посланную уже по прочтении этих двух моих писем, но ничего не говорящую, хотя и образцово вежливую: «aspetti lettera (per?) decidere»1330. Что, однако, я и без того бы сделал. Итак, моя Vossignoria — sta aspettando1331и предоставляет слово твоей. —
Милая возлюбленная, и я также — только и вздохнул, приняв решение приехать к тебе (как ни ворчи ты там, человеконенавистнический Гревс!). А раньше и жизнь мне была не в жизнь, и учебные мои студии захромали. —
Милая радость, я был вчера в консульстве и услышал то, что ожидал, т. е. отказ. Чиновник (qui nous épiait1332) уверен, впрочем, что банк примет доверенность в ее настоящем виде. В противном случае, они, зная теперь твою руку (!), готовы вновь засвидетельствовать новую доверенность и в твое отсутствие, но эта любезность будет стоить новые 8 франков. Возможно также написать тебе на полях настоящей бумаги, что приписку–де после даты доверенности сделала я собственноручно, и эту твою отговорку консульство может подтвердить своим «Сему верить», — но и это будет стоить 8 франков. Помимо же сказанного, ничего они сделать не могут; но, как сказано, чиновник полагает, что банк удовлетворится и настоящей доверенностью. — Вчера Гревс сообщил мне, что Ростовцев спрашивал его, правда ли, что я разошелся с женой, как говоритпрофессор Кондаков1333(и следовательно tutti quanti1334). Греве отвечал, что, вероятно, заключают об этом из нашей жизни врозь с женой и что сам он ничего не знает. Р<остовцев> ответил: «Ну, да ведь вы не скажете». — Вчера я по условию обедал с Рост<овцевым> и был у него: он показывал свои материалы. — Ответ твой Иващенко написан превосходно, нонемыслимопосылать его: он не только резок, оноскорбителен,и притом неосторожен. Лидия, обожаю тебя и живу только мыслью о свидании. Твой В.
Какие милые Яковлевы! Меня очень порадовало их поздравление с нашей девочкой. — Дорогая, не пей посланного зелья1335! Пиши о своем здоровье.
195. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 8/20 июля 1896. Париж1336
Понедельник, утром.
Вчера писал еще, взамен написанного в Субботу, но прежнее пусть остается как было написано1337. Итак, реши прежде всего, дорогая возлюбленная, приедешь ли ты в Париж. Цель твоего приезда единственная: уроки у Гейрот1338. Необходимое условие: такое состояние здоровья, при котором ты чувствовала бы себя совершенно окрепшей и сильной. Увы, я перестал надеяться на осуществимость этого условия. Пока должно во всяком случае думать не о дебюте, а о здоровьи как о высшем для тебя благе и высшей обязанности. По твоему письму можно предположить, что я настаиваю на твоем возвращении сюда: понимаешь ли ты, что яедваготовразделитьего при условии твоего полного поправления? Кто, как не я, требовал от тебя возможно дольшего пребывания в Швейцарии? Видишь ли, мы оба не знаем, как пойдет дело лечения. Могла ли ты предвидеть, что так затоскуешь, когда искала только полного уединения, даже уединения от меня? И можно ли было предвидеть, что весть о предполагаемом приезде Ш<варсалона> так тебя поразит? — чтб, впрочем, только симптом твоего страшного нервного и общеорганического бессилия. И можно ли было предвидеть, что семья вскоре окажется с тобой, вопреки всем нашим планам? Очевидно, что при всех этих изменениях, и при отчаянном твоем состоянии в настоящее время, и при том ужасе, в который повергает меня самая мысль о возвращении в Париж, — нечего и думать о нашем соединенииздесьв средине Августа, как мы рассчитывали раньше… Если же ты решишь не возвращаться в Париж, [то надо] а остаться подольше в Швейцарии для здоровья, то придется продать твой парижский скарб и приехать с девочкой… но куда? Повторяю, что жить нужно только так и там, как и где ты можешь чувствовать себя вполне спокойной. Я же предложил бы не смешивать пока семьи и оставить старших детей в Gryon, а нам поселиться в другом месте, которое бы 1) было достаточно высоко, 2) имело бы воздух, пропитанный запахомсосны(чего нет в неудачном твоем Грионе — неудачном, как все, что рекомендуют Гольштейны, как Конкарно1339—и что должно быть в Швейцарии и полезно и для тебя, и для меня), 3) имело бы не очень неудобное сообщение с Gryon. Причем мыслимо было бы даже поселение Пантерки в Gryon, но отдельно, с nounou1340и Шарлоттой [для того, чтобы нам] и без связи с детьми, но, конечно, при полной возможности постоянного присмотра за ней со стороны девушек. У вас там, вероятно, нет консьержей и меньше сплетен, чем в Passy, и девочка спокойно может житьбез связи и сношенийс семьей, в другой части деревни. Хотя за эту комбинацию не стою, а указываю на нее, чтобы представить тебе все возможные комбинации и представ<ить> <?> возможность, что мы вдвоем могли бы забраться выше и выискать местечко получше. Во всяком случае, должно, чтобы было высоко и был сосновый лес. — Вот, дорогая, что я пишу под впечатлением твоего последнего (субботнего) письма и перечитанного письма с цветами. —
Вчера я был на почте и говорил с начальником бюро, который показал мне твою новую картолину. Он сказал, что почта пересылаетвсетвои письма и что соблюдает полную discretion1341по отношению к сообщаемым ею адресам.
В субботу в библиотеке я беседовал с своим конкурентом Ростовцевым1342. Его теории не совпадают с моими. Диссертацию он напишет еще не скоро, но уже теперь посылает в печать статью с неизданными до сих под надписями, данными ему Борманом1343и очень важными для меня, так что я очень этому рад. Он предложил мне зайти к нему сегодня, чтобы посмотреть надписи и еще поговорить об общей нашей теме; вместе собирались мы и пообедать. О книге Книпа1344он также имеет очень невысокое мнение.
Милая радость, целую тебя.
Твой В.
Относительно часов ничего не понимаю. Что ты сделала? Поручила кондуктору отослать их?… Что значит «похлопочи»1345?…
Дорогая Лидия, напиши мне все искренне и подробно. Письма твои вообще неясны, и я должен многое угадывать в твоем настроении. Почему ты пишешь так редко?
Посылаю тебе лекарство, переданное мне Дуней1346, но я боюсь, что его употреблять не нужно и что оно может вызвать усиленное кровоизлияние. К чему форсирующее средство? Будь осторожна.
196. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 8/20 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1347
Hai ragione provero pazientarmi.
197. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 8/20 июля 1896. Париж1348
zinovieff
gryon
Non capisco risposta assurda voglio venire solo.
198. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 9/21 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1349
Вторник
Едва дождалась первого рассвета, чтобы писать тебе, милый друг. Меня и страстно тянет писать, и отвращение какое–то. Что писать? Неужели начинать сначала, неужели разъяснять то, чего ты не можешь и не хочешь понимать. Я поправляюсь, мне лучше, по–твоему, поэтому твоевеликодушиеостыло и я могу на несколько времени исчезнуть с твоего горизонта. Слава Богу, что хоть в твоем воображении мне лучше, хотя я этого не ощущаю! Знаю одно, что из всего моего пребывания здесь я имела 4 дня покоя, когда усиленные приемы брома навели на меня тупость, и в этом настроении я глупо поддалась твоим баюканиям, твоего <так!> эротическому напеванию, которое тебе приятно щекотало нервы, а мне давало иллюзию, иллюзию, иллюзию, которыми одними я способна жить.
Ты был так необыкновенно заботлив и добр, даже всякую практ<ическую> галиматью на себя брал, даже от дум хотел меня избавлять и дал мне жизнь обещанием решительным и восторженным приехать ко мне чуть ли не тотчас. Что случилось, не знаю, между любовными восторгами твоими и вчерашнею разумною телеграммой с rallegramenti1350по поводу моего выздоровления. Почему после всех иллюзий и надежд, обещаний приехать в пространных письмах, почему понадобился проклятый телеграф, чтобы выразить радость моего выздоровления и уговоры удлинить разлуку и сократить свидание до 4‑х недель, сократив заодно на месяц и мое пребывание в Швейцарии. Почему так <1 нрзб> выразить в телеграмме свое желание помучить меня разлукою с семьею здесь для 4‑х недель свидания с тобою, чтобы, пройдя затем через разлуку с тобою, соединиться со второю семьею, живя врозь со старшими и т. д. Видишь ли, может, это все так и надо, это очень разумно, но я в первый раз в жизни протянула судьбе руку, как нищий, просясебе,самойсебе,этому ничтожному, бессильному, никому не годному существу: немного воздуха, немного покоя и немного любви в придаток. Но дура, дура, разве это возможно. На <?> мое «надо» вечный «нет» разразился надо мною: мои предчувствия сбылись, гроза разразилась, и удар пришел от тебя. Конечно, только ты и можешь бить меня так, что огненные слезы из глаз вышибать. Ты волен в моем счастии и несчастии, в жизни и смерти, в радости и в муках, на которые более нет сил. Я получила телеграмму, возвратившись с нового похода за жилищем для меня и тебя. Я пришла к себе и горько рыдала, но потом я еще последним усилием овладела собой и еще заговорил проклятый покойник разум. Все это так разумно: я «поправляюсь» здесь, ты «учишься усердно» там, старшие около меня пока на 4, 5 недель, девочка где–то в Булоне <так!> — ей отлично, всем отлично всюду — чего же больше. Я легла спать, отослав разумную телеграмму после <?> бешеных, вырывавшихся из–под пера. Но чем я виновата, что ночью ужасные кошмары давили, пока я не проснулась в 2 1/2 часа и не стала рыдать, и стонать, и плакать до рассвета. Что мне делать с собой. О, ради Бога, не приезжай, не будь великодушен. Будь искрен и ты, как искренна я: скажи мне ясно, что я стою поперек твоей дороги, что ты не можешь готовиться к экзамену здесь, ведь я знаю, что отлагать экзаменневозможно1351,это был бы удар одинаково нам обоим, тебе надо покой, ты встретишься со мною не в добрый час: разыграв перед собою и тобой Carmen, я оказалась бессильной, ненужной сентиментальной тряпкой, единственная мольба которой: дайте мне перед смертью, никогда так страстно не желанной и призываемой, дайте хоть одно краткое мгновение прожить не в разлуке, соедините вокруг меня всех, кто составляет мою плоть и кровь: моего мужа, моих детей, мою девочку… Но я уже не молю этого, к чему? Мысль о том, что это сделалось лишь по моей мольбе, а не свободно по твердому пониманию и чуянию, что без этого я пропадаю, что это важнее всего, если я нужна, если я не лишний балласт, — эта мысль отравила бы мне твою жертву. Дура, я страстно мечтала, прожив с тобою Август одним, с конца его до конца Сентября соединить девочку с семьею и прожить под одним кровом всем вместе. Ты этого не понял, ты читал все глупые рассуждения разума, который давно уже говорит загробным, неживым голосом, ты не понял, что я умираю, умираю, умираю. Так пойми теперь и позволь мне перед смертью <?> приехать в Париж, не мучая себя еще месяцем или 7‑ю <?> неделями изгнания. Я оторвусь с болью от детей и прилеплюсь к тебе, посмотрю на девочку и отправлюсь на покой. Более жить для того, что «надо» и что «разумно», я не могу. Прощай, прости, ради Бога, ради нескольких радостных минут через меня, прости то, что я ворвалась в твою жизнь, чтобы мешать тебе, мучать тебя, тревожить тебя. Прощай.
Лидия.
Меня не могло сломить ни разочарование, ни холод одиночества, сломила любовь, сестра разлуки и смерти.
— Не успела отослать письмо, как получила твою телеграмму. Я писала «hai ragione, proveró pazientarmi»; «ты прав, постараюсь быть терпеливой». Чего тут непонятного?1352
Прости мне, я была совсем безумна ночью, теперь я спокойнее утром, но посылаю письмо, чтобы ты понял, как я себя чувствую. Что делать? ты прав. Очевидно, умнее всего поступить по твоему рецепту, и я почти прошу тебя не ехать: я в ужасе от мысли, что тебе будет хуже учиться, если же нет, то приезжай и реши, нельзя ли осенью пожить всем вместе. Прости меня, я сама больше ничего не знаю. Л.
Я могла бы прожить 3, 4 недели здесь без тебя, если бы не имела в виду разлуку надолго и скоро, и потом опять, и опять.
Причем не знаю, не беременна ли я, голоса совсемнет.
Совсем с ума сошла от проэктов <неск. слов нрзб> разлуки, разлуки, разлуки.
Дорогой Вячеслав, приписываю второе письмо, я тебя страстно люблю, ты не должен сердиться за мои вечные вспышки, ты знаешь сам, что когда так любишь, всё страшно за свою любовь. Что мне делать, сбилась я с толку и ничего не понимаю?
Не решай опрометчиво. Я скажу тебе, как мне теперь выяснилось: мне то кажется, что не хватит сил ехать в Милан одной с девочкой, до того мне ужасна мысль о будущем, что ничего не хочется, кроме как прижаться к тебе тотчас и держаться, пока не оттолкнет судьба, а потом минутами я смелее, и тогда у меня есть силы думать о будущем. Мне кажется, что в Милан очень запаздывать невыгодно, т. к. сделки усиленные идут с Сентября. Значит, если бросить мечту весь Сентябрь провести всем вместе, то надо мне уехать в Женеву в середине Августа, чтобы найти детям квартиру и устроить ее. На это пойдет неделя. Затем ехать в Париж. В таком случае, очевидно, Пантерке должно остаться в Булони. А ты? Ты, конечно? тоже должен остаться,ради занятий.Но, конечно, моя мечта была бы иная, чтобы ты приехал тотчас на месяц, а потом по состоянию моему или выписали бы Пантерку или вернулись бы в Париж. Но это ужасно неразумно ввиду занятий и расходов. Хотя есть и важная сторона, помимо нашего свидания — твое здоровье, которое бесконечно тревожит меня. Но, милый, если ты положительно боишься за занятия и для здоровия не считаешь это нужным, то прости мне мои стоны и поступай разумно, только я тогда постараюсь лежать и питаться здесь как можно спокойнее, но только до 10–12 Августа maximum, а потом в Женеву, а потом в Париж, чтобы быть там к 20 Авг<уста> и провести вместе весь Сентябрь. Я ничего, ничего не знаю и не могу решать, могу только плакать и плакать, оттого что хочу быть со всеми. Долг мой быть с этими детьми, так к<ак> ониоченьво мне нуждаются, и покидать их каждый раз мне острый нож. Счастие мое быть с тобою и радость быть с девочкой, и каждый раз, как я соединяюсь с одним, я грешу против другого и надрываю сердце. Эти дети льнут ко мне с нежным обожанием. Что мне делать. Но я буду терпелива.
Тебя обожающая
Лидия.
199. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 9/21 июля 1896. Париж1353
Вторник, 9‑го.
Дорогая Лидия! Вчера я заходил к Анджело, чтобы распорядиться относительно пианино. Он говорит, что, если ты вернешься в Сентябре, он согласен оставить пианино за полцены и даже (как он намекнул) даром на квартире на Август. Я обещал ему написать тебе и принести твой ответ. Итак, если ты приедешь для уроков в Париж и будешь нуждаться в пианино в Сентябре, то можно поставить ему условие — или взять инструмент тотчас или оставить его даром на Август, на что он заранее, очевидно, согласен.
Твой.
200. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 10/22 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1354
Дорогой Славушка, надеюсь, что ты не сердишься на меня, Если бы еще я сразу знала, что ты не приедешь, а то ты уже почти был со мною, и вдруг нет. Вероятно, это тоска просто от разлуки. Никогда так не тосковала, а теперь всё время. Спешу страшно: уже гремит почта.
Прошу в магазине книг спросить книжку по ист<ории> древней для детейанекдотически,напр<имер> Amé Fleury1355и т. п., не сухой перечень фактов, и несколько дешевых contes1356Вере (если найдешь), ивели послатьиз магазина.
Твоя Лидия.
201. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 10/22 июля 1896. Грион–сюр–Бекс1357
Orologio patisce troppo permetti portarlo Parigi.
202. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Июль 1896. Грион–сюр–Бекс1358
Мой дорогой Славушка, подумай, мой возлюбленный, не худо ли тебе ехать сюда для занятий. Я постараюсь потерпеть, но что мне делать, если я страшно тоскую по тебе. Очень прошу тебя решить, чтобы не повредить себе, и потом предупреждаю, что не отпущу в Берлин отсюда, а верну в Париж. Да, дорогой. Или ты забыл меня. О, если бы твое сердце болело, как мое, то ты не решил бы не ехать сюда. Я уже нашла комнату в Villars: она очень мала, но чистенькая, рядом кухонька чистенькая, и вот весь дом, и мы с тобой одни в нем, т. к. хозяйка, бедняжка, поденщица. Не будь важный, т. к. комнатки малы, но часто мы одни, и перед нами поле и горы. Детей перевела в chalet за 3/4 <?> часа, но в другой деревне: здесь была такая вонь, от отхожих мест, что мы задыхались. Можно не встречать их, так как прогулка их совсем иная, в другую сторону. Ты должен ночевать в Aigle и с вечера занять место в mal<l>eposte1359, а утром выедешь и будешь в 9 часов в Villars, где я тебя встречу. Если случайно Дуня в квартире, то привези мою шелковую юбку черную и два старых <1 нрзб>. Бери как можно меньше вещей, но две пары сапог и щетку для платья и старый синий пиджак и старые серые штаны <?>. Целую целую. Твоя твоя.
203. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 12/24 июля 1896. Париж
24 Июля.
Дорогая Лидия! Сегодня у меня праздник: день рождения Саши, — и мне хочется поделиться с тобой этим праздничным впечатлением… Пишу эти строки, только что вернувшись из Булони, где любовался на нашу девочку, сладко спавшую под своим кисейным пологом. Как она теперь выразительно смотрит большими,твоимиглазами, и восхитительно улыбается, и укает от радости, и подымается всем крепким тельцем! Я еще завтра перед отъездом побываю у ней. Когда опять ее увижу — Бог весть. Как хорошо там, в уютной, ярко освещенной солнцем комнате, где я хожу взад и вперед от большой постели, на которой величественно покоится Пантерка, к твоему портрету, стоящему на комоде, как почитаемый божок, — и от портрета к постели, и там и здесь вглядываюсь в глубьтвоихглаз, здесь — прозрачных и светлых, как голубой и чистый ручеек истока, там — бездонных и манящих, как омут горного озера… Вчера я говорил с Гольштейном. Он считает совершенно излишним везти девочку на месяц в Швейцарию для отнятия от груди. Молоко и даже воздух достаточно хороши в Булони, а в Сентябре здесь уже не жарко. С другой стороны, в Сентябре, после 4 месяц<ев> кормления грудью, вполне возможно без вреда отлучить ее. Если ты возьмешь ее в Милан и там увидишь, что она страдает поносом, то всегда можно опять дать ей (новую) кормилицу. Но он уверен, что до этого дело не дойдет. Девочка вполне здорова и содержится, можно сказать, идеально. О тебе наказывал мне Г<ольштейн> заботиться. Есть должна ты непременно, есть… и спать… и быть духом спокойной. До сих пор все время для твоего лечения пропало; должно вознаградить <?> потерянное теперь1360.
Писать ничего не хочется. Писать тяжело, когда в глазах только твой образ, в ушах — твой голос; письмо как будто отдаляет свидание. Во всяком случае, если скорее узнаешь, что сказал Гольштейн, будешь спокойнее. Он всегда к услугам девочки, по первому зову… Когда же и где я обниму тебя? Отчего ты упорно молчишь о том, куда ты выедешь и куда возьмешь меня? Я назначил отъезд, как писал, на завтра (субботу), 10 ч<асов> вечера, и должен быть в Лозанне в 4 ч<аса> пополудни в воскресенье. Когда буду в Вех, не знаю, но воспользуюсь ближайшим поездом с 3‑м классом. Заботит меня бремя книг, которое я фатально осужден влачить за собой. Ими полна корзина бывшая Алымовой, и ими же маленькая корзиночка уже прежде служившая мне для той же цели. Можно ли снести этот груз в chalet, избираемый тобой для нашей горной идиллии? Ведь к нему ведут, вероятно, только горные тропинки? — Как бы то ни было, я должен безусловно много работать, а работать без разных книг нельзя. А счастлив был бы я явиться к тебе лишь с двумя — тремя поэтами в легком чемодане да с стопой бумаги для собственного хозяйства наших соединенных Муз!
Сегодня rendez–vous с Гревсом у Щукина! Потом мы обедаем вместе и идем — «гулять». Можешь вообразить, как мы будем с Гревсом «гулять»! Все это произошло вследствие выраженного им желания провести со мной вечер вместе.
До свидания, возлюбленная! Хотел бы написать Сереже, да не по сердцу лживо умалчивать о том, что еду я к тебе; потому предпочитаю пока молчать. Целую его и младших. Молодец Вера! Я опять (особенно при рассматривании твоего девического портрета) начинаю подозревать, что она похожа на тебя в достаточной степени, чтобы заслужить мое обожание.
Книжки постараюсь добыть.
Твой В.
204. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 сентября / 7 (?) октября 1896. Женева1361
Кунечка, пишу тебе в 4 часа ночи и ничего нс вижу от слез. Или ты меня не любишь, что не знаешь и посылаешь на эту муку, на это безумие.Я не могу больше жить,это совершенно ясно, я могу толькобыть около тебя,и страшно думать, сколько еще лет впереди, и старость, и ты вдруг полюбишь другую, потому что таков закон живущих людей, и это не худо, только я больше не могу. Укрой меня от всего мира около себя, это неправда, я знаю, что ты не разлюбишь меня, только боюсь почему–то, что это закон людей, а я не могу жить без тебя и дня. Укрой в тишине от всех людей, я больше никогда не буду ругаться, потому чтотолько тобою жива,и только тобою жива душа, без тебя тотчас безумие заглядывает с насмешкой в мое окошко. Здесь собака целую ночь цепью ворочает, а сама не лает, цепь тяжелая, бренчит страшно под окном. Старик1362мне не рад, о детях и о тебени слова,и в ответ на мои рассказы —полное молчание.Верно, брат научил. Он жил недолго, и оба обманывали меня и не написали о состоявшейся подписи записки в консистории1363и между собою даже мало говорили о моем деле. Старик вчера не благословил меня и не отвечал на мои поцелуи, а когда я сказала: «Всё–то я волную тебя!», — он сказал: «Ах, да, да!» Куда же нам с тобою деваться от людей. Все настоящие люди сами беззащитны, а это не люди, а так, плесень. Бог знает откуда. Он, впрочем, внимателен, но холоден. Уж одно, что на встречу не приехал и не послал лошади, я ждала 1/2 часа и, поругавшись с «берлинскими» женевцами, едва достала коляску. Ехала и всё шептала на всему <так!> по дороге, которая очень красива: «Ненавистная, ненавистная!», уж проклят мне слишком этот город, как въеду, так и обезумею. Теперь только жду минуты, когда вернуться к тебе, ты меня возьмешь к себе, и я спасусь. Я даже по жел<езной> дороге не могу ездить без тебя: всё люди гадкие, такие гадкие, куда хуже, чем для Анны Карениной, просто одна плесень. Какие лица, какие тела понастроили душишки их, просто отчаянье берет. Я всё рыдаю. Ты меня укроешь. Я так счастлива была с тобою. Зачем ты меня отпустил. Разве не знаешь меня. Как я поеду в Россию? я не могу. Милый наш домик, наша комнатка. День и ночь я тихо лежу возле или близко около тебя. Так тихо лежать в защите всегда, чтобы ты был моею жизнью и силою! Не могу больше писать. Голова болит. Буду стараться спать. Знаю, что завтранепошлю это письмо, хочу, чтобы ты писал и учился.
Твоя Лида
205. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 сентября / 7 октября 1896. Женева1364
7 Окт.
Дорогой друг, пишу со случаем. Не тревожься обо мне. Спала богатырски. Утром в 9 часов разбудил меня приход доктора, которого отец вызвал с утра, не сказав мне ничего. Доктор прописал каких–то новых горьких капель, кот<орые> надо принимать по системе мышьяка для аппетиту и восстановления сил. Он, кажется, очень знающий — алопат <так!>. Отец сидел на моей постеле и все охал обо мне доктору. Вчера он был так растерян, и грустен, и убит, когда я сказала, что дети в Париже, что видно было, как он строил планы зимы со мною. Он ужасно мрачен. Я не выдержала, и когда он заговорил о разводе, повторила, что желаю выйти замуж. Он сказал только: «Смотри, никому не говори» Я ему сказала про тебя и про нашу любовь в течение более 2‑х лет, не упоминая о связи. Он говорит: «Если бы ты жила здесь, он мог бы приехать ко мне, я бы скрывал вас, вы бы виделись у меня и у тебя». Он отнесся со всею теплотою и деликатностью. Его любовь ко мне поистине изумительна, и мое сердце разрывается. Я сказала: «Я тебе сказала об этом, чтобы ты не думал, что я могу променивать тебя на простых друзей, и мне дороже всего жених мой и ты».
Если ты можешь устроиться хорошо и прожить в Берне недели 2, я была бы счастлива душевно пробыть здесь подольше. От брата ничего. Дорогой, целую тебя, ужасно спешу, чтобы письмо ушлос утра.
Где ты, мое сокровище? Меня судьба накажет, если я буду черствая с этим стариком. Всеми мыслями, чувствами, всем существом с тобою и твоя.
Л.
Твое испуганно бледное лице мучает меня. Будь спокоен, учись. Я твоя бесконечно.
206. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 сентября / 8 (?) октября 1896. Женева
Дорогой, прилагаю письмо матери1365. Решила бы совсем поступить так: старшую семью перевести <так!> как можно скорее сюда, наняв квартиру для них и матери и для отца. Лидию взять в Берлин и самой жить с тобою, навещая детей раз еще до лета. Это идеально для моего дела с Ш<варсалоном>. Думаю, что ты будешь совершенно доволен. Пиши тотчас прямо ответ по–итал<ьянски>, а через Париж пиши по–русски. Я страшно скучаю по тебе. Думаю приехать в Берндо приезда матери,т. е. через несколько дней, через неделю, до приезда детей. А потом придется встречать мать и приехать к тебе лишь в Декабре.
Войди вполне в дело и скажи мнение <?>. Голова к вечеру сильно болит, не могу писать. Днем было лучше. Поправляюсь. Работай и не тоскуй. Будь добр и сообрази хорошенько. Мой старик с ума сходит от радости.
Вся, вся твоя
Л.
Я смотрела на закат на Алона <?>, а ты? я думала о тебе о, как я тоскую, просто не знаю, как только терпеть.
Дорогой, дорогой, как я тебя обожаю, это просто ужасно, я не человек, а руина без тебя. Целую, целую. Муня, Мунь. Есть письмо тебе через Париж, где я забыла от усталости поставить Venceslas, просто Mr. Ivanov.
207. Иванов — Зиновьевой–Анниба. 27 сентября / 9 октября 1896. Берн
li 9. Ott<obre> alle 10
Eccomi, cara, in compagnia degli orsi bemesi, sotto l’ala protettrice di una grande cigogna d’argento (albergo zum Storchen), in faccia dell’antiqua fontana della strada antiqua Spitalgasse. Con tal compassione mi guardava codesta savia bestia, favorevole alle coppie felici, condolente cogli amorosi abbandonati quando errano attristati soli per le strade medioevali di questa cittá straordinaria che preferirei quasi e non volli più cercare niente di meglio contentissimo del prezzo modesto <degli> affitti di lire tre e mezza per giorno.
Ieri pure contemplavo l’Alpengluhen dalle kleine Schanze ed apprezzai degnamente la bellezza originale della città che l’anno passato aveva fatta su me una impressione piuttosto spiacevole forse perchè troppo piena era ancora la mia anima delle immagini care del paese «che il mar circonda e le Alpi»; qui invece si pensa all’Holbein, si pensa alla scena «am Tore». Altroieri vidi l’esposizione di Ginevra, non molto interessante però, degna tuttavia di essere visitata, soprattutto per gettare un colpo d’occhio sul villaggio svizzero, molto curioso e pittoresco. Mi piacque pure molto il gran quadro «Charles le Téméraire». Nella serata vidi il Mont Blanc in luce rosea ed ero molto rassicurato dalla letterina tua. Finito avevo pure l’affare del consolato. Ieri non c’era una lettera alla posta qui; ciò che mi sembra un buon segno. Aspetto dunque una lettera da te piuttosto domani. Sono però impazientissimo ed inquieto di nuovo per la tua salute. Forse stai soffrendo… cosa sai dell’arrivo di tuo fratello? Sono divenuto timidissimo per te. Penso a te continuamente
Tuo ora e sempre.
Nell ufficio di posta
Certamente il tuo progetto è buono. Ma come invitare la madre a Ginevra, se cerca queste? Domandagli se vuole venire; scrivi che hai progettato una migrazione a Ginevra che vuoi prima parlare con lei, che niente è ancora deciso, che sei pronta di riceverla a Parigi, se lei lo preferisce. Lascia ancora la famiglia a Parigi, non c’è premura. Importante sarebbe di sapere quando il fratello viene. Io debbo esser a Berlino dopo, il giorno 20. Spero pensai vederti presto.
No, non è buono il tuo progetto perchè la madre non può nè debbe esser sacrificata a tal punto da esser costretta di restare da Ginevra tutto l’inverno. È impossibile. Costerebbe troppa emozione, troppi dolori forse, alla vecchia signora anche se consentisse. Aspetta semplicemente la lettera del fratello; se arriverà presto aspettalo a Ginevra; dopo parti subito a Parigi per ricevere lì la madre. Se non arriverà presto fratello tuo, parti senza aspettarlo. Se l’aspetterai, vieni subito qui, perchè rivedrai il quale dopo ancora. Se no, vieni qui prima del partire a Parigi. Questa è la mia ultima parola. Tua sempre.
Перевод:
9 октября, 10 часов утра <1896>
Вот я, дорогая, и в компании бернских медведей1366, под защитным крылом большого серебряного страуса (гостиница zum Storchen1367), напротив старинного фонтана старинной улицы Spitalgasse. С таким сочувствием смотрел на меня этот мудрый зверь, взирающий благосклонно на счастливые пары и с состраданием — на покинутых любовников, одиноко бродящих в печали по средневековым улицам этого необычайного города, который я предпочел бы настолько, что не хотел бы искать ничего лучшего, будучи вполне доволен скромной ценой в три с половиной франка в день за комнату.
Вчера я также смотрел на Alpenglühen1368из kleine Schanze1369и по достоинству оценил подлинную красоту города, который в прошлом году произвел на меня довольно неблагоприятное впечатление, быть может, потому, что тогда душа была еще слишком полна дорогими образами страны, «объемлемой морем и Альпами»1370; здесь же думается скорее о Гольбейне1371, о сцене «Ат Тог»1372. Позавчера я посетил выставку в Женеве, не очень интересную, но тем не менее достойную поездки, прежде всего из–за возможности бросить взгляд на швейцарскую деревню, любопытную и живописную1373Мне очень понравилась большая картина «Charles le Téméraire»1374. В этот вечер я увидел Монблан в розовом цвете и был успокоен твоим письмецом. А также завершил дело в консульстве. Вчера не было письма на местном почтамте, и это, как мне кажется, добрый знак. Так что завтра буду ждать письма от тебя. Я снова довольно огорчен и обеспокоен твоим здоровьем. Неужели ты страдаешь… что ты знаешь о приезде брата? Я очень волнуюсь за тебя. Думаю о тебе постоянно. Твой ora e sempre.
На почтамте
Твой план безусловно хорош. Но как ты можешь приглашать маму в Женеву если она ищет таких? Спроси ее, хочет ли она приехать; напиши, что ты собиралась поехать в Женеву и что ты хочешь сперва поговорить с ней, что ничего пока не решено, и что ты готова принять ее в Париже, если она так захочет. Оставь пока семью в Париже, спешки нет. Было бы важно знать, когда приедет брат. Потом, 20-ого числа, мне надо быть в Берлине. Надеюсь — подумал я — увидаться с тобой скоро.
Нет, твой план нехорош, ибо нельзя заставлять маму жертвовать собой до такой степени, чтобы ей оставаться в Женеве всю зиму. Это невозможно. Слишком много потребуется от пожилой дамы эмоций, слишком много боли, даже если бы она согласилась. Просто дождись письма от брата; если он скоро приедет, подожди его в Женеве; потом сразу уезжай в Париж, чтобы принять там маму. Если брат скоро не приедет, уезжай, не дожидаясь его. Если хочешь, приезжай сюда сразу, потому что ты его увидишь опять потом. Если нет, приезжай до того, как поедешь в Париж. Это мое последнее слово. Твой всегда.
208. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26–27 сентября / 8–9 октября 1896. Женева1375
8 Окт.
Муня–мунь, золото, дитя, дитеныш, что ты делаешь? я, конечно, тоскую, сегодня тосковала совсем злостно, просто не знаю, как сладить с собою. Старик такой мрак на душу нагоняет. С одной стороны, жалок и добр. Заботы его можно сравнить разве с твоими: ухаживает, как нежно влюбленный, деликатный жених, стонет, и тоскует, и мрачен. С другой стороны, не понимаю его: вчера схватился за план привести <так!> сюда детей и с утра поехал к Жуковским1376спрашивать о квартирах. Сегодня же разговорился об обидах своих со стороны семьи и вдруг повернул назад: с матерью жить близко — ему неприятно, детям вредно менять школу и лучше оставить их в Париже. Решил так и точно повеселел…. Вот и понимай, вот и распинайся за стариков!
Муня–мунь, я теперь ничего впереди не знаю. Оставляю старику два, три дня на размышления, затем под каким–нибудь предлогом поеду в Берн дня через 4, 5, и пробуду с тобою, пока ты можешь! потом вернусь еще на несколько дней к нему, а оттуда в Париж. Но приезд матери оттянет свидание в Берлине! За то думаю остаться per bene1377в Берлине, куда не придется приезжать ранее Декабря. Возьмем девочку с собою, я ее отлучу и привезу к тебе на всё время.
Дорогой, напишимаксимумсрока, до которого ты можешь оставатьсяв Берне.
Если бы ты знал, как я люблю тебя, как тоскую по тебе — мое здоровье лучше. Невралгия еще есть, но слабеет постоянно, а силы прибывают. Не сердись на бестолковость или недомыслие в письмах: мои мыслительные центры еще сильно атрофированы пытками невралгии и слабости. Завтра едем к Жуковским искать квартиру уже дляодногоотца, и я пишу письмо поздно вечером, чтобы опустить самой. Целую, иду спать, бедное дитя, как ты спишь без меня? Как было хорошо день и ночь не разлучаться. Я даже ненавидела, когда ты ходил на галерею, откуда видна горная долинка. А теперь? Нет, любовь это оружие обоюдоострое. О, как она сладка, и как горька разлука, а любовь и разлука — родные сестры. Милый, я сильна лишь для любви и для смерти, но не для жизни и разлуки.
9 Окт.
Золото, не поехали, мечтаю снести письмо, выманив отца за ворота. Мне сегодня действительногораздолучше. Будь совсем покойна, капля! учись, дитя, учись, глупый дурак. Думаю, что, пробыв еще дней 6, отбуду повинность, потом приеду к тебе, на сколько ты можешь пробыть в Берне: но сколько ты можешь? Потом придется лишь в Декабре свидеться! Я думаю, лучше остаться дней 6 и уехать насовсем, а если ты не можешь дольше 22 или 23‑го, то придется уехать раньше и вернуться, что очень трудно. Целую, как люблю.
Вся твоя Лидия.
209. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 сентября / 10 октября 1896. Берн
8 Ott<obre>, alle 9 ant
Felice m’ha fatto la tua nuova lettera, perché vedo la salute tua ristabilirsi, il cuor tuo esser mío e posso sperare rivederti in pochi giomi… Quando pero arriverá il fratello? Forse hai giä delle notizie da lui, forse l’aspetti immediatamente…addio allora alia mia speranza di esser teco domani, dopodomani… Ma favorevole sarebbe per gli affari nostri il suo arrivo adesso: potresti comunicare meco personalmente ció che avrebbe detto… Imprudentissima, perché hai contate tante cose al padre? Ma non posso rimproverartene molto, poiché so come deliziöse sono le confidenze amorose… Senti, mío sole, avevo ragione io ieri negando che possa realizzarsi il tuo progetto senza grandi sagrifizi per i parenti tuoi (perché pensavo anche a tuo padre): non é mica facile alia vecchia gente di cambiare lostatus quo;piü volentieri lo mantengono tal quale. Non puoi né devi decidere alcuna cosa te sola, senza la madre. Aspettiamo dunque — non v’é nient’altro da fare… lo sto bene, mi sono stabilito nel nido del mió uccello assai cómodamente, ma il tempo stringe, la partenza é imminente per Berlino, temo l’avvenire, temo una separazione lunga. L’urgenza m’intimidisce, non studio bene. Ma esser tranquilla. Tutto si fará per bene. Oggi sono coraggioso assai e laborioso, perché felice. Basta pero, la mattinata si perde scrivendo, e tu sai stessa come t’adoro, e se hai dimenticato come, vieni affinché te lo rammenti.
Tuo ora e sempre.
Partire devo dopo il giorno 20 — forse il 21 o 22.
Перевод:
10 октября, 9 часов утра
Твое письмо меня обрадовало, потому что я вижу, что твое здоровье поправилось, что твое сердце принадлежит мне и что я могу надеяться, что увидимся через несколько дней… но когда приедет брат? Может быть, у тебя уже есть известия от него, может быть, ты ждешь его сейчас… тогда прощай моя надежда быть с тобой завтра, послезавтра… но его приезд в этот момент был бы выгоден для наших дел, ты смогла бы сообщить мне лично то, что он сказал… О, неосторожная, зачем ты столько всего рассказала отцу? Но не могу сильно упрекать тебя, ведь знаю, как сладки любовные тайны. Слушай, мое солнце, я был прав вчера, когда написал, что твой проект не сможет осуществиться без больших жертв со стороны твоих родителей (ибо я думал и об отце): старым людям отнюдь не просто менять status quo; они предпочитают оставить все как есть. Ты не можешь и не должна ничего решать сама, без матери. Так что подождем, делать нечего… У меня все хорошо, я удобно разместился в моем птичьем гнезде, но время летит, и мой отъезд в Берлин неминуем, боюсь будущего, боюсь долгой разлуки. Срочность меня пугает, и я нехорошо учусь. Но будь спокойна. Все образуется. Сегодня я мужествен и трудолюбив, потому что счастлив. Но хватит, все утро теряется в письме, и ты сама знаешь, как я тебя обожаю, а если забыла, приезжай же, и я напомню тебе.
Твой ora e sempre
Мне надо уехать после 20-ого, может быть, 21 -ого или 22-ого.
210 Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 сентября /11 октября 1896. Женева1378
Дорогой друг, пишу два слова у Жуковск<их>1379, чтобы только успокоить тебя: я здорова, письмо полученос трудомот вещего глаза. Не тревожься. Думаю дня через 3 ехать, буду телеграфировать тебе. Скажи, что ожидаешь жену, и поищи там комнату. Настроение очень тоскливое. Невралгияпрошла.До свидания.
Твоя Лид.
11 Окт. 96.
211. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 или 30 сентября /11 или 12 октября 1896. Женева1380
11 или 12 Окт.
Мунь–мунь, приеду в Четверг, в тот же час, что и ты. Отец не может вечером провожать меня. Я поеду до станции в Среду вечером, потом переночую в отеле и в Четв<ерг> выеду в 8 утра. Посылаю это поразительное послание, правда смех — адрес? В письме я чувствую всю истинно женскую нежность к «дите нашей», которую знаю в Анюте.
Скоро я увижу «дитю».
До свидания, все скажу лично.
Твоя Лидия.
212. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Октябрь н. ст. 1896 (?). Женева
Б. д.
Дорогой, успокойся, мне не дурно. Невралгия не сильна. Сейчас ложусь. Мой бедный, добрый старик не спал ни одной ночи от волнения, собирался посылать1381(на всякий случай зачеркнула фам<илию>) родных за мною разыскивать. Он очень несчастен и, конечно, моя душа страдает. Думаю, что мне будет недурно голове. Учись, будь покоен, ничего не бойся. Ora e sempre, мое счастие, моя радость, моя жизнь. Дорогой, не бойся за меня. Не могу писать, устала.
Твоя.
213. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 5/17 декабря 1896. Париж1382
17 Дек.96.
Дорогой Муня, теперь ты едешь и едешь, и погода такая грустная, и ты, Муня, грустный. Я тоже, Муня, Мунь, грустная, и голова тяжела, и глаза запухли от слез. Спала грустно. Утром прибирала свои вещи, но не нашла большой бухгалтерской книги, верно, ты увез, ужасно досадно. Милый дитеныш, давай трудиться и пробивать путь мужественно. Я завтра примусь за роман, а ты пойдешь к декану. Ты будешь умник и попросишь назначить экзамен как можно ранее, чтобы скорей вернуться в наше красное гнездышко, которое я берегу для тебя; я нагрею и оближу его, и тебе будет здесь хорошо. Давай мечтать о будущем бодро и бесповоротно, идя вперед по пути к нему. Золото, я люблю тебя и всецело твоя ora e sempre.
Девчурка не кашляет и скоро будет совсем здорова. Будет кушать манную кашку. Все берегут меня, и я всех берегу. Дуня стала развеселая, потому что Ал. Вас. посоветовала ей ехать в Россию самой искать места. Нам с Анютой тепло здесь втроем с Лидией. Теперь Лидия рычит, Анюта стирает, я пишу, прибрав кабинет, а серое небо под цвет настроению терпеливо и упорно льет немного тоскливый серый свет сквозь наше милое окно. Дорогой, целую тебя очень нежно, всею страстью и всею любовью.
Жду завтра телеграммы.
Вся твоя
Лидия.
Всё здесь говорит о тебе: о том, что ты был, о том, что ты будешь, и это греет чуть–чуть розовым теплом мою меланхолию. Здесь лучше, чем в чужой швейцарской избе.
214. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 6/18 декабря 1896. Париж1383
18 Дек. 96 г.
Дорогой друг, дитеныш Мунья Мунь, прошел второй день: девочка спала плохо, т. к. у нее насморк и она плохо дышит (кашля нет). Анюта глаз не сомкнула, и я спала мало и проспала до 12. Потом немного прибиралась, сшила занавески на комнатки во дворе, потом пошла к матери и незаметно прошел день. За ужином вела ученую беседу с Сергеем, потом читали о Иоанне III до его сна. Теперь сижу в столовой в ожидании Шарлотты, ушедшей к сестре в гости. Дуня кормит Лидию манной кашкой, а Анюта легла усталая. Сережа ворочается и пристает, мучимый учеными scrupules1384, а младшие после усиленных драк заснули как убитые. Мамашенька простудилась и попросила меня прийти завтра читать ей роман. Я рада, потому что чтение введет меня вновь в него. Хочу завтра не проспать и списать всю Чертозу1385. Все утро буду переживать сладкие часы работы вдвоем с моим дитей в неприглядной комнате в Arveye<s>1386, где было так бесконечно хорошо и счастливо.
Отец написал грустное письмо и, кажется, окончательно отказывается от надежды приехать.
Милый мальчик, я живу в атмосфере теплой любви к тебе. Распространяют ее Сергей и Анюта. В каждом слове последней слышится затаенная ласка и доверчивое расположение, а Сергей вчера без числа раз всем повторял, что он садится на место Вячеслава, потому что он его так любит, je l`aime tant1387, теперь после него он старший мущина. Козленок просил денег, чтобы ехать одному к Татану, и спрашивал меня всё, скоро ли он вернется.
Милый, я боюсь, что тебе было плохо, я ничего не могла думать, когда отправляла тебя, совсем пришибло меня. Я нехорошо собрала тебя, даже забыла ночную рубашку, малую <?>, и 2 платка, которые чинила.
Дорогое дитя, мои мысли с тобою всегда, все окружающая, вся жизнь вне тебя как прозрачная дымка, и сквось <так!> нее всегда сквозит твой образ.
Пиши мало, но часто. Не бойся писать открытые письма, никто не станет читать. Что сказал декан? когда получишь назначение для экзамена? видал ли Гиршфельда? Что этическая подруга?
Целую много раз, мой ангел. Люблю и обожаю. Сейчас иду в твою постель. Над нею витает дух твой, и во сне я ближе к тебе и понимаю ощущения любовника Гермии над спящею возлюбленной1388.
Твоя всецело
Лидия.
215. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 6/18 декабря 1896. Берлин1389
Берлин, 18 Дек. 96.
Дорогая возлюбленная!
Вот мы опять разлучены… Недаром твой поэт сказал, что земля — «остров желаний, надежд и разлуки»1390: наша жизнь проходит в желаньи, надеждах и разлуке… Как ты себя чувствуешь? В глубине души, я бы немножко не желал, чтобы тебе было совсем хорошо! Мне было так хорошо от твоих слез пред моим отъездом!.. Но ты «не подумай», что я «худо» тебя люблю… — не «альтруистически»… Я«так»с тобою,таквесь,такпостоянно! Я с тобой в нашей уютной комнатке. Хорошо ли тебе спится в ней? А мне разлука кажется легче оттого, что я знаю, что ты спишь в моей комнате, вблизи от моей девочки. Милая Лидия, ты получила телеграмму Orasempre1391? Ты почувствовала из нее, как я тебя люблю?.. Вот я опять в Берлине, в атмосфере деятельности, трезвости, некоторого мозгового напряжения и бодрящего зимнего холода. Время занято и расчетливо эксплуатируется. Все это прекрасно; жаль только, что от границы меня тошнило, эстетически тошнило от Германцев и Германии! Жаль еще, что я презренно обокраден. С посланной из Парижа малою скоростью корзины был снят дорогой замок, крышка прикреплена проволокой (в таком виде корзина была открыта в [на глазах] присутствии Frau L<öwenheim> на таможне) — и из содержимого похищены новые жилет и брюки, тогда как фрак, сюртук и старое пальто великодушно оставлены в корзине… Путешествие было довольно утомительно. В Ахене пришлось спешно перебираться с одного вокзала на другой, что было неприятною неожиданностию и испугом — легко было пропустить нужный поезд. Все однако обошлось благополучно. В Берлин приехали мы по расписанию: в половине девятого. Приходилось суетиться: устроивать <так!> багаж, деньги менять, помогать какой–то Француженке, соседке Эллы1392, не говорящей ни по–немецки, ни по–русски и едущей экономично в Варшаву. Успел однако заехать к Левенгейм, взять ключ и заблаговременно вернуться на вокзал Friedrichstrasse, где Элла ужинала в дамской sale d’attente1393. В 11 ч<асов> вечера она уехала: я взял ей билет прямого сообщения до Петербургав 3‑мклассе (такие билеты теперь существуют) и усадил ее в дамское купе. До границы вагоны 3‑го класса очень комфортабельны и не уступают почти, например, французскому 2‑му классу. Спутница моя благодарила меня, правда, за хлопоты и заботы, но кажется, осталась разочарованной в моей [занимательности] интересности. Я был решительно слишком предупредителен в отыскании повсюду дамских купе и в предоставлении моей молодой опекаемой права скучать в обществе существ, себе подобных. Она жаловалась мне — я должен в этом признаться, как это ни обидно, — жаловалась на скуку ее путешествия! Бедная, хорошенькая чухоночка!.. Она гарантировала себя от скуки на остальную часть пути, купив на берлинском вокзале какой–то «modernsten»1394роман, в черной обложке, с надписью золотыми буквами: «das Antlitz (или что–то в этом роде) — Christi»1395. Несмотря на мои сомнения, она уверяла, что это должно быть крайне интересно. В романе, впрочем, о Христе, кажется, нет ни слова. Изображаются нравы современные… Столь же превратное представление, как о моей интересности (ибо я претендую на таковую quand meme, — j’invoque l’autorité de M-me de H<olstein>!1396), вынесла моя златокудрая, пламенноокая1397Эстонка (не смешивать с Латышами!) о моей фамилии, которая должна переносить ее фантазию на родину Рудого Пан<ь>ка и Тараса Бульбы1398, хотя я и сказал раз, что не Петербуржец, а Москвич: истинного имени своего спутника она так и не узнала, равно и nom de bapteme1399. Спросить, верно, побоялась. Спросила раз только: «Позвольте спросить, вы надолго едете в Берлин». Я утверждал утвердительно; я большей частью живу–де в Берлине. — И так далее. —
Дорогая! Спешу, спешу — опоздал. Отправляюсь в Opernhaus — Beethoven–Abend1400, 7-ая Симфония. Буду слушать с тобой, Муз моих вещунья и подруга, вдохновенных спутница Мэнад1401. У декана сегодня, в пятницу, не было Sprechstunde1402. Пойду завтра. Сегодня утром рассказал Fr<au> Dr. L<öwenheim> наш роман. Она показывала большое сочувствие.
Целую, как люблю.
Поцелуй детей. Поклонись девушкам.
Засвидетельствуй мое почтение Софье Александровне и расскажи об Элле.
Твой В.
216. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 7/19 декабря 1896. Берлин1403
Суббота, 19‑го Дек. 96.
Милая девочка! Получил наконец от тебя маленькую, нежную весть1404, бедная, дорогая девочка, тихие, грустно воркующие строки, при чтении которых невольно думаешь: какая она тихая и тихо, женственно любящая! Le style, c’est 1’homme, говорят; очевидно, le style n’est pas la femme…1405Итак, ты «грустно спишь» без меня, моя Пантера–притворщица, декадентка, пишущая мне для упражнения в своем исковерканном стиле fin de siécle!1406Ты «грустная», и «серое небо терпеливо и упорно льет немного тоскливый серый свет сквозь милое окно», и [присутствие] то, что говорит вокруг обо мне, «греет чуть–чуть розовым теплом твою меланхолию»… А в соседней комнате между тем «рычит Лидия»… Какой лиризм!.. Но оставя шутки в сторону, я уже начинаю задыхаться без тебя, как без воздуха… Милая девочка! Твое письмецо лежало сегодня утром, в ожидании меня, — на столе в столовой, и Fr<au> L<öwenheim> могла штудировать твой почерк и воображать, какое пламя скрыто в тонкой оболочке маленького конверта. Недаром же она так сочувственно восклицала вчера, dass du «dich grämst»1407, вероятно, в разлуке со мной!.. Мы с женой были не пара, распространялась она, «sie hat eine ganz andere Richtung»1408, и это говорил уже ее покойный муж; от желания избежать разрыва, ничего не вышло бы, кроме лжи. «Aber was haben Sie durchgemacht!»1409. В моей передаче, краткой впрочем и совершенно правдивой, истории нас всех показались мне самому каким–то романом: подумай только — наша любовь, трагическая внутренняя борьба, отказ Д<арьи> М<ихайловны> своему обожателю, преследования твоего мужа, наше полуизгнание… Моя этическая подруга была видимо импрессионирована нашей романтической историей… Столько о нимфе — Калипсо1410. С деканом сегодня виделся. Он возвратил мне мое письмо и certificat1411Гольштейна со словами: «Beides war überflüssig»1412. Первое заседание факультета будет 14 Января, второе 28‑го или 21‑го. Я не решился экзаменоваться в первое заседание, и потому экзамен должен состояться во второй половине Января (21‑го или 28‑го). [Так как декан не знает точно, когда будет 28‑го числа второе заседание, то] Для окончательного определения дня, декан просил зайти опять в начале Января, когда будет установлено [ему известно] расписание заседаний. Из университета я поехал к Гиршфельду, но не имел должного élan1413для того, чтобы вынести из этого свидания многое. Г<иршфельд> участливо расспрашивал меня [о том], как жилось мне в Париже, о смерти матери, о том, буду ли я габилитироваться1414в России с помощью печатаемой работы, хочу ли я быть приват–доцентом в Москве, быть может, в Дсрпте… Я отвечал на это отрицательно, но не отрицал намерения эксплуатировать диссертацию в России и едва намекнул на намерение долее прожить за границей. Потом как–нибудь спрошу о возможности габилитироваться за границей. Мюнцер, мой знакомый, допущен приват–доцентом в Базельский университет на основании еще не напечатанной и не законченной работы о Плинии1415. Г<иршфельд> советовал раньше экзамена позаботиться об издателе и сделал некоторые указания. Он думает, что издатель будет недоволен, если я заставлю его ждать продолжения, и мы почти условились, что лучше издать манускрипт в его теперешнем объеме, а продолжение выпустить под отдельным заглавием «quaestiones alterae», т. е. «дальнейшие исследования». Вполне дарового издателя едва ли удастся найти; придется, б<ыть> м<ожет>, заплатить за 300 обязательных экземпляров диссертации и т. д. Посылал меня к Моммзену попросить прочесть написанный им подробный реферат о моей работе и оказать ему необходимую честь предложением экзаменовать меня. Вообще Г<иршфельд> был очень мил, просил заходить к нему советоваться, предложил мне пользоваться, если будет нужно, его библиотекой. Смеялся над моей медленностью. В начале Января будет праздноваться десятилетний юбилей нашего Института für Altertumskunde1416. —
Милая девочка! Вчера я слушал чудесный Es dur concert и 7 симфонию Бетховена… Было мне очень хорошо, и я слушал музыку, как обещал, с тобой… Почти не попал в залу, п<отому> ч<то> все билеты были уже распроданы. Тогда полицейский, Schutzmann, предложил мне «подарить» имеющийся у него случайно билет, и я должен был уговаривать его взять 1 марку, которую стоит билет.
Целую тебя упоительно. —
Твой В.
Из прилагаемого счета за Эллу, который ты передашь С<офье> А<лександровне>1417, видно, что из 250 фр<анков>, выданных ею, осталось у меня103fr<ancs> Как регулировать покрытие этого долга, ты решишь.
Весь твой В.
Поцелуй Сережу и Веру.
Пользуйся временем — работай над романом. Про тебя этическая подруга, почему–то сама догадываясь, спросила, занимаешься ли ты литературой. Видишь, какая она проницательная.
Свою коммерческую книгу ты найдешь на маленьком столе в нашей комнате. Видишь, я помню твое, а ты моего не помнишь: спиртовую лампочку не дала мне!
217. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 8/20 декабря 1896. Париж1418
20 Дек. 96 г.
Дорогой друг, спасибо за письмо. Только ты мало писал о своем разговоре, а всё глупости о своей Эстлянке <так!>1419. Пишу два слова: со вчерашнего дня я принялась за роман. Переписываю первую главу и вырабатываю многое в ней сызнова. Работа спорится: настроение самое рабочее, только девчурка спать не дает, и я очень устала. Она была больна, хотя кашляла мало, но плакала и капризничала по ночам. Сегодня ей гораздо лучше. Она моя радость, я в ней ласкаю тебя, и я счастлива в твоей комнате рядом с твоей девочкой. Дети ее обожают. Она, точно котенок, ласкается ко всем и всё улыбается. У нее очень тепло и красиво с тех пор, как перевесили белые кружева на стекло вместо creme. Очень много время <так!> отнимает мать, которая простужена и к которой сию минуту иду с детьми. Целую тебя нежно, моя радость, мое счастье. Давай работать и любить издали, увы, по идеалу Фьезоле. Целую рубчик и окрестности. Тебе принадлежу. Твоя Л.
218. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 8/20 декабря 1896. Берлин1420
Воскр. вечером, 20 Дек.
