Скачать fb2   mobi   epub  

Агнец

Французский писатель Франсуа Мориак — одна из самых заметных фигур в литературе XX века. Лауреат Нобелевской премии, он создал свой особый, мориаковский, тип романа. Продолжая традицию, заложенную О. де Бальзаком, Э. Золя, Мориак исследует тончайшие нюансы человеческой психологии. В центре повествования большинства его произведений — отношения внутри семьи. Жизнь постоянно испытывает героев Мориака на прочность, и мало кто из них с честью выдерживает эти испытания.

    Она проснулась от холода, вернее, от того, что ей недоставало привычного тепла: тепла его тела, этого большого тела, — она не чувствовала его больше рядом. Она протянула руку, чтобы коснуться его, но ничего не нащупала, кроме ледяной простыни.

    — Жан, где ты?

    Она слышала его дыхание. Тогда она зажгла лампу и увидела его: он стоял на коленях, уткнувшись лицом в кресло. Она подошла к нему: он спал, он так и заснул, стоя на коленях. Его худая шея вызывала жалость; она коснулась ее губами. Он застонал, как стонут во сне, и поднял к ней встревоженное лицо. Расстегнутая пижама обнажала волосатую грудь.

    — Ты совсем озяб. Ложись скорей в постель.

    Он лег послушно, словно ребенок. Она сказала: «Прижмись ко мне», — потрогала рукой его ноги и принялась их растирать.

    — Не знаю, почему я встал и почему заснул там, на коленях, — сказал он.

    Она тихо спросила:

    — Ты хотел помолиться?

    Он не ответил, и она замолчала в надежде, что он уснет, но по запаху его лица поняла, что он плачет. Тогда она прошептала ему в самое ухо:

    — Нет, не ты его убил...

    — Либо я его убил, либо он сам... Но святые не убивают себя, значит — я, — с трудом проговорил он.

    Она не нашлась что ответить и только повторила: «Спи!» — а он в глухой тишине ночи слушал, как у него под ухом, волна за волной, рокочет ее кровь — вот уже тридцать с лишним лет она терпеливо бушует в ее теле. И вдруг сказал неожиданно громко:

    — Я думаю о том, что ты подумала, Мишель, чего ты не могла не подумать.

    Она возражала: «Нет, нет!» Но он настаивал на своем:

    — Парень намного моложе меня, на двенадцать лет... И я прежде ровным счетом ничего не знал о нем, даже имени его не слышал... Я встречаю его в парижском поезде после того, как расстался с тобой навсегда, и через два дня возвращаюсь сюда, в Ларжюзон, вместе с ним... Ну да, конечно, ты так и подумала, ты не могла ничего иного подумать. Но Бог свидетель, это было не то...

    Она подтвердила: «Ну да, это было не то», — тоном, каким успокаивают больного ребенка, и внезапно спросила дрогнувшим голосом:

    — Скажи, что произошло с тобой? С ним?

    Он медлил с ответом, подыскивая слова:

    — Ты, верно, считаешь, что я пытаюсь придумать объяснение, которое бы тебя не ранило, не вызвало бы у тебя отвращения, а ведь на самом деле я просто хочу проникнуть в то, чего еще и сам не понимаю. Я был другим.

    Она продолжала допытываться:

    — Но он? Он же ехал поступать в семинарию, для него там было приготовлено место, его ждали. И он вдруг бросает все это, чтобы ринуться вслед за первым встречным...

    Он спросил:

    — Как же ты это объясняешь? Что ты думаешь?

    — Он хотел тебя спасти? Ведь в конце концов...

    Он сказал:

    — Я не знаю.

    Она крепко прижала его к себе стала целовать его лицо, шепча:

    — Но от чего спасти, Жан? От чего?

    Ксавье мог не покупать билета заранее: в купе было занято только одно место, как раз против него. Там лежали коричневая фетровая шляпа, перчатки и видавший виды плащ. Чемодан в сетке тоже был далеко не новый. Ксавье понадеялся, что его попутчиком окажется именно тот молодой человек без шляпы, который стоял сейчас на перроне спиной к вагону и разговаривал с молодой женщиной. Ведь вполне вероятно, что она только провожает его. Да, она глядела на него так, что Ксавье уже не сомневался — она остается. Она любит его, это несомненно, и пользуется последней возможностью запечатлеть в памяти черты его лица, которое через несколько мгновений она уже не увидит. «А вот я, — думал Ксавье, — смогу разглядывать его сколько захочу. Все семь часов, пока мы будем ехать до Парижа, он никуда от меня не денется».

    Он устыдился этого своего интереса, впрочем, совершенно невинного. Но ведь невинных интересов нет. Он заставил себя сосредоточиться и принялся старательно разрезать страницы «Духовной жизни» — журнала, который он читал по обязанности, не видя в этом чтении никакого смысла, разве что ему казалось полезным всякое дело, сделанное без удовольствия, только благодаря усилию воли.

    И все же, сам того не желая, он снова перевел взгляд на пару, чье молчание было красноречивей любых слов. Их разлад был Ксавье очевиден. Хотя, наверно, два пожилых господина и дама, которые стояли у окна в коридоре вагона и тоже наблюдали за парой, прощавшейся на перроне, этого не заметили. Ксавье знал, что она с трудом сдерживает слезы лишь до той минуты, когда, проводив поезд, сядет в свой автомобиль. (Он вспомнил, что только что видел их в машине на привокзальной площади. Она сидела за рулем.) Пожалуй, чуть грузноватая, слегка расплывшаяся, пышущая здоровьем, она уставилась в стенку вагона, словно запрещая себе еще раз поднять свои темные глаза на молодого человека — друга? любовника? жениха? мужа? — который сейчас исчезнет, превратится в неуловимый образ. Теперь Ксавье позволил себе сосредоточить жадное внимание на ней, ведь он больше ее никогда не увидит, она навсегда пропадет для него, как если бы он вдруг умер, и все, что могло бы возникнуть между ними, оборвется в тот момент, когда поезд тронется, — в этом нет никаких сомнений. Ее полотняный костюм в черно-белую клеточку был, пожалуй, чересчур легок для этого последнего сентябрьского дня, правда, еще не очень прохладного; не озябнет ли она вечером, по пути в имение, где она, Ксавье был в этом уверен, живет? Впрочем, ничто в ее одежде не выдавало в ней сельской жительницы, ничто, кроме туфель на толстой подметке. Но так не загоришь — он поглядел на ее полную шею — за несколько дней пребывания на побережье. Да и вообще Ксавье не нужно было никаких примет, ему и так было ясно, что она постоянно живет в деревне и сама управляет хозяйством в своем имении: так он решил.

    С грохотом захлопнулись двери вагонов, и все пассажиры заняли места в купе, только эта пара стояла еще на перроне. Молодая женщина вдруг задрожала, он отвернулся, его плечи чуть приподнялись. Она слегка коснулась губами его щеки, он не поцеловал ее в ответ и поднялся в тамбур. И хотя поезд все еще не тронулся с места, а она по-прежнему стояла на перроне, запрокинув голову, молодой человек не одарил ее тем взглядом, который выпрашивали ее глаза. Ксавье казалось, что он слышит крик, вырывающийся из этого немого рта — теперь он видел его совсем близко, потому что она вплотную подошла к окну. Золотая цепочка поблескивала на матовой коже порывисто вздымавшейся груди. Ксавье готов был молить своего попутчика: «Скажите же ей хоть что-нибудь! Ну, скажите!» Но тот уткнулся в газету. Это был листок крайне правых. Ксавье не сомневался, что он лишь делает вид, будто читает. Каким бы он ни был жестокосердым, разве можно читать в такую минуту! Ведь против всяких ожиданий ему было еще отпущено немного времени, потому что поезд, который должен был уже уйти, почему-то задерживался; чтобы все спасти в последнюю секунду, хватило бы улыбки, движения руки, губ.

    «А если опустить стекло...» — подумал Ксавье. Это было все, что он мог сделать. Он поднялся и потянул за ремни раму, стараясь не глядеть на напряженное лицо молодой женщины. Она, видимо, заметила, что за ней наблюдают, резко отвернулась и торопливо пошла к подземному переходу. Тогда поднялся и сосед Ксавье; высунувшись в окно, он проводил ее взглядом, но она не оглянулась. Поезд тихо тронулся. Незнакомец вышел в коридор и закурил.

    Ксавье вдруг почувствовал себя как только что проснувшийся ребенок — да, словно ему приснился дурной сон, и он впал в отчаяние оттого, что утратил состояние благодати, а потом с тревогой и радостью понял, что ни в чем не виноват. Нет, он, видно, действительно сошел с ума. Недаром все считают его сумасшедшим. Какое ему дело до этой женщины, которую он никогда в жизни больше не увидит? И вдруг ему стало ясно, что они еще непременно встретятся. Он был в этом так же уверен, как в том, что его сосед по купе стоит, окутанный дымом сигареты, в коридоре вагона, опершись локтями о спущенную раму и приподняв свои широкие плечи. Ксавье отогнал эту абсурдную мысль, раскрыл «Духовную жизнь» и начал читать, шепча про себя каждое слово:

    «Трактат об ангелах» — это теологический трактат святого Фомы, основанный на откровении. Но виртуально в нем содержится и метафизический трактат, относящийся к онтологической структуре нематериальных субстанций и к естественной жизни духа, взятого в чистом виде. Познание, которое мы, таким образом, можем приобрести о сотворенных чистых духах, происходит на первой ступени из ананоэтической интеллекции или из аналогии. Трансобъективный субъект преобладает над познанием, которое мы имеем о нем, и становится для нас объектом в объективации иных субъектов, поддающихся нашему восприятию и рассматриваемых трансцендентально; однако высший аналог...»

    Журнал выскользнул у него из рук, он откинул голову и закрыл глаза. Он не верил в случай. Разве можно считать случайным, что, едва начав путешествие, которое должно было определить всю его дальнейшую жизнь, он поддался своему всегдашнему искушению, тому искушению, которое он называл «искушением чужими», — необоримому интересу ко всем людям вокруг. Не случайно и то, что он всегда как-то впутывался в их истории, оказывался в них замешанным. Он замечал и понимал каждого встреченного им человека. Незнакомые люди завораживали его. Ведь только он один из всех пассажиров и провожающих обратил внимание на эту пару. Ведь никто не заметил ничего особенного ни в этом молодом человеке, ни в провожавшей его даме, молча стоявших, у вагона. С раннего детства отец и мать твердили ему: «Что ты суешь нос в чужие дела? Пусть люди сами разбираются как хотят...» Но он все равно не мог заставить себя быть равнодушным.

    Его духовный наставник внушал ему, что он глубоко ошибается, принимая эту свою страсть за сострадание к людям, что на самом деле она является не чем иным, как тайным, суетным интересом, что настанет день, если Всевышнему будет угодно, когда он, благополучно завершив учение в семинарии, вернется в мир с окрепшей душой, вооруженный против всех и всяческих искусов, и тогда его дар наконец обретет свой истинный смысл и поможет людям приобщаться благодати господней. Но как он был еще далек от этого! Да и мог ли он надеяться, что когда-либо достигнет этой душевной уравновешенности — ведь его сердце буквально разрывалось от нежности к этим двум незнакомым людям, особенно к ней. Он представлял себе, как она сейчас мчится в своей машине одна по шоссе либо в сторону ланд, либо по долине реки, в какое-нибудь поместье... Там она наткнется на сапоги, сброшенные им всего лишь несколько часов назад, на кровати будет валяться его охотничья куртка, а в пепельнице на столе она увидит его окурок.

    Собрав всю свою волю, Ксавье заставил себя оторваться от этого виденья. Нет, ему, верно, так и суждено проваливаться в эти бездны, его магнитом притягивают люди, но только те, с которыми он не связан кровными узами, о которых ничего не знает, помимо того, что сам угадывает, «чует», как он говорит. Зато дома, в кругу родных, он должен был бороться с собой, чтобы одолеть приступы гнева и презрения Ни отец, ни мать, ни брат не вызывали у него той любви, которая переполняла его, стоило ему увидеть первое же попавшееся незнакомое лицо. Он снова склонился над раскрытым журналом, по-прежнему лежавшим у него на коленях.

    «Однако высший аналог, достигнутый таким образом, не выходит за пределы объемлющего его аналогичного концепта, ибо трансцендентальная полнота концепта духа достаточна, чтобы охватить сотворенный чистый дух...»

