Как я счастлив, что «Раненый Пастушок» переведен на русский — такой глубокий, поэтичный и прекрасный язык!
Я написал эту книгу, когда пас овец в горах, живя наедине с Богом. И когда, подобно песне, она вырвалась наконец из моей груди, у меня и в мыслях не было, что когда–нибудь «Пастушок» обойдет весь мир, будет принят множеством молодых людей, выйдет навстречу юным сердцам, пребывающим в отчаянии, гибнущим в величайшей пустыне мира, забывшего о Боге, утратившим вкус жизни, ибо никто не указал им дорогу к живому Источнику Радости.
Я говорю тебе, взявшему эту книгу в руки:
Позволь совершиться этой встрече, разреши посетить тебя, разреши тебя любить. Не бойся! Просто — разреши! Я предаю тебя в руки Той, кого Серафим Саровский с бесконечной нежностью называл «Радость всех радостей»!
Даниэль–Анж
Если ты больше ничего не значишь для других,
ничего не значишь для себя самого,
Если жизнь твоя — лишь пустой звук,
сотканный из блужданий, падений и пропастей,
Если так, то она для тебя — эта книга, говорящая лишь одно:
тебя любят.
Даже если ты сам этого не знаешь…
Позволь прийти к тебе Тому Одному,
Кто никогда не оставит тебя одного!
Не проглатывай ее, как роман. Не пролистывай, как будто она всего лишь художественный вымысел.
Книга эта — ни то, ни другое. В ней говорится о подлинных реальностях двух взаимопроникающих планов твоего бытия.
1. О реальности видимой повседневной жизни, описанной резко и объективно. Рассказанное здесь было мною самим видено, слышано, пережито. Не выдумано, не преувеличено.
Тот, от чьего лица ведется повествование — молодой человек 80–х годов нашего века, если сам и не существует, то во всяком случае говорит о том, о чем сотни юношей и девушек — вполне живых и реальных — мне писали, что поверяли мне из своей собственной жизни. Каждую страницу, каждое событие могли бы узнать и подписать Шанталь, Мюриэль, Ив, Марк и многие другие… Изменены лишь названия мест и имена действующих лиц.
2. О реальности жизни духовной, не менее повседневной и объективной, которая переведена здесь на образно–поэтический язык, ибо лишь он способен выразить невыразимое. И здесь тоже все основано на личном опыте, многими пережитом раньше и переживаемом сегодня, и — кто знает, не станет ли этот опыт завтра ТВОИМ?
Именно эта, подлинная и вечная реальность, является здесь главной: лишь она не ограничивается пространством, не разрушается временем, не обесценивается привычкой. Она пребывает и пребудет вечно. Она есть.
Эта «вторая» реальность изменяет «первую», наделяя ее смыслом и возвышая. Невидимая глазам нашего тела, она являет себя через конкретные свидетельства реально, ощутимо изменившихся жизней, освещенных этим новым светом.
Это как радиоволны: они невидимы, неощутимы, неслышимы и воспринимаются лишь специальным прибором. Прибор же, воспринимающий то, о чем я сейчас говорю — это глаза нашего сердца, видящие невидимое, главное для любой человеческой жизни, то, что не должно прозябать на задворках нашего бытия. Приобщаясь к жизни духа, мы не «витаем в облаках», не «валяем дурака», у нас не «едет крыша». Напротив: мы пускаем корни в то, что реальней всего. Духовный опыт подобен атмосфере: ее саму ты не видишь, но что бы ты увидел без нее? Да ничего! Ты просто задохнулся бы!
Материя и дух. Тело и душа. Видимое и невидимое. Земля и Небо… Эти реальности не образуют двух разных миров: соседствующих или бесконечно далеких друг от друга, связанных между собой или взаимоисключающих. Нет, они принадлежат одному и тому же миру, как твои сердце и разум — это ведь не две разные, да к тому же враждующие между собой, стороны, но две нераздельные части тебя самого. И это не лицевая и изнаночная стороны, а скорее матрешка — одно в другом: внутренняя жизнь — не что иное, как «внутренность жизни».
Итак, единственное, к чему стремится эта книга — обратить твои глаза к тому Взгляду, чей свет наполнит Жизнью[1] твою жизнь, смыслом — твое существование, позволит сердцу твоему не остывать, а улыбке — дарить надежду.
Даниэлъ–Анж
Новочудье, 1 января, час ночи.
Христиану. Привет, старик!
В этот первый час Нового года я хочу рассказать тебе о том, что приключилось со мной за последние дни. Невероятные вещи! Ты просто не узнал бы меня, если бы увидел. С нуля, на котором я был, неожиданно началась совершенно новая, абсолютно иная жизнь! Извини, если письмо получится длинное: в такой истории, как эта, важна каждая деталь.
Итак…
Восемь дней тому назад, в канун Рождества, несколько долгих часов я шагал под проливным дождем. Когда, промокнув до костей, я наконец добрался до Пепелищенска, была уже почти ночь. Прохожие деловым шагом спешили по домам с руками, полными подарков. Мне — ни взгляда, ни улыбки! Несусь на почту, пока еще открыто. Сильвия! Как же мне ее не хватает! Дал ей свой адрес «до востребования». Написала? Или забыла обо мне? Уф! Письмо! Это она! Прочту на свежую голову — сейчас не в состоянии.
Ну, а сейчас–то что делать? Впереди вся ночь, да еще самая длинная в году! Подумать только, мальчишкой я мечтал о том, чтобы эта ночь длилась бесконечно, а теперь… Так что же делать с «моей» ночью, как убить «мое» время? В кино, что ли, сходить? Посмотреть какие–нибудь отпадные приключения, сбежав от собственных злоключений часика на два?
Гляжу на афиши: «Смерть любви»… «Любовь к смерти»… «Демон» (Ну и демон — во всю афишу! Отталкивающая рожа… и в то же время — притягивает!) И ничего другого! Три кинотеатра — и везде одно и то же!
Впрочем, нет: вон там Безумный Макс целится в тебя из пистолета. Снизу подпись: «Когда насилие охватит мир, молитесь, чтобы Он пришел». Кто «Он»? Чуть дальше — живот беременной женщины, рука на нем! Внизу:
«Радуйся, Мария…» Прямо так — посреди улицы! Странно! Моя мать — тоже Мария. Когда–то я был в ней… как здесь… а теперь?
Неподалеку — шум, хохот прожигателей жизни, завалившихся в кафе–бар–зал–игровых–автоматов–кабаре. Все это вместе называется «Балтазар–бар». А что? Уж там–то я, во всяком случае, не буду один. За входной дверью меня тепло встречают облака табачного дыма и винные пары. У стойки лакают пиво хмыри с ног до головы в черной коже и с серо–буро–малиновыми волосами. Ни взгляда. Ни улыбки. Кажется, что уже знаком с этими людьми, с этим баром, с этими правилами игры. Ведь кафе Франции и Наварры уже давно стали моим домом, возможно — единственным. Осторожно — меня заметили. Плевать. Сегодня мне неохота ничего из себя корчить… Хоть разок никого не шокирую, по крайней мере.
Традиционная надпись, накарябанная чем–то белым на зеркале, поздравляет меня с Рождеством. На пластиковый букет цветов в углу накинута пара елочных гирлянд. О чем они напоминают мне? Ну, да — об одной елке, которую было так радостно наряжать… о свечах… о чьем–то присутствии… Быть может, там ждут меня и сегодня вечером, надеются, что приду? Узнали бы они меня, если бы увидели? Приняли бы? Прошло ведь уже два года с тех пор, как я сбежал от них! Нет! Не думать, только не думать об этом! Это ушло, это — вчерашний, позавчерашний день!
Протискиваюсь в тесный коридор. Человек тридцать выстроилось вдоль стен у бибикающих игровых автоматов. Искусственный металлический «роботный» голос вопит: «Будь как дома, ты здесь хозяин!» Ни взгляда. Ни улыбки. Каждый в одиночестве прилип к своему автомату, скрючившись над пультом управления и впившись глазами в экран. Каждый затерян в собственном, недоступном для соседа мире. Прохожу мимо, и никто даже не замечает моего присутствия. Словно меня нет. А может, меня действительно нет? Стоп! Об этом — тоже не думать. Отключиться! Во что бы сыграть? Кидаюсь к свободному автомату, нажимаю какие–то клавиши и только потом, подняв глаза, вижу своего «партнера»: зеленый демон со светящимися глазами, точно такой же, как на киноафише, теперь пялится на меня с экрана компьютера. Преследует он меня, что ли? «Дьявол бросает тебе вызов» — говорит его ухмылка. Не хочу отвечать. Иду дальше. Теперь к моим услугам — видеоигры. Вот эта, например: я — робот, должен стирать в порошок оживающих мертвецов. Декорация — кладбище, кресты со всех сторон. Пока я раздумываю, какой–то тип занимает место у этого пульта прямо перед моим носом. Ни взгляда, ни улыбки. Меня просто отодвигают, точно стул.
Перехожу к другому автомату. Здесь задача — задавить как можно больше пешеходов, сидя за рулем роскошной машины. Наконец–то я вхожу в азарт, выхожу из ступора. Как задавлю — раздается забавный писк — моя победа. Музыкальный фон: «I kill children»[2]. Про себя я автоматически перевожу это «послание»: «Бог велел мне тебя раздавить. Я убиваю детей, я люблю смотреть, как они умирают. Я убиваю детей, я заставляю рыдать их матерей, я всех давлю моим автомобилем…»
Увеличиваю скорость. Я почти у финиша… «Хочу услышать их крики!» У меня на счету уже 87 задавленных. Во что бы то ни стало, мне нужен рекорд — 100!
Внезапно экран отражает чье–то лицо. Кто это? Кто стоит за моей спиной? Оглядываюсь. Он не произносит ни слова. Просто стоит и смотрит на меня. Улыбается мне. Грустно и удивленно. Словно спрашивая: «Зачем ты убиваешь ребенка, живущего в тебе?» Я паникую. Какого черта Он на меня уставился? Да еще игру мне испортил! Ударом кулака так злобно, что даже сам удивляюсь, я отшвыриваю Его. «Катись отсюда!» Он ударяется лбом о стоящий рядом автомат. Не произносит ни слова. Молча уходит. Никто даже не обернулся. Ни взгляда. Ни улыбки.
Скармливаю автомату все свои деньги. Пусть жрет! Мне эти бабки больше не нужны — руки жгут. Я получил их от того типа, которому продался на несколько ночей… Тошно! Забыть! Забыть немедленно!
Закуриваю, чтобы прийти в себя. Возвращаюсь в зал. Кого рассмешить, кого удивить? Кого напугать… или заставить плакать?
Бросаю взгляд на двух девиц за ближайшим столиком, потягивающих что–то ядовито–зеленое из стаканов. Они оживленно болтают, размахивая руками, звеня браслетами и тряся взбитыми космами. Строют глазки во все стороны. Герой их мечтаний, отзовется ли он когда–нибудь? Да и есть ли он вообще? Хихикнув, одна из девиц принимается за меня:
«Почему молодой человек так на нее смотрит?» Наглый взгляд, провоцирующая ухмылка. Нет! Внезапно у меня перед глазами возникает личико Сильвии, ее улыбка… Девица тем временем продолжает наседать, обстановка накаляется. Нет! Сматываюсь на улицу, ныряю в ночь, в темноту. Снова — проливной дождь, спешащие люди. Ни взгляда. Ни улыбки.
Перезвон колоколов. Невыносимо! Каждый удар — по сердцу. Зов — отклик. Отклик — зов. Словно кто–то пытается разбудить ребенка, дремлющего во мне. Разбудить, развеселить… Почему–то я вдруг затягиваю песенку, которую сочинил когда–то, корча из себя поэта:
О, этот взгляд раненого ребенка,
Слепой, не знающий ни танца, ни огня,
Лишь горечь и скуку!
Невинность моя, я утратил тебя!
Невинность моя, я тебя утопил
На самом дне моего существа,
На самом дне я тебя утопил.
Взгляд слишком ясный,
Любовь, просящая так много,
Что хочет даже тела моего.
Невинность моя, я упал,
Как ребенок, зашедшийся в крике,
Не знающий нежности —
Одну только горечь слез.
Больно тому, кто упал,
Раздавленный тяжестью целой горы.
Безумие рыщет вокруг и грабит.
Сердце разорвано, не решается ни на что.
Невинность моя, когда, ну, когда же
Тебя мне вернут? И вернут ли?
Невинность? Видать, капля ее еще оставалась во мне в тот вечер, когда была написана эта песня. Во всяком случае, сколько дров я наломал с тех пор — обалдеть можно! Любые средства годились для того, чтобы стать тем, чем я хотел стать. Любой ценой — все испытать! Сделаться всемогущим! Результат: я больше ничего не понимаю — ни себя, ни мира. Меня точно засосало в воронку. Я на краю пропасти. Я ношу ее в себе.
Колокольный звон плывет в ночи — еще… еще… как бы его заткнуть? Вытаскиваю свой плейер, нацепив наушники, врубаю любимую кассету «Колокола ада»*: «Я — грохот грома, стена дождя. Я налетаю, как ураган. Зигзагом молнии — по небесам. Ты молодой, но скоро ты умрешь. Я не беру заложников, душ не щажу. Никто не выйдет на бой со мной. Я взял мой колокол, чтоб в ад тащить тебя. Тебя беру я, сатана берет… Колокола ада! Да! Колокола ада!»
Сбивчивый ритм моих шагов все ускоряется. Пройдя несколько километров, я буквально падаю на придорожный камень. Голова между коленями, не могу закрыть глаза, охваченный диким страхом. Короткое возбуждение прошло, сменившись полным упадком сил. Озноб колотит меня, как током. Снимаю наушники — колокола молчат. Наконец–то!
Ночную тишину не нарушает ни один звук. Тишина невыносима! Ору во тьму: «Кто я такой?!» — «Ой… ой… ой…» — отвечает мне далекое эхо. «Я хочу умереть!!» — «Петь… петь… петь…» Только с эхом мне и остается разговаривать? Только оно и способно выслушать меня? «Чего я требую?» — «Неба… неба… неба…» Воплю так, что оглушаю себя самого:
«Никто меня не любит!!!» — «Любит… любит… любит…»
Нет! И эхо тоже невыносимо! Снова — почти бегом, снова — кассета, снова — плейер на максимальной громкости. Чтобы остановиться, нужно знать, зачем. Мне — незачем.
«Когда на запад я гляжу, мой дух кричит и рвется из меня…» Уф! Вопли Акселя Мааса говорят о том, чего я хочу: унестись туда, где меня нет.
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
6.45. На мое плечо ложится чья–то рука. Вздрогнув, нацеливаю карманный фонарик: Он, снова Он! Губы Его шевелятся, но я все еще слышу: «Дух мой кричит и рвется из меня…» Да нет же! Ни стареть, ни умирать! Улыбаться, как Он, такой юный! С каждым днем все более юный — навсегда. Юный, как любовь, как день.
Плейер продолжает вопить. А я вижу улыбку Того, Кто стоит передо мной. В уши мои вливается хрип агонии, в глаза — сияние жизни. Взгляд–послание… Дикие вопли… Две планеты, отдаленные друг от друга на множество световых лет, вдруг соприкоснулись. Как пробить звуковую стену?
А пластмассовая коробка все кричит: «Хочу, чтобы Господь склонил колени перед Сатаной. Сатана — вот бог твой!» Интересно, слышно ли Ему? В этот момент Стоящий передо мной протягивает ко мне руки. Это уже слишком! Я сдаюсь, разорвавшись меж двух миров. Сдернув наушники (проводки рвутся), отшвыриваю плейер подальше. Теперь я слышу Его! Я Его слушаю! Ночь окружает тишиной Его голос. Этот голос! Бронза и шелк! Он стоит всех колоколов мира.
— Наконец! Ну, наконец–то! — Он не в состоянии ничего добавить, словно с полуночи бежал за мной без отдыха… или с еще более давних времен…
Одним прыжком я оказался на ногах:
— Зачем? Почему Ты меня ищешь?
Встает солнце. Облака длинными лентами обвивают вершины гор. А в Его глазах загораются звезды:
— Ну и ветрище был этой ночью! Все! Я вспомнил! Как это я не узнал Его вчера вечером? То ли совсем ослеп от компьютерных игр, то ли мертвящий неон «Балтазара» сделал слишком бледным и неживым Его лицо. Это началось год назад, уже год!
Мы с дружками шатались тогда по Марокко. Завалились в Пустойю — старинный городок, насквозь пропитанный солнцем. Базарный день. Смертельная жажда. Посреди площади в тени церкви — фонтан. На его парапете сидел какой–то подросток. Это был Он. Он играл на флейте. Возле него в кресле–каталке — молоденький инвалид, завороженно слушал. Временами налетающий ветер обдавал их ледяными брызгами, которые инвалид встречал взрывами смеха.
Под сенью арок вереница детей отплясывала фарандолу. Трое малышей вдруг оторвались от цепочки танцующих и, не переставая напевать, устремились к нам, жестами приглашая нас на танец. Привалившись к стене, руки в карманах, мы отозвались на их зов грубым смехом. Уже отойдя, один из детей вновь обернулся к нам: «Ты устал? Тебе не нравится?»
Доиграв куплет, Флейтист обронил: «Эй, ребята! Моя песенка вам ничего не говорит?» Прежде, чем мы оттуда смотались, я успел заметить грусть в Его глазах. Он словно хотел сказать: «Они еще слишком взрослые, чтобы понять Мою музыку!»
Однако, несколько нот, схваченных на лету, часто приходили мне на ум потом, когда бывало тошно. Я положил на них другие слова, но мелодия была та же. И я говорил себе: «Эх, если бы я только согласился плясать тогда!»
Через несколько месяцев, уже вернувшись из Марокко, я вдруг увидел Его в Царской Долине сидящим перед деревенской церковью. Какой у Него был покинутый вид! Голод? Усталость? Горе? Потерял ли Он свою флейту, или только желание играть на ней? Он протянул ко мне ладони. Думая, что Он просит милостыню, я вынул несколько монет. И снова — печаль в Его глазах: «Нет–нет! Только не деньги!» Чего же Он хочет? Чтобы я приютил Его у себя? Но «у себя» у меня больше нет! У Него, разумеется, тоже. Он протянул мне стебель мать–и–мачехи с тремя золотистыми цветками (последними в том году) — Это тебе!
Его цветок я выкинул в ближайшую канаву, но с того дня, чем больше я мотался по свету, тем чаще преследовал меня Его образ. Я никак не мог забыть эти огромные, сияющие глаза. Они влезли мне в душу — Бог знает через какую щель!
Много раз я замечал Его издали, оказываясь на перекрестках, где мне нужно было решить, в какую сторону дальше идти. И, ускоряя шаги, я поворачивал в противоположную от Него сторону. Не знаю, шел ли Он за мной, хотел ли догнать, но я боялся этой встречи. Однако, как ни странно, чем усерднее я избегал Его, тем сильнее становилось желание снова Его увидеть. Просто так, чтобы немного поболтать. Зимними вечерами, когда мне было холодно и не открывалась ни одна дверь, я говорил себе: «Вдвоем, небось, все гораздо легче!»
Каким Он был, мой Флейтист, как Его описать? Нигде не видал я кого–нибудь, с кем мог бы Его сравнить. Я просил многих друзей нарисовать мне Его портрет, но все было не то. Даже те рисунки, которые ты видишь здесь — как далеки они от истины! После того, как однажды увидишь Его Самого…
Это явно был иммигрант: ни в Пустойе, ни в Царской Долине никто не был похож на Него. Глаза с легкой поволокой, широкий лоб, стройный стан, лицо смуглое (может быть, просто потому, что Он жил под открытым небом?) Больше всего Он напоминал мне тех прекрасных еврейских детей, которых я когда–то встречал, мотаясь по Северной Африке.
По виду Его было понятно, что Он очень беден. Руки мозолистые, точно много приходилось работать с деревом.
Просторное красное пончо доходило Ему почти до щиколоток. Он часто накрывал голову капюшоном. Через плечо — веревочная котомка. На запястье вместо часов — черный шерстяной шнурок, весь в узелках, которые Он время от времени перебирал пальцами.
Сколько Ему лет? Тридцать? Судя по морщинам на лице, Ему подолгу приходилось бороться, переживать что–то очень тяжелое — но при этом невероятная нежность, разлитая во всем облике. Особенно — в глазах. О, эти глаза! Никто никогда не смотрел на меня так! Поначалу я не мог их как следует разглядеть.
Он стоял, потупившись, словно боялся, что мешает мне (так ведь оно и было, на самом деле). И еще: вид у Него был слегка удивленный, точно Ему все — внове, всему предстоит научиться, и порой казалось, что Он просто горит жаждой поделиться своими потрясающими открытиями. В такие минуты Ему можно было дать не больше двенадцати весен, и Его огромные, в пол–лица, глаза ребенка внезапно зажигались улыбкой. Вообще они были темны и глубоки, как горные озера, но из них лился такой свет, что… как бы это объяснить… ну… словно внутреннее просвечивало наружу. Эти глаза заглядывали так глубоко в душу, что поначалу я просто не мог бы долго вынести их взгляд.
А Его царственные манеры — откуда они взялись? Было в Нем что–то для меня непостижимое. Невинность окутывала Его, точно плащ… невинность, перемешанная с болью. Откуда Он родом? Мне виделась некая таинственная страна, что–то вроде пустыни, которая никогда не будет открыта европейцами, которую они никогда не испоганят!
* * *
Но вернемся к тому рождественскому утру. Не шевелясь, стоит Он передо мной. Боится напугать? Не решается на следующий шаг, ожидая, чтобы я сам его сделал? Все в Нем словно говорит: «Ну да, это Я!» Наконец, Он отваживается:
— Знаешь, Я мог бы пойти с тобой, показать самые короткие пути и места для ночевок, познакомить с друзьями…
Я чувствую, что Ему хочется не столько быть проводником, сколько просто побыть со мной. Но тут же говорю себе: «Завлекает? Подозрительно!» Меня никогда не любили. Да я этого и не хотел. Любовь — это ведь зависимость. И если я соглашусь, то как потом избавлюсь от Него? И вообще, чего Он ко мне пристал? Внезапно я огрызаюсь на Него:
— Да пошел Ты!
Мне всегда приходится переигрывать. Всего и всех боясь, я забаррикадировался, заковался в стальные доспехи. Ни единой щелочки не оставил — чтоб не достали. И, как пулеметом, вооружился иронией.
Может, врезать Ему? Но Он же подставит мне другую щеку… и след моей руки никогда с нее не сотрется.
Он долго молчит, а потом тихо спрашивает:
— Почему? Зачем?
Не зная, как отвязаться от Него, я бурчу:
— Никуда я не пойду с больной ногой.
— Я могу тебя вылечить.
— Слушай, Ты за кого меня принимаешь? За бомжа? За «несчастненького» какого–нибудь? Я прекрасно справлюсь сам. Спасибо!
— Мне больно видеть, как тебя прихватило. И твои глаза — всегда погасшие! Я так хочу, чтобы в них сияло солнце!
— Мое солнце умерло!
— И эти морщины на лбу — ты подумай, уже! У тебя, должно быть, постаревшее сердце. Ведь у нас лицо нашего сердца, его возраст.
Думает ли Он, что в моей жизни уже наступила осень? На мгновение Он снова умолкает, точно спрашивая себя, не сказал ли лишнего. В Его глазах — почти испуганное ожидание: «Поймет ли он наконец, или снова увернется?» Он бросает взгляд на мою майку с надписью: «Born to loose»[3].
— Неправда! Ты родился не для того, чтобы проиграть! Но чтобы жизнь в тебе победила всякую смерть! Ты рожден, чтобы жить, жить, жить!
— А что значит — жить?
— Быть опьяненным любовью.
— Чего я хочу, так это безграничной любви, которая не исчезнет и не обманет…
— Я знаю любовь, которая не притворяется.
— Так не бывает!
— Хочешь посмотреть, где Я живу?
* * *
И вот мы ловим попутку, стоя на обочине дороги. Вцепившись в руль мертвой хваткой, все водители прибавляют скорость, едва заметив нас.
Наконец, появляется какой–то тяжеловоз и — ура! — тормозит. Впихиваемся в кабину к двум молодым шоферам. Несмотря на шум шестнадцатитонки, нечто вроде мира и покоя витает в воздухе. На приборный щиток приклеена картинка: молодая женщина в голубом, расшитом звездами плаще, с ребенком на руках. На щеке у нее видна рана…
Стефан: Мы едем в Варшаву, там бедствуют тысячи детей. Хотели к Рождеству подгадать, да администрация все время совала палки в колеса. Все организовала наша молодежная группа: месяцами ходили по домам — собирали одежду и книги. А ребятишки делали свечи, чтобы продать их и накупить лекарств. Один детский дом из Эфиопии прислал все свой сбережения. Как мы счастливы, что несем людям жизнь! Это просто класс!
Бернард: Раньше я работал в лепрозории, в Северном Камеруне. Для меня это была настоящая школа радости! Один умирающий, Роберт, как–то сказал мне: «Увидеть Бога — это счастье!» В двадцать четыре года, представляешь!
— Но что дает ваша гуманитарная помощь? Это же одна капля в море нищеты!