Гадкая девочка, отчего ты больше не пишешь? Одно только письмецо на двух страничках на три дня моего пребывания здесь. А я уже скучаю… Быть может, впрочем, ты сочла ненужным прибавить на конверте: «b<ei> Fr. Löwenheim»? Я еше не записан, консьерж меня не знает, почтальоны здесь, правда, очень внимательны и памятливы, но, пожалуй, после одного письма еще не заметили моего имени. — Милая Лидюша, сегодня я опять попал к Гиршфельду, потому что забыл вчера у него в передней зонтик, и горничная после тщетных поисков в разных местах доложила ему обо мне, и он вышел ко мне, говоря, что забыл мне вчера что–то сказать; но не мог все же припомнить. Я дал ему свой адрес. Он опять посылал меня к Моммзену и делал советы, как с ним говорить об экзамене. Я на этот раз сказал ему о своем намерении остаться, хотя бы на первое время, за границей. [Он не совсем еще понял меня и] «В Париже?» — спросил он. Я ответил, что не связан определенным местом. Тогда он посоветовал мне — так как мне нужно изучать греческую литературу для русского экзамена — остаться в Берлине: [сюда на] здесь, с летнего семестра, будет читать знаменитый эллинист, Wilamowitz1421. Я принял это к сведению. Потом я спросил опять его мнения об удобстве напечатания моей работы в объеме теперешнего манускрипта: он считает это вполне возможным, потому что она довольно законченна по содержанию, но мое намерение (которое вчера лишь утвердилось у меня) — прибавитькраткий очерктого, что должно было бы составить продолжение книги, краткий — для того, чтобы не затягивать издания — нашло полное его одобрение, это он считает гораздо более целесообразным, чем откладывание продолжения книги в виде отдельного исследования на неопределенное время. Я опять указал ему на свое желание отделаться поскорее от настоящей темы и перейти к другим научным задачам. Как на одну из таковых я указал далее на проект истории всаднического сословия в Риме. — «Ach, nein, nein!»1422—воскликнул он (как и следовало ожидать) — что, впрочем, очень мало потрясло меня. «После того как Моммзен только что дал исследование об этом в своем Staatsrecht1423?!… Это потом, потом!» — Вероятно, он опять будет предлагать мне что–нибудь очень специальное и тесное. Nous verrons1424. — Разговор этим в сущности ограничился. — Прибавлю, что вчера он высказывал мнение (на основании отзыва покойного Мендельсона из Дерпта и своего впечатления от книги об Августинах), что Крашенинников «scheint ein gescheiter Mensch zu sein»1425. — Столько о Гиршфельде. Frau Dr. со мной больше об интимных делах не заговаривает; зато мы втроем ведем горячие споры за обедом и ужином о всевозможных интересных материях, причем большинство моих мнений кажутся и матери, и сыну1426парадоксами. Милая девочка, я всегда рад с ними поболтать, чтобы избавиться от чувства (которое овладевает мной теперь в одиночестве), что у меня не хватает чего–то во мне, что у моей души и у моего тела ампутирована какая–то часть, без которой я живу, но живу наполовину. Милая возлюбленная, мне очень горько и грустно встречать здесь приближающиеся праздники, которые заявляют себя лесами елок на улицах. Горько и грустно быть без тебя и без нашей семьи, и тем более горько и грустно, что я понапрасну, в сущности, наложил на себя это наказание.
Конечно, полезно, даже необходимо было приехать теперь для предварительных совещаний; но все же понапрасну разлучен я буду с тобой все долгое время в ожидании экзамена. Впрочем, нечего жалеть о том, что, с одной стороны, непоправимо, с другой может принести мне огромную пользу, если я интенсивно воспользуюсь этим суровым средством против моего влюбленного шалопайства и буду работать… Je veux etre sage, tres sage1427—но все же [у] мне худо…
Вчера вечером я написал три сонета Гольштейну, а сегодня прибавил четвертый: таким образом, долг мой перед ним (я разумею его справедливое требование обращенного к нему послания) с лихвой покрыт. Прилагаю листочек1428. Если ты найдешь, что все в порядке (только при этом условии), пошли ему,снабдив предварительно, если хочешь, пометкой: «разрешено цензурой».— Понравятся ли тебе стихи? И какие больше?
Затем, моя обожаемая девочка, я целую твои ножки и левое колено и, с мыслью о том, что ты, вероятно, ложишься теперь спать, милая Пантерка, на мой широкий диван, принимаюсь за книжку… Пахнешь ли ты вервеной?
Что делает девочка? И как ест манную кашку?
Целую тебя нежно, моя, моя дорогая!
В.
У меня на столе лежит «Весна» Боттичелли. —
Сейчас, найдя случайно старые письма, открыл дату нашей прогулки в Колизей: понедельник, 16‑го Июля 94 г. — 17‑го мы ездили в Тиволи; 18‑го ты уехала в Швейцарию. 15‑го ты была в Анцио. Какое совпадение с датой переселения в Булонь. В ночь на 16-ое Июля 95 г. мы, в Булони, окончательно сошлись.
219. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 10/22 декабря 1896. Берлин1429
Вторник, 22 Дек.
Дорогая Лидия, спасибо за другое письмо и картолину; твои строки делают меня очень счастливым. Coraggio, coraggio!1430Будем, malgré nous1431, осуществлять фиезольский идеал1432. Вчера я был у Моммзена, но пришел к старику, видно, не в добрый час. Он принял меня церемонно, в салоне, с таким видом, точно образ мой никогда ранее не отражался на его сетчатой оболочке. — «Im vorigen Jahr haben Sie die Güte gehabt, die Rezension über meine Arbeit zu übernehmen; mir wäre es sehr wichtig, vor der Drucklegung der Arbeit diese Rezension einzusehen». (Говорю, как научил меня Гиршфельд.) — «Ja, ich habe Ihre Arbeit durchgesehen… aber ich erinnere mich an dieselbe nicht mehr». — «Sie behandelte die Frage über die Publicanen». — «Ja, das weiss ich, über die Publicanen… aber sie ist mir nicht mehr erinnerlich. Auch ist mein Referat wohl nicht eingehend genug und kann Ihnen kaum von Nutzen sein». — «Im Gegenteil, Prof. Hirschfeld sagt mir, Sie haben sich ziemlich ausführlich über meine Arbeit ausgesprochen». — «Wollen Sie denn dieselbe umarbeiten?» — «Ich glaube, ich würde dazu jedenfalls nicht Zeit genug finden; aber ich möchte mir doch vor der Drucklegung Rechenschaft ablegen über das Verhältnis Ihrer Ansichten zu den meinigen»1433. — В заключение Моммзен просит меня зайти еще раз, после того как он снова просмотрит работу, и — уже в передней — поручает мне просить декана от его имени о доставлении ему снова моей диссертации вместе с его рецензией, и назначает мне опять быть у него 2‑го или 3‑го Января. — Иду тотчас к Гиршфельду, который живет неподалеку, — третий день подряд, — и рассказываю ему, wie mein Besuch bei M<ommsen> abgelaufen ist1434. Услышав мою повесть о слабости памяти знаменитого человека, — он хохочет. «И все же вам необходимо будет при новом свидании сказать ему: «wünschen Sie mich zu prüfen oder soll ich mich an Prof. Hirschfeld wenden?.. Es geht nicht anders: er war Ihr Hauptreferent»1435. — Далее он говорил об экзамене: ich mache mir zu viel Gedanken1436, я пройду во всяком случае, он уверен в моем знании Staatsrecht’a, Моммзен также будет иметь gutes Vorurteil1437на основании своего отзыва о работе и т. д. — Хорошо это, что я тебе так подробно сообщаю все свои предварительные и ни к чему не ведущие sollicitations1438? Я пишу тебе теперь как жене, а ты ведь не всегда хочешь быть женой, ты — возлюбленная девочка, и мне бытак. такхотелось бы целовать тебя и иметь — хоть на одну ночку в неделю!Такмне теперь худо одному без тебя… Как Лидюша, бедная девочка? Где только она простужается? Очень радует меня то, что ты пишешь о настроении семьи. Дай бог, чтобы установилась в нашем home1439прочная и глубокая внутренняя гармония. — Отчего ты не пишешь о впечатлении, произведенном на мать романом. Сообщай мне коротко, что вновь придумала, и, если можешь, работай! Кажется, ты права относительно сумасшествия Опалина; и это можно сделать grossartig1440. Пиши мне всегда, хорошо ли тебе физически. Приветствуй от меня всех наших. Прижимаю тебя к сердцу. Поласкай за меня Пантерку–котенка.
Твой В.
Мне очень приятно всегда писать на конверте наш парижский адрес; приятно знать, что я здесь в гостях, что у меня есть дом и что в этом доме ты. —
220. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 12/24 декабря 1896. Париж
24 Dec. 96
Дорогой Муненок, наверное, ты и скучаешь, и сердишься на меня за мое молчание, и представь себе, возлюбленный, что я не виновата. Вот два дня совсем шальные. Вчера я хотела писать тебе, но весь день провозиласьспечкою для матери. Старуха совсем больна — простужена, и в ее комнате отчаянный мороз. Пришлось мне отыскивать саламандру1441и, что хуже, устанавливать ее: она дымила. Едва поспела к обеду к Гольштейну. А дома ночи ужасно плохи, и я на ногах качаюсь. Здесь в нашей комнате Пантерка не давала спать, и я a regret1442решилась на одну ночь уйти на ту квартиру. Но там постигла меня горькая участь. У Тики страшнейший судорожный кашель, и уже 3 ночи, как я опасаюсь, что он умрет синкопом. Вчера Гольштейн хлопотал с обоими младшими. Лидюшу рвет иногда, потому что она чуть–чуть кашляет. Гольштейн нянчил ее с такою любовью, что мне горяче хотелось обнять его нежно и поцеловать. Он держал ее на руках: она сама потянулась к нему от Анюты, он плясал с ней и говорил совсем особенным мягким низким голосом. Какой он прелестный, добрый человек. Меня он глубоко тронул. Он нашел девчурку здоровенькой, присутствовал при еде и не решился ничего ей давать против остатка легкого бронхита. Лидюшка обворожительна. Бедное дитя, сколько ты теряешь, не видя ее рожицы. Она вся растворяется в улыбке и часто на подушечке машет головкой, точно «нет» говорит, подымает кверху ручки и перебирает быстро пальчиками, или лежа пляшет животиком, который подымает кверху колесом. Звуки ее горлышко издает необыкновенно, неподражаемо мягко, точно воркует нежный голубок. Словом, она с каждым днем прелестнее и прелестнее.
Бедному Тики дают и опиум и хину в огромных дозах. Этот жалкий и терпеливый ребенок поистине страдалец. Он даже ест хину горькую без особенного протеста. Старшие здоровы. Вера написала тебе очень хорошо письмо, и вдруг Сережа нечаянно его облил чернилами! Она плакала и должна его переписывать. Сережа готовит тебе нежное послание на 3‑х языках и картину «Встреча Вячеслава и Сережи». Сегодня он приглашен Гольштейном на весь день и даже с предложением ночевать! Гольштейн в нашем монастыре был как сыр в масле: очень счастлив, очень весел, мил и прост. Стихи твои1443ему очень понравились, он говорил несколько раз, что подавлен ими. Хочет отвечать в стихах1444, но боится, потому что очень трудный и большой труд ты ему задал. Стихи твои прелестны и ужасно остроумны. Я в них влюбилась. Я спала с ними и с твоим письмом и утром проснулась оттого, что мне стало очень, очень хорошо. Странно, правда? Письмо было на простыне со мною. Затем признаюсь в одном деле. Не брани, мальчик. Третьего дня читала первую главу1445матери: онаничегоне поняла, т. е.ничего,даже ни одной картины не поняла, и в «мечтах» увидела лишь пейзаж. Я была даже импрессионирована и подумала, быть может, понимаем лишь мы с тобою, так как мызнаем,а другиеникто ничегоне поймет.И я прочитала две первых главыГольштейну. Не брани. Non с’ё nessun pericolo1446. Он понялкое–что,но мало, и главным образом qu’il у a quelque chose1447, что он повторял много раз. Он сказал еще: «Дурно ли, хорошо ли или очень хорошо выйдет вещь, — она Ваша личная, оригинальная до такой степени, что никто не найдет ничего заимствованного. Стиль романа органически связан между собою, очень необыкновенен, странен, но настолько необходим сам в себе, что я не могу сказать, как хотелось бы при чтении всякого иного произведения: вот так бы лучше или этак». Он был видимо очень сильно удивлен и импрессионирован моим… развитием! Он назвал это философским романом. Эти две главы не могли выдать ни единой мысли, но беда в том, что мне страстно хочется исполнить его просьбу и читать далее. Напиши, обдумав зрело. Мне страстно, страстно хочется, и с одной стороны мне это было бы ужасно полезно.Позволь!
Он говорил, что мои герои заряжены электричеством в высшей степени и читателя ждет ежеминутно разряжение атмосферы, полной электричеством. Он говорил еще, что литература мой путь, а не сцена, где я могу быть лишь второ — и третьестепенной величиной. Прости, Муня, что я читала. Я без тебя не смела читать более 2‑х глав. Первую я всю переписала и закончила, кажется, удачно. Принимаюсь за вторую. Работать можно, и даже очень можно. Я работаю довольно много, а когда буду спать, то успею еще больше. О, la grande nouvelle1448! Лидия сегодняпо советуГольштейна получит желток. Покупают ей яичко прямо из–под курочки. Ангел, мальчик, пиши про всё, всё. Спасибо за прелестные письма. Меняочень1449огорчил Моммзен. Утешь меня.
Значит, Гиршф<ельд> экзаменует?Видишь, напрасно ты так много учился! сам экзаменатор вперед пропускает тебя. Учись, мальчик, сиди в своих научных парах, это полезно. Давай выбиваться, мальчик, давай брать славу и положение приступом. Avanti, avanti, sempre avanti. Ewivo Fiesole!1450
Только, мальчик, ради Бога, ради всего, что дорого, ради возможности жить, ради счастия, не изменяй мне. Работай и не страдай, мальчик. Будь chaste1451! Сохрани нашу любовь незапятнанною: твердою, как алмаз, глубокую <так!>, как сафир, и божественно страстною, как пламень, скрытый на дне третьего отверстия моего кольца.
Мальчик, я твоя, люблю тебя, тебе принадлежу, тобою существую.
Лидия.
221. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 12–13/24–25 декабря 1896. Берлин1452
24 Дек., вечером, 9 часов
Ах, как скучно! Отчего же ты — уже два дня — не пишешь? Знаю, что в эти дни на почте необыкновенный наплыв писем и посылок; быть может, чрез это письмо твое запоздало: но мне от того не легче…
Warum ich wieder zum Papier mich wende?
Das musst du, Liebste, so bestimmt nicht fragen
Denn eigentlich hab’ ich dir nichts zu sagen…
Doch kommt’s zuletzt in deine lieben Hände14531454.
Вот, написал тебе несколько строк, и легче стало: обращаюсь к своим книжкам. Прощай!
25 Дек. утром.
Отчего я окончательно забыт тобою?
… Ах, скажи мне скорей,
Отчего ты забыла меня?1455
Утешаюсь мыслью, что письмо твое запоздало. Рождественный наплыв писем и посылок здесь так огромен, что почта нанимает на это время массу частных лиц и экипажей, занимает целые здания — как, напр<имер>, в этом году галерею здания Выставки1456. При этом [совершенно] бывает всегда констатируемо огромное число пропаж вещей и потерянных писем. К Löw<enheim> не дошел на этот раз ящик, посланный из Дрездена ее племянником. Быть может, и твое письмо или твои письма пропали.
Третьего дня я был у декана и передал ему поручение Моммзена. Моя работа с его рецензией [буду<т>], вероятно, уже отосланы ему.
Что у вас делается на праздниках? Будут ли дети иметь елку и когда?
Пишешь ли ты? Разумею, роман…
О, как невыразимо тоскливо быть оторванным, как я, от своей милой и не иметь даже ни строчки от нее, особенно когда все кругом справляют «vergnügte Feiertage»1457. К счастию, у L<öwenheim> [посл<е>] со смерти ее мужа не бывает елки. Она с сыном уходили вчера к ее родителям, которые устраивали у себя Weihnachtsbaum1458для родичей. Вчера из моего окна видно было, как во всех этажах противоположной стороны улицы теплились рождественские свечи. До меня доносились флегматические и елейные звуки «Stille Nacht, heilige Nacht»1459: какие–то соседки пели этот и другие благочестивые гимны хором, плохими голосами особенного тембра женских немецких голосов, и часто детонировали. Это переносило меня (неприятно) in meine Lehrjahre1460. «In meiner Zelle»1461—в моей просторной, уютной и теплой комнате, где смотрят на меня со стен Декарт и Дарвин, Сивиллы Рафаэля и Микель–Анджело, — «brannt wieder freundlich die Lampe», как у Фауста, — aber «in meinem Busen» war es nicht «helle»…1462
Soviel von meinen hiesigen Weihnachtseindrücken!1463
Кажется, я решительно и навсегда потерял вкус к немецкой среде…
Вчера я написал Д<арье> М<ихайловне> — Где она теперь, впрочем, не знаю. Послал поэтому свое письмо заказным. Я сделал в нем наконец те касающиеся наших отношений и семьи сообщения, о которых говорил: [о том, что] о девочке, о твоей второй беременности от меня, о том, что мы устроились наконец [почти] вместе, хотя и в двух разных квартирах, и что принуждены оставаться за границей. Но главное содержание письма заключалось в соображениях по поводу отказа К<рашенинников>у1464. — Доверяться Дмитревским, конечно, можно свободно; а [более] внести менее принужденности и сдержанности в переписку мне бы очень хотелось, потому что неизвестность о том, что она переживает, меня мучит невыносимо. Я так хочу и столько раз обещал быть ей другом, что не могу не доверяться ей; если она не захочет отвечать на доверие доверием, тем хуже для моего душевного спокойствия, но вина в том будет лежать не на мне. — Целую тебя, милая радость! Весь твой
В.
222. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 декабря 1896. Париж1465
25 Дек. 96 г.
Дорогой Муненок, целую тебя нежно. Письма от тебя не было еще, кроме детского. Дети были им очень счастливы. Солдаты еще не пришли, зато пришла бабушка, которая легла на твой диван, хотя без удовольствия: чует ее антивакхальное сердце, что это ложе охотно посещается Дионисом. Так как она очень кисла, то я ее уложила на подушки дремать, а сама села писать моему дорогому, возлюбленному мальчику. Вчера что делал ты, золотое дитя? Мы не праздновали, но вышло вроде праздника, потому что пришлось, на весь день привели сюда старуху, и я сделала вкусный дневной обед, и дети кричали по идее Сережи: «Vive les vaches»1466при виде большого блюда creme fouettée1467и marrons1468тертых. Потом мы все время играли с ними в жмурки и другие игры, в разгаре которых около 6-ти вечера пришел Гольштейн взглянуть на бедного Козлика, с которым я провела бессонную ночь. Ребенка теперь засыпают хинином в огромных дозах.
Узнав, что к обеду холодная свинина с майонезом, он остался в нашем монастыре. Я угостила его дюжиною устриц. Он был очень мил и ласков со всеми: нашел меня очень усталою и велел a tout prix1469отдыхать, но что фатально для меня, это то, что он Анюту нашел в худшем состоянии, чем меня, и велел ей спать непременно спокойно, иначе «повторится прошлогоднее»1470. О дети! дети!..
Писать дальше роман я не хочу без тебя, только буду отделывать его.
Дорогой мальчик, уже через 2 недели мы будем на 3, 4 дня вместе! Но когда вернешься ты в Париж? увы, боюсь, что не скоро. Меня мучает эта мысль, напиши хоть приблизительно, как тебе кажется.
Спешу отослать письмо. Лидюшка совсем здорова, веселая и задорная.
Я наслаждалась сегодня на твоем диване, слушая воркования нашего засыпающего голубка и дорогой голос Анюты, и мне спалось лучше.
Целую тебя, мой ангел, не знаю, что бы сказать тебе ласкового, чтобы ты почувствовал всю силу, всю страсть и глубину моей любви безграничной, бесконечной.
До свидания, радость, свет, счастье мое. Твоя вся Лидия.
223. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/28 декабря 1896. Париж1471
Дорогой дитя, получила вчера твое рождественское письмо, такое грустное и жалкое. Мальчик, будь умник, не тоскуй, а учись. Давай parvenir1472, что же это, закопать таланты в землю, нет, надо продуцировать, иначе ты совершаешь преступление. Всё, всё наружи: что есть в печи, на стол мечи. Проникнись энергией и упорством и бодростью, мой мальчик. О, если бы во дне было 48 часов. Я проклинаю жизнь лишь за одно: за ее краткость. Милый ангел, ты скучал на рождество, я же не имела чувства праздника, ведь ты забыл, что мы решили устроить елку и праздновать русское рождество: я так и настроилась. Дорогой ребенок, наша девчура умнеет с каждым часом, ты представь себе, что она знает свою кастрюлю и злится, если долго варится каша. Глаза у нее сознательные. Желток она отлично переваривает. Я купила ей разных мук (farines1473) у Potin1474, чтобы разнообразить еду. Ест она очень правильно и впору. Спит чудно. Костин кашель полегчал. Меня изводит мать: все в ней рвет меня на части: и сердце сжимается от жалости, и вместе с тем эстетически гадко смотреть на ее грубую бестактность и полное отсутствие материнского чувства ко мне. Отец не приедет, так как боится «вреда для здоровья», хотя и желал бы «быть мне всем полезным, пока он жив».
Лицемеры и эгоисты! Мое время летит ужасно: благодаря слабости не могу работать по вечерам, а день крошится: дети, хозяйство, мать….. Дорогое существо, я сплю всё у тебя, и мне хорошо. Как горько думать о тебе: тебе хуже куда, потому что ты один и ничто вокруг не говорит обо мне. А здесь девочка сама и, кроме того, всё, всё полно тобою здесь. Какая прелестная рабочая лампа у нас! я купила в Printemps1475: изящная бронзовая с каменной колонкой, светлая, абажур золотисто–желтой бумаги вроде пергамента. Когда ты приедешь? Хочу в России пробыть как можно меньше, быть может, 8 дней, затем к тебе. А когда ты сюда? и как рисуется тебе будущая зима?
Я очень довольна тем, что ты написал Д<арье> М<ихайловне>. Дорогой ангел. Я посылаю тебе еще денег на днях, а из этих отошли в Россию Саше. Впрочем, ты не знаешь адреса. Напиши, как быть. Я приеду к тебе ЗО-го Дек<абря> ст<арого> ст<иля>, пробуду 2, 3 дня. Привести <так!> мне тогда остальное?
На новый год н<ового> стиля я и Анюта приглашены к Г<ольштейн>ам с таким рвением и мольбами и bonne grace1476, в числе всего 4‑х посторонних лиц, что не могли отказать.
Козле <так!> написал уморительное письмо: пошлю в следующий раз.
Целую тебя бесконечно нежно. Обожаю тебя, живу и дышу тобою. Радость, хочу взглянуть на тебя. Милая радость, скоро обойму тебя.
Твоя, твоя Лидия.
Целую радость свою, целую губки и всё до рубчика. Люблю бездонно. Решила послать 500 фр.
224. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 17/29 декабря 1896. Берлин1477
29 Дек. 96 (утром).
Лидия возлюбленная! Вчера вечером, выставляя дату под оконченным сонетом, с которым, вместо меня (увы!), ты встретишь новый год и который ты не должна считать за выполнение давно задуманной темы «Музыка», но за произведение совсем новое, только что задуманное и тотчас исполненное, — я вспомнил, что Пантерке нашей как раз исполнилось восемь месяцев, возраст уже значительный, хотя все еще меньший по продолжительности, нежели ее предсуществование, — чего нельзя с тою же степенью достоверности утверждать, например, о нашем возрасте. Вспомнила ли ты об этом, дорогая девочка, или Анна Николаевна1478, и поласкала ли ты за себя и за меня бедного котеночка, такого прелестного в твоих описаниях? —
Милая возлюбленная, как ты себя чувствуешь? Я, вместе с Гольштейном, требую от тебя отдыха и сна — «á tout prix»1479. Как Анна Николаевна, и какие меры ты могла принять для нее? Это бессовестно со стороны Bébé1480, капризничать ночью, и должно его приучить к дисциплине и субординации. — Вчера я рассказывал L<öwenheim> о твоем деле [и о твоей юношеской] и, в связи с этим о причинах твоего брака, и упомянул, что ты, отправляясь в Петербург для процесса, проедешь через Берлин: лицо ее загорелось радостью любопытства и она воскликнула: «Ах, как бы я хотела познакомиться!» — Когда кончатся мои здешние мытарства? хочешь ты знать. Я ведь не знаю этого сам; но если диссертацию не удастся напечатать и защитить в Феврале, то защита оттянется до Апреля. Во всяком случае, больше чем диссертацию (т. е. 5 глав) напечатать в Феврале едва ли удастся. Что же касается проектируемого заключительного эскиза, то написание его не возьмет, я надеюсь, много времени, и я успею, вероятно, его кончить в то время, как будет печататься уже готовый теперь текст.
Итак, едва ли можно рассчитывать на возврат в Париж раньше Апреля. Однако ты останешься же со мной значительное время после поездки в Петербург?.. Впрочем, не будем жить вперед: я имею суеверный страх предположений и определенных планов, — страх и вместе горький опыт неосуществленности тех из них, которые нам кажутся особенно привлекательными. Благодарю судьбу за счастье, которое имел в жизни; но оно приходило помимо ожиданий и часто вопреки им… В последнее время, милая радость, не работается мне. Мозг мой испытывает прямо страдания от пассивного усвоения навязываемой ему научной пищи. Мысли и образы не дают мне покоя и не хотят уступать места чужим и чуждым представлениям и понятиям. Читать для меня стало невыносимо трудно. О, если бы спал с моих плеч этот нелепый, детский, мелочный, нервы раздражающий экзамен! Это маленькое, маленькое препятствие моему благополучию, [малень] ничтожный камешек в моей обуви, который делает мне, однако, невыносимым существование! Как это комично, я знаю сам, потому что сознаю себя бесконечно выше требуемого экзаменом научного уровня; но и трагично вместе, потому что я никак не могу, опускаясь до него, сгуститься так, чтобы его наполнить, как жидкое тело: мой дух не в силах изменить своей эфирной, т. е. газообразной, природе. Эти трагикомические ламентации, впрочем, о Муз моих вещунья и подруга1481, суть только требуемые Аристотелем «Entladungen der Leidenschaft»1482и в этом смысле, вместе с только что совершенной прогулкой в Тиргартен1483, — приготовление к добросовестному «Ochsen»1484в тиши остального дня, который, именно вследствие «Entladung»1485, обещает мне быть более или менее успешным. —
Моя прелесть, радость, отблеск и подобие Афродиты Книдской, гори смело! Пиши роман, который сделает тебя славной! Почему ты хочешь ждать меня, чтобы вместе работать? Конечно, полезно и важно закончить первые главы; mais, puisqu’il faut tätonner pour avancer1486, — было бы полезно скиццировать1487и продолжение. Все зависит от настроения, но Муза не любит быть не принятой, когда она велит доложить о своем визите, и Греки учили хватать Добрый час за чуб, или, выражаясь по–твоему, за клок, который для блага человечества и рос нарочно надо лбом дружественного демона. —
Итак, Радость, мы не будем чокаться стаканами «за нашу любовь» (что обнимает для нас все, всего великого Пана, поскольку он отразился в зеркале нашей [общей] единой души), — в полночь, на пороге нового года, который так загадочно глядит на нас, что становится жутко и [так сказать] фатально на душе, как было нам с тобой в Колизее. Пусть же озаряют нам правый путь добрые Силы, ибо будущность темна. Пусть благословят они нашу любовь. Обнимаю тебя, как люблю. С новым годом, милая радость!
В.
Полет.
Из чуткой тьмы пещер, расторгнув медь оков,
Стремится Музыка, обвита бурной тучей;
Ей вслед — погони вихрь, гул бездн, и звон подков,
И светоч пламенный, как метеор летучий…
Ты, Муза вещая! Мчит по громам созвучий
Крылатый конь тебя. По грядам облаков,
Чрез ночь немых Судеб и звездный сон Веков,
Твой факел кажет путь и сеет след горючий…
Простри же руку мне! Дай мне покинуть брег
Ничтожества, сует, страстей, самообманов!
Дай разделить Певцу надвременный твой бег!..
То Промефеев вопль — иль брань воздушных станов?..
Где я? Вкруг — туч пожар, — мрак бездн, — и крыльев снег, —
И мышцы гордые напрягших мощь Титанов…
28 Дек<абря>1488
225. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 17/29 декабря 1896. Париж1489
29 Дек.
Не успею, возлюбленный, написать иного письма: весь день провела за деловыми письмами и с детьми и т. д…. ужасно: я несчастна оттого, что время уходит, вечером я падаю в постель: надо отдохнуть от всего мучения, заданного матерью со дня ее приезда. Дорогой, я сплю хорошо уже две ночи. Косте гораздо лучше, Лидия пойдет гулять завтра, у ручек маленькие браслетики, умна как плутовка, всё еще сидит на собственной квартире. Спасибо, мальчик, за твое письмо. Дети были в восторге, а я счастлива тобою. Мальчик, ты даешь мне утешение, что мой роман хорош. Г<ольштей>н очень им импрессионирован, он стал иначе ко мне относиться. Он совсем в нас влюблен и хотел еще вчера прийти к обеду, да, верно, проспал. Завтра будут оба. У меня очень красивая прическа. Мальчик, целую тебя нежно, люблю тебя, радость моя. Получил ли вчера пятьсот. Обнимаю тебя еще и еще, мое сокровище. Как–то ты работаешь? Целую, обожаю, живу тобою и твоей девочкой. Она теперь сидит в подушках и ясно говорит: а, мама, а, мама. Целую, будь хороший, и верный, и умный. Твоя девочка вся, вся.
Лидия.
226. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 (?) декабря 1896. Париж
29 Дек. 96 г.
Дорогой дружок, мой Муня, мой возлюбленный, дорогой, только что получила твое письмо со стихами. Мне кажется, что они хороши. Я не говорю о звуке и гулком впечатлении бездонности и ощущении горящего, пламенного ужаса и величия. Что–то в этом роде путанное испытываю я. Но кроме того, чуется громада мысли и чувства и, кажется (для меня, по крайней мере, — да), схвачена пламенная, звенящая над бездною безвременная, беспредметнаяидеямузыки. Прочитала несколько раз, и величественные, прекрасные и пугающие смертного образы витают над душою, стесняют в тоскливом порыве грудь. Я знаю, что я с тобою, и в тебе слита силою выше нашей, силою стихийной, силою предрешающей судьбы. Что ощущаешь, воспринимаешь и рождаешь ты, то было и есть во мне и, как и всегда, не кажется мне новым, и тем более страшно и сладко проникает душу и делает меня счастливой. Мальчик, ты не должен придавать значения «новому стилю» в нынешнем году. Мы должны быть нынче «безвременными», свободными от условности. Ведь я спешу к тебе к «старому русскому стилю». Давай встречать в Берлине вдвоем наш год, свободно, отдельно от всех. Милый, Пантерка лежала только что и сосала одну за другою обе ноженки, вся свернувшись в клубок и смеясь, а теперь ест кашу «creme de tapioca» и после каждой ложки рычает <так!> свирепо, но вот кончилась последняя bouchée, и Пантерку подымают и сажают «nunu» над ведром с углями у печки, у нашей малой саламандры, но Пантерка мяучит и не поддается цивилизации; хотя обе ножки блещат <так!> пятками в воздухе, и она этим пользуется, чтобы пососать….. Прости за реализм. Мои идиллии так далеки от твоих «чутко темных пещер»14901491.
Анюта принесла Пантерку и поставила ее лапку на письмо, а я срисовала нашим карандашом, купленным в Лувре вместе.
Дорогой, грустно стало очень у меня на душе, когда прочитала твое разъяснение о диссертации. Неужели так поздно! О горе, горе! ведь у меня четверо детей здесь! как могу я надолго покидать их? Я думала выехать 10 Янв<аря> н<ового> ст<иля>, Берлин — 11 — 15 Янв<аря>, Петерб<ург> — 16–26. Берлин — 28 Янв<аря> — 11 Февр<аля> Женева?! (мать ревет и гонит туда) 12–15, и Париж 16 Февр<аля> Итого 37 дней отсутствия! Но разлуки останется после 11 Февр<аля> еще 2 месяца и более. О горе! Зачем, зачем разлука? Не буду говорить, пытаюсь не думать, но всё мое спокойствие, вся энергия всё ясное настроение померкло. О Fiesole! я отвергаю его. И это всё ради детей! Долг, долг, ярмо, которого не свергнешь! А Сергей горько огорчил меня. Он уже второй раз со мною нагл и непокорен. Впервые, но страшно мне стало за наше будущее с ним.
Милый, напиши ответ Пикуле, на картинке. Он тебя так любит, я затеряла его письмо и пишу, как помню. Он увидал твое письмо сегодня и взвизгнул: «Наверное, Татади мне пишет». Целую тебя, мой луч, моя радость, целую твои любимые губы, лице, всего тебя, возлюбленного страстно, без удержу, как люблю, как принадлежу тебе.
Анюта поздравляет с нов<ым> годом.
Лидия.
227. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19/31 декабря 1896. Париж1492
Муня, возлюбленный, я твоя ora e sempre. Будь моим, не забывай меня. Я твоя вакханка, подруга, твой <1 нрзб.> Люблю. Лидия.
ПЕРЕПИСКА 1897
228. Зиновьева–Аннибал — Иванову 20. декабря 1896/1 января 1897. Париж1493
1 Янв. 97 г.
Дорогой мальчик, я сглупила и написала тебе вчера, вспомнив времена «Lydia von Zinovieff» кровью, которая сочилась из раненого пальца1494. Уничтожь эту бумажонку, я посылаю ее для шутки, потому что весело. Бедный мальчик, у тебя такая больная девочка, т. е. старшая девочка. Вчера я с Анютой была у Г<ольштейн>ов на Нов<ый> год, вернулись в 3 часа, и я совсем больна, даже лежу в постели. Сил нет. Могу жить лишь при условии полнейшей тишины и беззаботности.
Характерно то, что самое сладостное воспоминание физического и нравственного благоденствия у меня связано с 8 днями, проведенными в постеле в Берне. В постеле и около нее, за романом, с возможностию при желании пройтись в Bois1495на1/2часочка. Управлять внутренним хозяйством, но не иметь путешествий, магазинов, матерей, процессов, отцев, визитов, праздников, общества. Мир, полное отсутствие суеты, но не ссоры, хлопоты и разлуку. Если я не могу иметь первых и не иметь вторых, то моя будущность черна.
Если же удалось бы первое, я была бы сильна, молода, красива и… блаженна. Нельзя ли в Берлине на ближайшие 3 дня устроиться вместе. Как думаешь, можно ли и удобно ли у L<öwenheim>1496. Если я остановлюсь одна в гостинице, то изведусь окончательно. Мы не будем спать, как в Риме. Бедный Муня, как скучно, что я больна, но я так легко, так легко могла бы поправиться, я показала это в Берне. Лидюша такой ангел. Она весела, здоро–ва, спит отлично, понимает так многое. Сережа очень стал стараться. Сегодня я дала ему солдаты, и он опять очень мил и счастлив вполне. Тик озабочен филологическим вопросом: кто выдумал говоритьпол–куска.Целую возлюбленного. Жду письма, чтобы закрыть свою мазульку <?>.Получил ли 1 Янв. письма детей.получил ли 500 фр.
229. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 20 декабря 1896/ 1 января 1897. Берлин1497
1 Янв. 97, утром.
Лидия, возлюбленная! «Prosit Neujahr»1498, дорогая девочка! Была ли ты вчера с А. Н. у Голыптейнов? Кого видела и какие впечатления вынесла?1499Я имею привычку дожидаться торжественной новогодней полуночи и не изменил традиции и вчера. Один, с научными книжками, как два года назад в Риме, встречал я новый год; только твой дорогой портрет не лежал предо мной, как вчера, два года назад в Риме. L<öwenheim> с сыном были в этот вечер у своих родителей. Я позволил себе, впрочем, и легкую lecture1500: прочел «Нору»1501и был восхищен тонкостью и проницательностью обрисовки характера. Вообще в Ибсене мы имеем гениального современника, и должно хорошо знать все, что он написал. Я купил также стихи Платена (Graf v<on> Platen1502—не прочти по [невежественности] т. е. невежливости: Платон), с которым давно собирался познакомиться ближе, вследствие виртуозности их формы, и просматривал их. Душа их — сладострастие ритмов, наиболее редких и изысканных. Платен обратил мое внимание на некоторые архаичные ритмы, которые я хочу эксплуатировать. Затем пэдерастия, пэдерастия (за которую Платену доставалось много, между прочим, от его неприятеля — Гейне1503)… Эту тему я, с своей стороны, эксплуатировать не буду; но здесь пэдерастия апофеозирована, блещет всеми красками и звучит всеми музыкальными тонами. (Я же предпочитаю свою девочку.) Вообще, Платен тебе, пожалуй, был бы не по вкусу; слишком много для тебя восточных мотивов и форм, персидской неги, роз и мускуса, — меня же эти струны его поэзии пленяют наиболее: как он ни любит Италию и античное, он более поэт Востока… Как мне хотелось бы на Восток! Платен же девять лет своей краткой жизни не хотел покидать Италию и Востока не видел1504. — Все, что я пишу, девочка, не актуально, не правда ли? Я начинаю новый год грехом против актуальности! — А между тем этот год не должен быть контемплативным1505; я должен быть активен — и актуален. Почему думаю совершить сейчас маленькую актуальную бесполезность: помня всякие прежние Neujahrswünsche1506и прочие любезности Гиршфельда, занести ему карточку. Спасибо за присылку денег, милая девочка; еще погоди пока присылать. Жаль, что, не зная адреса, не могу — т. е. не считаю удобным — послать их немедленно. Впрочем, через несколько дней пошлю все–таки по старому адресу, если не будет письма1507. Ужели моя посылка Сереже, довольно дорогая, — пропала1508? Я был бы в отчаянии. Она должна была дойти в два дня… Как я радуюсь, в твоих письмах, на нашу девочку! И как сержусь на тебя за то, что ты все «треплешься» и выматываешь силы, и притом так бесполезно и досадно. Не могу понять, чтб тебе нужно возиться с твоей матерью и о чем сокрушаться и нервничать по поводу ее. Будь же благоразумней немного и береги себя для меня и нас всех. — Сегодня ты не написала мне, гадкая, гадкая! Вчера прислала какую–то картолинку1509… Милая, милая, ятаклюблю тебя,тактвой: скоро мы должны увидеться, не правда ли? Я посоветуюсь с L<öwenheim>, где бы тебя на эти дни устроить хорошо. Здесь остановиться я [бы] не считаю удобным…
До свидания, моя радость! Целую тебя, как люблю. — Поклонись сердечно А. Н. и Авд. С.1510.
Твой В.
Радуюсь заочно на нашу рабочую лампу1511.
230. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 21 декабря 1896/ 2 января 1897. Берлин1512
2 Янв. 97.
Дорогая Лидия! Я говорил сегодня с этической подругой о том, где бы тебе поселиться на эти несколько дней. Она указала мне на небольшой отель вблизи — впрочем, ей непосредственно неизвестный, — упомянула, что есть еще несколько пансионов, — но предложила, для того, чтобы нам обоим было удобнее и чтобы тебе не иметь дела с полицейскими [заявлениями] прописками, остановиться у нее: она приготовит тебе постель, а своей прислуге скажет, что ты — Frau Ivanov1513, — вот и все. Заявлять полиции о своем приезде тебе здесь совсем не нужно. «Но вы не хотите посвящать Лео1514…» — говорит она; я отвечаю: «Напротив, я имею к нему полное доверие и предоставляю тольковашемуусмотрению скрывать от него это или нет». — Я сказал в заключение, что нужно будет подумать об этом плане, и повергаю его на твое рассмотрение: решай, как хочешь, — и прибавь также, хочешь ли ты, чтобы твою постель поставили в моей или в другой комнате. — Я боюсь и верить, что мы через 9 дней, хоть на самый короткий срок, будем опять вместе. Но не опасно ли тебе выезжать так рано? Разве пожертвовать встречей нового года и отложить твой отъезд на конец русской рождественской вакации? Вдруг — приедет Ш<варсалон>? — Подумай… — И, если пожертвовать новым годом, не заехать ли тебераньшев Женеву дня на 3 — 4, чтобы, с одной стороны, избавить С<офью> А<лександровну> и, быть может, также отца от долгой ажитации и нетерпеливого ожидания, чем решится вопрос о свидании и их взаимных отношениях, и сделать положение более определенным, — а, с другой стороны, чтобы нам с тобой быть свободнее и спокойнее во время твоей вторичной остановки здесь, так как С. А. будет, очевидно, изводить нас обоих своими приставаниями и просьбами скорейшего отъезда в Женеву. Правда, положение не может quand méme1515стать более определенным, и задача успокоить твоих родителей — задача безнадежная по самой своей сущности, да и решения, к которым ты бы пришла теперь в Женеве, сто раз переменились бы в голове твоего отца до твоего возвращения в Париж: потому я, сообщая на всякий случай свои соображения, нисколько не настаиваю на этом плане.
Милая девочка, чем так огорчил тебя Сережа? И, видимо, огорчил очень глубоко. Это короткое сообщение поразило и омрачило меня и не дает мне душевного покоя. Прошу тебя написать про это подробней1516.
Милая, бедная Пантерка! Ее уже приучают к культуре и приличиям… Как она прогрессирует!.. Как мило мне видеть ее ножку, потому что я обожаю ее ножки1517! Бедная Пантерка, я так и слышу ее rugissements1518. — Поцелуй ее ножки.
И Козлика поцелуй за его потешное письмо. Я читал детское письмо раньше твоего (so!!) (еще мой душевный покой не был отравлен сообщением о Сереже) и очень смеялся; но безуспешно размышлял над фразой: «Татат Иваныч, напишите, кто придумалпол кушка(?)»… Пришли комментарий1519.
Спасибо большое и большой поцелуй Вере за новое письмецо, где «нарииювана Лидюша, такая и/мешная»…
Как раз сегодня утром я говорил L<öwenheim>, что у нас в семье такая внутренняя гармония и что дети меня любят: и вот новость о Сереже…
Была ли ты под новый год у Г<олыптей>нов? Кстати, необдуманная, ты совсем забыла о Зарудной1520?! Но ведь твой образ действий ей оскорбителен, глупая девочка! Пригласи же ее скорей и будь любезна. —
Вчера я передал горничной у Гиршфельда свою карточку, но она как–то тотчас доставила ее по назначению и вернулась, прося войти, когда я уже спускался по лестнице. Г<иршфельд> был по обыкновению очень мил; посоветовал мне между прочим идти к Моммзену только в понедельник и, по вопросу об экзамене, просто сказать ему: «Wie soll ich dem Dekan sagen, ob Sie oder Prof. H<irschfeld> mich prüfen werden?»1521. —
Отсутствие письма от тебя и религиозные гимны неугомонных соседок1522чувствительно портили вчера мое настроение. Вчера пришло — пересланное тобой — письмецо от Саши и несколько строк от Д<арьи> М<ихайловны> с сообщением, что они остаются до теплого времени в Москве и что Саша много рисует и, кажется, имеет больше всего (!) способностей к рисованию. Приложены срисованные ей цветочки, в которых я имел неудовольствие не заметить ничего особенного1523.
— Вечером, за ужином, длинные споры о Норе: я ее защищал, a L<öwenheim> обвиняла — зачем она покинула детей1524.
Очень радует меня впечатление, тобой вынесенное от моих стихов1525. Целую тебя, мое сердце! Благодарю за привет А. Н. и кланяюсь сердечно.
Весь твой В.
Как ты устроишься, при поездке, с Дуней1526?
231. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 декабря 1896/ 3 января 1897. Париж1527
3 Янв.
Дорогая Мунька–Мунь, пишу тебе два словечка, чтобы не пропустить без ответа твое письмо от 1 Янв<аря>1528. Разве ты не получил детского письма с адресом, написанным Сережею, они так старались, чтобы оно поспело к утру 1 Янв<аря>, а мое и Костино должно было поспеть к вечеру. Получил ли письмо Д<арьи> М<ихайловны> через Берн1529. Милый ангел, ты хочешь знать о встрече нов<ого> года, а мне уже не хочется рассказывать много в надежде на близкую встречу нашу. Было мило, просто. Пили vino caldo1530. Ал<ександра> В<асильевна> чокнулась со мной за тебя. В<ладимир> Ав<густович> всё острил насчет Берлина, просит считать его в поэтическом долгу перед тобою1531. Наташа1532была очень мила: пила за Лидию и за тебя. В. А. объявил за ужином, что я необыкновенно интересна наружностью, и в другой раз еще, что я якобы горжусь своею стройною, тонкою шеей (была в голубой шелк<овой> блузке). А. В. подарила мне И дюж<ины> салфеточек и маленькую скатерть, все вышитые прелестными цветами орнаментальными и несколько мистическими, вроде панно, виденных на champ de Mars1533, главное —вышитых лично.Весь ужин она почти глаз с меня не сводила. Она, кажется, непостижимо почему, но глубоко и нежно любит меня и штуки против тебя, пожалуй, выкидывала из ревности, вроде тебя в Concameau. Я разнесла в их гостиной Редона (видела знам<енитый>: Lumière, антихудожеств<енное> уродство1534), охарактеризовала его интелектуальным <так!> человеком, прекрасным рисовальщиком, но не художником, и говорила о творчестве вещи, которые даже записала дома tant bien que mal1535. Конечно, никто ничего не понял. Идея была вроде того, что у художника dans la sous–àme1536есть хаос и глубина, которую не ведает он сам (это божество, и в этом смысле есть два мира: реальный и худож<ественный>, и оба существуют, и оба есть попытки осуществиться <1 нрзб>). Из нее он творит, сам исцеляясь и научаясь от своего творения, и лишь то художественно, что оттуда (того, что это Божество, янеговорила). Я говорила при мол<одом> художнике, но он спрашивал глупости и показал, что или дурак или истинный художник, ибо не будет ведать, что творит.
Лидия — ангел, это единственный эпитет, достойный этого ребенка. Спит дивно, проснется ночью, проворкует нежно и поти-
хонько <так!> заснет, не евши и без жалобы. Днем только и делает, что воркует и смеется. Мать моя «старая звинья» по–прежнему. Я принимаю от нее сулфонал, ибо я дура и она меня раздражает эстетически и мелочно. Ты понимаешь, я должна выносить ежедневно ее общество, а это значит выносить фальшивый аккордишко, повторяемый над душою в течение часов болят нервы, и я совсем больна. Мальчик, я спала лучше. Г<ольштейн> велел принимать сулфонал1537. Я буду молодцом. Отдохну с тобою по возвращении из России. На елке будут Г<ольштей>ны, и пришлось ради них позвать Семенова1538и Зарудную. Девушки и дети будут рядиться: Шарл<отта> в твой костюм, Ан<юта> парнем, Дуня — девицей, и будет отлично плясать. Анюта знает массу прибаутков. Думаю, что всем будет весело. Я хочу повеселить своих. Я сделала 3 главы1539: одна другой лучше, читала сегодня матери, англич<анке>1540, Дуне и Анюте. Первые спали всё время, а вторые в восторге. Как хороша глава в остерии и в кабинете. Я хотела плакать. Смешно, но я влюбилась. Ангел, прощай. Целую ангела, радость. Твоя.
Не знаю, как еще сказать, до чего люблю. Вчера ночью плакала долго, потому что сделалаоткрытие,что изнываю от тоски и совсем больна. Но будь молодцем. Я твоя Лидия.
Костя велел мне написать Татаву <?>, на место его.
232. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 23 декабря 1896 / 4 января 1897. Берлин1541
4 Янв. 97
Милая, милая девочка! Как же это так, что ты такая слабенькая и больная? Меня это так беспокоит! Когда же ты будешь покрепче?. И еще беспокоит меня мысль, что Сережа очень, по–видимому, огорчил тебя. Прошу подробно рассказать мне, в чем дело и каков он вообще1542. Я стал так верить в его любовь к тебе и в благородство и глубину его натуры. Я, конечно, не придаю никакого значения детским выходкам, как бы дурны они ни были, — какдействиям·,но я боюсьсимптомов.— Милая девочка, твои строчки, написанные кровью в воспоминании о «Lydia von Zinovieff»1543, — machen mir ausserordentlich viel Spass1544; для меня такое наслаждение видеть капельки твоей крови, да еще стекающиеся в «ora e sempre» и другие хорошие словечки! — Und ich küsse die Zeilen inbrünstig…1545Только не раскрывай себе артерии для того, чтобы начертать мне тем же способом дальнейшие излияния своего нехорошего, — недостаточно (как мне кажется по некоторым признакам) целомудренного сердечка… Und, höre mal, bist du denn jetzt — wirklich ethisch genug?!1546Помни, в каком доме ты хочешь [остановиться] найти приют через неделю!.. Что, если ты, только что вырвавшись из берлоги Редонщиков, Фриссонщиков и Пэдерастов1547, — покажешься здесь не kritisch и даже не ethisch1548? Что скажут о тебе и обо мне Fr. Dr. L<öwenheim> и Herr Studiosus Leo L<öwenheim>, и с ними die sämtlichen «Ethiker» beiden Geschlechts?!1549Ибо, хотя этическая Калипсо и придает себе вид погребальной урны — не пугайся, я разумею: по отношению по вверенным ей тайнам, которые, по ее уверениям, «begraben»1550в ней, — однако я не допускаю, чтобы женщина вообще имела достаточное основание сравнивать себя по замкнутости с этим абсолютно лишенным отверстий сосудом (не скандализуйся!), и меньше всего могу допустить подобное по отношению к этическим женщинам. Дело в том, что, по объяснению моей этической подруги, члены их общины (ибо она скорее Gemeinde, чем Verein1551) стараются воспитательным образом воздействовать друг на друга, что обусловливает стремление их быть друг с другом по возможности откровенными, облегчать душу признаниями, — скажем, своего рода исповедью. Например, Frau X. жалуется своим сестрам по Тайному Советнику Ферстеру1552на свой внутренний разлад с мужем, который, хотя и посещает «die Ethische»1553ради поддержания солидарности с женой, однако, — увы! — остается верующим Израэлитом и столь же усердно посещает синагогу, в сопровождении, впрочем, своей жены, Израэлитки свободомыслящей, но в свою очередь ищущей поддержать солидарность с мужем; выслушав жалобы, сестры во Ферстере начинают вздыхать и сочувствовать, а более стремительные ставят вопрос ребром и указывают на пример Норы, которая не задумалась покинуть мужа–филистера1554. Одним словом, в «Обществе» существует so eine Art ethische Beichte1555и, в связи с этим, так сказать, eine Art ethisches Geklatsch1556—понимать, конечно, im hochethischen Sinne1557и не смешивать mit dem gemeinen Weiberklatsch1558. Сообщая тебе все это к сведению, милая и возлюбленная, но часто опрометчивая1559девочка, напоминаю, в какой мере ты должна чувствовать себя kritisch и особенно ethisch, если ты хочешь воспользоваться гостеприимством этого научно–этического дома.
Был у Моммзена, но старик ушел до 5 часов вечера в библиотеку. Придется идти в другой раз.
Посылаю ключик от твоего саквояжа.
Я вижу по глазам родственников L<öwenheim>, что она им рассказывала мои тайны — но они, конечно, не подают вида, что знают, — и в конце концов, б<ыть> м<ожет>, я слишком подозрителен1560.
233. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 декабря 1896/ 5 января 1897. Париж1561
5 / 24 Дек.
Дорогой друг, я в суете праздничной. Пекли куличи (привезу тебе и твоей хозяйке целый кулич), кажется, они удачны. Уже покупали угощения, вчера весь день провела в Bon Marché1562, а сегодня платила 230 фр. Получила вчера твое письмо, мой мальчик, и была такая радостная благодаря приглашению твоей хозяйки1563. Ты не знаешь, до чего тревожила меня мысль о необходимости останавливаться в гостинице или в меблирован<ных> комнатах. Это было ужасно. Конечно, надо постель вместе. Я постараюсь обворожить Frau L<öwenheim>. Мальчик, только что получила письмо твое с письмецом Тике1564. Надо было видеть его восторг. Он уже столько дней ждет письма и, кажется, в своей махонькой душенке горяче привязан к тебе, даже во сне тебя видит. Милый мальчик, Сережа ровнешенько ничего не сделал, только он сказал мне, когда я за какую–то шалость отказалась целовать его вечером в постеле до завтра: «А завтра я, может быть, не захочу». А в другой раз он не тотчас повиновался, когда я его изгнала из своего соседства за столом. Этого он прежде не делал, и эти мелочи поразили меня. Но я была вообще очень нервна. Теперь я сплю и пью бром, и мне лучше. Дорогой, я не могу писать много: ужасно устала: даже буквы не выходят. Ужасно, сколько я переживаю каждый день: я живу всем и всеми, я вся горю, я испиваю каждую каплю жизни и устаю до полного расслабления. Я страстно радуюсь свиданию, но вместе с тем мысль о разлуке с детьми огорчает сильно. Сегодня мыла <?> и обнимала Лидюшку и бедного Тика. Первая до того мила, она вся — улыбка, нежная, любовная, тихая улыбка. Второй такая страшная загадка с сердечком обидчивым и привязчивым. Старшие будут очень, очень нуждаться во мне: бабушканичегоне может, кроме худого — сухая, прюдная1565и несчастная старуха. Милый ангел, иду спать. Завтра — le grand jour1566. Надо отдохнуть, чтобы быть интересной. Ангел мальчик, целую тебя бесконечно. Обожаю тебя. Каждое письмо дает счастие, но сегодня ты слишком долго говорил о болтливости этич<еских> дам. Напиши хоть полслова детям. Они при каждом письме прыгают от радости и ожидания. Целую и обнимаю, люблю. Твоя.
Я написала Саше156720-ого ст. ст. и жду ответа: спрашивала, есть ли свидетели и можно ли начинать процесс. Стоит ли мне ех<ать>.
234. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 25 декабря 1896/ 6 января 1897. Берлин1568
Янв. 97.
Слушай, моя девочка, что я расскажу тебе о своих делах и проделках Моммзена, и приготовься быть разочарованной.