    Слова эти были лишены для него всякого смысла. Каково ему придется в семинарии? Сумеет ли он там учиться? Когда он читал в книгах о Боге, он не узнавал в нем того, к кому обращался в молитвах. Ксавье прислонился лбом к стеклу окна. Поезд замедлил ход из-за путевых работ и шел теперь со скоростью пешехода. Дорожные рабочие воспользовались этой вынужденной передышкой для краткого отдыха. Ксавье обратил внимание на парня, с ухмылкой разглядывавшего пассажиров, и на старика, стоявшего, опершись руками на рукоять кирки, — он был от них дальше, чем от планет другой галактики. Жизнь ежеминутно ставит нас перед подобным выбором: место в мягком вагоне, при том, что есть общий, навсегда отделяет нас от бедняков, создает непреодолимую пропасть. Быть священником — надеялся он — это и значит иметь право подойти к любому существу, не чувствуя никаких преград. Почему он ехал в мягком? Он искал для себя оправдания. Ему, кажется, сказали, что в этом поезде нет общего вагона или что все билеты проданы. Ложь! Просто он разрешил себе это, в последний раз разрешил себе такую роскошь — роскошь быть огражденным, защищенным от людей, которых, как он считал, любит и которым мечтает отдать всего себя безраздельно.

    Чувство собственной ничтожности придавило его. А поезд тем временем снова набирал скорость. Плотный туман за окном расползался клочьями. В прорывах виднелись уже рыжие виноградники и люди с корзинами за спиной. На миг взгляд его задержался на аллее какого-то сада. Пожилая пара в черном не спеша шла между облетевшими каштанами. Быть может, они носили траур по своему единственному сыну. 27 сентября 1921 года. Сегодня Ксавье исполнилось двадцать два года. Война окончилась, когда настал его черед быть принесенным в жертву. А потом он заболел плевритом, и его вообще освободили от военной службы. Но он не желает, чтобы судьба его миловала. Просто его временно оставили в покое, потому что от него ждут другой жертвы, это он знал, знал всегда. Он закрыл глаза. О, это присутствие Бога, о, эта уверенность! Его словно сжимала какая-то рука — он ощущал ее жгучее прикосновение временами так крепко, что у него прерывалось дыхание. Вероятно, она поведет его по пути, который он себе и вообразить не мог. Бог не имел лица, он был воплощен для него в лицах тех, кого Ксавье обожал, как ему казалось, со дня своего рождения, «в этих миллионах Христов с темными и нежными глазами... Где он прочел эти строчки? Его всегда жгли слова: «Зло, что вы причинили одному из малых сих, вы мне его причинили...» Значит, каждый из них был Христом, сливался с Христом. Всем людям открыта благодать — но это знает только он, двадцатидвухлетний Ксавье, который переступит завтра в половине седьмого вечера порог семинарии на улице Вожирар, чтобы «изучать то, к чему он чувствует призвание». Собственно говоря, вся эта учеба, как он считал, даст ему возможность жить согласно своему желанию, повинуясь своей натуре. И он вдруг всецело отдался тому переполнявшему его ощущению счастья, против которого его не раз предупреждал духовный наставник. «Вы, в силу чувствительности своей натуры, — твердил он, — находите интерес в самом себе, и природа его сугубо подозрительна. Отдайтесь всецело вере, добродетели веры, она не только не требует никакого ответа во времени, но даже, по сути, исключает его. Плоть использует все, идет на любые уловки, и даже состояние благодати обращает себе во благо. Святые стали святыми не благодаря своему экстатическому состоянию, а вопреки ему».

    Ксавье хотел было снова взяться за журнал, но не нашел его.

    — Извините меня, пожалуйста... я поднял его с пола...

    Его попутчик протянул ему журнал.

    — Читайте, прошу вас, — сказал Ксавье.

    — Нет, я просто полистал его... Это чтиво не для меня, — добавил он со смехом.

    У него были очень белые редкие зубы; едва заметные морщины пересекали лоб, и, глядя на них, можно было предположить, что он старше, чем казался поначалу. Ему дашь скорее тридцать, чем двадцать. Красивое лицо со следами бурно прожитой жизни. Или, может быть, война? Он воевал — об этом свидетельствовала орденская ленточка в петлице. Коричневый пиджак спортивного покроя, небрежно завязанный галстук, полуботинки на толстой подметке производили то же впечатление, что и его лицо, — все это было красиво, но чуть трачено временем, словно опалено. Кончики большого и указательного пальцев порыжели от никотина.

    — Вас это в самом деле интересует? — спросил он Ксавье и привычным, видимо, с детства движением тряхнул головой, чтобы откинуть свесившуюся на лоб прядь рыжеватых волос.

    Ксавье так энергично запротестовал, что его собеседник расхохотался.

    — Так что ж вы это читаете?

    — Надо, — ответил Ксавье. — Видите ли... Я должен...

    Он замолчал, не зная, какую указать причину, но еще больше боясь соскользнуть на свою любимую тему. Разве можно было ожидать, что благодаря журналу они сразу коснутся его главной проблемы? И вместе с тем он боролся с желанием вызвать к себе интерес этого долговязого парня, который теперь не спускал с него своих синих глаз. Но в этом настойчивом взгляде не было наглости, одно лишь холодное, спокойное любопытство.

    — Все они маньяки, психопаты, — произнес наконец Жан.

    И так как Ксавье вопросительно посмотрел на него, добавил:

    — Ну да, вся эта компания, те, кто пишет подобные сочинения... Вы так не считаете?

    Ксавье покачал головой:

    — Если бы я так думал...

    Он снова замолчал, чтобы не добавить: «Я никогда бы не поступил туда, куда я поступлю завтра вечером...» Ксавье не признался в этом из страха, что его попутчик разом утратит к нему всякий интерес. Он оборвал себя на полуслове не потому, что не желал откровенничать: он боялся порвать эту вдруг возникшую между ними связь — тоненькую паутинку, перекинувшуюся с одного дерева на другое. Всякий раз Ксавье испытывал чувство Робинзона, внезапно увидевшего на своем острове человека, — только он появляется там не в результате кораблекрушения, но промыслом господним, которому открыты тайны всех сердец. Он не решался вымолвить слова и положить конец этой истории прежде, чем она успела начаться Но тот настаивал:

    — Вы же не отрицаете, что вас это не интересует?

    — Мне посоветовали прочесть этот журнал.

    — Кто, если не секрет?

    Та часть личности Ксавье, что была подвластна духовному наставнику, нашептывала ему: «Твой долг — произнести слово, которое оттолкнет от тебя этого человека. Ты выдумываешь себе какие-то высшие оправдания, а на самом деле ты, уже будучи на пороге семинарии, поддаешься соблазну любопытства, вызванного первым встречным, а ведь именно этой страстью ты должен прежде всего пожертвовать. Все остальное не в счет...» Но Ксавье возражал: «Возможно... однако ведь речь идет не только обо мне». Та молодая женщина, где она в эту минуту? Он представил себе гостиную в сельском доме, распахнутую на луг дверь веранды, на луг, подобный тому, что проплывал сейчас в окне вагона, затянутый рваной пеленой тумана и окаймленный цепочкой дрожащих тополей. Ведь из-за нее, именно из-за нее, в этом он был уверен, он старался поддержать разговор — он хотел расспросить о ней... А тем временем его попутчик говорил:

    — Уж вы простите мою настырность... У меня просто мания задавать вопросы.

    И он снова углубился в газету — словно отчалил от берега Ксавье и уплыл навсегда. И тогда Ксавье сказал поспешно, так, как кидаются в воду, чтобы спасти утопающего:

    — Здесь напечатана статья моего руководителя. Он попросил меня ее прочитать.

    — Вашего руководителя? Вы где-то служите?

    — Да нет! Моего духовного наставника.

    Ксавье не сомневался, что сосед рассмеется ему в лицо или найдет вежливый предлог тут же прекратить разговор. Но тот, напротив, стал куда внимательнее и поглядел на Ксавье с любопытством, быть может, даже с неприязнью, с жалостью, но уже, во всяком случае, с большим интересом. Да, бесспорно, Ксавье его заинтересовал. Чувства, которые Ксавье вызвал в нем своим признанием, тенью пробегали по его красивому, ожесточенному лицу. Ксавье был счастлив. И в ту же минуту он спросил себя, не предает ли он свое призвание: «Всякий человек, если вас привлекает в нем что-то, помимо его души, пусть даже в этом влечении нет ничего порочного, отнимает вас у Бога. Вы не вольны распоряжаться собственным сердцем, раз вы вознамерились отдать его целиком Всевышнему, и должны поэтому решительно подавлять в себе тот отзвук, что вызывает у вас любая встреча». Ксавье выписал этот абзац из письма своего духовного наставника. Необходимо оборвать эту возникшую нить, сказать то, что отшвырнет от него собеседника, и Ксавье снова останется в одиночестве, на своем берегу, в пустыне.

    Завтра вечером я поступлю в семинарию кармелитов[1].

    — Как? Вы станете кармелитом?

    Попутчик Ксавье был явно растерян.

    — Нет, это семинария при католическом институте на улице Вожирар...

    И тут же добавил:

    — Впрочем, я не принял еще окончательного решения, просто я хочу изучать то, к чему чувствую призвание. Пока я не взял на себя никаких обязательств.

    Незнакомец резко встал, но тут же снова сел, поджав под себя одну ногу, и наклонился вперед, словно желая получше разглядеть Ксавье; щеки его порозовели, от этого он как-то сразу вдруг помолодел.

    — Быть не может! — воскликнул он. — Вы этого не сделаете!

    И тут же добавил властным тоном:

    — Еще не поздно, вы жертва, попавшая в лапы этим душителям. Уж я-то их знаю, поверьте. Я помогу вам спастись, я вырву вас из их когтей, вот увидите!

    И Ксавье вспомнил, как родители отнеслись к этому его решению, как они пожимали плечами, как старательно делали вид, что не принимают его всерьез, как уверяли, что он и трех месяцев не выдержит в семинарии. «Только смотри никому не болтай о своих намерениях, не то, когда удерешь оттуда, станешь всеобщим посмешищем. Разве ты был постоянен хоть в одном из своих увлечений? Начал изучать право, потом перекинулся на филологию, а теперь вот это... Хочешь стать священником, — сказал отец, — пожалуйста, сделай одолжение. Что бы там ни говорили, быть епископом — это положение, и даже просто получить большой приход совсем не плохо. В конце концов, в наше время сделать карьеру проще всего именно на этой стезе... Но ты... Уж я-то тебя хорошо знаю: ты не способен преодолевать трудности, а значит, ты никогда ничего не добьешься». А Жак, брат Ксавье, орал: «Болван! Жалкая личность. Так и проживешь всю жизнь!» Все были против, и отец, и мать, и брат, хотя все они считали себя «верующими» и причащались по праздникам, и вот этот случайный попутчик тоже, конечно, его осуждал, более того, испытывал ужас перед тем путем, на который он хотел вступить. Во всяком случае, собеседник Ксавье хоть оценил всю меру серьезности этого шага, понимал, что этим решается судьба. Вдруг Ксавье услышал, что его спрашивают: «Как вас зовут?» Так, как дети, придя в школу после каникул, спрашивают новенького: «Как тебя зовут?» Да, Ксавье не удивился бы, если бы этот долговязый парень заговорил с ним на «ты». И он произнес свое имя с той застенчивостью, с какой произносил его, когда был мальчишкой:

    — Ксавье Дартижелонг.

    — Сын адвоката? Я знаю вашего брата Жака.

    Ксавье тут же почувствовал, что его вместе со всей многочисленной родней поставили именно на ту ступеньку иерархической лестницы, которую они занимали в этом городе.

    — А я — Жан де Мирбель, — сказал вдруг его спутник. Он не сказал: «Меня зовут Жан де Мирбель». Он знал, что при одном упоминании своего имени он подымается на высоту, недосягаемую для этого мелкого буржуа.

    — О, я про вас много слышал!

    Ксавье с уважением разглядывал человека, прославившегося в городе своим беспутством и тем не менее отличившегося на войне. «Таких вот и пуля не берет, — говорили родители Ксавье, — а сколько серьезных юношей не вернулось!» Ходили слухи, что Жан де Мирбель собирается разводиться

    — Ваша жена, кажется, урожденная Пиан? — спросил Ксавье с видом посвященного. — Моя мать очень дружит с мадам Пиан.

    — С этой старой грымзой!

    Ксавье с удивлением отметил, что нисколько не шокирован и не обижен этими словами. Он вдохнул пыльный воздух вагона и стал разглядывать синюю обивку кресел, словно увидел ее впервые, разобрал монограмму железнодорожной компании под гипюровыми салфеточками, над которыми красовались видовые фотографии. Мирбель спросил:

    — Как вы только могли решиться? Что у вас вдруг возникло такое желание, это я понимаю. В ваши годы в голову лезут самые нелепые идеи. Но сделать этот шаг... Знаю, окончательных обязательств вы на себя еще не взяли... И все же пойти учиться в семинарию — это уже ответственный поступок, такое даром не проходит, это оставит след...

    Ксавье медлил с ответом. Наконец он спросил:

    — Помните эту фразу у Рембо?.. Ведь вы наверняка любите Рембо?