Стефан: Не капля, а искра. Искры ведь достаточно для пожара!
Я вдруг вспоминаю то, что видел прошлым летом: на месте пожара не зацвел ни один цветок. Лишь белесые камни виднелись среди черной травы. Но вот что интересно: огонь обнажил все давно затоптанные тропинки. Как же найти затерянные тропки моего сердца? Нужен ли для этого пожар? И какой?
ПЕРВАЯ НОЧЬ
Через двадцать километров — перекресток.
— Яснодол — это туда!
Мы снова оказываемся на обочине. Пересекаем просеку, карабкаемся на гору. Перекусываем жратвой, которую дал Стефан.
Лезу в карман за перочинным ножом и вдруг натыкаюсь на письмо Сильвии. Лихорадочно вскрываю его и начинаю читать вполголоса. Он сидит рядом. Ему все слышно. Временами я украдкой поглядываю на Него. Глаза Его закрыты.
«…Жизнь? Что это такое? Для везучих — удача, полный блеск, а для других, для тех, кого называют неудачниками — просто банальщина! Так устроено: кто родился под счастливой звездой, а кто нет. И ничего тут от нас не зависит — игра случая и все!
А смерть? Это что такое? Для везучих — Страх. Страх с большой буквы, они ведь ее жутко боятся (чем, кстати, меня просто смешат). А для других, для неудачников — уже не банальщина, а выход из положения. Так устроено. Вот о чем я думаю сегодня утром, расстроенная тем, что солнце снова взошло. И еще я думаю о том, что если смерть захочет прийти ко мне, я распахну перед ней дверь моего дома. Я уже давно об этом думаю — недели, месяцы я думаю о том, что хочу умереть, жду этого. Но я смотрю вдаль и ничего там не вижу, поэтому у меня появляется мысль собрать пожитки и отправиться смерти навстречу. Так будет быстрее и это ведь совсем нетрудно, есть куча способов найти смерть. Но пока это лишь идея, я еще не отправилась в путь, даже пожитки еще не собрала. Но думать об этом думаю, и всякий раз, когда боль снова и снова втыкает мне нож в сердце, из сердца вместо крови текут злоба и протест, усиливая желание умереть. Жизнь, вернее, время, точно резцом выбило в моем сердце слова: СТРАХ, ПУСТОТА, НЕНАВИСТЬ, ОДИНОЧЕСТВО, НИЧТО… ну, и другие в том же духе. Это простые слова, в которых нет ничего особенного, когда видишь их, как здесь, написанными черным по белому. Но нет ничего ужаснее их, если они становятся твоей жизнью. Я боюсь завтрашнего дня. Какие новые унижения мне придется вытерпеть? Какое одиночество навалится на меня? Будет завтра еще хуже, чем сегодня, или все–таки лучше? Я БОЮСЬ!
Если ты ни для кого ничего не значишь, если никто тебе не доверяет, если родители, в которых ты был так уверен, оказываются еще более хрупкими, чем ты сам (отец — так просто хрустальная ваза!), да еще путают прошлое с будущим; если, к тому же, у тебя нету друзей и все без конца тебя ругают — и дома, и в школе; если твоему классу абсолютно наплевать, пришла ты сегодня или нет; если никто никогда не смотрит на тебя с любовью; если ты кричишь SOS и твои крики возвращаются к тебе, потому что всем неохота на них реагировать; если тебе совершенно не на кого положиться… Короче, если все это так, то жизнь твоя превращается в болото отчаяния, которое все глубже засасывает тебя. И каждая неудача, каждое унижение и обман становятся все новыми каплями отчаяния, падающими в это болото.
Но я ведь никого не просила давать мне жизнь! Я никого не просила меня рожать! Почему же я все–таки живу? Почему, когда я решаю больше не дышать, какой–то рефлекс заставляет меня делать вдох? Как может жизнь быть одновременно такой цепкой и такой жестокой, такой злой?
Почему мир такой прогнивший? Почему так трудно найти себе место под солнцем и почему у меня это не выходит? Почему мне необходимо чувствовать, что меня любят, что я нужна, и почему я этого не чувствую? И почему все мои вопросы — без ответов? Я надеюсь, что уж ты–то мне ответишь — и поскорее. Я так жду твоего ответа…»
Что Он скажет? Повернувшись, вижу, что Он закрыл лицо руками. Неужели плачет?
— Она нужна. Она — свет. Есть Тот, Кто не может обойтись без нее.
— Так вот она какая, моя Сильвия. А я–то думал, что смогу опереться на нее! Да еще собирался сделать ее счастливой!
— Хотел бы Я встретиться с твоей Сильвией. Сколько ей лет?
— Четырнадцать!
— Что ты ей ответишь?
— Все ее вопросы… они ведь и мои тоже…
Несколько секунд я борюсь с собой, а потом точно бросаюсь в воду:
— Я могу доверить Тебе кое–что? Это слишком тяжело нести в одиночку… Она беременна… от другого! Месяце уже, наверное, на втором…
— Как же она может дать жизнь, если сама даже не знает, зачем живет?
— Никогда не прощу этого подонка! Ее–то я все равно люблю, а вот ребенок… От него пускай избавляется! И побыстрей!
Разговор наш внезапно прерывается мотокроссом. Гонщики несутся мимо нашей горы, наполняя воздух диким ревом.
Наконец мы выходим на тихую поляну. Посреди нее — какая удача! — стоит заброшенный сарай. Залезаем в него, спасаясь от ледяного ветра.
* * *
Устал ли я, или Он заразил меня своим миром, но понемногу я даю себя приручить. Уж больно Он меня заинтриговал! С Кем я имею дело, в конце–то концов? И вот я задаю вопрос, который с самого начала вертится у меня на языке:
— Так Кто же Ты, все–таки, такой?
— О, это долгая история… По профессии Я — пастух и очень люблю это занятие.
— А где пасется Твое стадо?
— На высокогорных пастбищах у хребта Волчья Пасть. Однажды там разбушевалась ужасная гроза. Десятки овец поубивало молниями. Собаки, обезумев, посеяли в стаде панику, ну, и — кто в ущелье упал, кто поранился… Короче, полная катастрофа. Не говоря уже о ворах, для которых гроза была отличным прикрытием, чтобы растащить стадо.
Нужно было срочно спасать положение. Тогда Папа[4] сказал Мне:
«Слушай, Малыш, Ты, конечно, еще молод, но кроме Тебя некому. Выручай — разыщи всех овец. Это будет трудно и займет много времени, но такая уж у Тебя работа. Овчарня должна быть полна. Иди, Мой Мальчик, и ничего не бери с собой. Тебе ведь придется побегать».
Он еще многое Мне сказал, но это уже между Нами (должен сказать тебе, что Я — Его единственный Сын). Ну, вот Я и пустился в путь. Налегке. И принялся искать, искать, искать без отдыха. Когда у Меня больше нет сил и Мне хочется остановиться, Я думаю о Нем. Знал бы ты, какая бывает радость, когда Я приношу Ему нескольких овечек! Прямо пир горой!
— Да Ты, похоже, вконец себя загонял!
— Сейчас Я уже давно гоняюсь за одной овечкой, одной–единственной. Она удирает, едва увидит меня. Нужно торопиться, зимой очень рано темнеет, а здесь так легко споткнуться и вывихнуть ногу! Правда, калечась, учишься лечить…
— Если я правильно понял, Ты оставил все стадо просто так, без пастуха?
— А что прикажешь делать, ведь этой овечкой Отец дорожит, как зеницей ока. Как если бы она у Него была одна. Это будет такой удар, если Я ее не разыщу!
— Так Ты ее пока даже не разыскал?
— Она пугается, едва к ней подходишь.
— А я могу помочь Тебе ее найти?
— Еще как! Более того, только ты и можешь Мне помочь. Без тебя Мне никогда ее не отыскать.
— Завтра мы этим займемся.
— Видишь ли, Мой Отец очень спешит. И потом, до завтра с ней ведь может случиться несчастье.
— Да отдохни Ты хоть этой ночью! У Тебя же совсем измученный вид!
— Для Меня отдыхать — это держать ее вот здесь, на плечах.
— Скажи, у Твоих овец есть имена?
— Да, каждой из них Я дал имя.
— А ту, которую Ты сейчас ищешь, как зовут?
Похоже, Он смутился. Воцаряется глубокое молчание и затем Он произносит одно–единственное слово:
— Эм–ма–ну–ель!
Шок! Удар молнии! Это же мое имя! Откуда Он его узнал? И как произнес! Никто не звал меня ТАК, словно открывая тайну. Я точно впервые слышу собственное имя! А Он тихонько повторяет:
— Эм–ма–ну–ель!
Это уже слишком! Что–то ломается в самой глубине моего сердца. Одним махом рушится вся моя мощная система самообороны.
Он выглядит таким слабым, что рядом с Ним я тоже чувствую себя совсем–совсем слабым. Как защищаться от ребенка, у которого есть лишь одно оружие, чтобы одолеть меня: мое собственное имя! Как тут продолжать мой театр одного актера? Как дальше лгать самому себе?
— Знаешь, Я ведь давно уже знаю тебя! Задолго до того базарного дня в Пустойе… Однажды ночью, на пляже, ты помнишь? Я слышал, как ты пел тогда: «Невинность моя, я утратил тебя». Луна рисовала на воде серебряную дорожку, а Я сидел совсем рядом, под смоковницей и думал: «Это он со Мной говорит. Только сам об этом не знает». С той ночи твое лицо постоянно преследует Меня. Стоит Мне зажмуриться, как Я вижу твои глаза.
Так, значит, Он ждал этого момента долгие годы! Долгие годы Он думал обо мне! Днями и ночами Он меня высматривал, вздрагивал на любой шорох, говоря себе: «Это он!» Как дальше изображать, будто я ни в ком и ни в чем не нуждаюсь, если Он не может обойтись без меня?
Как ребенок, я неожиданно захлебываюсь рыданиями. Словно внутри меня прорвало плотину: слезы, которые я так давно сдерживал, теперь все текут и текут… необычные слезы! Сколько лет я так не плакал…
Теперь Он стоит во весь рост. Не произнося ни слова, с каким–то тихим достоинством Он показывает мне Свои руки — и я вижу на них широкие раны. Должно быть, они много и сильно кровоточили. На ногах Его, между ремешками сандалий, — такие же странные язвы. А одно плечо, виднеющееся сквозь завязки пончо, все, точно вспахано. Он показывает мне свои раны так, словно это единственное, что у Него есть, чтобы утешить меня. Единственное, чтобы объяснить, Кто Он такой. Так показывают удостоверение личности.
Неужели Он так изранился, пока искал меня? Быть может, эти язвы воспалялись всякий раз, когда я убегал от Него?
На лбу у Него я заметил след удара об игровой автомат. Это ведь я Его толкнул! Но если я так изранил Его, то не потому ли, что сам изранен? Изранен душой, как Он — телом? Все эти вопросы и куча других в том же духе лавиной хлынули в мое сердце.
— Да, овечка без которой Мой Отец не может спать спокойно — это ты!
— Но я же не овечка!
— Если у тебя нет больше ни кола ни двора, если ты потерял свою путеводную звезду, позабыл дороги своего сердца, если ты больше не знаешь, как твое имя, если ты больше не нужен твоим близким, значит, именно тебя разыскивает Любовь.
— Странный у Тебя Отец.
— Да уж какой есть! У Него к тебе слабость, а значит, Он готов для тебя на все. Он очень сильный, но Он любит, а значит, если больно тебе, то больно и Ему.
— Прямо как Мари–Франсуаз с ее ребенком–инвалидом…
— Ты даже сам не знаешь, как ты верно сказал! Чем ты беспомощнее, тем важнее для Него послать Меня тебе на помощь. А ведь Я был для Него всем. Как Он Мной любовался! Непрерывно! И вот, однажды Он согласился расстаться со Мной ради тебя. Когда ты одинок, Ему очень плохо, понимаешь?
— А если бы я пустил Тебе пулю в лоб, что бы Он тогда сделал?
— Отпуская Меня в дорогу, Он соглашался на любой риск.
Я задумываюсь, сидя рядом с Ним. Внезапно лунный луч, дробясь сквозь ветви дерева, освещает Его руки.
— Но… эти Твои раны… откуда они?
— Их нанесли Мне друзья.
— Друзья?
— Да. Со Мной всегда так. Это трудно объяснить: именно потому, что они ранили Меня, Я сделал их своими друзьями. Более того: братьями. Ты поймешь это позже.
— Что же они с Тобой сделали?
— Однажды люди схватили Меня и связали. Они боялись, что Я буду продолжать играть на флейте… Бедняки так любили слушать Меня, что если бы Я продолжал играть, они просто превратились бы в единый народ. Счастливый народ. Я бродил по холмам и все время пел: «Блаженны! Блаженны! Блаженны!» И ко Мне отовсюду сбегались жаждущие счастья… Они ведь так давно ждали его!
— Ну, и…
— Меня прибили к дереву на вершине одного из холмов, пронзили Мне руки огромными гвоздями, чтобы быть уверенными, что Мои руки никогда уже не будут здоровыми.
— Но, прибитый гвоздями к дереву, Ты же должен был от этого просто умереть?
— Так и было! Я прошел через смерть, твою смерть!
— Тогда как же Ты сейчас оказался здесь?
— Именно это вам труднее всего понять! Так послушай. На следующую ночь Мой Отец тихонько вошел в пещеру, куда Меня положили. Он склонился надо Мной и дунул, знаешь, в рот, как это делают с утонувшими… Потом Он взял Меня за руку, и Я поднялся. А потом Я отправился искать тех, кого оставил. Они плакали: кто в саду, кто на чердаке, кто на дороге… И вот теперь Я здесь, с тобой, на твоей дороге…
— И куда же Ты пойдешь дальше?
— Эммануэль, ты разрешишь Мне отвести тебя к Нам, то есть к тебе?
— А если я откажусь?
— Ну что же! Тогда Я снова оставлю тебя, как это было в Пустойе, в Царской Долине, во многих других местах. Я никогда не взламываю запертых дверей…
— Далеко отсюда Твоя овчарня?
— Да, она далеко на востоке. Нужно пересечь Крестохолмие, а потом подниматься все выше и выше в сторону восхода.
— А как это место зовется?
— Ликовань. Когда–нибудь мы туда доберемся. После долгой дороги, длинного перехода. Но сперва овечек нужно подлечить. Для этого у Меня есть стоянка в двух шагах отсюда. Я завел там друзей, которые помогают Мне ухаживать за овцами. Я им показал, как это делается.
Мы разговаривали еще долго. За полночь, наверное. Легкий туман спускается в долину, затопив поселки, лежащие внизу. Лишь несколько огоньков слабо просвечивают сквозь него.
Я вдруг осознаю, что до сих пор не знаю имени Того, Кто сидит возле меня.
— Мне нужно любить Тебя, зная то имя, которым Ты и только Ты зовешься. Не уходи, не назвав его.
— Мне всегда боязно доверить кому–нибудь Свое имя раньше времени. Оно — как прекрасная песня в устах Моего Отца, и Отцу бывает больно слышать, если это имя коверкают. Но теперь, когда мы с тобой немного подружились, Я могу тебе его доверить. Сначала Отец решил назвать Меня Эммануэль.
— Что? Как меня! Так у нас с Тобой одно и то же имя?
— Одно. Отец дал Мне его сперва.
— А потом Он что, передумал?
— Он подумал, что это имя недостаточно много значит. И вот однажды Он сказал:
«Эммануэль, отныне Ты будешь Иешуа».
— А что это значит?
— Тот, Кто приходит исцелять. По–вашему это звучит, кажется… Иисус.
Иисус! Так, значит, это Он! Действительно Он? Да как же это может быть? Сколько раз мне о Нем говорили!
Осточертело! Мать: «Не смей этого делать, иначе Иисус тебя накажет!» Так часто, что меня просто тошнило от этого имени. Потом, когда в школе приходилось ради хороших отметок учить наизусть всякую ерунду, я стал воспринимать Его, как училку, которая за любую мелочь может закатить скандал. Еще позже я стал представлять себе Его в жанре «Иисус Христос — супер–звезда», но Тот, Кто оказался сейчас рядом со мной, был совсем, ну просто совсем другим!
Надо сказать, что однажды, идя по Латинскому Кварталу, я заинтересовался кружком молодых ребят, сидящих на тротуаре. Казалось, они разговаривали с кем–то, кто находился посреди них:
«Как нам хорошо с Тобой и друг с другом! Благодарим Тебя за братьев, которых Ты нам дал. Просим Тебя, коснись сердец тех, кто проходит сейчас мимо…» Совсем простые слова! Я тогда подумал: «Может быть, это и значит — молиться?» В конце концов они со мной заговорили: «Знаешь, тебе нужно изменить твою жизнь. Мы живем недалеко отсюда, вместе с цыганами. Приходи к нам, когда захочешь. Увидишь вагончик на пустыре. Если мы будем еще на работе, заходи — там нет ни замка, ни ключа. Будь, как дома».
Решив, что меня завлекают в какую–то секту, я запаниковал. Они и правда были словно малость того… Хотя и не агрессивные. Об Иисусе говорили, точно влюбленные. А главное, вид у них был счастливый, и это явно не было притворством! Что я запомнил, так это песенку, которую они пели под гитару. Прошлой ночью я как раз напевал один из куплетов:
Ты стоишь у дверей, продолжаешь стучать,
Я хочу отворить, чтоб с Тобой вечерять.
Жизнь моя умерла, я хочу быть с Тобой,
Без Тебя меня нет, заходи же, Царь мой!
И вот теперь это Он! Действительно Он! Говорит со мной. Слушает меня. Прикасается ко мне. Меня… любит! Ты представляешь! Никогда, никогда не мог я вообразить себе что–то подобное! И нет в Нем ничего общего с киношной красотой «Иисуса из Назарета», которого я видел на экране. Кого Он, пожалуй, мне больше всего напоминает, так это Рене–Люка — самого юного из тех ребят, что молились тогда на тротуаре. Лицо его светилось такой нежностью, что потом, в Пустойе, я сперва решил, что флейтист — это Рене–Люк.
Однако вернемся в Яснодол. Долго–долго мы сидим, в молчании глядя друг на друга. Наконец я решаюсь спросить:
— Но если Ты действительно Иисус, то почему Ты так похож на одинокого ребенка? Должны же у Тебя быть друзья?
— Для Меня каждый, живущий на свете, — единственный, и Я нуждаюсь в его любви. А когда этой любви нет… Мне ее не хватает.
— Тогда получается, что Ты жутко обделен любовью: никто не дал другим столько, сколько Ты… и ни про кого так легко не забывают…
Хочет Он еще что–то мне сказать или о чем–то попросить? Жестом я призываю Его к молчанию: теперь моя очередь просить — во имя Его.
Далекий крик петуха разрывает тишину. Уже! Да продлится бесконечно эта ночь! Быть вот так, с Ним вдвоем, что может быть прекраснее!
Какое имеют значение холод и голод, темнота и усталость? Какое имеют значение вчера и завтра? Нет ничего, кроме моего лица, сияющего в Его глазах, Его лица, сияющего в моих.
Я больше не одинок. Ночь больше не ночь.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
Утренний туман плывет прочь из долины. С каждой секундой он все больше наливается светом — так застенчиво солнце здоровается только в разгаре зимы. Точно так же сияние Его глаз развеяло мою ночь.
Он немного отошел к опушке леса, спускающегося в долину. Хочет, чтобы вся буря событий последних часов могла немного утихнуть в глубине моего сердца?
Вот Он стоит под старой липой: руки подняты, лицо обращено к рождающемуся восходу, чье сияние делает Его словно еще прозрачнее, еще моложе, чем вчера вечером. Он встречает свет нового дня так, словно еще никогда его не видел. И кажется, что весь мир держится на Его взгляде… Не двигаясь, не произнося ни слова, я смотрю на Него, смотрящего. Все повидав, умею ли я еще так смотреть?
Подхожу ближе, чтобы понять, что Его так захватило. Хрустнув подмороженной палой листвой, Он поворачивается и жестом останавливает меня. У меня под ногами сияют тысячи звезд: это солнце играет в росе, нанизанной на паутину.
— Не разорви это чудо! Точно так же засияет все, что кажется тебе тусклым, грустным и грязным в твоей жизни, если ты увидишь это в лучах восходящего солнца.
Говорит ли Он о Своем взгляде, который отбрасывает солнечные блики на самые гнусные моменты моей жизни? Словно Он видит меня не таким, каким я был вчера, а каким буду завтра! Меня — будущего…
* * *
Внезапно — истошный вой сирен. Грохот кромсает тишину. Обезумевшие косули несутся прочь, задевая наш сарай. Появляются люди с электропилами наперевес. Терновник, ели, дубы, липы — все гибнет, молодая поросль, старые деревья — неважно! Они падают тяжело, точно расстрелянные, с долгими судорогами. Их кромсают еще живыми! Геноцид! Взрывные устройства вспарывают холмы.
Вчера вечером я слышал несколько фраз из разговора двух прохожих: «Они говорят, что раздел земли — из–за лыжной станции. Легко представить себе последствия. Нашего мнения никто не спрашивает. Так что нам не остается ничего, как только убираться отсюда».
Взорванные камни превращаются в пыль. А прекрасная долина — в поле битвы. Наша долина! Изнасиловав, они теперь убивают ее на наших глазах. Она уже истекает кровью! Единственное, что еще было для меня прекрасного в мире — природа — неужели и она исчезнет? Никогда больше воробьи не найдут, из чего вить себе гнезда. Останется ли свет — светлым, а небо — голубым? Будут ли дожди по–прежнему верны своим привычкам? Будут ли времена года и дальше следовать друг за другом? Потекут ли ручьи все в том же направлении?
Перекрикивая рев бульдозеров, продолжающих свою смертоносную работу, я говорю Ему:
— Пошли отсюда! Нечего смотреть на гибель красоты!
— Когда–нибудь красоту невозможно будет убить.
Он подбирает Свой посох, застегивает сандалии, затыкает флейту за пояс и вскидывает котомку на плечо.
Я окидываю прощальным взглядом поляну: сколько всего произошло со мною здесь! Прощай, Яснодол! Никогда я не забуду тебя!
Прежде, чем пуститься в путь, Он вынимает из Своей котомки небольшую книжку:
— Возьми это! Пригодится в дороге. Когда тебе станет страшно или одолеют сомнения, открой эту книгу, читай и слушай.
С некоторой опаской я следую Его совету — и попадаю на слова из какой–то главы, под названием «Товит»:
«…могу идти с тобою, и дорогу знаю…»[5]
— Открой еще раз.
«И вот, Я с тобою; и сохраню тебя везде, куда ты ни пойдешь; и возвращу тебя в сию землю; ибо Я не оставлю тебя, доколе не исполню того, что Я сказал тебе».[6]
— В этой книге ты найдешь еще и песни, сложенные Мной. Их называют псалмами. Под них хорошо шагается. Да и вообще они подходят ко всему: одни — чтобы плакать, другие — чтоб плясать, третьи — чтобы кричать, четвертые — чтоб играть. А прежде всего — чтобы любить. Ты можешь выучить их наизусть. Тогда, что бы ни случилось, они будут учить тебя. И потом… если у тебя вдруг отберут эту книгу… Ведь в некоторых странах иметь ее — это почти государственное преступление.
— Почему? Что в ней такого?
— Потому что в ней рассказана Моя жизнь — что Я делал и говорил, как страдал и любил. И это все — для того, чтобы преобразить мир. А главное — это не простая книга: Я и сегодня говорю через нее с каждым, кто ее читает. Доставь Мне такую радость — каждый день говорить через нее и с тобой тоже, хорошо?
С этими словами Он решительным шагом трогается в путь. Интересно все–таки, куда Он меня ведет? На ходу Он затягивает одну из Своих любимых песен:
Блаженны живущие в доме Твоем;
они непрестанно будут восхвалять Тебя.
Блажен человек, которого сила в Тебе,
и у которого в сердце стези направлены к Тебе.
Проходя долиною плача,
они открывают в ней источники,
и дождь покрывает ее благословением.
Приходят от силы в силу, являются пред Богом на Сионе.[7]
На слове «Бог» я невольно скривился.
— Нет–нет! Это не тот Бог, которого ты себе представляешь! Ничего общего! Он совершенно другой. Сколько раз на Него рисовали карикатуры!
Со дна ущелья к нам доносится шум бурлящей реки.
— А долго добираться до Ликовани?
— Чтобы добраться туда, нужно перейти через поток, который всех пугает.
— Что, течение быстрое?
— Если ты останешься со Мной, то этот трудный переход мы совершим вместе. Я знаю брод. И потом, Мама поможет нам переправиться. Все гораздо легче, когда она рядом.
* * *
На перекрестке — указатель: «ЗАПОВЕДНИК. ПАРК СМЕШАННЫЙ». Спутник мой срывает репейник, который осенью превращается в голубую звездочку.
— Знаешь, Бог одевает тебя еще прекраснее, чем этот цветок. Обещай же Мне никогда не тревожиться. Радуйся каждому дню, который Он посылает тебе. Думай о вчерашнем дне лишь для того, чтобы сказать «Спасибо!», о завтрашнем — чтобы сказать «Спасибо!» заранее.