Жду вчера в гостиной. На лестнице сверху, из кабинета, слышен крадущийся шорох и шелест. Мне знакомо это шуршанье. Le chétif grand savant s’approche1569. Маленький, тщедушный, в сером шлафроке, он горбится, словно под тяжестью белых кудрей, лежащих по плечам, и жмется, как будто ему свежо. Через очки, из–под темных бровей, холодно и неприветливо смотрят острые темные глаза. Складки выразительно бороздят бритое старческое, худое лицо и придают скептическую горечь плотно сжатым губам, на которых мгновениями змеится ироническая улыбка. Несколько старчески потухшее выражение трезвой и вдумчивой сосредоточенности ежеминутно нарушается как бы легкими конвульсиями внутренней жизни, выражающимися в маленьких, нервных жестах, игре мускулов лица, вспышках живых глаз… Он передает мне свою визитную карточку, на которой написано: «Ich habe nichts dagegen einzuwenden, dass H<er>m Ivanov mein Gutachten an H<er>rn Dekan mitgeteilt wird»1570. «Акты», т. е. мою работу, и свою рецензию, он уже отослал декану. Я выражаю свою благодарность… Сидя затем на кресле против меня и слегка улыбаясь, он произносит: «Ich bin mit Ihrer Arbeit unzufrieden. An der Konstruction ist vieles auszusetzen. In einigen Jahren werden Sie es machen können. Aber eben — wir hören auf, und Sie fangen an…»1571—Что касается результата, т. е. что работа принята, это ведь уже мне известно. — Я бы желал [потом] слышать от него дополнительные объяснения к его рецензии, если это будет необходимо; он не думает, чтобы это было необходимо, притом его память слаба, он уже не помнит хорошо моей работы, прочитанной год тому назад. — Как должен я сказать декану относительно экзамена? — О выборе экзаменатора ведь условливаются между собою декан и экзаменующийся, но он со своей стороны согласен экзаменовать меня, моего заявления теперь — для него достаточно, я не имею нужды еще беспокоиться и приходить к нему, чтобы условиться об этом. — Прощание. —
Импрессионированный столь [краткою] резкой формулировкой [его] протеста против моих научных ересей, я иду к Гиршфельду, чтобы заявить ему свое удивление его крайнему оптимизму [со стороны последнего] в оценке впечатления, произведенного на Моммзена моей многострадальною работой. Но Гиршфельд в университете.
Сегодня утром являюсь к Гиршфельду, рассказываю ему свой визит. Он уверяет, что рецензия была «recht günstig»1572и что [это только «zugespitzt»] М<оммзен> хотел только — «zugespitzt»1573—выразить свое несогласие с моими теориями, которые ведь и его, Гиршфельда, не убедили, за отсутствием [оконч] «eines positiven Beweises»1574; на чт 0 я замечаю, что еще не потерял надежду убедить его, если он захочет потом внимательнее прочесть диссертацию. Далее, я указываю на то, что ввиду столь решительного неодобрения, с одной стороны, и «слабости памяти» Моммзена, с другой, благодаря которой впечатление моей работы, если оно было сколько–нибудь благоприятно, изгладилось, — я не думаю, чтобы он явился на мой экзамен «mit dem [günstigen] guten Vorurteil»1575, о котором говорил Гиршфельд; и вместе спрашиваю, считает ли он вопрос об экзаменаторе решенным. Г<иршфельд> восклицает, что, конечно, теперь он и не решился бы экзаменовать меня, раз Моммзен выразил свою готовность, и пр., но, по–видимому, несколько импрессионирован и озабочен случившимся. Я в свою очередь признаюсь ему, что отчасти декуражирован и хочу экзаменоваться недели на две позднее. Г<иршфельд> отвечает, что не хочет торопить меня. Затем начинает рекомендовать для приобретения и показывать разные книжки, по которым удобнее всего в короткое время возобновить в памяти все существенное. В заключение я прошу извинить меня, если не явлюсь на праздник Института: теперь мне не до того, я занят, и являться туда «in meinem unfertigen Zustande»1576мне не хочется. «Am Ende verstehe ich, dass Sie nicht kommen wollen»1577, — заключает Гиршфельд.
Я еду в университет, присутствую на защите одной диссертации (о Шопенгауэре)1578, чтобы говорить потом с деканом, узнаю от него, что заседания факультета состоятся как 21, так и 28 Января, сообщаю ему о своем намерении экзаменоваться [лучше] позднее, около половины Февраля, на что он вполне согласен, — предъявляю карточку Моммзена и читаю «Gutachten»1579… Но прежде замечу для твоего успокоения, что, оттягивая еще «Termin»1580, как это решительно необходимо ввиду возможности всяких неожиданностей со стороны Моммзена, я едва ли сколько–нибудь замедляю дело, так как если бы даже успел защитить диссертацию в Феврале (что теперь будет уже немыслимо), печатание остальной работы задержало бы меня до начала другого семестра (половина Апреля); теперь же только защита переносится на Апрель.
«Gutachten», насколько я мог запомнить (п<отому> ч<то> списать его было нельзя, и самое разрешение прочесть его возбуждает изумление педелей1581), гласит так:
«Die Arbeit des H<er>m Kvanov> geht in vieler Hinsicht über das Maß hinaus, welches wir gewöhnt sind bei Promotionen zu verlangen. (Er beantragt dann die Zulassung der Dissertation…) Sie zeigt eine… Beherrschung (или что–то подобное) des reichen Materials (приблизительно) von Schrifstellem und Inschriften in umfassender Weise, eine sorgfältige Benutzung (не то слово) der philologischen Literatur, eigenes Denken und endlich eine Fähigkeit, den spröden Stoff in einer correkten, wenn auch nicht immer bequemen und oft verkünstelten lateinischen Rede darzulegen. Wenn ich dieses Lob ausspreche, so… (смысл: so muß ich andererseits auch sagen) dass der Verfasser seine Kräfte überschätzt hat und den sehr großen (или außerordentlichen или т. п.) Schwierigkeiten der gewählten Aufgabe1582vielfach nicht gerecht geworden ist»1583. Переход к отдельным возражениям против 4 первых глав, очень коротким и из которых ни одно не [было] осталось мною непредвиденным, непродуманным и не устраненным в моей работе, так что ни одно и не убедило меня. Возражения показывают, что М<оммзен> не изучил мою работу достаточно глубоко, не понял меня, одним словом, до конца и что — прибавлю я, как это ни кажется смелым, — [что] старики не имеют достаточной духовной подвижности, чтобы, сойдя с привычной почвы, стать на точку зрения молодых; устное прибавление — «wir hören auf, und Sie fangen an»1584—кажется мне неизлишним. Я решительно убежден в справедливости своей теории и считаю невозможным занять другую точку зрения чрез несколько [дней] лет. Впрочем, меня это мало затрогивает за живое. «Gutachten» кончается так: «Ich empfehle nicht nur, wie gesagt, die Arbeit der H<er>m Ivanov zuzulassen, sondern auch sie als diligenter et subtiliter factam zu bezeichnen, in diesem Sinne, daß der Positiv mehr bedeutet als der landübliche Superlativ»1585. — Следует пометка Гиршфельда: «Einverstanden. H<irschfeld>»1586. — Какое впечатление произведет на тебя эта рецензия? Напиши. Diligenter — значит «тщательно»; Subtiliter — скорее всего соответствует «тонко», — когда говорится, напр<имер>, о тонком анализе и т. п. Эти слова будут значиться в дипломе.
Милая девочка, все письмо занято рассказом. Спасибо за твое1587, много меня порадовавшее. Как хорошо ты пишешь про Пантерку! С нетерпением и страхом жду ответа на предложение [опоздать] переждать новый год в Париже и пр. — Милая девочка, только бы увидеться хоть на немножко дней — поскорее. Когда будет у вас елка, не знаю. Сегодня — в день Рождества? Целую бесконечно!
Твой В.
Фраза «bist du dann wirklich ethisch»1588привела с собой такую кучу рифм, очень потешных, что я ради них позволил себе написать для смеха прилагаемую литанию1589.
До свидания, обожаемая девочка. Твой В.
235. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 декабря 1896/ 8 января 1897. Париж1590
8 Янв. 97 г.
Милый мальчик, сегодня обыскали весь дом и не нашли мой паспорт. Это очень испугало меня. Одна надежда, что он попал к тебе между твоими книгами, т. к. я его после поездки в банк положила в шкаф еще в нашей нижней комнате, а вы с Анютой все перетащили наверх, и она помнит, что вы паспорт клали в корзину, чтобы переносить вместе с книгами. Если его у тебя не окажется, то ужасно боюсь, что придется задержаться здесь, чтобы выхлопатывать новый из России. Ужасно, куда он задевался. Еще есть надежда на то, что он в Boulogne вами забыт: только что получила письмо от мамы с намеком, что я что–то забыла; завтра Дуня поедет туда с утра. Мальчик, получила только что и твое письмо1591. Оно сильно меня импрессионировало. Сначала я очень испугалась, а потом пришла в тупик, остановилась в нем и по сю пору в тупике стою. Не понимаю, как М<оммзен> мог так сухо и нехорошо говорить после такого лестного отзыва письменного, лестного для ученого, как только желать можно. Объясни мне последнюю фразу: «…sondern auch sie als diligenter et subtiliter factam zu berechnen, in diesem Sinne dass derPositiv?mehr bedeutet als derlandüblicher Superlatif»!1592
Я женичего не знаю о манере и usus1593похвал этих Gutachtung1594, но мне кажется, что М<оммзен> выразился ужасно лестно.
Что касается откладывания экзамена, это каждый раз ударяет меня по сердцу с трех сторон: 1) Указывает мне в прошлом на потерянное помимо моей воли, но через меня время и 2) рисует впереди продолжение подготовительного периода твоейжизни,3) отдаляет и отдаляет, что ни говори, срок нашего соединения в одну семью. Но обо всем этом скоро столкуемся лично. Жить в разлуке долгими месяцами слишком бессмысленно. Надо примирить интересы семьи с твоими и жить там всем, где удобно тебе..
О стихах скажу, что они остроумны и смешны, но не очень мне понятны1595. Разберу лучше с тобою. Если не задержит неожиданность с паспортом, то буду в Берлине на Friedrichstrasse в 8 !4 (как ты) во Вторник 12-ого Янв<аря>. Целую тебя очень нежно. Анюта хотя устала, но ушла с Шарлоттой в Cluny1596смотреть господа в кальсонах <?>. Шарлотке мы давно обещались, и нельзя было не исполнить. С Дуней после обильных слез опять большой мир, и лад, и веселье. Мать <1 нрзб.>. Сплю ежедневно до 12 от 10-ти и поправилась уже. Готовит Аня matinée1597голубое, такое, что твоя подруга с ума сойдет от восторга.
Пантерка сейчас будет лакать кашу, а пока жмурит глаза, высовывает длинный красный язык и болтает головой с боку на бок. Смех и радость смотреть. Прощай, Ангел.
Дуня несет письмо. Уже 10 ч. вечера.
Твоя девочка.
Ведь ты получил мою телеграмму: «Вышли паспорт»1598?
236. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 28 декабря 1896/ 9 января 1897, Берлин1599
9 Янв. 97
Дорогая Лидия! Я очень озабочен твоей телеграммой. Потеря паспорта делает нам решительно ein Strich durch die Rechnung1600: ведь ты без него не можешь выехать?.. Я надеюсь все же, что ты найдешь его дома; но с собой я его взять не мог, потому что видел хорошо все бумаги, которые брал, — и что я действительно не взял его, показывает произведенный мною вчера тщательный осмотр бумаг и книг, не приведший, как я телеграфировал1601, ни к какому результату. —
Далее, имею сообщить тебе, что здесь стоитстрашный холод,— воображаю, что в России: поэтомунастойчиво требую,чтобы ты оделась на дорогу как только возможно теплее и закуталась всем, что только найдешь дома. Полезно было бы купить что–нибудь теплое на дорогу; твоя плюшевая кофта совершенно недостаточна даже для Берлина. Все окна у нас замерзли; к тому же ветер. Я надеюсь, чтоАнна Николаевна посмотрит за тобой,что–бы ты не выезжала одевшись Бог знает как, — со свойственным тебе в этом отношении легкомыслием. —
Затем, привези с собой свой роман, спиртовую лампочку, Schuré1602и ноты для пения: потому что я надеюсь, что ты еще не совсем потеряла голос и можешь спеть мне что–нибудь — Рубинштейна и Чайковского, «Бедного коня» и Lord’a Gregory1603(очень хотелось бы слышать его), — и еще что знаешь и хочешь, и что хорошо. Здесь есть пианино, и мы заставим Лео1604разучить аккомпанемент. —
Как прошел «le grand jour»1605? —
Письма твои злят меня отражением нравственной и физической сутолоки и трепания, составляющих, увы, самую суть твоей бестолковой и негармонической натуры. Из–за какого беса ты, до изнеможения, до бессонницы, до рыданий, до сумасшествия, вертишься, как неугомонный волчок, за собственным хвостом, я понять не могу. И к тому еще нравственная возня с твоей столь же, как и ты, хотя и на другой манер, неуравновешенной матерью, к которой пора бы привыкнуть относиться как следует, — т. е. с терпеливой лаской и — равнодушной невозмутимостью. Да, впрочем, тебя не исправишь: к тому еще предстоящая разлука с детьми, наверно, сбила тебя теперь совсем с толку. Из твоих строк я так и вижу тебя étourdie… effarée…1606и злюсь, злюсь, злюсь…
Прости за воркотню, Пантерка, возлюбленная. Прости! Целую тебя нежно. Только я очень встревожен в свою очередь твоей депешей и страхом потерять свидание с тобой через два дня… Поцелуй детей, милая девочка! — Только что купил рубли: посылаю Саше 120 и долг А<нне> Т<имофеевне> — 201607. Д<арья> М<ихайловна> пишет, что была больна. Причины отказа она все же не объясняет. «Особенного мотива не было. Просто разошлись, как это часто бывает в России. Все подробности я теперь не припомню, но только разговор об этом кончен навсегда»1608.
Ужасно тяжело…
В.
Целую, как люблю, свою радость.
В.
Узнай в точности и извести, когда будешь здесь и на каком вокзале.
Привези также листки «Неизбежного Зла»1609. В своих книгах я нахожу только половину [тетрад<ки>] брошюры.
237. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 декабря 1896/ 10 января 1897. Париж1610
Дорогой Вячеслав, искали, обыскивали по 100 раз все тряпки и углы — ничего. В Булони ничего. Я была у Корфа1611: он завтра поедет сам к самому послу просить того об особом паспорте мне и Дуне, но, увы, он говорит: надежды мало на согласие посла. Остается тогда лишь один путь: писать прошение градоначальнику и ждать присылки паспорта: заде<р>жка до 2‑х недель!! Если ты очень мучаешься, телеграфируй: я выеду quand mème1612в Берлин, хотя это не разумно, 1) потому что паспорт получится впосольстве здесь,2) пребывание двухнедельное теперь у тебя укоротило бы пребываниепосле России.А последнее важнее, т. к. это перед долгою разлукою. Грустно ужасно не встречать новый год. Не знаю, выдержу ли и я не приеду ли, даже без твоего совета. Мне ужасно, ужасно тяжело. Я плачу и не могу спать. Твоя Лидия.
238. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 29 декабря 1896/ 10 января 1897. Париж1613
disperata dovere ritardare partenza giovedì mancanza docilmente batta per te sola sempre.
239. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 30 декабря 1896/11 января 1897. Париж1614
30 Дек. 96 г.
Дорогой, ненаглядный, любимый, что мне делать, чтобы сладить со своею грустью за себя и за тебя? Вчера я была у Корфа. Приняла меня его жена и была очень мила, мы говорили много о голосах (она поет) и о мужах, вообще и в частности (мы обе о них слыхали). Потом пришел ее муж, тотчас узнал меня и сказал, что я нисколько не изменилась, только пополнела с лица. Они оба были очень добры ко мне. Он сегодня утром ездил к послу1615, а днем они вдвоем с женой приехали ко мне с визитом, но с грустным известием, что посол не решился дать паспорт без всяких справок, но согласился послать официальную телеграмму министру иностр<анных> дел1616, а тот узнает у градоначальника о моих бумагах, и затем по телеграфу придет в посольство разрешение выдать мне паспорт (вероятно!). Но это затянется до Среды или Четверга!! Я спросила его, не могу ли дождаться бумаги в Берлине, где у меня друзья, к которым я обещала заехать, но он просил меня ни в каком случае не отлучаться. Я же сегодня утром решила было ехать quand mème1617, если бы пришлось выписывать посредством прошения. Но теперь оказывается это невозможным. О горе, горе. Милый, мы не встретим вместе новый год! Ничто в мире не могло бы удержать меня, если бы это было ближе, но расстояние ужасное. Приехать и вернуться к сроку немыслимо. Мой дорогой, ты получишь это письмо накануне нового года. Знай, что мы вместе. Прижми к груди мои часы, они для тебя, для тебя бьются, и навсегда. Я с тобою, моя радость, мое счастье, моя душа, мое дитя золотое, святое, собственное. Моя ласка, взгляд мой любовный, сладкое дитя, дитеныш мой. Любовь, радость, мой родимый мальчик, я люблю тебя, я с тобою. Пусть не существует для нас расстояния. Я с тобою буду в этот вечер, когда мы будем ждать новый год, который даст нам старую любовь и новую славу, если благословится наш труд. Моя радость, ты знаешь мое сердце, как я желала бы слить его с твоим, слиться вся в жарком объятии с тобою и так встретить новый год. Знаешь, мальчик, давай отложим свой год до встречи, встретим его тем не менее и trotz allem1618вместе. Теперь, завтра я буду ждать 12 часов и запру свое сердце, закрою вход в свое существо, и когда мы будем вместе, у нас вместе прозвучит вновь 12 часов, когда мы будем лежать в объятии тесном, блиском <так!>, бесконечно любовном. Не горюй, будем горды и будем свободны, полны сил, энергии, силы и смелости нашей безграничной любви.
Целую тебя, радость, целую, счастие, любовь моя, улыбка, смех, источник моего существования. Я твоя всецело. Пройдут быстро эти дни, и я увижу, как поступить, могу ли я тотчас приехать. Думаю, что да, тогда я буду с тобою в Пятницу. Радость, спокойной ночи, надейся на будущее, скажи себе, что этот год должен быть годом великих усилий, труда, творчества и зари славы, и во всем, вокруг всего, душою всего — любовь великая, всепроникающая, освещающая, согревающая жизнь, удваивающая, делающая из двух более, чем две соединенные личности. Целую, обнимаю, вся отдаюсь тебе.
Твоя Лидия
240. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 30 декабря 1896/11 января 1897. Париж1619
30 Дек. 96 г. /11 Янв. 97 г.
Дорогой Муненок, дорогой мальчик, вот настал час предполагаемого отъезда, а я сижу и пишу письмо. Милый, это злая судьба разлучила нас, но пусть любовь наша и ее радость и свет выше судьбы, мой дорогой. В день, когда наша родина празднует новый год пусть предет <так!> к тебе мой привет, полный любви и надежды. Милый, любимый, будь радостен и счастлив, будь полон надежды и энергии, неси голову высоко и верь в себя и в свою звезду. Дорогой, не грусти о прошлом, не хорбни мертвого, живи для живого, играй игру жизни с верою и неустанною verve <?>1620. Мой хороший, мой друг, я с тобою и теперь и навсегда, твоя подруга, и помощница, и поддержка. Твоя, твоя всецело. Хороший, я надеюсь на удачный ответ от посла, и тогда я буду с тобою в пятницу вечером, но если мне не удастся получить паспорта здесь, то придется писать прошение и ждать две недели еще. Корф согласен переслать паспорт в Берлин, когда он придет из Петербурга, но накакое имя?Как могу я получить его, если я не буду прописываться, да и как прописываться без паспорта. Можно ли послать его на имя, напр<имер>, Frau Löwenheim, объяснив Корфу, что у друзей я не прописываюсь и потому получить заказную посылку не могу. Напиши. Или лучше отложить приезд до получения паспорта. Тогда легче будет перенести последующую бесконечную разлуку. Не перевезти ли в Июне всю семью на лето в окрестности Берлина, а на зиму в Берлин. Мальчик, мы обо всем столкуемся, напиши только свое мнение о моем приезде. Сегодня я ездила в Bon Marché1621и очень устала. Покупала вещи детям и подарки в Россию. Сплю недурно, т. к. принимаю сульфональ <так!> и начинаю снова хорошеть и свежеть. Очень рада буду петь, и с завтрашнего дня начну петь экзерсисы.
Посылаю картинки от детей. Сережа был в большом огорчении, что я не поехала к тебе на нов<ый> год: он всё жалеет тебя и лучше хотел уступить меня тебе — одинокому. Это было очень мило с его стороны. Он сам давно уже принес картинку, купленную им одним по своей идее, он очень доволен надписью. Оля за ним воспламенилась и стала выбирать во всех лавках. Они опять оба заняты: она на cours Fénélon1622, и поэтому огорчены, что не успели написать.
Целую мальчика: я больше не верчусь за своим хвостом, и с матерью у нас мир, потому что я недавно вечером неожиданно распалилась и высказала все griefs1623детства, юности, замужества, отношений к отцу и ее отношения к моей семье. Обе много плакали, и с тех пор очень хорошо всё пошло, и сегодня блаженствовали в Bon marché, и завтра даже в церковь идем.
Пантерка очень здорова, хотя слегка простудилась на днях. Она желтовато–розоватая, крепкая и полная, а весела, как пташка. Мы с Анютой ею не налюбуемся.
Прощай, мальчик, спокойной ночи, ангел, возлюбленный, целую тебя. Твоя всецело девочка.
Люблю горяче, бесконечно.
Лидия.
241. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 30 декабря 1896/ 11 января 1897. Берлин1624
11 Янв. 97
Милая радость, как ты огорчаешь меня! Я был совершенно несчастен после твоей вчерашней телеграммы об отсрочке отьезда, и несчастным чувствую себя и сегодня. Депеша пришла лишь поздно вечером, когда я уже потерял надежду иметь ее, после долгих ожиданий и волнений, и вообразил даже, что ты не в Париже, а в Женеве — да и мало ли что еще мерещилось мне и меня волновало…. Как тягостно и неуютно бывает на душе, когда какая–нибудь презренная, мелочная случайность разрушает давно лелеемые предположения и надежды! Легкомысленная девчонка, гадкая! Ужели ты вправду потеряла свой «вид»1625? Нехорошее, беспаспортное, безвидное существо, что же ты предприняла, хлопотала ли в консульстве? И паспорт твой, наверно, лежит в хаосе, охраняемом нашими Пенатами1626. Посмотри вмоих вещах.Мне кажется, что уже на настоящей квартире ты раз спохватилась за паспортом и нашла его в нашем кабинете. Смотрела ли ты в ящиках наших столов?.. Когда–то увижу тебя? Уже не верю больше, что скоро. Je suis résigné1627: резигнация для меня знак, что мне очень худо…
Слушай, еще что скажу тебе, возлюбленная девочка! У тебя на этой неделе должны быть регулы. Прошу тебянепременнообождать дома, пока пройдут месячные: я очень за тебя боюсь. Риск большой так ехать. И простудиться можешь, и вызвать потери крови. — Поэтому patientons1628еще несколько дней. Для твоего здоровья мне так же приятно иметь лишения, как бы тяжелы они ни были, как мучительно резигнироваться из–за случайных презренных причин. —
О себе сказать не могу ничего, кроме того, что мне очень худо. Твоя молчаливость в последние дни не способствует облегчению моего душевного гнета. —
Встречать новый год буду, конечно, с одной светлою мыслью — о твоей любви, с одним светлым стремлением — к тебе…
Целую тебя, как люблю. Поцелуй деток, поклонись девушкам и поздравь всех от меня с новым годом, чтобы он был счастлив для нас всех.
Твой В.
Даша пишет, что была больна, но что теперь доктор уже перестал приходить. — Это меня тревожило.
242. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 30 декабря 1896/ 12 января 1897. Париж1629
Passamo nostro < 1 нрзб> beato come io te baccio corno t’amo.
243. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 31 декабря 1896/ 12 января 1897. Берлин1630
ORA SEMPRE INSIEME.
244. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 1/13 января 1897. Париж1631
Наши чувства и жалости встретились: мой возлюбленный, я давно задумала послать тебе депешу, но т. к. рассчитала, что получишь мое письмо в вечер 31‑го Дек<абря>, то хотела послать депешу позднее, чтобы она пробудила тебя утром и ты ощутил бы тепло, как от моего прихода неожиданного, как от жара моего объятия. Твою депешу ношу на груди1632. Уже 11 час<ов>; я пришла на place Passy, т. к. отсюда я посылала тебе раньше письма и депеши, и здесь всё говорит о тебе и мучительно и сладко. Хочется гулять до полуночи, чтобы быть только с тобою под открытым небом. Я глубоко счастлива, хотя в разлуке, и мне почудился возврат во Флоренцию после Рима. Быть может, буду с тобою в Пятницу вечером. Пишу на почте. Твоя, твоя Лидия. Люблю бездонно, безбрежно, бесконечно.
245. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 1/13 января 1897. Берлин1633
13/1 Янв. 97
Дорогая, возлюбленная Лидия, божественная девочка, спасибо за все твои ласки, они сделали меня очень счастливым и изгнали из души едкую горечь разлуки в тот день, который мы заранее назначили для радости свидания и возобновленных объяснений нашей неугасающей, неугасимой любви. Я встречал новый год с твоим письмом, твоим портретом, твоими часами, твоим L, сплетшимся с моим V, и твоим «ora e sempre» на крышке часов, — со всеми этими обожаемыми фетишами моей веры и, что все оживляло, с невидимым присутствием самого божества, торжественно обещанным мне ниспосланными им знаками благоволения. Правда, Лидия, я чувствовал себя так «insieme»1634с тобой вчера вечером, что мне казалось, будто мы вместе слушаем Бетховена и вместе сидим после концерта в ресторане, куда я и зашел, так сказать, в твою честь и где, все чтобы увеличить иллюзию твоей близости, перечитывал украдкой твое нежное письмо1635. Спасибо, спасибо, девочка, за то, что ты меня жалеешь! В концерт я ходил вчера, чтобы опять услышать 5-ую симфонию, после которой и ушел1636. Вчера я слышал ее в третий раз, и она стала мне прозрачна. Не все, по–моему, правильно объяснено у Schuré, и особенно 2-ая часть1637. Много общего в этой симфонии с 9-ой симфонией по замыслу, и то же разрешение — в идее ликующего, осчастливленного человеческого множества; но, как в 9-ой, так и в 5-ой симфонии последняя часть менее всего мне нравится. И зачем так коротки две первые части?.. В половине 11‑го я был уже дома, у тебя было еще всего половина 10‑го, — а сегодня утром меня разбудила твоя дышащая любовью депеша1638, напомнившая мне другую депешу, [так же почти] состоявшую почти из тех же слов… А потом пришло еще письмо от тебя и карточки от детей: таким образом вы достигли цели, и я не чувствую себя одиноким1639. Но есть беспокойство и боязнь, которые меня тревожат. Вчера, ввиду того что мое денежное письмо придет только еще через несколько дней1640, — я телеграфировал в Москву: «Souhaits, comment va Dacha?»1641—и, несмотря на оплаченный ответ, до сих пор не получаю требуемого извещения о ее здоровьи. Судя по ее последнему письму, она была серьозно больна, хотя она и не сообщает, что с ней было, кроме того, что она простудилась. Эта простуда находится в связи с ее частыми поездками на уроки к Красным Воротам, что очень далеко1642. — Милая девочка, что ты поедешь к Корфу, что в Петербург пошлют телеграфический запрос, — обо всем этом я догадался раньше твоих сообщений. Жду с нетерпением завтрашнего дня, так как надеюсь иметь от тебя телеграмму завтра с решением. Паспорт, если придется его выхлопатывать, конечно, можно прислать на имя Frau Dr. L<öwenheim>; но когда пришлют его?., и отважиться сюда без паспорта на долгое время — все же рискован<н>о, хотя L<öwenheim> и говорила мне раньше, что ты и на возвратном пути можешь прожить, сколько времени хочешь, без прописки, если, конечно, полиция как–нибудь стороной не узнает о твоем присутствии, что невероятно. Все это так, но кто поручится, что домохозяин, живущий тут же, как он ни любезен вообще и ко мне в частности, не потребует прописки паспорта? Это также мало вероятно, но риск всяких возможностей и случайностей есть. Притом, хорошо ли подчеркивать Корфу свою связь с Берлином. Отправляться к «друзьям» в Берлин на две недели, оставляя семью одну, не вполне прилично. Видишь, сколько суровых «contra» я насчитал. Но у нас есть одно «pro», которое перевешивает все возможные «contra» в мире: «затем, что сердцу нет законов»1643… Из чего не следует, что я советую бросить и в этом случае наше всеперевешивающее «pro» на чашку весов. Я думаю, что об этом должно подумать… и сговориться, — и ласкаю себя надеждою, что бумагу, заменяющую паспорт, выдадут тебе немедленно.
Целую тебя, радость, как люблю.
Весь твой В.
Темно — словно солнечное затмение! Я пишу в 11 час<ов> утра, моя комната светлая, с двумя большими окнами, — и я пишу при свече!!.. О, жалкий, богами отверженный Север, когда я покину тебя? А ты еще собираешься переселиться ко мне сюда с семьей, надолго… Нет, дорогая, так долго мои дела не затянутся; а жить здесь ради здешней филологии — слишком большая жертва. — Что касается пения, забыл я еще упомянуть «Carmen»1644. Я бы хотел ее слышать, да и здесь эту оперу очень ценят; только наш юный математический гений1645не сладит с аккомпанементом без Ueben<gen>1646, на которое у него нет времени. Все же захвати «Carmen», если возможно. Целую мою Лидию.
В.
Сними с конверта для Сережи неизвестные ему немецкие марки.
246. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 января 1897. Париж1647
14Янв. 97.
Дорогой возлюбленный мальчик. Всё еще ничего нет! Надо терпеть. Увы, презренные мелочи бывают и более фатальны, чем в нашем случае: вспомни знаменитый роман «Мелочи жизни»1648! ведь там из–за лукового салата два предназначенных судьбою друг для друга любовника навеки разошлись!
Надо очень опасаться, моя дитя, что вмешательство любезного барона только повредит делу, ибо если постигнет неудача его хлопоты через посла, то je ne serai pas plus loin1649, и придется сызнова начинать всё, т. е. писать прошение, которое могло быть написанным 6 дней тому назад. Раз мы не встретили вместе год, то эта отсрочка хотя мучительна, но имеет свою светлую сторону, а именно, она сокращает последующую разлуку после Февраля, которая уже теперь стоит передо мною черным ужасом. Милый, надо иначе организовать жизнь, чтобы не тратить золотые дни нашей молодости, но…. когда мы вместе, ты не учишься! оттого не учишься, что влюблен. Чтобы учиться, ты должен уезжать, а уезжая часто, мы всё больше и больше льнем друг к другу в периоды совместной жизни.. C’est une cercie vicieux1650, наш фиезольский идеал. Помнишь электрическую конку там наверху. Помнишь поворот дороги, где я спела тебе так многозначительно: «Люблю ли тебя, я не знаю, но кажется мне, что люблю»1651. Я показывала тебе рукою холмы вокруг нас, покрытые виноградниками, садами и белыми виллами (помнишь, как мы позже, уже весною, бродили в таком саду в S. Domenico, под Fiesole и пили воду и contadino1652), я говорила тогда: «Работать врозь, в разных углах, далеко–далеко друг от друга, а отдыхать здесь, среди красоты, на юге…»
Ну, работай, возлюбленный, не тоскуй и жди дня, который соединит нас и чарами нашей любви вызовет холмы виноградные из берлинских кровель и белые виллы из его серых, однообразных громад. Наш Дионис преобразит Берлин в Италию и зиму в живую весну.
Затем, возлюбленный, прощай. Бегу на почту. Яникогдане пропускала более 1 дня между письмами, и даже редко что не писала ежедневно. Догадайся, кто из детей какую картинку послал. Целую, обожаю, бегу, чтобы не опоздать.
Целую еще. Очень отдохнула.
Твоя вся, горящая любовью
Лидия
247. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2/14 января 1897. Париж1653
Nulla pazientati povero amico speriamo orasempre.
248. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 3/15 января 1897. Париж1654
15 Янв. 96
Милый, все еще ничего. Я была так настроена сдержанноразумно, и сегодня вдруг всё разумие исчезло, тоска одолела. Завтра пойду к Корфу и узнаю, есть ли еще надежда. Если нет, значит, придется,просрочив лишнюю неделю,подавать прошение и ждать милости фон Валя1655. Это ужасно, и тоска давит тяжело. Но надо крепиться. Надо нести разлуку, и надо терпеть отсрочку развода, и надо покоряться храбро. Примусь писать завтра. Мальчик, будь умник, терпи и ты, мой дорогой. Спасибо за твое письмо. Неужели ты не получил моего описания елки и ряженых? Я уверена, что письма теряются. Я принялась петь экзерсисы. Голос скрипит и трещит. Девчурка чудно поправляется и такая веселая. Будем еще надеяться. Завтра напишу. Ласкаю и целую тебя. Я нарочно написала римскую телеграмму, а понял ли ты шутку с вчерашней телеграммой: я повторила слова, обидевшие тебя напрасно, из Gryon1656.
Целую еще, и давай надеяться и не грустить: ведь и не пропала еще надежда.
Лидия.
249. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 января 1897. Берлин1657
16 Янв. 97.
Любезная Лидия!
Рад открыть в тебе столь обильный запас юмора. Самая правильная точка зрения на житейские «мелочи» — юмористическая.
Характеристично для любви — не сердца, а воображения, — что страдание причиняет не действительная разлука, уже давно наступившая, а страх разлуки, возможной в каком–то неопределенном будущем.
Пошли мне, если можешь, денег.
Не пишу больше, потому что от писем тошно.
Обнимаю тебя, любезная Лидия!
В.
«Souvenir d’amitié»1658, думаю, прислан другом — Сережей.
См. на обороте.
*
Перечитал еще раз твое письмо, достолюбимая Лидия! Все оно (с его недописанными впопыхах «обожаю — бегу» и т. п.) — «че–пуха», женская «че–пуха»!.. И нравится мне в нем одна, всего одна буква… Догадайся, какая?.. — Тщательно, с грациозно–почтительными нажимами пера вырисованная на 4-ой страничке, кверху ногами, буква У… Эта уединенная буква У почти дает мне впечатление твоего присутствия. Я вижу тебя, в твоей прилежной позе склонившуюся над почтовой бумагой; ты старательно выводишь в заголовке «уважаемый» или «уважаемая», — но уже после первой буквы голос детей, или Анюты, или, что еще вероятнее, вдруг подымающийся в твоей сумбурной голове вихрь собственных мыслей и тревог срывает тебя со стула и стремит в туманное пространство… Все эти представления и, так сказать, улыбки сердца (!) вызвала твоя старательными нажимами украшенная буква У, единственная хорошая буква твоего пустозвонного письма, единственная хорошая, но назначавшаяся, увы, все же не мне: ибо я не предполагаю, что ты хотела начать письмо ко мне словами «уважаемый возлюбленный».
Заочно прижимаю тебя к сердцу, достообожаемая Лидия!
В.1659
250. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 января 1897. Париж1660
arrivo lunedi sera.
251. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 4/16 января 1897. Берлин1661
FELICE ASPETTERÒ FRIEDRICHSTRASSE.
252. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 января 1897. Кенигсберг1662
sto coraggiosa, orasempre teco spero presto essere tua.
253. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 января 1897. Берлин1663
27/15 Янв., Среда веч.
Дорогая Лидия! Пишу тебе в тот момент, когда ты, по моему расчету, только что приехала в Петербург; волнуюсь и ожидаю телеграммы… Что с тобой, что будет, и как все кончится?.. Сижу опять один в своей, теперь уженашейкомнате; могу заниматься, но мысль настороже и ежеминутно следует за тобой… Вчера я имел из Парижа веселую весть: первый зубок прорезался наконец у Пантерки, о чем радостно сообщает мне Анюта1664. Теперь Лидюше, наверное, уже привили оспу, и она хворает. Сережа опять написал прелестное любовное послание: он и не заметил, что похворал, — впрочем, ты и без меня про все это знаешь…1665Милая девочка, как я волнуюсь! Мое существо разделено пополам, и я боюсь и ажитируюсь1666одной половиной с тобой, другою с собой самим. Когда ты получишь это письмо, вероятно, уже произойдет разговор с братом и адвокатом; догадаешься ли ты сообщить мне телеграммой о результате первого разговора?.. Нет, при данных условиях писать слишком бессмысленно! Что могу я сказать, следя за тобой мысленно минута за минутой, когда эти строки придут к тебе через три дня? Три дня — смешно подумать, — когда каждая минута теперь событие! И, кроме того, [я не могу] мне нечего выражать в своих письмах, кроме лихорадки ожидания и волнения…
Жду депеши…
Сегодня этическая подруга говорила мне о симпатии, которую ты ей внушила: «ich habe eine solche Sympathie für sie gewonnen! es ist in ihr etwas Sympatisches und etwas Ideales»…1667
Жду депеши —
Твой В.
Для Л.
254. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 16/28 января 1897. Берлин1668
28/16 Янв<аря>, вечером1669
Милая Лидия! Что же это? Я ждал сегодня телеграммы о свидании с братом. Что значит молчание? Свидание не состоялось? Результат неудовлетворителен? неопределенен?.. Сижу и строю предположение за предположением, и не нахожу покою. Забота сменяет заботу, опасение — опасение… Благодарю за вчерашнюю депешу: без нее я бы чувствовал себя погибшим человеком. Также за депешу из Кенигсберга: но это только ласка и luxe1670… Извещай меня о делах в моменты решительные. Страшно подумать, как мы далеко друг от друга. А почта — просто бесполезна на таком расстоянии. Все же пиши, и притом, как я просил,ежедневно,подробно. —
У Calvary1671мне недавно сказали, что их шеф уезжает на днях на 6 недель из Берлина и что я теперь должен поговорить с ним об издании своей книги. Поэтому я был сегодня у него, чтобы узнать принципиально, возьмет ли он и на каких условиях издать книгу. Он выразил, во–первых, сожаление, что исследование написано не по–немецки, потому что тогда сбыт его был бы больше; юристы и экономисты не читают по латыни. Затем, желает получить с меня за все 300 марок «à fond perdu»1672, причем поставляет нужное мне число экземпляров диссертации [даром] бесплатно. Можно и по–другому условиться: я [издаю] печатаю у него книгу на свой счет (он говорит, что это обойдется в 450–500 марок) и получаю половину цены с каждого проданного экземпляра. Во всяком случае будет куплено, глав<ным> обр<азом> библиотеками, экземпляров 120 или больше. Впрочем, это только нормы соглашения. Он желает [рассмотреть] получить на рассмотрение мою работу, и если редактор их издания («Berliner Studien für klassische Philologie und Archäologie»1673), Prof. Seyffert1674, вынесет очень благоприятное мнение о работе, то цена 300 марок может быть понижена. Узнав это, я простился. —
Представь себе далее, возлюбленная девочка, что я был перед ужином у Радиных1675. Побуждением к этому визиту послужила встреча этической подруги с означенной четой, которая тотчас осведомилась обо мне, чем поставила этическую подругу в затруднение; но она как–то вывернулась и не сказала, что я уже здесь. После чего она уговаривала меня побывать у них, [ссылаясь] и была озабочена тем, что не знает, что говорить им обо мне. — Вот я и побывал у них сегодня и видел не только их обоих, но и мать Радиной, приехавшую на месяц. — Я просил Р<адиных> не говорить знакомым, что я в Берлине, я–де слишком занят перед экзаменом. С этическою подругой я говорил и много говорил о своем нежелании стеснять ее; но она совсем не хочет со мной расставаться и предупреждает только, что попросит, быть может, [впоследствии] потом, вследствие хлопот [предсто<ящего>] переезда на другую квартиру, меня, или [меня и тебя] нас, обедать некоторое время в ресторане. Они сами будут обедать вне дома во время от 10 до 15 Марта приблизительно, в каковые дни должен состояться переезд. К переезду она уже начала понемногу готовиться, и скоро будет приходить к ней ежедневно на два часа работница, чтобы помогать постепенно укладывать обильное хозяйство. Она так надеется на радость («Freude») быть с тобой («Zusammensein») и показывать тебе свои кулинарные таинства!.. Ей также очень хотелось бы познакомить с тобой своих музыкальных родственников; относительно чего я сказал, что решение должно быть предоставлено тебе. —
Прости, божественная девочка, за неинтересную болтовню. С буржуями жить — по–буржуйски выть. Слушай, что я накажу тебе: кланяйся от меня Гревсам и осведомься у И<вана> Михайловича^ сколько экземпляров [русской]магистерскойдиссертации требуется представить в России: это мне нужно будет принять в расчет при издании. Затем наказываю тебе — не забудь — купить мне в Петербурге 1) твой «Мир Возможного»1676, 2) русских угощений и 3) водки. — Затем, еще раз напоминаю о необходимости заявить потерю паспорта и [вписать детей и Анюту в] справиться о том, как легитимировать существование детей и Анюты. Советую, наконец, еще раз, — посетить униженную и оскорбленную Μ-me Иващенко1677. Кстати, из полученного русского календаря узнаю, что «Анатолий Павлович Иващенков» — товарищ министра финансов: надеюсь, что этот сановник не есть законная половина оскорбленной, столь скептически относящаяся к женщинам. — Из того же календаря почерпаю утешительное для тебя как писательницы–реалистки сведение, что Валерия значится в русских святцах. — Желал бы знать, в чем–то ты теперь гуляешь, Пантера, по стогнам северной Пальмиры, о тезка царицы Пальмиры полуденной1678, и думаешь ли о том, что твое здоровье не тебе принадлежит… Милая, милая девочка, я так тебя обожаю, что мне очень, очень худо теперь вдали от тебя!.. И если тебе кажется, что письмо это приглуповато (что подозреваю смутно и я сам), — то причина этому та, что мое солнце удалилось от планеты моего мозга (выражаясь слогом Шекспира, который сказал бы то же самое на моем месте, если бы имел, как я, счастие быть твоим «глупым дураком»)… И если Греве, или Г<аген>-Т<орн>, или Нечаев1679ослепляют тебя теперь ракетами своего остроумия, то не приписывай этого им, а только себе. Ибо таково поистине твое свойство, что на всем вокруг тебя бегают от тебя яркие, веселые зайчики. Ах, я чувствую, что мой образ бледнеет в твоей душе… Девочка, девочка! Почему ты выбрала «борцов»? Чтобы показать, что и ты боролась — и поборола?.. Я ревную, девочка! Пошли мне зайчик, чтобы мне посветлеть… Целую тебя печально.. В день твоего отъезда был в отчаянии от твоей жестокости и написал тебе упреки, которые затем разорвал. Писал об окаменении каком–то сердечном, которое находит на тебя временами и из которого ты словно постепенно пробуждаешься под действием [сильного слова] горячих слов или при виде отчаяния, тобой причиненного. Оно страшно, это окаменение, и оно — факт… Лидия, Лидия, Лидия!!!
Весь твой, В.
255. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 16/28 января 1897. Петербург1680
16 Янв.
Дорогой Мунь, спешу и вечно помню одно, чтобы не терять минуту лишнюю и отдаляющую от тебя. Меня встретила Соня1681, так ласково и радостно, что согрела меня. Дома она осыпает ласками и заботами. Мне так тепло у нее. У брата сегодня застала приготовления к рауту, его почти единогласно, 120 пр<отив> 40 выбрали в губ<ернские> предвод<ители>1682. Он странно исхудал и имеет вид нервный и измученный, кот<орый> ударил меня по сердцу. Пойду завтра утром говорить. Весь après midi1683провела у Яковл<евых>, кот<орые> нашли меня неузнаваемо похорошевшею. Они такие истинные друзья. Я бодра, живу тобою, счастлива бесконечно. Целую как люблю. Думаю без труда устроить дело с домом у маленького нотариуса с тремя свидетелями.
До свидания, будь моим, скоро будем вместе. Л.
Соня < 1 нрзб> вместе с поклоном и приветом посылает разрешение писать буквуШ1684.
256. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 17/29 января 1897. Берлин1685
29 Янв. Вечером.
Treu sein sollst du mir am Tage
Und mich lieben in den Nächten!
(Heine)1686
Спасибо, дорогая и божественная девочка, за телеграмму1687. Я заждался ее. Итак, ты только сегодня виделась с братом? На это указывает твое вчерашнее молчание… И Валентин1688был «piuttosto [favor<evolo>(?)J benevolo»1689? Да здравствует (piuttosto!) Валентин! Жаль только, что А<лександр> Д<митриевич>1690большой дипломат и дипломатическое «piuttosto» растяжимо. Я так и ожидал, что он обратится с тобой мягко, но каковы его настоящие чувства, и какое положение займет он относительно нас? Из депеши вижу все–таки, что он тебя не прогнал и не отказался тебе помогать. Буду надеяться на лучшее и — ждать подробных реляций… Ах, дорогая, какое облегчение приносит телеграф! «Wie herrlich weit hat man es heutzutage gebracht»!1691Слава олимпийским богам за то, что мы не их подданные — современники Перикла!1692Во времена Канта восемь дней ехали из Берлина в Кенигсберг, и письмо туда стоило 80 пфеннигов, а телеграфа не было вовсе. Какое блаженство, что я не Кант!.. «А просто филистер», — быть может, прибавляешь ты. Но что же мне делать, как не филистерствовать, подобно Гётевским филистерам, рассуждающим за кружкой [пива] и трубкой о войне с Турками, если я принужден сидеть смирно в натопленной горнице и ожидать бюллетеней с театра военных действий, в то время как моя Амазонка неукротимая, моя воинственная Зиновия [-Менада] сражается где–то далеко с враждебной нечистью. Шиллер пел:
Der Mann muss hinaus
Ins feindliche Leben1693, и пр.
Как иронически меняются времена!.. Но, о ужас, чтб я делаю? Пустословлю уже на 3‑ей странице, — когда умная девочка не терпит пустословия и напишет мне наверное: «Жаль, что ты слишком долго говорил о Канте и о Турках»… Она любит только, чтобы я писал ей о своей титанической любви и уверял ее в ней наивозможно красноречивее и в наиболее изысканных и разнообразных оборотах… А я? Что я делаю?.. Теперь я испуган, смущен, сбит с толку… Je ne fais plus que balbutier…1694Я не решусь отнести сейчас это письмо… Я боюсь посылать его так… До завтра, Лидия, — Лилия, — Taube, — Sonne, — Wonne…1695
И все же, милая радость, я должен указать тебе на твою опрометчивость и признаться, что как ты ни умна, — ты все же сумасшедшая. — Твоя телеграмма запоздала вследствие такой формулировки адреса: «Ivanov Rathenowerstr<asse>. Berlin». Ты решительно преувеличиваешь мою известность, думая, что № дома для меня уже «überwundener Standpunkt»1696. —
257. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 18/30 января 1897. Берлин
30 Янв., после обеда.
Радость–Лидия! Письма от тебя все нет как нет. Не больна ли ты была на следующий день по приезде, почему и не поехала к брату? Лидия, дорогая, здорова ли ты? Исполнила ли ты мой наказ и добыла ли себе теплое платье. Будь, ради бога, осторожна и не простудись. Ты, наверное, все кашляешь, и горло болит. Сегодня с утра мне не дает покоя забота о твоем здоровьи. — Получил открытое письмо Шарлотты — премилое, главное, прерадостное. У ЛИДЮШИ УЖЕ ДВА ЗУБА! Какова Пантерка! Ей привили оспу — она не плакала. И старшие дети все были vaccinés1697и находятся в добром здоровьи и расположении духа. A «Baboucheka»1698с воскресенья до четверга ночевала с Miss Р.1699у детей. Поблагодари ее хорошенько! Под всеми этими сообщениями и приветствиями подписано: «Votre amie Charles»1700.
Возлюбленная девочка! Эти два дня сижу дома и занимаюсь. Господствующее настроение — напряженно–ожидательное и склонное к боязливости… Ах, как тяжела разлука на таком расстоянии, в такое время! Левенгеймы злят меня в беседах уродливостью своей односторонности. Обожаю тебя, как ты не можешь себе и представить. Целую тебя, прижимаю тебя к себе в мыслях. Вижу тебя хорошенькой, пленительной. Но, увы, не могу сказать: «Sono teco»1701. Лечу к тебе, хочу вызвать иллюзию твоей близости, [хочу к] гадаю всечасно, где ты и как ты… но все напрасно, не знаю, где ты и чтб с тобой, не могу следовать за тобой и только больнее ощущаю разлуку и даль расстояния. Ты в чужом мне мире, в чужой мне жизни, и к моей Sehnsucht1702примешивается что–то вроде ревности… Когда ты вернешься?
Пиши!
Твой Вячеслав.
258. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 января 1897. Петербург1703
spediscimi certificato1704hydia <sic!> sto bene todoro.
259. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 19/31 января 1897. Берлин1705
31 Янв.
Посылаю тебе, божественная девочка, вытребованный тобой Certifìcat1706Пантерки; ты хорошо сделаешь, если приведешь его, путем подклейки, в более солидный вид. Дождался наконец твоих милых, любимых каракуль. Как странно действует на душу телеграмма! Она похожа на дуновение бесплотного духа, на шелест незримого мгновенного присутствия, на звук эоловой арфы, тронутой пролетевшею бестелесною тенью. (Как я поэтичен!). Откуда–то, из безвидного пространства, из неисследной дали, какая–то таинственная сила приносит привет, слово, — отвлеченный, одухотворенный отзвук бьющегося где–то далеко милого сердца, последнюю, легкую зыбь волнующейся где–то далеко милой воли, милой силы, милой жизни. Электричество, мистическая сила, становится слугой мистической силы любви и мгновенно отражает [светом то] слабым трепетом ее трепет, на пространстве, кажущемся недоступным для грубой материи. Телеграмма — пророческая, неземная птица: вдруг раздается над тобой плеск ее крыльев и пенье, и ее уже нет, и не веришь, что она пропела правду. Глядишь на черные печатные буквы и не знаешь, откуда они, и не веришь чувствам, вопреки уверениям ума, что это слова милой. Но разум пересиливает сомнение, успокоение и счастие овладевают душой, а где–то в глубине души шевелится сиротливое страдание разлуки: и покинутым, одиноким, бесконечно–далеким [и чуждым] чувствуешь себя при этом спиритическом, чуждом всякого материального посредника сношении, будто живешь в другом мире, чем милая, будто милая — русалка в глубине озера, подающая знаки движением водяных лилий, а ты — покинутый изгнанник земли. Зато лилии своим колыханьем показывают мне, что милая русалка — в этот, этот самый переживаемый и потому золотой и благословенный момент — дышит и живет, и для тебя колеблется и колеблет цветы, а собственноручные русалочьи каракули всплывают на поверхность воды только через три дня и потому имеют лишь интерес археологический, интерес «древностей Витербо»1707…
Милая возлюбленная, извини за такую длинную и бесполезную болтовню, которой я сам очень стыжусь. Этическая [супруга] тьфу, тьфу, тьфу! — подруга *, — этическая подруга, говорю я, послала меня сегодня в концерт (дневной, интересный, посвященный Шуберту), так как приглашена с Мышкой к Тайному Советнику Фриделю — dinieren1708. Но я в концерт не пошел, не желая терять времени (ибо хорошо работаю), а обедать должен был в ресторане, где выпил два стакана пива. Придя домой, тотчас стал писать и — неужели от двух стаканов? — дописался до такой чепухи и до такого — тьфу! — навождения…
Дорогая девочка, итак я очень счастлив, получив возлюбленные каракули — первое письмецо от тебя. Радуюсь успеху твоего брата1709—имею слабость симпатизировать честолюбцам, когда они не слишком мелочны, — и тебя поздравляю: быть может, его чин к твоему делу на пользу послужит. Also — auch ein Ibsen’scher Held1710? Исхудал, нервен и измучен — из честолюбия? Да здравствует, одним словом, Валентин! Очень тронут орфографическою гуманностью Софьи Ильинишны1711: кланяюсь и благодарю. Что хочешь ты там делать у своего «маленького нотариуса» с тремя какими–то подозрительными свидетелями? Вероятно, какое–нибудь нечистое дело, боящееся света и больших нотариусов? Серьезно, сообщила бы ты мне сначала свой план! Фиктивная продажа дома Лидии — немыслима, вследствие огласки. Дарственная запись — или как это там зовется на жаргоне Берлиозовых чертей1712? — бесполезна, не имеет значения, подлежит спорам. Хочешь ли ты изменить завещание? Мы с тобой что–то много говорили о неудобствах каждого их этих путей и, кажется, ни к чему не пришли. Отчего ты не пишешь подробно о своих намерениях?
Милая, милая Лидия! Я целую тебя нежно, нежно. Депеши делают меня таким счастливым. Вчерашнее «sto bene»1713успокоило меня. Я занимаюсь с удовольствием. Мне блаженно знать, что ты думаешь обо мне, счастлива моей любовью. Будь здорова, девочка, и удачлива! Άγαθη Τύχη1714.
В.
260. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19/31 января 1897. Петербург1715
19 Янв. 97 г.
Мунь, что сказать тебе? получила твое письмо, и стало хорошо на душе. Милый, прежде всего скажу тебе: я счастлива тобою, и в жизни боюсь только две вещи: потерю тебя и потерю детей, которых вырастила и полюбила. На борьбу за эти две вещи у меня хватит сил, но на борьбу со всеми мелкими преградами — нет. В крупном я полна энергии и гордого сознания высшей силы воли, но, право, сегодня я очень искусилась мыслью бросить всё: адвоката, брата, развод и Россию, и уйти к тебе и к детям, а там пусть осмелятся оторвать от меня тебя или их. Сегодня говорила с братом и услышала от него, что если бы он знал, то не взял бы председательство, т. к. я «взяла их фамилию» и… ясно следует — позорю ее. Кроме того, слыхала, что он теперь никудане можетобратиться из высшего син<одального> начальства и что лишь только наши отношения с тобою узнаются, то к<омиссия> пр<ошений> моментально отнимет детей в пользу отца. В этом он не сомневается. Еще сделано было замечание насчет того, что Як<овлев> много денег забирал, а на мой счет — что я всегда была склонна к истерии и поэтому всю жизнь поступала ненормально. Каких бы то ни было вопросов о том, кто ты, об имени твоем, о нашем ребенке не было совершенно. После этой беседы пришел адвокат, кот<орого> не посвятили в тайну. Он объяснил мне, что бракоразв<одное> дело идет так: 1) консисторский суд, где попы требуют известных тебе свидетелей, судят по букве, очень строго, т<ак> что адв<окат> прямо предупреждает, что консист<ория> провалит дело. 2) утверждается приговор высшим синод<альным> начальством, и оно сплошь и рядом переменяет приговор, судя по тому, на чьей стороне «рука». Он сказал: Ваш брат поговорит с митроп<олитом>1716, с Сабл<ером>1717и т. д., и на это единственная надежда, т. к. кроме tableau de moeurs1718г. Ш<варсалона> мы ничего представить положительного не можем. Надежды на исполнение обещания Син<ода> адвокат имеет мало, ибо только что был случай, где несмотря на «сильные влияния» к<омиссия> пр<ошений> отказала выдать подобный документ, а Синод отказался просить ее о выдаче. Ergo1719успех весь в покровительстве брата. Но брат сказал: «Никуда и ни к кому я теперь не поеду». Ergo — развод c’est une blague1720, и лучше всего не «трепаться».
Суббота утром. Весь этот разговор происходил вчера. Сегодня я к братунепойду. А завтра, когда он очухается, пойду и скажу так: «Милый брат, благодарю за хлопоты и любовь, извини за неприятности и выслушай мое решение: развода начинать не к чему, ибо без великих мира сего мне не обойтись для его успеха. Я решила уехать завтра же из России. Относительно “фамилии” скажу, что я не с меньшею честью ношу ее, чем ты, но, к сожалению, я ненавижу ее, т. к. она, кроме горя, ничего мне не приносила и поэтому дешев подарок, который я делаю тебе, обещая как можно скорей скинуть ее и принять ту, которую люблю и уважаю и на какую имею больше всего прав. Затем я поселяюсь со своею семьею там, где нам удобно в Европе, и наивысшее мое желание, чтобы ни я, ни вы (фамилия которых так велика и прекрасна) не тревожили бы более друг друга никогда. Издали мы можем любить друг друга, вблизи только мучать. Детей же никто у меня не добудет, это уже дело мое. — ». Посмотрю, что скажет он в ответ на подобную речь. Я думаю, что он изменит свое решение, т. к. ему оно самому невыгодно.