    — Ну, знаете, я к литературе... Моя мать пишет романы. Назидательные романы графини Мирбель очень популярны, они издаются большими тиражами... Романы как раз для вас, — добавил он с добродушной усмешкой.

    — Я слышал о них, — сказал Ксавье.

    — Вот и хорошо. Этим и ограничьтесь. Не вздумайте только их читать. Да, так что вы говорили о Рембо?

    — Помните, как он пишет об одном из своих старых друзей, которого увидел во сне... Деревенский дом, гостиная, освещенная свечами, старинная мебель, и там «друг священник, одетый в сутану... для того, чтоб свободнее быть», добавляет Рембо... Понимаете, чтобы быть свободнее.

    — Свободнее, чтобы любить.

    Ксавье чуть покраснел и добавил:

    — Не принадлежать никому, чтобы принадлежать всем. Иметь возможность отдать себя целиком любому человеку, никому при этом не изменяя. В браке...

    Ксавье замолчал, вдруг сообразив, что он говорит все это молодому мужу, который только что расстался с женой на перроне, даже не поцеловав ее.

    — Но брачные узы можно, слава Богу, порвать, — возразил Мирбель. — Это легче сказать, чем сделать, уж кто-кто, а я это знаю, но в конце концов все же возможно. Вот я...

    Он ничего больше не добавил. Наступило молчание, и Ксавье тихо сказал:

    — Она очень красивая.

    И так как Мирбель сделал вид, что не понял, о ком речь, Ксавье настойчиво повторил:

    — Я имею в виду ту молодую женщину, которая провожала вас на вокзале. Это ведь она, верно?

    Лицо Мирбеля стало вдруг жестким, он отвернулся.

    — Вы еще заглядываетесь на женщин?

    Ксавье видел, как у него задвигались желваки. Однако несколько минут спустя Мирбель сам прервал молчание:

    — Да вообще, что тут говорить! Вы же не можете верить во всю эту муть! Нельзя губить свою жизнь из-за детской сказки, из-за вымысла. Вы ведь знаете, что все это ложь, — настаивал он с плохо скрываемым раздражением. — По сути, никто в это не верит.

    И так как Ксавье молчал, он продолжал допытываться:

    — Короче, вы верите? Да или нет?

    Он наклонился вперед, упершись локтями в колени, и Ксавье увидел теперь совсем вблизи его лицо, такое алчное и такое печальное, его глаза, из-за легкой косины казавшиеся какими-то растерянными. Ксавье сам не знал, что именно ему мешает ответить: «Да, верю». Ни за что на свете он не согласился бы сказать хоть слово неправды этому разгневанному ребенку, сидевшему напротив него. Чтобы хоть как-то выпутаться, он пошел на попятный:

    — Если бы я не верил, разве я пошел бы в семинарию?

    — Вы отвечаете вопросом на вопрос. Совершить такое безумие, чтобы защищать и пропагандировать учение, которое вы считаете мифом, — нет, это слишком!

    Ксавье не стал протестовать. Он сказал только, словно рассуждая сам с собой:

    — Бог существует, раз я его люблю. Уж я-то знаю, что Христос не умер, что он жив. Он присутствует в моей жизни, это факт, и каждое его слово адресовано, в частности, и лично мне. И всякий раз я убеждаюсь, что он мне дороже всех людей, которых я люблю.

    Он сам удивился, что осмелился все это высказать этому прожженному цинику, этому распутнику, как называли Мирбеля родители Ксавье.

    — Так будет, пока вам не станет дороже кто-нибудь из живых... Но тогда будет поздно: вы окажетесь в плену этой ужасной одежды, черной сутаны. И молодость уйдет. Вы очутитесь в ловушке: с одной стороны, вы будете бояться скандала, с другой — терзаться, что внушаете отвращение. И тогда вы умрете от удушья или от жажды.

    Он взял Ксавье за руку и сказал, приблизив к нему лицо:

    — Вам крупно повезло, что вы повстречали меня, пока еще не поздно. Вы даже не знаете, от чего вы отказываетесь, жалкий девственник. Вы хоть разок кого-нибудь..

    Не успел он произнести это грязное слово, как почувствовал, что Ксавье высвободил свою руку. Мирбель окинул будущего семинариста взглядом и понял, что перед ним не двадцатидвухлетний мужчина, а малый ребенок, еще не переступивший порога детства, наоборот, с каждым днем все больше от него удалявшийся. Мирбель спохватился и поспешно добавил, что прекрасно понимает подобное отвращение, что оно ему отнюдь не чуждо и что он сам через это прошел.

    — Обходиться без женщин и научить людей освобождаться от соблазна — тут я вас понимаю, — сказал Мирбель. — Обет безбрачия священников — глубокая мысль католической церкви.

    Ксавье не воспользовался этой уступкой и ничего не сказал в ответ. Больше, чем само слово, его потряс вульгарный, циничный тон этого человека, которого он встретил как раз в день поступления в семинарию, конечно, не случайно. Одним своим присутствием он разрушал покой, обретенный Ксавье с той минуты, как он принял решение. А теперь вдруг все снова смешалось в его душе. Нет-нет, это невозможно, они расстанутся на перроне вокзала, и все между ними будет кончено. Нет, не будет, Ксавье уже давно сказал себе, что человек, раз вошедший в его жизнь, никогда из нее не выйдет. Такой зарок был под силу его неуемному сердцу. Если бы Мирбель спросил его, он ответил бы, что не знает сам, верит ли в святое причастие, но обряд этот исполняет так страстно, что причащаться стало для него чем-то само собой разумеющимся, неотъемлемым от реальной жизни. И даже если ему не суждено еще раз встретиться с Жаном де Мирбелем (в самом деле, маловероятно, чтобы их дороги снова пересеклись), Ксавье включил его в свое поминание за здравие, которое он всю жизнь будет повторять, и Мирбель останется там до тех пор, пока один из них не умрет. Ибо это тоже входило в его личное кредо: он верил, что мало избранных, но каждый избранный имеет власть повести за собой все, казалось бы, отверженные души, попавшие в его орбиту. Эта «хитрость» благодати не может быть открыта непосвященным, иначе они стали бы ею злоупотреблять. Ксавье весь ушел в свои мысли, когда Мирбель снова спросил его:

    — Вы всегда думали об этом?.. Ну, о том, чтобы поступить в семинарию?

    — Всегда.

    — Но вы долго сомневались?

    — Да, до прошлой зимы.

    — И в один прекрасный день вы вдруг приняли решение?

    — Да, именно в один прекрасный день.

    — И вы могли бы назвать эту дату?

    — Да, мог бы.

    — Значит, произошло какое-то событие. Положившее конец вашим сомнениям?

    — Возможно... Не знаю... Я не могу вам этого сказать.

    — Конечно, с моей стороны нескромно вас так расспрашивать. Но клянусь, мною движет не любопытство. У меня его нет. Люди меня не интересуют. Кроме тех, кого я люблю.

    Ксавье отвернулся. Он вдруг почувствовал под пальцами правой руки грубую ткань обивки кресла. Небо в окне было совсем белесым, лишь кое-где темнели тучки. Вот он, миг, когда он услышал это слово. И это слово будет всегда с ним. Он затаит его в себе, как когда-то ребенком таил свои сокровища в старой коробке. Быть может, через много лет в какой-то день он найдет его целым и невредимым, но слишком слабым, чтобы дать росток.

    — Нет, вы не нескромны, — сказал он. — Но есть вещи... если их рассказать, они кажутся такими неправдоподобными и нелепыми...

    — Я пойму.

    — Вы будете надо мной смеяться, а главное, воспользуетесь моей откровенностью, чтобы убедить меня, что мое решение — безумие.

    — Ну так докажите, что не боитесь меня, что ваше призвание устоит перед этим испытанием — настолько оно серьезно.

    — Да-да, я сделал свой выбор уже давно, хотя сам этого и не сознавал. Поэтому достаточно было пустяка, чтобы все прояснилось. О, вам это покажется смешным!.. Родители, чтобы бороться с моим призванием, заставляли меня ходить в гости.

    Мирбель расхохотался:

    — О, это уж чересчур! Блестящая затея! Знаю я эти званые вечера, которые дают буржуа, чтобы пристроить своих дочек. Там и у меня возникает желание податься в монастырь, хоть к траппистам[2]!..

    — Ведь верно? — подхватил Ксавье.

    — Кошмар! Все эти прыщеватые юнцы, и бедняжка дочка барабанит на пианино, жара — не продохнуть, слишком сладкое шампанское и запах пота... Уж если любишь праздники, то надо бывать в свете, не правда ли? В настоящем! Впрочем, меня от него просто рвет.

    Его рвало от общества, но он к нему принадлежал, был его частью.

    — На этих вечеринках я был наверняка нелепее всех, — сказал Ксавье. — Я плохо танцую и не знаю, как себя вести. Представления не имею, о чем принято болтать с девушками. На званом вечере, конечна Вообще-то, поверьте, у меня были знакомые девушки, признаюсь даже, что у меня есть подруга...

    — А что тут такого? — прервал его Мирбель.

    — Но на таких вечерах... я решил, что всегда буду ухаживать за одной и той же девушкой... ее почти не приглашали танцевать, хотя она вполне мила... только, пожалуй, немного болезненна, что ли. Она была самой младшей в многодетной семье; представляете, один только мальчик и целый хоровод девиц. Она довольствовалась мной, поскольку не было ничего лучшего.

    — Она вам нравилась?

    — Конечно, нет. Во всяком случае, не в том смысле, какой вы имеете в виду. Да и вообще ни в каком. Я ходил с ней, чтобы чем-то заняться, чтобы не стоять вечно у окна.

    — Но вы ведь так щепетильны, разве вас не пугало, что она к вам привяжется?

    — Нет, любой человек, даже я, никогда на этот счет не ошибается. Я знал, что не нравлюсь ей, она терпела мое общество, только чтобы не просиживать стул во время танцев. Но тут возникло одно обстоятельство, которого я не учел. Как-то раз Жак, это мой старший брат...

    — Да, я его знаю. Вам нравится ваш брат, вы его любите?

    — Ну конечно! Кто же не любит брата?

    — Между нами говоря, он полная посредственность, да еще этот надутый, высокомерный вид... одним словом, зануда... И одет, словно только что от портного.

    Ксавье, к досаде своей, почему-то не рассердился и даже не почувствовал себя задетым.

    — Нет, нет, это несправедливо, — запротестовал он. — Вы меня огорчаете. Не судите о нем по внешности. Клянусь вам, у него столько достоинств! Его все очень ценят. Он пожертвовал учебой, чтобы помогать отцу. А вот я... словом, как говорится, в семье не без урода.

    — Вот что значит семья! Вашим братом в семье гордятся, верно? А то, что есть в вас, — этот удивительный свет, который от вас исходит, — этого никто дома не видит.

    Ксавье совсем смутился:

    — Да вы просто смеетесь надо мной! Я, правда, никчемная личность. Так ведь часто бывает в семьях — Богу отдают того, кто не годен ни на что другое...

    — Так какую же роль в той истории играет этот болван, ваш брат?

    — Он меня предупредил (смешно, да?), что родные этой девушки имеют на меня виды. В конце концов, мне все же двадцать два года. Жаку говорили, будто ее брат собирается вынудить меня сделать решительный шаг, заявить мне публично, что я обязан жениться... Я подумал, что Жак меня дразнит, что все это не всерьез. Однако на следующем званом вечере я стал ее избегать. Это, видно, их насторожило, и они решили действовать не откладывая, при первом удобном случае. Чтобы не быть невежливым, я все же разок пригласил ее танцевать, а потом мы пошли в маленькую гостиную, и едва мы сели, как появился ее брат...

    — Скажите, это случайно не Глоберы? Все это так на них похоже.

    Ксавье поклялся, что речь идет не о них.

    — Итак, ее брат сел между нами. Вид у него был растроганный. Он схватил наши руки и хотел их соединить, бормоча при этом какие-то невнятные фразы, смысл которых от меня все же не ускользнул. Я резко высвободил руку, сказал, что это недоразумение, и тут с ужасом увидел, что он не собирается отступать. «Простите, я вас не понимаю, — заявил он. — Вы думаете, можно безнаказанно компрометировать девушку?..» Естественно, тут его сестра отошла в сторонку.

    Мирбель не выдержал:

    — О, теперь я уверен, что это был Жюль Глобер! Надеюсь, вы его не испугались?

    Ксавье не скрыл, что испугался, но не брата, а подстроенной ему ловушки, хотя и был уверен, что выберется из нее.

    — Во всяком случае не из страха я произнес вдруг те удивительные слова, которые меня самого повергли в недоумение: «Конечно, я ни о чем другом и не помышлял бы... Но в сентябре я поступлю в семинарию».