К полудню Он выглядит совсем вымотанным. Конечно, не могут не сказаться те тяжкие сутки, когда Он искал меня. К тому же, Он натер Себе ноги и идет теперь с трудом. Неожиданно, угодив в скрытую травой ямку, Он спотыкается и падает на землю. Мне приходится поднять Его. Он не произносит ни слова. Неподалеку от нас я замечаю колодец и понимаю, что мой Спутник не отказался бы от глотка воды. Облом — стенки колодца потрескались, цепь и ведро заржавели!
— Твой колодец… был вот таким. Сколько раз Я хотел утолить жажду в нем! И нечем было почерпнуть![8]
Часы на деревенской площади бьют три раза. Он засыпает, прикорнув в тени оливкового дерева. Точно ребенок — обессиленный, но успокоенный. В чьи руки предает Он свой сон?[9] Мне становится страшно: а вдруг Он не проснется? Что будет со мною без Него?!
Но вот Он наконец открывает глаза и сразу же легко поднимается.
Мы избегаем прохожих. Должно быть, Он хочет этот первый день провести со мной и только со мной. Ему нужно многое мне доверить. Он пользуется всем, что нас окружает, чтобы рассказать мне о Себе, о Своей жизни, о близких.
Вот мы идем через лесок. Сосны изъедены древесным жучком: стволы все в дырочках.
— Это ужасно, в конце концов они сжирают все твое дерево, а ты этого даже не замечаешь!
— Ты о чем?
— О сердечных паразитах.
— А как с ними бороться?
— Лишь только заметишь зараженную ими ветку, срезать ее и сжечь. Иначе сучок за сучком, ветка за веткой — все погибнет, и от дерева твоего останется только остов…
Около пяти вечера мы проходим мимо ультрасовременного здания школы, стоящего посреди деревни. Оно… без единого окна! Дети выходят на улицу и начинают тереть глаза, оказавшись после ядовитого неонового света, точно в сказке, в нежном свете заходящего солнца.
— Для чего у этих детей отнимают дневной свет, без которого ничто не может существовать? Зачем их обманывают искусственным светом? Скажи, Эммануэль, ты — за неон или за солнце? Ведь без света истины жизнь превращается в сплошную ночь…
Его взгляд, кажется, видит каждого ребенка в будущем и — кто знает? — рождает будущее для каждого. Им достаточно встретиться с Ним глазами — и детские личики зажигаются улыбками. Это лучше любых приветствий! Его дар — зажигать улыбки в потухших глазах, как зажигают свечи.
Идем вдоль виноградника. Двое работников специальными ножницами подрезают одну лозу за другой. Легкая тень пробегает по Его лицу:
— Сколько работы…
Его рука ложится мне на плечо:
— Эммануэль, ты можешь сделать столько прекрасного и важного! Я так рассчитываю на тебя!
О, эти слова! Мне никогда никто их не говорил! Я ждал их годами. Сколько раз в школе мне презрительно бросали: «Ты ни на что не способен!» И вот теперь Он, Он Сам рассчитывает на меня!
— Я тоже всегда жду этих слов. Ко Мне так редко обращаются. Меня боятся! То принимают Меня за этакого добродушного дедушку, который ни на что не способен—недееспособен, а то — за какого–то всемогущего диктатора, тирана и садиста…
* * *
Смеркается. Проведем ли мы и эту ночь под открытым небом? На повороте дороги Его лицо вдруг проясняется. Вдали виднеется маленький, увитый стеблями ползучих роз, домик из необтесанного камня, утонувший в зелени оливковых деревьев.
— Это Хвалитны. Наконец–то мы пришли!
Никого не видно, лишь голос нежнее вечернего света летит нам навстречу из окна хижины. Приблизившись, начинаем различать слова: «Вот Он идет, вот Он идет, мой Возлюбленный идет! Вот Он скачет по холмам…»
— Как хорошо слышать это, возвращаясь после тяжелого дня!
Возле хлебной печи, в просвете между кипарисами виден тоненький девичий силуэт. Видимо, она не ждала, что Он вернется сегодня. Когда Он уходит, можно ли заранее знать, когда вернется?
— Я так рад! Как давно Я хотел познакомить тебя с ней! Уверен, ты ее полюбишь!
— На вид она моложе Тебя… Это Твоя сестричка?
— Скорее — твоя… Это — Мама. Ее зовут Мириам. Я Сам ее выбрал.
Он смотрит на нее долгим и нежным взглядом, а затем достает флейту и начинает тихонько подыгрывать ее песне. Флейта звучит в унисон, да так точно, что поющая сперва ничего не замечает, и в вечерней тишине плывет чистейший дуэт, который можно слушать хоть всю ночь. Внезапно пение прекращается, а флейта тянет последнюю ноту, точно орган. Мириам оборачивается — и выбегает нам навстречу. Поступь ее так грациозна, что кажется, будто она танцует в своем длинном белом платье. От ее облика веет удивительной свежестью. Ей можно дать не более двенадцати лет, хотя видно, что она знает, что такое материнство. Первым она обнимает… меня!
— Иешуа! Мальчик мой!
Что происходит? Ведь не слепая же она! Как она может спутать меня с Ним?
— Но я не…
— Нет–нет! Ты — Иешуа!
У нее, как и у Него — огромные сияющие глаза удивленного ребенка.
— Как я тебя ждала! Каждое утро говорила себе: «Может быть, сегодня вечером он наконец придет!» Входи скорее, ты — дома!
Странное зрелище: на камне перед дверью сидит человек, по виду похожий на бедуина, живущего в пустыне[10]. Он чего–то напряженно ждет. Увидев нас, он вскакивает и, сверкая глазами, кричит:
— Он здесь! Он здесь! Тот, Кто исцеляет все раны нашего мира!
Насколько тиха радость Мириам, настолько кипуче его ликование. Точно свершилось то, чего он невыносимо долго ждал.
Постепенно к нам выходят еще человек двенадцать. Я и не думал, что увижу такую большую семью. Каждый обнимает Пастушка, и Тот каждому представляет меня:
— Это Эммануэль. Он наконец позволил, чтобы его нашли. Понадобилось много времени, простите нас за опоздание, но ведь это так важно!
Широкоплечий мужчина, в котором, несмотря на внешнюю грубоватость, есть что–то детское, с довольным видом вносит в дом корзину со свежей рыбой.
— Это Симон–Петр, рыбак. Я выудил его, оторвав от сетей. Он весь точно скроен из одного куска. Однажды он сорвался, отрекшись от Меня, когда Меня схватили. Но ему хватило одного Моего взгляда, чтобы покаяться. Теперь мы с ним вместе ухаживаем за стадом.
Пастушок кладет руки ему на плечи со словами:
— Ты знаешь, что Я люблю тебя![11]
Затем Он показывает мне на человека, несущего ведро воды.
— А это — Иосиф. Он всегда спокоен, что бы ни случилось. Какая это поддержка для мамы! Иосиф учил Меня говорить, читать, потом — работать по дереву. А главное, чему от него можно научиться — это служению всегда и во всем, в любых мелочах.
Теперь мы сидим вокруг стола в комнате с низким потолком из необтесанных бревен. Ярко горят несколько светильников. Молодая женщина по имени Марфа,[12] улыбаясь каждому, хлопочет у плиты, вынимая из печи свежеиспеченные лепешки. Иешуа благословляет трапезу:
— Отче, из Твоих рук принимаем мы пищу, посланную Тобой. Благодарим Тебя, ибо Ты хранишь нас днем и ночью!
Я сижу напротив Иешуа. Справа от Него оказывается какая–то девушка. Улавливаю несколько фраз из их разговора:
— Как только я Тебя увидела, я поняла, что Ты мне все прощаешь, потому что любишь меня. И потом, когда я вернулась в Магдалу…
— Я простил тебя, потому что это ты полюбила Меня! Ты разбила свой сосуд с благовониями, чтобы вылить его Мне на ноги…
— Нет–нет, это Ты разбил Свое Сердце, чтобы излить на меня Твою любовь…
— Ты орошала Мои ноги слезами…
— Это Ты плакал, чтобы омыть меня.
Пастушок обнимает ее:
— Магдалина![13] Да будут благословенны твои уста, первыми возгласившие: «Он воскрес!»[14]
Его сосед слева не спускает с Него глаз.
— Я был приговорен к смерти. Вся моя жизнь была непрерывным падением и крахом. И Ты вернул мне невинность! Ты открыл дверь, которая так долго была заперта для меня!
— Это ты — единственный, кто встал на Мою защиту, когда все обвиняли Меня. Если бы ты знал, что значил для Меня тогда твой взгляд! Последний, прежде чем Мои глаза закрылись… Мы ведь висели на одном древе…[15]
Оглядевшись, я не обнаруживаю в комнате бедуина. Мириам шепчет мне:
— Иоханан еще во дворе. Он зовет всех прохожих придти к нам на праздник.
Иосиф[16] молча смотрит на своего Иешуа и на сидящих вокруг Него людей. Лицо его сияет. Он напоминает крестьянина, радующегося хорошей жатве.
Женщины приносят своих детей, чтобы Иешуа благословил их. Он кладет каждому руку на лоб и называет по имени, добавляя:
— Будь благословен, ты, проливший за Меня свою кровь раньше, чем Моя кровь была пролита за тебя! Твой крик на улицах Вифлеема свидетельствовал обо Мне до края земли.[17]
Затем Он обращается к кучке пастухов:
— Мама говорила, что вы пришли и принесли Мне в подарок ягненка и козьего сыра в ту холодную зимнюю ночь, когда никто не соглашался приютить нас. А потом вы подняли на ноги всю округу, так сами были потрясены![18]
ВТОРАЯ НОЧЬ
После ужина Пастушок отводит меня в сторону:
— Я хотел бы поговорить с тобой, с Мириам и Иоанном (Иоанн — это самый молодой из собравшихся здесь).[19]
И вот мы вчетвером сидим в комнате с низким сводом, которая, видимо, предназначена для ягнят: на полу — толстый слой соломы, да и пахнет здесь чисто вымытой шерстью и сеном. Скала, к которой лепится дом, служит задней стеной. Маленькие лампадки освещают несколько икон в углу.
Пастушок начинает с того, что вдруг щупает мне пульс, а затем, приникнув ухом к моей груди, просит меня сделать вдох. Видно, что Он неплохо разбирается в медицине — профессия обязывает. Потом очень серьезно, почти тревожно Он говорит мне:
— Ты даже не представляешь себе, как ты болен! Я увидел это еще вчера вечером, глядя тебе в глаза, но не стал говорить — ты бы испугался. А сейчас Я не хочу ничего скрывать от тебя. Это очень серьезно. Знаешь, у души тоже бывает рак. Иногда его слишком долго не замечают, но однажды он проявляется — и уничтожает больного.
К чему Он клонит? Хочет отправить меня в больницу на лечение?
— Я хочу попросить тебя кое о чем: давай вместе пройдем по дороге твоей жизни к самому ее началу.
— Что Ты имеешь в виду?
— Мы вместе заново побываем везде, где ты проходил, везде, где тебе причиняли боль или ты сам делал кому–то больно.
— Да Ты с ума сошел! Это же прошло, кончилось! К чему ворошить былое?
— Эммануэль, ты прекрасно знаешь, что в твоей жизни есть многое, о чем ты не в силах вспоминать. Оно точно цепи сковывает тебя, не давая идти вперед со свободным и легким сердцем. Оно ломает твое будущее.
— Но я боюсь! Ты разбередишь старые раны, разбудишь страхи!
— Поверь, Я знаю все это лучше тебя. Когда ты еще не был со Мной, Я уже давно был с тобой. Доверься Мне, и ты увидишь: теперь все будет совсем по–другому.
— Но неужели Ты не можешь уничтожить прошлое прямо сразу, одним движением руки?
— Мне нужно исцелить каждую твою рану там, где она была нанесена. Лечить зло там, где оно зародилось. Я понимаю, это кажется странным, но ты попробуй просто довериться Мне.
— Что ж, будь как дома!
— Это Я приглашаю тебя — к тебе самому!
И мы пускаемся в путь по дорогам страны, живущей внутри меня (я назвал бы ее Неумолчье). То Он, то я идем впереди, останавливаясь на каждом месте, где я когда–то сорвался, был покалечен, плакал. Сколько их! И как все это знакомо! Он прав — сам я действительно не в состоянии вырваться оттуда.
Первая остановка — тюрьма, где я просидел больше года — по обвинению во взятии кассы. Все пережитое в эти нескончаемые месяцы за решеткой вновь нахлынуло на меня.
— Однажды Я посетил тебя здесь, помнишь?
Так вот почему однажды утром, отвернувшись от окна (я просто подыхал, непрерывно пялясь на один и тот же горный хребет!), я внезапно ощутил какое–то удивительное тепло и одновременно — желание простить дружков, заложивших меня. «Да ты совсем свихнулся!» — сказал я себе тогда — и все кончилось.
После этого мы вместе оказываемся на моем судебном процессе. Все в нем было предрешено еще до начала: на меня возвели кучу напраслины, заплатить адвокату я не мог, а значит, защита на меня плевать хотела!
— Я тоже прошел через это… (Неужели и Он побывал за решеткой?)
— Знаешь, последнее, что сказал Мне Отец, отправляя в дорогу: «Отпусти измученных на свободу!» Я здесь для того, чтобы вырвать тебя из этой и многих других ужасных тюрем.
* * *
Мы — в доме у женщины–астролога, сделавшей мне когда–то астральный прогноз и в деталях предсказавшей мое будущее по линиям руки. Вплоть до смерти — тоже в деталях:
Гибель в автокатастрофе в тридцать один год 28 октября… Я был отмечен этим, точно клеймом, ожидание неотступно преследовало меня, тем более, что кое–какие предсказания постепенно сбывались. День и ночь в моих ушах звучали ее слова, запирая в ледяной пожизненной тюрьме. Страх и протест доводили до нервного истощения. Я исповедовал ненасилие, а в душе моей тем временем поднималось желание крушить все вокруг, которое сжигало меня, как на медленном огне.
Каждую ночь я просыпался в холодном поту от одних и тех же кошмаров. Я был не в состоянии принять простейшего решения, не проштудировав сегодняшний гороскоп. Несколько раз я бывал в доме у этой женщины на спиритических сеансах и разговаривал с духами. Кроме того, она лечила меня сразу от нескольких болезней с помощью неконтактного массажа. Однажды я ужаснулся, случайно услышав, как она говорит кому–то: «Я могу вылечить вашего сына, но лишь ценой его души». «А моя душа, имеет ли она еще хоть какую–то цену?» — подумалось мне тогда.
Оказавшись здесь, Пастушок бледнеет от гнева. Я никак не думал, что Он может быть таким. Перевернув стол, Он разбивает вдребезги все фетиши и магические кристаллы, швыряет в огонь карты и толстенные книги заклинаний, срывает замки с окон и дверей (женщина эта запиралась так, словно ее собирались убить). Однако, Его взгляд, обращенный на нее саму, излучает лишь заботу и нежность. Ее Он любит и хочет освободить, как меня.
— Да нет же! Слепой судьбы не существует! Твоя жизнь не предрешена безличными звездами. Ты был в плену у иллюзий!
— У иллюзий? Я, никогда не закрывавший глаза на реальность, какой бы тяжелой она ни была?
— Эммануэль, Мне очень дорога твоя жажда истины. Но знаешь ли ты тех, кому так безоглядно доверял? Некоторые из них — просто торговцы смертью, продавцы иллюзий. Они играют на твоих страхах, на поиске сильных ощущений. Что они дали тебе, в конце концов?
— Отчаяние, бунт, злобу…
— Присмотрись к своим кумирам — звездам кино или эстрады, к тем, кем ты так восхищался, кто был воплощением твоей мечты все иметь, быть всемогущим. Подумай, они ведь оскорбляли тебя, внушая: «Ты сотворен, чтобы умереть!» Утолили они этим твою жажду жизни? Позволишь ли ты им и дальше покупать тебя, обворовывать?
Я вспоминаю ночь в Пепелищенске и вопли Акселя Мааса: «Я пришел за тобой, ибо час твой настал. Я привел с собой смерть, чтоб тебя мне забрать». И еще: «Я пойду за тобой, шаг за шагом, тебе некуда будет уйти, тебя не вырвет никто из объятий моих. Куда захочу, я тебя поведу, и тебе не о чем больше заботиться…»
— Неправда! Ничто не предрешено, не потеряно! И нет никого, кто был бы безнадежен. Жизнь — это творчество, тебе и только тебе решать, какой она будет. И каким будет этот мир — тоже. Тебя ждет замечательная жизнь — если ты этого хочешь.
Мы — там, где я вместе с приятелями развлекался «разыгрыванием ролей». Бернард все организовал: у каждого из нас была своя «роль», в которую нужно было войти, свой характер, вымышленное прошлое, которое должно было стать моим… и будущее тоже! Предрешенное заранее, ну, или почти предрешенное. В него тоже нужно было войти, поверить, подчиниться. С самого начала этой игры, все сильнее становившейся «моей реальностью», я знал, понимал, что неотвратимо двигаюсь к гибели. И какой! Я был «негодяем», и любой почел бы за подвиг пристукнуть меня.
И здесь вся реальность Его Жизни с нежной твердостью говорит мне:
— Ты — не марионетка, не робот! Среди миллиардов человеческих существ нет ни одного такого, как ты! Ты слышишь? Ни одного!
Не могу объяснить, почему, но я ЗНАЮ, что Он говорит правду. Однако все мои планы, стремления, надежды давно уже поникли и погасли! Из действующего лица я давно уже превратился в пассивного зрителя собственной жизни, из творца — в потребителя, плывущего по течению. Отчаявшегося что–либо изменить. Бернард часто репетировал со мной: «Силы Зла победили! Осталось лишь подчиниться им». Правда, я так ни разу и не смог произнести это достаточно правдоподобно…
— Я отдал Мою жизнь, чтобы Любовь победила всякое зло. И сейчас Я снова отдаю ее тебе. Примешь ли ты ее? Зло и ненависть кричат очень громко, а у Любви тихий голос, но именно Она пребывает и пребудет вечно. Хочешь ли ты встать на дорогу Жизни? На путь Истины? Примешь ли ты Меня как Путь? Как единственный Путь, Который может приобщить тебя к невидимому миру Жизни и Света и дать тебе быть самим собой?
— Да! С этого дня моя свобода — это Ты, моя истина — Ты!
И сразу, точно тяжкий груз, бесконечная тревога падает с моих плеч.
— Каждое утро Мой Отец отдает твою жизнь в твои руки. Ты волен делать с ней, что хочешь. Она — твоя. Отец доверяет тебе. Сотворишь ли ты из нее что–то простое, прямое и светлое?
Он просит меня сжечь все книги по астрологии и магии, все игровые сценарии, которые я до сих пор таскал в рюкзаке. Затем я снимаю с шеи мой амулет, и Он надевает на Меня Свой маленький нательный крест, вырезанный из оливкового дерева:
— Прими этот знак, которым Я победил все силы смерти! Знак жизни и победы.
* * *
Теперь мы идем по психиатрической больнице, куда меня запихнули с подозрением на параноидальную шизофрению. Войдя в комнату, где я пытался покончить с собой, Он вдруг опускается передо мной на колени:
— Твоя смерть принадлежит не тебе. Это — тайна, сокрытая в Моем сердце. Принимай каждый день, данный тебе, и будь в мире. В тот момент, когда это будет лучше всего сделать, Я приду и возьму тебя к Себе.
Переносимся в пределы Бомбея. Здесь я занимался медитациями с помощью одного прославленного гуру, чье обаяние совершенно пленило меня. Учась у него, я должен был открыть мое внутреннее Я, окунуться в источник Разума и раствориться в Божестве. Гуру обещал приобщить меня к тайному Знанию, избавляющему от страданий, которые он называл иллюзией. Во время долгой ночи посвящения он дал мне некую мантру, которую нужно было повторять много–много раз каждый день, дабы достичь полного блаженства, а то и бессмертия. Постепенно я развивал в себе новые способности: телепатию, ясновидение, гипноз. Я уже видел себя самого в роли гуру, посвящающего других, владеющего великими тайнами бытия…
— Эммануэль, теперь ты видишь, что Бог — это не Космический Разум, в котором можно раствориться, а Тот, Кого можно любить, с Кем жить. И в близости с Ним ты все больше становишься самим собой.
— Ох! Я — самим собой?!
— Перед тобой — жизнь или смерть. Приходится выбирать. Эммануэль, принимаешь ли ты Меня как Единственного, Кто дает жизнь в истине?
— Да! Любить Тебя — значит жить!
— Отныне власть, данная тебе, — это власть становиться чадом Божиим, по–детски принимающим все дары от Бога.
Он вкладывает мне в руку шерстяной шнурок со Своего запястья:
— Это сделали русские монахи. На каждом узелке они любят повторять: «Господи Иисусе, помилуй меня грешного». Это будет молитва твоего сердца, очень простая молитва, которой ты сможешь молиться всегда и везде. И всякий раз, когда ты произнесешь Мое имя, это будет твоим взглядом, обращенным ко Мне.
Теперь я понимаю: власть над собой, приобретенная собственными силами, была просто маской, лишавшей меня моего лица, власть над другими — моим собственным рабством. А без конца повторяемая мантра опустошала мое сердце. …Э, да я ведь больше не в состоянии вспомнить ее! Она напрочь вытеснена Его Именем.
Его имя! До этого момента я ни разу не называл Его по имени. Обращаясь к Нему, я лишь смущенно бурчал себе под нос что–то невразумительное. Теперь же Оно неиссякаемым потоком начинает изливаться из моего сердца. Просто «Иисус» — этого достаточно, остальное Он понимает и без слов. Если же я все–таки добавляю: «помилуй меня грешного», Его улыбка отвечает мне: «Ты правильно понял, что такое Мое Имя!»
* * *
С невероятной ясностью я вдруг снова переживаю все те ситуации, когда я поддавался сексуальному влечению. Только теперь от всего этого лишь тошно до крайности. Понимаю, что разрушал и себя, и других. Сколько же девчонок я покалечил своей непробиваемой броней, из которой не способен был вылезти!
Мириам кладет руку мне на плечо:
— Что толкало тебя на это, как не жажда любви! Принимаешь ли ты Иешуа как Того, без Кого не может быть утолено твое безумное желание любить и быть любимым? Ведь ты сотворен для любви, а значит — для Него!
— Как мне хочется, чтобы мои дети, о которых я так часто мечтаю, никогда не страдали, как я, от недостатка любви…
— Тогда уже сейчас начинай готовить для них семью, где неясность и любовь длятся всю жизнь. Учись верности. Никогда больше не играй с тем, что прекрасней всего на свете. Твое тело — не механизм для получения удовольствия. Пусть оно помогает тебе отдавать и открывать себя другим.
— Но ведь это так трудно! Как этому научиться?
— В Его присутствии твоя любовь наполнится светом.
Заходим в разные места, где мне случалось колоться, и где я видел смерть многих моих приятелей от передозировки наркотика.
— Ты хотел сбежать от повседневности, уйти как можно дальше в захватывающий, нереальный мир. Хочешь ли ты теперь пуститься в путь вместе со Мной по дорогам настоящего, но совершенно нового мира?
— А что это за путь?
— Вот он — прямо перед тобой.
— А куда он ведет?
— В сердце твоего сердца.
— То есть?
— В Сердце Бога.
Завершив эту часть нашего путешествия — в недавнее мое прошлое — Он говорит:
— Сатана многое осквернил в храме твоей души… Но сейчас, кровью и слезами, пролитыми за тебя, Я изгоняю духа лжи, соблазна, смерти, нечистоты и ненависти. Я разрываю все цепи, сковывающие тебя, и возвращаю тебе свободу чада Божьего. Я возвращаю тебе тебя самого.
И в ту же секунду я чувствую, что постоянный, всепроникающий страх наконец отпускает меня! Страх, державший меня, точно спрут, чьи щупальца вот–вот задушат — боязнь завтрашнего дня и дня вчерашнего, боязнь себя и других, боязнь Бога, боязнь собственного страха, наконец!
* * *
Мы подходим к тому дню, когда, проглядывая старую газету, я узнал о гибели моей матери в автокатастрофе. Страшный удар! Ведь я собирался поехать к ней, попросить у нее прощения, а теперь — слишком поздно, все кончено — навсегда! Как теперь исправить все то зло, которое я ей причинил?
— Эммануэль, можешь ли ты доверить Мне твою маму? Она теперь в Ликовани, там она встретила Меня. Она тебе все простила. Приближаясь ко Мне, ты приближаешься и к ней тоже. Слушая Меня, ты можешь говорить с ней. Сегодня, сейчас ты можешь попросить у нее прощения, можешь любить ее так, как ты не смог любить ее раньше. Не жалей ни о чем: вы встретитесь. Это — лишь временная разлука, да и теперь вы не разделены совершенно.
Те вещи, о которых я буду говорить дальше, никогда раньше не всплывали в моей памяти.