От брата, у которого видалась и с адвокатом, поехала я разыскивать адр<ес> Тулин<ова>1721, который, кажется, преспокойно в Петерб<урге>, но сыщик никого не нашел. Я ехала и чувствовала полнейшую свою неспособность что бы то ни было предпринять, кроме высказанного выше решения. Я более не могу биться, как прежде: всё отказывается, и душа, и тело. Дома, несмотря даже на ласки и поддержку Сони, чувствовала себя так плохо, что решила тотчас послать за Г<аген->Т<орном>. Он приехал, и мы провели сначала вдвоем, а потом втроем весь вечер до 12Угч<асов>. Я ему сказала всё о нас. Сначала он казался сильно пораженным, но вскоре мне, как и бывало, удалось увлечь его в свое настроение и заставить ощущить <так!> жизнь, как того желала я, и у него вырвалась фраза: «Я знаю, что Вы умнее меня и разумнее меня относитесь к жизни. Да, человек живетодинраз, к чему забывать свою жизнь и не брать лучшего, чего она дает…. но я не могу иначе жить, и я могу лишь понимать других, сам же даже взвинтить себя на жизнь не могу…» Он много говорил о себе, о своей службе, и в каждом слове его по–прежнему светилась его прекрасная душа, вместе с сильным ясным умом. Он Дон Кихот, по его же словам, совершенно бессмысленный Дон Кихот. Если бы я сумела постичь его очень глубоко, какой красивый тип из категории Борских1722, и я, как Елена, весь вечер вчера была счастлива эстетическим наслаждением и согрета теплом старой, не слабеющей дружбы. Как мечтала я о том, чтобы ты сам его видел, тогда ты понял бы, как мало его понимаешь и как он лучше и красивее, чем ты думаешь. Он очень постарел.
Воскр<есенье>. Вчера была больна весь день головокружением и никуда не попала, только вечером съездила с Соней к Як<овлевым>, у которых читала роман, пела и произвела впечатление éblouissant1723на этих добрых и верующих в меня людей. Для них всё во мне хорошо и красиво, и я мечтала бы, чтобы ты видел ту любовь и ласки, которыми они окружали меня. Радостно мне было слышать от Сони восторженные слова: «Теперь я глубоко верю в твой талант». Роман произвел сильное впечатление, т. е.2 главывсего. Теперь утро. Я сижу и жду Туликова, которого выписала по адреса <так!>, добытому вчера. Вчера был у меня раут: Кать, Даш, Насть, Акулин, Васей, Шур и т. п. Некоторые доставили радость, другие нет. Мальчик, прости, что до сих пор ограничивалась телеграммами, не хотела писать, пока все так невесело и неясно. Прости, что написала benevole1724. В конце концов брат был довольно ласков, так что, уйдя от него, у меня не было того резкого впечатления, какое образовалось к вечеру. Теперь жду свидания с ним, чтобы закончить письмо. Завтра вечером буду у адвоката, чтобы выслушать крокъ1725жалобы и поговорить с ним еще.
Вечер.Была у брата, сказала почти буквально, как писала тебе, и еще с невесткой поругалась за то, что та стала мне что–то толковать о нравств<енном> долге перед детьми, я покричала слегка на нее и они оба утихли. Брат, конечно, тотчас испугался и стал толковать о том, что он всюду поедет и будет хлопотать, и единственное, что огорчает его, это страх за неудачу развода. Холод у нас мертвенный, но дело будет делаться. Надеюсь скоро вырваться: это узнаю у адвоката. Завтра добуду паспорт и деньги и узнаю о завещании у нотариуса.
Спасибо, Мунь, за письмо хорошее, доброе. Ты, наверное, сердишься за мое молчание, но мне было как–то невыносимо писать. Ах, как я ненавижу писать, и притом кружится голова. Целую бесконечно нежно. Кланяйся докторше. Я тебя люблю, обожаю, только живу мыслью о нашей комнате, куда рвусь, рвусь так, что писать вдвойне тошно. Скоро, скоро… твоя, твоя.
Лид.
Соня была тронута письмом и ответит. Ангел, золото, мое собственное, прощай.
261. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 20 января / 1 февраля 1897. Петербург1726
sto benissimo valentino libertà <так!> margherita tadoro orasempre.
262. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 20 января / 1 февраля 1897. Берлин1727
1 Февр<аля>
Дорогая, получил только что, за обедом, депешу: «Sto benissimo, Valentino liberra Margherita, t’adoro, orasempre»1728, — и очень взволнован и обрадован ею; так что берусь скорее за перо, чтобы беседой с девочкой восстановить душевное равновесие. Во–первых, телеграмма очень загадочна, и я не знаю, так ли ее понял: хочу сейчас же написать, как я ее понял, и потребовать разъяснения. Во–вторых, девочку нужно обнять, хотя бы мысленно, если получена хорошая весть. В-третьих, девочкино письмо, второе, ожидалось мною сегодня утром, но не пришло, так что я опасаюсь, не пропало ли оно, и хочупредостеречьпротив излишнего прецизирования1729в переписке. Все это побуждает меня писать. Прежде же всего — как понимать телеграмму? Сначала я прочел «libera» («освобождает») и два «г» поставил на счет телеграфиста, который пишет между прочим «orasempAre»! Смысл мне показался странным. Потом я напал на мысль, что ты хочешь сказать «libererà» («освободит»), и при этом толковании остаюсь. Итак, сегодня утром А. Д. дал тебе обещания хлопотать за тебя и высказал уверенность в успехе своих хлопот. Верно?.. A la bonne heure!1730Желаю наиполного и наискорейшего успеха великодушному Валентину. Я думаю, что его влияние теперь очень значительно и, что было возможно и нимало не затруднительно для графа Таманцева1731, должно быть еще легче теперь для него… A la bonne heure! —
До свидания, божественная девочка, целую тебя и возвращаюсь к истории Луция Элия Вера1732.В.
263. Зиновьева–Аннибал — Иванову/ 21 января / 2 февраля 1897. Петербург1733
2/2/97
trovato due testimoni divorso <sic!> sicuro presto.
264. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 22 января / 3 февраля 1897. Берлин1734
3 Февр. 97
Япод впечатлением твоего письма, дорогая возлюбленная1735! Я очень огорчен им. Я не хочу, чтобы мою девочку смели оскорблять. Валентин оправдал свое прозвание своею отменною грубостью. Я не забуду ему этого. Но зачем ты телеграфируешь неправду, глупая дурочка? Для того, чтобы я перестал верить твоим торжествующим и победоносным телеграммам? И так ты уже почти достигла этого. «Валентин освободит» — я перевожу: «Валентин похлопочет». «Divorzio sicuro presto»1736—я перевожу: «можно попытать счастие и начать на всякий случай процесс». И тому подобное. Три тяжести лежат на твоей чашке весов: 1) твои два вдруг упавшие откуда–то с неба «свидетеля» (или ты извещаешь меня о свидетелях для нотариуса?), 2) надежда на помощь К<омиссии> Пр<ошений> и 3) надежда на успех Валентинова ходатайства. Но второй пункт отпадает, если прав адвокат в своем пессимизме, а первый… Кто такие эти два твои свидетеля? Мужик? Едва ли. И, конечно, неизбежный Тулинов, который как своими показаниями, так и «всем своим явлением» может лишь служить иллюстрацией и добавлением к «tableau de moeurs»1737, о котором говорил адвокат, — но не более того, ибо он не знает ничего положительного. Итак, первая инстанция процесса все же остается безнадежной или почти безнадежной, и можно ждать спасения только от Валентиновой храбрости, что не внушает мне особенной уверенности в успехе дела. «Столько» о твоей чашке весов. А что окажется на противоположной?
Милая девочка, без сомнения, писать все эти рассуждения излишне, и так как я раздражен сообщениями твоего письма, то писать мне вообще не хочется. Пишу же quand méme1738(хотя и решил было сегодня не писать) главным образом потому, что хочется просто поговорить с тобой, и обласкать тебя, и сказать тебе, как я страдаю за тебя и с тобой от всех этих «неотразимых обид, наносимых жаркому сердцу холодным светом»1739. Потому что все эти Валентины и Валентинши ужас и отвращение внушают в живом человеке своею бездушною пошлостью, прикрытою мантией лицемерной морали и показной чести! Поэтому верь мне, что я не менее тебя ценю в Гаген–Торне способность — стряхнув с себя некоторым усилием воли привычного филистера — взглянуть иной раз на жизнь и свободно, и человечно… Ты даже красиво описала эту [твое] трансфигурацию:
Du hebest dich zu höheren Sphären: Da er dich ahnet, folgt er nach1740.
Ведь — das Ewig–Weibliche zieht uns hinan1741. Ты красиво описала это, потому что была сама исполнена эстетического Эроса, созерцая la transfiguration1742, и тебе казалось, что по твоей душе своей легкой поступью прошла сама Красота1743… или, как это у тебя сказано, о ты, в писательский талант которой теперь и Софья Ильинишна1744уверовала… или (лучше сказать в духе твоих метафор) вложила свой скептический палец… Милая девочка, не сердись за немного шутливый тон. Не Мефистофель внушает мне эту иронию, а бог любви, ревнивый Эрот. Ибо, имей я Мефистофеля к своим услугам, я бы немедленно расправился с Валентином, [по заслугам] как он того заслуживает… И имей я на посылках Мефистофеля, я… кто знает, не подставил ли бы я ножку некоторым «красивым типам из категории Борских»1745, непреклонным и убежденным, как rochers de bronze1746, но имеющим [способность] слабость оплакивать свою [непреклонность] убежденность и раскаиваться в своей [убежденности] непреклонности в часы вечерних téte–à–téte с хорошенькими женщинами, которые знают секрет заставлять «ощутить жизнь, как того желают они1747».
Не бойся, не падай духом, не печалься, милая радость, и знай, что я весь твой. В.
Orasempre.
Я прилежно работаю.
Зачем ты меня заставляешь платить почтовые штрафы? Что Дуня? Где она? — Если увидишь — поклонись.
265. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 января / 3 февраля 1897. Петербург1748
Утро. Среда.
Дорогое дитя, Мунья, божественный ребенок, дурачек и ангел, мое дело в шляпе. Только что был Тул<инов> и окончательно дал слово за себя и за своего товарища быть мне свидетелями.
Теперь нет, по словам адвоката, ни малейшего сомнения в успехе! Вероятно, выеду в пятницу днем. Тул<инов> честный малый, и теперь развод ускорится. Сегодня с тремя свидетелями: Яков<лев>, Неч<аев> и Сонин брат–офицер — могила!! буду составлять новое завещание, и Лидия сделается домовладелицей.
Я ужасно устала от друзей, суеты и России. Вчера окунулась вполне, были Туганы и Неч<аев> и посвятили меня en plein1749в взбаламученное болото. И уважение внушает их энергия и добродетель, и жалостливое презрение их односторонность колоссальная. В литературе и поэзии — нуль, кажется, только Mile Г<уревич>, издательнице одного толстого журнала1750, один господин плюнул в лице, и Туг<ан-Барановский> находит, что это нехорошо, а книгу Мережк<овской> освистали за ее стихи, где говорилось, что она чувствует свое величие, любит себя, как Бога, и любовь ее спасет, что он ей близок так странно, но она одинока и идут они на Восток1751.
Мальчик, устала: каждый день несет с собою столько напряжения душе и телу. Спасибо за твои славные, глупые и прелестные письма, мой дионисический товарищ. Здесь меня фетйруют1752и глубоко любят, с друзьями тепло, но, увы, я рвусь непрестанно от них к единственному другу. Мальчик, до свидания. Не стоит писать.
Твоя девочка.
Иду к брату на свидание с адвокатом. Целую, обожаю, бегу.
Мунь, не успела отправить письмо и узнала у брата ужасную новость от адвоката, что мне необходимо ехать прямо в Париж и там сидеть, пока не пригласит поп «мириться», ты помнишь, как тебя. Кроме того, адвокат говорил, что надо «жить со всею мудростью и осторожностью», чтобы Ш<варсалон> не мог подать контр–жалобу. Затем брат говорил каким–то злорадным тоном вроде следующего: «Ты слышала, что адвокат говорил, помни, что ничего не должно быть подозрительного на квартире или т. п.»
— Четверг, утром. — Совсем захворала от горя вчера и приходится отложить отъезд: кружится голова так, что никуда не могу. — Только что был адвокат у меня лично и сказал, что можно подписать все бумаги в Берлине, а что поп будет мирить не раньше Апреля. Я думаю, что жить у эт<ической> подруги без прописки вполне безопасно. Муня моя, мы спасены!
Муня моя, мы будем вместе уже в Воскресение1753вечером около 7 и затем на столько времени, на сколько отпустят дети. Голова гудит от слабости, но счастие заливает сердце. Твоя девочка.
266. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 января / 4 февраля 1897. Петербург1754
legata Lydia casa arrivo domenica sera.
267. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 января / 6 февраля 1897. Петербург1755
arriverò lunedi sera.
268. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 января / 8 февраля 1897. Кенигсберг1756
Arriviamo sette mezzo Olga stanca Dove dormirà?
269. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 мая / 8 июня 1897. Париж1757
Март 1897
Две прелестные дамы с высоты птичьего полета мчат мысли к тебе.
Мне так странно быть высоко без тебя, заглажу грустное впечатление сегодня вечером, буду «высоко» с тобою.
270. Зиновьева–Аннибал — Иванову/ 2 /14 июля 1897. Аннемасс1758
Вторник
Милый, ненаглядный мальчик.
Ехали хорошо до Бельгард1759—границы. Не доезжая ее, я просмотрела книжку indicateur1760и нашла путь в Cluses1761непосредственно из Bellegarde. Ты поступай так: бери билеты до Bellegarde, сдавай багаж до Belleg<arde> (если возможно) и во всяком случае сделай так: приедешь в Bellegarde в 4 ч. 56 м. утра, а поезд в Cluses идет из Belleg<arde>. В 5 ч. 16 м. ты пойдешь к employé1762и попросишь тотчас выгрузить из Парижского поезда багаж поквитанциитвоей, сам пойдешь в отделение enrégistrement1763, и тебе перепишутпо старой квитанции новуюна Cluses. Затем пересядешь в поезд на Cluses; он идет до Annemasse 6 ч. 24 м., пересадка: пьешь кофе. В 7 ч. 19 м. Отходит до La Roche — 7.55, и далее в 8.10 из La Roche и в 8.56 в Cluses. В 9 ч. 15 м. из Cluses в Choutée! и в 12 или в 1 ч. ты уже дома!
Затем все хорошо. Полна любви и жду не дождусь тебя. Завтра же разведаю и телеграфирую. Просила тебя зайти самому к Гольштейнам, но, пожалуй, пошлю это письмо на имя Шарлотты. Зайди только за телеграммой, а то две телеграммы auffallend1764. Целую тебя как люблю, т. е. всем телом и всею душою. Спешу. Воздух дивный. Хорошо!Приезжай скорей.
Лидия твоя ненаглядная
Если я забыласпиртовую лампочкумоюдля завивки — привезите. Уложите хорошочасы,а если трудно — не нужно.
Обедаем на террасе в Annemasse, горы вокруг, очень, очень хорошо, пишу за обедом.
271. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 2–3 /14–15 июля 1897. Клюз1765
Вторник вечером
Дорогой Слава, пишу из Hotel National в Cluses, где дешево и мило, где для души сладко, потому что в величественной раме вечных гор по улицам французского городка с музыкой шла процессия факелов, и радостно было мне за славную Францию, и сердце расширялось от величия и сладости великих Слов: Свобода, Равенство и Братство1766. Словом, хорошо здесь. А по дороге сердце ныло от тоски по тебе. Очень люблю тебя, очень, очень и очень обожаю и тоскую физически без тебя, точно без воздуха или света. Скорее, скорее приезжай.
Бери 3‑й класс от Бельгард. Гораздо удобнее и дешевле не ехать в Женеву: ни таможни, ни извощиков, и в 12 или в 1 ч. в chalet! Мальчик, купи на базаре av. Victor Hugo кажется, № 100, И моего acide Par., и сними с кружки в твоем плакаре1767на дне (в ней, я забыла, воды налито немного)наконечник стеклянный.только его, остальное у меня все есть, а это я забыла, и здесь искала тщетно, но acide добуду в Женеве, когда поеду к отцу, поэтому мне больше чем довольно недели на 2, 3ALitre.
Кажется, твой поезд идет directement1768отAnnemasse до Cluses.Целую тебя и девчурку. Поклон Шарлоте.
Вся твоя
Лидия.
Дети наверху. Пусть Шарлота не забудет, уезжая, отдать consierge1769ключ от столовой и при этом сказать: Mme a fermé les trois autres pieces, et cette clef elle laisse a vous1770. Также и ключ от моего appartement1771.
Утро.Не спала почти ночь: мысли летали во всем теле, как ураган. Утро чудное, прозрачное, и воздух живительный. Тоска по тебе глупо грызет, гадкий, нехороший.
Сестра твоей Звезды.
272. Зиновьева–Аннибал — Иванов. 15/27 августа 1897. Женева1772
Sono ben venuta rosa saluta.
273. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Конец августа или начало сентября н. ст. 1897. Женева1773
Худо мне ужасно, Мань–Мунь. Отец болен тоскою, как бывало давно в России еще, периодически. А я понемногу приближаюсь к отчаянию, несмотря на все старания и усилия. Выдержать здесь долее двух дней невозможно. Буду терпеть из–за всех сил <так!> до четверга. Он стонет и стонет ежеминутно, а меня всю переворачивает. Не могу… не гожусь…. Еще полдня, и день, и две ночи, и я спасена. Дом мой милый, дорогой, семья моя милая, дорогая. Рвусь в наш прекрасный шале, где мир и радость… Здесь умираю. Дрянь я <1 нрзб>, но отец меня более не любит, он только стонет, и я ничего не могу ему помочь. Нет ему спасения. Что же ты не пишешь? Я забыла сказать, что адрес вполне известен Луизе давно, так что нечего опасаться тебе писать.
Ну обнимаю и целую в тоске и Sehnsucht1774.
Твоя Лидия
Кончаю письмо у доктора. Жду бесконечно очереди, а папа меня ждет в карете. Плохо старику, он болен.
Приеду в Четверг в 3 !4 дня в Montées.
Милый Муня, я сижу здесь два часа, а папа в карете, но писать не могу, тяжко мне, нехорошо.
274. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Конец августа или начало сентября н. ст. 1897. Женева1775
Мань Мунь… спи!1776
Ах нет, тебя нет, и я одна. Скажу два слова: здесь всё та же тоска, вздохи, стенания, и та же ласка, вместе с тем та же недоговоренность, руготня, хитрость — словом, то, что томит жалостью и чем–то похожим на отвращение к tutti quanti, ибо все лгут мне, все мне чужды и все презирают меня…. Была сегодня в церкви, видела Мг Spassò…. т. е. устроителя festival russe1777. Он уговаривает лечить горло, толкует о гранулециях <?>, серных водах и о том, что у него то же случилось, и он вылечился (горло мое плохо), а так как вдобавок представляется петь в Октябре 1) на его концерте в Лозанне, 2) устроить самой концерт с каким–то баритоном Реймертом (художником тоже1778), которого Spasso… приведет мне (точки означают входский), 3) петь в соборе Stradella1779или иное… то видишь, что умно сделаю, если завтра поеду к специалисту по горловым болезням. Я воскресла надеждами. Toriggi пригодится: повторю с ней романсы, если буду петь.
Она здесь, но я теперь к ней не пойду. Какая дрянь. Целую, дитя, тебя, ночь, устала, не сплю почти, плоховато. Время плетется. Верно, в четверг буду с тобою. Целую деток и дорогую Аню и Олю.
Твоя бесконечно любящая, тобою лишь живущая Лидия.
ПЕРЕПИСКА 1898
275. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 13/25 (?) апреля 1898. Турин1780
Пишу из Турина в час дня. Только что поела макароны и запила чашкой черного кофе. Очень устала. Кофе помог. Доеду как–нибудь, ведь во П-м лучше третьего. Зато уж душа от П-го страдает. Такую мерзость развозят вместо людей. 1) трех немцев: первый гаденький, маленький, нагленький, с мягкой шляпой набекрень, согромнымиушами и руками, перетянутый <?> брелоками и кричащий ежеминутно: «Es ist mir Wurst»1781или «die Hunde (про кондуктора) коммен нихт мер»1782, или «wir werden schangieren1783müssen für Milano»1784; второй, с лицем пилы, с горестным <?> носом, безбородый и волосы ежом: спал всю дорогу, вытянув ноги, так что дамы лезли, как через забор, 3‑й точно из дерева накрашен и лакирован и гаденькая, < 1 нрзб> песочная бородка, и ушки растут: неумно1785и мертво <?>. Потом везли парижанку, которая жрала: окороки цыпленка, сыр, потрошки <?> и апельсин и запивала чудным вином, на всех фыркала <1 нрзб> надменной, вульгарной старой буржуйки, за ней все ухаживал и ел с нею итальянец, красавчик, в духе Туликова, и все итальянцы были у ног Франции: очень уж нагла она. Словом, скверность II класса. Под конец вошли мужики, и франц<ужен>ка за их спиной фыркала своему кавалеру, тогда полегчало. Напишу из Модены. Всех целую, все думаю о вас. Darling Coonn, I am yours for ever. Quite near you, my saint <?> <1 нрзб>1786.
Проехала Ломбардию: ширь зеленая, вода, аллеи <1 нрзб> ветел и… <так!>, поля. Хорошо, точно в Павии. <3 нрзб>.
Coonn, I adore you, be happy and cheerful, be kind to stupid Lidia <?>. Do not grieve, dearest Coonn, I am very courageous, I am sure to be soon with you. Stupid boy, if your tooth aches, ask for the кокаин <?> Olga has. Love me as I you and be quiet and write «Врата»1787. I am so happy to have my роман, точно я не одна, точно не между уродливыми <1 нрзб>, и со своими «людьми» и with you, my мусагет1788.
276. Зиновьева–Аннибал — Иванов. 14/26 (?) апреля 1898. Шамбери1789
Как видишь из телеграммы, я осталась ночевать в Шамбери. С 3‑х часов начала болеть голова, потом совсем заболела, стало гудеть в ушах и дальше ехать было невыносимо. Решилась выйти здесь. Нашла недорогой и порядочный отелик, отправила папе депешу, что буду в Женеве завтра утром в 11 часов, и сейчас лягу. Не хочу есть или пить, только спать. В 6Viразбудят. Стала очень слаба. Если придется ехать в Вену, то в несколько этапов, а в Россию не смогу. Но там увижу, дух еще бодр. Будь ты спокоен. Всем поцелуй передай. Обо всех любовно думаю. Я весь день не читала, мыслей было много <?>, но увы, не о «деле», всё «артистические». Dearest boy, beloved boy, be good, write «Врата» and son<n>et of the sea Love me Coonn. I adore you1790.
Смешно говорить по–французски. А все–таки близка мне Франция и мила <1 нрзб>.
I am well and thousand kisseseveryw<h>ere <?>for you1791.
277. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 15/27 апреля 1898. Женева1792
27 Апр.
Дорогой друг, приехала в Женеву более или менее живая, ничего себе. Папу застала на ногах, как всегда, усталого, но очень ласкового. Брат былцелую неделюна страстной и уехал в вторник на пасхальной, с тремя сыновьями. Ничего о Сипягине1793не говорил; но обещал папе хлопотать вообще. Послала телеграмму в Вену1794. Тороплюсь, потому что пишу при папе в столовой, и он беспокоится. Целую всех. Я здорова и, главное, энергична. Будь бодр, работайспокойно<подчеркнуто дважды >.
Твоя Л.
Целую новорожденную1795, очень, очень и всех поздравляю, будьте веселые, пусть Оля накупит гостинцевпятерымдетям1796.
278. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 15/27 апреля 1898. Аренцано1797
27 Апреля
Радуйся, Лая, Лая, Лая,!..1798—
Сегодня утром свадебная крестьянская процессия проходила мимо villino1799, и невеста, очень недурная лицом и почти еще девочка, в фате с флер’доранжем и шелковом платье, одна, потупясь, важно и медленно поднималась шаг за шагом по нашей скалистой тропинке; толпа родных и жених, вероятно, между ними следовали за ней. Вместе с кортежем поднимался и человек, несший от тебя первую весточку — депешу из Chambéry1800, почему с нашей стороны встречали новобрачных некоторое смятение и крики: «Телеграмма, телеграмма!» При такой обстановке была получена эта первая весть от тебя, что я считаю добрым предзнаменованием. Теперь же передо мной уже и две твои картолины1801, несколько омрачившие меня известием о твоей большой слабости и утомляемости. С нетерпением величайшим и волнением жду первых известий о «деле». Вчерашний день, день твоего отъезда, показался мне, да и всем, чрезмерно длинным. Уроки, начатые после 8 часов, кончились в первом часу пополудни <?>. Я чувствовал себя, после волнений <?>, плохой ночи и при сильнейшем насморке и лихорадочном недомогании, очень худо, лег спать после завтрака и все грезил что–то об Иуде Искариотском, почему, встав после 4 часов, имел все неотвязные мысли о предателях и предательстве и даже непоколебимо убедился на некоторое время, словно вдруг прозрел <?>, что «сбивчивость» и «неубедительность» показаний о похождениях в Выборге условлена чрез посредство Копа1802и оплачена. Только «артистические» мысли и рассеяли немного мое смятение. В лоне семьи дули мирные Зефиры и танцевали Грации. На твое место за столом торжественно посажена Анютой — Вера. Ночь провели в обществе вертящегося во сне кубарем и делающего руками жесты по воздуху — Fiber’a1803. Ночь проводил я дурную, лихорадочную, смятенную и боязливую; неумолкающий соловей делал мою ажитацию еще более напряженной и мучительной. Было как–то зловеще и душно. Сегодня урок опять начался рано, и потому времени осталось много. Вчера дети дразнили меня и изображали, как на колокольне звонят: биби–кун, бибикун! Утром Анюта возвестила, что один птенец открыл глаза. А после завтрака я испытал тревогу: жар оказался у завтрашней новорожденной1804больше 39 градусов (0,3). Как–то придется встретить день ее рождения? Вот тебе известия на первый раз, хорошее и дурное, без утайки. Худо без тебя. Но если ты будешь мне грозить скорым возвращением и нежеланием agir1805как следует, то сделаешь мои беспокойства совсем невыносимыми. Меня только и успокаивает несколько мысль, что [ты уже в Женеве] первый шаг к действительной энергической и решительной борьбе сделан твоим отъездом, что ты уже действуешь. Каждый день теперь дорог, и все мне [кажется, мерещится] чудятся какие–то dessous1806, которые ты должна раскрыть и вывести на чистую воду. Дорогая радость, обнимаю тебя, как люблю, благодарю за ласку в письме, умоляю крепиться и мужаться. Поздравляю с нашей девочкой. Поклонись от меня сердечно Дмитрию Васильевичу1807.
Весь твой, всегда, Вячеслав.
Анюта объясняет жар Лили состоянием желудка; кашля и других симптомов нет. Она довольно веселенькая. —
Поклоны от всех. —
Только не нужно мизантропии.
Сережа и вообще дети тебя целуют крепко. С<ережа> спрашивает, «живы ли Монтейские голуби».
С удовольствием констатирую юмор в письме из Турина и усиленно рекомендую его для жизни и искусства.
279. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 16/28 апреля 1898. Аренцано1808
28 Апр., Четверг
Дорогая Лидия,
Как досадно, что ты разъехалась с братом1809! Жду с нетерпением известий о Головине1810. Устроив с ним свидание (добиться этого должно непременно), — следует тебе во всяком случае отправиться в Петербург и действовать на месте лично1811: кстати, и брат твой теперь там. Должно все же просить егототчас,я думаю, о ходатайстве у Сипягина. Но до отъезда в Россию нужно во что бы то ни стало увидеться с адвокатом. Если бы только он оказался еще в Вене! —
Бедная Лиля, как ты устала… Что делать, моя бедняжка, крепись; нужен теперь на некоторое время подъем душевных сил, они подымут и физические силы. Ты думаешь, мне не жаль тебя за страдания, которых стоит тебе это напряжение?.. Я с тобою каждую минуту; но мне хуже, хуже, чем тебе — хуже эта вынужденная недвижность и бездеятельное, ожидательное напряжение. —
У нас все благополучно. Лиле лучше. Она веселая, и жар спал. Это все у нее от желудка. Получишь ли ты мое вчерашнее письмо в день ее рождения? После завтрака справляли с ними праздник шоколадом с бисквитами. Заочно обнимаю тебя за нее. —
Ты убеждаешь меня спокойно работать; но покамест твои пожелания, как я и предвидел, не исполняемы… Ожидание трудно мне давалось всегда, руки невольно опускаются, мысль не работает; постараюсь привыкнуть и победить себя. Даже наверное привыкну и буду спокойнее духом, когда буду знать, что ты ужедействуешь, —т. е. что ты в Вене и в Петербурге. Все боюсь, как бы ты не приехала, ничего не сделав, из–за какой–нибудь случайности, из–за невозможности поймать Головина. Даже и в последнем случае, поезжай, поезжай непременно в Россию: и не думай вернуться ни с чем! —
Прости за надоедливые и однотонные увещания. Ничего другого не идет мне в голову. —
Только что книги пришли из Флоренции. Я даже смутился. Для библиотеки, хотя и маленькой, нужна оседлость. А мы….? —
Сережа с Верой уверили Козленка, что ты с тетей Соней полетишь в шаре воздушном в Африку: он крайне озабочен и серьезно боится за тебя, о чем и пишет письмо… Спрашивал утром, не видно ли будет уже сегодня, как ты пролетишь над Генуей. —
Целую тебя, как люблю. Твой В.
Анюта просила добыть недостающую часть машинки для котлет. Ее нумер — № 5. На ней значится:Entreprise —tinned meatchopper. MFG Co Philadelphia U. S.A — Patent 30 Jan<uary> 83, 12 Aug<ust> 84, 13 Apr<il> 86. —
280. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 16/28 апреля 1898. Женева1812
28
Милый, дорогой.
Телеграмма отослана вчера1813, теперь 5 часов уже вечера и ответа нет. Пишу заказное письмо, прося депешей сообщить адрес. Я здорова, но слаба и нервна. Папа не ласков, и мне тяжело. Не дождусь уехать, потому что лишь стесняю его, а не радую. Целую бесконечно, люблю бесконечно, не живу, а томлюсь. Без тебя я мертва. Работай спокойно, это было бы огромным утешением. Папа страшно стонет рядом, суетится и торопит. Тяжко, но я хочу быть «человеком», а не тряпкой. Целую Анюту крепко. Как она спит, как нога, весела ли? как Оля, какова ее спина? Детей целую. Ангел, святой Кун.
Твоя до идиотсва <так!> и негодности лишь твоя и с тобою Лидия.
Ночью ревела и тебе писала, но не пошлю, потому что я тряпка была.
281. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 17/29 апреля 1898. Аренцано1814
29 Апр.
Совсем бы не нужно было сегодня писать, милая Лиля, да и не знаю, застанет ли уже тебя это письмецо в Женеве, но так мне жаль, так жаль тебя, так рвусь к тебе мыслью, чтобы быть с тобой и оградить тебя от духа страха, уныния и отчаяния1815, что просто невольно берусь за перо, хоть и боюсь даже, что неудобно писать к тебе так часто. Что же нам делать, если нет ответа из Вены? Быть может, нужно было адресовать не на имя отеля, а на имя Головина, чтобы ему переслали. Кто их знает, быть может, они не смеют сообщить адреса своих клиентов без разрешения на то последних. Нужно было бы одновременно послать письмецо или депешу на имя самого виновника переполоха. Увидеться с нимнеобходимо,повторяю еще и еще. Телеграфируй брату в крайнем случае или [Головину] Яковлеву, чтобы узнать его адрес через Петербург. И потом — в Россию нужно тебе спешить, непременно в Россию! С братом нужно видеться лично, ради Сипягина1816, и с самим Сипягиным; и к Гревсу нужно обратиться, если есть еще время для его показаний; и к Зарудной1817. Одним словом, только на месте, в Петербурге, ты увидишь, к кому еще тебе придется заехать и у кого хлопотать. Личное впечатление на людей много значит. Тебя представляют себе только как «неврастеничную» барыню, резидирующую1818в Париже…
Ради Бога, не теряй мужества и не опускай руки. Обо мне не беспокойся; я уже чувствую большой аппетит к труду, и мысль уже работает с жаром. Читаю полученные греческие книги. И к разлуке, и к неопределенности этой поры, и к невольному чувству постоянного страха и заботы за тебя и за дело — к Дамоклову мечу, одним словом, постоянно ощущаемому над головой, — отношусь уже с резигнацией1819. Сердце вечно сжато, и его стараешься не чувствовать.
Берегись, Лиля, не простудись — всегда думай, что я с тобой, и стыдись делать без меня, что ты при мне бы не сделала. — Поклонись многоуважаемому Дмитрию Васильевичу.
Твой В.
Милая Лиля, и я от себя прибавлю с Козленком: «как бы тебя не съели дикие!….»
282. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 17/29 или 18/30 апреля 1898. Женева1820
Пишу два слова, чтобы сказать, что получила твое дорогое письмо1821, Вячеслав, и оно тотчас ободрило меня, больше — оживило, потому что я всегда очень страдаю и падаю духом ночью, и сегодня не спала почти, а письмо получила утром. Если у нас в комнате душно, пусть Сережа лучше спит в столовой? как ты думаешь. Ему очень вредна духота. Хотя мне будет очень грустно, что он не на моей постели. Адвокат канул в воду. Послала заказное письмо с faire suivre1822, если через дня три не будет ответа, значит — не отыскать его. Что делать? Ехать ли прямо в Россию? Отец страшно отговаривает, уверяет, что Саша сделаетвсё,что может, и т. д. Я же смущаюсь отсутствием там адвоката. Значит, придется действовать там без него. Что думаешь? Маленькими этапами надеюсь добраться… я слаба ужасно, хотя здорова видом <?>.
Жду известий о Лидии с нетерпением. Как–то справили вчера день? Я была у Жуковских1823, тосковала по дому невыносимо <?>. Берегись простуды свято. Спасибо. Завтра утром напишу. Всем нежный, самый ласковый поклон. Orasempre Соопп. Л.
283. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 апреля 1898. Женева1824
30 Апр. 98 г.
Дорогой Кун, имею два твоих письма1825, перечитываю их три раза в день: утром, днем после завтрака, когда папа идет поспать, и вечером на сон. С тех пор, как имею их, мне стало значительно легче. А то я совсем было обезумела. Сегодня ночью даже спала почти хорошо. Головин всё молчит, и неизвестно, где он. Думаю, что если еще через 3 дня, т. е. до Вторника, не будет известий, не считать ли это дело проигранным, и тогда как же? ехать в Россию?? Попаду туда на третью весну, и это единственное, что подымает еще мои падающие силы, ибо, Кун, знай, что я глубоко индеферентна <так!> к «делу», и если решусь на русскую поездку, то исключительно для «искусства». Я совершенная дрянь стала и к жизни не пригодна. Где–нибудь с тобою в тихом уголке писать и чувствовать вот и всё, и только для этого нужны мне деньги и свобода. Ну хорошо, уж так и быть, поеду за свободой! но ты, Кун, «пиши и чувствуй» хорошенько без меня, будь кай, Куня, будь кай.
Славинька, не скучай. Я очень надеюсь, что когда я выеду из Женевы, мне будет легче. Здесь мне невыносимо мучительно. Всё чуждо и всё мучает. Едем сейчас к Жук<овским>, и я опущу письмо, но и они чужды совершенно. Да и все чужды, и в Россию бы я несмогла решитьсяехать, если бы не один родной огонек там теплился как награда за муку в их конце, на юге. Копорье! вот мое пугало, боюсь, что там я затоскую свыше сил. Там в сговоре молчать о Саше. Мать не пишет давно нарочно. Всё это подло. Саша был и в Венеции, катался всюду. Видно, что его мои дела мало трогают. Но не бойся: ссориться не буду, но и ласкам и любезностям его цену знаю. Злые, бессердечные, дрянные людишки! Насмешка на человека! несчастные уроды, не понимающие красоты и счастия, недостойные его! Куня, если будет днем очень жарко, ты устрой, бесконечно обожаемая тварь, чтобы дети учились по иному порядку, т. е. чтобы в жаркие часы они сидели дома за уроками, а для каковской беготни пользовались свежестью. Быть может, ты уроки им разобьешь? словом, ты сам увидишь. Поцелуй их всех, дорогих, я всегда с ними, и девушкам, моим милым друзьям, мой горячий привет. С вами всегда. Моя Куунна или Кгунна (с придыханием), ты мой свет, моя жизнь, самый сокровенный источник ее, без него, я знаю теперь без сомнения, я умру тотчас, как подкошенная. Кун, любовь моя, до свидания, будь спокоен, трудись. Я буду умница. Я буду смелая. Куна, пиши, счастие, пиши, любовь моя, будь кай, радость, свет, жизнь моя. Твоя девочка. Твоя Лила.
Жду Тикушино1826письмо! Целую его, дурачка.
284. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 18/30 апреля 1898. Женева
30 вечером
Куня, Вы не желаете меня принимать в свои объятия и все–таки придется, ибо, во–первых, к чему я поеду в Вену, раз адвокат сам говорит, что ему со мною нечего делать? во–вторых, уехать туда или в Россию от отца невозможно, ибо он не пустит! Я писала адвокату, что могу и желаю приехать, прошу его сказать мне, считает ли он полезным, как считал прежде неоднократно, личные переговоры. Он ответил этою депешею1827. Мы с тобою воспламенились геркулесовскою жаждою деятельности, между тем, гидра оказывается простым ужем1828. Напишу брату, и в случае его совета приехать, могу столь же удобно выехать из Генуи, как и отсюда. Теперь же ехать к адвокату не вижу смысла, раз он специально на мое предложение ехать к нему и запрос в конце письма, находит ли он эту поездку полезной, отвечаетpas d’urgence1829,т. е. не важно, и déjà vu votre frère1830, т. е. брат сделаетвсё,что нужно. Куда же мне ехать? Если уж найдешь необходимым, то лучше обождать возвращение <так!> в Россию адвоката. Словом, Кун, должны принять меня, выеду во Вторник или в Среду, если напишете, тотчас получу. Нет, ясно одно, что в Вену ехатьненужно, а в Россиюеслиехать, то позднее, потому что, очевидно, брат успокоил вполне Головина и дело стоит недурно. Не вздумай телеграфировать, лучше я дождусь письма, но, ради Бога, не принуждай меня ехать. От отца это почти невозможно, потому что слишком его волнует. Он боится за меня и ни за что не хочет, весь начинает потрясаться <?> и вопить, когда говорит об этом. Если найдем, вместе обсудивши, нужным, я выеду из Arenzano. Оно и почти не дальше.
Твоя Лидия.
Куня, целую, как обожаю.
285. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 19 апреля / 1 мая 1898. Аренцано1831
1 Мая.
Милая Лиля, сколько мучений пришлось испытать из–за того, что ты вчера оставила меня без письма! Все мы избегались на почту после каждого поезда!.. Но я соблазнял себя надеждою, что твое молчание указывает на твой отъезд из Женевы. И вот письмо твое, только что прочтенное, приносит в этом отношении обидное разочарование. Что же ты сидишь, ничего не предпринимая? Отчего не телеграфировала в Петерб<ург>, чтобы там справились об адресе Головина? Впрочем, если ты не сделала этого до сих пор, я не советую теперь прибегать к этому способу, который неизбежно надолго затянет дело. Очевидно, что ты должна немедленно ехать в Петербург, ведь и Головин туда должен подоспеть уже вскоре. Личное присутствие твое в Петербурге, при настоящем критическом положении дела, мне представляется безусловно необходимым и притом безотлагательным. Должно быть на месте и действовать, действовать до самого момента решения дела — и даже, быть может, после того. Я не хочу обещать ни тебе, ни себе, что твое пребывание в Петербурге будет делом нескольких дней: я считаю неизбежным дождаться окончания дела в консистории, оно же последует, по мнению Головина, в начале русского Июня. И я думаю, что эта жертва с твоей стороны принесет свои плоды. В России, думается мне, очень влияет на ход дела личное, неформальное вмешательство, не только в форме протекции, но и чрез непосредственное нравственное воздействие. Поверь мне, что очень будет важно для дела, какое впечатление произведет на всех твоя личность. Притом у нас любят, чтобы нуждающийся в силе «ходатайствовал» перед ней, и обнаруженный Канцелярией П<рошений> «нейтралитет» говорит сам за себя. Кстати, дело с этой Канцелярией — дело, по–видимому, очень тонкое. Припомни, что Ш<варсалон> настойчиво и вызывающе требовал, чтобы ваш dossier из Канц<елярии> был представлен в консисторский суд. Удивляюсь, как мы не догадались тотчас же, что, по крайней мере, торжественное заявление нейтралитета со стороны Канцелярии уже тогда было ему обеспечено. Очевидно, что о последовавшем теперь ответе К<анцеляри>и ему было заранее известно. Чрез кого он имеет сношения с этим двуликим, как Янус, и загадочным учреждением, неизвестно. С вероятностью можно предполагать здесь участие Ома1832. Итак, твоя задача — перекрестить враждебное влияние 1) самым фактом ходатайства, 2) впечатлением твоей личности и нравственной правоты твоего дела, 3) эксплуатированием связей с Сипягиным и Корфом. Впрочем, не тебя учить, как действовать в Канцелярии! Вот твоя первая задача, и она очень важна! Далее, ты побываешь у всех, к кому брат и адвокат найдут возможным послать тебя, и будешь красноречива и энергична. Далее, ты увидишься с Зарудной; но если брат найдет это вредным, ввиду возможной конкуренции влияний (Саблера и Победоносцева), то ты оставишь пока 3<арудную> в покое <?> если же на Саблера мало можно полагаться, то тем более драгоценна помощь Зарудной. Далее, ты попросишь Гревса помочь тебе, если адвокат найдет возможным привлечь и его. Вот покамест то, чтб я могу обозреть вперед; но несомненно, что на месте ты найдешь сама пути, быть может, вовсе непредвиденные. Итак, не сомневайся, что ехать стоит и нужно, будь умница, будь прежнею Эринией Шв<арсалон>а — прежде не нужно было учить тебя ни энергии, ни изобретательности. Доброй воли тебе нужно только на дорогу, и больше ничего. Поезжай же тотчас, сопровождаемая моей любовью и благословением! Поезжай, Лиля лилейнораменная, лепетоустная….1833Телеграфируй все важное. Телеграфируй о выезде в Россию.
У нас все благополучно. Девы с удивленным видом выслушали сегодня о твоем намерении ехать в Петербург. Они не берут на себя труд о чем бы то ни было думать и заботиться. А впрочем все очень милы. Грации все танцуют. А дети с ума сошли на каких–то каковских процессиях с унылым протяжным пением, крестами и хоругвями; на головах красные шапки, тростниковые палки украшены букетами цветов, развеваются пестрые знамена. Совершенно сумасшедшие! Окрестные ребятишки очень этим интересуются.
Я же — я вишу на твоей почте, и мною играют над бездной ночные ветры забот и страхов… Но ты видишь, что я шучу над своими ночными angoisses1834. Что худо мне, скрывать не стану. Вдобавок и болен я до сих пор какой–то простудой, насморк ужасный, жар к вечеру, весь разбит, голова болит. Стал принимать хинин.
Будем безвольны, и будем надеяться. Можно надеяться в безволии, но только на главное и существенное. А главное и существенное для нашей жизни, чтобы мы были сохранены друг другу. Правда, Лиля!
Счастливого пути!.. И как буду бояться за тебя! Пиши же, без манкировки, и, главное, телеграфируй в моменты отъезда, прибытия, в важные моменты действий и всегда, когда подскажет любовь и забота обо мне. А вчера ты меня измучила. Вчера я не писал, думая, что ты уже не в Женеве.
Еще раз обнимаю и желаю счастья и удачи!
Поезжай «за свободой» и привози вместе с свободой — красоту! В.
Птенцы стали большие, все оделись (напоминает Анюта, чтобы я написал). Я люблю их смотреть.
Девушки кланяются очень; дети очень целуют.Береги здоровье.Будь радостна.
286. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 19 апреля / 1 мая 1898. Женева1835
Мног<оуважаемый> Вл<адимир> Ев<геньевич>!
Очень благодарна за полученную вчера Вашу телеграмму. Я поняла из нее, что Вы не считаете в данную минуту важными личные переговоры со мною, а также что брат взялся сделать всё необходимое для моего дела в Петербурге. Тем не менее я очень прошу Вас быть столь добрым и не отказаться ответить мне без замедления хотя бы двумя словами на следующий запрос: Дело в том, что и всем мое здоровье <так!> несколько улучшилось, и я чувствую себя в более энергич<ном> настроении. Я и рассудила так: теперь дело мое приближается к концу и, быть может, именно теперь важно напречь <так!> все силы, чтобы конец был мне благоприятен, поэтому важно было бы лично побывать в Петерб<урге> и в совете с Вами и братом предпринять лично какие–либо шаги. Я думала, напр<имер>, что было бы недурно сделать самой визит Сипягину, от которого так многое зависит. Кроме того, у меня есть одна знакомая дама, состоящая в самых дружеских отношениях с Победоносцевым1836. Было ли бы полезным добиться у нее замолвления слова за меня у него?
Еще, быть может, могло бы пригодиться свидетельство И. М. Гревса, который мог бы сказать столько же, сколько Яковлев?
Мне лично, при моей слабости, конечно, удобнее и приятнее было бы не трогаться с места, но если Вы найдете мое присутствие в Петерб<урге> теперь, по Вашему возвращению туда, полезным, то ямогу вполнепредпринять эту поездку, и от Вас прошу доброго совета, которому и последую. Напишите мне прямо, есть лисущественная пользав моем присутствии и в каких–либо моих предприятиях на почве моего дела в Петербурге. Часто личная инициатива самого заинтересованного лица в важном деле имеет неоценимое значение?
Или же Вы находите дело теперь настолько «у конца», что больше ничего к нему прибавлять нельзя?
Горяче буду Вам благодарна, если Вы черкнете тотчас одно хотя бы решительное словечко, чтобы мне знать, на что решаться.
Л. З.
1 Мая.
Вот, дорогой мой Куня, письмецо, посланное мною Головину только что и в страшном спехе, как всегда у папы и тайно от него. Отправила его в церковь, а сама побегу опустить письмо тебе. Видишь, я хорошо всё спросила Головина, и можно будет решать не сломя голову. Подождем. В сущности, телеграмма Гол<овина> с его rien d’urgent1837очень успокоительное <так!>, и дело стоит хорошо, очевидно. Дальнейшие шаги — для очистки совести, так сказать. Не могу писать, кружится голова. Последние ночи спала хорошо. Привыкаю понемногу, но страшно: ты ведь знаешь, что я боюсь ночных «отчаяний» и безумий! Но буду молодцом.
Целую бесконечно.
Пишичерез день,аккуратно.
Твоя Лида.
Прелесть моя, ангел мой, целую, обожаю. Жду ответа Головин<а>, т. е. Четверга или Пятницы.
Тику милого целую, напишу емузавтра.О, когда дикие меня захотят съесть, я им посыплю хвост солью, они очень боятся соли и убегут.
287. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 20 апреля / 2 мая 1898. Генуя1838
2 Мая
Пишу наскоро письмецо из Генуи, куда собрался только сегодня, задерживаемый до сих пор недомоганием, о милая, милая Лиля. Худо мне главным образом просто потому, что я ежеминутно чувствую разлуку и ежеминутно побеждаю это сосущее чувство. К счастию, сегодня утром я неожиданно имел картолину от тебя1839. Очевидно, что в отеле не решились сообщить адреса Г<оловина>, чтобы не подвергать своего клиента [возможным], быть может, враждебным преследованиям неизвестной дамы, или из подобных почтенных соображений. Но если бы они не знали адреса, или и самого Головина, то наверно бы известили тебя, уже ввиду настойчивости твоих розысков. Итак, должно предположить, что Г<оловин> был своевременно извещен отелем о твоей телеграмме и письме и — или письмо отеля и потом твое не попали до сих пор в его руки, или он отмалчивается, не желая нарушать far niente1840своей вакации и не надеясь, что разговор с тобой будет ему теперь полезен. Впрочем, мало вероятности в том, чтобы он не интересовался свиданием с тобой. Во всяком случае, если не имеешь до сих пор известий, поезжай тотчас же, не теряя более времени,которое так дорого.Вчерашнее длинное письмо мое1841развивает мой взгляд на необходимость поездки в Россию, и мне остается теперь только повторить свои увещания не отступать перед этим трудом и подвигом. Кто знает, быть может, от Сипягина все и будет зависеть, а брат твой не любит очевидно просить его, да и письменно ему ничего не присоветуешь и не объяснишь, если он раз не захотел понять этого сам. Одним словом, довольно увещаний и доказательств, нужно тотчас ехать. — Да притом подумай, как много завлекательного в поездке в Россию для тебя теперь, когда ты приступила к русским sensations1842в романе. Не говоря уже о твоем «огоньке». — Милая девочка, как мне больно, невыразимо больно видеть из твоих писем, что ты обижена человеческим лицемерием и фарисейством. Ради Бога, побольше философской высоты во взгляде на Menschliches, Allzumenschliches!..1843Лидюша, представь себе, все искала тебя, но на вопросы, где ты, упорно отвечала, с видом полной уверенности, — «бай–байка» и вскоре затем, всякий раз, (вероятно чувствуя, что не можешь же ты все бай–бай делать)… — «пысь–пысь». В этих двух занятиях и проходит твое существование, по ее мнению.
Итак, ты увидишь третью весну?
Целую тебя на дорогу, радостная Лиля, и будь здорова, счастлива и удачлива. Твой В.
PS
Самое главное забыл написать. Возьми самый быстрый и прямой поезд до Берлина, в Берлине отдохни, а оттуда до Петерб<урга> уже есть отличные прямые и скорые поезда. Если проведешь в Берлине день, поезжай к Gerhard’y или Leyden’y1844и вели себя осмотреть хорошо, и спроси причину слабости, и только ли это анемия или что–нибудь худое, и режим. В Петерб<урге> я не знаю, есть ли теперь хорошие знатоки. Послушайся меня! Узнаешь часы и адрес в Adressbuch1845отеля. Это ведь первые знаменитости и вместе очень доступны. Называются «Herr Geheimrat»1846.
Bonne chance1847.
В.
288. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 21 апреля / 3 мая 1898. Женева1848
3 Апр.1849
Получила письмо из Генуи1850
Дорогая Куна, жду письма твоего в ответ на депешу Головина1851. Скажу тебе, как сумею, свои мысли: мне здесь невыносимо тоскливо, я изныла по тебе, тоскую и думаю о тебе постоянно, но порою, и именно к середине дня, т. е. часам к 3‑м, тоска достигает такой степени страдания, что, кажется, больше нельзя терпеть, и всё мне представляется, что ты умрешь и что я тогда буду всегда в такой тоске, а так как это невыносимо, то делается мечта о смерти, о самоубийстве и отчаяние своей болящей слабости…. потом отходит к вечеру и остается глухая боль, и всё время, всегда, постоянно я считаю часы, дни, минуты и что–то всё рассчитываю. А здоровье расстраивается с каждым днем такой муки, и ничего не могу поделать, хотя вполне сознаю и стыжусь этой слабости, негодности, но страдаю — и всё. Теперь о России думаю так: с одной стороны, не могу понять еще, буду ли так же там тосковать, как здесь, знаю, что в Копорье буду, и знаю, что придется заплатить приличную дань этому постылому месту, и вперед боюсь. Что касается Петербурга, надеюсь, что заботы отвлекут от муки столь сильной. Затем путь к югу через Россию и Киев., вот что манит странно и сильно. У отца на календаре Киевский новый собор1852едва видно нарисован, а в «Ниве» и богородица Васнецова…1853всё плохо или, вернее, совсем не видно, но все зажигает меня. И вот что тянет: Глебушка1854, т. е. кажется, что для русской части важно бы всё увидеть и ощутить там… быть может, даст много, но но, быть может, — ничего, потому что вдруг буду тосковать, как, например, теперь пишу, а тоскую при мысле <так!> о том, что долго буду ездить одна, и там именно в России одна! Всё может провалиться из–за тоски. Вот что я хотела сказать: значит, Васнецов <?> или, яснее<е>, Глебушка —единственное, что тянет меня в Россию, но и это единственному может кончиться крахом.Другое же все ужасом наполняет. Не говорю, конечно, о Соне — это особое дело, — и без нее не решилась бы даже на юг, но до нее–то сколько мук, сколько непосильного бремени. И не лучше ли нам с тобою проехать через Грецию морем туда попозже., но, конечно, мне надо Глебушку сейчас, роман непременно долже<н> двигаться теперь шаг за шагом и парал<л>ельно, и вопрос стойт так: или с Россией теперь, или без России по одним мечтам, но всячески за дело, и Глебушка — выступай, как знаешь, — одним Достоевским и угадкой… о моем «деле» не говорю, т. к. не имею еще ответа Головина и твоего. Но мне кажется, что мне там нечего делать или почти нечего, и что мы горячимся, так как Саша видел Гол<овина> в Вене и всё обещал сделать, и сделает, конечно. Гол<овин>, очевидно, совершенно спокоен. Кроме того, если бы пришлось ехать, совершенно не знаю, как возможно от отца ехать. Он так, бедняга, успокоился, он, очевидно, глубоко горевал из–за моей поездки в Россию, и оттого, вероятно, был оч<ень> ласков, теперь он совсем доволен, и первое слово произведет у него взрыв воплей и искреннего отчаяния, беда с ним! ведь жестоко и преступно его так волновать, и я совершенно не в силах…. Скажи Тику: всё устаю и не могу писать, завтра постараюсь: устаю оттого, что приходится целый день с тетей Соней надувать шар через соломенку <так!>. Детям напишу. Скажи им, что голуби здоровы, голубка на яйцах сидит. Их очень любит дочь Луизы и им очень хорошо, бедняжкам. Как радостно, что их тогда спасли, дорогих птичек. Смотри чаще на птенчиков, я об них часто думаю. Дрянная Лидюшка, как нехорошо про меня говорит1855, но это почти что правда про исключительные занятия мои. Куня, я думаю ехать к тебе. Я очень, очень изныла, надо голову на плечо, на обожаемое плечо, голова устала, я устала. Куня, я слабенькая. Ты знаешь, я еще думаю и страдаю: худо, еслитактоскует или тосковала Д<арья> М<ихайловна>. О, так и я не могу… если бы надо отказаться от тебя, одно спасение — смерть. Твоя, Куня, девочка.
Лида.
Мать пишет: целую крепко Вас, деток, девушек, о Сашиной поездке пишет какни в чем не бывало,точно я,конечно,знала (хитрость).
Пришлю ее письмо в другой раз: в этот решаюсь послать письмо через них и боюсь тяжести, пусть думают, что пишу столько <?>.
Куня, твоя. Целую.