    — Вы так и сказали? Грандиозно!

    Мирбель выделил это слово особым ударением. Смех у него был молодой, раскатистый.

    — И вы вернулись в зал?

    — Нет, я воспользовался тем, что они остолбенели, и кинулся вниз, в прихожую, за пальто...

    Мирбель уже не смеялся. Он еще ниже наклонился к Ксавье, он не сводил с него взгляда, словно гипнотизируя его:

    — Бедняжка! Так вот из-за чего вы готовы загубить свою жизнь!

    Ксавье ответил ему спокойным голосом:

    — Вы все-таки этого не думаете, правда? И знаете, что самое странное в этой истории: стоило мне только произнести ту смешную фразу, как я понял, что уже давно это знал, но не смел себе в этом признаться. Все было чистой правдой: да, я поступлю в семинарию, в этом мире для меня нет иного выбора. Та девушка встала на моем пути лишь для того, чтобы заставить меня заявить вслух, при свидетеле: «В сентябре я поступлю в семинарию!..»

    — Ну да, — прервал его Мирбель (но его смех звучал уже по-другому), — малютка Глобер появилась на свет специально для того, чтобы вызвать реплику в драме, герой которой — Ксавье. Ведь судьбой Ксавье заняты земля, рай и ад! А потом эта жалкая тварь может тут же сдохнуть.

    — Вы меня не так поняли, — слабо защищался Ксавье.

    Но Мирбель снова напал на него глухим от бешенства голосом:

    — Все вы, христиане, вызываете во мне отвращение, вернее, вызывали бы, не считай я скорее смешным ваше желание быть в числе тех немногих избранных, что не обречены на вечное отчаяние. Не знаю, есть ли в мире что-нибудь более гнусное, чем экстаз, в который впадает Паскаль при мысли, что одну каплю крови Христос пролил лично за него.

    — Я и хочу стать священником, — сказал Ксавье, — чтобы быть на стороне грешников, посвятить себя им, отдать им себя без остатка, спастись вместе с ними или вместе пропасть...

    Но Мирбель не сдавался, он даже повысил голос:

    — Нет, вы как все, вы тоже сводите все к самому себе. А меня, для чего вы меня встретили? — спросил он вдруг резко. — На что вас толкнет наша встреча в этом вагоне?

    — Меня — не знаю... но вас, быть может, вас двоих...

    — Нас двоих? Что вы хотите сказать?

    Он говорил резко, отчужденно. Ксавье пробормотал:

    — Вас ведь двое. Я видел вас вместе на перроне. Я понял...

    — Нет уж! Куда вы лезете? Если вы воображаете, что я вам позволю совать нос в мои отношения с женой...

    — О, конечно, вы вправе мне это запретить.

    Тут по коридору прошел проводник и объявил, что первая очередь может проследовать в вагон-ресторан. Жан де Мирбель молча поднялся и вышел из купе. Ксавье привычным жестом закрыл лицо ладонями, прислушиваясь к дребезжащему громыханию поезда. Потом он стал глядеть, как сумрак густеет над обнаженными полями, там, где дымились костры, — это жгли солому. Кустарник на опушке леса набирался тьмы. По узенькой тропке вдоль полотна железной дороги какой-то человек шел рядом с девушкой. Ксавье вспомнил, что не взял талон на обед в вагоне-ресторане. А вдруг за столом Мирбеля все же окажется свободный стул? Но нет, Ксавье сел на единственное незанятое место и увидел его вдалеке, в другом конце вагона. Пара напротив Ксавье, уже приступившая к еде, мешала ему наблюдать за Мирбелем. Мужчина был грузный, тучный, из тех, что будто созданы для того, чтобы торговать скотом; смуглый, темноголовый, с волосатыми руками — густая блестящая шерсть покрывала не только тыльную сторону его ладоней, но и пальцы. Его спутница бесстыдно обнажала в застывшей улыбке розовые десны. Ксавье подметил, что годы совместной жизни не укротили страсть этой супружеской пары: эти чудища, казалось, прилипли друг к другу, атмосфера спальни окружала их и сейчас Ксавье вдруг пришла в голову мысль, что и у этих существ тоже есть душа и что он должен их любить. Отыскивая глазами Мирбеля, он стал издеваться над самим собой, над той связью, которую устанавливает между лицами и душами, над своим призванием, которое ощущает в себе, только когда сталкивается с молодыми. Он заставил себя подробно разглядеть эту пару, сидевшую напротив, и решил, что в конце концов ему не так уж трудно было бы их полюбить, особенно женщину — ее запущенные руки свидетельствовали о тяжелой домашней работе. Ксавье успокоился: да, он сумеет посвятить свою жизнь и им, когда они окажутся в числе его паствы. Таким вот особенно: этому звероподобному мужлану и его беззубой Еве, чье жаркое дыхание сейчас долетало до него. С другими же людьми благоразумнее всего вообще не вступать ни в какую связь, кроме общей молитвы и причастия. Выпитое вино — Ксавье заказал полбутылки «Листрака» — поддерживало в нем то состояние легкого возбуждения, когда всякая мысль превращается в образ. Он подумал, что открыл наконец, как определять, кто ему опасен, кого надо избегать: всякий раз, когда он почувствует, что кто-то высадился на его острове, проник в его пустыню, он должен бежать без оглядки, потому что пустыня — это его доля, его крест. Перестать чувствовать себя одиноким значило бы для него сойти с креста. Завтра вечером он переступит порог своей кельи. Это конец. Ему двадцать два года. Перед ним вся жизнь, в которой не будет никого, никого до последнего его дыхания, ни жены, ни друга — одни только души. Возможно ли это? Достанет ли у него сил? А что, если этот поезд, с безумным грохотом и лязгом пролетающий мимо полустанков, вдруг сойдет с рельсов и Ксавье очнется в сияющем мире покоя, невообразимого покоя? Он ужаснулся своему страстному желанию смерти. Как странно поддаться подобному искушению в вагоне-ресторане, среди этого пьющего и курящего человеческого стада. Все они торопятся навстречу жизни, делам, любви. И он тоже торопится навстречу своей любви, но той любви, что не увидишь, не коснешься, не обнимешь. Он — молодой мужчина двадцати двух лет от роду и отличается от всех остальных, с кем ему довелось столкнуться, кого довелось узнать, только своим ненасытным сердцем, той странной жаждой привязаться, страдать и умереть, которой он не встречал еще ни в одном живом существе. Это и есть суть его одиночества. Он как бы не существует сам по себе, реальность — те люди, к которым его постоянно швыряла потребность отдать свою жизнь. То, что недавно произошло в купе между ним и его случайным попутчиком, будет бесконечно повторяться даже после того, как он станет священником. До его смертного часа, до этого предельного одиночества.

    Официант протянул ему сдачу. Пара, сидевшая напротив, исчезла. Мирбеля тоже не было. Ксавье удивился, что не заметил, как Мирбель прошел мимо его столика. За время их отсутствия в купе появились два новых пассажира, один из них, дряхлый старик с отвисшей челюстью, уже спал. Мирбель сбежал в коридор. Он облокотился на медный поручень окна, почти касаясь стекла лбом. Ксавье тоже уперся в поручень, но у другого окна, решив ни жестом, ни словом не пытаться возобновить контакт. Но Мирбель сам подошел к нему и предложил закурить. Они молча курили, стоя рядом, их локти соприкасались.

    — Не сердитесь на меня, — сказал Мирбель.

    — А за что мне на вас сердиться?

    — Естественно, что вы заговорили о моей жене. Но я не выношу, когда о ней говорят.

    — Я больше не буду, — сказал Ксавье.

    — Вы- это другое дело, вы имеете право.

    Ксавье был счастлив. Разве священника не отличают от обычных людей его право, его власть, его долг читать в чужих душах и слушать исповеди; и не только все выслушивать, но и угадывать то, чего люди сами о себе не знают?

    — Вы не представляете, чем она была для меня, когда я был ребенком...

    — Тем же, чем она осталась для вас сейчас и чем будет всегда...

    — Да, конечно. Ничто не может помешать...

    За стеклом мелькали смутные силуэты деревьев на фоне холодного неба, дома, в чью тайную жизнь, в чей замкнутый мир, наполовину поглощенный мраком, на миг вводила пассажиров горящая в комнате лампа.

    — Я должен поговорить с вами о ней. Но не сегодня, во всяком случае не сейчас... Что вы собираетесь делать вечером?

    Ксавье твердо заявил:

    — Мы с вами попрощаемся на вокзале.

    — Что вы будете делать один?

    — Не знаю, буду бродить по городу...

    — Нет, я вас не покину.

    Ксавье ответил не сразу. Как трудна эта изнурительная жизнь, состоящая из одних отказов! Впереди была еще вся молодость, и ему надо будет постоянно мотать головой, справа налево, слева направо. Говорить «нет», всегда «нет» на все, что не ты, Господи.

    — Нет, благодарю вас. Я должен быть один.

    Мирбель придвинулся к Ксавье еще ближе.

    — Жаль, — сказал он тихо. — А вам, быть может, удалось бы все уладить.

    Ксавье ответил почти грубо:

    — С вашей женой? Почему я? Я ее не знаю. И вас я тоже не знаю.

    Он добавил почти шепотом:

    — Оставьте меня в покое!

    Но Мирбель не отступил:

    — Вы забыли, что вы мне говорили о том, какое значение для вас имеет любая встреча.

    — Не всякая встреча угодна Богу.

    Ксавье отодвинулся немного и приник лбом к стеклу. Жан де Мирбель рассмеялся.

    — Вы полагаете, я вам послан не Богом? Признавайтесь: вы меня считаете дьяволом. — И так как Ксавье пожал плечами, добавил: — Вот еще один христианин, который смеется, когда ему говорят о дьяволе!

    — Я вовсе не говорю, что дьявола не существует. Только...

    — Только — что? Если дьявола выдумали, значит, выдумали и все остальное, признайте хоть это.

    — Но если есть дьявол, значит, есть и все остальное.

    — Но дьявола нет, вы это отлично знаете.

    — Я знаю лишь одно, — начал Ксавье после недолгого молчания, — мы часто ссылаемся на него, чтобы оградить себя от иных людей — от тех дурных влияний, которых мы избегаем, повинуясь нашим духовным наставникам.

    — От меня, например?

    Мирбель снова оказался совсем рядом, и Ксавье — он был ниже ростом — пришлось чуть поднять голову.

    — Вы думаете, это дьявол подстроил нашу встречу?

    Ксавье сказал, отвернувшись:

    — Вы здесь — вот все, что я знаю. Я не знаю, для чего Господь послал мне встречу с вами. Главное — понять, как надлежит поступить. Но это не просто. Часто правильной дорогой оказывается та, на которую трудней всего вступить...

    — Почти всегда... но ведь не всегда? Вы можете ошибиться, заставляя себя всегда поступать против воли. Вам хочется провести со мной сегодняшний вечер. Но кто решится утверждать, что ваш Бог не желает, чтобы вы это сделали?

    — Я не пойду с вами, — сказал Ксавье.

    — Значит, вы лишаете Мишель ее последней надежды...

    — Мишель?

    — Да, ее зовут Мишель.

    Ксавье поднял глаза на склоненное к нему лицо, потом снова отвел их, словно его вдруг сковала безнадежная усталость вроде той, что одолевает в горах, когда выходишь в путь на рассвете и тебя охватывает ужас перед тем, что предстоит: еще ничего не пройдено, а ты уже без сил. Мирбель небось считал, что придал своему лицу наиболее подходящее случаю выражение. Но Ксавье разглядел в этой маске хитрость твари, способной сбить с пути любого, помешать осуществиться даже самому высокому призванию. И тем не менее Ксавье не смог удержаться, чтобы не повторить имя: «Мишель».

    — Почему вы ее бросили? Где она сейчас? Почему вы ее больше не любите?

    — Вам я это скажу, да, вам скажу... Но для этого надо хоть немного времени.

    Поезд, не замедляя хода, промчался мимо какой-то станции.

    — Это, должно быть, Жювизи, — сказал Ксавье. — Вы уже не успеете мне рассказать, — добавил он тихо.

    — Почему не успею? У нас впереди весь вечер, вся ночь. Другими словами, целая жизнь.

    — Нет! — Ксавье повторил горячо: — Нет! Я буду за вас молиться, — добавил он. — Это тоже хорошо, даже лучше.

    — Я спокоен. Я знаю, что вы меня не бросите.

    В коридоре вагона было темновато, но станционные фонари на перронах, мимо которых проносился поезд, на краткие миги ярко освещали Жана де Мирбеля. В этих вспышках света он казался огромным.