Слишком болезненные, чтобы о них вспоминать, они дремали в самом глухом и дальнем уголке моей страны, пока Пастушок их не разбудил. Психологи, к которым меня когда–то направляли, часто пытались вытащить из глубин моего подсознания то, что отпечаталось в нем за годы детства. Они действительно немного помогли мне, но так и не смогли продвинуться достаточно глубоко. К тому же это всегда будило во мне дикий страх. С Иешуа — никакого страха, все просто и спокойно, при условии, что на все смотришь Его глазами, все отдаешь Его рукам.
Он продолжает продвигаться все дальше и дальше по моей жизни, как продвигаются по устью реки — к ее истоку.
В доме у нас всегда стоял крик. Любая мелочь становилась поводом для скандала. Однажды, стоя за дверью кухни, я услышал:
«Как же он нам мешает, этот мальчишка! Сколько всего могли бы делать, не будь его! Тысячу раз говорил тебе: он мне не нужен! И так в зарплату не влезаем, а тут еще он!»
Долго–долго я потом бежал по улицам, надеясь, что какая–нибудь машина задавит меня, и тогда они примутся искать меня повсюду. Я представлял себе, как они обнимают мой труп и говорят: «Он был таким хорошим, наш мальчик!» На самом же деле, разве хоть кто–то пожалел бы обо мне?
— Ты нужен Мне! Ты очень много значишь для Меня, очень! Я жить без тебя не могу. Для Меня ты незаменим. Я столько смогу сделать, благодаря тебе!
Как–то раз, мне было тогда года четыре–пять, мать отвела нас с сестрой к одной нашей дальней родственнице. «Я приду за вами вечером», — сказала она и ушла. Мы ждали ее до глубокой ночи. Вздрагивали на каждый шум шагов: «Она, наконец–то!» Но всякий раз это была не она. Мы не видели ее с того дня несколько лет. Старая тетка кричала нам: «Не нужны вы ей! Сами виноваты: небось плохо себя вели!»
Точно при яркой вспышке света я снова вижу себя, сидящего в этой каморке в мучительном ожидании, которое все тянется и тянется, и нет ему конца. Но теперь ко мне вдруг подходит Мириам и просто говорит:
— Это я!
И с той минуты, когда она вырывает меня из этого ужаса и отводит домой (то есть — к ней домой!), я навсегда исцеляюсь от страха перед замкнутым пространством и от неспособности доверять кому бы то ни было.
Затем мы оказываемся в моей младенческой спальне — мансарде со слуховым окном в потолке. Однажды ночью меня оставили одного. Внезапно проснувшись и обнаружив, что какое–то громадное черное существо шумно дышит у самой моей кроватки, я вопил от ужаса много часов подряд. Никто не пришел ко мне. Быть может, у меня больше нет родителей?
Мириам берет меня к себе на колени, укачивает, поет мне песенку. Наконец, я начинаю смеяться, а она со слезами на глазах все повторяет: «Эммануэль! Эммануэль!»
Больше я не боюсь ни собак, ни темноты, и, пожалуй, смог бы без страха и уныния жить даже в таком пустынном месте, как это.
Итак, наше невероятное путешествие окончено?
— Пока нет. Нужно продвинуться еще дальше. Ты не помнишь этого, но Я помню.
Он приводит меня в родильный дом.
— Когда ты родился здесь, тебя сразу же унесли от матери и небрежно вымыли в комнате, куда долетал весь уличный шум. Ты дрожал от холода и страха. Сейчас Я уже могу сказать: тебя вынашивали без любви. Твоя мать стыдилась своей беременности. К тому же ей приходилось работать на износ, чтобы жить. Она хотела сделать аборт, предпочитала, чтобы тебя не было…
Иешуа берет мою руку и вкладывает в руку Мириам. В ее глазах я читаю, что Бог всегда хотел и ждал меня. Через любовь в ее глазах взгляд Самого Бога окутывает меня нежностью.
— Я хотел бы доверить вас друг другу. Вы просто созданы для того, чтобы друг друга понимать. Она была со Мной от начала, поэтому она не спотыкалась, ибо Я мог заранее убрать все камни с ее пути. Вот почему она так прекрасна и молода. И потому между ней и такими, как ты, есть некая потаенная связь. Постепенно ты поймешь, о чем Я говорю.
Во время путешествия по моей стране я снова вижу всех тех, кто когда–либо отринул меня: Поля, жившего с моей матерью и разлучившего меня с ней, старую тетку Ивонну, заставлявшую нас есть одних на кухне. Генри, выдавшего меня полиции, а главное — Клер, мою Клер, в которую я был так безумно влюблен (в то время я еще не был знаком с Сильвией)! Я ничего не рассказывал Пастушку об этой истории — она все еще причиняла мне слишком сильную боль, но Он обо всем догадался. И наконец — мой настоящий отец, которого я никогда не видел. Лишь один раз мать говорила мне о нем. Я смертельно ненавидел его за то, как подло он ее бросил.
Представляя мне этих людей. Пастушок говорит о каждом: «Я люблю его!» Я не в силах смотреть им в глаза, хотя никто больше не ругает меня, не издевается надо мной. Все они говорят лишь одно, то, чего я никогда не слышал ни от кого из них, чего никогда не произносил сам:
— Простишь ли ты меня?
Странная вещь: лица — их, а голос — нет. Вслушавшись, узнаю… голос Пастушка! Его чистый и ясный голос, который ни с чем невозможно спутать. Он просит у меня прощения за каждого! Заметив мое потрясение, Он подходит и немного смущенно шепчет мне на ухо:
— Так простишь ли ты Меня?
— Да за что же мне Тебя–то прощать?
— За все то зло, которое тебе причинили.
— Но ведь это же не Ты, это…
— Они, Я знаю. Но если они так плохо поступали с тобой, то не потому ли, что им самим было очень плохо? И когда они страдали, это Я страдал в них.
— Но Ты же не виноват в их грехах!
— Я хочу сказать тебе еще кое–что: когда Поль бывал пьян и бил тебя, когда одноклассники издевались над твоим заиканием и над тем, что ты всегда и во всем был на последнем месте, когда твой шеф выгнал тебя с работы, заподозрив в воровстве, когда врачи и судьи не обратили на тебя внимания, — от всего этого Я страдал еще сильнее, чем ты. Каждый удар, который наносила тебе жизнь, Я принимал в самое сердце, ибо он попадал прямо в сердце Моего Отца.
И вот теперь Он стоит передо мной, ожидая прощения для каждого из них, желая получить это прощение из моих рук!
— Как же я могу забыть все — даже неверность, даже клевету, даже… отвержение, даже…
— Попросив у них прощения.
— Чтобы я просил у них прощения? У предателей?!
Тут вмешивается Иоанн:
— Знаешь, что я услышал, когда Его прибивали гвоздями к дереву? «Отец, они — мои друзья. Им еще хуже, чем Мне. Они не ведают, что творят!» Солдаты орали, чтобы заглушить Его голос, но Он стрелой взлетел прямо к Сердцу Бога. И это Сердце переполнилось любовью к ним — я в этом совершенно уверен.
Его слова пронзают меня, и, упав к ногам каждого, кого только что не мог простить, я говорю:
— Прощаешь ли ты меня?
Горечь, обиды, навязчивая идея сведения счетов, вся эта кипящая грязная пена в ту же секунду испаряется из моего сердца. Невероятный мир и покой!
Итак, мы проходим по всем тем местам, где моя жизнь давала сбой. Но я еще не сказал о том, что делает Пастушок, исцеляя меня. Он склоняется ко мне, и я вижу каждую давно забытую рану отраженной в Его глазах. И я говорю то, чего не мог сказать, когда эта рана была мне нанесена: «Иисус, исцели меня!» Тогда из Его руки в мою рану падает капля Его собственной крови, чистой, точно родник.
— Да это же переливание крови!
— Когда раны гноятся так сильно, как твои, происходит заражение крови. И обязательно нужна свежая кровь.
— Нужно еще, чтобы у нас была одна группа крови.
— Так и есть!
— Но ведь Твоей крови должно хватить и на других!
— Не волнуйся, она не кончается. Твое сердце бьется лишь затем, чтобы ее принимать, Мое — чтобы ее отдавать. Вот что Я тебе предлагаю: ты отдаешь Мне твои раны, а Я дарю тебе Мои.
— Как это?
— Ты отдаешь Мне все разочарования, все срывы, всю несправедливость, все провалы твоей жизни.
— И что со всем этим будет?
— Я заберу все это Себе.
— А у меня что будет?
— Я верну тебе твои раны преображенными в раны любви.
— Раны любви? Да какая же может быть связь между раной и любовью?
— То, что когда–то сделали тебе те, кто тебя не любил, верну тебе Я, любящий тебя так, как никто никогда не сможет любить. В твоих ранах больше не будет горечи.
— И они будут так же прекрасны, как Твои?
— Да… Если только твое сердце не отторгнет их как инородные тела…
— Тогда получается, что мне нужна пересадка сердца?
— Именно это Я и предполагал сделать для тебя. Но такая операция не делается за один раз. На нее уходит вся жизнь. Чтобы пересадить сердце, нужно сначала сделать разрез с обеих сторон. С Моей стороны такой разрез сделан уже давно, теперь Я жду твоего.
С этими словами Он задирает пончо до самой шеи и, замешкавшись на мгновение, распахивает рубашку: на груди у Него, точно огромный цветок, алеет широкая рана. Жестом Он предлагает мне вложить в нее руку.[20]
Как она глубока! У меня не хватает смелости продвинуть руку до конца. Вся рана кажется охваченной огнем.
— Это — дверь в твое сердце.
— Когда же она открылась?
— В пятницу вечером.
— В пятницу вечером? Как сегодня?
— Как сегодня.
— Неужели было недостаточно всех остальных ран — на ногах, на руках, повсюду?
— Да разве же этого достаточно, чтобы крикнуть самое важное, самое главное, что Я хотел сказать? Я подумал: «Во всяком случае, это слово скажет само за себя. Его невозможно будет неправильно истолковать или исказить переводом. Достаточно будет просто посмотреть, чтобы все понять. Одно и то же слово — на всех языках, какие только есть на земле». Я прошу прощения, но Мне нечего к этому добавить…
— Что же это такое — то, о чем Ты так хотел сказать?
— Я хотел сказать, что зло ранит сердце Моего Отца — Бога.
— Бог… это Твой Отец?
— Бог — это Мой Отец.
— Значит, Ты — Сын Божий?
— Я — Сын Божий.
— Мой Бог — это Ты? Это действительно Ты?
— Ты сказал!
— Ты — Пастушок, игравший на флейте для детишек в Пустойе и пасущий стада на пастбищах Волчьей Пасти, Ты, шатающийся по барам Пепелищенска, Ты, Кого люди прибили к дереву, чтобы Он больше не смог призывать Своих овец. Ты, Кто потом с распростертыми объятиями ждал их в саду. Ты, который недавно так хотел пить… Ты — мой Бог и мой Царь?
— Что ж, это — Моя манера быть Богом и Царем.
— Значит, кровь, которую Ты только что дал мне, — это кровь Бога, кровь Царя?
— Это кровь Бога и Царя.
— Но если у нас одна кровь, то и Отец у нас тоже должен быть один!
— Именно для этого Я и пришел: чтобы дать тебе Моего Отца.
— Дать мне Твоего Отца?
— Он всегда был твоим Отцом, просто раньше ты об этом не знал. Теперь знаешь, и это — навсегда.
— Бог — мой Отец! Сам Бог? Тот самый Бог, про Которого говорят, что Он сотворил небо и землю? Бог?!
— Бог, сотворивший небо и землю… Теперь ты понимаешь, что значит твое имя? С–нами–Бог.
— Твое первое имя…
— Я дал его тебе.
— И я могу называть Бога Папой, как Ты?
— Как Я, вместе со Мной.
— Ох, знал бы Ты, что я испытал, когда в день моего десятилетия тот, кого я называл папой, вдруг брякнул: «Ты вовсе не мой парень, ясно? А папаша твой — мерзавец!!» С тех пор я слышать не могу это слово, не передернувшись.
— Я знаю… Я пережил агонию — твою агонию — чтобы вернуть тебе отца, чтобы дать тебе Моего Отца. Я пережил такое мгновение, когда вдруг стало невозможно сказать Ему «Папа» — это слово было, точно задушено в горле. Оставалось лишь «Боже Мой!» — последний крик.[21]
— Он Тебе ответил?
— Он не сказал ни слова.
— Так Ты был как сирота?
— Да. Один, совершенно один. Никого рядом…
— И без друзей?
— И без друзей.
— Слушай, так у нас с Тобой похожая жизнь?
— Я хотел быть раньше тебя везде, где ты можешь оказаться, чтобы непременно встретить тебя где–нибудь.
— А что Ты сделал, когда остался совсем один?
— Я продолжал Мой путь в темноте, чтобы однажды и ты больше не был одинок, чтобы и ты мог довериться, как Я, как дитя.
— Что значит «довериться»?
— Это значит сказать Богу: «Я ничего не понимаю, но я уверен в Тебе».
— А как Ты Сам смог довериться?
— Я сказал: «Авва!» — на языке Моей страны это значит: «Папа!»
— Ты это сказал тогда, на холме?
— Да. Предыдущей ночью, в саду, заросшем оливковыми деревьями. Луна ярко светила сквозь их ветви. Каждый раз, глядя на луну, Я вспоминаю ту ночь.[22]
Мириам, молчавшая до сих пор, вдруг обращается ко мне:
— Эммануэль, я хочу попросить тебя кое о чем: согласишься ли ты сделать для Иисуса то же самое, что Он только что сделал для тебя? Не пройдешь ли теперь ты по дороге Его жизни, чтобы перевязать Его раны повсюду, где они были нанесены?
— Но ведь Он же — врач! А я еще так слаб, разве я могу…
— Только тот, кто нанес раны, может их исцелить. Скоро ты сам это поймешь.
Теперь Иешуа в Свой черед опускается на колени посреди комнаты. Он стоит перед нами, как стоял в саду в ту ночь, о которой Он только что говорил. Иоанн касается рукой Его лба:
— У Него страшный жар!
— Этот жар никогда у Него не пройдет.
С этими словами Мириам обнимает Его за плечи, точно утешая маленького ребенка. Я пытаюсь произнести «Иешуа» так же нежно, как она. По щекам у меня текут слезы — не те, что вчера, когда я оплакивал мою исковерканную жизнь. Сейчас я плачу над Его жизнью, отданной мне без остатка.
Потом, когда за Ним приходят и арестовывают, мы идем следом и видим, как Его избивают[23]. Он не произносит ни слова. Вместе с Ним мы узнаем, что один из Его друзей только что повесился[24]. Дальше — трибунал, когда никто не решается встать на Его защиту. Все друзья бросают, отказываются от Него. (Так вот почему Ему была хорошо знакома моя судебная история.)
Затем Мириам проводит меня по холмам Его страны, страны Евангелия, как она ее называет. Вот поселок, где знать пыталась побить Его камнями, а вот дом, где родственники назвали Его сумасшедшим[25]. В другом месте — обрыв, с которого односельчане хотели столкнуть Его. А вот берег реки, где многие из Его друзей покинули Его, решив, что с них довольно. И много других таких же мест… Всего не расскажешь — слишком долго. Потом мы приходим в столицу[26].
— Здесь у Него однажды чуть сердце не разорвалось: как полностью предать Себя Отцу, и в то же время не разбить сердца родителей? Ему было тогда двенадцать лет.
— Но почему? Зачем Он так сделал?
— Именно это я Ему тогда и сказала. И Он тоже сказал мне: «Зачем?»[27]
Я вдруг понимаю, что все «почему», которые я вопил, сидя на камнях Пепелищенска, прошли через Его сердце, прежде чем вырвались из моего.
Наконец мы оказываемся там, где Он родился.
— Никто не соглашался принять Его. Он был никому не нужен. Нам пришлось бежать ночью в другую страну, стать беженцами. Много детей было убито из–за Него. Позже Он узнал об этом. (Теперь я понял, о чем Он говорил, благословляя детей, которых приносили к Нему.)[28]
Иоанн обращается ко мне:
— Видишь, нет ни одной беды, которой Он не пережил бы прежде, чем ты, ни одного места, где Он не ждал бы тебя.
— А я–то думал, что Бог не может этого понять. Что Он не знает боли!
— Никто не проникал так глубоко в твое сердце, как Он.
— Скажи, как мне и дальше перевязывать Его раны?
— Самый нищий и обездоленный из твоих братьев — это Он. Видя нищего, ты видишь твоего Бога.
— Это Он? Так, значит, всякий раз, когда я посылал какого–нибудь нищего подальше…
— Ты посылал подальше Бога[29].
— Но ведь Бог выше всего этого! Он же ни в чем не нуждается!
Мириам отзывается:
— Любые мелочи очень важны для Него. Просто улыбка — и та много значит, понимаешь! Мы с тобой сейчас пройдем повсюду, где ты Его огорчил. Когда Он играл на флейте, а ты не захотел плясать (неужели она тоже была на площади в Пустойе?). Когда Он протянул к тебе руки, а ты не взял их в свои (разве и она сидела перед церковью в Царской Долине?). Когда Он подарил тебе цветок, а ты его выбросил.
Воспоминания обрушиваются на меня. Сколько раз я оставлял Его в одиночестве, сколько раз Ему приходилось безнадежно ожидать кого–то, и этим кем–то был я!
Внезапно я понимаю, что тем же самым равнодушием и пренебрежением, которое так ранило меня в других, я сам постоянно ранил Его. Что я дал Ему, кроме нескольких медяков, сунутых на ходу в Его ладони? Сколько раз я отворачивался от Него и уходил в другую сторону? Но ведь я же не знал, что это был Он!
— Каждый раз, когда ты не смог, не захотел подать каплю любви кому–нибудь, кто был обделен надеждой, это Его ты оставлял с неутоленной жаждой. Взгляни на раны на Его теле — не глубже ли они, чем твои сердечные раны?
Упав на колени, я касаюсь лбом земли:
— Прости меня… забудь!
— Тебе все уже прощено, ибо ты сам уже всех простил.
* * *
Поднимаюсь и, не открывая глаз, чувствую, что к моим векам прикасаются Его влажные пальцы. Слышу Его нежный и теплый голос:
— Авва! Я посвящаю Тебе его глаза. Омой их, чтобы они открывались лишь затем, чтобы восхищаться, чтобы он видел, как прекрасен Твой Лик в лицах его братьев! Чтобы в каждом он узнавал раненого ребенка — и Царя.
И звенит ответный хор голосов:
— Аминь!
Смочив пальцы слюной, Он касается моих ушей:
— Авва! Я посвящаю их Тебе. Затвори их от всякого семени смерти и открой их, чтобы слышать Твою тишину. Да звучит в них музыка радости!
— Аминь!
Он кладет немного соли мне на губы:
— Авва! Я благодарю Тебя за эти уста, с которых больше не сорвется ни одно грязное или ранящее слово. Теперь они будут возвещать о счастье! Они воспоют Тебе хвалу!
— Аминь!
Он берет мои руки, ладонь к ладони:
— Авва! Отныне эти руки — Твои. Они будут раскрыты лишь для того, чтобы принимать и отдавать. Они будут подняты лишь для того, чтобы славить и благодарить Тебя. Ты даешь ему Мои руки — руки плотника и пастуха, руки, которые молятся, когда работают. Благодарю Тебя, Отче!
— Аминь!
Он касается моих ног:
— Авва! Да не ходят они больше в те места, где можно потеряться. Да ступают они только по Твоему пути, по пути, ведущему к Тебе. И да будут они прекрасны, проходя по горам и возвещая бедным Радостную Весть!
— Аминь!
Он возлагает обе руки мне на голову:
— Авва! Да вспоминает он о тех местах, где был ранен, лишь для того, чтобы прославить Тебя. Даруй ему новую память, хранящую все чудеса, которые Ты для него сотворил. Очисти его воображение от всего, что может нарушить тот мир, который Я даю ему сейчас.
— Аминь!
Он рисует крестик у меня на лбу:
— Авва! Исцели его разум, израненный тем, что воспринял так много лжи. Исцели его волю, ослабленную множеством сомнений. Да будут все его мысли исходить от Тебя и к Тебе возвращаться! Да будут они в чистоте говорить Тебе: «Как Ты хочешь! Да будет воля Твоя!»
— Аминь!
Склонившись надо мной, Он принимается дуть, вернее — сильно выдыхать воздух:
— Эммануэль, прими то дыхание, без которого ты не можешь жить. Дыши им. Удивленный, я спрашиваю Его:
— Ты сейчас делаешь со мной то же самое, что делал с Тобой Твой Отец, когда Он пришел разбудить Тебя перед восходом солнца?
— Почти! Ты был отравлен грязным воздухом, которым дышал, точно цветок, задохнувшийся без кислорода. Дыхание, которое Я даю тебе, — это чистый воздух, восстанавливающий силы.
— А что это за воздух?
— Дух Святой.
— Когда я ходил в Воскресную школу, нас там учили, что мы получаем Святого Духа во время крещения.
— Да, Мой Отец уже дал тебе Его. Но это была точно искра под пеплом. А теперь Он раздует искру в огонь.
Наконец, Он берет меня за плечи и, крепко сжимая их руками, говорит:
— Отче! Сотвори из этого тела обитель, где Ты сможешь отдыхать, храм, где с утра до вечера будет звенеть радостное пение.
После этого Он вручает мне маленькую иконку.
— Возьми ее. Смотри на нее. В какой–то момент ты услышишь: «А теперь закрой глаза». Тогда ты проникнешь в самую глубину твоего сердца — туда, где Мы ждем тебя, туда, куда тебя постоянно зовут, где тебя всегда примут.
— Так мое сердце — это Ликовань?
— Твое сердце — это Ликовань.
Выпрямившись, Он произносит с поистине царским величием:
— Хочешь ли ты, чтобы Я был для тебя радостью, как для Моего Отца? Хочешь ли ты, чтобы Я был для тебя всем?
— Да, я этого хочу.
— Моя жизнь — в твоих руках. Ты можешь делать со Мной все, что тебе угодно.
Он говорит это мне!
Отступив на несколько шагов, Он оглядывает меня, как это делает художник, охватывая взглядом всю свою картину:
— Как ты прекрасен!
Никогда мне не говорили ничего подобного. Никогда меня не обнимали. Сколько раз из–за ожога на щеке мне приходилось слышать: «До чего же этот тип уродлив!» В конце концов, я начал стыдиться своего покалеченного лица. Я стал бояться показывать его, я боялся жить. Старался, чтобы меня никто не видел иначе, как в профиль.
— Загляни в Мои глаза!
Я отражаюсь в них, как в зеркале. Да, я действительно прекрасен. Это красота ребенка, который знает, что его любят. Любят таким, какой он есть. Не вопреки его изъянам, а из–за них. Достаточно поцелуя Его глаз, чтобы увидеть это.
— Отныне один твой вид уже будет избавлять от печали!
Самое удивительное: все мои раны промыты, чисты и наполнены сиянием!
— Сердце твое подобно драгоценной вазе, разбитой на тысячу осколков, но потом склеенной прозрачным клеем. В нее поставили свечу, и все просветы засияли, точно жемчужины.
— Жемчужины?
— Жемчужина — это слеза раненой раковины… Я спустился на твои отмели, чтобы найти ее, и принести в дар Отцу.
— Скажи, а почему Ты оставляешь мои раны открытыми? Врачи всегда стараются все зашить так, чтобы не оставалось никакого следа. Ты незнаком с косметической хирургией?
— Я открываю твои раны все шире и шире, чтобы любовь могла все сильнее изливаться из них…
— Как река?
— Изливаться на тех, кого Я дам тебе, чтобы ты их любил.
— А Ты сам — зачем Ты сохранил Свои раны от гвоздей?
— Эти раны — лучшее из того, что Я сохранил в память о Моем путешествии по вашим холмам. Они непрестанно напоминают Отцу о том, что Я ни разу не остановился, пока не отыскал тебя. Ты сохранишь твои раны навсегда, ибо любовь длится всегда… вечно…
Непонятное слово внезапно вырывается из самой глубины моего существа:
— Аллилуйя! Аллилуйя!
Я слышал его от тех молодых ребят, что молились на улице, и вот теперь оно заново дано мне.
— Что означает это слово? У него такой светлый звук!
— Именно это оно и означает: быть светлым! И еще: славить Господа! Теперь, когда прощение дано и получено, ничто больше не помешает этому слову звучать!
Мне хочется ликовать, прыгать, кататься по траве! Начинаю импровизировать вслух:
«Ты пришел ко мне. Ты — источник счастья!» Он подыгрывает мне на Своей флейте, которая звучит в тон моей гитаре так же, как накануне — голосу Мириам. (Кстати, о гитаре: откуда она взялась здесь, и кто успел за эту ночь натянуть новые струны?)
Услышав наше пение, просыпается вся семья. Один за другим, все присоединяются к нам. Мы танцуем, о, как мы танцуем!
Когда–то я отказался от фарандолы с детьми из Пустойи, и вот теперь танец возвращен мне. Если бы я мог танцевать вот так всю ночь, весь день, всю жизнь!
— Спасибо тебе! Спасибо за то, что ты, позволил Мне пройти с тобой по дорогам твоей жизни! Спасибо, что ты позволил Мне утереть твои слезы!
Да Он, кажется, еще более счастлив, чем я!