289. Иванов — Зиновьевой–Аннибал. 22 апреля / 4 мая 1898. Аренцано
4 Мая.
Итак, милая Лиля, решение относительно поездки в Россию положено тобой в руки Головина. Жду этого решения с мучительным нетерпением. В случае, если ехать он отсоветует и ты решишь вернуться домой, не забудь — опять напоминаю — побывать у хорошего доктора в Женеве. Дай тщательно выслушать грудь и осмотреть горло. Спроси о режиме против анемии, а также — и это очень важно — спроси, где тебе полезнее провести лето: быть может, он тебе присоветует поездку в горы. Спроси о голосе. Если будешь вскоре проезжать обратно через Альпы, не вздумаешь ли ты (даже в том случае, если доктор не прямо предпишет горы) остановиться, напр<имер>, в Турине, чтобы оттуда проехать через Аосту в Courmayeur1856и поискать из этого пункта летнее жилище. Конечно, если доктор найдет горный воздух для тебя особенно полезным, необходимо будет переселиться в горы; если же нет, то не принимай высказанной идеи за совет, потому что остаться на лето в Аренцано (которое, особенно [после Генуи] по возвращении из Генуи и при теперешнем весеннем цветении и благоухании кажется мне земным райком) — и экономнее, и спокойнее. Опасаюсь только, как бы не сдали внаймы palazzino1857, потому что нередко заходят смотреть его. Следовало бы уже регулировать вопрос о летнем жилище. Все это, однако, дела второстепенные сравнительно с главным ожиданием и главной заботой. Если Г<оловин> напишет, чтоне можетрешить вперед о пользе поездки в Россию, —поезжайво всяком случае. Что–то сказал твоему брату Сипягин, если правда, что он обещал немедленно просить его? Удивляюсь, как ты ему не писала. Не спросить ли бы об этом депешей? Курьезно изъясняется Тулинов о своем и Копа показании. Как же видел сам–то он что–нибудь, если «в комнате было темно», так что Коп ничего разглядеть не мог?… Ненадежны твои свидетели! Затем, дорогая Лиля,некланяйся, пожалуйста, от меня многоуважаемому Дмитрию Васильевичу. А также не мучайся и не тоскуй. О решении извести меня лучше, если можешь, телеграммой. Пересылаю тебе письмо Софьи И<льинишны>1858. Анюта просит тебя купить для Лидюши клеенку, Оля — Геркулеса1859(excusez du peu!1860) — очевидно, для себя; я напоминаю об абсенте и другом снадобье. Творческого жара лишен абсолютно; интересуюсь больше всего греческими книжками. Если поедешь, требую телеграмм с дороги. Делая здесь покупки, может быть, найдешь арифметику для низших классов, но с хорошей теорией, по–французски: привези нам с Сережей. Купи кстати Huysmans’a, Barret–Browning1861и проч. Относительно решения о поездке в Петерб<ург> пожалуйста не соображай с чувствительностью и т. п., а только с рассудком, достойно представленным Головиным и мною. Целую тебя как люблю. Твой В.
Тик уже еще написал письмо, но слишком тяжелое — сомнения о хвостах у диких1862.
290. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 апреля / 4 мая 1898. Женева1863
Вячеславу Ивановичу
Кунечка, ты себе и представить не можешь, до чего бессмысленно я тоскую. Совершенно свыше описания. Я отсчитываю часы минутами, о днях боюсь думать, впереди еще вечность тоски. Минуты проходят, как часы, а дни как недели. С утра радуешься проснуться попозже, чтобы день скрался на полчасика, и всё время сердце сжатое ноет и ежесекундно всё существо tressaillit1864от стонов отца и от его страшных, темных окриков «что…о…о…о?» Тоска без меры, свыше сил, невероятная… я очень дурная, очень дурная… ведь есть люди, которые всю жизнь живут в такой тоске, а я не могу дня прожить без надежды скоро вырваться… Кун, я ходила в ванну, потом ужинала и получила твое письмо1865. Дурень ты глупый, ты пишешь мне: будь радостна. Я не могу без тебя. Быть может, вне Женевы мне будет легче, но здесь умираю. Отец сначала был очень неласков, не целовал меня даже, и всё сердился, на каждое слово. Я даже расплакалась и сказала ему, что он мне не рад. После того он изменился. Он, надо сказать, заботится обо мне физически трогательно много, но что тяжко во всех его заботах — это полная нравственная индеферентность <так!>, вернее, индеферентность ко всему моему душевному существу. Я должна спать хорошо, каждое утро ходить в кабинет1866правильно, ступать по сухой тропинки <так!> и иметь довольно денег. Дальше уже ничего не интересно. А о тебе уже теперь ни гугу, о Лидюше также, настолько, что спросил: «Кто это — Лидюша?» — и сказал на мой ответ: «Ну да, ну да…», заминая; также и на поклон твой, который передала всего раз: «Ну да, ну да, иди, душенька, иди, не споткнись!..» Вместе с тем непременно хочет мне ежегодно лишние 3 тысячи давать для «справедливости, потому что у меня четверо детей и нет мужа, а прежде был муж и должен был (с намеком!) зарабатывать! к чему же Саша получает столько денег! а если у них там, в Нарве, процентов не хватит, пусть от матери отнимут выдачи, не к чему ей уйму такую, у нее свои есть 200 тысяч!..» Я ужасно устала, Куня, пиши мне про птенчиков и детей: каждое слово перечитываю сто раз. Но, увы, то, что жду с болью, того нет: твоей работы, твоего жара к греческим книгам и т. д.??. Куня, работай, гадкий. Жду ответа Головина, верно, придет не ранее пятницы, а может позже. Отсюда очень тяжко будет выбраться в Россию, отец будет в отчаянии. Он, быть может, так не хотел меня отпускать, что от этого был неласковый и тоскливый, потому что после депеши Головина весь воспрянул и письмо Головину я послала тайно. Смешные дети с процессией1867! Поцелуй их, и девушкам поклон. Я хлопочу Анюте лекарство: в двух местах достаю рецепты, чтобы заказать здесь: у Жуковской, и написала два слова Гольштейну очень строго и прибавив благодарность Ал<ександре> В<асильевне> за желание прислать детям перевод, о котором я уже ранее спрашивала у нее. Куня, радость, прощай. Думаю, скоро свидимся, работай, гадкое дитя.
Твоя Лиля.
Может быть, снимусь.
Я ни одного дня не манкировала,только сегодняшнее письмо пойди <так!> завтра утром.
291. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 23 апреля / 5 мая 1898. Женева1868
Четверг
Не имею еще твоего ответа на мое письмо, которое ты должен был получить уже в Понедельник, в которых <так!> заключалась телеграмма Головина и копия моего второго письма к нему1869. Без того моя жизнь — это постоянное страдание, ноящее <так!>, невыносимое, а без твоих писем я бьюсь совсем бессильная. Сегодня послала Саше тайно депешу: considères–tu mon voyage Russie avant sentence, ma visite Sip., démarches Pobed. utiles1870? Смотря по ответу поступлю. Я уже писала ему о возможности и желании моем приехать, но ответа не имею. В Субботу выеду туда или к тебе. Ничего больше не зовет в Россию, душа моя слишком слаба в одиночестве. На это письмо ответь на всякий случай 2‑мя словами, на риск. Поклон всем. Твоя. Снялась у чудного фотографа — артиста.
292. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 апреля / 6 мая 1898. Женева1871
Пятница утром. Никто не пишет, не телеграфирует. Я больше сил не имею. Еду сегодня к доктору, очень рекомендованному Жук<овскими> как ученого и добросовестного <так!>. Заеду узнать отход поезда и уезжаю завтра к тебе. Сегодня уже почти всю ночь не спала. Кроме ворчания, нетерпения, стонов и переспросов я ничего не вижу. Не только любовности, даже внимания больше нет ко мне. Я так страдаю, что не могу описать, до одурения, до крика боли. Черт с проклятыми братьями, отцами, мужьями и адвокатами. Прокляты они мне все, ненавистные, кровопийцы, бессердечные, гнусные комедиантишки. Ничтожная <?> зловредная плесень. Откуда я родилась от этих людей, не понимаю, не мои они родители, проклятые. Я больше не могу. К тебе еду за спасением, я умираю в пытке выше сил. Там, дома, увидим, как быть. Я с тобою расставаться не могу, я теперь уже не прежняя, нет сил, и одна лишь сила великая — любовь. Жди меня.
Когда ты получишь это письмо, я уже буду в пути, грудь дохнет хоть свободно, поэтому не терзания <так!> у меня. Но как я доживу до завтра? Всё во мне напряжено, так что слезы и проклятия рвутся наружу, и это настроение не минуты, а всех этих проклятых 10-ти дней. Твоя Лидия.
293. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 25 апреля / 7 мая 1898. Женева1872
Суббота.
Выеду завтра вечером, буду дома в Понед<ельник>, вероятно, в 3 часа. Хорошо бы тебе выехать в 11.40 в Пельи1873, где и придется ждать, вероятно, поезда–омнибуса, останавливающегося в Arenzano около 2‑х часов, т. к. мне сказали, что в Геную я приеду в 12 дня, в Понедельник, следовательно, в Sampierdarena1874раньше и, кажется, есть курьерский,скоторым могу доехать до Пельи, но останавливается ли он в Пельи — спроси на станции и приезжай в Пельи на встречу, успеем осмотреть парк1875! Получила от брата и Гол<овина> советы не ехать теперь в Россию, последний говорит, что когда дело будет в Синоде, хорошо бы мне приехать. Не знаю, получишь ли это письмо завтра. На почту опоздала… обещали снести отсюда, но, пожалуй, обманут. Старик вдруг весь разнежился по–прежнему и не отпустил меня сегодня. Он и нездоров стал, и такой бедняжка, не решилась ехать, хотя всё решено. Как только он стал добрым, и мне стало легче, и умное терпение явилось. Я всё хорошо сделала. Буду спокойна.
Тик дорогой, спасибо, добрый мальчик. Мама шутила, конечно, — нет хвостов у диких; еду к тебе и везу гостинца.
Биби–кун.
Биби–кун.
Биби–кун.
Ура!
Ура
Ура
Скоро
Дома!!
294. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 24 мая / 5 июня 1898. Петербург1876
Будь радостен, Куна,
Радуйся, Слава.
Светлый мой мальчик.
Еду, и душа с тобою неразлучно живет.
Пиши и трудись и надейся и верь.
Твоя, твоя
Лидия.
295. Зиновьева–Аннибал — Иванову. Конец мая — июнь ст. ст. 1898. Копорье (?)1877
Понедельник
Дорогой Кунка,
Непременно не поленись написать детям и отослать им письма завтра,во вторникутром.Будь пай, Кун, напиши, гадкий мальчик. Пиши рокоборца1878, пай, и меня люби и помни. До скорого свиданья Кна <так!> моя, дитя–солнце, Глазок–дитя.
Твоя Лида.
Мама пай, но осталась без чаю, потому чтодо меня не пила\Девушкам напишу на красивых картинках, и детям пошлю по картинке.
296. Зиновьева–Аннибал — Иванову/ Конец мая — июнь ст. ст. 1898. Петербург или Копорье
Дорогой мой Кун! Ради Бога, отошли письмасегодня же вечером.Целую нежно. Непременно отошли хотя карточки! Но я от тебя не писала на них, рассчитывая на письмо твое. Напиши, милый друг.
Целую своего Куну дитю. Письмо вчерашнее <?> нашла у себя.
Твоя Лида.
297. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 14/26 июня 1898. Петербург1879
Sunday.
Came in time for the train 11 o’ocklock <sic!>. Feeling myself very well physically, but very lonely without Coonn. Tell him I am orasempre more than ever before. I will try to write from K<oporie>.
298. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 22 июня / 4 июля (?) 1898. Петербург1880
Понедельник.
Дорогой Кун, обдумала ясно впервые свое положение на покатой площади к полной потери <так!> физических и душевных сил и получила решимость действовать твердо и ровно к наискорейшему спасению себя. Мне следует уехать из Петерб<урга> как можно скорее, поэтому сегодня с утра начинаю хлопоты, чтобы успеть побольше сделать: и Гаген-Т<орн>, и паспорт, и Туликовы, и Синод, — справлю всё и к 5-ти часам буду у тебя с тем, чтобы вечером выехать в Финляндию до Среды и в Среду вечером в Киев. Там по дороге отдохну.
Мне сегодня очень дурно, потому что я почти не спала. Целую тебя.
Твоя Л.3.
299. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 июня / 8 июля 1898. Петербург1881
I think to have forgotten my pass in your room. I gave it you to read, and have not received it back.Do not be frightened, I shall go to Соняandnotwant it send it to Kief at her name.
I have telegraphed in all case to the cabinet. < 1 нрзб>
With Соня no danger.
Orasempre
Be quiet and write. Tell Coon orasempre.
300. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 26 июня / 8 июля 1898. Двинск1882
Здравствуй пиши я бодра паспорт со мною напиши Орасемпре.
301. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 июня / 9 июля (?) 1898. Минск1883
I am near Minsk in a very very serious and good mood for Kief, and reading Boublik1884. I have the frisson of what I will see and feel there. I think that Соня will not find me the first day. Perhaps I will stop at the Лавра1885, and Sunday directly go to the early church office. Dearest, I have slept long, but be so earnestly cheerful as I am. Found my passport after an alarm. Tell Coonn all he knows and kiss him as I love him. Orasempre.
302. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27 июня / 9 июля 1898. Гомель1886
Сальве1887с Днепровья Орасемпре.
303. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 27–28 июня / 9–10 июля 1898. На пароходе1888
Сож. 9 утра. 27 Июня, Суббота.
Кунечка, еду по Сожу, через 5 часов буду на Днепре. Берега низкие, луга сменяются лесами, до горизонта уходящими вдаль, вода то желто–бурая, то синеет, у воды песок обрывисто спускается, сильно напоминая Глебушкин «Восход»1889. Селений почти не видно, и в общем широкая, далекая Русь, просторная.
На душе вот как: хорошо и глубоко, и где–то тоскливо. Совсем было струхнула, когда попала на пароход, как уселась на широкой палубе и увидала извилистую реку (она вся постоянно поворачивается), так и затосковала острою тоскою по тебе и даже побоялась, что всё пропало. Но нет, эта тоска растворилась в широкой, не навязывающей своей красоты природе и как нельзя больше подходит к тому настроению, которое буду передавать пером Глебова. Только бы в Киеве не затосковать pour de bon1890. Соня вряд ли встретит меня. Я рада буду дню или даже двум одиночества, пойду по приезде тотчас к обедне в Лавру.
Приеду часов в 8, 9 утра вместо 3 3/4 ночи, т. к. воды мало и идем тихо.
Соне телеграфировала в Золотоноши <так!> и писала туда же. Но где она, не знаю. Вероятно очень, что еще в Киеве. Попытаюсь справиться в адресн<ом> столе. Сама думаю о Лаврской гостинице, но она бесплатна, боюсь, и тогда неприлично останавливаться? Есть платные комнаты в Михайловском монастыре. Есть в Киеве много старых (греческих мастеров при Ярославе) мозаик и фресок (визант<ийских> ангелов и Богоматерей и пр.). Думаю, что польза неизмерима от этого пути. Сладостно мне видеть русскую реку и ехать часами, днями по ней мимо русского леса и родных лугов. Бедный Славинька на Караванной1891! Ох как тоскливо, что ты не со мною, моя радость, моя сила и жизнь.
Ехала так: От Петербурга села немка против меня: всю ночь провела буквально сидя. Днем ехала в тесноте и жаре. В 12 ночи приехала в Гомель (дважды с пути тебе телеграфировала1892). Там дремала на стульях в дамской комнате до 6-ти утра, потом поехала на пристань! Сегодня буду спать еще 3‑ю ночь не раздеваясь, но на удобном диване в каюте.
Какой здесь крепкий и живительный воздух. Я ведь здоровее вдвое, чем в Петербурге! Это просто чудо! Но чудо в том, что я сильна своим вдохновением к моему глубоко из души вычерпываемому роману. Пожелай ему успеха, моя Мунь, а я тебе, мой красавец любимый. Пиши, вот мой завет с Днепра.
Целую, как люблю.
Твоя Лида.
Запах сильный до головокружения сменяется, пахнет то какими–то молодыми листами, то какой–то медовой травой.
Час дня 27 Июня
Всё сижу на палубе и продолжаю теперь письмо, чтобы сказать тебе, что я совсем переродилась после «дел» в Петербурге! Никогда еще так богато не думалось о романе, не жилось им. В первой части придумала новую главу, совершенно необходимую до «Certosa»1893: характеристика Валерии, ее игры (на планете другой), Опалина и начала сильного сближения (встреча на piazzale1894) изакат!1895нормальный на piazzale. Затем задумано вот что: эту поездку в Киев эксплуатировать постыдно. Глебов, окончив картину, «Ангелов благовествующих», в мощном восторге без границ везет ее в Киев (не названо будет Киева), он и Валерия едут на пароходе, безграничность лесов и горизонтов с извивами бесконечной широко текущей живой рекой с сильным запахом вольной земли — всё это, хотя бы одно, как противоположность мертвому прямому каналу среди мертвого леса и кипарисов. Voila un vrai trouvaille1896! Кроме того масса отдельных замечаний и психологии. Записано в спутнике на былых страничках…
Узнала я также, что в Киев мы приедем «в счастливом случае к 12 или 2‑м дня»!!! Вот тебе и обедня! Но ужасно не то, поездка — одно наслаждение… ужасно то, что боюсь опоздать вмузей,открытый лишь от 2–4 лишь повоскресеньям!а там все сокровища визант<ийской> и древне русской живописи.
Здесь ведь сторона древних лесов. Их еще много: дубы, клены, ясени, сосны, березы — до горизонта, но есть и огромные пространства вырубленные, и капитан говорил, что Днепр из году в годпропадает! —
Ходила вниз пообедать… 3 часа. Стояли с 2‑х до 3‑х на мели и только встречный пароход выручил. Погода портится. — Славинька, я только что выехала наДнепр'.До Сожа он узок, после слияния внезапно открывается ширина. Если бы ты знал, что я чувствую теперь, в сердце <?>, то не умел бы устоять против искушения ехать со мною. Боюсь, что ты нехорошо сделал! По Днепру плывут огромные плоты из бревен срубленных: их сплавляют мужики по течению и живут в избушке посереди плота и поют протяжно и уныло. Стоим у городка Лоев при слиянии. Две церкви с высокими на столбиках луковками. Такая будет Глебушки и Валерии — часовня.
Днепр имеет один берег уже здесь довольно крутой. Днепр, Днепр, я и не думала никогда, что меня так взволнует до глубины это слово. Слышишь: Днепр.
Кун, с берегов доносится благовест.
28 Июня 10 1/2 утра.
Приехала в Киев… на почте. Уже за 20 верст он синел, как видение, на сером небе, временами тучи прорывались над ним и купола горели. Ничего подобного не испытывала…
Вчера вечером была буря и страшная гроза, так что пароход пристал к берегу…
Сони нет, и не знаю, где искать. Еду сейчас в Михайловский монастырь в городе самом. Лавра далека.
304. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 28–29 июня / 10–11 июля 1898. Киев1897
6 Vi час. вечера. 28 Июня.
Кунечка, получил ли мои Днепровские летоп<иси> <?>?1898Не удалось послать заказным, боюсь за них, чтобы ты без них не скучал. Киев — это сказка! это сон! это красота и поэзия! Киев — это счастие для русской души, дорогое прошлое, залог и вера будущего! Словом, несмотря на тоску, которая, проклятая, в клещи сжала глупое сердце (и тысячу раз я думала, как глупо, что ты не здесь), несмотря на нее, злую, мне кажется, что я в царстве чуда.
Теперь сижу отдыхаю после дня беготни: искала жилище, искала Соню, отправляла письма, перевозила пожитки и тосковала отчаянно. Но теперь утешилась острота тоски <так!>, потому что грех тосковать после того, что я видела. Была в музее древностей, правда, вынесла мало, а красоты — прямо никакой. Потом пообедала и пошла в Владимирский собор. Прежде всего скажу: он снаружи прелестен, прекрасен даже, также и внутри: этоbijou1899,хотя два недостатка: не всюду совершен и мал, мал, мал. Последнее лишает его величия, оставляя, впрочем, красоту и поэзию. Ятакойрусский стильчувствуюнаравне с греческим, и моя святейшая мечта была бы поставить Глебушку на вполне дополнение к Елене, как и ее — ему. Эти византийско–русски–романские окна и арки, и светлость, и радостность, и гармония, и чудесные 7 золотых куполов — благолепие храма!
Внутри линии арок великолепны и ясно–округлы, хотя первое впечатление —почтитеснота! Отделка прекрасна, мистика ее поразила меня с неиспытанною силою. Нет уголка, нет дуги, нет промежутка между картинами, не исписанными <так!> по золоту странными, мистическими и прекрасными цветами и листьями, или же странными кругами и полукругами, сплетшимися фантастично. Картины Васнецова, кажется,сильныи новы, и жизненны, и красивы. Я еще недостаточно вгляделась в них! Но мой Нестеров, мой дорогой Глебушка! Его Крещение Христа! его маслины на переднем плане; тонкая, вся перегнулась на высоком стволе над группою <?> в тихой воде, вдали много старых <?> кипарисов на серо–голубом в горы уходящем пейзаже, и эти кипарисы до грусти нежны и тонки, словом, идиллия кроткой грусти. И фигуры мне нравятся, слишком они из сердца вышли, чтобы к сердцу не идти!
У меня мысль: послесвободымоей поселиться на год или более в Киеве, как хорошо тебе и детям. Мне опять стал противен Петербург.
От Сони получила депешу, она зовет меня в Золот<оношу>. Я телегр<афировала> ей, что могу быть лишь на сутки. Зову ее сюда.
В Лавру попаду на обедню позднюю Петра и Павла!
Словом, пойду и если <?> пойду. Теперь пью чай в комнатке в монастырский садик <так!>, тишина и вечерний звон: «Из дома вон», но я не уйду. Лягу спать рано — голова болит, а завтра встану к ранней обедне, к 6-ти часам, а затем в Лавру. О, если бы ты был! Кун, Кун, где ты, здоров ли, что делаешь.Вечноты со мною. Целую тебя, золотой, единое счастье, без тебя одна грусть ничтожных <?> деревьев на моей душе! Твоя Лила.
29 утро 6 часов.
Кна <так!>, приписываю сегодня два слова в ожидании самовара. Жестки монастырские матрасы, но спала я на них отлично и видела во сне, что ты влюбился в какую–то барышню. Сегодня погода всё ветрянная <так!> и холодная. Что здесь еще поражает, этотолпыбогомольцев, каждая в своих местных костюмах. Они удивительно красивы… А дома здесь замечательны: все почти из серо–желтых мелких кирпичиков в русском стиле с украшениями, как на русских полотенцах.Очень красиво.Есть замки древне русского стиля, и они мне нравятся. Словом, городединственныйи веру подающий в Россию. —Не забудь снять со старогочемодана ручку для ремней и ремни. Целую тебя, мое золотое счастье. Вечно, неустанно, вольно и невольно с тобою, и ты со мною. Что ты делаешь, пишешь ли? Боюсь ставить себе этот вопрос. Вдруг не <пишешь?>1900.
305. Зиновьева–Аннибал — Иванов. 29 июня /11 июля 1898. Киев1901
Доехала вчера Орасемпре.
306. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 1/13 июля 1898. Киев1902
В священном граде. Среда.
Кна <!> драгоценная, всё по порядку: отослала тебе письмо третьего дня утром в Понед<ельник>1903. Затем отправилась в Лавру. Там встретилась с одною простою Киевлянкою — бедненькой портнишкой, очень богомольной, и с ней вместе ходили всюду в тот день. У обедни стояла 3 часа, на душе было хорошо, но ноги и спина заставляли меня воображать себя мучинецей <так!> древней. К концу обедни мы подошли к образу чудотв<орному> Богоматери, и можешь себе представить — сама не ожидая, прикладываясь, я начинаю судорожно рыдать, и едва сдержалась. Потом ходила в пещеры, но они произвели на меня меньшее впечатление, быть может, в особенности вследствие полного отсутствия эстетики и еще благодаря уродливо–комического эпизода <так!> с монахом.
Потом мы ели постный обед, очень вкусный, на скамеечке в саду, и пили чай. Потом ходили по Лаврским садам и пешком вернулись Царским парком в Киев, где тотчас отправились во Владимир <так!> и там отстояли вечерню, после которой я вторично смотрела картины. Васнецов — сильный, новый, животворный художник и, безусловно, высший из тех, кого я знаю у нас. Нестеров же — это иное, глядя на его Богородицу, я не могу не плакать от умиления и также и радости. Милый, дорогой, святой художник, близкий душе моей… Собор испорчен внутри Сведомским и Каторбинским1904и скверными арками и теснотою. Он — махонькая базилика. Я его разглядела ближе и плачу над крушением великой мечты. В ночь на Вторник я ходила в 3 часа к началу заутрени в Собор. Тесно <?> и хорошо было среди богомольцев и <в> старом соборе. Рассвело, когда вернулась.Устала ужасно,но так счастлива Киевом. А вид на Днепр и ширину без границ! Приехала дорогая Сонечка, не могу писать более. Очень счастлива ее видеть, идем сейчас в Владимир, где была и вчера долгие часы. Отложу отъезд на день. Буду в Москве в Понедельник в 9 часов. Приезжай туда к 12-ти. Буду ждать с самоваром в «Петергофе»1905!
Соня просит сказать, что она страшно жалеет, что тебя здесь нет, и очень кланяется. Она советует назвать сонет: «Любовь»1906, я очень это одобряю. Это идеал любви, Славинька, и она наша.
Соняочень проситтебя прислать ей сонет «Два треп<етных> крыла»1907. Будь добр, спиши и пошли скорее в Золотоношу С. И. Алым<овой>.
Куня, целую, как люблю.
Твоя Лида.
307. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 4/16 июля 1898. Киев1908
Приеду Маскву <так!> понедельник утром.
ПЕРЕПИСКА 1899
308. Зиновьева–Аннибал — Иванову 4/16 июня 1899. Петербург1909
Балт<ийский> вокз<ал>. 4 Июня.
Конечно, опоздала, золотой Кун, но это ничего, только жаль, что не осталась с тобою. Будь умник и будь спокоен. Я буду очень осторожна. Я напишуиз Копорья,ты получишь вечером завтра, телеграмма не дошла бы скорее. Будь мужествен и спокоен, потому что я верю, что мы сделали хорошо, и Агафоанжело1910—добрый знак. Теперь дело только в экономии, а суть в руках. Скоро, скоро, скоро — Варшавский вокзал1911. Мальчик, будь пай. Αγαθή τήχη1912. Orasempre.
309. Зиновьева–Аннибал — Иванову 5/17 июня 1899. Копорье1913
Доехала отлично, о том докладывает незнакомец, барабаня самым здоровым образом во все стороны. Маму не вижу сегодня. Лиза и Эм<ма> Вас<ильевна> говорят, что она слаба, очень мало сознательна, словом, всё в том же тяжелом состоянии. Завтра увижу. Думаю о тебе всё время. Будь спокоен. Лиза очень ласкова. Я верю, что мы хорошо поступили в нашем решении. Будь бодр и будем верить. Orasempre, мой Кун. Съездил бы в Сергиево, там богомольцы на Троицу. По Балт<ийской> ж<елезной> д<ороге>1914.
310. Зиновьева–Аннибал — Иванову 7/19 июня 1899. Копорье1915
7 Июня.
Кун, еще не пришла почта и не знаю, есть ли письмо. О себе лично: здорова физически, но, конечно, нервы плохи, сон тоже и сердце тоскует. Мама физическине хуже,чем в Петербурге, и точно улучшаются <так!>, но ум ее, кажется, покачнулся окончательно. Она находится в состоянии более или менее мрачном, более или менее слезливом, более или менее озлобленном, но всегда одинаково живет в одном глубоком, тяжком заблуждении, одержима одинаково и безысходно одной идеей, — а именно, что кто–то задерживает ее в чужом месте, где все ее обманывают, все злы, где она одинока, и несчастна, и заключена. Она постоянно порывается «ехать в Копорье» и всех спрашивает: «Когда же мы поедем?» В этом смысле она заговаривается постоянно, и если не говорит об этом, то молчит, мрачная и убитая.
Словом, она вполне сумасшедшая. Вернется ли разум или нет? Что всего ужаснее, это то, что все мрачные стороны ее существа выступили и овладели душою: недоверие, самозаключенность и злобное бессилие воли мучают ее теперь, когда бороться светлому делу <?> в ней уже не под силу. Мне она в первое утро обрадовалась до слез, горяче <так!> поцеловала и, хотя ничего не спрашивала о деле, но точно всё то первое утро сознавала меня и ласкала, с тех же пор почти на меня не смотрит, хотя обо мне в мое отсутствие спрашивает.
Здесь нашла Отт и Языкову очень милыми и ко мне расположенными. А прежнего друга своего узнала вполне неизменным и любящим: старушку Пабст1916. Сегодня вечером, по ее просьбе, прочитаю ей отрывочки из романа. Думаю письмо Глебово и гору.
Кун, пришла почта, писем нет. Мне скучно: пиши. Могу уехать, когда ты выхлопочешь бумаги, потому что, в сущности, не нужна здесь надолго.
Твоя Л.
Orasempre, Кун. Не могу написать ничего, что чувствую. Сам знаешь.
Как раз сегодня вечером мама ласкает меня и льнет ко мне: «Скажи мне, какая у меня болезнь: Лиза мне сказала, что я сумасшедшая! Я не сумасшедшая, хотя все думают так!» К горю, она возненавидела бедную Лизу. Она говорит, точно Нитче: «Какая я глупая, какая я глупая: ничего не понимаю»1917.
311. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 10/22 июня 1899. Петербург1918
10. Guigno. Giovedm.
Scrivo poche parole. Poche ne basteranno per dirti ciò che sai e per informarti di quello che non sai. Vorrei consolarti; non lo posso con parole. Son teco sempre in pensiero ed in afflizione. Gli affari sono in istato abbastanza deplorevole. Non conto [i dettagli] tutte le démarches che avevo fatte; neppure i dettagli: tutto dirò dopo. Stamattina solamente ho fatto il patto con H<alper>t dandogli 200 r. anticipatamente; [debbo ancora 225] darò 225 r. ancora — tutto ciò per regolare il passaporto. 425 in tutto! Puoi immaginarti che [mi sono deciso di accettare queste condizioni soltanto sotto la pressione dell’estrema necessità] si tratta dell’estrema necessità. Domani debbo partire per Сестрорецк da dove scriverò subito. Sono costretto di villeggiare per forza Garantisce H<alpert> che l’affare non durerà più di otto giorni al massimo, non compreso il tempo necessario per prender<e> il passaporto per l’estero. Speriamo [però] che liberi saremo [forse] in otto giorni. Al nostro А<лексей> Ром<анович> ho dato in prestito 150 r. Non c’è male, non è vero? Adesso una consolazione. [ieri] Ho visitato ieri il nostro Αγαθάγγελος1: mi [ha mostrato] mostrò il dispaccio seguente da Lipsia: «Die sollen kommen. Ich erwarte. Akakios.» —
L’ora è venuta ieri per rompere col В<естник> Евр<опы>. «Non ne faremo uso», mi disse con molto freddore Ст<асюлеви>ч rendendomi il manoscritto. [Ст<асюлеви>ч mi ha dichiarato con molto freddore: «Di questo noi non approffitteremo», rendendomi il manoscritto il quale] Questo portava l’indicazione delle mie condizioni («non cambiar nulla [nel testo]»), una nota di un redattore che mi pare пр<инять> [(«accettare»)], cancellata energicamente un’altra nota в e [al margine] certi segni dell’indignazione dello Ст<асюлеви>ч, [come «!»] come contro «привитая» — «?!», contro «праздник воплощений» — «?», contro «вергни» e «вспрядают» «!»2. Essendo assai ignorante non ha evidentemente potuto di perdonarmi né le mie innovazioni né le mie condizioni. [Tutto ciò vuol dire che i miei versi furono accettati dalla redazione e letti dopo da 51<асюлевич> personalmente, il quale (irritato forse col mio «non cambiare») essendo abbastanza ignorante certamente non può perdonarmi le mie libertà ed innovazioni e soprattutto non capisce nulla in codeste cose. Ho] Avevo incaricato Greaves di informarsi sopra la possibilità di far stampare sul Журн<ал> Мин<истерства> Нар<одного> Просв<свещения> l’Ode del Pindaro. Ернштедт [gli disse che] acconsentisseen principe3[e pregò di mandargli per posta la mia traduzione oppure di venire piuttosto <a> parlare con lui personalmente] mi fece pregare di spedirgli la mia traduzione per posta oppure di venir <a> parlargliene personalmente4.
Sergio scrisse una volta: tutto sta bene. М<ария> М<ихайловна>5ti scrive poche parole da Verona, la città tua; sulla cartolina si vede l’immagine del tuo palazzo prediletto. —
A rivederci, cara, non affliggerti [troppo] per la mamma, amami, prendi tutte le precauzioni per la salute. — Orasempre.
Перевод:
10 июня. Четверг
Пишу всего несколько слов. Их хватит, чтобы сказать тебе все, что ты знаешь, и сообщить то, чего не знаешь. Хотел бы утешить тебя, но не могу словами. Я всегда с тобой в тревоге и в печали. Дела в довольно скверном состоянии. Не рассказываю [подробностей] всех шагов, мною предпринятых, не рассказываю и подробностей: скажу все потом. Только сегодня утром договорился с Г<алперт>т<ом>, дал ему 200 р<ублей> заранее [я должен еще 225], дам еще 225 — все, чтобы устроить паспорт. Всего 425! Ты можешь представить себе, что [я решил принять такие условия только под давлением крайней необходимости] речь идет о крайней необходимости. Завтра я должен уехать в Сестрорецк, откуда сразу напишу. Я поневоле вынужден отдыхать. Г<алперт> гарантирует, что дело не продолжится дольше восьми дней, не включая времени, нужного, чтобы устроить [выправить] заграничный паспорт. Будем надеяться, что будем [может быть] свободны через восемь дней. Нашему А<лексею> Ром<ановичу> я дал 150 р<ублей> взаймы. Неплохо, не правда ли? Теперь одно утешение. [вчера] Я навещал вчера нашего ‘Αγαθάγγελος1919: он показал мне телеграмму из Лейпцига: «Die sollen kommen. Ich erwarte. Akakios». —
Вчера пришел час порвать с «В<естником> Евр<опы>». «Мы не можем воспользоваться этим» сказал мне с большой холодностью Ст<асюлеви>ч, отдавая рукопись. [Ст<асюлевич> объявил мне с большой холодностью, отдавая рукопись: «Этим мы не воспользуемся»] Она носила знаки моих условий («ничего не менять [в тексте]»), заметку редактора, которая, как мне казалось, была пр<инять> [«принять»], другую заметку «в», стертую энергично, и [на полях] некоторые знаки возмущения Ст<асюлеви>ча, [как «!»] как напротив «привитая» — «?!», напротив «праздник воплощений» — «?», напротив «вергни» и «вспрядают» «!»1920Будучи довольно несведущим, он, по–видимому, не мог простить мне ни моих нововведений, ни моих условий. [Все это значит, что мои стихи были приняты редакцией и потом прочитаны лично Ст<асюлевичем>, который (может быть, раздраженный моим «ничего не менять») и будучи довольно несведущим, явно не смог простить мне моих вольностей и нововведений и прежде всего ничего не понимает в таких вещах.] Я уполномочил Гревса узнать о возможности напечатать Оду Пиндара в Журн<але> Мин<истерства> Нар<одного> Просв<свещения>. Ернштедт [сказал ему] согласился en principe1921и [просил отправить ему мой перевод почтой или лучше зайти к нему для личного разговора] попросил, чтобы я послал ему свой перевод по почте или чтобы я зашел к нему для личного разговора1922.
Сергей написал один раз; все идет хорошо. М<ария> М<ихайловна>1923написала тебе несколько слов из Вероны, твоего города; на открытке видна картина твоего любимого дворца. —
До свидания, дорогая, не [слишком] беспокойся о маме, люби меня, принимай все меры предосторожности для здоровья. — Orasempre.
312. Зиновьева–Аннибал — Иванову 10/22 июня 1899. Копорье1924
Сегодня
Куна, это очень дурно! почему ты не пишешь? За что ты мучаешь меня тоскою. Яоченьзатосковала. Если есть письмо от детей или Мар<ии> Мих<айловны> — пришли. Мне здесь даже стыдно, что ты не пишешь. Все, конечно, удивляются. Ты напиши хоть слово, и как стоят дела. Мама то тосклива, то немножко смеется со мною, но ясность сознания не возвращается. Нужна я ей или нет, того я не знаю.
С одной стороны, нужна, потому что с остальными она не ладит.
Ну, дорогой друг, я молчу, потому что слишком тоскливо. Имею в руках «Вестник»1925.Ты <?>купи.Кун, тоскливо, устала.
Твоя Диля.
313. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 12/24 июня 1899. Петербург1926
12 Guigno (In trattoria, a Pietroburgo)
Il mio indirizzo è dunque Dila: Сестрорецк, Офицерская улица, дом Степановых. Ma non scrivermi a Сестрорецк, se non in caso di molta1927urgenza Perchè l`урядник Янсон, incaricato di proteggermi ed inquilino della stessa casa, mi pare una specie di spia, che cerca ad insinuarsi in tutte le circostanze che mi <ri>guardano. Ieri ho dovuto prender il té colla famiglia di lui, conterò dopo delle cose curiosissime. Abito una stanzina dal padrone–di–casa, non c’è posto in questa stanzina — abbiamo improvvisato una tendina, la quale mi separa dalla sala di questa famiglia piuttosto simpatica Mi sento come io sono nel Purgatorio. Головин1mi scrive che aveva parlato lui stesso con quel prete; la risposta fu favorevole, ma le condizioni non sono ancora precisate, perchè il prete deve esser d’accordo coi colleghi suoi. In un caso però ha preso 500. Forse scriverò a G<olovin> che abbiamo inventato una altra combinazione che preferiremo se quelle di lui non avesse dei vantaggi considerevoli. Μ.Μ.2scrive da Genova (!), Pisa e Firenze. Non è prudente di spedirti la lettera di là. Ho molto desiderio di esser con te; perciò sono sempre tristissimo. Non desperarti però. Sii prudente per la tua salute. Orasempre.
Ancora una lettera da Μ.Μ. Questa resterà lì deve essere già a Napoli1928.
Перевод:
12 июня (в трактире, в Петербурге)Итак, Дила, мой адрес — Сестрорецк, Офицерская улица, дом Степановых. Но не пиши мне в Сестрорецк, кроме как в случае большой спешности. Потому что урядник Янсон, который поручился покровительствовать мне и живет в том же доме, кажется мне кем–то вроде шпиона, старающегося вникнуть во все обстоятельства, меня касающиеся. Вчера я должен был пить чай с его семьей, потом расскажу любопытнейшие вещи. Я живу в маленькой комнате с хозяином дома, <и> в этой маленькой комнате нет места — мы соорудили ширму, отделяющую меня от гостиной этой довольно приятной семьи. Чувствую себя как в чистилище. Головин1929пишет мне, что он лично поговорил с священником; ответ был положительный, но условия еще не уточнены, ибо священник должен договориться с причтом. Во всяком случае, он взял 500. Может быть, я напишу Г<оловину>, что мы придумали другую комбинацию, которую предпочтем, если его <комбинация> не будет иметь значительных преимуществ. Μ.Μ.1930пишет из Генуи (!), Пизы и Флоренции. Неблагоразумно посылать тебе письмо оттуда. Очень хочу быть с тобой, поэтому мне все время бесконечно грустно. Но не отчаивайся. Будь благоразумна ради своего здоровья.
<На полях>: Я прихожу почти каждый день на Пушкинскую за письмами. Еще письмо от Μ.Μ. Она останется там и должна быть уже в Неаполе.
314. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 12/24 июня 1899. Петербург1931
12 Giugno
Ancora una seconda cartolina oggi, Dila, per dirti che sono stato da Ернштеёт (академик, редактор классич<еского> отд<еления> Ж<урнала> Мин<истерства> Нар<одного> Просв<ещения>). Mi ha ricevuto con molta gentilezza e mi ha detto che mette alla mia disposizione per l’Ode del Pindaro il № di Luglio; che non è per le imitazioni dei metri antichi en principe, ma che ciò nonostante non vuole far controllo della mia traduzione, sapendo che io so ciò che faccio e che firmando il mio nome sotto i versi io ne prendo la responsabilità letteraria su me stesso. Ma è necessario ch’io termini l’ode fino al Sabato prossimo per poter stamparla nel Luglio; altrimenti bisognerebbe aspettare parecchi mesi, tutto essendo occupato da altri articoli. Le sue prime parole furono che mi conosce, ciò che aveva detto già prima a Greaves; diceva a Greaves che ha sentito parlare di me quando era ancora a Roma, e che io sono un «neoellenista», un «nietzscheano»! Батюшков, gli disse questo, io indovino. Si può à la rigueur fare stampare il frammento già tradotto solo, ma non è comodo. Spero poter finire il resto fino al Sabato. Ringraziai per la fiducia che mostra a me già principiante ecc. Disse: se siete unprincipiante,siete «кончающий начинающий». Г<алпер>т spera che Martedì о Mercoledì il passaporto per la Russia sarà pronto. Вяч. Orasempre
Перевод:
12 июня
Еще одна открытка сегодня, Дила, чтобы сказать тебе, что я был у Ернштедта (академик, редактор классич<еского> отд<еления> Ж<урнала> Мин<истерства> Нар<одного> Просв<ещения>). Он принял меня с большой теплотой и сказал мне, что отдает для пиндаровой оды в мое распоряжение июльский №; что он в принципе против подражаний античным размерам, но тем не менее не хочет проверять мой перевод, зная, что я знаю, что делаю, и что своей подписью я беру на себя литературную ответственность. Но мне надо закончить оду до следующей субботы, чтобы напечатать ее в июле, а то придется ждать несколько месяцев, так как журнал занят другими статьями. Его первые слова были, что он меня знает, что он уже слыхал обо мне от Гревса; Гревсу он сказал, что слыхал обо мне еще в Риме, что я являюсь «неоэллинистом» и «ницшеанцем»! Догадываюсь, что это Батюшков1932ему так сказал. Можно à la rigueur1933напечатать только уже переведенный фрагмент, но это неудобно. Надеюсь, что закончу до субботы. Я поблагодарил его за доверие ко мне, начинающему и т. д. Он сказал: «Если вы начинающий, то кончающий начинающий».
Г<алпер>т надеется, что русский паспорт будет готов во вторник или в среду.
Вяч. Orasempre
315. Зиновьева–Аннибал — Иванову 14/26 июня 1899. Копорье1934
Monday
Dear Coon, one word to say: I am ready to go to townas soonas we can part for Lipsia Write me immediately when you shall be ready. I have a good occasion on Friday. Here all is immens<e>ly sad, and there is no relief possible. In fact I am perfectly unnecessary <sic!>. Thanks for the two cartoline <sic!>1935. The letters you postin the evening in Petersb<urg>arrive here onthe next dayin the afternoon.
Try to give Ольг<а> Алекс<андровна>1936her blue copy–book with her novel. It is in the new basket.
I am afraid if I wrote to the Пушк<инская>1937this letter should be too late.
Dil.
I am very happy about Pindar. The old miss Pabst said she had not read one poetry sopoeticalabout Pouchkine as yours.
Перевод:
Понедельник. Дорогой Кун, одно слово. Я готова ехать в город,как толькомы сможем отправиться в Лейпциг. Напиши мне немедленно, когда будешь готов. Для меня удобный случай в пятницу. Здесь все бесконечно печально, и нет возможного облегчения. На самом деле я в высшей степени не необходима. Спасибо за две открытки. Письма, которые ты посылаешьвечером в Петерб<урге>,прибывают сюдана следующий деньпосле обеда.
Постарайся отдать Ольг<е> Алекс<андровне> ее синюю тетрадь с ее романом. Она в новой корзине.
Я боюсь, что если напишу на Пушкинскую, это письмо опоздает.
Дил.
Я очень счастлива относительно Пиндара. Старая мисс Пабст сказала, что она не читала ни одного стихотворения стольпоэтичногоо Пушкине, как твое(англ.).
316. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 15/27 июня 1899. Петербург1938
Martedì, a mezzogiorno.
Cara Dila,
Venuto oggi all’albergo fui sorpreso ed inquietato per la mancanza di lettere da tua parte. Forse non sai ancora dove bisogna scrivere. Ho trovato una lettera da Napoli (nulla di nuovo, e tutto sta bene, Aniuta scrive molto gentilmente) ed una altra da Firenze — molto impressionante1. L’avvocato mi ha dato oggi l’appuntamento per domani per configurarmi il passaporto il quale era per domani preparato. Deve esser iscritto a Сестр<орецк>, dove bisogna prender<e> poi un permesso per il viaggio all’estero. Dunque fino al<la> fine di questa settimana sarò probabilmente occupato da questi affari (compreso quello per il passaporto per l’estero). Scrivimi quando puoi arrivare a Pietroburgo. Scrivi all’albergo oppure a Сестрорецк. Офицерская ул., д. Степановых [forse] avev<o> esagerato un poco lo spionaggio del mio prottettore. Ma meglio sarà scrivere a Pietroburgo. Era ubriaco quella serarien dire1’урядник <1 нрзб>. I padroni di casa sono molto simpatici. Le due ultime giornate a Сестр<орецк> erano felicissime. Дудик — è un incanto. Sono ora contento della villeggiatura forzata Ho lavorato bene e quasi già terminato l’Ode intera Ho bisogno soltanto di qualche libro. Greaves verrà a procurarmene uno. Forse andrò alla Biblioteca Ieri sera ero inquietissimo per te. E oggi nessuna notizia! Scrivimi, telegrafa! Ho tanti pensieri a proposito della tua salute. Tutte le carezze. Orasempre.
Son tanto annoiato da questa separazione. Conterei i giorni, se fossi sicuro che tutto sarà finito come lo speriamo. Speriamo però. Quando ti vedrò?
Перевод:
Вторник, в полдень.
Дорогая Дила,
Придя сегодня в гостиницу, я удивился и обеспокоился отсутствием твоих писем. Возможно, ты еще не знаешь, куда нужно писать. Я нашел письмо из Неаполя (ничего нового, все хорошо, Анюта пишет очень мило) и еще одно из Флоренции — очень впечатляющее1939. Сегодня адвокат назначил мне встречу на завтра, чтобы оформить мой паспорт, который будет готов к завтрашнему дню. Надо зарегистрировать его в Сестрорецке, где потом надо получить разрешение на заграничную поездку. Итак, я до конца недели буду, вероятно, занят этими делами (включая заграничный паспорт). Напиши мне, когда ты сможешь приехать в Петербург. Пиши в гостиницу или в Сестрорецк. Офицерская ул., д. Степановых: [может быть] я преувеличил немного о шпионстве моего покровителя. Но будет лучше, если ты будешь писать в Петербург. Он был пьян в этот вечер,не говоря ужеоб уряднике < 1 нрзб>. Хозяева очень симпатичны. Последние два дня в Сестр<орецке> были чрезвычайно счастливые. Дудик — прелесть. Теперь я доволен вынужденным отдыхом. Я занимался хорошо и почти уже закончил всю оду. Мне нужны только некоторые книги. Гревс должен одну мне достать. Может быть, пойду в библиотеку. Вчера вечером я очень беспокоился о тебе. И сегодня никаких известий! Напиши мне, телеграфируй! Я так тревожусь о твоем здоровье.
Обнимаю <досл. — Все ласки>. Orasempre.
Мне так досаждает эта разлука. Я бы считал дни, если бы был уверен, что все закончится, как мы на то надеемся. Однако, надеемся. Когда увижу тебя?
317. Зиновьева–Аннибал — Иванову 16/29 июня 1899. Копорье1940
16 Июня
Куна, только что получила картолину от Вторника1941. Думаю ехать в Воскресенье. Буду поздно вечером в Петерб<урѓе>. Напиши мне письмо на Кабинетскую, опусти его в Воскресеньеутромв Сестрорецке иливечеромв Петербурге, и назначь, где свидеться. Если почему–либо это письмо не дойдет до меня, я буду сидеть дома и ждать тебя, ты когда увидишь, что на месте назначения меняне будет,то и приходи за мной. Я с утра буду гореть нетерпением и тосковать в пустом доме.
Ну, что писать? Всемитвоимиделами только и живу. Пиндар делает меня радостной, остальное тоже. Здесь мрак и горе, потому что болеют не тела, а души.
Пью бром инесплю. Но дитька здорова и, значит, не тревожься.
Диль orasempre.
318. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 16/29 июня 1899. Сестрорецк19421943
16 Giugno, Сестр.
Но mandato oggi un dispaccio a Александре Матвеевне1944, perchè ero troppo desolato ed inquietissimo senza notizie tue da lungo tempo. Ora sono felicissimo avendo una letterina da te. Tu dovrai dire tutte le mie scuse alla gentilissima Александра Матвеевна; non so se tu l’hai prevenuta che saremo forse costretti di far uso della sua mediazione; altrimenti avrà trovata la libertà che presi un po’ impertinente: temo che questo non sia così infatti. Ma trovai assai più prudente per ragioni importantissime di agire così, anzi sotto il rischio di parere poco garbato. Scrivo mercoledì sera a casa; vorrei accelerare questa lettera, ma sicome partirò probabilmente domattina per la città, la spedirò piuttosto lì: qui tutto mi pare sospetto. Veramente, il commercio con codesta benedetta gente potentemente contribuisce allo sviluppo della mania di persecuzione… Ricevetti però oggi stesso il mio passaporto… giallo! Sì, di color giallo, come questo conviene ai «ратники ополчения». «Divorz<i>ato» — niente di più. All right mi pare. Il mio урядник mi visitò un quarto d’ora fa e presi il nuovo passaporto, per far iscriverlo e per far preparare un certificato necessario per la partenza all’estero — tutto questo, come mi promette farà alle 10 di mattina domani. Dunque lì tutto va bene, senza ostacoli possibili avrò forse il passaporto per l’estero al Venerdì [Sabato]: ma non è certo questo, tu puoi dunque approffitare forse di qualche giorno di più per essere con la mamma Se vuoi però, vieni pure subito — avendo, come tu dici, «a good occasion on Friday»1945. Ma troppo tardi arriverà questa lettera affinché tu potessi partire dopodomani. Desidererei aver [il] tempo domani prima delle 2 (l’ora di Симанович <?>) per fare dal notaio una copia e una traduzione tedesca del passaporto che tengo ora.
Conterò adesso le mie aventures dopo la colazione di ieri quando scrissi la cartolina Lavoravo alla Biblioteca Incontrai lì Радлов1946: mi disse che gli hanno detto che Вл<адимир> Сер<геевич> era appena arrivato, e che aveva l’intenzione di andare ieri stesso da lui. Partii pure io all’ Hotel d’Angleterre1947e v<i>di Соловьев. Радлов era già da lui. Abbiamo parlato poco, pareva stanco, si vestiva per uscire. Diceva che aveva scritto a mio proposito, ma non si sapeva nulla delle chiese greche. S’informò della tua salute. Mi diede l’appuntamento per oggi. Poi visitai Ернштедт, per dirgli che avevo quasi terminato la traduzione e che essa sarà pronta pel Sabato. Era semplicissimo ed amabilissimo. Mi diede una biblioteca intera sopra il Pindaro — un pesantissimo pacco di libri. Cercavo qualche libro invano dapertutto; ora ho tutto ciò che mi abbisogna, e anzi più. Ha detto che non riuscisse a trovar un momento per leggere il principio della mia traduzione. «Tanto meglio», risposi, «il tutto farà una impressione migliore». M’interrogò sopra la mia dissertazione ecc. Disse che parecchie persone gli hanno parlato di me, sopratutto Крашенинников. Poi poche parole al pranzo da Иван Мих<айлович> e Mlle Добиаш1948: vengo ora spesso da lui — о meglio da loro — all’ora di pranzo, la quale è da Гревс l’ora di ricevimento. — Oggi incominciai les aventures in città colla visita da Soloviev — abbastanza lunghetta Domandai un consiglio a proposito della publicazione del libro; contai la rottura col «Вестник Евр<опы>». Mi disse: non c’è ragione per lui di rompere col «В<естник Европы>»1949. Ma è vero che non val la pena di rivolgersi al Stas<iulevic> ora, se si mostrò cosi. Ieri ancora mi diceva che Ст<асюлевич> фантазер, che cambiò il titolo di una poesia di Сол<овьева> secondo il suo gusto e — contrariamente al senso di questa poesia. Oggi disse che Ст<асюлевич> gli rifuitò (dopo aver prima acettato con gran gioia) di far stampare un «dialogo sopra la guerra e la pace»1950da lui: ora è divenuto prudentissimo dopo il 2oe предостережение e dopo che lo czar gli espresse e fece esprimere par téléphone la sua contentezza col «Вестник», del quale sarebbe lui, lo czar, un lettore fedele. Avendo contemplato il mio manoscritto proscritto, dice: «St<асюлевич> non farebbe stampare questo, neppure se fosse scritto da me; lui non ammette il simbolismo». Dissi io che forse era stato offeso anche [dalla mia] colla condizione <scritta? presa?> da me di «non cambiar nulla», la quale è indicata da Слонимский sul manoscritto: «ma certamente» esclamò Сол<овьев>, «certamente prese collera per questo». Ha letto «Творчество» — disse, «molto bene», anche «Красота» «molto, molto bene». Mi permette di mostrar tutto questo a Гайдебуров1951: «“Книжки недели” è una rivista molto simpatica». Ringraziai certamente, dissi che ho molta voglia di veder stampata la poesia «Творчество». Diedi anche «Thalassia»1952. Сол<овьев> dice che secondo lui non ci sono che queste due possibilità per la poesia attuale: о imitare il Пушкин, come lo fa Голенищев–Кутузов1953, oppure il simbolismo. In questo genere ci sarebbero delle belle cose da Случевский. Lodai io Бальмонт: avev<o> letto di questi giorni il suo nuovo libro «Тишина»1954e compianto molto la mia ingiustizia per lui fin’ora. È un libro di versi di gran talento; le poesie sono bellissime e vera poesia Солов<ьев> è della medesima opinione. Gli dissi che trovo molto più pratico di far stampare e vendere il mio libro al Новое Время1955. Сол<овьев> dice: «è vero». E incominciò a pensare come potrebbe aiutarmi in questo senso. «Ho trovato un mezzo», esclamò dopo. «Ho una conoscenza, un certo Сигма, che scrive presso les feuilletons al “Новое Вр<емя>”1956. Он меня лягнул недавно1957, но это ничего. Вас с ним сближает то, что он также классик1958. Я к нему первым теперь не пойду, но пошлю своего Платона1959, и Вам дам к нему карточку». «Meglio sarà di far questo quando sarò di ritorno, alla veglia della pubblicazione», dissi ciò. Dicevà qualche impressione del viaggio. «Vidi dieci città che mi erano nuove — Milano Venezia Ginevra ecc.» Ha fatto un giro aux bords du Rhin. Soprattutto fu impressionato dalle cattedrale di Mainz, dove fu per combinazione lasciato solo con porte chiuse per qualche tempo. Ma non scrisse niente in versi. Domandò dove sei tu ecc. Siamo usciti insieme ed abbiamo anche preso posto insieme in vettura per andare alla redazione ma io non ci andai peró, rimettendo la regolazione dall’affare col гонорар и оттиски ad un altro giorno. — Mi affrettai al mio albergo на Пушкинской: una lettera da Napoli1960—sola! Tristissimo partii per il ristorante dove avev<o> l’appuntamento con Гал<пертом>1961. Con quest’ultimo siamo andati da <Симонович?>]. Presi il passaporto, pagai la barbara contribuzione; in un altro ristorante abbiamo bevuto una bottiglia di vino con formaggi, come ciò conviene (secondo lui!) per festeggiare il gran fatto (pagai certamente io). Poi lavorai о piuttosto passai il tempo fino all’ora della posta alla Biblioteca, donde andai di nuovo al mio albergo (dopo le 7), per trovare lì una lunghissima, interessantissima in<n>amoratissima ed amichevolissima lettera di Μ.Μ.1962ed un bigliettino da Olga Tormentato molto nell’anima mia da pensieri atri tomai sotto il simpatico tetto dei miei padroni di casa ed ebbi la grandissima gioia di veder sul mio tavolino quel raggio di speranza ed amore che mi disse: «dear Coon, one word to say…»1963Orasempre.