    Ксавье вернулся в купе, сел напротив человека, спавшего с открытым ртом, и постарался думать только о том, что ему надо купить завтра: ботинки и шерстяные носки. Да, и книги отца Мармиона, которых он не нашел в Бордо. И еще «Духовную жизнь» и «Проповеди» этой настоятельницы из Солема. Мирбель стоял в дверях — он заполнял весь проем.

    — Аустерлиц. Осталось десять минут.

    Он схватил без спроса чемодан Ксавье, вынес его вместе со своим в коридор и окинул Ксавье взглядом, в котором больше не сквозили ни хитрость, ни насмешка. У Ксавье возникло какое-то странное чувство: словно бы ночью на берегу моря он вдруг услышал вой сирены — сигнал какого-то неведомого бедствия.

    — Вы заказали себе номер? — спросил Мирбель.

    Ксавье покачал головой. Во время его коротких поездок в Париж он всегда останавливался, как и многие другие приезжие из Бордо, в гостинице «Пале д'Орсэ». Он со смехом процитировал фразу своего отца: «Так хоть экономишь на двух такси — с вокзала и на вокзал». Мирбель возразил, что это ужасная гостиница. Чего стоят одни эти километровые коридоры! Он вот знает небольшую гостиницу возле Национальной библиотеки, она несколько старомодна, но вполне комфортабельна.

    — Я вас отвезу туда, — заявил он твердо.

    Ксавье не стал даже подыскивать предлога для отказа. Поезд медленно подъезжал к вокзалу. Они стояли в проходе, загроможденном чемоданами, их со всех сторон теснили люди, они опять оказались совсем рядом.

    — Я подумал, — начал Мирбель, — да нет, вы будете надо мной смеяться. Вы скажете, что это совсем не вяжется с моим прежним, издевательским тоном.

    — Что вы подумали?

    — Что наша встреча не случайна. Вы тоже как будто к этому склонялись. Но христиане вашего толка повторяют подобные вещи по привычке. А я, представьте себе, я и в самом деле в это поверил, у меня появилась надежда, мне даже показалось, что это само собой разумеется... Вообразите себе тонущего человека, который вдруг видит рядом с собой качающийся на волнах плот... или, точнее, лодку с лодочником... Я подумал, что вы возьмете меня на борт...

    Ксавье воскликнул, словно испугавшись чего-то:

    — Нет, нет! Но мы еще встретимся, — добавил он, — я вам это обещаю.

    Мирбель покачал головой и сказал тихо:

    — Сегодня вечером или никогда.

    Их толкали пассажиры, торопившиеся выйти из вагона; Мирбель хотел снова взять чемодан Ксавье, но тот не разрешил.

    Мирбель говорил ему почти в ухо:

    — Вы были для нас, для Мишель и меня, последней надеждой... Но в самом деле, откуда вам догадаться, что встретили меня у последнего порога, через который я переступлю один...

    Ксавье переспросил:

    — У какого порога? — И, не ожидая ответа, крикнул с гневом: — Ловко это у вас получается! Будь это правдой, вы не стали бы говорить...

    — Вы думаете, я обмолвился хоть словом кому-нибудь, кроме вас? Мишель не дала бы мне уехать или послала бы за мной, если бы догадалась... Впрочем, речь идет не о том, о чем вы думаете... Есть много способов уйти.

    Они медленно подымались по железной лестнице. Чемоданы били их по ногам. Ксавье не оборачивался, но чувствовал на своем затылке дыхание Мирбеля.


    — Я тебя никогда еще не спрашивала: что вы делали той ночью?

    — Я могу рассказать тебе все, что было, час за часом: мы сдали чемоданы в камеру хранения, пошли пешком через мост к площади Согласия и потом сели за столик у Вебера. Там я и начал его шантажировать.

    — Шантажировать? Чем шантажировать? Самоубийством?

    — Самоубийством? Да, сперва... Но он не поверил, тогда я поставил ему другую ловушку: «Я сделаю все, что бы вы мне ни приказали». Тогда он мне сказал, как я и ожидал: «Возвращайтесь к вашей жене». Я сказал, что готов на это, но лишь при одном условии: он должен сам проводить меня в Ларжюзон и оставаться там до тех пор, пока я не войду в норму. Он был возмущен тем, что я считаю, будто ради такой малости он способен отсрочить поступление в семинарию. Тогда я, в свою очередь, возмутился тем, что он с такой легкостью распоряжается твоей судьбой. Он смешался, потому что в то время речь шла только о тебе, Мишель. Ты одна его тогда интересовала...

    — Ненадолго. — Она рассмеялась.

    — Не смейся! — почти крикнул он и отодвинулся от нее.

    Но она снова прижалась к нему. Жан продолжал настаивать:

    — Он увидел тебя на перроне вокзала. Понял, что ты страдаешь. Мной он заинтересовался только из-за тебя. Разве ты этого не знала?

    — Он раза два-три вспоминал про полотняный костюм в черно-белую клеточку, который был на мне в тот день. Помню, я сказала ему смеясь, что мне придется ждать мая, чтобы его опять надеть, и тогда, быть может, я снова ему приглянусь. Уж что он мне ответил — не помню. Вероятно, ничего. Он ведь не слушал, а иногда даже и не слышал, что ему говорят.

    — Просто к тому времени и ты уже отошла для него в тень. Для него всегда существовал один, только один человек. Он был поглощен им целиком, а потом в его поле зрения попадал кто-нибудь другой, он словно все искал, ради кого умереть.

    Голос Жана пресекся, и он вздохнул.

    — Знаешь, Мишель, я вдруг понял, что именно заставляло меня ревновать его до безумия: я хотел, чтобы эта жертва была принесена исключительно ради меня. Вот в чем дело. Я не хотел ее делить ни с кем. Вся его жизнь, вся целиком, не была слишком дорогой ценой за мою жизнь.

    — Опомнись! Что ты несешь! Что за бред!

    Они замолкли, вслушиваясь в шелест тихого реденького дождичка, быть может, они его и не услышали бы, не ворвись в комнату сырой запах ночи.

    — Ах, Ксавье, Ксавье, какая пародия на Бога, которого он так любил! Принадлежать безраздельно всем и каждому в отдельности! Сперва тебе, потом мне, потом по очереди всем, кого мы застали в Ларжюзоне, включая мальчишку! Ух как я его ненавидел, этого Ролана. Я мог бы его утопить как котенка. Господи!

    Она обхватила его голову обеими руками, повторяя:

    — Все это прошло, ты перестал его ненавидеть, ты исцелился, все прошло... — И вытирала платком его лицо, невидимое в темноте. — Не думай больше о Ролане, лучше скажи: куда вы пошли от Вебера? В гостиницу?

    — Нет, спать нам не хотелось. Мы пешком поднялись на Монмартр, и я все время переводил разговор на тебя, все повторяя, что твоя судьба всецело зависит от него, от того решения, которое он примет. Он ярился, отбивался, как мог, но я знал, что держу его мертвой хваткой.

    — Вы так за всю ночь ни на минуту и не расстались?

    — Нет, расстались у бокового входа в Сакре-Кер. Там шла какая-то ночная служба, уж не знаю какая. Я назначил ему свидание на вокзале д'Орсэ, за полчаса до отхода первого поезда в Бордо. Он поклялся, что не придет, но я был спокоен.

    — А сам ты где шатался до рассвета?

    Он не ответил, чуть отодвинулся от нее и повернулся к стене. Она пробормотала: — Понятно.

    Он сказал, не поворачивая головы:

    — Слушай, я хотел доказать себе, что с любой другой у меня все получится. Ведь теперь тебя это больше не ранит? Ведь теперь нет причин обижаться...

    Он привлек ее к себе. Был ли это запах дождя или запах их мокрых от слез лиц? Были ли это их вздохи и стоны или скрип веток в парке? Озверелые кошки орали где-то в деревне.

    Она тихо сказала:

    — Я сейчас представила себе его бедное тело.

    Он не ответил. Тогда она спросила:

    — Итак, вы встретились на вокзале... Ну а потом?..

    — Я пошел звонить в Ларжюзон. К телефону подошла не ты, а Доминика. Так я узнал, что ты здесь не одна, что у нас полный дом народа. Что за дикая идея вызвать к себе Бригитту Пиан!

    — На первых порах мне было необходимо, чтобы хоть кто-то был в доме, пусть даже такое отвратительное существо, как она.

    — Я скрыл от Ксавье, что она там: вдруг бы он под этим предлогом отказался ехать.

    — Он больше не возражал?

    — Нет, он написал за столиком в кафе два письма; одно — ректору семинарии, другое — своему духовному наставнику, сообщал, какой фортель он выкинул в последнюю минуту. Насколько я знаю, он объяснял свое решение единственно тем, что хочет еще подумать. Он знал, что для него все кончено. Он сказал мне об этом в вагоне как о чем-то само собой разумеющемся.

    — Что он тебе сказал? Припомни точно его слова.

    — Да именно это: что все для него кончено.

    Она спросила:

    — Ты думаешь, он знал заранее...

    Они помолчали. Потом Мишель снова заговорила:

    — Я помню, в тот вечер, когда вы приехали, мы с тобой зашли в гостиную. Он стоял перед неподвижно сидевшей Бригиттой — этой древней Паркой, высеченной из камня, как ты ее называешь. А он... он был подобен агнцу со связанными ногами.

    — Советую вам идти спать, мсье, не дожидаясь вашего друга. Когда он гуляет с женой по парку, чтобы, как они сами говорят, объясниться, это надолго, уж поверьте мне.

    Ксавье стоял посреди комнаты, словно загипнотизированный темными очками Бригитты Пиан. В царящей здесь полутьме у них могло быть только одно назначение — скрыть глаза. Однако ее крупное плоское мертвенно-бледное лицо, окаймленное желтовато-седыми прядями, выбивавшимися из-под повязки из черного крепа, заинтересовало его куда меньше, чем девушка, сидевшая поодаль на кушетке: она показывала примостившемуся подле нее хилому с виду мальчонке толстую книжку в блестящей золоченой обложке. Мадам Пиан сказала Ксавье, указав на девушку:

    — Моя секретарша...

    Но ребенок, откуда здесь этот ребенок?

    Все всегда складывается не так, как мы ожидаем. Ксавье не сомневался, что застанет Мишель в Ларжюзоне одну. А оказалось, что она пригласила Бригитту Пиан, вторую жену своего отца, которую, как уверял Мирбель, ненавидела с детства. Было уже десять вечера, когда машина, нанятая ими в Бордо, остановилась перед домом. В кабинете, справа от входа, восседала, положив на живот деформированные болезнью руки, старуха Пиан, а за ней, как бы на втором плане, девушка и маленький мальчик рассматривали картинки. Когда Мирбель представил Ксавье старухе, ее губы искривились в гримасе, видимо, изображавшей улыбку:

    — Вы сын Эммы Дартижелонг? Я ее прекрасно знаю; мы встречаемся в благотворительном комитете.

    Мишель, сухо поздоровавшись с Ксавье (она даже не протянула ему руки), увела мужа в прихожую. Они долго о чем-то шептались. Мирбель, повысив голос, гневно спросил:

    — Почему здесь Ролан? Я же тебе сказал, что не хочу больше его видеть.

    — Да ведь ты сам...

    Шум их шагов по аллее, посыпанной щебенкой, заглушил последние слова. Ксавье слышал теперь только шуршание страниц, которые переворачивала девушка, и сопение мальчишки. Она сказала ему: «Вытри нос». Ксавье издали узнал гравюры Альфонса де Невиля; они смотрели «Историю Франции, рассказанную внукам».


    — Я хотел бы их дождаться...

    — Нет, уж поверьте мне, мсье, вы просто не можете себе этого представить... Вот если бы вы знали Мишель... Ваше положение весьма щекотливое, чтобы не сказать хуже. Благоразумней всего вам сейчас отправиться к себе в комнату, Жан потом заглянет к вам на минутку. Думаю, нынче вечером вам лучше избежать встречи с Мишель: дайте мне время ее подготовить. Но прежде у нас с вами должен состояться серьезный разговор. Впрочем, всему свое время, — заключила она, и в голосе ее прозвучало сладостное предвкушение, словно у изголодавшегося человека, решившего, однако, экономно расходовать неожиданно доставшуюся ему пищу. Помолчав, она добавила: — Я полагаю, мне следует завтра же написать вашей дорогой матушке: она успокоится, узнав, что вы здесь, у меня под крылышком.

    Да, сомнений больше быть не могло: эта гримаса, кривившая ее губы, служила ей улыбкой. Говорила она мужским басом, который иногда прорезывается у старых дам вместе с усами и бородой. Девушка, по-прежнему склоненная над книгой, подняла вдруг свои грифельно-черные глаза на Ксавье. Мальчик тут же стал ее теребить, сжал ей руку:

    — Переверните страницу, мадемуазель...

    — Не приставай к мадемуазель, — сказала Бригитта Пиан. — Она сейчас отведет мсье Дартижелонга в его комнату. Да, в зеленую. Надеюсь, там постелено.