* * *
Путь по Его и по моей стране завершается поздней ночью (хотя в такие моменты времени не существует). Мириам говорит:
— Пятница — это всегда трудный день! Вы заслужили отдых. Завтра вас ждет долгая дорога.
Мы забираемся на сеновал, поглубже зарывшись в сено от ночного холода.
— Вот так было, наверное, и на ТО Рождество. Мама рассказывала, что тогда лишь животные согревали воздух своим дыханием, да пришли несколько пастухов, игравших на флейтах… А на небе были ангелы, которые…
— А что такое ангелы?
— Я это тебе завтра объясню.
* * *
Пастушок засыпает первым — Он, конечно, устал гораздо больше, чем я. Лежу, не в силах оторвать взгляда от этого детского лица. Боже мой, как Он прекрасен! Дыхание Его ровно и тихо. На каждом выдохе мне слышится:
«Авва, Авва, Авва…»
Сон Его заразителен. Засыпаю спокойно, как не спал уже многие месяцы: молитва действует лучше любого снотворного.
Мне снится, будто свирепый медведь наводит страх на жителей какой–то деревеньки. И вот я иду к нему по полю, а сзади стоят люди с кольями и дубинками и кричат, чтобы я вернулся. Медведь встает на дыбы, готовясь сожрать меня, и тут я говорю, глядя ему прямо в глаза: «Мириам!» В тот же миг его взгляд загорается несказанной нежностью, и от этого морда его превращается в человеческое лицо. Мы с ним становимся друзьями на всю жизнь.
Чего же мне теперь бояться? Ну, скажи, кого мне страшиться?
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
— Песнь моя, пробудись!
Голос Мириам пронзает предутренний сумрак. Одним прыжком Иешуа вскакивает на ноги и, воздев руки, восклицает:
— Вот Я, Отец! Готово Сердце Мое, готово любить Тебя![30]
И добавляет, повернувшись ко мне:
— Это немного похоже на то, как Я восстал от ночи к сияющему свету дня, когда был навсегда вырван из смертного сна.
День постепенно проникает в дом, но свет его почему–то необычен. Иоанн первым выходит на улицу и вскрикивает от неожиданности:
— Снег! Выпал снег!
Первый снег в году! Значит, пока Пастушок совершал путешествие по моей жизни, снег тихонько выпал, без предупреждения, просто потому, что я его люблю. И Он — тоже, конечно.
Проводив нас до порога, Мириам кладет Иешуа руки на плечи:
— Иди! Иди, они ждут Тебя! Ведь это для них я Тебя родила.
Они благословляют друг друга, рисуя пальцем крестики на лбу, и я тоже подставляю Мириам свой лоб.
— Спасибо тебе за то, что ты позволил Ему любить тебя, спасибо, что ты впустил Его к себе! Спасибо за то, что ты на Него похож!
— Это я благодарю тебя за то, что ты Его родила. Без тебя Он не был бы таким, каков Он есть. Благодарю тебя за кровь, которую ты дала Ему и которой Он меня исцелил. И еще — за цвет твоих и Его глаз.
Мы оставляем первые следы на нетронутом снегу. Никто не решается нарушить глубокую тишину. За несколько часов вся округа точно поднялась к небу. Те же деревья, те же дома, та же дорога, а весь мир — новый. Все стало новым в моей стране. Белоснежные вершины гор сливаются с облаками. Где кончается земля? Где начинается небо?
— Скажи, а нельзя остаться с Твоими друзьями? Если мало места, я ведь могу построить себе здесь шалаш…
— Чтобы жить здесь, как они, нужно сначала пройти по дороге, на которой счастье прячется там, где плачут. Праздник — это плод целой жизни, а всякий плод должен созреть постепенно, в согласии с небом и солнцем. Прежде, чем наступит жатва, надо узнать холод декабря и апрельский ветер, взращивающий посевы…
— Так мы все увидимся теперь только когда придем в Ликовань?
— Границы между Моей и твоей страной больше нет!
Вдали угадывались деревушки, точно покрытые тяжелым белым покрывалом. Снег порвал электрические провода, изолировав нас от всего остального мира. Будет ли эта зима так же ужасна, как позапрошлая, когда столько людей погибло от холода?
— Да, иногда жизнь оказывается подвешена на тонкой нити… Эта нить — молитва, связывающая нас со взглядом Божьим — источником тепла и света, силы и жизни. Это как с электричеством, одна выбитая пробка может все парализовать.
— То есть?
— Отказ в прощении — это выбитая пробка. Короткое замыкание ведет к смерти.
— Ты о чем?
— О грехе.
— А что это такое?
— Грех — это короткое замыкание любви, он перекрывает энергию жизни, отрезает от людей, разрушает счастье, делает взгляд тусклым, а лицо — старым; он гасит радость и наполняет сердце горечью.
Мне кажется, что я не иду, а лечу на крыльях счастья. Нет ничего, чего бы мне не хватало. Ни малейшего желания закурить — я просто больше не думаю о сигаретах! И, точно клубы дыма, рассеялись все похоти плоти.
Сухие ветви ломаются под тяжестью снега. Остальные склоняются до земли, приветствуя нас. Они шепчут мне: «Дай нам руку, представь нас Богу!» Дотронувшись до каждой, я говорю:
«Иисус!» — и слышу: «Ты вернул нам ту красоту, которую мы получили, когда Бог только что сотворил нас! Спасибо!» Отвечаю им: «Спасибо, что показали мне Его красоту!»
Мой Пастушок сказал: «Теперь ты будешь, точно Маленький принц!»
Так и есть: я чувствую, что во мне течет царская кровь, что душа и тело счастливы быть вместе.
Кажется, что все творение разговаривает с Ним. Он говорит на языке всего, что окружает нас так же, как на моем языке. Любой язык Он понимает с полуслова.
— Ты — старший брат всему творению: белке, прыгающей по ветвям березы, лиственнице, сохраняющей свой золотистый наряд, несмотря на холод, белому бархату инея на листьях… Не огорчай их, они так ждут, чтобы ты поделился с ними тем, что можешь дать только ты — словом.
— Для чего оно им?
— Чтобы сказать «Отец», слово, которое Я доверил тебе. Они тоже имеют право сказать его. Ты можешь соединить все звуки жизни, точно бесчисленные ноты, в единую симфонию.
— Ой, да ведь когда мне было десять лет, я мечтал стать дирижером оркестра!
— И Бог тоже мечтал об этом для тебя! Тысячи музыкальных инструментов без тебя остаются немыми и печальными…
— Как моя гитара, которую я оставил у Сильвии.
Его утренняя молитва очень проста — она состоит из трех жестов и шести слов. Он слегка разводит руки в стороны и произносит нараспев:
— Все принимать!
Затем, нагнувшись до земли, делает широкий жест руками, точно собирая что–то:
— Все собирать!
И наконец, воздевая руки как можно выше, и вытянувшись, словно кипарис, устремленный в небо:
— Все отдавать!
Он замирает в этой позе, как бы ожидая ответа. Внезапно к нам подбегает запыхавшийся Симон:
— Так вот Ты где. Тебя все ищут. Скорее идите в город, там вас ждет куча работы!
Мы пускаемся в путь. Солнце в конце концов пробивается сквозь облака. Неужели снег растает так быстро? Пастушок утешает меня:
— Да, самые красивые вещи бывают самыми хрупкими. Но ничто не проходит бесследно: после нескольких месяцев засухи пустошь сможет зацвести. Весной заячья капуста порадует зайцев. А летом деревенский колодец не обмелеет. И многие придут утолить жажду из твоего источника, Эммануэль.
Около девяти утра приходим в какой–то городок. Теперь мы больше не избегаем людей, как это было вчера. Судя по указателю, местечко называется Бездушье.
На снегу, еще покрывающем площадь, виднеется множество следов, разбегающихся в разные стороны. И ни один из них не пересекается с другим. Неужели никто ни с кем не встретился, никто никому не протянул руки? Может быть, никто ни на кого даже не посмотрел? Неужели каждый живет здесь только для себя?
На прилавке газетного киоска лежат утренние газеты, с новостями. В глаза бросаются крупные заголовки: «ЙОХАННЕСБУРГ — В ОГНЕ И КРОВИ», «МОСКВА — НА КРАЮ ПРОПАСТИ», «ТАЙВАНЬ — ПОД ТАНКАМИ ПЕКИНА»…
Пастушок бледнеет и бессильно опускается на тротуар. Немного придя в себя, Он поворачивается ко мне:
— Неужели тебя это не волнует?
— Знаешь, в конце концов ко всему этому просто привыкаешь. Ты, видать, нечасто смотришь телик! Богу, очевидно, наплевать, раз Он все это допускает? По мне или Бог благ, или Его вообще нет! — точно сорвавшись с цепи, я провоцирую Его на резкость.
— Да тебя самого не было бы, не дай Он тебе часть Своей благости! — и тут Он начинает плакать…
Потом, после долгого молчания Он вновь обращается ко мне:
— Если тебя потрясают чужие несчастья, подумай, каково это Богу? Ведь твое сердце подобно Его Сердцу. Ужас матери, видящей, как ее дети убивают друг друга — увеличь его тысячекратно, и тогда ты начнешь понимать, что должен испытывать Бог…
— Но почему же Бог не может помешать этому безобразию? Ну, хоть ограничить?
— А как ты предлагаешь Ему это сделать? Все не так просто! Если Он открыто вмешается, например, пошлет легион Своих ангелов, то Его тут же обвинят в незаконном вторжении на чужую территорию. Поставь себя на Его место! Бог ничего не может сделать иначе, чем через твое сердце. И чтобы коснуться его, Он отдал самое дорогое, самое любимое, чтобы любовь снова стала возможна! Что же Он может сделать еще? Скажи Мне, и Он тотчас это сделает! Скажи!
— Забрать у нас свободу!
— А разве можно любить, не будучи свободным?
— А зачем нужна любовь, если из–за нее в мире столько ненависти?
— Любить и отдавать — вот, в чем счастье!
— И что, нет другого счастья?
— Это Наша манера быть счастливыми.
— Тогда это только Ваше счастье!
— Мы хотели, чтобы это стало и вашим счастьем тоже.
— Но как? Каким образом?
— Отец сделал твое сердце таким же, как Мое, дав тебе царский подарок: возможность свободно сказать: «Я Тебя люблю!»
— …или «не люблю»!
— Сколько раз Ему приходилось это слышать? И сейчас приходится!
— Но ведь Он же может заставить любить!
— А разве это будет любовь? Вспомни Клер, ты ведь безумно любил ее, правда? А она оставалась бесчувственной и высокомерной. Тебе ни разу не пришло в голову схватить ее и, угрожая ей пистолетом, приказать: «Люби меня, или я тебя убью»?
— Я получил бы ее тело, но не сердце!
— Да, невозможно насиловать сердце. Так что же ты делал для Клер?
— Непрестанно окружал вниманием в надежде пробудить ее любовь!
— Ты поступал точно также, как поступает Бог!
— И после двух лет, когда я жил только ею, однажды утром я получил приглашение на ее свадьбу. Мое сердце было…
— Разбито! Точно так же, как Божье!
— Так, значит, Бог не может ничего больше придумать?
— Он уже все придумал. Он пришел, чтобы дать Любовь, но пришел, как нищий, просящий любви.
— Почему же Бог такой хрупкий?
— Потому что Он может только любить.
— Это Его вина, если Он так любит!
— Что ж, если это — Его вина, то прости Его.
— Что Ты такое говоришь? Простить Бога? Но ведь это Он Сам дает прощение!
— Бога обвиняют во всем, во всем, что идет не так, как надо… Кто защитит Его? Вспомни прошедшую ночь… Полученное прощение надо передавать дальше. Что ж, передай прощение Источнику прощения, сказав: «Боже, я прощаю Тебе, что Ты терпишь нас, хотя я этого не понимаю».
Мимо нас проходят ребята с транзистором в руках. Успеваем услышать несколько фраз из последних известий: «Ужасное землетрясение на Средиземноморском побережье. Сила подземных толчков достигла девяти баллов по шкале Рихтера. Эпицентр — в Ницце. Катастрофа произошла в разгар Большого Карнавала… Тысячи погибших… Широко развернуты спасательные работы…»
— Вот это — хуже всего!
— Или — знак того, что хуже всего: земля разламывается на части, потому что люди отказываются делиться друг с другом. Как будто Бог не поделился с ними всем! Как будто Он не доверил им всем эту землю! Трещины углубляются из года в год — и ни у кого голова об этом не болит. Только у Отца!
— Почему люди и земля вместе втянуты во все, что происходит?
— Когда вы творите невесть что, земля не находит себе места. Вы забываете, что вообще–то она вас носит и питает изо дня в день, и никогда не жалуется, даже когда вы истязаете ее! Прежде, чем винить Бога, кому–нибудь приходит в голову поблагодарить Его за солнце и за дождь, за смену времен года, за плоды земли, за ее щедрость?
— Но если земля такая щедрая, то почему же тогда так много стран голодает?
— Потому что вы не хотите делиться, вы используете вашу власть над землей и ваше богатство, служа смерти. Той энергии, которая уходит на вооружение и войны, с преизбытком хватило бы, чтобы утереть все слезы, проливаемые от голода. А вы предпочитаете взвалить всю вину на Бога!
— Значит, Бог не виновен во зле?
— Он — его главная жертва. Как никто другой, Он страдает от зла!
— Откуда нам это знать?
Он тихо подносит руку к груди, где, я знаю, зияет открытая рана Его Сердца. Все сказано этим жестом: зло пронзило Его!
* * *
Чуть дальше мы видим детей, продающих свечи собственного изготовления, чтобы собрать деньги для жертв землетрясения.
— Сколько внимания и щедрости пробудит эта катастрофа во всем мире! Человеческая солидарность — это огромная сила. Вот в чем проявляется победа любви!
Он доволен и явно гордится ребятишками.
Идем по скверу, и вдруг — какая встреча! Молоденький инвалид, тот самый, которого я видел в Пустойе (оказывается, его зовут Жан–Франсуа), приближается к нам в своей каталке, его везет друг. Мой Пастушок незаметно делает мне знак: «Не выдавай Меня!»
— Ой, это Ты! Мне так хотелось опять Тебя увидеть! Знаешь, я часто напевал «Песнь о Возлюбленном», только теперь, когда я ее пою, я думаю о Ком–то… Да–да, о Ком–то, Кого я начинаю любить… Скажи, для Тебя Иисус — это Кто?
Иешуа ограничивается улыбкой:
— Откуда ты сейчас?
— Из Рима, представь Себе!
— Из Рима?
— Представляешь, нас было сотни тысяч молодых людей, съехавшихся туда со всех концов мира. И все это ради Христа. Я видел, какой будет завтрашняя Церковь! Это был великий праздник народа Божьего. Представь: целый народ, который молится и любит, поет и танцует, все вместе — дети и взрослые, инвалиды и здоровые, епископы и миряне — все! И все они — твои братья! А среди них — Иисус, Который проходит и исцеляет, любит и радуется. Чуть–чуть неба на земле. Приедешь туда в следующем году, ладно? Я видел, как парализованный начал ходить, я слышал, как слепая закричала: «Я вижу! Я вижу!» Я держал на руках ребенка, болевшего лейкозом, которого врачи только что признали исцеленным. И еще много–много других! Как это было здорово!
— Да, но ты–то ведь не был исцелен!
— Зато я понял, что Бог любит меня таким, какой я есть. Знаешь, с тех пор, как мы с Иисусом познакомились, я предпочитаю быть с Ним, оставаясь в моей коляске, чем бегать по полям без Него. Моя забота — делать людей счастливыми, зажигать улыбки, заговаривать с людьми просто от радости, показывать им, что в жизни есть что–то еще, кроме денег. Что можно любить по–другому, быть счастливым по–другому… Я заявляюсь в бистро и рассказываю там про Лурд. Не понимают — что поделаешь! Поймут позже. Когда я уже уйду. Я вообще скоро уйду… Мне уже недолго оставаться здесь.
— Ты хочешь скорее уйти на небо, чтобы больше не страдать?
— Да нет! Здесь я — с Ним, и там я тоже буду с Ним. Какая разница! Хотя мне все–таки хочется узнать, какого цвета глаза у нашего Иисуса.
С нами поравнялась группа туристов, обвешанных фотоаппаратами. Один из них бросает:
— И зачем только тех, кто рождается такими инвалидами, оставляют жить?
Реакция Жана–Франсуа мгновенна:
— А такие, как он — инвалиды сердца!
Жан–Франсуа сам предлагает помолиться (уф! не я один делаю такие странные предложения!) Пастушок кладет мою правую руку на голову Жана. Я вижу, что Он погружается в горячую молитву. До меня доносится:
— Боже милосердный и любящий. Ты видишь, как доверяет Тебе Наш брат. Используй его, чтобы исцелять других.
— Сыграй для меня в последний раз мою любимую песню: «Благословлю Господа во всякое время»… Ее пели в день моего первого причастия.
Пальцы Пастушка танцуют на флейте, а Жан–Франсуа поет. Видно, что ему хочется хлопать в ладоши, но этого он уже не может… И кажется, что свежие брызги фонтана вновь умывают его детское лицо. Как они похожи — мой Пастушок и этот мальчик! Словно они всю жизнь прожили вместе.
После того, как мы распрощались с Жаном–Франсуа, Пастушок говорит мне:
— Там, где ты нас когда–то встретил, он — Моя песня. Даже если никто не хочет слушать… Пока мелодия звучит, надежда не уйдет из Пустойи. Правда, эти ноты бывают слышны только когда они уже замирают…
Теперь мне понятно, почему Пустойя не походила ни на один другой городок и почему в ней было так много жителей.
Мы приближаемся к улице, на которой живет Генри. Мне становится страшно: а вдруг мы с ним встретимся.
— Прощение, которое ты дал ему этой ночью, теперь нужно выразить словами. Истина должна стать реальностью в твоей жизни.
— Но если я его увижу, то давняя обида может прорваться!
— А разве Я тебя от нее не исцелил?
Звоню в дверь. Только бы его не оказалось дома! Нет, вот он, открывает сам. Не узнает меня, еще бы, столько лет прошло!
— Это я, Эммануэль. Я хочу сказать тебе… знаешь, я больше на тебя не в обиде. Все прошло. Забыто!
Я хочу добавить что–то о матери, но тут мы с ним падаем друг другу в объятия. Он уговаривает нас остаться у него на ночь…
— Нас ждут в другом месте.
* * *
Школьники не расходятся по домам, застревая у витрин магазинов, где соперничают друг с другом множество телеканалов, предлагая зрителям непотребство, насилие, ужасы…
— О, эти засоренные источники! Сколько грязи и крови вливается в них! Кто исцелит эти глаза, сотворенные, чтобы видеть Лик Моего Отца?
«Скоро нам придется уйти из города! — проносится у меня в голове. — И прежде, чем мы сюда вернемся, надо, чтобы Он малость попривык к жизни. А то уж больно Он перед ней беззащитен!»
Часы бьют полдень. Уже?
— Извини Меня, Эммануэль, Мне надо бы отдохнуть, но Я сделаю, как ты захочешь. Главное — это ты!
— Нет, Ты!
— Тогда не согласишься ли ты помолиться вместе со Мной?
Нам приходится долго искать открытую церковь…
— Дом — Наш дом — заперли от людей!
Кривые, темные улицы кишат народом. Секс–шопы на каждом шагу.
— Если бы эти люди знали, какую боль причиняют они Любви! Играя с любовью, они становятся неспособны любить, а значит — быть счастливыми. Как можно так пренебрегать сокровищем!
— Каким сокровищем?
— Тем богатством, которое Отец доверяет каждому: передавать жизнь вместе с Ним! Эти тела детей Божиих сотворены для Моего Тела во Славе.
Возле нас топчутся юноши и девушки с погасшими глазами и увядшими лицами. Одна вдруг бросает нам: «Двести франков, это стоит всего двести франков!» Пастушок обращает на нее Свой животворящий взгляд:
— Как же тебе нужна любовь, достойная твоего сердца! Ты сотворена не для маленькой и тщедушной любви, но для большой и сильной, для любви, которая будет длиться вечно. Ты способна на нее. Ты гораздо больше и прекраснее, чем ты думаешь. Зачем же ты позволяешь, чтобы тебя унижали, зачем стареешь так быстро?
Она молча опускает глаза. Видно, что она потрясена, что в сердце у нее рождается что–то новое. Впервые в жизни она ощущает себя неповторимой, единственной в мире. Грустно взглянув на нас, она произносит загадочную фразу:
— Я знаю, что в этом доме есть Кто–то, Кто меня ждет, и на Кого я однажды смогу положиться… Но сейчас еще рано… уж больно трудно переступить порог.
Говоря это, она указывает на открытую дверь, за которой виднеется пустое помещение, а в глубине его — еще одна дверь, позолоченная, перед которой горит огонек. В полумраке угадываются силуэты двух–трех людей, неподвижно стоящих на коленях. Что это за дом?
Подходим ближе. Потрясающе! Да ведь это церковь! Вот уже десять лет, как я боюсь зайти в нее. А теперь, надо же! Мне здесь хорошо.
Уличный шум доносится сюда, точно издалека, все погружено в тишину. Кажется, что дом этот обитаем. Мы долго стоим, не произнося ни слова. Непонятно откуда взявшийся свет вдруг падает на стену и на ней проступают разноцветные пятна. Через некоторое время догадываюсь: должно быть, солнце, поднявшееся над крышами домов, проникло сюда, осветив оконные витражи. То, что с улицы казалось мне просто нагромождением линий, принимает очертания человеческой фигуры, летящей вверх и окруженной сиянием.
— Чтобы понять то, что непонятно, нужен солнечный свет, и чтобы ты был внутри, а не снаружи. Войдя в Мою Церковь, ты поймешь то, что раньше тебе казалось непостижимым.
Справа у стены кучка людей окружила нечто, похожее на небольшой таз. Юноша–африканец лет 17–18 низко склоняется над ним, а священник — тоже с прекрасным смуглым лицом — медленно льет воду юноше на голову. Затем тот распрямляется. Лицо его блестит от воды и радости. Лицо, уже изрезанное морщинами из–за той кошмарной Голгофы, которую пришлось пережить его народу. Сколько ужаса, должно быть, видел этот парень! И вот теперь он запевает радостную песню. Кто–то из присутствующих шепчет нам: «Он потерял всю свою семью!» Пастушок говорит мне:
— Он теперь твой брат по крови и по любви. Ты — его семья.
Я подхожу и обнимаю его, как все остальные. Кажется, что мы всегда знали друг друга. Никогда он не будет для меня чужим.
У дверей церкви сидит нищий, держа в руках табличку: «БЕЖЕНЕЦ, БЕЗРАБОТНЫЙ». Иешуа усаживается возле него, дает ему еду, которую собрала нам в дорогу Мириам, долго разговаривает с ним. Похоже, что они хорошо знакомы. Прощаясь, Он говорит:
— Прости, что Мне нечего тебе дать.
— Да Ты что! Ты же дал мне больше, чем все другие. Ты подарил то, чего никто никогда мне не дарил: Твое время. Твою улыбку, просто Твое присутствие. Это здорово, когда чувствуешь, что ты кому–то нужен, что ты — кто–то.
— Ты — не просто кто–то. У тебя есть имя. И тебя любит Бог. Для Него ты очень важен.
Случалось ли нам за эти дни говорить о рекламе? Весь город, оказывается, увешен рекламными щитами: слова и рисунки, порой совершенно несусветные, мелькают передо мной, точно кадры фильма:
«Прости, Господи!»… это всего–навсего продажа макарон!
«Кто Меня любит, Мне да последует!»… — на дверях секс–шопа. Чуть дальше громкоговоритель оглушает ярмарку, раскинувшуюся перед гигантским магазином, вопя: «Аллилуйя!» — и предлагая покупателям холодильники, «Кирие элейсон!» — расхваливая духи! Здесь нарисована голая женщина на кресте, там — выползающий из гроба полуразложившийся труп, дальше — Рождественский вертеп с курицей, лежащей вместо ребенка в яслях… Кресты и четки висят на бесформенных и идиотских фигурах!
То, что раньше я находил забавным, теперь глубоко ранит меня.
— Как только они ни пытаются Тебя продать, извратить Твои слова. Твое лицо. Твою любовь…
— Меня хотят отобрать у детей, у всех бедных и малых! Теперь, слыша те благословенные слова, от которых плакали или плясали многие поколения, те слова, которые успокаивали и воскрешали, они будут думать обо всей этой гадости…
— Так все это надо обличать?
— Нет, свидетельствовать.
— Надо бороться?
— Нет, проповедовать.
— Будет ли последнее слово за истиной?
— Без истины жизнь — как сплошная ночь.
Кажется, что мысли Его унеслись далеко отсюда.
— Я хочу провести тебя повсюду. В психиатрические больницы, где большинство пациентов больны только тем, что никто их не любит. И только молитва, полная любви, может их исцелить. Я хочу показать тебе ночные заведения, где без любви разрушают любовь. И школы, где больше не учат, для чего, для кого жить. И тюрьмы, где каждый мог бы найти свою истинную свободу. И исправительные дома, где все погружаются в пучину одиночества. И заводы, где человек превращается в порядковый номер в зависимости от того, на какой машине он работает. И гостиницы, где богачи попадают в паутину собственного отчаяния. И те места, где улыбающаяся бедность побеждает безнадежность, где никто уже не возлагает надежд на деньги.