Giovedì.Il passaporto per l’estero sarà pronto domani. Oggi ho fatto fare una copia e una traduzione tedesca del passaporto. Puoi venire venerdì. Appena arrivata в Кабинетскую, telegrafami aSestroretzke forse anche наПушк<инскую>.IncontraioggiСоловьев, mi invitò a colazione, passai quattro ore da lui, mi leggeva il suo dialogo stampato già al «Книжки <Недели>» e dopo riscritto. Abbiamo bevuto del Moselwein allatua salute —fece lui questo toast. Io criticavo Г«Оправдание Добра»1964: lui consentiva! Ci siamo abbracciati tre volte prima di separarci.
Orasempre
Credo che questa lettera non arriverà più tardi che un dispaccio — faresti bene partendo domani perchè hai una occasione, senza aspettare per la mia risposta che non poteva esser accelerataPrendi tutte le precauzioninel viaggio! Non dimenticare la prima cosa e la mia preoccupazione per questa cosa!Sii prudente.
319. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 20 июня / 3 июля 1899. Петербург1965
Domenica il 20. <1899> alla trattoria.
Sono sotto l’impressione della lettera entusiasmata annunziante l’arrivo di Marussia! Una gioia indescrivibile. Tutti contentissimi l’uno dell’altro, e dei regali. Soprattutto, io credo, Sergio. Inquieto sono per te: come riuscirà il viaggio? L’impazienza e l’agitazione non mi permetteranno di mancare domani il treno delle 8.22 che arriva verso le 9.30: sarò dunque al giardino della chiesa Vladimirscaia alle 10.30 precise, о un po’prima Se non mi trovo a questa ora al giardino, verrò un’ora dopo, alle 11.30 precise, da Filipov al tearoom. Ma spero fermamente che sarò al giardino indicato all’ora indicata Mi farò svegliare a casa; voglio guadagnar tempo. Come passeremo la giornata non avendo un pied–à–terre, non lo so. Impazientissimo sono di vederti. Oggi soltanto ho rimesso il manoscritto alla casa di Jemstedt chi m’aspettava ieri invano, perché tutta la giornata d’ieri stavo lavorando, avendo da cambiar molte cose all’ultimo momento1966. Ho veduto oggi per un momento Вл<адимира> Серг<еевича> chi aveva fatto un piccolo incendio nella camera sua un giorno fa, filosofo come è. Ha lasciato i miei versi da Гайдебуров e saprà la risposta domani sera1967.
Fa un felice viaggio! Dove sei ora? Non ho più notizie.
Facilmente si potrà rifiutare a far<e> rispedire questa lettera prima dal tuo arrivo. Non posso dunque salutarti con essa all’arrivo. Bisogna ch’io aspetti di spedirla fin alla sera.
Orasempre
ИНТЕРМЕДИЯ (II)
Петербург1899–1900
В. И. Иванов — детям1968
Le 25 Avril / 7 Mai 1899
Chers enfants! Je ne vous ferai pas de reproches. Vous saviez vous mȇmes que votre lettre m’attristerait1969. Il s’agit à present de prouver par le consciencieux efforts que vous avez bien sincèrement regretté vos égarements et votre paresse. Vos promesses me font espérer que vous ne voudrez pas tromper encore une fois la confiance que je vous montre de nouveaux. C’est avec impatience que j’attends vos comptes–rendus sur vos travaux et votre conduite. Soyez donc sages et suivez exactement les instructions que je vous ai donnés. N’oubliez pas que notre separation force de notre famille nous cause par elle mȇme assez d’inquiétude et de soucis à votre égard, — et imaginezvous combien cette inquiétude est augmentée par des nouvelles affligeantes sur vos querelles, votre indolence et votre manqué de discipline! Je vous embrasse tous deux, mes chéris! Embrassez de ma part les petits et votre camarade, saluez chaleureusement A. H. et О. Ф.1970Portez–vous bien tous. — Votre ami qui vous aime de tout son coeur. Venceslas.
Васюне
«Где возиться мне с тобой» — безличное предложение, сказуемое «возиться». Остальное понятно.
Diarium1971
4 Июня, Пятница.— У Раевского1972. Разочарование: москов<ский> знакомый — оказывается тот же Superuomo, semper idem1973. К нему: нет его. В Синод: Ал<ексей> Ром<анович>1974обещает заехать к другу. У Гревса: очаровательная двухчасовая causerie1975. Дома — письмо Лили1976и письмо от меня Головину: приняли–де решение обойтись без помощи Галперта1977, разве для регулирования бумаг; почему предупреждение и покорнейшая просьба не упоминать в разговоре с ним (по поводу рекомендации) о том, с чьею личностию связаны мои хлопоты. Визит Алексея Романовича: друг оказался повышенным по чину в область сыскной полиции и не был найден нигде дома; сомнения А<лексея> Р<омановича> — не страшно ли обращаться к такому сыскному деятелю… Ночная продолжительная беседа эпически–мемуарного характера — до 2‑го часа ночи. Утомление и недолгий <?> сон.
5 Июня, Субб<ота> —Письмо к Марье Михайловне (опущено до 11 ч.). Визит к Superuomo: нет его. Изнеможение и недомогание дома. Вторичный поход за Superuomo. Встреча на Б. Морской с Ал<ексеем> Роман<овичем >, идущим от куаффёра: сыскной деятель не обретен и окончательно скрылся на даче; другой друг тоже сегодня в бегах. Встреча с Слонимским1978—вопрос о Соловьеве — он в Базеле1979. Superuomo только что уехал: das Göttliche kommt — und geht auf leichten Füssen1980. Намерение навестить Superuomo в обеденный час на его квартире. Поездка на пароходе на острова — au petit Bonheur1981. На Неве красиво и прохладнее. Зеленые берега. Приехав, с пристани — на обратную конку. У Superuomo. Das Göttliche kommt… Любовное свидание: смотрю на него с эросом, воспетым у Платона. Он находит, что я не так себя вел у старичишки1982. Приветлив <?> и прекрасен, как день, как бог. Свободным и энергическим жестом окунает перо в чернильницу. Рекомендация к письмоводителю старикашки. Домой. Письмо семьи. Ничего нового. Сережа ждет Марьи Мих<айловны> «с нетерпением». Анюта ездила в Неаполь покупать простыни и другое хозяйственное в ожидании — не то гостьи, не то «ревизора из Петербурга с секретным поручением»1983. Ожидание письма Лили. В 10 ч<асов> вечера таинственное свидание с письмоводителем. Все испорчено старикашкой, рассказывавшим о своей стойкости и пр. во всеуслышание. Вот каналья! Дружественный отказ и добрые советы. Указан адрес Симоновича — он же сих ведает…1984Симонович! Симонович! как много в этом звуке!..1985Ведь это был мой Виргилий, когда я посещал круги петерб<ургского> Inferno1986, адрес которых, к твоему удивлению, мне остался абсолютно неизвестным… Кроме того, целый план действий — предпочтительно в Москве. Прописаться, подать заявление об утере свидетельства, получить удостоверение, взять из университета дупликат, получить с ним временное свидет<ельство> (без означения сем<ейного> полож<ения>), на основании врем<енного> свидет<ельства> получить загранич<ный> паспорт (представив заграничную депешу, вызывающую за границу по какому–нибудь делу немедленно), по возвращении обменить врем<енное> св<идетельство> на паспорт<ную> книжку с пометой о браке из заграничн<ого> паспорта. И при всем этом не перерасходовать ничего, кроме как на <1 нрзб> марки. Но при всем этом также рекомендуется и апломб с энергией, ибо, по–видимому, скачка не без препятствий (почему она и не по мне); наставник же мой утверждает, что успех «почти… даже прямо верен»… Расставшись, формулирую в уме следующие возражения: 1) прописаться с моим документом вообще трудно (как говор<ит> и письмовод<итель>), даже невозможно в Петерб<урге>, для меня же вдвойне трудно, не объясняя моего пребывания за границей и, след<овательно>, в случае дела об утере документа не наводя на след сданного заграничного паспорта. 2) врем<енного> свид<етельства> могут и не дать, а выдавая, допросить о семейном положении. 3) загранич<ного> паспорта по временному свид<етельству> могут не дать. 4) — и это особенно важно! — по возвращении никто не согласится выдать паспорт<ную> книжку с пометой о браке на основ<ании> врем<енного> свид<етельства> без всякого упоминания о семейном положении; должно будет начаться дознание, иначе можно было бы т<аким> о<бразом> совершить и двоеженство! Эти соображения уверяют меня в непригодности развитого моим доброжелателем плана, для меня — по крайней мере: где мне одному бравировать столько опасностей <так!> и лавировать между стольких подводных камней!.. Думаю зайти завтра к Симоновичу. Ехать в Молосковицы1987хотел было, но Ал<ексей> Ром<анович> резонно замечает, что в Троицын день священник может уехать куда–нибудь на праздник или сам свой праздник праздновать в бессознательном состоянии. О пилигримстве в Сергиев монастырь1988куда мне теперь думать! Ultima ratio1989Галперт; как бы только не изменил! — Наташа выходит замуж за Семенова1990. — Superuomo печатает в своей типографии и книги почти <?> «какие угодно»!
6 Июня, Троицын день.Мысли мои направляются на Пиндара1991. Решаюсь навестить Сымоновича <так!>. Длинное путешествие на улицу Глинки. Не застаю его дома — думаю, к счастию. Как–то там все подозрительно поглядывают — пожалуй, еще напортил бы дело своей дипломатией. А он — все равно сообщник Галперта. Картолина от Гревса — что они не обедают дома и приглашение к обеду или после обеда — по желанию — переносится на понедельник1992. Они = И.Μ., студент–математик, у него проживающий, и сестра математика1993. С ними я познакомился в прошлый раз и имел впечатление симпатичное. Вечером поездка на В<асильевский> О<стров> к Ал<ексею> Ром<ановичу>, чтобы знать решение. Открывает его маленький черноглазый сынишка, такой славный. А<лексея> Р<омановича> нет дома; в Синоде. Захожу в Синод: он уже вышел и хотел вернуться в 11 ч<асов>. Снова еду из дома в 12‑м часу в Синод; опять его нет, не пришел. Только что пришел пешком, усталый, домой, во 2‑м часу, ко мне входит А<лексей> Р<оманович>, узнавший о моих визитах в Синоде. Говорит, что писал мне, каковое письмо я не получил, и весь день ездил, ища денег занять у кого–нибудь: истратил и до 3 рублей в кармане. Его знакомый отказался по моему делу помочь. Я предлагаю денег, если дело идет не об очень большой сумме. Говорит, что хотел достать хоть у сестры рублей 200. Упрекаю, что не обратился тотчас ко мне, п<отому> ч<то> мы ему много должны — за его потерянное время и многие издержки. Говорю, что 150–200 р. у меня найдется сейчас же. Он деликатничает, говорит, что брать у меня ему неблаговидно и что деньги мне самому нужны. Я заявляю, что 150 р<ублей> могу дать, «так сказать, с легкостью», а 200 р<ублей> также могу, хотя это произведет уже некоторое неравновесие в моем бюджете. Он берет 150 руб<лей>, благодарит. Спрашивает о сроке отдачи и пр. Я несколько раз повторяю, что считаю себя его должником и что мы потом должны сосчитаться непременно, чтобы мне не оставаться у него в долгу. Он уходит, когда стало совсем светло. — О плане, предложенном письмоводителем, говорит то же, что и я думал.
Понед. 7 Июня,Духов день. Просыпаюсь к 11 ч., спешу к Г<алперту> он одобряет загранич<ный> план, говорит — так экономнее и во всяком случае не хуже. С бумагами как быть, сам не знает: должен переговорить с лицом знающим. Увидится с ним только завтра в 2 ч<аса>; да я и бумаги мои, как нарочно, забыл дома, а Г<алперту> ждать было нельзя. Об условиях и пр. ничего не говорит, отлагая это до разговора с знакомым (Сымоновичем?). Спрашиваю, не говорил ли обо мне Головин? Нет. Передаю карточку, прошу устроить по возможности дешевле. «За кого вы меня считаете, Г. Иванов? Вы все торгуетесь, а на свои деньги я не могу же вам все делать. Вот вы мне карточку Г. даете: отчего он вам все не устраивает? Хотите, я познакомлю вас самого с моим знакомым? Платите ему сами, сколько нужно» и пр.
Итак, я условливаюсь принести бумаги завтра утром. — Обед у Гревса в обществе Mlle Добиаш, чешки, — брат ее уехал. Письмецо открытое от Марьи Мих<айловны> с картиной Веронского домика твоего и с следующим текстом: «Верона не может не послать вам, голубушка Лидия, своего привета. Спасибо, дорогая моя, за все то наслаждение, кот<орому> я и конца не предвижу, судя по началу. Маруся».
Вторник, 8 июня.[Утром у Галперта. Его знаком<ый> хочет 400 р<ублей> — меньше не согласен <?>; себе он берет 150 р<ублей> — итого 550 р<ублей>. Подавлен. Хочу уходить. Прошу опять переговорить с знакомым.]
Утром у Галперта. Рассматривал бумаги, обещал устроить паспорт<ную> книжку. Об условиях поговорит с знакомым. Я должен отменить загород <?> и пожить у знакомых. Еду к Гревсу. Его нет. Докладываю дело mile Добиаш. Условливаемся, в случае отказа принять меня Гревс меня известит, иначе я приеду с вещами. Захожу в магазин «Нов<ого> Вр<емени>» купить новые стихи Бальмонта «Тишина», «Автографы Пушкина» и соч<инения> Пушкина1994. Неудача с покупкой. Последняя. Обед. Визит к Галперту. Знакомый хочет 400 р<ублей>. Он 150. Всех 550. Уступает 50 р<ублей>. Прошу еще повидаться с знакомым: обещаю 400 р<ублей>. Гревс без меня заходил. Исполнить мою просьбу ему неудобно. Говорил с Ернштедтом1995.
Среда 9 Июня.У Агафоангела: телеграмма из Лейпцига: «Die sollen kommen, ich erwarte. Akakios»1996. Галперт: его нет, свидание в ресторане. В редакции «В<естника> Евр<опы>». Возвращение манускрипта1997. У Гревса: нет дома. В ресторане: Галперт не приходит. В магазине «Нов<ого> Вр<емени>»: обмен соч<инений> Пушкина. Остальное время — дома.
Четв<ерг> 10 Июня. Пакт Галп<ертом>.
В. И. Иванов — М. М. Замятниной1998
Венеция, 17. VII <1899>
Дорогой друг,
Марья Михайловна!
Сослужите нам великую службу (ибо нас преследуют неудачи и здесь, как Энея с его Пенатами1999, а благодаря притеснительному формализму консула2000мы должны бежать ни с чем и отсюда, понапрасну разгласив здесь свое опасное дело), сослужите еще дружескую службу — тотчас же повидайтесь с греческим архимандритом в Неаполе и спросите его, не согласился ли бы он повенчать нас на основании документов, список которых прилагаю; причем имен говорить ему сразу, быть может, не следует, поскольку Вы найдете удобным такое умолчание, но также не следует, думается нам, скрывать и факта существующего для меня запрещения,в моих бумагах умолчанного,так как свадьба может расстроиться неожиданно в последнюю минуту, если неаполитанский консул, подобно здешнему, вдруг потребует и заставит архимандрита потребовать от меня бумаги о дозволении вступать в новый брак. О результате Ваших переговоров известите меня, конечно, депешей по адресу: Venceslao Ivanov, Hotel Belvedere, Veneta Marina, Venezia.
Дорогой друг, Вы представляете себе, как нам живется худо, несмотря на красоту, здесь нас окружающую. Простите, что до сих пор не писал Вам как бы хотел — дорогому и милому другу о всем, что дорого и мило… «Но не тем в то время сердце полно было»2001. Впрочем, неверно это. Ваши письма всегда были нам праздником и «с собою уводили в очарованную даль»2002. Но самому беседовать с душою и по душе не позволяла суетная и бессменно суетливая жизнь.
Ваши скитальцы.
Кроме того, важно знать, требуется ли Итальянцами одновременное заключениегражданскогобрака (как Немцами в Германии), сколько времени и каких формальностей это потребовало бы — и вообще, возможно ли венчаться в Неаполе немедленно.
У архимандрита могут возникнуть сомнения, почему мы не венчались в Венеции, если наши бумаги засвидетельствованы в переводе венецианским консулом; это может испугать его. Чтобы предупредить такие сомнения, можно сказать, что консул нам знаком и засвидетельствовал бумаги при проезде из России, — в Неаполе же мы хотим венчаться потому, что близ него живут наши родные, или даже прямо — что живут дети невесты от первого брака и что праздновать свадьбу мы хотим в своей семье. Нужно вам знать, что венецианская церковь очень уважаемая, древняя и строгая, почему подпись венец<ианского> консула имеет особенный авторитет, а факт невенчания в венец<ианской> церкви может предубеждатьпротивнас; почему должно хорошо мотивировать наше желание венчаться не здесь, а в Неаполе.
По написании этого письма мы обратились к консулу с просьбою засвидетельствовать французский перевод наших бумаг — и он согласился. Итак, обращаться к неаполит<анскому> консулу за этим не представляется нужды. Это изменяет условия переговоров с архимандритом. Если он пожелает рассмотреть сами бумаги (в их подлиннике и франц<узском> переводе) и заявит, что не нуждается в услугах русского консула для определения их достаточности, то откровенность относительно воспрещения, на мне тяготеющего, может только повредить делу. Если же архимандрит скажет, что без консула обойтись не может при определении нашей правоспособности к заключению брака, — то лучше сказать ему раньше, в чем заключается фатальное затруднение, и обратив особенно его внимание наумолчаниео запрете в моих бумагах (нет только особенногоразрешения,как в бумагах невесты), так что противоречия с бумагою о заключении нового брака в моих документах не будет — ни теперь, ни потом.
Одним словом, Вы сумеете еще лучше и умнее нас провести эти переговоры, дорогой друг наш! Ждем депеши Вашей, ноодновременно,для бо́льшей верности, черкните иписьмецо,адресуя егоposte restanteна мое имя, сюда.
Вам бесконечно преданный
Вяч. Ив.
Все, что́ пишете о впечатлении от деток, нас глубоко радует.
ИНТЕРМЕДИЯ (III)
Англия 1899–1900
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Д. В. Иванову2003
11/23 авг<уста 1899. Неаполь>
Дорогой Папочка,
Посылаю тебе несколько писем с горячей просьбой переслать их. Прочитай мое письмо к маме, я в нем представляю ей все выгоды нашего плана переселиться на зиму в Лондон. Там частная жизнь свято охраняется законом, и Шварсалон будет совершенно бессилен нам вредить или добывать себе детей. Кроме того, очень выгодно детям выучиться английскому языку, и вообще школы английские лучше, чем где–либо в другой стране. В Лондоне есть и прекрасные библиотеки для научной работы. Словом, я надеюсь, дорогой папа, что, обсудив всё, и ты придешь к согласию со мною. Напиши мне свое мнение, очень прошу тебя об этом. <…>
Из дневника С. К. Шварсалона2004
Le jeudi 27 Juillet, nous nous sommes co<u>chés à 8 heures. A minuit je me suis reveillé. A 1 heure à peu près j’entendis comme un cocher descendait notre. Sachant que Maman devait arriver à peu près à cette heure je me suis jetté à la fȇnetre. Le cocher portait Maman et Venceslas. Je ne реuх pas dire comme j’étais content. Après avoir bien parlé avec Maman et Venceslas, je me suis recouché et je me suis reveillé à 8 heures.
De Naples a Londres
Le bateau à vapeur, un grand vaisseau allemande qui venait de la Chine et qui s’appellait Bayern partait de Naples à cinq heures du matin le 16 Aoȗt pour Bremen en passant par Southampton2005. Nous avons cinq billets, pour Maman, Venceslas, Maroussia, Véra et moi. Nous nous sommes embarqués le soir de la vielle du départ avec Agnouta et Kostia, qui étaient venus nous accompagner et visiter le vaisseau, qui jaugeait cinq milles tonnes. La mȇme nuit ils nous quittèrent et retoumèront à Resina2006. Cela me faisait beacoup de la peine à me séparer d’Agnouta, d’Olga, de Kostia, de Lydia et de Vassiunia et surtout de < 1 нрзб>, que j’aimais et que j’aime tellement et que je ne devais plus revoir. A cinq heures et demi on leva l’ancre. Le brouillard ne s’était pas encore dissipé.
В. И. Иванов — Д. В. Зиновьеву2007
Лондон, 11 Сент <ября >/30 Авг<уста > 1899
Глубокоуважаемый и дорогой Дмитрий Васильевич!
Спешу сообщать Вам радостную весть: вчера, в Воскресенье, 29 Августа, в 4 часа пополудни, у нас родилась благополучно дочь, которую мы думаем назвать Еленой. Роды были недолгие и, благодаря уходу хорошего и сердечного доктора, который употребил хлороформ, — нетрудные. Лидия, очень истомленная, боялась продолжительности и трудности родов; но, слава Богу, пока все обошлось и идет счастливо и хорошо, и доктор доволен состоянием здоровья Лидии. При ней находится ученая сиделка, и семья, у которой мы нашли комнаты и пансион, относится к нам очень заботливо. С нами двое старших детей и наш друг, Марья Михайловна Замятнина, окружающая Лидию самой родственною лаской и попечением и взявшая на себя с любовью все заботы о детях. Дети усиленно занимаются английским языком с учительницею–англичанкой и играют в сквэре против нашего дома с английскими товарищами. Мы устроились очень удобно и в хорошей, центральной и вместе очень тихой и приятной местности. Я надеюсь, что Вы получили письмо наше, написанное на пароходе во время переезда в Англию2008? Когда Лидия, Бог даст, поправится, мы выпишем из Неаполя и остальную часть семьи. Лидия, конечно, сама писать не может; она посылает Вам свой привет и нежную ласку, и мы оба просим принять наше поздравление с Вашей новорожденной внучкой. Любящий и почитающий Вас сердечно
Вячеслав Иванов.
Адрес наш:
Ivanov
15, Torrington Square
London W. C.
Londres.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Д. В. Зиновьеву2009
15 Torrington Square, London
24 Сент<ября>/ 6 Окт<ября> < 18>99 г.
Дорогой Папочка,
Собиралась я поздравить тебя ко дню твоего Ангела, да день за днем проходили у меня в такой слабости, что не могла взяться за письмо: не хотелось тревожить тебя плохими вестями. Теперь могу сказать, что всё налаживается: я стала несколько сильнее, хотя ходить мне еще не позволено. Дочка моя тоже очень слаба, и горе наше с ней то, что у меня от слабости пропало молоко. Приходится девочку воспитывать на рожке, и долго она не переносила свою пищу. Теперь, слава Богу, и это горе исправляется: девочка стала, кажется, привыкать. Уход за мной и за дочерью здесь великолепный. Старшие дети сделали много успехов в английском языке и на днях поступают в школу. Младших с Анютою ожидаю тоже на днях из Неаполя морем.
Вячеслав здесь работает очень много в чудесной лондонской библиотеке British Museum, где ему много дела по его науке. В этой библиотеке между русскими книгами есть несколько его собственных работ, напечатанных в Петербурге за последний год в трех журналах2010. Ему здесь работать лучше, чем где–либо, и я надеюсь, что если в семье все будет благополучно, он успеет много сделать.
Мы устроились очень хорошо и для меня, потому что не имеем своего хозяйства, а живем «по–английски», т. е. в пансионе у очень милых и любезных людей. Хотя эта жизнь несколько дорога, но для моего отдыха она необходима, не правда ли, папочка?
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2011
3 Ноября <18>99
Дорогой друг, пишу на почте прежде всего, чтобы известить о перемене адреса:MrIvanov, 27 Endsleigh Gardens, Gordon Square, NW. Так как оказались хозяева на Torr. Sq<ua>re подлецами, очень боимся за корреспонденцию, направленную по старому адресу. Извести дорогой гугенот2012, посылала ли ты туда. Спасибо за все твои письма, Марусенька. Много мы без тебя пережили тошноты и омерзения. Теперь надеемся на лучшее в новых Appartments <так!>. Хозяйка стряпает по моему заказу.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Μ.Μ. Замятниной2013
11 ноября <18>99 г.
К вечеру ты знаешь, как отчаянно я устаю. А днем с 8‑ми утра я как в котле киплю: всё работа работу погоняет, и оглянуться и одуматься и в себя прийти нет времени. Девушки могут лишь одеть, умыть детей и попеленать Елену, но присмотреть за строем их жизни не могут, и за строем общей жизни семьи также не могут, и я всё налаживаю и накачиваю на новый, ладный путь со всею заботою и старанием. Но уходят и все силы, и все чувства, и все мысли. Кстати еще и язык этот ужасный! приходится за каждой булавкой самой ходить и всякую мелочь самой объяснять. Надо обмундировать Анюту и Олю и водить их изо дня в день в лавки. А после завтрака устаю: чуть отдохну у Еленушки — и дети уже из школы пришли: надо уроки с ними делать. Прибавился еще Козля–ученик. Где–то впереди мерещится огонек надежды, тем и живу. Ведь вот была бы счастливая женщина, вполне счастливая и даже блаженная не по заслугам, если бы не одно горе: этот роман — cette obsession que me maȋtrise, qui est plus forte que moi, et je succombe!2014<…> Теперь день так складывается, или2015раньше: вот квартира: Во втором этаже2016большая комната в два окна на большой сквер. Спят там: Вера с Олей, Анюта, Лиля, Елена. Дневуют Анюта, Оля, Елена и Лиля. Внизу совсем: комната в 2 окна во двор: вид на длинный проулок, весь застроенный поверх рва в уровень с землею крышами английских <?> подвальных этажей. Странная, серая, длинная аллея. Спят Козля с Сережей. У них стол, кресло, буфет, комод и шкаф. Обе очень хорошо меблированные и уютные комнаты. Третья внизу, на сквэр2017в два окна. У стены задней наша кровать, загороженная ширмами и темно–красной портьерой. Впереди у окна письменный стол отличный, над ним и в простенке полки с книгами очень красиво. У другого окна пьанино собственный, мною нанятой. Затем хороший диван. На стенах порядочные картины хозяйские и повешены наши: у стола голова Книдской Венеры, на камине Давид и Thanatos Праксителя, над пьанино и около него: Madonna del gran Duca и Perugino, большая Венера Книдская и Madonna Васнецова. Посереди комнаты большой стол, где накрываются наши repas2018. Уже в 8 1/1 всегда breakfast2019, и Вяч<еслав> поневоле встал и на месте. Вот ловко–то! В 1/4обед,в 6 наш ужин с детьми. В 8 1/4 ужин Вячеслава и чай. За breakfast’oмогромноеблюдо «porrage»2020, т. е. овсяной каши, составляет блаженство всей семьи, за исключениемоднойАнюты. Обеды и ужины отличные, и всем весело. Дисциплина поддерживается строго, и весь дух обедов очень приятный. Вяч<еслав> — carving gentleman2021. Вообще семья мне доставляет много радости, и я была бы очень счастлива, если бы… и опять та же сказка! о эти Елены и Дмитрии!2022
О, Марусинька, как я напугалась с моей милой малюткой Еленушкой! Она имела в сутки около 20 припадков судорожных! Мой дорогой доктор был два раза, и сегодня мы только утешились, потому что скоро 24 часа, как не было ни одного приступа ужасной болезни и детко <так!> наше веселенькое. Она хохочет теперь, глядя на свои кулачки, так что захлебывается смехом. Пишу тебе утром около 11-ти часов в Субботу. Дети не в школе. Сережа впрочем только что вернулся с урока рисованья и сбегал на телеграф снести доктору телеграмму: «Since yesterday afternoon no more convulsions»2023.
Лидии я подарила огромную куклу, купленную в лавке на день рождения Вериной Елены, и она и Вера играют наверху в своем кукольном углу. Сережа пошел одевать мальо́ для игры в football со школой в парке за городом. Козля сидит у меня под боком и усердно вяжет себе синий шарф под моим руководством. Вяч<еслав> в библиот<еке> отдыхает от переполоха с Еленушкой. Быть может, и я на днях вырвусь с ним. Анюта недели через 2, 3 едет в Россию; она в душе очень стремится. О Васюнином пасп<орте> написала ей самой и в случае нужды направлю ее отца к тебе. Мы живем в двух шагах от Torr<ington> Sq<ua>re за Gordon Sq<ua>re следующий Sq<ua>re наш. Детям ближе, Вяч<еслав>у чуть дальше. Но Regent Park близко зато, и часто младшие туда ходят. Кажется, В<ячеслав> тебе сам пишет, поэтому я прекращаю пока. Целую тебя, дорогой друг, очень горячо.
Твоя сестра Лидия.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2024
<21 ноября 1899>
Дорогая Марусинька, представь себе, пишу из Reading Room!2025Примкнула к увы! многочисленной сектеI. D.!2026Сегодня на улице туннель, полный дыма, a read<ing> room — точно вагон в туннеле. «Одно отчаянье!» Мне настали лучшие времена, потому что я уже 3‑й день попадаю на всё утро сюда, и 4 книжки лежат, терпеливо закрытые, передо мной! я же пишу и пишу свою «тяготу». <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал и В. И. Иванов — М. М. Замятниной2027
< 16–18/28–30 ноября 1899>
Дорогая Марусенька,
жалко мне тебя, жалко писать это письмо: моя Еленушка умерла вчера в Понед<ельник> 27/15 ноября2028в 11 часов утра, от начала воспаления в легких, произведшего удар сердца. Она страдала одну ночь, и с 5 1/2 утра началась агония до 11. Умерла ненаглядная, обожаемая, одним вздохом и одним сильным биеньем сердечка своего добренького и ласкового.
30/18 ноября. Отчаянные хлопоты, мучительнее которых себе представить трудно, задержали письмо это на два дня. Вернулись часа 2 тому назад с похорон. Добыли почти чудом могилку на очень красивом кладбище в окрестности Cristal <так!> Palace2029. Могилка у самого алтаря греческой часовенки. Глубина ее такова, что сверху еще пять гробов могут поместиться. Здесь так хоронят, чтобы родные могли вместе ложиться.
Лежала наша детка 3-ое суток в постельке своей, против нее стоял образ (Дунин подарок Вере) и лампадка, которую мы с тобой купили в Петербурге, и букетик белых цветов: ландыши и большие астры. На грудке лежал образок, в ручке точеной своей она держала серебряный Анютин крестик. За подушкой стоял еще образок Спасителя. А у ножек в постельке Евангелие, раскрытое на 10 главе от Марка (о детях), и иногда на 6 главе Иоанна 35— 40 стих. Деткино личико стало совсем святым: и мудрым, и непорочным. Дивный лоб высокий, сильный и широкий, точно светлые и тихие глазки закрыты как для дремы, и носик детский глупенький, чуть приподнятая губка верхняя, добрая. Она не изменилась нисколько, и более дивного лица я не знаю, она красива, и глядеть на нее было счастье. Детка моя ушла от нас, и все остались как обезумевшие. Она была крошка, но такая добрая: уже вечно просила ласки и сама терлась головкой, ворковала тихо и улыбалась как–то раздумчиво. Светлая детка. Она до последнего вздоха глядела беспомощно и добро нам в глаза и страдала ужасно, тихий ангел. Вячеслав, бедный мой, совсем убит, моя жизнь навек иная, и моя Елена навек со мной, потому что так любить нельзя. Когда мы ехали в большой карете и везли с собой гробик, а туман был черный и густой, так что фонари горели днем прямым <?> огнем, и тьма стояла как ночью. Это было хорошо, потому что это Лондон, которому она принадлежит. Бедная Марусинька. Твоя Лидия.
Она была отпета прекрасно в русской церкви, и священник проводил ее на кладбище. Он очень добрый человек. Все дети уже больше недели больны, все четверо в постели, хотя в церковь я их взяла. У них жар, и мы ужасно за них боимся.
<Приписка Иванова>: Дорогая Маруся, мы не знали до сих пор, какую ценность для нас и какую над нами силу может приобрести маленький младенец. [Его трагедия <?>] Событие это — что–то особенное и чрезвычайное. Чувствуем руку, нас ведущую, — куда? Любя и плача, учимся верить — и надеяться… Вы будете плакать также; в общении горя мы найдем новое единение дружбы. Нет с нами больше Еленушки; в милой могилке своей лежит младенец Воскресения. Ваш друг В.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал и В. И. Иванов — Д. В. Зиновьеву2030
27, Endsleigh Gardens. Gordon Sq–re.
N. W. London 29/17 Ноября 99
Дорогой мой Папочка,
Очень горько говорить мне тебе тяжелую мою потерю. Моя маленькая, ненаглядная Елена скончалась на 11‑й неделе своей жизни от разрыва сердца. Она была здоровенькая и счастливая девочка, и теперь наша семья в глубокой тоске, я же не знаю, что сказать о себе. Я любила это маленькое существо дороже жизни. Надо покоряться воле Вышней, и я покоряюсь. Не тоскуй и ты за меня, а помолись, мой дорогой отец.
У нее началось воспаление в легких, и сердечко дорогое не выдержало удушия. Хороним завтра. Русский священник здесь добрый человек. Он сослужит в церкви обедню и проводит детку на кладбище. <…>
< Приписка рукой Иванова>
Глубокоуважаемый
Дмитрий Васильевич,
Извещаем Вас о нашем глубоком горе. Знаем, что и Вы будете скорбеть с нами вместе, и больно нам огорчить Вас. Завтра хороним нашу Еленушку. Могилка будет в красивом месте кладбища, у самой греческой часовни и вблизи многих православных могил. Помолитесь с нами.
Сердечно любящий и почитающий Вас
Вячеслав Иванов
Последнее время было очень тяжело. Все дети более или менее опасно переболели; теперь поправляются.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2031
25/13 Дек<абря > < 18>99.
Здесь все мои болеют. Целую неделю всё вокруг меня лежало, а я одна на ногах ходила и за всеми наверху и внизу поспевала. Здесь злая influenza. Вячеслав болен, и только встанет из постели, как его озноб опять в нее загонит. <…> С одной стороны, здесь плохо жить, потому что дети вянут, как южные цветы в холодную северную осень. Вячеслав рвется на юг, но нас еще не пускают некоторые дела с Лидией. Мне лично всё равно. Больно кажется видеть звезды и море: я эту боль видела во сне. <…>
В. И. Иванов — М. М. Замятниной2032
26/14Дек<абря> <18>99.
Дорогой друг, телеграмма должна была успокоить вас — и потому не должна была отличаться точностию; но в следующие за отсылкой ее дни было бы уже просто бессовестно извещать вас, что все «здоровы», когда именно все оказались больны и только одна Лидия, хотя также больная, осталась на ногах — больничною сиделкой. Вот уже неделя, как мое существование отравлено жаром, кашлем, головною болью и прочими прелестями инфлуэнцы. Отравлено и разломано. При этом мысль поглощена заботами и тревогами; а основная глубокая нота настроения — ощущение густой фатальной тени, окутавшей наш путь. Oh, cette ville macabre!2033Вчера, для Christmas–day2034мы имели немного солнышка — событие исключительно редкое, ибо большею частию мы сидим целый день с огнем. Угрюмее всего проходит воскресный день. Неумолкаемый перезвон надрывает душу, подчиняя мучительным воспоминаниям. Вокруг ни одного явления жизни, на котором отдохнул бы душою. Кроме нескольких личностей, показывающих английский характер в большой красоте: к нам принадлежит, напр<имер>, Сережин head–master, Mr. Paton2035, с которым мы сблизились. Милая Маруся! Если бы хоть немного солнца и южного моря! Подумайте, ведь скоро–скоро начнется там (о, dahin, dahin!2036) мое любимейшее время, когда море особенно нежно светлеет и легкие лилейные облака собираются над горизонтом, клубясь и так и отражаясь в светлых водах, — первое предчувствие южной весны! О, я глубоко несчастлив! Лидия, повторяю, переживает тяжкий кризис: куда мы придем? <…>
Обнимаю вас. Ваш В.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2037
25 Дек<абря > < 18>99 г.
Дети были все опасны и спаслись, но потом Сережа получил вторичную influenz’y, от которой едва встал. Вячеслав же, собственно, и не вставал, и письмо тебе писал совсем больной, а на другой день слег и лежит еще: у него дурной катарр легких, понемногу переходящий из острого состояния в хроническое, что грозит, быть может, и зловещим. Доктор гонит со дня на день из Лондона на море и прибавляет, что я тоже плоха и должна бежать этого города. Едем на днях: куда — еще не знаем; куда–нибудь на Средиземное море, где удобнее детям учиться, потому что Вячеслав слаб, чтобы учить. <…>
Также почему ничего не пишешь о литературе: Есть ли сборник Тана2038? Если есть, то пришли. Все это так живо интересует В<ячеслава>. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Д. В. Зиновьеву2039
4 Янв<аря> 1900
Наш праздник будет очень грустный, потому что нам плохо приходится здесь, в Лондоне. Как ушла Еленушка от нас, так стало всё плохо. Сороковой день приходится на Рождество, и мы поедем в церковь, а оттуда на кладбище.
Дети всё это время хворали, также и девушки. Теперь они поправились — захворал Вячеслав, и очень плохо: инфлюэнция напала на легкие и произвела катарр легких. Доктор гонит со дня на день его к морю на юг, но он не может еще двинуться, потому что скоро уже три недели, как лежит в жару. Ужасно страшно за него. Он очень изменился и ослаб. <…>
В. И. Иванов — М. М. Замятниной2040
Лондон, 26 Дек<абря 1899>/ 7 Янв<аря> 1900.
Дорогой друг! <…> Как будете встречать новый год, или новое столетие? Поздравляю вас с ним, дорогой друг, и желаю — счастья! Или, выражаясь жаргоном русских альтруистов, «личного счастия». Наивная и правдивая альфа и омега искреннейших человеческих желаний (почему и достойнейший объект искреннего пожелания!). Счастье — frisson2041мгновения, конечно, — мгновения, которое мы согласились бы даже задержать на следующее мгновение, — мгновенный луч на зеленом мху, на морской волне, мимолетное облачко, озаренное закатом, которое так мило нам, что щемит сердце, — все мгновенное, легкое, родное, неизвестное, но все в золотом просторе долгого торжествующего дня…
Дорогая Маруся! Вы видите, что меня преследуют солнечные видения, и вы можете себе представить мою радость, когда — первый инцидент нового столетия для меня — немец–доктор, посетивший наконец мою лихорадочную постель, начавшую докучать мне после двухнедельного покоя, определив Katarrh der Lungenspitzen2042и окончившийся общий Lungenkatarrh2043, объявил, что лечит от этой напасти всех своих пациентов переменою воздуха и пребыванием на морском берегу; после чего я считаю себя нравственно оправданным в моих грешных и языческих алканиях… Welcome, welcome, you dark blue waves!2044Вот, следовательно, солнечная надежда, которая мне улыбается: …. Увидеть… как —
Она глядит в просветы пиний,
Она сияет меж олив….2045
27 Дек. / 8 Янв.
Сегодня <1 нрзб> на солнце, и, ровно после 3 недель заточения, я вышел в первый раз на чистый воздух. Расправить бы теперь крылья — и лететь; но
Ach! Zu des Geistes Flügeln wird so leicht
Kein körperlicher Flügel sich gesellen…2046
И есть множество забот, здесь удерживающих — в центре их маленькая Лидия.
Дорогая Маруся, вы бы разузнали, что такое это странствование Ш<варсалона> по Италии в неурочное время. Отпуск «по болезни», вызванный «нравственным потрясением» и т. п.? Было бы важно знать это и вообще следить за ним. Пишите больше о себе. Ваша внутренняя жизнь, несмотря на хвастливые заверения ваши, что вы показываете друзьям все тайники ее, — решительно ускользает от меня. <…>О нашем внутреннем мире вы имеете гораздо более ясное представление. Писал и повторяю, что нас объяла сень смертная: увы! это все, что могу сказать про нас и в «новом году» в ответ на ваши пожелания животворного духа.
Выживите, дорогой друг! Ваш В.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2047
Последний день русского XIX столетия. утром.
Дорогая Марусенька! <…> Только что вы порадовали нас новым сюрпризом — новой посылкой, свидетельствующей о трогательном внимании вашем. Календарь как раз ответил на наши размышления о времени предстоящей русской пасхи. А русские «типы» — целый хорошенький альбом, и жалко его рознить. Книгу Батюшкова видеть мне, конечно, крайне интересно2048. Я уже кое–что рассмотрел в ней, но… бледно, бледно все, что я видел. И язык притом, к большому удивлению моему, просто малограмотен: un mauvais2049<1 нрзб> для нового «критика». Мало удачи нам, русским, с «критиками». Два стихотворения Тана2050(поэт нашего «марксизма», не так ли?) очень меня заинтересовали; но одно из них — глупый перепев из Ницше (misérable blasphème2051) — не заслуживает внимания. Говоря языком музыкальных критиков, Тан имеет хороший большой голос, но без всякой школы.Унего есть лирический подъем и широкий захват легких. Но он однозвучен и однодумен. Странно, что он < 1 нрзб> направление, которому пора быть принципиально отжившим. Старое — все старо, и под лаком ницшеанства. Заповедь Верлэна:
Prends l’éloquence, et tords–lui son cou2052—
ему неизвестна и непонятна. Его язык не вполне корректен и на уровне господствующего жаргона. Прежде же всего он юношески, почти отрочески незрел, но и тем бо́льшие «подает надежды». Милая Маруся, я все еще в Лондоне! <…>
<Приписка Л. Д.> Крепко целую и благодарю и желаю наилучшего.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2053
Лондон
19/7 Янв. <1900>. 11ч. веч.
Дорогая Маруся! Мы с Лидией только что вернулись из Брайтона <…> Попали мы в Брайтон, дорогой друг, потому, что, устраивая себе возможность целительного освобождения от здешней «сени смертной»2054, налегшей на нас обоих, мы остановились на плане двухмесячной экскурсии вдвоем к морю и помещения детей, при ближайшем соседстве Анюты (Она, быть может, поедет в Россию) в одну из тех хороших английских школ, которые существуют в более или менее отдаленных окрестностях Лондона, среди полей и рощ и, можно сказать, отсутствуют в самом Лондоне. Я говорю о плане нашем, пока он только план, в общих чертах, он же и видоизменяется сообразно с тем, что мы находим, — но вы можете себе представить, что подобные розыски, в связи с сочинением всякого рода практических комбинаций для разумного совмещения интересов всех членов семьи, должны были оказываться довольно сложными. Вот эти–то розыски, милая Марусенька, и завели нас в восхитительнейший парк одной роскошнейшей и бессовестнейшей по дороговизне и развиваемым новейшими педагогическими принципами претензиям воспитанников школы недалеко от Брайтона, а там уже морской ветерок притянул нас сначала на великолепную, бесконечно длинную набережную Брайтона, которую опеняет снизу и неуловимо одувает сверху иодистой бурей само здоровье из крепких легких седого старика-Океана, а потом в дорогую пу́стыньку Rotting dean (за несколько миль от города), где мы провели восхитительные часы, то едва не сдуваемые в море безжалостным, но безвредным холодным ветром с отвесных обрывов белых каменных стен, которымиАльбионпадает с юга в воды Ламанша, то защищенные и чуть пригретые скалами на каменистом plage перед приливающими или отливающими пенистыми валами мутно–седой пучины. Ух, по размерам этого периода, дорогой друг, суди́те о том, как расширилась моя грудь и сколько воздуха стал я вбирать в свои легкие в эти два дня, проведенные в обществе Лидии да береговых чаек. Итак, the dark–blue waves2055все в области снов, а морем я уже коротко, но живительно дохнул и, сверх того, видел настоящие кипарисы, произрастающие в зеленом Sussex’е, чего нельзя было бы предположить, видя совершенно лишенные деревьев травянистые холмы, которыми эта область окаймлена вдоль седого и туманно–хмурого моря. Все это набросано на сон грядущий в постели. Good night2056, дорогой и верный друг. Ваш Вяч.
Поезд из Brighton’a мчится, как стрела, и достигает в 1 час (!) Лондона, где мы вдруг почувствовали себя (физически) в довольно теплой, сырой и душной могиле.
Англии не изменяйте; она хороша поэтична она уже тем, что она — остров. Худо, что не учитесь по–английски.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — В. К. Шварсалон2057
8 февраля <1900>
Дорогая Верушка,
Вот мы приехали на место и только теперь можем дать наш адрес: Mr. V. Ivanov, Trenowan, Tintagel (Cornwall). Здесь очень хорошо и красиво. Дорогая девочка, как ты поживаешь? С нетерпением ждем письмеца от вас. Поцелуй крепко Костю. Будьте веселы и пишите. Целую тебя горячо. Любящий вас В.
<Приписка ЛД> Дорогая Верочка, ты учись, гуляй и не скучай, а радуйся деревне и друзьям. Время пройдет скоро, и я надеюсь, что праздники мы проживем вместе и счастливо.
Мама.
Сережа приедет, надеюсь, в субботу.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — В. К. и К. К. Шварсалонам2058
Miss Vera Ivanov. Craigmore College. Wargrave on Thames. Berks.
Tintagel, Febr. 28. 1900
Милые и любимые мои
Верушка и Козлик!
Только что получил ваше дорогое письмецо. Им вы сильно меня обрадовали. Как это вы не забыли, милые, о моем празднике? Благодарю вас за то очень горячо и заочно много целую. Мне кажется, будто вы сами пришли меня поцеловать из–за луга. У нас перед окнами тоже луга, как и у вас. Право, вы удивили меня тем, что так мило помнили о моем дне рождения. Нам с мамой здесь хорошо. Мы работаем, а сейчас идем к морю. Мама сегодня подарила мне соты меда; жаль, что вас нет здесь его попробовать. Милая Верушка, что ты теперь учишь? Молодец Козлик, что пишет порусски <так!> бойко, хотя и с ошибками. У тебя, Верушка, тоже ошибок довольно, но ты пишешь хорошо. Очень приятно мне было увидеть ваш конвертик и твой почерк на адресе. Посылаю цветочки — кро́косы, которые посажены около нашего дома. Целую вас еще горячо. Многолюбящий вас друг
Вячеслав.
Целую своих драгоценных деток. Вчера написала письмо и не успела отослать: вы его получите сегодня. Мы хорошо проводим праздник, дружно и весело, а ваше письмо дало нам большую радость.
Мама.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2059
3 Марта 1900.
Еще в Лондоне мы имели дело нам близкое, о котором я не сообщала тебе. Когда мы ходили записывать в мэрию имя умершей Елены, то слышали сообщение о найденном на лесеньке в Keppel Street ребенке в эту ночь и ее возраста — мальчика. Я имела ощущение, которое сообщила В<ячеславу>, о том, что, быть может, нам судьба получить и воспитать этого ребенка, чтобы он лег в ее корзиночку, где до сих пор остался ее следик на подушке и матрасике. Мы после того делали всё, что в силах были сделать, для получения ребенка из Work–house2060, куда его снесли. И в день, когда В<ячеслав> свалился в страшной influenz’e, он бегал со мной весь день упрашивать опекунов. Но промучив наше жаркое желание в течение недель шести, опекуны прислали на прошение наше отрицательный ответ, потому что не имели юридич<еского> права отдать ребенка, и маленький George Keppel остался в рабочем доме, а следик Елены не занят, и с корзиночкой и всеми ее вещами уложен в сундук в Лондоне. Затем хлопотали с крестинами Лидии, но все еще ничего не выходит, и такое затруднение, чтоникакогоисхода нет, по–видимому. <…> Это всё, и устройство остальных детей с бесконечными поездками по школам в окрестностях Лондона задержало В<ячеслава> намесяцдольше докторского строгого приказа в Лондоне. Дай Бог, чтобы это навсегда фатально не отразилось на нем. Он как будто много поправился здесь, но не вполне хорош, и за эту болезнь никогда не поручишься. Он здесь писал первое время очень хорошо и работал плодотворно. Теперь занялся книгами. Я никогда еще не имела такой долгой, тихой и свободной жизни для моей работы и пользуюсь ею по мере сил. Что составляет основу моей души, тому ты не сочувствуешь, и то исчерпывается двумя именами: Эдипа и Ниобеи. Климат здесь не очень хороший, и потому мы не всегда можем гулять часами. Но пытаемся побороть все препятствия, и уходим часто с утра с хлебом и работойв твоем мешке,называемом «Маруся», и остаемся до низкого солнца где–нибудь близь волн. Следим за приливом и отливом и находим в этом неустающую и заманчивую прелесть. Тишина и дикость местности выше всех ожиданий.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2061
Trenowan Tintagel, 19/6 III. 00.
Дорогой друг Маруся, извините мое молчание, которого я сам очень стыжусь, потому что оно просто неблагодарно! Спасибо вам прежде всего за прекрасный портрет, спасибо сердечное! Ваше длинное письмо, написанное под вдохновением счастливой разговорчивости, и этот портрет создали нам иллюзию Вашей близости, хотя и скоротечной; а шуба и шапка на портрете и звездная морозная ночь в письме (не примите этой похвалы изобразительности языка за упрек в сердечной холодности и непроницаемости), и отголоски русской сумятицы в письме и присланных газетах приятно локализировали иллюзию… Спасибо вам за все добрые и недобрые вести о возлюбленном отечестве (к первым причисляю, напр<имер>, известие об обессмертении девяти соотечественников2062, ко вторым — о возвещенном Вл-м С-чем светопреставлении2063); спасибо за поучительное поздравление с Ангелом, которое, придя на другой день моих отпразднованных именин, неожиданно сделало меня именинником вторично.
Не писал долго, потому что не о чем писать из Cornwall’я, тихой и трезвой страны жующих траву овец и Библию методистов. Здесь нетихи и нетрезвы только титанический Океан, шумящий по ночам, да титанический Опалин2064, бушующий днями среди мирных овец и еще более мирных moules2065, обнаженных отливом, на страницах творимой «Агавы»2066. Что же до моей Музы, то она очень гармонирует с методистскою пасторалью. Судите сами (чтобы не говорить мне более о бисеронеметании2067):
Овцы бродят подо мною,
Щиплют зимний злак стремнин.
С Атлантической волною
Из обрывистых глубин
Веет солью. Твердь яснеет
Робкой лаской меж камней.
Даль туманная синеет.
Чайка искрится по ней…
Горько, Мать–Земля, и сладко
Мне на грудь твою прилечь;
Сладко Время, как загадка
Разделения и встреч.
С тихим солнцем и могилой
Жизнь сладка, как этот склон, —
Сон неведения милый
И предчувствий первых сон…2068
Вот вам первое «вдохновение», меня здесь посетившее. Ex ove principium — с овцы начало! Жаль, пропадает мой каламбур, потому что вы плохо учились по латыни. Говорят «ex love principium» — «с Юпитера начало». Как–то вы по–английски учитесь? (А немецкие книжки, наверно, не одолели — стыдно!) Теперь же я весь в греческих трагиках. Пока до свидания! Ваш сердечно В. И.
<Приписка ЛД> Дорогая Маруся, крепко целую. Спасибо за письмо. Мне не очень нравятся твои фотографии. Я, пожалуй, и не узнала бы тебя. Впрочем, я ненавижу все фотографии дорогих лиц и никогда не гляжу на них. Спешу на почту. Ливень. Холод. В. чудесно работает. Я тоже много. Твой верный друг
Лидия.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Μ.Μ. Замятниной2069
10 Апреля 1900.
Пишу тебе в нашей светло–голубой просторной столовой–гостиной–кабинете. С двух сторон сидят Вера и Козля, напротив Вячеслав. Вере я диктую «Пир Петра Великого»2070, с Костей Вяч<еслав> читает «Сказку о Рыб<аке> и Рыбке»2071. Солнце сияет, луг зеленеет по склону, гиацинты пышно цветут под окном, доносится прибой, блеят <так!> овцы, кричат скрежетом чайки, серебром поют жаворонки, Лиля и Оля ушли к морю. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Д. В. Зиновьеву2072
12 апреля 00
Mrs. L. Ivanov. Tintagel. Trenowan. Cornwall.
Angleterre
Теперь мы их взяли сюда к себе на праздники, чтобы вместе провести их. Младшие трое уже приехали. Сережа приедет один сегодня, так как его школа всего дольше не кончается. Они очень поправились в своей школе в деревне: розовые, веселые, живые. <…> Сережа удивительно способен. Он опять был переведен выше посереди учебного года и попал в класс, где все мальчики гораздо старше его. И все–таки он почти во всем первый ученик. Директор им не нахвалится и просто влюблен в него.
В. И. Иванов — М. М. Замятниной2073
Tintagel, 25/12 Апр. 1900.
Христос воскресе, дорогой друг! —
Я очень, очень счастлив, сердечный друг Маруся, вашим подарком. Благодарю вас. Гравюра, мне кажется, превосходно передает стиль Васнецова2074. Она очень артистична. А сами богатыри — просто загляденье. Типы коренные. Хаотические кривизны почв русских с той поры выпрямились, а они все те же. Ведь и Петр от них: вот его могутность и пламенение духовное, а вот и безудержный, дикий славянский огонь его, бес славянский. Опять залоги, уверяющие… ах, только ли залогами жить нам? Но — терпение! Терпение и упование… Что вы, дорогой друг, присылкой вашего дорогого подарка попали в самый нерв настроения, вы увидите [это] из стихотворного приложения к этому письму — из сочиненного мною в марте месяце «духовного стиха»2075. Идеей его я ревниво дорожу, и потому позволю себе безусловно запретить вам его сообщение как чужим, так и друзьям, кроме наших двух сестер Беляевских (и тем по секрету). Само собой разумеется, что впечатлением, которое «Стих» может произвести, интересуюсь чрезвычайно. —2076
Дорогой трудничек-Марусенька, как и благодарить вас за труд ваш великий и терпение, уж и не знаю. С душевным смущением вижу сегодня на последней страничке вашего неоконченного (!) еще эксцерпта2077цифру 72… Быть может, вы успели даже подучиться чуточку по–немецки на этой работе. Зато вы сообщаете мне вещи драгоценные. Жаль только, что Pauly взял столько труда; не поняли вы меня: не хотел я Pauly при Röscher’e2078.