    И тут Ксавье впервые услышал голос девушки:

    — Это не входит в мои обязанности.

    Она говорила, не отрываясь от книги. Бригитта Пиан с ней поспешно согласилась:

    — Нет, конечно! Но я слышала, как Октавия поднималась по лестнице: она, видно, уже легла. Я прошу вас это сделать в виде личного одолжения. К тому же я уверена, что Мишель все приготовила. А так как вам все равно придется подняться, чтобы уложить Ролана, — он ведь боится идти один, то...

    Девушка встала, мальчик прижался к ней, потерся лицом о ее платье.

    — Такой большой парень! Десять лет! — сказала она. — И тебе не стыдно?

    Она взяла его за руку и двинулась к двери. Мадам Пиан жестом указала Ксавье, чтобы он следовал за ними. Он поклонился ей, но она даже не протянула ему руки. Лампа, стоявшая на консоли в прихожей, освещала лишь первые ступеньки лестницы. Ксавье постоял в нерешительности, потом повернул назад и снова приоткрыл двери кабинета. Мадам Пиан, скрытая темными очками, как полумаской, по-прежнему неподвижно сидела в своем кресле, словно гигантская сова на сухой ветке.

    — Вы что-то забыли? — спросила она.

    — Нет... я хотел узнать...

    Он замешкался, но потом разом выпалил:

    — Кто этот мальчик?

    Рот старухи снова скривила гримаса.

    — Ролан? О, во всяком случае, он не сын здешних хозяев. Спросите Жана, когда его увидите. Впрочем, предупреждаю, он не любит говорить на эту тему.

    Помолчав, она добавила:

    — Вас интересуют дети?

    Ксавье был больше не в силах видеть этот рот, эти мнимо слепые глаза. Он вышел в прихожую. Девушки там уже не было, но на верхнем этаже раздавались шаги. Он стал подыматься по лестнице. Лампа, стоявшая на консоли, не освещала дороги, но на ступени падал рассеянный лунный свет, струившийся через слуховое окошко. Она ждала на площадке с зажженной свечой в руке. Мальчик по-прежнему не отлипал от нее. Она сказала: «Вот сюда...» — и первой вошла в комнату, где пахло плесенью. Постельного белья на кровати не оказалось.

    — Пойду принесу простыни и полотенца. Надеюсь, хоть ключ от бельевого шкафа на месте.

    Она поставила на стол подсвечник и вышла. Ксавье слышал, как мальчик что-то шептал за дверью и смеялся. Потом их голоса и шаги заглохли. В комнате этой, видно, уже давно никто не жил. Обои были кое-где порваны, и на одной из занавесок темнела дыра, но в тусклом свете свечи поблескивали медные ручки и инкрустации пузатого комода. Ксавье представил себе, что сказала бы об этом доме его мать: «В их гостиной одна вещь уродливей другой, но в комнатах для гостей, представьте, попадаются предметы дивной красоты!» Он приблизился к незастеленной кровати — от матраса пахло мышами. Из приоткрытой тумбочки тоже чем-то несло. Он подошел к окну, но не смог раздвинуть занавески, потому что шнурок был оборван. Окно все же удалось открыть. Ночной ветер, прорвавшись сквозь закрытые ставни, задул свечу. Ксавье опустился на колени, уперся лбом в борт кровати красного дерева.

    Невыносимое страдание вдруг пронзило его, но оно возникло не от чувства потерянности и одиночества в этом враждебном ему доме, его источник был куда глубже, страдание это было ему знакомо, потому что оно уже несколько раз терзало его при совершенно конкретных обстоятельствах, которые он отлично помнит. В чем оно заключалось? Он не мог бы этого сказать. Однако этой ночью оно обрело лицо, даже два лица: эта девушка, этот мальчик. Особенно мальчик. Какое впечатление произвел Ксавье на девушку? Он вздрогнул, сообразив, что она могла о нем подумать. Она долго не возвращалась, видно, бельевой шкаф оказался запертым... Может, она пошла укладывать Ролана? Мирбель, наверно, все же хватится его в конце концов. Только бы кто-нибудь пришел! Его сковало какое-то оцепенение, он был не в силах удрать от этих гнусных стен, от запаха плесени, от этих старых матрасов, от потертого, как он теперь видел, коврика у кровати, которого касались его колени. Словно каторжник к галере, он был прикован к этой комнате, к этому дому. Он позвал, крикнул, но это был немой крик, потому что губы его не разжались. И вдруг что-то отхлынуло, словно разбилась волна этого невыносимого страдания. Он не шелохнулся. Ночная бабочка билась о мрамор комода. Ветер надул занавески, как паруса, потом они снова обвисли. Ночная бабочка, видно, обессилела. Рваные обои шуршали от каждого дуновения, вот откуда это тихое потрескивание.

    — С вами такое случается?

    Ксавье открыл глаза. Он лежал ничком на полу, тонкая струйка слюны стекла с его губ.

    Девушка разглядывала его, склонившись над ним, как над собакой. Она прижимала к груди две простыни. Ксавье поднялся на ноги.

    — Вы что, больны, да?

    Он покачал головой.

    — А то с этими эпилептиками хлопот не оберешься... На меня особенно не рассчитывайте.

    Он сказал:

    — Это не то, что вы думаете... — И вытер пот со лба. — Вы сами видите, я не болен.

    — Тогда что же вы тут делали? Вы знали, что я в комнате? Ну вот что, — добавила она, вдруг резко изменив тон, — чем стоять сложа руки, помогите-ка мне постелить постель... Нет. Уж лучше вам за это не браться, — снова заговорила она. — Я одна справлюсь быстрее. Сядьте, а то опять грохнетесь.

    Он послушался и минуту просидел неподвижно, наблюдая за девушкой, которая деловито стелила постель.

    Внезапно он спросил:

    — Кто этот малыш?

    — Ролан? Приютский мальчик. Господам взбрело в голову его взять, но он им уже смертельно надоел. Мадам, видите ли, желала иметь ребенка!

    — Они его усыновили?

    — Нет, взяли на пробу. Но он разонравился. Полгода назад он был с виду куда лучше, но потом заболел дизентерией. Ваш друг его теперь ненавидит. Впрочем, он его никогда не любил. Конечно, лучше самому делать своих детей... если можешь. — Она взбила подушку. — Но я думаю, что он не может только со своей женой...

    У нее на лице вдруг появилось выражение многоопытной женщины. Ксавье сказал: «Удивляюсь...» — но умолк, не окончив. Развязная манера держаться, вульгарные слова как-то не вязались с ней. Ему хотелось ее оборвать, крикнуть ей: «Вы дурно играете свою роль». Он знал, какая она на самом деле. Она была для него как раскрытая книга, он читал ее без труда; у него был этот дар, и он ему даже не очень удивлялся, он уже привык к тому, что видит людей насквозь. Какое у нее было лицо! И он сам вдруг увидел свое отражение в зеркале над комодом — бледное, прелестное лицо, — увидел себя не таким, каким казался себе обычно, а как бы глазами девушки. Как они друг другу понравились!

    Он повторил:

    — Удивляюсь..

    — Чему вы удивляетесь?

    — Нет, это вас может обидеть.

    — Напрасно вы думаете, что можете меня обидеть!

    — Я знаю, кто такая Бригитта Пиан... Дома у нас о ней много говорили все эти годы! Ее называют «мать церкви». Так вот, меня удивляет, что она выбрала в секретарши вас, а не какое-нибудь «чадо Пресвятой Девы Марии»... Вам смешно?

    — Мне смешно, что вы себе уже составили обо мне мнение. Кто вам сказал, что я не «чадо Пресвятой Девы Марии»?

    — Нет, — возмутился он, — вы совсем не ханжа.

    Она спросила:

    — А почему я должна быть ханжой?

    — Вы были бы ханжой, если бы были «чадом Пресвятой Девы Марии».

    — Почему вы так считаете?

    Он сказал:

    — Вижу...

    Она взглянула на него, приоткрыв рот:

    — Ну, знаете! — Потом пожала плечами: — Вы просто смеетесь надо мной.

    Тогда он сказал:

    — Вы думаете, Бог далеко, а ведь он подле вас.

    — Бог? Да это же Бригитта Пиан!

    Она рассмеялась... Он тоже смеялся.

    — Вы правы, что не верите в этого бога: его не существует.

    Она сидела на краю постели, отвернув от него лицо. Она заговорила не сразу, подыскивая слова:

    — Я не хотела бы, чтобы вы думали, что девушка, ни во что не верящая, должна обязательно...

    Она посмотрела ему в глаза и вдруг сказала:

    — Я никому не принадлежала и не принадлежу никому...

    Он грубо ее перебил:

    — Вы с ума сошли! Будто я мог подумать о вас такое. Это ужасно!

    — Почему ужасно?

    — Для меня ужасно.

    Она сидела, скрестив ноги, и улыбнулась, рассеянно поглаживая рукой подушку.

    — В конце концов, вы такой же, как и все.

    Он пробормотал: «Ну, конечно...» — и покраснел до ушей. Никогда еще он не испытывал такой радости от присутствия девушки, никогда. Такой же, как и все... «Господи, а если я оказался здесь из-за нее?» Если весь путь, который он прошел, вел его в эту комнату, к ней? К счастью, к этому счастью? И он вдруг спросил:

    — Как вас зовут?

    — Доминика. Я учительница в школе прихода святого Павла в Бордо. Это место я получила благодаря содействию мадам Пиан. У меня нет родных, нет никого, кроме младшего брата, которого я должна содержать. Так что вы понимаете...

    Он повторил:

    — Доминика...

    Она тихо сказала:

    — Сядьте рядом со мной. Чего вы боитесь?

    Он сказал:

    — Я не боюсь, — и робко шагнул к ней.

    Она глядела на него тоже несмело, чуть приоткрыв прелестный рот. Еще детские зубы светились молочной белизной. Она учащенно дышала. Нет, в этом не было ничего плохого. «Нет, Господи, в этом нет ничего плохого. Я заслужил этот отдых, это утешение, которое выпадает на долю всех людей, даже самых обойденных, самых бедных». Он медленно подходил к ней все ближе, а она отвела глаза, чтобы его не смущать, и ждала, неподвижная, как статуя, словно достаточно было одного взмаха ресниц, чтобы спугнуть этого юного самца. Он сделал еще шаг.

    И тут на лестнице послышался шепот. Жан де Мирбель вошел без стука и не притворил за собой дверь. Ксавье увидел, что у порога, в полутьме коридора, стоит и Мишель.

    — Что вы здесь делаете? — спросил Мирбель у Доминики.

    — Я пришла постелить... Мы разговорились, — объяснила она. И добавила, обращаясь к Ксавье: — Полотенца на стуле.

    Перед тем как выйти, она обернулась и улыбнулась Ксавье:

    — До завтра.

    Мирбель стал ходить взад-вперед по комнате.

    — Она давно здесь?.. Она говорила с тобой обо мне? Ну, признайся: она говорила с тобой обо мне?

    Вошла Мишель и взяла мужа под руку.

    — Дай твоему другу отдохнуть, — сказала она. — Я с ним завтра поговорю.

    Ксавье сухо возразил:

    — Мне кажется, нам с вами уже не о чем говорить. Ваш муж вернулся, значит, я могу уехать. Утром есть поезд?

    — Не начинай все снова! — воскликнул Мирбель.

    — Вы в самом деле хотите уехать? — спросила Мишель. — Тогда зачем же вы с ним приехали?

    Жан де Мирбель прошептал ему прямо в ухо:

    — Не отвечай ей.

    — Я привез его назад, — сказал Ксавье. — Мне здесь больше делать нечего.

    Мишель вдруг внимательно поглядела на него:

    — Мы объяснимся завтра. Потом вы уедете или останетесь. Во всяком случае, между нами не будет недомолвок.

    Она протянула ему руку.

    — Не будем ему мешать спать, — сказала она мужу.

    Жан вышел за ней, потом снова приоткрыл дверь и сказал приглушенным голосом:

    — Ты ей нравишься, да я в этом и не сомневался. А тебе она как?

    Ксавье молчал, и тогда он сказал совсем тихо:

    — Если она тебе нравится, я дарю ее тебе. Шучу, шучу! — добавил он быстро.

    И притворил за собой дверь.

    В этот самый момент Доминика зашла в комнату Бригитты, смежную с ее комнатой: старуха позвала ее. Мадам Пиан, видно, еще не собиралась спать; она сидела в глубине огромной кровати. Тощие пегие пряди волос, точно змеи, расползались в разные стороны — креповая повязка их больше не придерживала. Рот ее зиял черной дырой — она вынула вставные челюсти. И все же ее крупное костлявое лицо без темных очков казалось более человечным.