Он говорит со мной, а перед глазами у Него, кажется, проходит все горе этого мира. Вернее, Он Сам сходит в этот ад.
— Все ждут Меня, ждут тебя… Мне нужно сломать все решетки, разбить все оковы…
Та мерзость, которую мы видим вокруг, должна причинять Ему страшную боль, однако Он вовсе не раздавлен. У Него совершенно особый взгляд на все. Он проходит по Бездушью, точно это Его собственный город, как Маленький принц, посещающий Свои владения. Его никто не узнает, а если бы узнали, сколькие приняли бы? Все это, однако, не мешает Ему быть здесь как дома. То, что было адом, Он превращает в Свою страну. И невидимые цепи размыкаются. Сегодня — суббота.
* * *
Рядом с больницей здание — «ДОМ ПРЕСТАРЕЛЫХ».
— Иначе сказать: «Дом умирающих». Люди сами себя разрушают страхом смерти, потому что не понимают, что за ней — огромная Радость, раскрывающая им объятия. Я знаком с одной старой женщиной, лежащей здесь. Давай навестим ее.
Приходится ждать не меньше часа, прежде чем мы получаем в регистратуре сухой ответ: «Мадам Мишель, блок Ц, этаж 2, палата 5, койка 288».
Она лежит в глубине огромной, пропахшей мочой палаты, у окна с видом на серый больничный двор. Скользнув пустым взглядом по нашим лицам, она не узнает Его.
— Элизабет!
Вздрогнув от радости, она возвращается к действительности:
— Ох, это Ты! Дай–ка я Тебя поцелую, маленький мой! Ты все такой же! Знаешь, Ты первый, Кто назвал меня по имени с тех пор, как я здесь. Тут я всегда просто номер 288!
— Не грусти! Мой Отец скоро придет за тобой. Он тебя так ждет! У Него ты снова будешь вместе с твоим Виктором и оттуда сможешь заботиться о детях, которые никогда не приходят тебя навещать, потому что пляж и скачки интересуют их гораздо больше!
— Ох! Я ведь это знала, но никто не решался говорить мне про смерть. Тут это — прямо табу.
Молимся втроем. Они поворачиваются к маленькой иконке, висящей над кроватью. «Радуйся, Мария, благодатная… молись о нас ныне и в час смерти нашей».
— Всякий раз, когда ты обращаешься к Маме, Я тоже прихожу.
Старушка выглядит помолодевшей лет на тридцать!
Выйдя из больницы, проходим мимо универмага, запруженного спешащими людьми.
— Несчастные существа, скованные спешкой, закабаленные тысячью потребностей, которые никогда не удовлетворяются до конца! Они оторвались корнями от своего сердца, как же их туда вернуть?
— Но почему Ты не выйдешь навстречу каждому из них, туда, где он сейчас, на его дорогу?
— При условии, что он на это согласится…
— Тебе же ничего не стоит сделать это!
— Знаешь, в конце концов Мы (с какой нежностью произносит Он это «Мы»!) решили прибегнуть к другой тактике. Задача: приблизиться к вам так, чтобы не испугать. Мы подумали, что безопаснее действовать через братьев. И потом. Мне было грустно ни с кем не делиться этим счастьем — возвращать человека на пути его сердца. Тогда Отец сказал: «Нехорошо Тебе быть одному. Я лучше пошлю с Тобой кого–нибудь. Он будет говорить о Тебе, а Ты тем временем будешь молиться».
— Что Ты хочешь этим сказать?
— Что между нами с тобой есть особая связь.
— То есть?
— Согласишься ли ты дать Мне твои глаза, чтобы Я мог видеть Моих братьев, твои уши, чтобы слышать, как они зовут Меня, твои руки, чтобы лечить их раны, твое сердце — чтобы любить их такими, какие они есть?
— Ты нуждаешься во мне?
— Ты будешь отдавать, не считая. Мы с Отцом не умеем считать… Ты пойдешь, как агнец, туда, где собаки стерегут ворота. Заглушая их лай, ты крикнешь сквозь решетку: «Отворите ваш сад тем, у кого его нет! Дайте им ваши цветы! Позвольте беднякам подбирать грозди, падающие с виноградных лоз! Снимите запоры с ваших дверей, сорвите ставни с ваших окон! Посмотрите: солнце встает!» И твое посещение будет, точно луч света.
Мы прошли весь город и теперь идем вдоль кладбища. Там заканчивается погребение. Священник торопливо и уныло бормочет молитвы. Пастушок шепчет: «Кирие элейсон! Господи, помилуй!»
— Однажды в Моей стране, прежде чем разбудить одну девочку, Я дерзнул сказать, что она спит. Меня подняли на смех! И так всегда. Хотя в церкви ясно говорят, что Я восстал из гроба…
— Наверное, они думают, что это всего лишь слова, образы, что это говорится просто для утешения.
— Люди не умирают, но вот надежду они убивают. Кто поддержит эту бедную надежду, кто поможет ей пройтись по всем церквям, и дальше — по улицам и площадям города?
— Всему мешает страх!
— Ребенок улыбается, засыпая в объятиях, которые давно его ждали.
— Но ведь смерть — это огромная черная дыра!
— Это объятия Моего Отца!
— Это стена из бетона.
— Я пробил в этой стене брешь, которая уже никогда не закроется.
— Ты говоришь о пробоине в Твоем Сердце?
— Да!
— Так, значит, смерти больше нет?
— Собака, дерево, даже звезда — все они умирают. А твое сердце умереть не может. Ты сотворен для жизни! Для жизни! И не какой–нибудь, а такой, которую ничто не может угасить.
— А что такое жизнь?
— Это… Тот, Кто говорит с тобой![31]
Мы все еще стоим у входа на кладбище. Священник с озабоченным видом проходит мимо нас. Как сейчас вижу его, остолбеневшего, когда, упав перед ним на колени, Пастушок говорит:
— Батюшка, благословите Меня!
Наверное, никто так не обращался к нему уже много лет. Мгновение спустя потрясение его уже не знает границ, ибо Иешуа, склонившись, целует ему ноги.
Иешуа провожает уходящего священника взглядом, полным несказанной нежности и уважения.
— Ты что, знаком с ним?
— Ведь это ему поручено давать людям тот хлеб, без которого весь мир умер бы от голода, передавать им прощение, без которого весь мир захлебнулся бы в тоске. И еще — изливать целительный бальзам на мир, смертельно раненный недостатком любви. И еще — принимать каждое рождение, как Божий цветок, приносить каждую смерть, как рождение в жизнь.
— Но ведь это скорее Ты должен был его благословить!
— 0х! Да Я хотел бы благословлять его всякий раз, когда он говорит детям о Моем Отце, когда он находит детские слова, чтобы возвещать Царство Божие тем, кто считает себя взрослыми.
— Но Ты же видел, как халтурно он отпевал!
— Что ж, он — нищий, и Я люблю его и его нищету. Он тоже ранен, но несмотря на это, в таких, как он, Отец непременно находит щёлки, через которые может литься Его нежность, чтобы примирить мир с Богом. Когда ты Меня больше не увидишь…
— Ох!…
— …когда ты Меня больше не увидишь, такие, как он, будут давать тебе Меня и Мое прощение.
По Его лицу пробегает тень:
— Если бы они только знали! Если бы они понимали, какое счастье дано им!
— Почему же Ты не представился ему? Подумай, как он был бы счастлив, ведь он столько лет говорит о Тебе! Самому ведь не догадаться, что Ты — это Ты! Уж больно Ты… ну, в общем — как мы… во всяком случае, когда глаз не видно. Хотя вообще–то, Ты, конечно, прав, что не часто заглядываешь нам в глаза: когда совесть нечиста, этого не выдержать.
— Бог никогда не навязывается. Он этого терпеть не может. Если Мы позволим, чтобы Нас сразу узнавали, то узнавание перестанет быть неожиданным праздником!
— Вы играете в прятки! Да Вы оба просто дети — Ты и Твой Отец!
— Почему бы и нет? Да, Мы — как дети! А Дух Наш — еще больше: всегда незаметен, как бы инкогнито… и вездесущ…
* * *
Наконец–то мы снова на природе. Вдоль дороги тянутся загородные дома, основательно забаррикадированные. На воротах — таблички:
«ОСТОРОЖНО. ЗЛАЯ СОБАКА!» Свирепый лай несется нам вслед.
— Человек человеку волк, а не брат — из–за страха…
— …и денег!
— …и сады превращаются в тюрьмы!
Мы приближаемся к другому поселку, и меня охватывает паника: это Жатвинск, здесь живет Сильвия! Ты понимаешь? Мне хочется сделать крюк, чтобы избежать встречи, которую я так жду и так боюсь!
Но вот мы входим в поселок. На площади тусуется компания юных мотоциклистов.
— Хочешь работать вместе, брат Мой? (Впервые Он обращается ко мне: «Брат».)
Я пытаюсь отвертеться: страшно!
— Решись и доверься. Тот, Кто будет говорить через тебя с их сердцами, даст тебе слова. А Я буду молиться, чтобы доверие не поколебалось.
С этими словами Он уходит на другой конец площади.[32] Я решительно не знаю, как начать разговор с ребятами, которые теперь расселись под деревом. К счастью, они сами внезапно обращаются ко мне:
— Что это у тебя на кресте написано?
Когда Пастушок надел на меня крест, было темно, и только теперь я вижу вырезанные на нем слова: «Утешайте, утешайте народ Мой!» — и тотчас же понимаю, что именно это и должен делать сейчас, что поделиться своей только что обретенной радостью — это значит утереть слезы тех, кто горюет. Ведь они все даже одеты только в черное!
Рассказываю им мою историю. Ни одной насмешки! Зато куча вопросов: жизнь, смерть, секс… короче, те же самые, которыми мучился я сам, пока не оказался в Хвалитнах. Народу вокруг меня делается все больше, человек, наверное, уже тридцать.
Под конец я предлагаю тем, кто хочет, помолиться вместе. И это я, всегда впадающий в панику, если нужно обратиться к нескольким людям одновременно! А тут — никаких проблем! Многие остались. Не узнаю себя, вечно заторможенного: я больше не заикаюсь, меня не заедает на «п» с тех пор, как Пастушок научил меня говорить Богу «Папа», и я смог простить моего отца.
Расставаясь со мной, один из ребят, Жерар, говорит: «Мы всегда пытались понять, кто мы такие!» Другой добавляет: «Это странно, но у тебя какая–то особенная улыбка!»
Мне грустно — как оставлять их, на кого? Кто дальше будет утолять их голод? К кому их послать?
Ко мне подходит Пастушок:
— И они тоже — Моя семья. Ты слышал вопросы, которые все старались в них задушить, и которые они наконец смогли задать? Кто сможет дать им ответ, не разочаровав их? Какая страшная жажда!
Он обращается к парню, с надписью на майке: «Будущего нет!»:
— Неправда! Завтра — не глухая стена! Не путай больше день и ночь, будущее в твоих руках. Ты способен сделать из него что–то прекрасное. У любви не бывает безработицы!
Чуть дальше, возле магазина, детишки играют в мяч. Какая–то девочка одиноко сидит в стороне. Пастушок направляется прямо к ней:
— Скажи, ты знаешь, Кто Такой Иисус?
Услыхав это имя, малышка распахивает огромные глаза, но не отвечает ни слова. К нам подходит ее мать:
— Видите ли, она немая, моя Летиция!
— И вы никогда не просили Бога исцелить вашу дочку?
— Никогда.
— А если мы все вместе Его об этом попросим?
— Что? Прямо здесь? Сейчас?
— Да это же очень просто! Ведь Бог всегда там, где кому–нибудь плохо.
Он просит меня открыть книгу, которую Он дал мне в Яснодоле.
Открывается то место, где немой, вновь обретя дар речи, говорит своему сыну:
«И ты, младенец, наречешься пророком Всевышнего…»[33] Пастушок молится. Мать — слушает. Девочка удивляется. Я — смотрю. Наконец, Он пальцем рисует крест у нее на губах, и малышка вдруг заливается смехом. Иешуа произносит:
— Аллилуйя!
И она повторяет за Ним:
— Аллилуйя!
— Это — ее первое слово. Твоя дочка будет возвещать Божью радость!
И, потянув меня за рукав, Он шепчет:
— Уйдем скорей…
Приближаемся к дому на окраине, где живет Сильвия. Лишь бы ее родителей не было дома! Ужасно хочется познакомить ее с моим Пастушком и побыть втроем, без посторонних! Вот и «Цикады» — ее дом, наконец! Я сразу вижу ее — она укрывает розы от холода. Затягиваю нашу с ней любимую песню:
Тебя повстречав у порога,
Светильника не угасить.
Доверия выбрав дорогу,
Любимым и любящим быть.
Теперь–то я понимаю, к Кому на самом деле обращены те слова, которые мы раньше относили друг к другу. Только бы Сильвия смогла тоже встретить Того, Чье Присутствие в ее жизни гораздо реальнее, чем мое. Только бы она приняла от Него Его Свет… даже если ее светильник больше не горит для меня.
Камень с души! Она сразу подхватывает мелодию и строит второй голос. (Надо же, прямо как вчера вечером в Хвалитнах… Если бы когда–нибудь она стала похожей на Мириам!)
— Эммануэль! Как ты изменился!
— Сильвия! Познакомься, это мой Друг, мы с Ним встретились на дороге, в Рождественскую ночь, представляешь? Я тогда только что получил твое письмо на почте в Пепелищенске.
Пастушок подхватывает:
— Я пришел, чтобы сказать тебе, что ты Мне необходима, что от того, есть ты или тебя нет, для Меня все меняется. Ни один твой зов не упал в пустоту: Я все их слышал и принял.
Глядя на нее, уже можно догадаться, что она беременна. Она хочет что–то сказать, но я опережаю ее:
— Сильвия, я тебя простил. И Марка — тоже. Я больше не держу зла. Я люблю тебя, только по–другому: теперь я хочу не обладать тобой, а оберегать тебя. Тебя и ребенка, которого ты носишь.
— Насчет этого не беспокойся. Я собираюсь сделать аборт. Не нужен мне ребенок! Он мне всю молодость загубит — с ним ведь не погуляешь так, как хочется. Я уж не говорю о реакции семейки… Да к тому же ребенок — это дико дорого!
— Умоляю тебя, сохрани его! Из любви к тебе самой! Ко мне! Пусть даже пока не из любви к нему. И еще — из любви к Тому, Кто тебе его дал.
— К Марку, что ли?
— К Богу, Который сейчас и всегда, каждую секунду дарит ему жизнь! Дарит ему жизнь через тебя, Сильвия! И даже если этот ребенок появился не так, как Бог этого хотел, Бог не отвергает его: Он все равно тебе его дает!
— Но я же не хочу ребенка!
— Зато он уже хочет тебя!
— Я его не люблю!
— Ты его не любишь… пока. А он… его сердечко уже бьется для тебя, и как бьется!
— Да не нужен он мне!
— Зато ты ему необходима!
— Плевать!
— А ты его уже интересуешь.
— Что ты несешь! Ведь это же просто эмбрион!
— Это уже кто–то. И нет на свете другого такого, как он!
— Ерунда!
— Пойми, он уже слышит, чувствует, думает, любит, живет, наконец! Как ты и я! Лучше поговори с ним, чем убивать. Прими его, ведь ты — его единственный дом. Утешь его, и он перестанет тебя расстраивать. Он — часть тебя. Ты больше не можешь без него, как он не может без тебя: это будет ампутация!
— Да нет же! Это — как зуб вырвать!
— Это — как сердце разорвать.
— Сердце?
— Не давай кромсать твое сердце. Это разобьет Сердце Бога.
— Причем тут Бог?
— Бог уже признал твоего малыша Своим. Бог уже столького ждет от него, так много он для Бога значит. Ты пережила короткое замыкание любви, так не отключай же теперь ток жизни…
Мало–помалу ее сопротивление ослабевает. Чувствуется, что она потрясена, что ее материнское сердце, ее детская душа постепенно пробуждаются…
— Скажи, Сильвия, ты меня все еще любишь?
— Конечно! Ты такой хороший!
— Тогда ты должна быть рада, что моя мать не сделала аборта, как собиралась.
— И еще как!
— А ты сама? Ведь ты не знаешь, каким будет твой ребенок. От твоей любви зависит, станет ли он кем–то замечательным, или нет.
— А если я его… ликвидирую? Что с ним будет?
В этом вопросе я — пас. Все, что касается тайны жизни, еще слишком ново для меня самого. Оглядываюсь на Иешуа, Который подхватывает:
— С того мгновения, как он существует, это — навсегда. Он запущен на орбиту вечной жизни. Придет время, ты встретишься с твоим малышом в Ликовани. И он скажет тебе: «Ты не хотела принять меня к себе, но я принимаю тебя ко мне, к Богу, к нам. Ты отказала мне в жизни на земле, а я хочу дать тебе жизнь на небе. Я так ждал тебя! Ты все равно моя мама! Я тебе все простил. Я хочу утереть те слезы, которые ты так долго скрывала…» И ты будешь гордиться им.
— Тогда, значит, неважно, что я сделаю сейчас?
— Важно. Ведь тебе станет еще и очень стыдно перед ним. Он будет так прекрасен в славе вечной жизни, этот сын Божий, которого ты выкинула на помойку… Я хочу уберечь тебя от этой раны.
— Но ведь многие делают аборты — и ничего!
— Они получают отметину навсегда. Поверь, лишь Любовь может исцелить их.
— Исцелить?
— Они могут сейчас просить о прощении, которое исцеляет, и сделать для своих отвергнутых детей то, что не смогли, не сумели сделать когда–то. Ведь любить никогда не поздно.
— То есть?
— Всю свою жизнь эти женщины могут умолять Бога принять их детей в Его дом. Они могут родить для вечного счастья тех, кому они отказали в жизни на земле.
Вклинившись в разговор, я добавляю:
— Позволь сказать тебе: он будет твоим раем. Так пусть же он станет им уже сейчас!
Сильвия плачет. Плачет слезами любви к этому крохотному существу, которое еще в ней, но уже кто–то другой. К тому, кто все получает от нее, но уже — некто, кого можно любить, кто уже любит.
— Он не будет знать, кто его отец. А ведь ему нужен отец, чтобы быть счастливым!
— Ты не смогла, не сумела подождать, чтобы приготовить ему семью, которая держится на верности, и тем самым ты взвалила на себя его будущее страдание.
— Что же делать теперь? Все пропало…
— Никогда не поздно встретиться с Любовью. Ты откроешь ему, что у него есть Отец, Который всегда с ним.
Она шепчет:
— Прости! Прости меня!
Пастушок рисует крестик у нее на лбу и просит ее также благословить Его.
— Я был таким же маленьким, как он. Ты омыта. Люби Меня, любя твоего малыша.[34]
Он склоняется перед ней в поклоне, приветствуя ее ребенка (а может быть — благоговея?) Как будто глаза Его, подобно некоему таинственному рентгену, уже видят это дитя в его будущей красоте, и в его сегодняшней невинности. Однажды в Бейруте я видел, как на улице священник точно также поклонился беременной женщине.
Сильвия больше ничего не говорит. Лицо ее утратило напряжение, на нем воцаряется мир, она даже улыбается. Тихая радость постепенно освещает его черты.
— Весной мы снова придем к тебе. Твой ребенок будет пророком радости!
И Он добавляет со свойственной Ему практичностью:
— А пока, если тебе слишком тяжело оставаться здесь, ты можешь присоединиться к нам в Новочудье. Там ты всегда будешь принята, понята, любима.
Она уходит и возвращается, неся мою старую гитару, которую я когда–то оставил у нее с порванными струнами («К чему мне петь? К чему играть?») Она натянула новые струны.
— Пока мой ребенок еще не может петь для Него, играй для Того, Кто идет с тобой.
— А ты, Сильвия, настраивай свою душу, прежде чем настраивать тело. Чтобы потом две жизни стали единой симфонией.
К моей радости, она первая запевает все ту же песню, а я начинаю ей подыгрывать на гитаре (которая, оказывается, уже настроена):
Гореть, коль огонь угасает,
И выйти к тому, кто один,
Кто дарит — не забирает.
Вернулся возлюбленный сын!
— Сильвия, твой ребенок ждет тебя… А нас тоже ждут — многие. Пора отправляться на праздник возвращенной Любви.
Мы уходим тихо, боясь нарушить покой маленького источника, забившего в ней.
Уже идя по дороге, Пастушок добавляет, обращаясь ко мне:
— Принимая каждую невинную жертву медицинских убийств, Мой Отец говорит:
«И у этого малыша не был открыт жизненный счет!»
— И Он каждый раз расстраивается?
— Еще как! Ведь каждого из них Он мечтает увидеть святым — как Франциска, Терезу, Шарля и многих других, которых ты еще встретишь.
— Она точно заново родилась, моя Сильвия!
— Все это произошло еще и благодаря молитвам десяти человек, которые вот уже целую неделю собираются, молятся и постятся. Это будет дитя их любви. На небе Сильвия узнает об этом, увидит их.
Пейзаж, открывшийся нам к вечеру, радует глаз: холмы покойны, а несколько тополей, кажется, счастливы стоять над рекой. Однако я забыл сказать, что на выходе из Бездушья с нами произошло нечто странное. Честно говоря, мне трудновато рассказывать об этом… Но я все–таки вернусь назад, извини за отступление.
Проходя мимо одного из домов, Пастушок внезапно толкнул решетку и вошел, точно к Себе домой. За оградой оказался газон, посреди которого сидел, скрючившись, маленький мальчик с лицом, раздутым, точно воздушный шар. Он был привязан к лавке. От омерзения я прикрыл глаза. Тем временем Иешуа опустился перед ним на колени и долго говорил ему что–то, судя по тону, очень ласковое. Потом с бесконечным уважением Он поцеловал мальчика в лоб и благословил его. Когда Он, наконец, вернулся ко мне, я спросил:
— Почему Ты не исцелил его, ведь Тебе же так легко это сделать?
Он не ответил. Он был где–то далеко — наверное, в Сердце Своем все еще молился возле больного мальчика. Только через час Он откликнулся, точно за это время мой вопрос преодолел некое таинственное расстояние:
— Истинное лицо мира — это он, мальчик, которого мы не знаем. Все остальное — только изнанка. Люди хотят видеть изнанку. Им страшно, им стыдно — и вот они строят для таких, как он, клетки, точно для диких зверей, и раскрашивают фасады. Такие, как он, — за пределами нормы, понимаешь? А между тем, именно они спасают мир. Они — Наше Царство. Позади всех изгородей, там, на самом дальнем из лугов, Мы — их скрытое сокровище, которое никто не может у них отнять. Но кто знает об этом? Это — Наша с ними тайна. Ты не заметил, как он прекрасен? Твои глаза еще не обращены к небу!
(А я подумал: «…к небу, которое в Его глазах!»)
Мы снова надолго замолчали, а затем Он произнес:
— Почему? Почему каждый год рождаются сотни этих слепых младенцев?
(Надо же! Тот же вопрос, что был у меня в Пепелищенске!)
— Засияет ли в их сердцах свет, еще более нежный, чем свет этого вечера?
В тополиной рощице два вяхиря перекликались друг с другом, и каждая их фраза заканчивалась вопросительным знаком.
— С тех пор, как Ты говоришь мне о Твоем Отце, я все сильнее хочу Его видеть!
— Но ты же видел Его!
— Где? Разве Он был вместе с Мириам на ферме в Хвалитнах?
— Только что, там, на газоне…
— Не хочешь же Ты сказать, что этот дебил…
— Это дитя — наименьший из Моих братьев. Ты видел его — ты видел Моего Отца!
— То, что Ты говоришь, очень трудно.
— То, что Я говорю — это навсегда.
Помню, нечто подобное удивило меня уже в Пустойе. Там был один дурачок, который сидел и повторял, как попугай: «Завтра будет ясный день». И что же! Он бывал счастлив, точно принц, всякий раз, когда Пастушок спускался с гор. Между ними существовала некая связь. Точно они оба причастны к счастью, непостижимому для нас — серьезных людей, и это раздражало нас… Точно они — земляки, и им обоим неуютно у нас… Не знаю, как это объяснить.
* * *
Туман стелется — уже не в моих глазах, заволакивая краски жизни — но по холмам, разнося повсюду золото вечернего света. Невозможно угадать, какой пейзаж ожидает нас впереди. Достаточно просто света.
Кончается день. Деревья удивленно глядят на свои тени: они растут. Шаг за шагом мы вступаем в нашу третью ночь вместе.
Он знает, что я еще слаб. Он приноравливается к моему темпу. Время от времени мы присаживаемся на какой–нибудь придорожный камень. Пользуюсь очередной такой передышкой, чтобы побольше узнать о Его семье.
— У Тебя нет фотографии Твоих?
— Нет, только один маленький рисунок. Он может дать тебе некоторое представление, но очень–очень отдаленное!
Из книги, которую Он мне подарил, Он вынимает картинку: три человека с крыльями за плечами сидят вокруг стола.
— Ну, что скажешь?