Видите ли, этот ваш труд я должен был бы сделать сам, но мог только гораздо позднее, когда усядусь в Лондоне, например, а между тем дело было неотложное. Поясню вам, что дело идет о большом художественном труде, уже начатом; но не только подвигать его вперед, но и (что еще важнее) установить его план и даже решить,возможенли он и верна ли его основная идея, нельзя было, не имея под рукой известного филологического материала. И без того пришлось все почти предугадывать и предчувствовать, и принимать как бы данным a priori; вот почему говорю, что сообщаемое вами мне драгоценно: теперь знаю, что план я начертал правильно, и правильно начал, мой поэтический и филологический такт оправдан, ведение дела дальше возможно, и помимо всего того, я обогащен превосходным материалом, которым буду пользоваться на каждом шагу. «Ниобея», конечно, не предназначается для сборника, а для отдельного издания; но помните, что все это —секрет2079.
Говорили ли вы Ернштедту2080, что Roscher понадобился для исполнения моего поручения? и какого? Ах, Маруся, друг сердечный, vous me comblez…2081Благодеяния ваши неисчислимы. Жду вести от Котлубовского <?> и, вероятно, буду писать Ернштедту… А вдруг знаменитые «оттиски» — то пропали2082? — Знаете, перечитывая старые письма ваши, я нашел совсем незамеченную мною своевременно (вследствие ее обособленности) заключительную страничку, где вы говорите о впечатлении, вынесенном от чтения моего Пиндара: вы ничего не поняли из–за мифологии и пиндарической сжатости и несвязности, и, что еще печальнее уже для меня (не для Пиндара), ничего не разобрали в приписываемой мною моему собственному творению музыке ритмов и проч. Плачь, Муза, плачь!2083Я думаю все–таки, Маруся, что не язык наш неспособен к «большей ритмической свободе», и не перевод мой окончательно дурен, а просто русское ухо сделалось невпечатлительным благодаря отъединению наших поэтических форм от форм народной поэзии: и здесь — оторванность от почвы народной!
Мы уезжаем отсюда вскоре; но до получения новых вестей об адресе прошу и умоляю вас, пишите сюда без всякого страха пропажи или задержки письма. Письма перешлют немедленно и добросовестно, и большая задержка в сношениях будет, если вы будете ждать от нас предварительных сообщений временного адреса и т. д.
Спасибо за газеты — вы знаете все, что мне интересно. Не воображайте только, что я партизан или поклонник г. Розанова2084. Не раз мне приходилось раскаиваться в предварительных éloges2085.
Обнимаю вас горячо.
Ваш В.
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2086
Willesden, 17/4 Мая 1900.
Дорогой наш друг, писать вам вовсе неохота, — так как — должно надеяться, что скоро, скоро увидимся!!.. Решились мы ехать вместе, не потому только, что одно крыло не летит без другого, (как, наверно, вы уже про себя лукаво умозаключаете); но, в самом деле, вовсе по другим, и более серьозным причинам! Отлучиться от детей вдвоем недели на две все равно было необходимо из–за Женевы и вопроса о Лидии2087, как вы знаете. Продолжить же путешествие до Петербурга оказалось неизбежным вследствие настойчивого желания матери Лидии видеть нас непременно вместе и благословить, о чем она два раза торжественно говорила Анюте и даже сама написала нам собственноручно. Принимая в соображение ее состояние, мы уже смотрим на это ее желание прямо как на категорический императив. Кажется, что воспользуюсь этим пребыванием в России, чтобы начать печатание сборника2088. В России, почти несомненно, предстоят хлопоты о Лидии. Отрада и утешение наше, что вас увидим. Ведь увидим? Не уедете вы еще из Петербурга через две недели? Здесь много, много хлопотали — подыскивали меблированный домик в чудесных здешних окрестностях — оттого и остановились вне города, в местности, которую нужно было обыскать и обследовать. Нашли кое–что очень заманчивое, но теперь это оказывалось ненужным. Заметьте, что предполагаем отлучиться только недель на 6–7 и возвратиться в Лондон вместе; потом же — что Бог даст2089. Устраиваться должны будем на зиму, и притом, как порядочные люди, оседлые хотя на год. О, как надоели нам цыганские ночлеги «в шатрах изодранных»!2090Но где поселиться? Хотелось бы близ Лондона. Спросимся у Гольштейна, позволит ли. Здешний наш доктор советует убираться из Лондона подальше. Представьте себе: выслушав нас по возвращении из Корнуоля, он нашел у обоих катарральное состояние легких (помимо эмфиземы легких у Лидии) и объявил, что оба мы «genau in demselben Zustande»2091(немец он, наш доктор). Жаль, что в сонете только 14 строк полагается: прибавить разве к тому моему сонету, на старинный манер, «хвост» (coda), в котором заявить, что мы не только два ока, два крыла и пр., но и два легких одного легочного катара2092. Детей мы устроили: «Крэгморцев» в Craigmore (школа)2093, Сережу в интеллигентную и дружественную с нашим приятелем — Сережиным директором — семью2094, состоящую из 1) вдовы скульптора и писателя, 2) дочери–скрипачки и 3) молодого учителя Сережиной школы. Лидию же с Олей в семье Meikleham, где они уже обжились. Как ни велико доверие ко всем этим друзьям и покровителям, все же оставлять детей страшно, и необходимо будет спешить назад. К вам же, дорогой друг, просьба: подыскать для нас меблированную комнатку в ваших краях. Л<идия> останется недолго в Петербурге, поедет в Копорье; я же съезжу туда дня на два всего. Буду посещать, конечно, Публичную библиотеку… Боюсь еще верить радости свидания с вами. — Простите, что пишу так поздно, но, получил ваши два письма и оттиски только третьего дня от Оли, оставшейся с Лидией в Корнуоле, пока мы здесь мыкались и маялись. Не знаю, как и благодарить вас за великие дружеские услуги! Выписку из Röscher’a (колоссальную, но и драгоценную)всюполучил. Относительно Кибелы и Сивиллы — это недоразумение: совершенно разные вещи. Спасибо большое, что порылись в Nauk’e: фрагментами займусь я сам. «Adespota» значит «без господина», «без хозяина», т. е. не знают, какому автору приписать сохранившиеся фрагменты. Размер «Мглы» — англогерманский, преимущественно употребляемый в английской поэзии, в русской же является нововведением2095. От нас еще получите вести, и перед приездом, конечно, телеграмму. Адресовать же письма и пр. пока лучше всего на имя Оли:
Miss Olga Nikitine
37, Upper Park Road
Hampstead
London NW2096.
Она очень благодарна за свои словарики. Очень тронуты мы даром Балабановой2097, но еще больше — вашим искусством заражать (как говорит Толстой2098) других симпатией к вашим друзьям. Читаем «Resurrection» — «Воскресение» Толстого — по–английски, и очень рады, что по–английски, потому что видим вещь неизуродованною цензором2099. Толстой же и рассчитывал во многом, очевидно, на заграничных читателей. Книгу (с русскими иллюстрациями Пастернака2100) ссудил нам поклонник Толстого Mr. Paton, директор Сережина училища. Но до свидания и до личной беседы!
В.
<Письмо Зиновьевой–Аннибал> Дорогая Марусенька, Вячеслав все написал тебе. О себе скажу только, что я страшно устала, до одурения. А тебя попрошу выбрать легких, интересных, как ты умеешь, и недорогих книжечек для Костеньки, бедного школьника, чтобы ему читать во время приготовлений уроков, когда его дела кончены: сказочки или иные легкие рассказы: и письмом емукак можешь скореепо адресу ему пошли: Mr. Constantine Ivanov. Craigmore College. Wargrave on Thames. Berks<hire>. Англия. Только как можешь скорее. А насчет комнаты нам, думаю, удобнее будет вместе с В<ячеславом> остановиться, потому 1) что я ненавижу приходить романтично к В<ячеславу> на свидания перед всеми швейцарами и калалаями <так!>. 2) ты уедешь в начале Июня, и я буду без приюта. Мне придется остаться в Петербурге, правда, очень недолгое время, только чтобы с В<ячеславом> наладить дела с Лидией и, надеюсь, начала печатания его книги, затем я стремлюсь в Копорье. Думаем, если бы можно комнату, то одну или две маленькие, чтобы было вроде bed–sitting room2101или спаленка и чистая комнатка. Это идеал. Затем гляди, что найдешь. Хорошо бы на Острову2102—к тебе близко. Письманепиши на имя Ольги, а пиши нам так:Genève, Poste Restante2103.
ПЕРЕПИСКА 1900
320. Зиновьева–Аннибал — Иванову 12/25 июня 1900. Копорье
Копорье. 12 Июня
Дорогой Славенька <так!>, посылаю тебе детские письма и прошу их внимательно прочитать и 1) понять, как таинственно избег Сережа благодаря детски неразумному поступку гибели или ужасу. Он ведь по нетерпению взял поезд 12.20, чтобы глупо ждать в Maidenhead, тогда как следующий поезд (с которым я ехала к Вере в последний раз) прямой, без пересадки до Iwyford2104, и он же и крушился вдребезги! Тоска и глубоко трагическая покорность2105(Лигос <?>) охватили мою душу, ибо погибли другие, неведомые, и что и к чему есть жизнь человеческая, на муку зажегшаяся и потухающая нежданно2106. 2) Заметь письмо Козла: слог необыкновенно мужественный! и очевидно письмо написано с намерениемполучить ответУ.обо мне ни слова!!
Маме очень плохо: мрачна, непримиренна и очень путанна в понятиях. Сердце мое сжато в камушек и болит.
Думаю, что мое предположение оправдывается относительно моего состояния, и хотя боюсь и дрожу, но и глубоко и тихо радуюсь. Неужели я увижу в той постельке, на том следике маленькое дитя живое2107. — Дорогой, дни здесь идут, как при тебе, сам знаешь. Ты купи конвертов больших первым делом и непременно пересылай мнетотчасдетские письма, когда, конечно, выходишь.
Если при тебе принесут плэд в Среду или Четверг, то дай подводчику полтину на чай. Когда встаешь, тототчасзвони и вели ставить самовар и покупать булку, но всего лучше с вечера заказывать булку. Как–то ты работаешь? Есть ли силы? Я вечно думаю о тебе. Жду с нетерпением ответа от Миклэм2108, и как получу его и также деньгу, то и вышлю их.
Крепко тебя целую, мой любимый. Марусю поцелуй за меня. Твоя Лидия.
Постарайся понять письмо Tupper2109. Мнененравится оно. И дико думать, что если она в Суб<оту> уже знала о несчастии, она не бросилась в школу с утра в Понед<ельник>, а спокойно ждала его возвращения after noon2110! Также, почему она отпускала его в Wargrave, не узнав адреса!! И тон какой–то niais2111.
321. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 13/26 июня 1900. Петербург2112
Вторник утром
Как ты поживаешь, милая Лиля? и отчего все не пишешь мне? Вчера Маруся показывала твою записку к ней (от субботы), и ты говоришь там о тоскливом чувстве. Что же это такое? И отчего от тебя нет письмеца?
Получил только что письмецо от Веры, его прилагаю. Адрес написан рукой Сережи.
Вчера утром пришли Анюта и Маруся. С Марусей я ездил в типографию. Обещали сегодня доставить точную смету. У меня следующие сомнения, и жаль, что тебя нет для совета: 1) не мелок ли тот шрифт: быть может, многим не по глазам? 2) не заказать ли только 750 экземпляров вместо 1000? Если увижу Соловьева, спрошу его мнение о последнем. Как ты думаешь об этих двух пунктах?2113
Марусе тот томик Никольского2114, который мы взяли в образец для издания, не очень понравился; а белая обложка с красным заголовком совсем не понравилась; я же нахожу, что это all right2115и соответствует стилю издания. Только, может быть, шрифт мелок.
Вчера она узнала для меня, что Дягилева2116можно застать сегодня в 5 ч<асов>. Придется идти, — иначе он не в городе — хотя и хотелось бы раньше увидеться с Бенуа2117.
Вчера приобрел новый сборник Бальмонта: «Горящие Здания»2118… Вот обращение:
О мой брат! Поэт и царь, — сжегший Рим!
Мы сжигаем, как и ты, — и горим!2119
Это о Нероне. А вот, по–видимому, о России, из стихотворения [«Родина»] «Равнина»:
Невоплощенные зачатья, —
О трижды скорбная страна,
Твое название — проклятье,
Ты навсегда осуждена2120.
Жаль, что Бальмонт не познакомился в Париже с Ал<ександрой> Вас<ильевн>ой: она могла бы дать ему чудесный эпиграф, который как раз подходил бы к его «Горящим Зданиям»:
«Полить бы петролем2121…. и поджечь бы».
Таланта в книге очень много, и таланта созревшего: говорю, впрочем, только о форме и стихе. Стих не колет, но блещет, как стальные клинки, не жжет, но взвивается подобием языков пламени.
Заголовок «Кормчие Звезды» Соловьевым одобрен.
У меня в настоящую минуту Анна Николаевна. Ты ее уже здесь не увидишь. Она едет в Понед<ельник> 19‑го. Получила даровой билет. Говорю ей, что´ посмотреть в Москве. По–сестрински обо мне заботится. Принесла мне бифстек в чашечке, а завтра обещается прислать телятину. В Устье до Августа не соберется. Поклонись от меня сердечно Авд<отье> Семеновне2122.
Маруся меня поит мясным соком и кефиром. Прошу тебя освободить меня от мясного сока. Это шарлатанское изобретение стоит 28 к<опеек> за маленький стаканчик, и, конечно, простая blague2123.
Пока до свидания, Лиля. Будь бодрой и умной девочкой, и знай, что тебя любят. Поклонись Софии Ал<ександровне>. — Две фотографии отданы в указанную Марусей фотографию (где она снималась в шубке) на пробу. Завтра будут готовы — в увеличенном виде. М<аруся> приходила в экстатический восторг от твоих рожиц. Знаешь, почему мы нашли друг друга: «Еще Шекспир подметил, что психопаты влюбляются в психопаток — Гамлет и Офелия, Макбет и лэди Макбет. Шарко утверждает, что невропаты влюбляются в невропаток. Я неоднократно убеждался, что Шарко прав. Поэтому нет ничего удивительного, что вырождающаяся X влюбилась в вырождающегося Y, сына чудака»2124.
Прилетела Маруся, сопровождаем<ая> 5000 курьерами2125с кефиром и пр. Твой В.
Анна Ник<олаевна> говорит, что Катя2126ее ждет, будет о нас спрашивать. Как ей быть? Хочешь ли ты, чтобы Катя знала, что ты здесь?
Отсутствие письма от тебя очень меня беспокоит. Не пропало ли оно на почте?
Целую как люблю.
322. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 14/27 июня 1900. Петербург2127
Среда утром.
Вчера пополудни, отправляясь к Дягилеву, я был радостно удивлен и взволнован прилагаемой картолиной2128. Не могу дать себе ясного отчета в значении и характере выдержанных Сережей «трудных» экзаменов — Scholarship Exam, — несмотря и на печатные программы их, которые пересылаю заказною бандеролью2129(именно, не знаю, как они применяются к ученикам разных классов, ведь греческого, напр<имер>, он еще не начинал и по разным предметам находится в разных классах, и что значит 4‑й из 6 — вероятно, на всю школу), тем не менее вижу, что это настоящий триумф да притом и реальное благо для родителей — полцены за школу! Славный мальчик, заработал — гиней 9 или 10 в год… Жаль брать его из школы, где он так хорошо пустил ростки! — Дягилев (человек воспитанный) мог только указать мне на фирму «Знание» и на московско–декадент<скую> фирму «Скорпион» Мамонтова <?>. Я и был вчера в «Знании» — отнеслись внимательно, но сомнение в успехе, кажется, преобладает и решительный ответ может быть дан только осенью, когда выяснится «настроение публики». А «Жизнь» — журнал, связанный с «Знанием», взялся бы печатать и переводы и рисунки. Вчера я написал отчет обо всем этом Ал<ександре> Вас<ильевне>2130и думаю, что пока мои полномочия закончены — к Бенуа ехать после Дягилева едва ли стоит, да Гольштейны с ними и сами знакомы.
Вчера получил вечером наконец твое письмо2131: был и сладко и грустно взволнован им и очень тебя любил. А ты будь умненькой, славной! Письмо Mrs Tupper прочел2132, поскольку оно вообще чтимо, и не вижу оправдания ее пассивности — почему не пошла она к Ольге узнать адрес и как отпускала вообще, не зная адреса? — но это равнодушие и душевная притупленность во всем, что не касается нас лично, слишком в порядке вещей и Mrs Tupper — видишь ли? — просто мало развита, мало образованна и интеллигентна, а для многих эта культура необходима. А впрочем, не философствую — о людях — в жизни умны и любимы только эмпирики — да и Грибоедов говорил: «Пофилософствуй, ум вскружится»2133. А впрочем верь в Кормчие Звезды общей и личной судьбы. Я чувствую себя вполне хорошо.
Не потеряй печатные программы!
Твой В.
Не нужно ни упрекать ее словесно, ни сердиться на нее, тем более что как письмо, так и картолина показывают, что Сережу они «полюбили», что он им мил — как мил может быть чужой. Ты напиши благодарность ей и не забудь поблагодарить от нас обоих Wamstall’я2134за его поздравление. Перешли мне поздравительное письмо к Сереже, я ему тоже напишу на твоем письме поздравление и проч. Целую нежно, а в твои уверения о твоем состоянии еще не уверовал. Твой всецело В.
323. Зиновьева–Аннибал — Иванову 14/27 июня 1900. Копорье2135
14 Июня.
Славинька, как ты там работаешь? Как силы? Здесь вопрос о лете для меня всё усложняется2136. Живу и вижу ясно, что, отрываясь от матери и уезжая в Англию на лето, я совершаю какое–то насилье над голосом любви во мне. Притом я нужна ей не только, так сказать, «сентиментально», но и очень практически. Всё здесь «медь звенящая»2137, и, больше того, совершается ежечасное насилие над волей бессильной женщины, насилия педантические, часто бессмысленные, часто эгоистические и которые приводят несчастную в такое отчаяние и ужас, что мне, свидетельнице всего, приходится рыдать до полного бессилия. Если бы ты пожил, то увидел бы это всё и ужаснулся. Только постоянное мое присутствие могло бы помочь матери провести в тишине и мире <так!>. Я уже угадала любовью ее желания и понемногу перестроила, сообразуясь с ними, ее день. И когда она, как теперь, в эту минуту, лежит рядом со мною под деревом, вдвоем, в очень тихом уголке рощи, то лице ее постоянно поворачивается ко мне с тихой улыбкой. Вот вчерашняя сцена: после чаю в 4 часа я с Еленой свезла ее в цветник, где она, улыбаясь, ездила от клумбы к клумбе. Пришла Лиза со своею матерью. (Мать ее считает, что у Соф<ьи> Алекс<андровны> только остался один желудок и что онаничегоне понимает.)
Лиза говорит: «Поедим <так!> на “большой круг”». Мама: «Я не хочу. Я умоляю, чтобы меняневезли на большой круг. Там я слишком мучаюсь. Я слишком боюсь. Не хочу никого стеснять. Идите все туда. Умоляю, только меня не берите туда!» — и складывает руки моляще и плачет. Лиза: «Ну что же это, мамаша. Там ничего нет страшного. Надо ехать. Будь разумна!» Слезы и мольбы. Лиза мне: «Я должна мирить все интересы: я сама должна гулять, Елена также, и если мамаше раз позволить не ехать туда, тогда кончено на всё лето!» Мама: «Я умоляю всех. Идите гулять без меня. Меня же свезите по другим дорожкам. J’ai trop souffert. Terriblement souffert là–bas2138. Ради Бога, умоляю, не везите по тому кругу» (горькие слезы). Лизина мать à part2139: «Вы не говорите ей ничего. Она всё равно не понимает, куда ее везут. Везите просто, куда хотите». Я: «Мамочка, тебя не повезут, куда ты не хочешь. Будь спокойна!» Кортеж движется. На лице больной ужас. Она стонет, и слезы текут по щекам. Везут раньше к садовнику, потом поворачивают к «большому кругу» под предлогом заехать в огород. Она утихает. Заезжаем в огород и вновь оказываемся на пути большого круга. Лиза идет дальше под предлогом цветущих ив. Еще мама спокойна, уповая на мое обещание. Везут от ив дальше и дальше, и когда подъезжают к елям, начинается стон и плач. Спешим дальше к дому заканчивать большой круг. И уже на балконе, когда Лиза ушла, а маме дает <так!>2140обедать Елена и я, вдруг она подымает руки и судорожно как–то страшно и быстро передвигая пальцами и сделав страшные огромные глаза, стала отчаянно говорить: «Вы… Вы… вы все обманули меня.. обманули.. я умоляла.. вы обманули…» — и плач, и рыдания, и вся трясется, как в припадке, бьется…. «Вы не любите меня.. я умоляла, а вы обманули…», потом стала просить меня: «Ты не говори Лизе.. она старается, как умеет.. она устала, я знаю, только онане понимает,и не надо ей говорить… я знаю, что я всем надоела и всем тяжело от меня…» и т. д.
Обедать не могла, и молила, чтобы не заставляли: «Пожалейте меня, не принуждайте…» Я ушла и плакала, сердце разрывалось. А со мною она так спокойна, и так легко сделать ей ощущение, что ее воля не насилуется, и так бессмысленно было насилие везти по той дорожке, где она страшится. Она страшится оттого, что еще при тебе Саша повез ее со мною показать мне новую им устроенную дорожку. С двух сторон дорожки маленькие обрывы, и она всё время в то утро судорожно хваталась за ручки кресла и заливалась, плакала и молила не ехать там, но он не обращал никакого внимания, говоря спокойно: «Это вздор, мамаша, здесь не опасно». Она: «Я терпеть не могу эту дорожку». Он очень строго: «Ничего не значит. Скоро ты очень полюбишь!»
Милый друг, я теперь думаю так: если бы ты только был здоров и силен, чтобы без вреда выдержать здесь до середины Сентября здешнего или до начала, то не махнуть ли детей морем в Петерб<ург> и снять им дачку всоснахна Лахте или в Сестрорецке. Там Маруся жила бы с ними и учила бы. Тебе было бы приютно, и Петерб<ург> под рукой, а я между вами и Копорьем, куда на недельку привезла бы старших. Но это может решить лишь состояние твоего здоровия, и если твои силы плохи, и ночью у тебя слабость, и в ушах всё гудит, то лучше не делать этого, а уехать. Но знаешь ли, что ехатьмненадо скоро. Чтобы быть за 8 дней до вакаций, т. е. 23/9 Июля в Лондон <так!>, надо выехать 17/3 из Петерб<урга>, а сегодня 28/14 Июня, значит, кладя неделю на Петерб<ург>, я должна покидать Копорье 10/26. Значит, ты должен приехать сюда 7/23 Июня. Мама сегодня спрашивала меня: «Когда твой муж обещал приехать сюда?» — Теперь она говорит: «Сегодня я дала себе слово никуда не ехать, чтобы себя и других не мучать, и я боюсь — меня опятьзаставятехать куда..» Славенька <так!>, я получила твою записочку2141и сегодня жду письма. Получил ли ты вчера все письма мои? Целую.. Остальное всё знаешь.
Твоя Лидия.
324. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 15–16/28–29 июня 1900. Петербург
Четверг, поздно.
Милая радость, я получил твое письмо2142, где ты пишешь о С<офье> А<лександровне> и о своем желании остаться с ней все лето, — и очень тосковал и страдал за нее, да и за тебя, и намерению твоему, конечно, сочувствовал сердцем, хотя и сомневался в осуществимости его из–за вреда, который принесет твоему здоровью — физическому и душевному — такой подвиг любви. Что же до моего здоровья, я думаю, что смело можно остаться здесь (особенно за городом) на все лето; по крайней мере, все эти дни я чувствую себя превосходно при своем гигиеническом режиме. Но как поступить с Л<идией>? Tu la farai battezzare e la prenderai con te qui? Come nasconderemo il legame, trattandosi delle difficoltà interminabili col passaporto etc.? I bambini nostri sapranno ogni cosa… A proposito, non scrivermi senza precauzione contro certe indiscrezioni postali: pare che questa tua lettera era stata aperta2143.
Сегодня утром я получил радость: твою увеличенную рожицу с карточки, где ты совсем маленькая с сестрой. Какая ты милая, какое выражение упрямо–мыслительное, какие одутлость и складочка на шее — и сказать невозможно. Выразительность значительно выиграла от увеличения, но фотография бледна и некрасива. Ты такаядушка(что за лоб!) — и я очень счастлив.
По мере чтения книги Гримма2144убеждаюсь в неудобстве для меня открывать ученую полемику, беря на себя неблагодарную роль адвоката Моммзена2145. Здесь something is wrong2146. Подсудимый защитится сильнее, чем его адвокат. Если не встретятся какие–нибудь специальные соображения, имеющие известную новизну, рецензию писать не буду2147. Глупо же только полемизировать указанием на логические ошибки или непоследовательности. Впрочем, буду читать дальше.
Ты пишешь, что я должен приехать через неделю. Se è necessario, tu me lo dirai dopo definitivamente2148. Сметы мне не прислали еще, напиши мне советы о печатании.
Твой Orasempre V2149.
Смету сегодня пришлют: Маруся телефонировала. (Утро пятницы) ВИ2150.
325. Зиновьева–Аннибал — Иванову 16/28 июня (?) 1900. Копорье
Пятница
Дорогой Славуня; два слова: замучилась писать длинное письмо Tupper и Сереже. Завтра Пэтону и надо Meikleham: очевидно, мое из Петерб<урга> не получено. Благодарю за ласки. Здесь всё по–старому.Пиши о здоровии:это всё решает. О Лидии написала вчера длинно, подробно и настойчиво Алекс<андре> Вас<ильевне>2151, умоляяскорееузнать у консула, даст ли он ей документ на въезд, 2) свободен ли будет выезд 3) если да, то как скорее и лучше добыть его ввиду выезда морем из Лондона. Всё это ответить на Петербургскую нашу комнату, и в случае удачи,тыпошлешь куда следует Лидин документ. Всё это, конечно, если здоровие позволит, а разум одобрит общий приезд детей. И не лучше ли прямо во флигель в Копорье? А ты–то здесь–το в городе? Как думаешь?
Но не волнуйся: поступлю, как хочешь ты, в тебя верю, и ты дороже всего в мире для меня. Уже начинает тошнить нередко и сверлить в груди… Дни тянутся у кресла мамы, но доставляю радость и мужество есть. Работай. Да будет твой труд благословен. Шрифт, по–моему, хорош2152. В Европе не беспокоятся о глазках читателей. Но как думаешь лучше — так делай.
Устала, затошнило.
Твоя счастливая девочка
Лидия.
Письмо Сережине задержите2153.
326. Зиновьева–Аннибал — Иванову 18 июня / 1 июля 1900. Копорье2154
Воскресен<ье>
Дорогой Кун, два слова. Эти дни приехала Дуня, я разрываюсь между нею и матерью. Как быть с детьми, пусть то решит ответ Голыптейнов. Мать, очевидно, в душе очень желает и обижена, хотя говорит лишь случайно и посторонним. Она хитра, как хитрый ребенок, и зла, как злой ребенок. Но времени,если мне ехатьв Англию, всего30 днейи 6 на Лондон, 6 на путь2155<на> Петерб. и, значит, здесь 11 или 12.2156считай!! Пиши, что ты делаешь? что пишешь?ради Бога2157, начинай печататьскорее. Где Маруся2158, не развлекает ли тебя?Серьезно ли ты настроен?Ради Бога, пользуйся временем. Меня томит бездействие <1 нрзб> здесь.
Письма надо опускать до 4 1/2 часов или же вособыйящик. Маруся его знает. Всегда с тобою.
Л.
Не поняла, что значит «чьи проделки» и что стерто. Даже и думать как–то не время. Еду сегодня к Баронам2159петь.
Целую нежно.
Твоя Лидия.
Пиши, что тыпишешь.
327. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 18 июня / 1 июля 1900. Петербург
Воскресенье.
Дорогая радость! Вчера была у меня Маруся, потом — когда она уезжала в Сестрорецк — я получил смету из типографии, потом пошел ко всенощной в Киевское подворье (на набережной), потом получил твое письмецо2160, меня очень взволновавшее твоею уверенностью в твоем состоянии, после чего я впал в дионисическое упоение. Все, что ты делаешь, ты делаешь как кормчая звезда моей жизни, и все, что с нами делается, делается Кормчими Звездами. И так да будет. Маруся вчера говорила об этическом углублении, которое является следствием нашего на нее духовного влияния, и что источник этого углубления, нами обоими проводимого, — ты. И здесь много правды. Смета (официально закрепленная в дубликате — т. е. меня не обязывающая, а их обязывающая не превысить положенное) составлена на сумму всего в 480 р<ублей> 60 к. за 1000 экз<емпляров> на 20 листах по образцу книжки Никольского, и так как ты стоишь за тот нам понравившийся шрифт, то возможно, что я — посмотрев еще раз шрифт, не излишне ли он мелок, как настойчиво утверждает упрямая Маруська, — дам им задаток и рукопись. Письмо Сереже напишу сегодня, теперь же спешу к обедне к Исаакию и прилагаю две только что полученные «дырки»2161. Как ты думаешь успокоить этого rustre2162— Ralph’a? Как ему послать денег, — и не помню, сколько2163. Жду твоих приказаний — и указаний. Должно ли ехать в Копорье? Когда — в четверг или субботу (в пятницу не хочу)? Что сказать хозяйке о комнате на следующий месяц? О перевозе детей прямо в Коп<орье> нечего и думать — а Л<идия>?! Да Маруся все устроит насчет жилища. О бумагах Л<идии> я думал, что ты узнаешь и устроишь лично и что для этого собираешься гл<авным> обр<азом> ехать сама — иначе детей можно просто выписать. Но трудно это из–за Л<идии>. Я ведь могу съездить.
Целую пока, пиши
Твой В.
Вчера получил Сережин report2164, кот<орый> не пересылаю из–за его веса. Paton пишет: first rate little scholar, he well deserves the title he <has> gained. I am sorry he cannot keep his playfulness out of the drawing class. It has made it impossible to give him a C. (??)2165.
Вчера я получил твои фотографии с Бобиком. Хоть не очень ясно, но, по–моему, удовлетворительно. И увеличение производит великолепный эффект. Просто загляденье, как мило.
328. Зиновьева–Аннибал — Иванову 19 июня / 2 июля 1900. Копорье2166
2 июля
Дорогая Славенька, опять всего три слова. Замучилась письмами — 3 дырки по 4 стр.в спехе, всё из–за долга Ralph. Я уже на прошлой неделе из Нарвы просила выслать £ 30 Mrs Tupper и я всем распорядилась. Сегодня лишь торопила и извинялась. Писала брулльен <так!>2167Paton’y и начала Meikleham!!! Я радовалась жарко твоему письму. Отчего ты часто так видишь Марусю: она тебя отвлекает и ты тратишь часы. Я одобряю Сув<оринскую> смету2168и молю сразу начать. Шрифт — абсурд, т. е. сомнение о подслеповатых компатриотах.Где ты обедаешь? Как кефир?Сок пей, непременно, если ты хорошо его переносишь. Гимнастику. С приездом в Копорье ты не суетись. Жду ответа Гольштейнов и написала им еще, торопя, прося в случае ясного разрешения вопросамнетелеграфировать oui или nоn2169. Лиза говорит, что Лидию надо обязательно везти сюда и вполне хорошо относится к этому: «Ты же не станешь от нее отрекаться!!» — говорит. Словом, жди, будь невозмутим, пиши!
Вчера были у Баронов. Пела. Голос прекрасен. «Ich grolle nicht»2170и Gluck <?> и Чайковский. Тошнит. Прощай сейчас <?>, мальчик, на сегодня.
Твоя.
329. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 20 июня / 3 июля 1900. Петербург2171
Вторник.
Дорогая радость. Вот тебе письмо серьозное и обдуманное, характера делового. Прошу, взвесь ты его как следует. Много [есть] может быть исходных точек для выработки решений в жизни. Все их нельзя совместить: они приводят к различным решениям, и, желая удовлетворить всему, мы запутываемся в безысходные противоречия. Поэтому должно выбирать одну [главную цель] исходную точку — а именно первый и важнейший интерес. После этих труизмов (вдобавок еще худо выраженных) обращаюсь к нашим делам.
Детям, я считаю, побывать теперь в России только хорошо, радостно, полезно, ободрительно, освежительно. С<офью> А<лександровну> хорошо (не необходимо вовсе) иметь тебе подле себя подольше. Geklatsch’eм2172и проч. можно до известной степени пренебречь. Но единственной исходной точкой для рассуждений о том, как нам быть, должна быть забота о —тебе.И здесь не может уже быть никаких оговорок и возражений. Это — категорич<еский> императив: ввиду того, что ты сообщаешь о своем состоянии. И мне довольно напомнить тебе обращенные тобою к себе самой самоупреки (правда, несправедливые) за то, что ты не берегла во время беременности Еленушку достаточно, — чтобы ты поняла меня и согласилась, до какой степени все остальное должно быть прямо устранено из соображения. Оставаться же тебе в Копорье вредно. Вредно тебе напряжение нервов, вредна вечная забота и мука о матери, вредно отсутствие покоя и сосредоточения, вредны хлопоты с перетаскиванием детей, вредна бравировка и пр. и пр. и пр. Вместо того нужна тебе тихая вакация с детьми в хорошем климате. Прибавь еще, что ездить за детьми в Англию и возвращаться сюда — немыслимо. Итак лучше последовать результатам нашей беседы с Ал<ександром> Дмитриевичем> — что лучше детей на этот год не привозить. Будем благодарить Бога, что он привел свидеться с С<офьей> А<лександровной>, и не будем требовать от судьбы излишнего. Все придет со временем. Теперь же будем тверды и будем делать свой долг. А долг — быть тебе спокойной и щадить себя всячески. В Грецию мы не поедем: невозможно при твоем состоян<ии>. Поселимся у моря в Англии — в Брайтоне или на Уайте. Сережа — в Лондоне. Дети осталь<ные> если не с нами, то недалеко от нас, в пансионе. (Я уже подумывал о Бидливи.) Вот тебе мое, кажется, зрелое мнение. Я думаю, что замедлю сам немного в России для сборника. Если и ты хочешь замедлить немного, не послать ли Марусю к детям? — да пожалуй что этонапрасно.Я пишу. Кончил еще в воскресен<ье> «Неведомому Богу»2173.
Целую, целую. Спешу. Поздравь с праздником Козлика (в пятницу). Олин праздник в субб<оту>2174.
Твой В.
Жду скорей отповеди.
Целую как люблю любимую девочку.
330. Зиновьева–Аннибал — Иванову 21 июня / 4 июля 1900. Копорье2175
Июля 4.
Дорогой Славунь, только что получила твое письмо, и Митя2176свезет на велосипеде ответ. Прежде всего о деле: я много думала и ясно поняла всё, касающегося <так!> моего решения взять сюда детей, и за его правильность ручаюсь. Тому доказательство моя недавно вновь после тяжкого перерыва смуты наступившая близость и дружба с Еленушкой. Здесь я пережила многое, душа еще углубилась, и я преодолела еще одну ступень по пути мудрости: возмущение на страдание близкого, дорогого существа. Из всей глубины, из всей муки родилась легкость, примиренная легкость, и вечером в тихую душу гармоническую слетает моя девочка, и она хранит новое, любимое дитя во мне. Я имею лишь сомнение о тебе, но, кажется, удача твоего труда доказывает, что твое <здоровье?>2177лучше, чем я в страхе предполагала. Затем я решила поступить так: положить решение в руки судьбы. Если Лидия может попасть в Россию, то везти всех (не лучше ли морем?) с Олей прямо сюда. Ты же можешь и здесь и там. Если же будет холодно, ты можешь пораньше выехать в Швейцарию (?). Я очень переменилась, и чувствую в себе спокойную силу, и ты не думай, что я на надрыве. Но подожди еще спокойно.. уверься <?>..
— Здесь эти дни гостила Дуня с очаровательной, доброй, умной, здоровенненькой девченкой. Вчера вечером за нею приехал муж. Он некрасив, но лице и голос говорят о хорошем сердце и тихом нраве. Радостная и благословенная семья. Сегодня они втроем засели в лележку <так!> и со своим «Шариком» и «Мальчиком» укатили на гнедой старой, но сытой лошадке. Их здесь очень ласкали и мамочка, и Лиза, и мальчики. С Лизой я очень дружна. С того дня она никогда не стала навязывать чего–либо маме. Мальчики ведь прелестные! Вот Митя с ума сходит в мечтах увидеть Сережу! Дети же наши были бы так счастливы, что я сама была бы радостна. Отчего не присылаешь«Нев<едомого> Бога»2178. Что Сонет <?>и«Врата»2179. Что Пр<о>мет<ей>2180? Маруська сошла с ума. Жаль! Пишу ей сегодня. Ну, до свидания. Бедная Олюшка! Целую тебя, мое солнышко.
Остаюсь твоя
Л.
Козлу я написала вчера2181.
331. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 22 июня / 5 июля 1900. Петербург2182
Четверг 22 Июня / 5 Июля.
Милая деточка! Вот письмо Сереже. Я и ему много не писал, и Крэгморцам2183, к празднику Кости и Оле записочку через Сережу. Подарочки им нужно запасти. От Александры Васильевны вчера получил длинное и очень дружественное благодарственное письмо за мои хлопоты (результаты которых она не считает отрицательными) — ответ еще на мое письмо только2184. Приложен рецепт тебе от Вл<адимира> Авг<устовича>. О тебе: «Лидию крепко целую». Просит, если возможно, передать Софье Ал<ексан>дровне ее «глубокое почтение и пожелания скорого выздоровления». «Скажите Л<идии>, что Аделаида Андреевнасовершеннопоправилась от воспаления легких и бодра по–старому. Это прямо чудо. Поклон Эмме Васильевне». «Наташа чувствует себя недурно. Вл. Авг. шлет вам и Лидии сердечный привет». Юлий Ф. ушел из кустарного отдела! Потрясение бюджета, но вместе радость «патриархальной коммуны»2185. —
Дорогая радость, только сегодня, думаю, получишь мое письмо2186с увещанием понять, что твое состояние теперьимперативнопредписывает тебе поставитьсвоездоровье, спокойствие и благосостояние центром общих интересов и всей нашей жизни, а потому отказаться от плана лелеять твою бедную детку–маму все лето, потому что это не может быть достигнуто без всякой убыли здоровья и сил физических и нравственных; кроме того, тебе и, в положительном смысле, необходимо воспользоваться летом для пребывания в хорошем климате. Этим разрешается большое затруднение относительно привоза всех детей в Россию и, в частности, в Копорье. Ибо ободрение Елиз<аветы> Ник<олаевны> показывает только добрую волю и расположение твоих родных. Жду твоих решений ввиду новой постановки вопроса, данной мною в прошлом письме, — и тогда поспешу, если нужно, в Копорье и потом отправлю тебя за границу — так предполагаю. — Я упоминал, что окончил и совсем переделал «Неведомому Богу». А эта вещь придется <?> уже на 3‑м печатном листе. Что я не спешил с типографией, желая выиграть немного времени, чтобы потом не задерживать их на первых же шагах, — при состоянии моей рукописи только естественно. Прибавь, что «die immer werdenden»2187«Океаниды»2188еще подверглись радикальной переработке с отсечением головы этому стихотворению или нароста на голове (ввиду 2 первых строф). А это уже 2-ой лист. Вот оправдание, почему я немножко затягивал. Во всяком случае, я не колеблюсь больше в выборе шрифта и типографии. О Марусе неправда, что она мне мешает. Я за последнюю неделю склонен к défaillance2189и глубокому унынию — и боюсь ее уездов на несколько дней в Сестрорецк; она хорошо, благотворно действует на меня и дает только плюс к маленьким (увы!) итогам моей работы…
Волнуюсь ожиданием известий от тебя, томлюсь разлукой и отсутствием твоей поддержки нравственной, помощи в работе, незнанием и тревогой о тебе, невозможностью объясниться о нужнейшем. Все, что пишу, — чувствую, что пишу напрасно. Собирался даже прямо приехать…
Очень взволнован событиями в Китае21902191.
Целую нежно. Твой В.
Поклон письменный от Юлии Алекс<андровны>2192. Также от Анюты. Она была в последний раз в воскресенье. Теперь в Москве. Очень просила выписать ее раньше 1 Августа, если она понадобится для детей. Еще поздравляю и целую тебя со днем Козлика!
В.
Не знаю, как стал бы без тебя печатать? Ни в одном варианте не уверен без твоего суждения, не говоря уже о новом.
Неведомому Богу.
Ω τόν ’Άδωνιν!2193
Я видел, в ночи звездноокой, с колоннами вечными храм;
И бога искал, одинокий, — и бога не видел я там.
Но змеи стожалые жили под пеплом живым алтаря;
И звезды заочно служили, над кровлей отверстой горя!
И пал на помосте святыни, и сон я внезапный вкусил…
И недра отзвучной пустыни прилив мириад огласил…
И гулы растущие хоров, как звон отдавали столпы;
Из зарева мрачных притворов со стоном врывались толпы.
Звучали сопели и лиры, и систр, и тимпан, и кимвал;
Сияли, колеблясь, кумиры над бурею кликов и хвал.
И с узным бряцанием пленных сливался вещателей зык;
И дико речей исступленных был разен с языком язык.
И смолкли, как в яром прибое пучина стихает на миг;
И слышны в мятежном покое рев жертв с громыханьем вериг…
Да факелов дышут пожары, да угли сверкают очей,
Волхвов темноликих тиары, жен злато, булат палачей…
Медь взвыла, взыграли кимвалы, стоустый проносится клич, —
И в вихре радения Галлы2194взвивают язвительный бич…
Мертвеют, недвижны, факиры… Шатается, грянулся вол, —
И пьет из–под черной секиры живую струю Тавробол…
На скользкие рухнули плиты рабы, издыхая в крови…
Умильные девы Милитты скликают на милость любви…
«Эван!» вопиет и «Эвоэ!» — в личине скача — Эгипан;
«Эван!» в упоительном вое бьют систр и безумный тимпан.
И сердце исторгнув живое, возносит богам каннибал…
И громче, в неистовом вое, бьет систр и бряцает кимвал…
Как облако, душный и хмарный, от крови сгущается смрад…
Вот матери в пламень алтарный ввергают возлюбленных чад!
И, словно плитою могильной, ложатся, подавлены, ниц…
Взвивается пламень бессильный над смутой мерцающих лиц…
Одна ты в зарях неопальных — младенцы у персей легли —
Из персей, из древле–страдальных, льешь сок изобильной
Земли, —
Родимая! заповедная купина в алканьях огня!
Таинница Духа земная! — и ты осенила меня…
Стремила ты к небу родному объятья и гаснущий взор:
К далекому небу ночному объятья тоски я простер —
Тоски мироносные крыла, — и видел, тобою прозрев:
Тень горняя долу парила, объятья Земле простерев…
О сладко–текучие муки! Мне в ноги вонзайтесь, лучи!
Пронзайте отверстые руки! Терзайте, святые мечи!
Ты грудь из таинственной груди рази, огневая струя!
О, люди! о, братья! о, люди!.. О, в ребра удар копия!..
Продлитесь, блаженные боли! Алейте, живые ручьи!..
Один ли я в черной юдоли?.. «Я здесь»… Элои?! Элои?!
О Смерть! вот глубинные зевы, вот кладязи плена твои!
Там — дикие, чуждые ревы!.. Один я, один… Элои?!
«Я здесь»… Там — победные песни? Так Ад победитель?.. Не ты?!..
«“Воскресни! Адонис, воскресни!”….»
И спала завеса мечты.
Сиял мне в ночи звездоокой колоннами вечными храм,
Я бога искал, одинокий, — и бога не видел я там.
Лишь тени беззвучно кружили вкруг чар огневых алтаря,
Да звезды заочно служили, над кровлей отверстой горя2195.
332. Зиновьева–Аннибал — Иванову 24 июня / 7 июля 1900. Копорье2196
24 Июня 1900
Если успеешь в Понедельник, Славенька, то по дороге на вокзал заезжай на Морскую кЮргенсону2197и купи по списку эти ноты или еще иные, если вспомнишь, иБетховенароманс Clärchen2198. Здесь умоляют петь, жаждут пения ихорошеймузыки….
Саша советует ехать поездом с Балт<ийского> вокзала в12.40наНовыйПетергоф. Он говорит, что в эти часы легче всего найти лошадей. Я советую прямо с вокзала нанять легкового извощика до Порушек, потому чтоНовыйПетерг<оф>ближек Порушкам, чемСтарыйПетерг<оф> (где пристань и гдепочтовая станция).Значит, надо или из Нового Петерг<офа> нанимать извощик<а> в Старый Петерг<оф> напочт<овую> станциюи состанцииделать лишние две, три версты, или прямо того же извощика в Порушки.
Скоро… скоро…
Лидия.
333. Зиновьева–Аннибал — Иванову 24 июня / 7 июля 1900. Копорье2199
Суббота
Милый Славенька.
27-ого мамино рождение. Около этого срока должен быть ответ от Гольштейнов: если детинеприедут, мне надо уезжать 30‑го или 1‑го Июля в Петерб<ург> и затем дальше прямо к базару. Если дети приедут, то я тоже могу приехать на недельку к тебе, т. к. здесь будет гостить тетя Надя, и я отдохну с тобою и Марусенькой.
В том и в другом случае ты можешь приехать сюда, чтобы навестить маму, тебя ждущую и говорящую часто о твоем обещании приехать. Конечно, и к ее празднику. И так как это совпадает с твоим желанием, приезжай. Но купи у Робинсона (кажется, так), это большая шекол<адная> фабрика на углу Набережной и 5‑й или 3‑й линии (увидишь)2200, по 1 ф<унту> шеколаду–миньон, т. е. смешанного со сливками, мягкого, и по 1 фунтутянушекдля мамы и для Auntie2201. Также возьми третий фунт шеколаду миньон для Лизы.
Второе дело: дай точные и строгие распоряжениишвейцаруобнемедленнойпересылке писем сюда на оба наши имена <так!> и дай емухорошийна чай.
Если ты не соберешься 26-ого, выезжай пораньше 27-ого. Лучше в Петергофе брать извощикана почтуи оттуда нанимать почтовым на Порошки: это скорее.
Ничего не пишу. Орла <?>2202еще не читала. Спешу: боюсь. Маша горбатая, и Матрена, долговский друг, и мама брошена мною. Бегу. Целую.
Твоя Лидия.
Скоро… скоро…
334. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 25 июня / 8 июля 1900. Петербург2203
Воскресенье
Лучше ли списаться или самому ехать завтра, как вы «советуете»? Кажется, что предпочту последнее2204. В этом случае, конечно, будет от меня телеграмма. Пишу на всякий случай, а также чтобы дело яснее формулировалось, и чтобы ты могла [во всяком случае] размыслить до моего приезда. Раз твой план пал с отказом А<ександры> В<асильевны>2205, то остается или 1) отказаться от приезда детей сюда, или 2) мне поехать за ними, или, наконец 3) прибегнуть к помощи Маруси: если она получит в Париже или Лондоне нужный документ, то привезет L. (и в награду увидит выставку)2206—О<ля> с Комп<анией> может отправиться самостоятельно, — если же не получит, то проживет до моего или нашего приезда с L. где–нибудь в хорошем месте, а О<ля> с Комп<анией> приедет во всяком случае. Μ. sarà anche incaricata di farla battezare; forse il prete è a Ginevra adesso2207. A без расхода на проезд и возвращение одного человека все равно не обойдешься, разве только отказавшись от приезда детей. Favorevole sarebbe che L. facesse il viaggio separatemente dagli altri bambini; preferirei anche che non venisse a Копорье; e questo sarebbe possible se andasse Marussia2208.
Вот и решай, и если утром не будет от меня телеграммы, что приеду сам, — телеграфируй по получении этого письма, избираешь ли ты 1-ый план (отказ от приезда детей), 2-ой (чтобы я ехал) или 3-ий (Маруся). Других возможностей, кажется, нет. — М<аруся> завтра хотела приехать из Сестрорецка. —
Я в тоске и угнетении духа от страшных событий в Китае2209. — Советуешь ли ждать разговора А. В. с Пантелеевым2210? Не разумно ли это — особенно ввиду неоконченности рукописи? Изящность издания на собственный счет будет заменена — красотою издателя! — Целую нежно мою радость.
Твой В.
Напиши.
На письма, особенно Верушки, много радуюсь — медовая детка, как и язык ее… Но не хочу видеть ее «tub»2211без тебя!
335. Зиновьева–Аннибал — Иванову 26 июня / 9 июля 1900. Копорье2212
Жду завтра старайся приехать днем.
336. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 28 июня/11 июля 1900. Петербург2213
Выехал — десять.
337. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 28 июня /11 июля 1900. Петергоф2214
Еду.
338. Зиновьева–Аннибал — Иванову Конец июля — начало августа (?) 1900, Копорье
Пятница
Дорогой Вячеслав,
Вчера писать было невозможно: здесь еще невестка Лизы с сыном и решительно невозможно было посылать кого–либо на почту. Милый мальчик, здесь тебя все ждали, и Лиза отнеслась очень внимательно к потере бумаг и несколько раз спрашивала, когда же ты приедешь. Вообще впечатление такое, что не обиделись на тебятолько потому,что есть действительная причина твоему отсутствию — это одно, а другое вот какое: здесь Лиза устроила нам очаровательное гнездышко, где нам будет очень недурно, и тихо, и самостоятельно. Утром все заняты своим делом, и ты можешь до завтрака не появляться, в сущности, даже до чаю. Воздух небесной чистоты. На детей смотреть истинная радость: они счастливы, и вся их ватага дает ощущение жизни и надежды. Вообще мой завет таков: 1) если пропавшие документы не потребуют твоего пребывания около Петербурга и 2) если твоя работа не требует абсолютно библиотеки и 3) если ты того желаешь — приезжай, как только удобно тебе, в Копорье. Но, впрочем, если ты окажешься в «настроении», и ехать тебе не захочется — то не нудь себя. — Дети — в восторге: день сегодня проходит в одной смене наслаждения за другой. Сережа, конечно, «пришел, увидел, победил». Всем очень нравится, всех уже увлек крикетом, премило преподавал его: спокойно, с большим достоинством, то одобряя, то ободряя. Вера то с большими, то с возится с <так!> малышами. Козлик начал было уже вчера шалить и драться кулаками, но тотчас был мною запуган, и сегодня старается, и весь день строит чарующие гримасы. Кажется, все ими довольны, и они всеми. Я дышу полными легкими. Закат невиданной красоты по оттенкам неба и туч. Служит мне проворно и ласково Настя. Сегодня имела кофе в постели, и когда встала — то еще второй раз. Аппетит у меня огромный. Дети поддерживают настроение. Но работать, конечно, не смогу. Тошнит меньше — верно, от воздуха. Мама была страшно рада: она ласкова и сияет. Когда я сказала, что ты очень крепко целуешь ей руки, она сделала жарко–умильное лице и просила тебя также крепко поцеловать. Теперь до свидания. Будь умник и помни прежде всего: что я затоскую смертельно, если ты не будешь на воздухе.
Каждою мысльюстобою.
Твоя Лидия.
339. Зиновьева–Аннибал — Иванову 1/14 августа 1900. Копорье2215
1 Сент. 19002216
Дорогой друг,
Не получила ещени одногописьма от тебя и, конечно, очень тревожусь. Маруся написала2217, что еще в Воскр<есенье> ты был в городе и что у тебя болели зубы. Это ужасно грустно. Только что прочитала о том, что Владимир Сергеевич покинул нас в этой жизни2218. Где он? Где этот человек, которому я только что глядела радостно и любяще в глаза? Еще тише, еще покорнее моя душа. Не надо резкой тоски перед этою новою тайной, хотя я плачу и не могу иначе. Вижу его живым, добрым передо мною…
Здесь всё по–старому. Мальчикиоченьсчастливы. Вера не вполне, потому что ей скучно целыми часами играть в крикет, и она приходит ко мне, нежится, тихо толкует вдумчиво обо всем. Сегодня сидела с какой–то работой около Насти на галлереи <так!> во флигеле и разговаривала с горбуньей Машей. Она, как всегда, одинока и ближе всего со мною. Очень спешу. С трудом нахожу время для письма, потому что силы плохи, сам знаешь. Очень тяжела уж жизнь и очень тело тяготит. Сладко умирать в молодости, думаю.
Будь мужествен и «иди». Спасибо другу хорошему. Тебя целую и ее.
Лидия.
340. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 2–3 / 15–16 августа 1900. Сестрорецк2219
Сестрорецк, 2 Авг. Среда.
Дорогая радость! В первый раз пишу тебе, но знал, что ты не беспокоишься, п<отому> ч<то> пишет Маруся2220, и знал о тебе доброе. Я только с сегодняшнего дня здесь. Простудился и в воскресенье, особенно ночью на понедельник, был болен: зубы болели, голова, жар был, лихорадило очень. Худо было до крайности. В понедельник хлопотал, но к вечеру опять был нездоров. Зубы и теперь не прошли еще. Хотел ехать во вторник, но увидел в газетах то, что со страхом искал каждый день, после известия, что улучшения в здоровьи Вл<адимира> С<оловьева> нет2221; — и вчерашний день был мне днем скорби2222. А ты узнала, вероятно, о смерти его вчера к вечеру2223. Я поплелся в библиотеку, чтобы где–нибудь быть, и случайно встретил там Радлова2224, которого хотел видеть столько раз и не мог; и вчера утром я хотел не ехать еще в Сестрорецк, чтобы увидеться с ним и спросить, нет ли у него вестей. Но он и не имел их. Он был огорчен и говорил, как много значит эта потеря для русскойжизни.Он видел пред вестью о болезни о нем сон, что его выносят в корчах из экипажа и он умирает; и в тот же день в газетах появилась первая весть о его болезни2225. Я дал ему свой адрес, прося известить, если будет что–нибудь предпринято почитателями; он просил известить об окончательном адресе из–за границы2226. Вернувшись поздно домой, я захотел иметь какое–нибудь слово от Вл. С. и потому взял подаренную им книжку его стихов. И я прочел:
«Ярче светлого сна, на яву,
Вся долина в сияньи лежит.
Никого, никого я с собой не зову»2227.
Было 9 часов, ровно сутки после его смерти. — Мы все неизмеримо много потеряли этою смертью; но он, м<ожет> б<ыть>, приобрел2228. «Желанное сбудется скоро»2229, — говорил он, и оно сбылось наконец. Он, «еще невольник суетному миру»2230, постоянно говорил о смерти с предчувствием и светлым нетерпеливым порывом. Такая чистота, возвышенность и праведность души мирит со смертью. Она — уже только венец, осияние, законченность, запечатление… Вера является, что [ему]там(«на яву») хорошо, светло… Завтра мы с Марусей думаем съездить в Петербург на панихиду, назначенную во Владимирской церкви, в 1 ч<ас> дня2231. Завтра его в Москве хоронят2232. —
Я был встречен здесь М<арусей> и — случайно — Беляевскими. Вечером был у них. Настя — прелестная малютка2233. М<аруся> подыскала мне чудеснейшую светелку, очень удобную, отдельную, хорошо обставленную, издвухразгороженных комнаток. Кругом все сосны и сосны, и песок зыбучий, и совсем близко за лесом море шумит.