    — Вы долго отсутствовали, дочь моя.

    — Мне пришлось идти к Октавии за ключом от бельевого шкафа.

    — Вы говорили с этим юношей? Какое он произвел на вас впечатление?

    Девушка чуть помедлила с ответом и неопределенно улыбнулась:

    — Быть может, оттого, что я была готова к худшему, он мне показался... Ну, в общем, похоже, что он такой, как все, — добавила она, краснея.

    — Ах, плутовка, ах, негодница, — проворчала Бригитта Пиан не без нежности. — Ступайте спать, и пусть вам не снится этот «парень как парень».

    — Я ведь только сказала, что похоже на это, — возразила Доминика. — Тем не менее я его застала...

    — За чем вы его застали?

    Доминика прикусила нижнюю губу.

    — Да нет, ничего особенного: он молился на коленях у кровати. Просто молился.

    — Не хватало еще, чтобы он не молился! Последуйте-ка его примеру, девочка. Повторяю вам: не надо веровать в Бога, чтобы молиться. Надо молиться, чтобы уверовать в него. Есть еще затычки для ушей? Две? Этого хватит. Дайте мне, пожалуйста, четки, они на комоде... Нет, не гасите свет.

    Старуха осталась одна. Бе сердце билось слишком часто. Вот уже семьдесят восемь лет, как оно бьется. Скоро эти четки, которые она держит сейчас на ладони, обовьют ее ледяные, навсегда скрещенные запястья. Она поглядела на свои чудовищно вздутые вены и убрала руки под простыню.

    — Тебе сейчас принесут роскошный завтрак!

    Ксавье вскочил, как встрепанный, и увидел Мирбеля в пижаме, пытающегося раздернуть шторы.

    — Чертовы занавески! Плевать, порву шнурок!..

    Он распахнул ставни — в комнату ворвался запах тумана — и сказал, что день выдастся на славу, что утренняя дымка — верный признак хорошей погоды, и со счастливым видом присел на край кровати.

    — Ну и силен же ты, Ксавье! Едва ты появился, как они все забегали вокруг подноса с твоим завтраком. Мамаша Пиан поскупилась было дать тебе джема. Ты бы только послушал, как запротестовали Мишель и эта секретарша! Сошлись на компромиссе: тебе дадут не желе из крыжовника, а позапрошлогодний сливовый джем, который все равно уже стал плесневеть. Секретарша предложила отнести тебе завтрак, но мамаша Пиан нашла, что это неприлично. Знаешь, что она сказала? «Он не спросил меня, в котором часу начинается месса, а я его здесь ждала». Тогда секретарша заметила, что утреннюю мессу у нас служат только по четвергам. Но старуха возразила, что ты не мог этого знать и все же не потрудился выяснить, когда идти к мессе, поэтому она не признает за тобой смягчающих вину обстоятельств. Короче, эти разговоры доказывают, что все тобой тут же заинтересовались. Впрочем, я в этом не сомневался, но все же не думал, что ты так быстро приберешь их к рукам. Вчера вечером, когда мы гуляли по парку, Мишель была в бешенстве — не стану тебе повторять, как она поливала нас обоих, — так вот, теперь Мишель успокоилась. Ты мог бы многое для нее сделать, поверь!

    Его красивые глаза снова увлажнились, он тряхнул головой, словно школьник, откидывая со лба рыжеватую прядь, он был спокоен и говорил без жара.

    — Да, ей ты тоже нужен... О чем ты думаешь?

    — Я думал об этом мальчике, — сказал Ксавье, — о Ролане.

    — Ну уж нет! Только, пожалуйста, не занимайся этим гаденышем. — Мирбель продолжал, стараясь не горячиться: — Я не говорил тебе о нем потому, что не думал его здесь застать. У Мишель вечно какие-то фокусы: полгода назад она решила, что не может жить без ребенка в доме. Дай я ей волю, мы бы уже давно его усыновили. А теперь она сама рада, что я не позволил... Мы отдадим его туда, откуда взяли.

    — Это невозможно, — сказал Ксавье.

    — Почему тебя так волнует его судьба? Таких детей, как он, — тысячи, и ты о них никогда не думаешь.

    — Этот оказался на моем пути — этот, а не другой.

    Жан с наигранным смехом стад трепать Ксавье за волосы:

    — Ты приехал в Ларжюзон ради меня, не забывай об этом, только ради меня! Твое пребывание здесь не касается никого, кроме нас с тобой.

    Он ждал ответа. Но Ксавье лежал молча, его голова, словно мертвая, была откинута на подушку. Мирбель стал объяснять:

    — Ну, конечно, тебе придется вести игру с женщинами, со всеми тремя, потому что от Доминики — ты, наверно, уже заметил — старуха без ума. Это просто поразительно, если учесть, какой железный характер у мамаши Пиан, каким бездушным существом она была всю свою жизнь. Ей теперь уже под восемьдесят.

    — Вот и завтрак, — сказал Ксавье.

    В ответ на его «спасибо» Октавия что-то буркнула, и Мирбель поспешил объяснить:

    — Она здешняя и манерам не обучена, но мамаша Пиан тебе сказала бы: «Зато она работает, как лошадь». Ты будешь завтракать в постели?

    Нет, Ксавье предпочел бы встать. Он сказал Мирбелю, что они встретятся в парке.

    — Если я тебя верно понял, ты меня просто выставляешь.


    Быстро собравшись, Ксавье вышел из комнаты и стал спускаться по лестнице, как вдруг услышал чей-то вздох, перегнулся через перила и увидел, что на последней ступеньке сидит Мирбель. Если бы Ксавье поджидал человек с поднятой дубинкой, сердце его и тут не заколотилось бы сильнее. Он поспешно вернулся к себе в комнату и подошел к окну. Клочья тумана еще висели на ветках деревьев. Дикий виноград, увивавший весь фасад, даже ставни, был мокрый, как после дождя. Солнце, с трудом пробивавшееся сквозь дымку, не могло еще справиться с утренней росой... Громыхание телеги, крики петухов, удары молота по наковальне в кузнице, лай собак, протяжный визг лесопилки — о, милые звуки любимой жизни! Он утром не помолился, но не по забывчивости. Он не мог молиться, боялся молиться, хотел по возможности отдалить эту минуту. И вот ему пришлось вернуться сюда, к этому небу в окне, к этим темным соснам, словно распятым в пустоте. Ему даже не надо было говорить: «Господи... Он опустился на колени, коснулся лбом подоконника. Его широко открытые глаза видели теперь не небо, а прогнивший плинтус пола.

    Чья-то рука коснулась его плеча. Он не шелохнулся. Тогда кто-то схватил его под мышки и приподнял, он открыл глаза и увидел склоненное над собой лицо Мирбеля.

    — Я читал молитву, — пробормотал Ксавье, — и, как всегда, отвлекся, стал думать о чем попало...

    Мирбель глядел на него, не отвечая, только слегка покачивая головой. Помолчав немного, сказал:

    — Мы потеряли слишком много времени. Мишель уже ходит перед крыльцом — ждет тебя. Пожалуй, прежде всего надо от нее отделаться. А потом приходи ко мне сюда.

    — Нет, — сказал Ксавье, — разговаривать мы будем не в моей комнате. Я подожду вас внизу.

    Он прошел мимо Мирбеля, сбежал, перепрыгивая через ступеньки, с лестницы, почти пронесся по прихожей и увидел Мишель, стоявшую на каменном крыльце.

    — А, вот и вы... Оставь нас вдвоем, — сказала она мужу. — Мы обойдем парк, и я тут же приведу его тебе назад.

    — О, вам нечего торопиться.

    Мирбель проводил их взглядом. Ксавье не испытывал никакого волнения в ожидании предстоящего разговора, скорее, какую-то скуку: побыстрее бы объясниться... и покончить с этим раз и навсегда.

    — Что я хотела у вас узнать? Причину вашего здесь появления. Жан мне вчера сказал... Вы подтверждаете его версию?

    Ксавье спросил рассеянно:

    — Какую версию? — Он издали наблюдал за маленьким Роланом, который застыл на корточках у ручья, перерезавшего луг.

    — Вы якобы поддались шантажу, он сам употребил это слово, и отложили свое поступление в семинарию из-за того, что Жан соглашался вернуться сюда, только если вы поедете вместе с ним...

    — Ну, если бы он на самом деле не хотел возвращаться... Быть может, наша встреча была для него лишь предлогом, чтобы вернуться, — добавил он с легкостью. — Я думаю, он просто хотел вас испугать...

    — Вы, однако, приняли из-за этого весьма важное решение: ведь вас ждали в семинарии. Эта оттяжка, пусть и краткая, может иметь последствия... так мне, во всяком случае, кажется.

    Ксавье остановился, сорвал стебелек мяты, растер его между пальцами и понюхал. При этом он не спускал глаз с Ролана, по-прежнему неподвижно сидевшего на корточках у ручья.

    — Что это он так разглядывает? — спросил Ксавье.

    — Ответьте мне, да или нет? — нетерпеливо требовала Мишель. — Разве вы не приняли важное решение?

    Он улыбнулся, пожал плечами:

    — Кто знает, может, я сам был счастлив, что нашел способ...

    — Не поступать в семинарию?

    Она сосредоточенно посмотрела на него снизу.

    — Мне сейчас вдруг пришло это в голову, — добавил он, — тогда я этого не осознал.

    — Вы счастливы, что разом все оборвали? — спросила она неожиданно грубо. — Конечно, в вашем возрасте... Да, теперь я понимаю, что встреча с Жаном послужила для вас благовидным предлогом... Так, что ли?

    Он ее почти не слушал. Объяснение между ними состоялось. Какая разница, есть ли доля правды или нет в том, что она сказала!

    — Я считаю себя доброй католичкой, — продолжала она. — Однако, признаюсь, я всегда удивлялась...

    Он помотал головой, словно отгоняя муху:

    — Извините меня, пожалуйста, но мне хотелось бы узнать, на что он там смотрит. Я сейчас вернусь.

    Мишель растерянно остановилась посреди аллеи, следя глазами за Ксавье, который шагал по лугу. Он все еще держал в руке стебелек мяты. Кузнечики выскакивали у него из-под ног. Он с детства любил запах мокрой травы. Ролан не двинулся с места, хотя, наверно, и слышал, что кто-то идет. Он по-прежнему сидел на корточках.

    — На что ты смотришь?

    — На головастиков.

    Мальчик ответил, не подымая глаз. Ксавье сел на корточки рядом с ним.

    — Я наблюдаю за ними с позавчера. Они еще не лягушки. Я хотел бы увидеть, как они превращаются в лягушек.

    Какая у него тоненькая шея! Как только она выдерживает тяжесть его головы? А вот коленки у него уже большие. Ксавье спросил, интересуют ли его вообще животные. Ребенок не ответил. Быть может, он считал, что это само собой разумеется, а быть может, просто по лености ума: ему неохота было вступать в разговор с незнакомцем.

    — У меня есть книга про животных, я пришлю ее тебе, когда вернусь домой.

    — А там есть картинки?

    — Конечно, есть.

    — Но сюда ее посылать не надо, меня здесь не будет.

    Он сказал это равнодушным тоном. Ксавье спросил его: разве ему не нравится в Ларжюзоне? Ребенок, казалось, не понял вопроса. На тростник рядом с ним села стрекоза с голубовато-лиловыми крыльями. Он поднес к ней руку и внезапно, резким движением, схватил ее за трепещущие крылья большим и указательным пальцами, крикнул: «Поймал», — а потом стал щекотать травинкой тельце стрекозы.

    — У нее щипчики в конце хвоста. Но меня ты не ущипнешь, стрекозища!

    — А там, куда ты поедешь, тоже будут животные? Ты будешь жить в деревне?

    Мальчик ответил, что не знает, ни на секунду не отрывая при этом взгляда от насекомого, которое дергало ножками и извивалось всем своим длинным кольчатым тельцем.

    — А почему ты не останешься здесь?

    Мальчик разжал пальцы: стрекоза улетела не сразу. Он сказал:

    — Ее свела судорога.

    Но Ксавье не отступал, он в первый раз назвал его по имени:

    — Ролан, скажи, почему ты не останешься здесь?

    Он пожал плечами:

    — Я им осточертел.

    В его интонации не было ни печали, ни обиды, ни сожаления. Он просто констатировал, что в Ларжюзоне он всем надоел.

    — Но ведь мадемуазель Доминика тебя любит?

    Он впервые поднял глаза на Ксавье:

    — Ее здесь тоже не будет. — И добавил: — А то бы я... — но оборвал фразу на полуслове.

    Ксавье пытался вытянуть из него:

    — А то бы... что? — Но тщетно. Мальчик не отвечал. Он снова сел на корточки, отвернувшись от Ксавье, который продолжал его расспрашивать:

    — Она добрая, мадемуазель Доминика?