— Их взгляды образуют полукруг. Они, должно быть, здорово любят друг друга. Но… Кто это сидит справа от Тебя — к Кому Ты склоняешься?
— Это и есть Мой Отец. Никто не может видеть Его, кроме Меня, чтобы не ослепнуть. Но, глядя на Меня, о Нем можно догадаться.
— А Тот, Кто справа от Тебя, с протянутыми вперед руками?
— Он принимает приходящих.
— Но Кто это?
— Это — Сердце Моего Сердца. В Нем Мой Отец думает о тебе и любит тебя.
— У Него есть имя?
— Его имя — Любовь.
— Он тоже живет в Ликовани?
— Мы не можем жить друг без друга.
— Он выглядит таким бедным!
— Мы бедны — все Трое.
— Поэтому Ваши руки пусты?
— Да, Мы только отдаем, принимаем и отдаем.
— А что показывает Тебе Твой Отец?
— Чашу.
— Он Тебе что–то говорит?
— Он спрашивает Меня, согласен ли Я идти. Это — наша последняя трапеза вместе в тот самый вечер, когда разразилась гроза. После катастрофы мы долго решали: что теперь делать?
— У Вас здесь очень грустный и озабоченный вид. Что же Вы решили?
— Что некому идти, кроме Меня… В этой чаше лежит агнец. Отец спросил Меня: «Согласен ли Ты стать вот таким, закланным, агнцем?»
— Короче — стать похожим на овец! Чтобы они стали похожими на Тебя?
— Посмотри, здесь уже виднеется дерево, к которому Меня прибьют.
— Но напротив Тебя за столом есть пустое место. Вы кого–то ждете?
— Тебя!
— А все остальные?
— Для Нас (о, это Его «Мы»!) каждый — единственный, как если бы он был один на свете.
— А что надо сделать, чтобы занять это место?
— Это и есть Моя работа: искать приглашенных и умолять их прийти.
— У Вас там что, каждый день воскресенье? Вы так красиво одеты!
— Мы совершаем вечерю любви!
Я не понимаю Его слов, но чувствую, что переспрашивать не стоит. Мы идем дальше, но во мне шевелится предчувствие, что так будет уже недолго…
— Послушай, Эммануэль, последнее, что Я хочу тебе сказать…
— Последнее?
Он понимает вопрос, который я не решаюсь Ему задать.
— Для тебя лучше, чтобы Я ушел…
— Нет! Не говори так, умоляю Тебя!
— Знаешь, когда человек перенес какую–нибудь тяжелую операцию, он потом бывает очень слаб, и ему нужно долгое выздоровление. Постепенно тяжелобольной вновь обретает радость в самых простых вещах: самостоятельно одеваться, вставать без боли, выходить на улицу, смотреть на небо, собирать цветы, встречать улыбку солнца, ощущать ласку ветра, да просто дышать — сколько незаслуженных подарков! А для тебя такой радостью будет — учиться любить. Я встретил тебя, теперь тебе нужно следовать за Мной. Этому учатся вместе с братьями.
— Ты имеешь в виду Твой перевалочный пункт?
— Я хочу доверить тебя братьям, которых Я для тебя выбрал. Они так же бедны, как и ты. Такова Моя семья: бедняки, любящие друг друга, чтобы любить Меня и исцелять.
— У Тебя замечательная семья!
— Она называется Церковь.
— Что? Церковь? Попы и деньги?
— Нет, извини, — праздник, где все Мои друзья призваны к счастью! И где Бог раздает подарки, изливая их из Рук в руки, точно водопад!
— Ты помнишь, как в Хвалитнах вода плясала по гладким камням, а солнце играло брызгами?
— Именно так Любовь исцелит тебя… Ту боль, которую Я испытал, увидев тебя в Пустойе, безразличного к танцу, ты теперь испытаешь сам. Тебе самому будет больно при виде того, кто страдает. Ты не сможешь устоять перед криком его боли. Ты не сможешь отвернуться от него, не повернувшись при этом спиной ко Мне. Ты не перейдешь от него на другую сторону улицы, не покинув при этом Меня. Может ли гореть светильник в сердце, которое все еще закрыто?
— Ты говорил, что я буду свободен, а получается, что теперь я всегда буду зависеть от других!
— Такова свобода, когда любишь Меня. Может ли гореть светильник в сердце, которое никогда не было ранено?
— И что, просто стоять и смотреть, как страдают другие?
— Нет, но исцелять их вместе со Мной. Я дал тебе для этого все: Мое пылающее Имя, Мой Крест на твоих ранах. Мое прощение на твоих устах, а скоро — Мое Тело в твоем теле.
— А если они этого не захотят?
— Тогда ты будешь, как Я в Пустойе, в Царской Долине, в Пепелищенске. Ты пойдешь дальше, один, в печали. Но может ли гореть светильник в сердце, которое никогда не было отвергнуто? Каждое утро Я буду давать тебе слова, чтобы утешить измученного, если только каждое утро ты будешь стараться услышать Мой голос.
На землю спускается ночь. Мы идем по темному хвойному лесу, где ели напоминают канделябры со свечами, зажженными для молитвы, а ветер гудит, точно гигантский орган.
— Ты подставишь свои ветви дуновению Святого Духа и уже не будешь различать, что Его, а что твое, кто поет и молится. Вы будете вместе отдавать себя друг другу.
Огромный бук потерял все свои листья. Сквозь его голые ветви просвечивает небо.
— Как он обеднел! Он отдал все, и теперь на месте каждого упавшего листа светится звезда!
От учит меня слушать то, что звучит лишь в тишине.
Уж не приближается ли час Его ухода? Меня начинает трясти. Он накрывает мои плечи Своим пончо:
— Я не хочу, чтобы тебе было холодно.
— Но Ты уже отдал мне Твои четки. Твой семейный портрет, книгу! У Тебя же ничего не осталось!
— Все Мое — твое!
— А я, что я могу отдать Тебе?
— Ничего… и — все!
Зимний ветер, мистраль, подметает небо. Лучи Сириуса переливаются зеленым и оранжевым огнем, почти дотягиваясь до Ориона и Плеяд.
— Смотри! Ну, посмотри же! Попробуй их сосчитать!
— Каким образом? В школе нас учили, что каждую секунду исчезают миллионы светил, а чтобы их свет достиг наших глаз, нужны миллиарды лет.
— Что же! Звезды, дарящие нежность нашим земным ночам, помогающие не терять направление… они напоминают Мне о других звездах, таких близких, таких родных.
— Ты о чем?
— Об ангелах, про которых ты спрашивал вчера вечером.
(Я невольно улыбаюсь, вспоминая пухленьких розовых младенцев, порхающих по мрамору церквей на юге Франции. Я думаю: «До чего же Он все–таки наивен, мой Пастушок! Это надо же, настолько!»)
— Ангелы — Наши первые друзья. Мы любим делать их вестниками света. Они — ваши старшие братья, сделавшиеся меньшими, чтобы служить вам. Они восхищаются тем, что у Моего Отца слабость к их младшим братьям.
— Как же мы издеваемся над ними в нашу техническую эпоху!
— Если бы люди только знали, какие горизонты закрывают они себе, утыкаясь носами в тротуары! А когда все–таки удается заметить кусочек неба, зажатый в клещах бетонных башен, глаза уже настолько измучены ослепляющим неоновым светом, что небо кажется черным, даже в такие ясные ночи, как эта! Можно просто не знать, что небо сияет над небоскребами… Без ангелов в жизни не хватает стольких улыбок! Как будто вы и так недостаточно заблудились!
— Так, значит, можно жить вместе с ними?
— Если бы ты только знал, как они хотят с вами подружиться!
— А что нужно для этого сделать?
— Позвать их, а главное — не оставлять Меня: они всегда вместе со Мной.
Мы идем, окруженные тишиной ночи. Его прозрачное лицо освещает наш путь. Лучше доверить тишине то, что нам осталось сказать друг другу. Эти два дня вместе — не больше ли они, чем целая жизнь?
ТРЕТЬЯ НОЧЬ
На повороте дороги к стволу дерева прибита табличка со светящимися буквами: НОВОЧУДЬЕ. Пастушок выцарапывает при помощи кремня на гладком камне: «Чужестранцы, паломники, всегда готовые пуститься в путь». Снова напоминает о Своем уходе?
Еще один поворот, за которым неожиданно возникает старая ферма. С каждым шагом до нас все яснее доносится многоголосое пение.
— Здесь все еще Рождественская ночь?
— Это — ночь под Воскресение, та самая, когда Мой Отец пришел разбудить Меня перед зарей. И еще — та ночь, когда вот эти руки запустили в пространство все галактики. Особая ночь! Такое не забывается. Я взял немного глины, чтобы слепить из нее твое тело. Отец смотрел и говорил Мне, как сделать, чтобы месиво приняло форму Моего лица. А потом Мы вместе дохнули на него, глаза на лице вдруг зажглись, и Я увидел в них Мое отражение. Отец смеялся! Точно глядя на новорожденного, Он воскликнул: «Как он прекрасен!» Мы позвали ангелов и плясали вместе с Адамом.
— Поэтому Твои братья так любят эту ночь?
— Сегодня вечером Бог незаметно проскальзывает в дома. Иногда огонь бывает покрыт пеплом и нужно лишь дунуть на золу.
— И так бывает каждую неделю?
— Это вовсе не часто! Ураган может мгновенно задуть факел сердца, но когда он загорается вновь, зажигается детская радость. Да, Рождество — это миг рождения!
Между деревьями проступают очертания дома. Уж не руки ли Пастушка обтесывали эти камни? Чем больше я узнаю о Нем, тем больше для меня непостижимого. Он познакомил меня со Своей Матерью — значит, Он действительно такой, как все мы! Но почему Он сказал, что Сам выбрал ее? Значит, Он был раньше, чем она? Надо будет поглубже заглянуть в Его глаза: когда это было, что Его взгляд дал жизнь всему сущему?
Через ворота проходим во двор, в глубине которого нас ждет лестница со ступенями, сбитыми ногами многих поколений. Сколько неизвестных побывали здесь до нас. Их жизнь тихонько подошла к этому порогу, наделив камни лицом, а природу — душой…
На втором этаже под высокой крышей светятся окна. В них виднеются силуэты поющих. Каждый держит в руке горящую свечу. Пастушок делает мне знак, как и Он, снять сандалии. Босиком мы проскальзываем в приоткрытую дверь (слава Богу, она не скрипит!). Он прижимает палец к губам, прося не выдавать Его… Потрясающе! В глубине дома, почерневшая от времени, висит картина, изображающая Его семью: три Ангела! Ладан наполняет благоуханием всю часовню.
Человек, облаченный в белое, с сияющим от счастья лицом что–то говорит, обращаясь ко всем. Мы входим на словах: «Для Него нет никого, кто был бы безвозвратно потерян, никого, кто был бы слишком далек или неисцелимо ранен. Какая колючая проволока может помешать Ему идти за нами? Он сойдет в ад, если это понадобится, но в конце концов Он непременно встретит нас!»
Под общее пение: «Христос рождается, славьте Его…» несколько подростков приносят хлеб и хрустальную чашу. Человек в белом встает позади старого хлебного ларя.
Внезапно я замечаю по обе стороны от него двух Ангелов с уже знакомой мне картинки. В тех же позах, с теми же жестами, только… живых! Все трое замерли вокруг чаши, стоящей на белой скатерти, покрывающей хлебный ларь. И вдруг чаша начинает пылать, из нее вырываются огромные, прямые огненные языки, кажется, что им не терпится зажечь все вокруг. Мне неясно, горит ли чаша от того, что Ангелы смотрят на нее, или же Ангелы сияют от того, что чаша горит. Где источник огня? Кто зажег его?
Думая, что это сон, я протираю глаза (как три дня назад, когда Пастушок коснулся моего плеча). Все становится, как прежде, но… у меня теперь новые глаза, которые могут видеть все это!
Может быть, это и есть та вечеря Любви, о которой Он мне говорил? Поворачиваюсь к Нему, чтобы спросить.
Его нет! Его место пустует! Ушел! Неужели Он воспользовался моим ослеплением, чтобы сбежать, даже не попрощавшись? Да нет, не может быть. Он просто вышел подышать. Когда вернется, я спрошу Его, видел ли Он, как и я, этот непонятный свет.
Теперь мы все стоим вокруг чаши. Сияющий человек говорит: «Дадим друг другу мир! Бог дает его нам этой ночью через друг друга. Мир не может дать нам его. Но мир не сможет его у нас отнять, если мы примем его от Бога».
Все обнимаются с такой светлой и свежей радостью, какую я видел лишь вчера вечером у Мириам. Право же, мой Пастушок мог бы вернуться к этому моменту! Без Него я не был бы здесь, без Него я бы просто погиб от острого приступа духовной недостаточности там, в Пепелищенске. От приступа недостаточности того, что бесконечно!
Безнадежно гляжу в окно — нет ли Его внизу? Нет! Никого! Боль разочарования длится лишь мгновение: я вдруг замечаю, что в лицах всех, кто стоит рядом со мной, есть что–то от Него! Как бы это сказать… Ну да, какой–то отблеск, какое–то неуловимое сходство. У кого — глаза, у кого — губы или лоб, и почти у всех — улыбка. Мне хочется каждого назвать Иешуа или Мириам. И кажется, все они счастливы видеть меня! Как если бы мы были знакомы целую вечность. Услыхав мое имя, они говорят мне: «Ты — Эммануэль, этим вечером С–нами–Бог!» Я думаю: «Это как если бы они назвали меня Иешуа!» — и вспоминаю слова Пастушка: «Это — Моя Церковь!»
Человек, стоящий у хлебного ларя, восклицает, не сводя глаз с хлеба, который он держит в руках:
— Это Он! Это Он!
Затем он протягивает каждому из нас маленький кусочек этого хлеба, этого пылающего угля! Каким чудом плоть не сгорает, соприкасаясь с ним? Я едва решаюсь принять его, и тотчас в моей груди начинает биться другое сердце, соединяющее свой ритм с биением моего.
Все склоняются в земном поклоне, должно быть, каждый прислушивается к тому же, что и я, точно внутри каждого терпеливо настраиваются два музыкальных инструмента. Я думаю: «Как я могу умереть, если в жилах моих пылает этот Огонь?»
Оглядываюсь. Все лица освещены изнутри отблесками того Огня, который каждый принял в себя! О, если бы эти лица могли сиять в наших городах, то вся тьма была бы рассеяна! Раздаются тихие и такие простые слова:
«Иисус, Ты вернул мне радость! — Благодарю Тебя, Господь, за Твои раскрытые объятия! — Я предаю Тебе Монику, которую я любил. Ты призвал ее к Себе, и Твоя любовь пришла раньше моей!»
Мне тоже хочется что–то сказать, но еще сильнее — просто плакать. Все это, вот так, сразу — как тут не зареветь!
Кто–то берет гитару и негромко запевает: «Если бы вы знали дар, что Дух Святой дает…»
Так, значит, это и есть — источник счастья!
Спустившись вниз, я не нахожу ни Его сандалий, ни посоха… Он действительно ушел! Его прощальными объятиями стали для меня объятия братьев, которым Он доверил меня. Несмотря на то, что на протяжении последних часов одна лишь мысль о Его уходе ужасала меня, сейчас я почему–то не грущу.
Братья приглашают меня на кухню, где пылает камин. Нас оказывается человек тридцать.
Один из братьев хлопочет у огня. Серая залатанная ряса, босые ноги, мозолистые руки, исхудалое лицо с тонкими, правильными чертами. Он говорит, обращаясь к самому себе:
— Когда полено плохо горит, его придвигают к другому, которое уже пылает вовсю. Он замечает меня:
— Меня зовут Франциск. Приезжай ко мне на родину, в Ассизи. Небо там, точно цветок.
— А что ты там делаешь?
— То живу наедине с Богом в пещере, то вместе с братьями хожу из деревни в деревню. То слушаю тишину, то возвещаю Слово. Пустыня для Бога — дорога для Царства. Поклонение — утешение. Утешение — поклонение. Это ритм моей любви. Как вдох и выдох…
— Надо же! Последние три дня я прожил именно так. Мне очень хочется жить так же и дальше. Скажи, а ты не поможешь мне как старший брат?
— Тогда ничего не оставляй для себя, чтобы целиком принадлежать Тому, Кто целиком отдал Себя тебе.
Затем он представляет мне молоденькую девушку, появившуюся у меня за спиной:
— Знакомься. Я привез ее из Ассизи. Это — Клара, мой друг, она страстно любит красоту.
На вид ей не больше двадцати лет. Внезапно она начинает смеяться звонким, заразительным смехом. Кажется, что ее просто переполняет счастье. Оно брызжет из нее во все стороны, точно искры из вулкана.
Во время еды эта заводная девчонка продолжает зажигать вокруг себя огоньки радости. Отвечая на чью–то фразу, она делится секретом своего веселья:
— Мне хочется сделать счастливым весь мир. Я так счастлива, что если бы я умерла сейчас, то, думаю, что я попала бы прямо на небо. Ведь если небо — это место, где славят Бога, то получается, что я уже там! Наверное, это и есть радость детей Божьих!
В свою очередь она знакомит меня с одним из своих друзей: это другой брат, в белой рясе. На груди у него нашито большое красное сердце, увенчанное крестом. Его взгляд, излучающий невероятную нежность, проникает прямо в душу.
— Откуда ты?
— Из глубины Хоггара в Сахаре, где я построил себе маленькую хижину из камней… Не смущайся, братец! Знал бы ты, каким я был пропащим! Моя жизнь состояла из одних гулянок… а потом Иисус позвал меня в пустыню, на свидание, длящееся всю жизнь. Множество ночей, проведенных у Его ног, право же, ради этого стоит пойти за Ним куда угодно.
— Как тебя зовут?
— Шарль.
— А фамилия?
— Шарль Иисуса. Это — наша общая фамилия, и твоя тоже.
Ко мне подходит молоденькая девушка, одетая как монахиня. Лицо ее сразу внушает доверие.
— Меня зовут Тереза. Я всегда искала только истину. Иисус посадил меня вместе с тобой за стол, где хлеб очень горек. В своей ночи я взывала к Нему: «Помилуй нас грешных!» Нас — то есть, тебя и меня, ибо Иисус простил меня заранее. Я тоже была очень больна. Но однажды, в Рождественскую ночь, Он встретил меня на лестнице и исцелил все раны моего детства. А потом Он сокрыл от меня Свое Лицо, чтобы осветить твою ночь. Чтобы взять тебя за руку, Он убрал от меня Свою. Я плакала за тебя кровавыми слезами, слезами надежды. Какая радость, что ты пришел к этому застолью света!
— Кто знает? Может быть, без тебя я и не был бы сейчас здесь?
Теперь уже Тереза представляет мне трех своих друзей. Сперва — молодого африканца с лицом, испещренным мелкими шрамами:
— Это Роберт. Он — из лепрозория в Камеруне.
Глаза его сверкают:
— Всю жизнь я мечтал быть капитаном футбольной команды. А теперь хочу моими страданиями вести всех на небо, всем открыть его двери. Я хочу исцелить всех прокаженных от отчаяния. Я приехал к вам в Европу как лекарь.
(Уж не о нем ли говорил шофер на дороге в Польшу?)
Двое других провели много лет в тюрьме. Один — за ограбление. Его зовут Жак. Это крепкий парень, светящийся радостью. Второй, Ван, с совсем детским лицом, был арестован за веру. Он приехал из Ханоя, чтобы собрать по всей Франции юных апостолов любви.
— Любовь — это неразрушимое сокровище! — говорит он мне с сильным вьетнамским акцентом.
К концу ужина из леса возвращается Бернард. Он приносит еловые ветки, чтобы украсить часовню:
— Я хочу, чтобы все было красиво! Это ведь для Бога!
Каждому хочется познакомить меня со своими друзьями. Такое впечатление, что все они связаны друг с другом чем–то, что гораздо сильнее кровного родства. Или это родство по какой–то иной крови, состоящей из любви?
Однако мысли мои постоянно возвращаются к моему Пастушку, к Тому, на Кого все так похожи! Где–то Он сейчас? В доме у Мириам–Пресветлой? А может быть, под открытым небом, где–нибудь в полях, Он идет сейчас следом за какой–нибудь овечкой, которая не дает себя найти?
А главное, кто знает, не придет ли Он однажды за мной, чтобы вместе отправиться в Ликовань? Как мне хочется снова увидеть Его! Всего через несколько часов разлуки я уже соскучился по Его удивительному лицу.
У входа в часовню меня ожидает сюрприз: на камне лежит Его белая флейта. Ты представляешь? Он оставил мне Свою флейту! Точно подпись на последней странице книги! Да разве я смогу играть на ней? Разве смогу подобрать мелодию Его песни? Той песни, от которой пускались в пляс плачущие дети, той, от которой успокаивались дети, охваченные страхом. Песни, возвращающей молодость сердцам, постаревшим от неумения любить, зажигающей глаза потухшие, ибо в них некому было заглянуть…
* * *
Вот уже несколько дней, как я живу здесь, с братьями и сестрами. После Рождественского потрясения для меня наступило время восстановления. Вместе с теми, кто окружает меня, я учусь жить, любить, доверять, быть принятым, просто — быть. Здесь все чувствуют себя отданными друг другу. Их взгляд пробуждает то лучшее, что есть во мне. С ними я учусь быть самим собой. Просто–напросто. Я учусь брать на себя ответственность за братьев, работать с мирным сердцем. Работа по дому — разная каждый день. В первый день мне достается кухня. Лукас — слепой юноша девятнадцати лет — учит меня печь хлеб.
— Я даю тебе мои руки, ты даешь мне твои глаза!
Мы месим тесто и поем каноном:
Видеть Тебя, только видеть Тебя,
Это — счастье без конца —
Видеть Тебя!
— Этот хлеб должен быть прекрасным, пусть он будет золотистым, когда мы вынем его из печи, ведь завтра часть его станет Телом Божьим.
— Ты случайно не бредишь?
— Нет–нет! Это — действительно невероятно и непостижимо, вернее, мы не в состоянии это постигнуть… Хлеб, над которым мы сейчас трудимся, станет Телом Того, Чьи руки сотворили Вселенную.
— Но каким образом это произойдет?
— Молитвой и руками брата, которого мы зовем священником.
— Ты говоришь о том, что происходило здесь вчера вечером, когда я пришел?
— Именно!
— А как зовут этого священника?
— Дон Боско. Его прихожане — молодежь всего мира. Он отдал им себя без остатка. Это — его страсть. Он очень много работает в Бразилии.
— А кто те четверо подростков, которые подносили хлеб?
— Начнем с Савио. Ему четырнадцать, он — из школы жизни, где Боско готовит юных апостолов. Савио часто сопровождает дона Боско в его поездках. Другой — Кизито, тринадцати лет. Он из Уганды. Он только что крестился. Ты слышал, как он пел «Отче наш»? От него прямо ток бил. Он радовался, точно на свадьбе! Третий — Антуан, ему тоже тринадцать, он из Нагасаки. Это он запел: «Воспойте Господу, вся земля», а потом раскинул руки, словно на кресте. Ну, и наконец — двенадцатилетний Гаэль, тот, который был одет в скаутскую форму. Ты слышал, как он каждый раз отзывался: «Да, аминь»? На другой день я работаю в саду с Пьером–Джорджио — несравненным спортсменом. (Золотая медаль на международных соревнованиях по слалому.) Но главная его страсть — служение людям из третьего мира. Он проводит дни и ночи на нищих окраинах Турина, помогая тем, до кого никому нет дела.
Весь третий день я пасу коз вместе с Фати — молодым архитектором из Ливана. Его лучший друг только что погиб — его машину взорвали.
— И ты не проклинаешь тех, кто это сделал?
— В грохоте взрыва я слышал голос Иисуса: «Отче, прости им…»
Так, значит, слова моего Пастушка, точно вспышка, достигают глубин любого ада.
Фати не терпится вернуться в Бейрут.
— Бомбы, рвущиеся там, прекратили мои развлечения, но зато открыли мне радость молитвы. Там я счастливее, чем здесь, в этом мирном убежище… Если мы с тобой больше не увидимся, знай, что я отдал мою жизнь за мир…
Мне очень радостно знакомиться с ними, прибывающими со всех концов земли. Они остаются в Новочудье на несколько дней, недель или месяцев, чтобы передохнуть, прежде чем вернуться туда, где живут. У каждого из них свой путь, каждый готовится служить там, где Бог ждет его. Бернард поедет в Россию, Клара отправится в Океанию вместе с миссионерами. Пьер–Джорджио — в Сан–Пауло.
Вместе с ними я учусь еще и жить тем, что происходит во всем мире. Это я–то, которому раньше было на все наплевать! Теперь нет ничего, к чему я остался бы равнодушен, никого, чья судьба не волновала бы меня. Чужих больше не существует.
Знаешь, что поражает меня здесь сильнее всего? Чистота в отношениях между юношами и девушками. Какая светлая, прозрачная любовь! Никогда не думал, что это возможно. Не в этом ли секрет их сияющих лиц? Ах, если бы Сильвия могла обрести здесь смысл любви, вкус жизни! Быть может, тогда все для нее было бы по–другому?