Дай Бог, чтобы тебе было хорошо. Поцелуй деток. Поклонись и приветствуй сердечно. Паспорт уже заготовляется. Я думаю(в эту минуту!):мне будет полезно прожить здесь несколько времени для работы. Нужно, чтобы библиот<ека> была на случай под рукой и также некоторое уединение сердца, так сказать, и уединение рабочей комнаты. Корректур еще нет. Хотели послать сегодня — уже сюда — и говорят, что набраливсе.Прошу о безотлагательном отчете о прилагаемых новых стихах: первое для «Райской Матери»2234, второе для «Lethaea»2235.
Под древом кипарисным.
Как под деревом под кипарисным
Алые цветики расцветали.
«Не прети же ты, мати, мне младу
Алые цветики собирати,
Красные веночки соплетати,
Древо кипарисно украшати».
«“Ты нарви, нарви матери, чадо,
Набери мне семь цветиков алых,
Положи мне на самое сердце!
Не семь цветиков алых на сердце —
Семь точатся капель алой крови
Из груди, седмижды прободенной”»2236.
? <знак Иванова> Вариант: Под тем ли под древом [под] кипарисным2237.
В стих<отворении> «Пробуждение» придется напечатать:
Гнет ветр неудержимый
? Мачты упорные,
И, мерная, в небе высоком,
От созвездья ходит
Снастине гнутся (веревки). «Щогла» — как раз верхушка мачты, флагшток. Слово хорошее, старин<ное>.
Верь тому, что сердце скажет:
Нет залогов от небес.
Жуковский (по Шиллеру)
Wenn er dich ahnet, folgt er nach.
Faust II2240
По бледным пажитям забвения —
Откуда, странники? куда?..
[Святые] Родные вейте дуновения!
[Блистай] [Светлей] Блистай, невставшая звезда!
Пасомы Целями родимыми,
К ним с трепетом влечемся мы —
И, как под солнцами незримыми,
Навстречу им цветем из тьмы.
Беззвучно–плещущими Летами
Бог разградил свои миры;
Но сердца вещими приметами
Хранимы вечные дары.
Кто знал тебя, о челн отчаянья, —
Тому пророчила любовь:
«Я вновь твоя на бреге чаянья, —
Тобой угаданная вновь!»2241
Писал эти стихи с вечера и утром пред известием о смерти Вл<адимира> С<оловьева>. — Не решаюсь печататьстарыхсвоих стихов. Что ни делай с ними, они отделяются по стилю и вредят единству. Целую мою девочку и деточку и < 1 нрзб>.
Спасибо Верушке дорогой.
Важный вопрос: не кажется ли тебе, что прилично посвятить «Стих о святой Горе» «памяти Вл. Соловьева»?2242
Утром Четверг: к вам тянет уже очень, но не думаю, чтобы там с работой хорошо наладилось, как ни уютно, п<отому> ч<то> общество перестраивает каждую минуту душу на другой лад.
«Многобожие» —окончитьоказалось невозможным! Да и если оно остановилось тогда, это тоже, м<ожет> б<ыть>, знак, что оно уже окончено. Мне кажется, что оно окончено. Но поставил в конце точку. И заглавие переменил:«Земля».О многобожии там и нет, а только <?> о Земле. И последний стих будет такой: «Древний прозябнул тирс любви….»2243Обо всем сообщаемом ожидается резолюция. Целую детку любимую В.
341. Зиновьева–Аннибал — Иванову 4/17 августа 1900. Копорье2244
4 Авг. 1900.
Дорогой Слава, где же твои письма? Вот 9 дней, и ни одного. Hier je suis emballée2245, и вся сдавленная тревога вырвалась. Я сегодня совсем больна. К чему же эти мучения. Успокоилась после твоей депеши и жду разъяснений в письме. Здесь ты был бы очень полезен, т. к. дети по утрам должны бы иметь русск<ие> уроки. С французскиминельзяустроиться, и утром дети без дела, т. к. с Субботы Митя начнет свои уроки. Здесь тихо и хорошо на квартире, да и время идет. Уже 23 или 25 надо уезжать. Костю надо показать хирургу.
Мамочка вот что говорит: Целует тебя и зовет тебя отдохнуть сюда и хочет еще тебя повидать хорошенько. — Вот ее собств<енные> слова.
342. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 4/17 августа 1900. Сестрорецк
Пятница, на почте, 1 ч. дня.
Дорогая радость! Еще получена твоя телеграмма2246(через Ю<лию> А<лександровну>2247), но ты теперь уже имеешь мою: all right2248. Вчерашняя твоя была получена по закрытии телеграфа, когда мы с Мар<усей> вернулись вместе из Петерб<урга>, где были на панихиде по Вл<адимиру> С<оловьеву>, и потом я был в библиотеке и получил новый паспорт, хорошо составленный (только ты, к твоей, вероятно, радости, названа Л. Д., урожд. 3<иновьева>, без упоминания Шв<арсалона>, что, пожалуй, невыгодно ввиду детей? Но, впрочем, я имею удостоверение губернатора о консульской надписи в Неаполе…). Я очень боюсь, что ты беспокоилась. Прости, пожалуйста, что не писал долго из нежелания тревожить тебя известием, что я еще в городе и притом нездоров. Я теперь здоров, и мне очень удобно и уютно в чудесной светелке (большой, одно окно на улицу, другое на рощицу двора. Кругом все лес, все сосны. Воздух чудесный). Поцелуй крепко Верушку дорогую и сумасшедших крикетистов. Корректур все еще нет. Ответь на вчерашнее письмо подробно2249.
Детка, хорошее ты прислала вчера письмецо2250, и хорошо сказала о Солов<ьеве>. Он был страшно одинок и непонят. Постоянно он передо мной. Жаль его, больно, тоскливо.
Твой В.
А как мы–то теперь одиноки! Пустыня…
343. Зиновьева–Аннибал — Иванову 4 или 5/17 или 18 августа 1900. Копорье
Только что получила наконец желанное письмо2251.
Прежде всего стихи:
«Вечные дары»2252мне очень нравятся. Только не знаю, не тяжело ли говорится эта строчка:«Пасомыцелями родимыми». Мне радостно это стихотворение.
Вариант: «Под тем ли под древом» мне нравится — таинственнее. — Затощогламне не нравится. Мало кто знает техн<ическое> слово, и ясного картинного представления нет. Как я любила «от созвездия ходит до созвездия мачта». Так и видела ее. Нельзя ли сказать«Рвет ветр»,хотя это не то, конечно. ельзя ли «гнут снасти», «мнет снасти», ой как жалкомачты!» ‒ ‒ ‒ ‒
Хорошо ли «Древнийпрозябнув<так!> тирс любви»? Неприятный квипроко2253.
Хороши стихи о БожьейМатери.Посвяти «Стих о Святой горе»непременноВладимиру Сергеевичу. Относительно жизни в Сестрор<ецке> делай как найдешь лучше, мой деточка, но помни, что времени до 23–25 Авг<уста> — мало. Завтра Верино рождение. Чудесная она девочка. Все они хороши, впрочем, и очень пришлись ко двору. Прелестен Саша2254по доброте и желанию и умению вникнуть с истинною любовью вовсе маленькиежелания и радости детей. Он сегодня уехал. В Среду днем или вечером,может быть,будет в городе.Если тытам случишься, — зайди к нему. Марусю целую нежно. Люблю твою светелку. Будь «Бодр и мужествен»2255, мой воин <?>.
Твоя Лидия.
344. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 5/18 августа 1900. Сестрорецк
Сестрорецк, Чудесная Светелка. Суббота, 5 Авг., 5-ый ч. попол<удни>.
Дорогая Лиля! Сегодня не нужно было бы писать — 3-ий день подряд — да уж напишу для праздника завтрашнего прекрасного. Скажу прежде всего, что нежно тебя люблю, и все думаю, хорошо ли тебе, не тошнит ли очень. Как хорошо, что ты более самостоятельно устроена и имеешь к услугам Настю! Присутствие же детей с тобой меня почему–то успокаивает за тебя и радует за них постоянно. Хорошо, что они приехали. А из Англии давно не имею никакого отголоска — пишет ли тебе Оля; и как они там, бедняжки? Я очень люблю Лилю (не о тебе говорится, хотя твоя толстенькая уродливая рожица душкой такой стоит здесь на этажерке и на меня косится бочком) — маленькую Лилю я очень люблю с ее светлыми и пытливыми и скрыто–глубокими глазками. Вот что: написать бы тебе Ал<ексан>дре Васильевне поласковее, нужно бы было это безотлагательно. Писала ли ты Mrs Tupper о Willerden’ских вещах2256? Корректур все нет да нет. Два раза заходил лично и вчера еще написал. Боюсь, что неглижировать они будут, и Бог знает когда напечатают. Ну, да впрочем я и сам не готов… Прилагаю только что оконченное стихотворение для «Lethaea»; попробую озаглавить для понятности «Себя Забывшие»2257? хорошо ли? — Кажется, вышло растянуто. Ну, да ты напишешь. Здесь хорошо, но гуляю мало, неохота; дома сидеть поваднее. Сейчас (в 5 ч. попол<удни>) придет Маруся — пойдем в лес — читать по–немецки. Приласкай от меня ненаглядную Верушку (о которой скучаю — entre nous2258) и мальчиков. Жаль все же, что она будет, по–видимому, юродивая, как ты или еще пуще тебя, п<отому> ч<то> кротче, — худо ей будет2259.
Стихов посылать еще нельзя: оказалось, что не отстоялись. Всему М<аруся> виной!
345. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 6/19 августа 1900. Сестрорецк
6 Авг. 1 ч. попол<удни>.
Чудесная Светелка.
Дорогая радость! Я только что вернулся от обедни — было так празднично и солнечно (праздник Преображения2260прекрасен) — вернулся с бутылкой кахетинского винца белого — и наконец нашел твое письмецо радостное2261, первое по моему адресу, и корректуры в виде больших простынь, на которых плотно–плотно напечатаны мои строчки и твои (из «Пламенников»), так что они мне кажутся новыми. Прибавили они и пробный листок заглавия, кот<орый> [вероятно, перешлю] пересылаю тебе. Шрифт имени и красной строки «Кормчие Звезды» я бы заменил другим, совершенно соответствующим остальному — да нет у них, боюсь, подходящего такой величины, и не уместится широкий шрифт… Возврати, рассмотрев и установив свое мнение. — Спасибо сердечное за тонкие замечания. Но что делать с «щоглой»? Нельзя же ведь: «рвет ветр… снасти упорные»; я уже так думал, да нехорошо это. А «щогла» превосходна и по смыслу, и как слово, но непонятно, юродива…
Я думал приехать числа приблизит<ельно> 16‑го, 17‑го или 18‑го… Если нужно, ускорю; только нужно ли? Уроков все равно было бы немного. А здесь — уединение сердца, как я выразился; библиотека под рукой. Не хочется мне очень–то спешить… Жаль, я не знаю семейных дат и пропустил Верушки нашей праздник2262. Сегодня утром написал стихи, кот<орые> не назвать ли «Вечная Память», или иначе2263? Вообще думай о заглавиях. Хорошо ли: «По бледным пажитям забвения» — как заглавие2264?
Спешу. Целую как люблю. — Люблю как [живу] дышу. Почта идет в 2 ч<аса>
Вяч.
Вечная Память.
Над смертью вечно торжествует,
В ком память вечная живет.
Любовь зовет, любовь предчует;
Кто не забыл, — не отдаёт.
Скиталец, в даль над зримой далью
Взор ясновидящий вперя,
Идет, утешенный печалью…
За ним — заря, пред ним — заря…
Кольцо и посох — две святыни —
Несет он верною рукой.
Лелеет пальма средь пустыни
Ночлега легкого покой…
Пальма — древнехристианский символ, часто изображ<аемый> в катакомбах, и, кажется, символ бессмертия.
Как думаешь: не написать ли Трубецкому? — упомянуть о телеграмме, благодаря, и упредить о моих рукописях (он разбирает бумаги Вл<адимира> С<оловьева>).
Не успел даже хорошо рассмотреть заглавный листок.
Не показывай заглавный листок всем и каждому, как от тебя можно ожидать.
[Дитя обожаемо<е>.]
Надеюсь, письмо не пропадет.
346. Зиновьева–Аннибал — Иванову 7/20 августа 1900. Копорье2265
7 Авг. 1900
Дорогой Славуня, у меня новостей нет, разве что вчера за завтраком Сережа и Вера взмолились идти на пруд большой в овраге купаться. Там большая глубина, поэтому возбудились разговоры… в конце концов образовалась торжественная процессия: Лиза, ее мать, бонны, все мальчики… всё это вместе с Настей и простынями и импровизованными костюма<ми> и детьми и мною отправилось к пруду и там была испробована смелость Сережи. На всех глазах ему пришлось с разбегу броситься с плота в холодную 13°-ную глубину и поплыть. Он вполне оправдал мои хвастовства о плаванье, нырял и шнырял посереди пруда без конца и заслужил похвалы взрослых и восхищение мальчиков. В остальном все игры по–прежнему. В данную минуту Сережа и Митя делают русскую диктовку с Соф<ьей> Семен<овной>, младшие оба сидят в моей спальне (я лежу), и я им диктую. Все постоянно спрашивают о твоем приезде. Сегодня 7 Авг<уста>. Уезжаем 24‑го — 17 дней осталось всего здесь. Имей это в виду. Имей в виду также, что я повезу их в Лондон, там с ними поживу несколько времени, покавсёналадится. Потом возьму Олю с Лилей и поеду в Ниццу и по дороге в Женеву, где рассчитываю встретить тебя. Значит, тыпослеКопорья будешь иметь время жить в Сестрорецке и пользоваться библиотекой2266. Рассчитай ине прозевайпожить с детьми: это глубокая радость. Ты получил мое письмо2267с разбором глупым твоих стихов. Целую нежно Марусю. Светлое дитя, до свидания.
Лидия.
347. Зиновьева–Аннибал — Иванову 11/24 августа 1900. Копорье2268
11 Авг. 1900.
Дорогой Славенька,
Два слова, почта уходит: Наташа Гольштейн родила сероглазого мальчика Алексея. Алекс<андра> Вас<ильевна> написала мне письмецо вчера. Ради Бога,тотчаспошли ей поздравления2269. Всё хорошо здесь. Только я валяюсь с удушьем <?>. Ну ничего, снесу… Дети целуют. Вера с восторж<енным> лицем сообщала, что видела во сне, что ты приехал. Я идьотично одевала <?>.
Твоя Лидия.
348. Иванов — Зиновьевой–Аннибал 11/24 августа 1900. Сестрорецк2270
Пятница утро.
Вчерашнее твое письмо2271очень опечалило и смутило меня, милая радость. Я уже собирался вскоре ехать к вам. Теперь же не знаю, что делать. Если вы не заедете в Петербург, должно выхлопотать паспорты заграничные теперь же. Я хотел непременно побывать с тобой в Петербурге у хорошего доктора. С одной стороны, от его отзыва будет зависеть решение о зимней нашей резиденции. Если он не воспротивится, то лучше всего ведь нам поселиться всем вместе близ Лондона. С другой стороны, не знаю я, кого спросить за границей о твоем здоровьи, а его состояние не объясняется одною беременностью и требует энергической заботы. Таким образом я как бы указываю тебе на необходимость приехать в Петербург. Но я не меньше тебя боюсь за утомление, которое тебе причинит эта остановка, — и не знаю просто, что делать. Конечно, в Петерб<урге> можно было бы ограничиться тебе визитом к доктору и визитом к Яковлевым, если они там, и остаться всего два дня. Но не знаю, не повредит ли тебе это. Что касается Кости, то приятно было бы узнать мнение русского хорошего врача — не очень–то я доверяю Бритиш–мэнам2272; но начинать его лечение здесь, конечно, невозможно, если даже это окажется нужным, так как дело это долгое. Подумаю еще — и, быть может, надумаю ехать в понедельник (— тогда извещу депешей) — может быть, нет. Да впрочем спешить пожалуй не очень теперь нужно приездом, т. к. во всяком случае выгадывается несколько дней, а здесь уже работа наладилась. Но если тебе лично хочется быть со мной и без меня худо, то вызови немедленно. Работать и там буду, наверно.
Я очень занят все эти дни, все время за письменным столом — за корректурами и приготовлением манускрипта, везде требуются неожиданные перемены, везде непредвиденные недосмотры. Я уже читал и отослал в корректуре всю «Райскую Мать»2273. Настроение — почти ипохондрическое; Маруся прямо спасительный аппарат в пучине меланхолии2274. За тебя боюсь и мучусь до боли. Работаю хорошо, но тоска томит. Целую тебя и детей
Твой В.2275
Насчет «мачты» хочу тебя успокоить2276. Разве решусь уничтожить ее без разрешения? Будет:
Гнет ветр неудержимый
Реи могутные.
Хорошо? «Могутный» — эпитет «плеч». Реи — что плечи. Хотел даже:
Гнет реи буйный ветр Могутно–раменные —
Да тяжело это.
Мачта с реями — символичны (крест).
Твой В.
Масса вариантов ждет твоей резолюции.
Обложку напрасно одобряешь: устрою лучше — увидишь сама.
Спасибо за новое письмецо дорогое2277. Все–таки Сережасвинит.Верушку целую2278.
349. Зиновьева–Аннибал — Иванову 26 октября / 8 ноября 1900. Петербург2279
Η Διος ημέρα.
Ηδυς εταίρε!
Ελαύνω αυριον εσπέρας ώραν ογδοαν. Περιβάλλω, στέργω τον χάρειν, φίλον ποιητήν.
ИНТЕРМЕДИЯ (IV)
Афины и Палестина 1901
Зиновьева–Аннибал — Замятниной Конец февраля / Начало марта 1901. Женева2280
Вечер. Среда
Добровольская2281нашла у Веры сильное малокровие и запретила безусловно учение в течение 14 дней, потом полегоньку. Тогда мы вместе решили, что наулучшее <так!> было бы Веру свезти в горы на недельку (т. к. 3 дня уж прошло) и так. образом соединить все интересы и ее подкрепить энергичнее. Едем в Гринденвальд2282<…>
Зиновьева–Аннибал — Замятниной 27 февраля / 12 марта 1901. Рим2283
<…> Мы остановились не только в той же гостинице, но в той же комнате, что и 6 лет тому назад. Мы были бесконечно счастливы, но вчера Вяч. на концерте Палестрины2284(где мы стояли) сломился и громко разрыдался, потом весь вечер рыдал дома, отказываясь от Греции, настаивая на том, чтобы ехать домой, желая лишь отречения в жизни. Он боится заздоровье Верыи из–за нее не имеет покоя. Пришлось отложить ночной выезд: он был совсем болен. Едем завтра утром прямо в Бриндизи, не заезжая в Пестум2285. <…>
Зиновьева–Аннибал — Замятниной 28 февраля / 13 марта 1901. В поезде Рим–Бриндизи2286
13 Марта 1901
Дорогая Маруся, только теперь, по дороге в Бриндизи, могу написать хоть два связные слова. Рим занимал и душу и тело до такого утомления, что становилось абсолютно невозможно не то чтосестьза письмо, носвязатьлогично две мысли <…>
В Риме мы нашли старую нашу гостиницу и даже комнату. Остались дольше, потому что я чувствовала такую глубокую усталость <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной 10/23 марта 1901. Афины2287
Адрес:
51, Rue de l`Académie Athènes Афины. 23/10 Марта 1901
<…> Наняли прекрасную комнату в греческой семье, на большую красивую улицу с двориком, со многими высокими (выше дома) кипарисами. С видом на синие горы и рядом с красивою романо–византийской церковью, тоже окруженной чудесными кипарисами. В комнате три окна, и она очень высока, чиста, как и весь дом, хотя всё просто и недорого. Утромвсегдавстаем в 7 1/2 или 8. Пока одна, я варю чай. Пьем. Вячеслав идет в Нем<ецкий> Археол<огический> Институт2288(рядом) до 12. Я, убравшись, спешу к роману, и если есть письмо, то оно отнимает целый день моего труда. Полна новыми и сильными замыслами — только бы исполнить. Здесь можно все самое глубокое до глубины понять и всю высоту духа почуять. Завтрак иногда готовлю дома, иногда, как вчера и как сегодня, заходим наскоро в ресторан и потом торопимся в Акрополь.
Вчера сидели с книгою об Акрополе и Театре Диониса2289и читали ее, прижавшись (от солнца) к стене с барельефами, граничащей сцену <так!> театра Диониса, на древних плитах. Вид из театра удивительный. Налево — строгий сине–серый каменный Гимет (длинная гора), прямо море широко расстилается за зеленой полоской Афин <1 нрзб>, направо тают мысы без конца, один дальше другого, и между ними еще и еще раз блистает узкой полосой море. Позади, после рядов мраморных сидений, расширившихся <?> полукругом вверх по холму с дикой, сухой травой — встает пурпуровая скала Акрополя, закрепленная кверху высокими серыми стенами древней кладки, и через них глядит Парфенон, впечатление которого ты так верно угадала: Гармоничная красота встает из его колонн, и посереди их строя зияет широкая рана, и архитравы разрушены, и тишина смерти. Словом, высшая трагедия смерти великого. С Акрополя вид ширится во весь круг горизонта. Являются многие горы синие гармоничные вдали, темные и сильные вблизи. Высится Парнас с его двумя вершинами2290.
Пришел В<ячеслав> и прервал.
Были весь день на Акрополе. Вот второй раз, что и твой портфель был там с нами, и Вячеслав так ужасно счастлив и постоянно восхищается, несмотря на довольно беспощадную тяжесть (потому что он наполнен книгами из Института). <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2291
13/26 III 1901
<…> Сегодня впервые не удалось пройти к Акрополю. Хотели вернуться рано писать письма, да и ветер местами <?> очень неприятный. Были в близком музее, где собраны великолепные сокровища. <…>
В. И. Иванов — М. М. Замятниной2292
Афины, 51, οδός ’Ακαδημίας 26/13 марта 1901
Дорогой друг, поздравляю вас, обнимаю заочно, желаю много доброго, много хорошего и радостного с новым, начинающимся годом жизни, но прежде всего желаю вам —найти себя самое,— следовательно, не блуждать более в поисках за настоящим делом и настоящею целью (это во–первых), а во–вторых найтисебякак дело и цель, нев других,но всебенайти их. Это самопознание и самообретение будут заключаться практически и непосредственно в постижении той истины, что бегство из Петербурга было для вас бегством от себя самой и отсвоегодела и попыткой найтив другихто, что человек должен находить в себе самом2293. Итак, думаю, что Вам должно молиться и приносить жертвы Deo Reduci, богу возвращающему. Да и наверно Вам в эту минуту хотелось бы вновь оказаться в Петербурге и не быть вдали от всего, что так знаменательно, так неожиданно там совершается. Осведомлены ли Вы как–нибудь? Ведь дела творятся небывалые. Убит несчастный Боголепов, отлучен от церкви Толстой, беспорядки (судя по здешним газетам) принимают грозный и страшный для России характер2294. Рабочие в союзе со студентами. Вторжение в собор, безобразное иконоборство…2295Вы сделали αγαθόν καί καλόν καί μεγαλοπρεπές έργον — доброе и прекрасное и великолепное дело, доставив вашим друзьям возможность увидеть и пережить прекраснейшее в их жизни. Теперь «ныне отпущаеши»… и вас ждетваше дело.Клянусь вам, я гораздо более гражданин, чем вы думаете. И если я считаю, чтомнелично лучше быть вдали для моего дела, я не думаю, что нравственно позволительно бросать общественное дело и то влияние, которое имеем самою принадлежностью нашею к общественному организму, самым присутствием нашим и нашим молчаливым мнением и свидетельством — для эпикурейской нирваны за рубежом. Censeo Petropolini esse redeundum. Думаю, что в Петербург должно возвратиться. Катон2296.
Благодарю Вас за письмо, милый сердцу друг, и огорчен чрезвычайно, что разочаровываю вас (обманываю ожидания ваши) этим письмом. ύαϰοδαίμον (злой демон) хотел, чтобы сегодня был вторник (день, у греков считающийся несчастным), да еще 13-ое число по здешнему (русскому) стилю. Нет мне сегодня удачи и нет возможности рассказать, как бывает блаженно мгновениями в Афинах, особенно когда возвращаемся после заката солнца с Акрополя и медлим перед Заппионом (откуда рисуется и силуэт Акрополя, и великолепные коринфские колонны Олимпиэйона с пальмами и кипарисами на сказочной дали гор и заливов, — а в небе просвечивают первые звезды и молодой месяц смотрит из синевы), — и душа словно полна и как–то прозрачно пьяна густым и сладким вином, незаметно ее упоившим в течение быстро промелькнувшего дня… Но я знал, когда брался за перо, что не выйдет ничего утешного и что нет сегодня корысти <?> для меня и не будет для друга. Потому простите горячо благодарного Вам
В.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2297
<…> У нас всё то же: Акрополь с утра и до заката, и там читаем его описания из книг нем<ецкого археологического> инстит<ута>, взятых с собой в твоей сумке. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2298
Дорогая Марусенька, это письмо очень удивит тебя и всех вас <сверху вписано:прошу прочитать Оле и детям тотчас>нежданно–счастливый случай дал нам возможность невероятного счастия: на корабле, отсылаемом «Кук’ом» с партией греч<еских> пилигримов мы едем на Страстную и день Светлого Воскресенья в Иерусалим. Вся поездка берет 2 недели2299, так что если тытотчасопустишьоткр<ытое>или короткое закр<ытое> письмо, то, быть может, дойдет. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2300
Александрия. 24 марта.
Дорогая Маруся, два слова с парохода Dakahlich <?>. Утром мы приехали в Александрию. Взяли экипаж, путеводимый арабом, кот<орый> с нами беседовал с одинаковой легкостью по–русски, английски, французски и все время детски весело хохотал, говоря нам «ты» и называя «другом». Александрия производит впечатление невиданного сна: раскрывается Новый мир и ширит душу безгранично, скажу — страшно. <…>
В. И. Иванов — М. М. Замятниной2301
Св. Город, 6 Апр.
Дорогой друг, мы невыносимо стосковались, не имея так долго писем от вас и из Лондона. Но и в будущем все — неизвестно, и нельзя рассчитать никаких сроков. Карантин против чумы, наложенный на суда, идущие из Александрии, прервал и перепутал все рейсы. Никто не знает, когда пройдет какой пароход. Мы не пишем потому, что напрягаемся, как никогда, б<ыть> м<ожет>, еще не напрягались à la longue2302; и не имеем буквально ни минуты свободной. Вероятно, поедем завтра на лошадях верхом в Назарет и оттуда через Haifa в Яффу, не возвращаясь в Иерусалим, — путешествие обещает быть крайне трудным и утомительным2303. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2304
4 Мая. Гора Кармил.
Дорогая Марусенька, давно теперь ты не получала вестей. Это оттого, что мы бродили по дебрям вне всякой цивилизации и к тому прибавился карантин от Александрийской чумы: вследствие него прекратилось пароходство в небольших портах, а существующее еще перепуталось и замедлилось. Но и были бы случаи почтовые, вряд ли мы нашли бы силы и время для писем. Таких странствий еще мы не совершали никогда. Напряжение тела и души достигло такой степени, что не испытавший вряд ли может себе представить. Со дня приезда в Иерусалим и до Понедельника прошлого, т. е. 3 недели, мы почти не спали и не имели мгновенья, чтобы остановиться. В течение 7 дней мы ездили верхом и по 40, 30 и 45 верст в сутки по отчаянным часто дорогам с горы на гору. У Вячеслава была ужасная лошадь, и она два раза упала под ним прямо как подкошенная. Однажды спортила <так!> ему колена, а во второй раз ударила его головой со всей силы об острые камни, т<ак> что кровь лилась из виска и вздулась страшная опухоль. Это случилось за много верст от всякого города, в пустыне, в палящую жару. Пришлось облить голову водой и ехать дальше, переменившись лошадьми с проводником, арабом, ни слова не говорящим на ином языке, кроме «хорошо». Тяжелые я пережила часы страха, ужаса. Благодаря Богу, когда через двое суток добрались до Назарета, доктор сказал, что рана не затронула мозг и все сошло благополучно. И вот, несмотря на страх, боль и утомление, вряд ли и даже наверное не было высшего счастия в нашей жизни, чем эти три недели в Палестине. Мы посетили дорогой сюда колодезь Якова, где беседовал Христос с Самаритянкой, были в Назарете, где Он рос в прекрасном городке на склоне гор, проезжали по долине Эгдралонской, где стоит гора Фавор высоким куполом, где тучные поля одевают красную бархатистую почву и голубые горы мягко граничут <?> ее от моря, и на всем многоверстном протяжении вся она исхожена Его ногами, как и весь наш путь от Иерусалима… Ездили по священным местам Генизаретск<ого> озера и от Тивериады в Капернаум на лодке и даже бурю испытали внезапную. Проехали близ горы Нагорной проповеди и горы Свержения, где враги хотели сбросить Его. Теперь в ожидании парохода несколько дней провели на горе Кармиле в Сирии, горе пророка Илии, где все полно силы <?> и бесконечной красоты, красная плодородная земля и белые скалы, и море несказанной синевы и могучие хребты гор <?> <…>
Пробрались в Яффу: сейчас едем дальше. Не устоим не проехать на 6, 7 дней в Каир: тогда Восток будет полнее в душе2305. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2306
Афины (не верю). 21 Мая 1901.
Дорогая Марусенька, вчера в 5 час. вечера приехал наш пароход в «синюю гавань Пирея», как ты ее назвала. Сели в коляску и по мирно прекрасной долине Афинской (мир, прерываемый глубоко трагическим холмом Акрополя) прикатили в свою «палатку», т. е. комнатку, уже до отъезда приговоренную нами в немец<кой> семье. До сего часу еще не верится счастию возвращения, и обоим нам со странною ясностью чудится, что мы уходили из жизни эти последние 6, 7 нежданных и страшных недель, и теперь вновь будем жить, словно воскресаем из какого–то непонятного состояния de l’au-delà2307. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2308
Афины. 14/27 Мая 1901.
<…> Мы здесь совсем очумели, т. е. я, впрочем, оба. Мой романный мусор валяется на столе возле моего дивана. На диване я провожу день за днем. С 9-ти до 12-ти и после завтрака снова до 7‑ми. Потом обедать, потом спать, как ключ ко дну. Подумай, вчера насильно пошла на Акрополь, а сегодня уговорила–таки Вячеслава пройти одному с чисто археологическим интересом, т. е. так я ему приказала. Но так как он еще ушел и я должна через 1/2 часа выйти ему навстречу, чтобы потом обедать (теперь 6 3/4), то не знаю еще,какон гулял. Вот вижу золотистый Ликабет над окном и потому думаю, что он теперь смотрит закат солнца или с Нике, или из Эрекгэона. Или же уже спустился и с соседнего холма Мусэона, или Пникса, или Ареопага глядит, как ползет золото и красная медь вверх по Одеону, по пурпуровым утесам Акрополя, по мрамору Пропилеи, Никэ, Парфенона и Эрекгэона, и тухнет, и все синеет меловою бледностью… Вчера только ввиду Акрополя я вполне ощутительно поверила, что я в Афинах. <…> Я очень боюсь за лихорадку. Она далеко не оставляет В<ячеслава> в покое, и я боюсь. То же было и в Палестине. <…> Будем ждать письмо, через часок придет (найдем после обеда в нашей славной греческой траттории с садиком, где обедаем, сидя под молодыми серебристыми тополями с замшевым широким листом).
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2309
20 Июня 1901
<…> Я хотела сегодня уже выехать, чтобы приехать сюрпризом, но сердце упало бросить отшельника несколькими днями раньше, и есть еще дела: надо его всего привести в порядок и тысячи мелочей купить…. Ему ужасно тяжело.. до слез. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2310
9/22 Июня 1901
<…> Милая, какой я ужас пережила в тот вечер, когда писала тебе прошлое письмо: ведь Вяч<еслав> был страшно болен: весь в высоком жару, подозрительно кашлял и т. д. Только к вечеру в Среду пришел доктор, и еще не знаю наверное, не тиф ли, но уже кашель прошел, и теперь оказывается, что это не то инфлюэнция, не то обостренное что–то в желудке, хотя никаких кишечных расстройств нет. Он уже два дня без жару, но слаб совершенно и лежит. Кормлю его исключительно бульоном и молоком, и только сегодня пополам в два приема одно яичко сварила ему, две чайн<ые> ложечки манной каши с леденцом на спирт<овой> лампочке. Он очень кроток и терпелив. Впрочем, он все время в Греции и в Палестине совсем другой, чем был, и мы никогда, можно сказать, не ссоримся. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2311
Вторник <25 июня?> веч. 1901
<…> Милая, по поводу святости зачатия (твои размышления о весенних завязях и дыхании Земли) мы оба говорили с Вяч<еславом> — свята природа, ибо не знает вины. Поскольку он — природа, должна бы быть святою завязь и в человеке, но, увы, человекгрешен,и во всем мироздании он один не свят, и мы, люди, не свято зачинаем, но к святости возгораемся, правда и зовем преображением.
Вот тоже грустное известие: Шв<арсалон> <женился> на молоденькой девушке. Увы, не свято зачатие от этой грязи. Ведь прежде всего он грязен.
О нас что писать: всё то же. Никуда еще не собрались, и даже на Акрополе не были дней 10. Были только в Колонне, а то дома. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2312
17 Июля
Дорогая Марусенька, только что узнала, что Вячеслав, наконец, решился сообщить тебе о своем решении. Все эти последние недели оно тяготит на нас, и всё еще мы боялись говорить о нем как об окончательном. Мне очень жаль тебя, дорогая, и очень тяжело приносить своим приездом домой, так сказать, горькое разочарование. Но если ты глубже вдумаешься в дело, то удивишься, почему сама давно не нападала на эту мысль. Вот годы, и, собственно, с тех пор, как мы соединились с В., что он благодаря особым тяжелым обстоятельствам нашей семьи принужден был жертвовать интересами своей науки, работая с детьми и ютясь по глухим уголкам Италии. В короткий срок Лондонской жизни он жадно бросился на работу, но смерть и болезнь в семье и его собственная всё прервали. Женева решительно не годится для серьезнойученойработы. Здесь воскрес в нем ученый, на которого, бывало, глядели с ожиданием Моммзен, и Гиршфельд, и Крумбахер, и Виноградов, и Гревс, и еще, и еще многие. Он весь ушел в свою тэму, и здесь, в Афинах,впервыенаука примирилась и вступила в союз любовный с поэзией. И здесь климат дает ему небывалые рабочие силы, и тишина, и одиночество — сосредоточенность всего существа. Словом, сердце болит, но ясность выгод Афин и указания самой Судьбы на это решение так велики, что колебаний почти не было с самого зарождения у меня этой мысли. Была — лишь слабость: ухало наше сердце, как при морской болезни. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2313
Дорогие Маруся, Вера и Костя,
Как мне больно огорчать вас письмом вместо приезда, вы сами поймете. Но что делать человеку против воли судьбы? Вячеслав хотя чувствует себя не слишком дурно, но горит сильно уже 4‑й день. Ждала до понедельника <?> утром своим решением, но сегодня с утра 39°. Никаких дурных признаков нет иных. Думаю, что это повторение influenza, но как покинуть больного на чужих людей. Сегодня придет доктор, хотя, конечно, ничего не сделает. Надо время и осторожность.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2314
29 Июля. Вторник.
Дорогие дети и Маруся.
<…> Не надо слишком тревожиться за Вячеслава, но всё–таки должна сообщить, что у него тиф. Эта болезнь, как Маруся вам объяснит, не очень опасная теперь, когда умеют ее хорошо лечить, но надо очень много внимания и заботы. Притом у Вячеслава очень высокая температура (всё около 40, то пониже, то повыше), и я его оборачиваю по несколько раз в день в простыню, намоченную ледяной водой. Он до сегодняшнего дня был бодр, только сегодня замаялся порядочно, оттого что нервы от жара возбуждены, и он почти не спит. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2315
Дорогие.
Еще всё ничего не движется. Температура то пониже, то повышепо утрам(в общем всё–таки на малость ниже). Зато днем вырывается вихрем из–под действия порошков lactohhenini <?>2316(резко понижающие) и взрывается на 40–40,2. Сна почти нет. Ночь хуже дня, день страшит хуже ночи. Одно: никаких сомнений, и тиф сильный, злостный, протекает в очень чистом виде. Надо видеть, до чего он добр, и терпелив, и кроток! Совсем слабый, так что с боку на бок не может повернуться, лежит и дышит, как бы версту бежавши в гору, и мечется весь, а всё ищет меня глазами и никогда ничего кроме любовного слова не имеет, и едва полегчает и освежится мысль, сейчас весь озабочен, чтобы я спала, и хорошо ли мне на моей гнусной постели (полной клопов и без подушки), чего он, конечно, не знает. <…> Никогда не переживала таких дней. Словно не живу, и ни сна, ни пищи не надо. Как ночь, так на него находит страх. Поспит не больше получасу и зовет меня испуганно, но всегда ласково: «Приди, сядь ко мне.. что случилось, объясни мне, что случилось!» Вот я объясняю: «Ты заснул, я потушила свечу, тоже спала, теперь ты проснулся, скоро рассвет.. будет хорошо, теперь дреми…» И так долго, пока затихнет, и опять сначала. Словом, оба мы вне жизни. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Μ.Μ. Замятниной2317
Преображение Господне
В эту болезнь, дорогие, я увидала впервые до последней глубины его душу и узнала, что недостатки его, когда–либо проявлявшиеся в его жизни, как облака, проплывают над вечной синевой небес, прекрасной, безмятежной, чистой. Кроме того, я поняла по отношению к себе, что он меня ввел в жизни высокого идеала, т. е. горения и стремления к идеала <так!>, он указал мне путь Веры, он создал мое лучшее я, через него Бог призвал меня служить Ему по мере слабых моих сил. И узнав всё это, я ждала ежеминутно какой–либо роковой поворот ужасной болезни, уносящей здесь столько жертв. Столько муки яникогдаеще не принимала от Бога, но на то Его святая воля. <…> два дня: Четверг, Пятница и Субботаутробыли со слабой температурой (писала), но с Субботы она снова вскочила, и вчера много часов стояла на 40,4! и это несмотря на частые ледяные омовения! Оказалось, что воспалилась вена левой ноги, начиная с бедра. Пока боль латентная, слабая, дай Христос, чтобы не усилилась. Боль была бы жестокой мукой этому истощенному организму. Сегодня28‑йдень сильн<ого> жару, и доктор говорит: «Еще неделька!» <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — Μ.Μ. Замятниной2318
Афины. 21 Авг. 1901
<…> Вячеслав вчера сказал мне: «Она увидит, как ее будут любить». И после твоего письма он впервые сказал: «Да, я теперь верю, что она найдет больше счастия здесь, чем в прежней своей жизни, да и изменилось так всё в прежней жизни». Наконец Вяч<еслав> успокоился за тебя и только заботится о том, чтобы ты почувствовала всю любовь нашу к тебе. Кстати, сегодня еще ночью он внезапно (мы только что попили чай с молоком и вновь улеглись) сказал: «Напиши Марусе, чтобы теперь–то там непременно она оклеила свою комнату темными обоями. Выписала свои картины. Повесила бы все имеющиеся и устроила бы комнату как на курсах, чтобы мы могли, как тогда, в России, к ней приходить в ее комнату». <…>
Сегодня 43‑й день!2319Но головой он хорош, и доктор рекомендовал легкое чтение понемногу, и что я читаю?Сборник пришел в корректурах весь напечатанныйс предисловием2320Я скрыла от него, пока он был в сильн<ом> жару, но когда он стал третьего дня тревожиться о судьбе корректур, то призналась, что они здесь, и онтакрасцвел,такбыл счастлив. Вчера они весь день лежали рядом с ним. Он едва проглядывал их, вернее, поглядывал на них, щупал их и был глубоко счастлив. За хорошее, очень спокойное поведение я обещаю ему к вечеру почитать стихи, и он заслужил, и вчера с восторгом я читала ему несколько из его высоких, духовных и глубоко художественных стихотворений, и сама почувствовала, что имела бы глубокое утешение на самое ужасное страдание в них… <…> Его сборник и прекрасен и спасителен для многих душ. Это я знаю. Все окончено в нем задуманное им, и еще больше. Он был невероятно продуктивен именно до болезни… Он просит тебя прислать тотчас ему от дедушкиВест<ник> Евр<опы>№ 9за 1900 г., где статья Трубецк<ого> о Соловьеве2321. Также написать, кому знаешь и как только можно будет, прошение: купить и выслать сюда самое полное и вместе самое дешевое (лучше всего Никольского издание)2322изданиеФета2323.Также прислать тотчас«Vita Nova»Dante: она в одном из томов, кажется, в 1‑м«Opere minori»Dante. Кажется, таких томов 3, и они должны были прийти с книгами от Шон’а. Если не найдешь, есть маленькая желто–красная книжечка немецкого Reclam издания: Neues Leben. Dante2324.
Среда утро. Ночь была хороша. Утром 37,1. Голова свежа. Он очень разумен и умеетнеутомляться. Он просит выслать1экземпляр корректур,обаэкземпляра (если послано два) примечаний (и рукопись их) и заглавный лист. Тебе он велит сохранить для чтения / экземпляр корректур и все гранки <неск сл. нрзб>, чтобы ты могла на свободе почитать стихи. Но его огорчают опечатки, порою искажающие смысл и звук. На стр.147‑й, напр., пропущен целый стих: читай после: «надежд среброликих», —«Элизий бледных».Или в пьесе <?> Laeta 2‑й чит.: «Виргилиева лавра»2325. Ну, разберешься как знаешь. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2326
Дорогая Марусенька, пишу на почте, хотя и дома писала, но забыла письмецо. Вчера опять был страшный день, поднялась температура и другие были признаки, меня повергшие в ужас. Но тревога оказалась фальшивою. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2327
Пятница день
<…> Дорогая Маруся, я принуждена была обегать Афинские книжные лавки и купить «Vita Nuova» Dante, о которой день и ночь вздыхал Вячеслав, страшась за судьбу своего сонета, где требовалась проверка трех слов, взятых на память из этой книги2328. Ни коррекгуры, ни «Vita Nuova» не пришли с прошлою почтою. Так поступать <…> я не считала тебя способной. <…>
О болезни что сказать? всё то же. Доктор в утешение сказал, что бывает «замедляющийся тиф», кот<орый> длится и 100 дней. Сегодня60‑йдень, и температура была в 2 часа дня38! <…>
Затем вот поручения Вячеслава: 1) через кого ты выписала «Вест<ник> Евр<опы>» и кому его пришлют, нам или тебе? От его прихода зависит вторая и окончательн<ая> отправка корректур, т. е.выход книги,которых мы ожидаем на днях из типографии. 2) мы очень просим прислать Розанова и Мережковского, кот<орых> ты давно выписала, 3) просит устроиться насчет «Нов<ого> Врем<ени>»2329. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2330
Афины, 29-ого Сент. 1901
<…> Вчера был 4 й день, что он вставал. Но после обеда, т. е. часа в 3, он лег опять, в ожидании доктора, потому что нас тревожил неприятный вид распухшей ноги, вернее, отекшей до потери всякой формы у ступни. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2331
5/18 Окт. 1901
<…> в ту же субботу надо было мне идти к консулу русскому, чтобы спрашивать у него совета, а вернее — разъяснений, как нам быть.
Давнишние приставания и неприятные притеснения наших хозяев разрешились наконец колоссальным взрывом. Они сначала потребовали восстановления одного матраса и одеяла и плату за чистку остальных вещей и дезинфекцию комнату <так!>, потом потребовали возобновление всех вещей и окраски комнаты и ватерклозета и, наконец, кроме этого всего, вознаграждение за4 месяцаза комнаты, якобы не сданные из–за болезни нашей, и всего около 1500 драхм. <…> Когда мы заявили, что на некоторую уплату согласны, о размере которой можно потолковать, но подобный счет платить не станем, то они прислали нам повестку в суд по гражданским делам!! Итак, когда выберемся, неизвестно, ибо неизвестно, не окажемся ли в тюрьме! Вот–то хорошо будет для нашей литературы: писать будет удобно и спокойно! Завтра иду к консулу за ответом, который он обещал дать, поговорив с адвокатом. Думаю, что всё требование идиотская, бесправная, немецкая наглость. Но какая гадостная проза, как надоедно. Вячеслав говорит, что фамилия наших хозяев Kloebe есть множественное число от русского Клоп. Der Klop — die Kloebe1. Он гуляет немного и вообще посильнее, ест хорошо, часто раз в день ходит в ресторан наш милый, где у нас большой друг лакей. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2332
17/30. Х.1901
<…> Вячеслав теперь как–то слабее телом и устал мыслью, чем был непосредственно после болезни. Он ничего не делает, ни одной строчки не читает, мало даже говорит, только моим романом интересуется живо и помогает мне много. Он целых 2 недели или даже больше мучился зубными невралгиями: очень тяжело было. <…> Живем мы так: обыкновенно утром уходим гулять на Запион: прекрасное возвышенное место на краю Афин, откуда вид на море, Акрополь и все горы. Там бродим по садам со скамеечки на скамеечку и беседуем. К 12 идем завтракать, после чего возвращаемся домой, и я пишу роман, так что ничего не успеваю другого, с жадностью, а он или бродит по комнате (часто с сильною зубною болью), или лежит молча, или слушает и советует мне. Время от времени кормлю его, а к 7 1/2 часам готовлю ужин. В 9 ч. уже ложимся и раньше 10-ти тушим свет. Сутяжные дела так: хозяева на переговоры не идут; т. к. дело в суд назначено через несколько недель, то мы пойдем к консулу и попросим его принять от нас некоторый залог (деньги из Рима уже выписаны сюда) и устроим, чтобы нас выпустили без затруднения.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2333
По поводу знаменитой кляузы в суде: писал Вячеслав тончайший разбор ее на 6 страницах на изысканнейшем немецком языке, и сын хозяйки (очень почтенный немец) отвечал подробным ученым трактатом о бациллах с английскими цитатами. Ни с места две недели! Пошли бабы да поругались хорошенько сначала, с хорошею бранью я предложила 150 др. вместо 1500! Потом объявила, что уедем, ничего не заплатив, и сегодня уже старушенка просит всего3002334др<ахм>по и го не получит2335. Но беда в том, что Вяч<еслав> очень скверный: слаб, вял непонятно. Едва бродит, никакого усилия воли и мысли не переносит <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2336
Четверг вечер
Вот второй вечер, что мы проводим в новом жилище. Наш домик расположен на самом высоком месте в Афинах, и он занимает один самый высший кусочек земли во всем городе. Он уже не имеет адреса «на улице», а «над улицей». Итак, мы живем «Audessus de la rue Deinokrate», но так как такой адрес не совсем приличен для людей, разве для птицы или летучей мыши, то лучше писать на имя нашего домохозяина. Кстати, это имя «Ангел»! Вячеслав написал адрес, но фамилию хозяина не совсем верно: Monsieur Angelo Gónimos. Он будет приносить нам письма. Он оптик, он куафер, он по смыслу фамилии плодоносный, рождающий (γοήιμος или γονιός2337), значит, можно иметь зрения, быть в красе бороды и волос и приносить богатую жатву под его кровом, где и уют, и хлеб насущный имеем. Домик лепится на склоне Ликабетта.Надним гора вздымается безумным утесом, где наверху белеет церковь Св. Георгия, старая и прекрасная святыня, маленькая и священная в «лепоте» икон. Рядом с ним начинается сосновый лес — <2 нрзб> по красно–бурым кручам, поросшим кактусами и агавами.Подним расстилается город, Акрополь, Омалтеон <?> со своими янтарными, величественными колоннами, Мусеион — храм <?> Диониса и муз, Ареопаг со страшной расщелиной Евменид.
Море синее, и хрустальные берега с их горами, и гордый Саламин <?> и Эгина роскошная, и мысы, и еще острова, всё в хрустальной синеве и аттические горы вокруг: прямо почти напротив домика прекрасный долгий Гимет, всегда пурпуровый на закате; в лиловом тумане днем <?>, как небо звездной ночи, и Пентеликон <?> дальше налево и не описать, не перечислить. Серьезная, строгая и гармоничная красота Аттики охватывает нас отсюда во всякое любое мгновение нашей жизни, и льется солнечное тепло, и воздух живит с моря, и с гор, и от сосен. Комнатка невелика, келлейка <так!>: белые стены, изящно расписанный очень невысокий потолок, несколько прекрасных видов повешены. Ковры покрывают весь пол, постель, три стола и маленький диванчик, все скромно, но чисто, тепло, уютно. Тишина, тикают большие часы над дверью, висит большой крест из цветов над постелью, несутся далекие звуки снизу, замирая мягко. На бюро разложены дорогие его сердцу книги… До института археол<огического> 20 мин. ходьбы2338. <…>
К завтраку сошла в ресторан, где встретилась с В<ячеславом>, позавтракали и всё рассчитывали, который пароход придет вовремя до Сережиного приезда домой <…> Пришли на гору, захватили книги и вышли в пиннету <так!>. Сидим под пиннией — <так!>: В<ячеслав> читает миф о Дионисе, я имею книгу Loti2339, (очевидно!) пишу тебе. Сверху только что доносились тягучие звуки греческой службы, слышны: кириэ Эллейсон! и θеос!2340Теперь кончилось Богослужение, и видим: тянутся на утес Ликавитта <так!> русские матросики. Здесь стоит 7 кораблей наших. На Акрополе долго беседовали с ними. Есть Амур, Енисей, Варяг, Николай и т. д. В нашей комнате наш милый хозяин вешает занавески, совсем копия занавесей красных нашей гостиной. <…> Хозяйка простая, славная. Ожидает дитя на днях. С нею живо научилась бы по–гречески. И то болтаю постоянно — и в 2, 3 недели надеюсь получить толчек вперед. До сих пор почти не было случая. <…> Вход к нам: через порог и дверь во дворик узенький: налево сейчас круглый колодез <так!>, где я по вечерам черпаю колесом ведро свежей горной воды. Затем стенка с цветами и 3 ступеньки на терраску повыше, здесь направо дверь прямо в нашу комнату. В ней окна небольшие и стены толстенные — совсем монастырская келлия <так!>. Дальше новая стена с южными цветами и зеленью и опять 3 ступеньки и еще стена и ступеньки и оттуда с 4‑й терраски лесенька в задний поперечный домик (потому что вдоль террасок и налево и направо двери как в помпейских домах в каждую комнату или кухоньку отдельно). Так как занялась анекдотами, то заодно о Лионарди, нашем ресторанном лакее. Он считает себя пророком погоды и всегда предсказывает, но не всегда удачно. С виду он толстый и тяжелый и вместе ловкий, как молодой медведь, обладает и его грацией, и когда ходит — доски трясутся, красив и весел, с карими добродушными славными глазами и совсем детским смехом и шутками. Но описать не могу достаточно хорошо, потому что он неописуем, такой ангел…. Он на днях говорит мне, когда у В<ячеслава> не хватило денег расплатиться: «Ты плати по утрам, а он по вечерам пусть платит!» Ему 23 года и его всегда хочется сначала хлопнуть зараз по обеим щекам толстым, потом расцеловать. Другой лакей Гревс, т. е. мы его так называем, très distingué, но дионисичного склада души (в отличие от кисло–слезливого прототипа своего), особенно когда дело идет о дифирамбах греческим гликисмам (пирожным), которые действительно хороши. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2341
10/3 ноя.
<…> У нас здесь ужасные события: греки с ума сошли из–за перевода на новогреч<еский> язык Евангелия, предпринятый <так!> по инициативе королевы. И устроили трагикомическую революцию с славянофобскими криками, и кончилось тем, что убили 8 чел<овек>! и ранили еще многих2342. <…>
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2343
30 ноября. Суб. утро.
<…> Вячеслав как раз уходил в библиотеку, чтобы узнать о лекции Dörpfeld’a на Акрополе о Пропилеях. Эта первая лекция должна была состояться сегодня в 2 часа. Но после теплого, летнего дождя в течение вчерашнего дня сегодня встретил нас Гимет запорошенный снегом, и из–за его стены пришли холодные тучи, посыпающие и нас льдистым дождем. Верно не будет лекции. Но Вяч<еслав> спешит вниз, чтобы застать, кого надо, чтобы спросить <…>
Да, Марусинька, много есть за и много против оставления Вяч<еслава> здесь. Но прежде всего надо сказать себе, что уезжать теперь из Греции, когда начинается ее археологическая жизнь в ученых лекциях и поездках, было бы просто насмешкой над этим, столь, внешним образом, неудачным путешествием. Домой ему хочется, конечно, до глубокой тоски, разлука со мною страшит его и делает его чрезмерно нервным, но что же делать, такова жизнь, таков долг, ею налагаемый, посколько мы по доброй совести сумели различить его. Теперь я смотрю за ним, чтобы он не переутомлялся. <…> Вот что, кстати. Устройся, ради Бога, как можешь скорее с пересылкой от мамы «Нов<ого> Вр<емени>» и пересылай его Вячеславу раз или два в неделю. <…> Лекция была: Вяч<еслав> вернулся на гору сказать это. Спешно позавтракал <…> и побежал на Акрополь: Бешеный холод, сев<ерный> ветер. Но часа два слушали в гурьбе археологов разных наций, и только о нижней части Пропилей2344. Вяч<есла>ву, конечно, незаменимы Афины. Вся атмосфера полна науки. Пришел домой уже в темноту. <…>
В. И. Иванов и Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2345
День был без числа. Пятница.
<…>О нас что? Вяч<еслав> еще пухнет, т. е. его нога отекает, и под глазами утром мешки, но сильнее в общем и plein de zèle2346, который об меня est coupé court2347. Однако уже на 2‑х лекциях был: по Акрополю и по чтению надписей, и завтра опять в Акрополь. Для науки он оживает, но мучается всякими сомнениями еще. Трудно ему после тяжкого перерыва в науку вступать и такую огромную задачу оглядывать. Да и сил еще душевных мало: настроение не вполне здоровое. Через 9 дней еду. <…>
Дорогой друг, brava, brava!2348Какой нас с вами пожар охватил научный!2349Травленые мы волки! Старые боевые кони! Услышали трубу и ринулись в бой! Вы на лекции — и я на лекции! Вы на «упражнения» — и я на «упражнения» (камни читать в Музее). Bravi оба! Решительно, старость наилучшее время, как говорит Цицерон, много учившийся в старости. Катон старший начал учиться по–гречески — кажется, 80 лет от роду. Через 35 лет мы с вами вместе примемся за Санскрит2350. Сегодня вечером подсчитывал итоги прожитых лет и нашел, что научно бездействую 5 лет с половиной, за вычетом недель (плодотворных) в милом нашем Reading Room. Поэтому научный возраст мой определяется формулой η — 5 1/2 (где η — число лет жизни). Утешаюсь, как видите. Потому что имею ощущение, будто проснулся и не знаю, сколько времени и отчего же столько спал. Обнимаю. В. Ученые дураки. Обнимаю. Л.
Л. Д. Зиновьева–Аннибал — М. М. Замятниной2351
А вот еще мой совет, Маруся: не бить Костю, если можешь это выдержать: ему10‑йгод! Ты раньше не стала бы бить, но думаешь, что следуешь за Вячеславом. Но угнаться за Вячеславом нельзя, он вечно иной, хотя всегдаискренивесьпоэтому действует всегда на людей цельно. Но сегодня он иной, чем вчера, и завтра — чем сегодня, и частно <так!> в данном случае я уверена за него, что он никогда пальцем не тронет двух младших…