* * *
Листая книги в библиотеке, я вдруг натыкаюсь на стихи некоего Божьего безумца из Испании, Иоанна Креста. Он сочинил их однажды вечером, когда, сидя в мрачной темнице, вдруг услышал, как двое влюбленных поют на улице: «Я умираю от любви. О ты, кого люблю я, что мне делать?» А другой отвечает: «Что ж, умирай!»
Плачет Пастушок одинокий.
Нет ему ни сна, ни утешенья,
Вспоминает Он Своих овечек,
Ибо сердце его ранено любовью.
Проливает Он горючие слезы,
Не от боли, что рана причиняет.
Все Он думает, слезы роняя:
«Позабыли Меня Мои овечки».
Безысходно Его страданье
На чужбине страшной и жестокой.
Все вздыхает Он: «Где Мои овечки?..»
Ибо сердце Его ранено любовью.
Стонет Пастушок одинокий:
«Нет Мне утешенья и отрады,
Оторвали любовь Мою от сердца
И смеются надо Мною на чужбине,
Только сердце Мое ранено любовью».
Он взобрался на высокое древо
Горько плачет, раскинувши руки,
Там Он вечно ждет Своих овечек,
Ибо сердце Его ранено любовью.
Тебе не кажется, что эти стихи чем–то похожи на мою историю?
* * *
Эту ночь на 1 января, начинающую новый год, мы провели перед Хлебом, ставшим Огнем во время вечери любви. Теперь я знаю, что это — встреча с Ним, я прихожу к Нему, а Он — ко мне. И мы с Ним смотрим друг на друга.
Около полуночи к нам в страшном возбуждении ворвался Жан из Бреста:
— Идите сюда! Скорей, скорей!
Выскочив на улицу, мы видим гигантский пожар на горе напротив. Застываем, не в силах вымолвить ни слова. Несколько пожарных машин, сигналя, носятся, как сумасшедшие, по извилистым дорогам, являя полное ничтожество техники.
У газетного киоска в Бездушье Пастушок сказал мне: «Мир — в огне и крови»…
Как погасить эти пожары? Так ли, как те люди, которых мы различаем вдали? Рискуя жизнью, они открывают встречный огонь, чтобы ненасытное пламя не могло больше ничего пожрать…
Достаточно ли сильно пылает в нас кровь Любви, чтобы погасить пожары ненависти?
Я поверяю свои мысли Жану, сам удивляясь тому, что говорю. Словно Пастушок осветил Своим Светом те семена, которые всегда были сокрыты во мне… Жан отвечает:
— Когда я думаю о пожарах, которые пылают сейчас по всему миру, я не в состоянии заснуть. Правда, рассвет уже близок…
В 4 утра мы решаем вынести на улицу другой Огонь, тот, что невидимо горит в Хлебе. С факелами в руках мы следуем за доном Боско. Мистраль продолжает свирепствовать. Порыв его тушит почти все факелы. К счастью один–два все–таки не гаснут, и от них мы вновь зажигаем остальные.
Какая буря может погасить наше пламя, пока мы вместе?
Поворачиваясь поочередно на все четыре стороны света, священник благословляет один за другим континенты. Мы выкликаем имена живущих на них народов.
Кажется, что Хлеб отбрасывает во все стороны лучи, способные исцелить мир от всех болезней. Словно с этой горы Он отправляется на помощь ко всем тем, кто в страшный шторм борется с ветром и волнами. К рассвету все утихло. Теперь до нас долетает даже шум ручейка, текущего в долине.
— Этой ночью, — говорит мне Клара, — все реки текут к Нему, к Нему протягивают они свои огромные руки… И нет никого, от рек до косуль, кто не склонился бы перед Ним, взывая: «Приди, Господи Иисусе!» Земля поворачивается к Солнцу, говоря: «А не сегодня ли?» И если сегодня Он еще не придет, она сделает еще один оборот, и еще, но она знает, что однажды бег ее остановится, и вместе со всеми светилами, вместе со всеми сестрами–планетами она упадет к Нему на Руки…
Слушай шепот всего творения… а затем — сойди в самую глубину, по дороге твоего сердца.
Так я и делаю. Остановившись возле источника, я прислушиваюсь. Сомнений нет: я слышу Его нежный голос, горячий и мелодичный, иногда вибрирующий. Порой — цитра, порой — флейта, порой — кларнет. Я слушаю, слушаю…
— Эммануэль, приди! Приди, Эммануэль! Приди к Отцу!
И каждый раз мое сердце отзывается, как тогда, в первый раз, когда я услышал, как губы Его произносят мое имя, а затем — имя Отца, там, под небом Яснодола. И я вспоминаю то, что Он говорил мне об источнике в Пустойе:
— Иногда мы слушаем его, иногда — нет. Но источник не забывает свою песню, днем и ночью, летом и зимой, думаем мы о нем или нет. Он течет и течет — всегда. Точно так же и молитва, поющая в саду твоего сердца…
И во мне точно зажигаются Его глаза. Да–да, Его огромные глаза беззащитного ребенка, всегда удивленные, всегда восхищенные… Эти глаза светятся во мне…
Вот и все, что я хотел рассказать тебе, Христиан, о моей жизни, так внезапно ставшей житием.
Да откроются в тебе тоже Его глаза…
И тогда юность твоя станет светом,
Жизнь — любовью,
Сердце — источником!
ПОСЛЕДНИЙ РАССВЕТ
6 января, 9.30.
Пока письмо еще не отправлено, спешу рассказать тебе о последних событиях. Невероятно!
Позавчера — сюрприз для всех: к нам приезжает брат, которого никто не ожидал увидеть. Его принимают всеобщим громогласным «Аллилуйя! Шалом!»
— Это Нафанаил! Он прибыл из Иерусалима, из тамошней знаменитой общины жизни! Сейчас их там уже почти три тысячи человек, разбитых на маленькие братства.
— А как они живут?
— У них все общее. Каждый день они молятся в простоте сердца и разделяют трапезу в веселии. Два раза в неделю они собираются все вместе для славословия, научения, которое проводят старшие братья, и преломления хлеба, то есть для Евхаристии — вечери любви. Они не боятся возвещать о том, что Иисус жив, поэтому их руками совершается много чудес. Люди даже выносят больных на улицу, чтобы Петр, проходя, коснулся их своей тенью, ты представляешь! Недавно в Иерусалимских последних известиях говорили об исцелении некого Калила, хромого от рождения, который вот уже тридцать лет просил милостыню, сидя у дверей Храма. Можно бесконечно рассказывать обо всех чудесах, которые Господь творит там![35]
Увидев, что я заинтересовался словом, выведенным красным фломастером на его рюкзаке, Нафанаил объясняет:
— Маранафа! Это — наша самая любимая молитва. Она постоянно звучит вместе с хвалой!
— А что это означает в переводе?
— Приди, Господь Иисус!
— Но почему мы просим Его прийти, если Он и так с нами?
— Потому что Он обещал, что придет. Он уже стоит на пороге и стучит. Он явится внезапно, точно молния. Наш брат Павел недавно написал нам из Турции: «Ночь проходит, и день уже близок!» Поэтому «Маранафа!» — это молитва света, сияющего в ночи.
— Почему ты говоришь «в ночи»?
— Наши дни — это последние времена, и времена эти тяжелы. Мир полон лжепророков, которые пытаются соблазнить нас, чтобы увести от Иисуса. Братьев повсюду угнетают и преследуют только за то, что они Его любят.
— Неужели мы не имеем права любить?
— Что ты, это же самое страшное преступление против общества. Тех, кто так живет, убивают. Некоторые правители теряют голову от страха при виде молящегося ребенка. Они ведь знают, что это — счастье, неподвластное им. Они забирают таких детей от родителей навсегда.
— Несчастные дети!
— Да нет, дети–то счастливые! А вот их палачей и правда надо жалеть. Ведь их рана ужасна: они не знают истины.
— Как же открыть им глаза??
— Ты сам не встретил бы Иешуа, если бы где–то там, в темнице, какой–нибудь ребенок не молился за тебя. Его крови ты обязан тем, что обрел Свет. И от имени таких, как он, мы тоже взываем: «Маранафа!» Да не продлятся слишком долго их испытания! Да будет их кровь во спасение их мучителям!
— Разве это возможно?
— Мы видели это в Иерусалиме. Один наш молодой дьякон, Стефан, был забит камнями. В толпе, которая убивала его, стоял, ухмыляясь, один юноша. И что же! Однажды, когда он был в зените славы, Господь явился к нему, как снег на голову, и сказал: «Ты Меня преследуешь!» Это был Павел, о котором я только что говорил тебе.[36] Проезжая через Рим, я прочитал в одном из его писем: «Любящий Господа должен быть готов к преследованиям!»
— Ты сейчас прямо из Иерусалима?
— Да. Братья посылают меня в Албанию. Здесь я только проездом. Скоро я снова отправлюсь в путь.
— А почему именно в Албанию?
— Это земля, вся покрасневшая от крови Иисуса, текущей в Его друзьях… Там и сейчас очень опасно.
— И ты не боишься?
— Я хочу жить в доверии. Ведь если братья послали меня туда, значит Иисус ждет меня именно там.
— Ты женат?
— Нет. Иисус сделал мне подарок: позволил посвятить Ему всю мою жизнь. Ведь Его любви достаточно, чтобы наполнить сердце. И потом, в случае преследований это многое облегчает.
Лицо его сияет.
— Прежде чем я уйду, я хочу, чтобы ты молился обо мне. Ведь не устоять так легко, мы так слабы!
Он склоняется в земном поклоне, и мы вместе умоляем Господа дать ему сердце мученика. Я слышу, как он тихо повторяет: «Господь Иисус, Сын Бога Живого, помилуй меня грешного!»
Как величайшее сокровище, я вручаю ему красное пончо и белую флейту Пастушка.
Он удаляется от нас как тот, чья родина не здесь. Не оглядываясь, растворяется в утреннем тумане. И еще долго до нас доносится мелодия флейты, песнь счастья.
Это неожиданное появление Нафанаила вызывает цепную реакцию, почти переворот! Каждый из нас говорит себе: «Но ведь не только Албании нужна надежда, сколько отчаяния царит вокруг нас!» И еще: «Он решился на такое, а я?»
Немедленно собираем совет. Главный вопрос: можем ли мы продолжать нашу спокойную жизнь?
Лукас говорит со своей обычной мудростью:
— Хранящий свет для себя гасит его в ладонях.
А Николай из Берна добавляет с шотландской практичностью:
— Попав под снежную лавину или просто в сильный снегопад, люди гибнут от холода. Так будем же добрыми сенбернарами, отыскивающими их. Согреем их нашим дыханием, принесем им термосы с молоком и медом, которые их спасут.
Все мы единодушно присоединяемся к ним. Меньше чем за час возникает план. Отправление — 7 января, на рассвете. Никаких разговоров о том, чтобы идти в одиночку! Слишком велик риск самим потеряться в ночи и пурге. Составляются группы по два–три человека. В каждой из них — братья и сестры из разных стран. (Ван, Кизито и Роберт вместе — это впечатляет!) Сразу понятно, кто будет проводниками: Павел, Франциск, Екатерина. И еще: Доминик, Франциск–Ксаверий, Тереза (все трое — испанцы). У каждого из них энергии — хоть отбавляй!
Эти группы пойдут из деревни в деревню, из города в город, с холма на холм. И повсюду будет звучать их призыв. Конечно, над ними будут смеяться, но ничто не остановит их. Все слегка дрожат, как никогда ощущая свою слабость, но — нетерпение тоже: ведь мир так ждет нас!
Ну, вот и все! Час, которого все так боялись и ждали, наконец настал. То, чего мы так жаждали, произошло.
Я вновь слышу звон колоколов. Колокола света… Колокола света. Зов — отклик. Отклик — зов.
Ребенок пробудился во мне. Теперь я готов выйти навстречу тому, кто один, кто в одиночестве стоит перед своим игровым автоматом и тонет в пучине собственного страха. Я готов идти к нему, чтобы вывести его из его ночи, превратив эту ночь в Рождественскую, отворив для него небо.
За два последних вечера мы сочинили множество песен на дорогу. Одну из них сложил я — впервые за последние три года:
В пепелище смерти
Уголек горящий.
Он один — Хлеб жизни.
Что бы ты ни делал,
Славь Его с любовью.
Славь Его с любовью.
Еще ночь и темень,
И холодный ветер,
Но заря уж близко,
И Восток алеет
Над Землей без жизни,
Над детьми без дома,
Над холмом, где колос
Потянулся к небу.
Это Песнь Рассвета…
Примечания
В Хвалитнах Эммануэль встретил многих друзей Пастушка — Евангельских святых. В Новочудье он познакомился с другими святыми, жившими гораздо позже. Некоторые из них, такие как Франциск Ассизский, Тереза Авильская и Дон Боско (о них — см. ниже), уже давно канонизированы Церковью. Другие — еще нет. О том, что они действительно святые, можно судить по их жизням, описанным в книге о.Даниэля–Анжа «Свидетели о жизни будущего века», которая пока не переведена на русский язык. В ней автор публикует собранные им свидетельства о многих наших юных современниках из самых разных стран, проживших совершенно непохожие друг на друга жизни. Сходство между этими молодыми людьми только одно: все они прославили Бога, живя и умирая ради Него. Католическая Церковь уже начала процесс беатификации (предваряющий канонизацию) многих из них.
КЛЕР — это не св. Клара из Ассизи, как может показаться. Франциск знакомит Эммануэля с другой своей духовной дочерью, жившей семью веками позже: Клер де Кастельбажак (1953–1975). Родилась в Париже, в семье, принадлежавшей к обедневшему дворянскому роду. После окончания школы поступила в Тулузский университет, а затем — в Институт Реставрации в Риме. Вела реставрационные работы в Ассизи (поэтому и «приехала» в Новочудье вместе с Франциском). Умерла скоропостижно, от вирусного менингоэнцефалита. Даниэль Анж назвал Клер «свидетельницей о нашем призвании к счастью». Она не сделала «ничего особенного», просто всегда и везде дарила людям радость. Глубоко верующая с самого раннего детства, она часто говорила, что зная Бога, невозможно быть несчастным. Она щедро делилась своим счастьем — до последней секунды.
ШАРЛЬ ИИСУСА — или Шарль де Фуко (1858–1916). Родился во Франции, в офицерской семье. В молодости утратил веру в Бога, вел бурную жизнь игрока и кутилы–офицера. После долгого периода мучительных духовных поисков обратился в 28 лет и решил посвятить Богу всю свою жизнь. Главным желанием Шарля было стать похожим на Иисуса. Во всем, и прежде всего, в бедности и простоте Его жизни в Назарете. Шарль стал монахом, жил отшельником в Святой Земле, а затем, движимый состраданием к «беднейшим из бедных», отправился в Сахару, где жил среди кочевого племени туарегов. Он «стал другом всем и каждому», лечил их, перевел Евангелие на их язык… Он «не обращал, а любил». Он говорил, что главное для него — возвещать Евангелие не словами, но всей своей жизнью. Когда началась Первая мировая война и пребывание в Сахаре стало опасным, брат Шарль Иисуса отказался покинуть тех, кто стал «его народом». Он остался в Хоггаре, где и был убит 1 декабря 1916 года.
РОБЕРТ НОАСИ — (1948–1970), из Камеруна. С детства мечтал стать священником, но из–за семейных проблем был вынужден продолжать учиться в светском лицее. Живой, веселый и очень заботливый, он был всеобщим любимцем. В 21 год на него обрушилось страшное испытание, тяжелая форма проказы. Последние полтора года его жизни превратились в череду ужасных, все нарастающих страданий — как физических, так и душевных. Роберт прошел через мрак отчаяния и протеста, но постепенно доверие и любовь к Богу превозмогли все. Прикованный к постели, он постоянно молился обо всем мире, о больных и несчастных, не знающих истинного утешения. Он умер в ночь с 30 сентября на 1 октября 1970 года — в годовщину смерти св. Терезы из Лизье.
ЖАК ФЕШ — (1930–1957), бельгиец, живший во Франции. В 24 года вместе с друзьями пытался ограбить уличный киоск. Убегая от преследователей, выстрелил и случайно ранил полицейского. Рана оказалась смертельной и Жак попал в тюрьму по обвинению в убийстве. Сидя в одиночной камере, уверовал в Бога, покаялся и, по свидетельству очевидцев, совершенно преобразился. Несмотря на все усилия адвоката, Жака приговорили к смертной казни. В ночь перед казнью он написал в своем дневнике: «Я жду — в душевном мире. Через пять часов я увижу Иисуса! Иисус может совершить в нас все…»
ВАН (Марсель Нгиен Тан Ван) — (1928–1959), из Вьетнама. Вся жизнь этого удивительного юноши была пронизана глубочайшей близостью с Богом. Его неоднократно посещали видения. Он очень любил и почитал Терезу из Лизье, она была для него настоящим духовным руководителем. В 1945 году Ван становится монахом. Он хочет посвятить свою жизнь проповеди Евангелия. Очень много молится за Францию. В 1955 году, когда во Вьетнам пришел коммунизм и начались преследования христиан, Вана арестовали. 10 июня 1959 года он умер в тюрьме от туберкулеза.
ФАТИ БАЛАДИ — (1961–1980), Ливан. Когда началась война, ему было всего 14 лет. Он постоянно молился за Ливан. По свидетельству близких, «он не выносил страданий… Главным его «делом» было — утешать. Всякая беда обращалась в молитву…» (из книги «Свидетели о жизни будущего века»). Застрелен на дороге из Бейрута в Арайа 31 декабря 1980 года. 23 ноября 1984 года начался процесс его беатификации.
ЖАН КОЛЛЕ — (1921–1944), родился в Бресте (Франция). С 12 лет решил, что будет священником. В 1941 году поступил в семинарию. В 1943 году нацистское правительство издает указ о депортации семинаристов в Германию. Влиятельные знакомые Жана добиваются его освобождения. Но он все–таки едет, заняв место одного отца семейства и договорившись о его освобождении вместо себя. В Германии он работает на заводе и очень быстро становится для своих товарищей настоящим духовным наставником. Организовывает службу духовной помощи умирающим. В июле 1944 года его возвращают в Брест. Он работает в госпитале. В ночь с 8 на 9 сентября 1944 года в приюте для беженцев, где скрывается Жан, вспыхивает пожар. Жан гибнет, спасая детей из огня.
ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ, Джованни Франческо Бернардоне (1182–1226), святой, основатель нищенствующего Ордена «меньших братьев», названного его именем, проповедовал идею бедности как следования примеру Христа, преобразил саму идею монашества, явив образ апостола–миссионера, который, отрекшись внутренне от мира, остается в мире, чтобы призвать людей к миру и покаянию. Подробнее о нем в эссе Г.К.Честертона и в «Цветочках» св. Франциска.
ТЕРЕЗА ИЗ ЛИЗЬЕ, или Тереза Младенца Иисуса, Тереза Мартен (1873–1897), святая, монахиня–кармелитка. В детстве была исцелена Богородицей от смертельной болезни. С пятнадцати лет мечтала поступить в кармелитский монастырь, куда уже ушли ее сестры. Разрешение на это было даровано ей Папой. Свой опыт мистической жизни описала в автобиографической книге «История одной души». Канонизирована в 1925 году. Наряду с Жанной д'Арк провозглашена покровительницей Франции.
БЕРНАРД КЛЕРВОССКИЙ (1090–1153), святой, монах Ордена цистерцианцев, мистик, религиозный писатель. Основал монастырь в Клерво. В своих письмах и сочинениях он изложил цистерцианский устав и образ жизни, где главными были бедность и умерщвление плоти. Канонизирован в 1174 году.
ДОН БОСКО, святой Джованни Боско (1815–1888), итальянский священник, монах–салезианец, работал с подростками, собирая их в оратории, помещении при церкви, где они могли играть и заниматься спортом, основывал для них мастерские, воскресные и вечерние школы. Канонизирован в 1934 году.
САВИО (Доменико Савио), необычайно одаренный мистически ученик Дона Боско, ставший святым в 15 лет.
ПЬЕРДЖОРДЖО ФРАССАТИ (1901–1925), блаженный, итальянский студент, участник католического молодежного движения в годы прихода к власти фашистов, член общества св. Винсента, помогавшего бедным, давший образец поведения мирянина в Церкви и христианина в миру.
ИОАНН КРЕСТА, Хуан де ла Крус (1542–1591), святой, испанский писатель и поэт–мистик, чьи произведения были проникнуты религиозным экстазом. Монах–кармелит, вместе со св. Терезой Авильской большую часть жизни посвятил преобразованию кармелитского Ордена. Многие его стихи написаны в заключении в монастырской темнице, где его девять месяцев держала инквизиция.
ЕКАТЕРИНА СИЕНСКАЯ (1347–1380), святая, монахиня–доминиканка. Приняв обет девства, вступила в число «кающихся сестер св. Доминика». Вела аскетическую жизнь, в видениях общалась с Христом и Богоматерью, говорила о необходимости «молитвы сердца» в противоположность молитве внешней и словесной. Написала книгу продиктованных в экстазе диалогов с Богом Отцом и множество писем. Канонизирована в 1461 году.
КСАВЕРИЙ ФРАНЦИСК, Франсуа Ксавье (1506–1552), святой, один из первых миссионеров иезуитского Ордена на востоке Азии, сотрудник Игнатия Лойолы. Проповедовал в Гоа, на полуострове Малакка, Молуккских островах, в Японии.
ТЕРЕЗА АВИЛЬСКАЯ (1515–1582), святая, писательница, испанская монахиня–кармелитка. Ее перу принадлежат письма, проникнутые горячей верой проповеди и наставления, а также ряд дидактических сочинений, в том числе переведенная на русский язык книга «Внутренний замок». Создавала новые общины, реформировала Орден кармелитов. Канонизирована в 1622 году.
ДОМИНИК (1170–1221), святой, родился в Кастилии, в знатной семье Гусман. Став священником, вел нищую и бродячую «апостольскую» жизнь, проповедуя и устраивая диспуты. Аскет, энергичный миссионер и тонкий богослов, основал Орден братьев–проповедников, главной целью которого были забота о душах в борьбе с ересью, служение Церкви, а также научные занятия, преподавание, миссионерство.
Примечания
1. Вся книга соткана из образов, взятых из Книги с большой буквы под названием Евангелие. Чтобы помочь тебе разобраться, я даю время от времени ссылки на те места из .этой Книги, где говорится напр ямую то, о чем я позволяю тебе • лишь догадываться.
2. «Я убиваю детей», англ.
3. «Рожден, чтоб проиграть», англ.
4. Очень трудно адекватно передать это слово. Именно его Он и произнес, но с такой интонацией, какую мне никогда не доводилось слышать. Это была смесь глубочайшей близости с величайшим уважением.
5. Книга Товит, глава 5, стих 6.
6. Книга Бытия, глава 28, стих 15.
7. Псалом 83, стихи 5–8.
8. См. Евангелие от Иоанна, глава 4.
9. См. Евангелие от Луки, глава 23, стих 46.
10. См. Евангелие от Матфея, глава 3; от Марка, глава 1; от Луки, глава 3.
11. См. Евангелие от Луки, глава 5, стих 4 и далее; от Иоанна, глава 21, стих 15 и далее.
12. См. Евангелие от Луки, глава 10, стих 38 и далее.
13. См. Евангелие от Луки, глава 7, стих 36.
14. См. Евангелие от Иоанна, глава 20, стих 11.
15. См. Евангелие от Луки, глава 23, стих 39.
16. См. Евангелие от Матфея, глава 1, стих 18.
17. См. Евангелие от Матфея, глава 2, стих 13 и далее.
18. См. Евангелие от Луки, глава 2, стих 8 и далее.
19. См. Евангелие от Иоанна, глава 13, стих 23; глава 21 стих 20
20. См. Евангелие от Иоанна, глава 19, стих 34 и глава 20, стих 27.
21. См. Евангелие от Матфея, глава 27, стих 46; от Марка, глава 15 стих 34.
22. См. Евангелие от Матфея, глава 26, стих 36; от Марка, глава 14, стих 32; от Луки, глава 22, стих 39; от Иоанна, глава 18, стих 1.
23. См. Евангелие от Матфея, глава 27, стих 26; от Марка, глава 14, стих 65; от Луки, глава 22, стих 63; от Иоанна, глава 19, стих 1.
24. См. Евангелие от Матфея, глава 27, стих 5.
25. См. Евангелие от Луки, глава 3, стих 29; от Марка, глава 3, стих 21.
26. См. Евангелие от Луки, глава 4, стих 29; от Иоанна, глава 6, стих 66.
27. См. Евангелие от Луки, глава 2, стих 49.
28. См. Евангелие от Луки, глава 2, стих 7; от Матфея, глава 2, стих 16.
29. См. Евангелие от Матфея, глава 25.
30. См. псалом 56 (57).
31. См. Евангелие от Иоанна, глава 9, стих 37.
32. См. Евангелие от Марка, глава 1, стихи 35–39.
33. * См. Евангелие от Луки, глава 2, стих 76.
34. См. Евангелие от Луки, глава 7, стих 47; от Иоанна, глаза 8, стих 10.
35. См. Деяния апостолов, глава 3.
36. См. Деяния апостолов, глава 9.