    — Ей надо было вернуться в школу второго октября, — сказал мальчик, — но ей дали отпуск из-за плеврита...

    — У нее плеврит?

    В этот момент Мишель, уставшая ждать Ксавье на аллее, подошла к ним и спросила, смеясь:

    — Вы бросили меня ради этого малыша? Вы, видно, любите детей, но, предупреждаю вас, от этого мальчишки толку не будет. Я сделала все, что могла...

    Понизив голос, он сказал с возмущением, что нехорошо так говорить при ребенке. Она не рассердилась.

    — Уверяю вас, он ничего не понимает. Промочишь ноги, так тебе и надо! — добавила она, повернувшись к мальчику. — У тебя ведь нет других ботинок.

    У Ролана изменилось выражение лица, оно тут же стало упрямым и замкнутым. Словно насекомое, которое притворяется мертвым. Он снова подошел к ручью и сел на корточки.

    — Я обожаю детей, — сказала Мишель, — но Ролан лишен всякого обаяния, уверяю вас, он совсем неинтересен.

    Они вернулись на аллею. Помолчав, Ксавье сказал:

    — А вот мне он интересен.

    — Но я прождала вас все утро не для того, чтобы говорить о нем. Так как же: уезжаете вы или остаетесь?

    Она остановилась посредине аллеи и, наклонившись к Ксавье, стала пристально разглядывать его, словно хотела вынуть у него соринку из глаза. А он увидел, что на ноздре у нее какая-то черная точка, что в уголках губ прорезались морщинки, а на чересчур полной шее остался красный след от прыща.

    — Это вам решать, а не мне, я в вашем доме, мадам. Если вы пожелаете, я сегодня же уеду.

    — О нет, — возразила она, — это не в традициях Ларжюзона. Мы все же более гостеприимны.

    Она засмеялась, и он увидел у нее во рту матовый, почти синий зуб.

    Он молчал. Он шагал рядом с ней, но уж лучше бы он совсем ушел. Она вдруг воскликнула:

    — Да, я была не права! Я была не права...

    Ксавье, казалось, проснулся и поглядел на нее.

    — Я не должна была так говорить при мальчике. Извините меня, мсье. Я никогда не умела разговаривать с детьми. Этому учишься, наверно, со своими. А я.

    «Лишь бы она не заплакала!» — подумал он. Но она не заплакала.

    — Если вы решите остаться, то только ради нас, чтобы нам помочь, теперь я уверена в этом. Но тогда вам надо знать нашу историю с самого начала. Мы полюбили друг друга еще детьми... Каким был Жан в пятнадцать лет, какое это было чудо!..

    — Я учился в том же коллеже, что и он, только десять лет спустя, — сказал Ксавье. — Но и при мне еще ходили легенды о Мирбеле, о его бунте, о тех наказаниях, которыми опекун пытался его обуздать.

    — Но настоящей трагедией были для него отношения с матерью. Он ее просто боготворил. Она была ужасной женщиной... А главное, она ему открыла... Нет, я не имею права рассказывать вам это. Вы верите, — вдруг спросила она, — что он когда-нибудь излечится?

    Но Ксавье не слушал Мишель. Он глядел на Доминику, которая шла им навстречу, таща за руку мальчика; он хныкал и был весь в грязи, с головы до ног.

    — Не понимаю, — сказала Доминика со вздохом, — как это его угораздило свалиться в такой ручеек! Посмотрите, в каком он виде!

    Икая от холода, Ролан оправдывался, что хотел перебраться на ту сторону.

    — По той переправе, которую мы вчера с вами построили, помните? Но большой камень пошатнулся...

    — Ну что ж, — с раздражением сказала Мишель, — идите переоденьте его.

    Девушка возразила:

    — Я ему не нянька. Да и есть ли у него во что переодеться?

    — Тогда пусть обсохнет. Сейчас не холодно. Сядь на солнышко и не мешай нам.

    — Нет, — сказал Ксавье, — так нельзя. Я его вымою. — Он взял мальчика за руку и добавил: — Я к этому привык, в воскресной школе на меня часто оставляли по пятьдесят ребятишек. Веди меня к себе в комнату, малыш.

    — Я пойду с вами, — заявила Доминика.

    Он стал уверять, что не стоит беспокоиться, что он сам прекрасно справится.

    — Неужели вы думаете, что я вам не помогу!

    — Я тоже пойду, — сказала Мишель.


    Они вчетвером повернули к дому. Ксавье по-прежнему держал Ролана за руку, женщины шли следом. На каменном крыльце в плетеном кресле восседала закутанная в большую шаль Бригитта Пиан; глаза ее, как всегда, были скрыты темными очками, на ногах лежал плед; возле нее стоял Жан де Мирбель.

    — Сколько раз мне повторять, моя милая Доминика, — воскликнула она, — что я вас вызвала в Ларжюзон не для того, чтобы вы возились с этим ребенком. Мадам де Мирбель взяла его на свою ответственность. И нечего спихивать его на других.

    — На этот раз я займусь им, мадам. — И Ксавье рассмеялся.

    Доминика сказала:

    — Я пройду вперед.

    Они не закрыли за собой двери прихожей. Мирбель посмотрел им вслед.

    — Куда они отправились? — спросила старуха.

    — К Доминике, — сказала Мишель. — Я слышу их голоса.

    — Надеюсь, — проворчала Бригитта Пиан, — что у него все же не хватит нахальства зайти к ней в комнату... Это было бы постыдно.

    — Не волнуйтесь, — сказал Мирбель, — с ними Ролан.

    — А я ни на что не намекала, — заверила Бригитта Пиан и тяжело откинулась в кресле. — Они оба, как он, так и она, не способны...

    — Уж она-то, во всяком случае, только об этом и думает, если хотите знать, — сказала Мишель. Глаза ее пылали гневом.

    — Доминика? Да ты с ума сошла, детка!

    — Можете не сомневаться, что у нее есть виды на Ксавье. И меня нисколько не удивило бы, если бы я узнала, что вчера она уже начала к нему подкатываться. Но я наведу порядок, поверьте мне.

    — Нет, не ходи к ним, а то дело кончится скандалом. Уж лучше я пойду, — сказал Жан.

    Она помедлила, потом села.

    — Ты мне расскажешь, что ты там увидишь. Наблюдай за ними внимательно.

    Бригитта Пиан пожала плечами.

    — Бедняжка, о чем ты говоришь! Что он увидит! Увидит, что они моют коленки Ролана и переобувают его!

    — Ну знаете! — воскликнула Мишель. — В конце концов мне вообще на это плевать!

    Но она все же подняла голову и стала прислушиваться.


    Мирбель остановился у дверей комнаты Доминики. В тишине был слышен только приглушенный голос Ксавье. Мирбель заглянул в замочную скважину, ничего не увидел, но разобрал обрывки фраз:

    — И тогда братья сказали друг другу: «Вот идет сновидец, в этой красивой разноцветной одежде он похож на разодетую обезьяну. Давайте избавимся от него...

    — Они его убили? — взволнованно спросил Ролан.

    — Нет, сейчас узнаешь, не перебивай, — сказала Доминика.

    — Сперва они решили бросить его в ров — там как раз был ров, и он умер бы в нем от голода.

    — Они его не бросили?

    Жан де Мирбель постоял еще у двери: он тоже слушал рассказ Ксавье. Потом ушел, думая о том, что почувствовал старый Иаков, когда сыновья принесли окровавленную одежду Иосифа. Мирбель удивился: прошло столько лет, а он еще помнит про детскую одежду, замаранную кровью козла.

    Когда он вернулся на крыльцо, Бригитта Пиан по-прежнему сидела в кресле. Мишель стояла подле нее.

    — Вы не поверите! Он рассказывает мальчишке историю... историю Иосифа и его братьев.

    — В самом деле? — удивилась Мишель. — И Доминика тоже слушает? Она не того ожидала. Представляю, какой у нее вид! Пойду-ка сама погляжу, — вдруг решила она.

    Мирбель ринулся за ней, умоляя идти на цыпочках. Они стояли очень тихо; долгие минуты из-за двери доносилось лишь неразборчивое бормотание, но вдруг голос Ксавье окреп:

    — Это были его братья, он узнал их, но они... разве они могли узнать в этом молодом господине ненавистного им когда-то мальчика? Сдерживая слезы, он стал расспрашивать об их дряхлом отце, который был еще жив. Сердце у него разрывалось от нежности...

    — А ведь они хотели его убить, они продали его в рабство!

    — Это правда, Ролан, и все же, как видишь, несмотря на это, он их любил. Он был полон любви и к ним, его убийцам, и этим он походил на Иисуса, приход которого он предвосхитил на семнадцать веков. А главное, запомни: там был и Вениамин, мальчик твоего возраста, волосы у него были еще темнее твоих, а глаза такого же цвета, как у тебя. Но он оказался счастливей тебя, потому что у него были отец и братья...

    — Но ведь братья были злые?

    — Никто не бывает совсем злым: они любили отца, любили Вениамина и даже Иосифа, вот увидишь...

    Вдруг Жан и Мишель услышали тяжелые, шаркающие шаги Бригитты Пиан по лестнице и содрогнулись от ужаса. Она держалась за перила и останавливалась на каждой ступеньке, чтобы отдышаться. Она добралась до них в тот момент, когда Ролан прервал рассказ Ксавье вопросами. Доминика рассердилась. Потом Ксавье продолжил свой рассказ, и мрачная группа за дверью вся превратилась в слух.

    — Положить эту чашу в мешок Вениамина было гадко!

    — Нет, ты увидишь... — сказала Доминика.

    Теперь Ксавье снова говорил глухо. В коридоре стало трудно разбирать его слова. И вдруг раздался крик:

    — «Я Иосиф, брат ваш, которого вы продали в Египет. Но теперь не печальтесь и не жалейте о том, что вы продали меня сюда; потому что Бог послал меня перед вами для сохранения вашей жизни». И пал он на шею Вениамину, брату своему, и плакал. И Вениамин плакал на шее его, и целовал всех братьев своих, и плакал, обнимая их...

    — Ой, вы тоже плачете, у вас текут настоящие слезы! — воскликнул Ролан.

    Он сидел на коленях у Ксавье и пальчиком трогал его лицо.

    — У вас совсем мокрые щеки, — не унимался он, пораженный тем, что такой большой парень может плакать.

    Ксавье, не стыдясь, утер слезы тыльной стороной ладони.

    — Да, это глупо: когда мне было столько лет, сколько тебе, в этом месте: «Я Иосиф, брат ваш.» я всегда плакал.

    — Я не помнила, что это такая прекрасная история, — сказала Доминика.

    — А потом? — нетерпеливо сказал Ролан.

    Голос Ксавье снова стал глухим, и стоявшие за дверью ничего уже не слышали, пока Ксавье весело не проскандировал: «Вот и сказка вся, дальше сказывать нельзя».

    — Расскажите другую! — взмолился Ролан.

    — Не надо приставать, это невежливо, — сказала Доминика.

    — Нет, тебе наверняка хочется побегать. Да и мне тоже. Уверен, что в парке есть места, которых никто, кроме тебя, не знает...

    — Ты показал бы ему свой остров, — сказала Доминика. — Во всем мире только мы трое будем про него знать.

    Ролан вскочил, побежал к двери, распахнул ее и вскрикнул: мрачная тройка шарахнулась от него и кинулась к лестнице. Но Жан и Мишель тут же одумались.

    — Мы пошли поглядеть, что вы тут так долго делаете.

    — Я рассказывал ему одну историю.

    — Историю про Иосифа и его злых братьев, — сказал Ролан, глаза его горели.

    — Насколько я помню, в этой истории участвует мадам Потифар, — сказал Мирбель.

    — Нет, — возразил Ролан. — Потифар там есть, но никакой мадам Потифар нету...

    — Ясно, он выпустил самое интересное, — настаивал Мирбель. — А ведь это место он должен был бы помнить лучше всего.

    — Вы напрасно теряете время, — сказал Ксавье, — у вас нет власти над мальчиком. Ангел-хранитель оградит его.

    Мирбель схватил Ролана за плечо и выставил его из комнаты, потом подошел к Ксавье и спросил, не соблаговолит ли он дать ему наконец аудиенцию.

    — Я полагаю, что дождался своей очереди?

    Ксавье заметил, что Мирбель в бешенстве, но его это не трогало: он сам был спокоен, счастье переполняло его. Он не сводил глаз с Доминики, а она нарочно смотрела в сторону, чтобы он мог не смущаясь любоваться ее лицом, шеей, худенькими, еще полудетскими руками. Сейчас они расстанутся. У них еще не возникло желание быть вместе, каждому хотелось побыть одному, чтобы думать о другом. Она взглянула на него лишь в тот момент, когда он вслед за Мирбелем выходил из комнаты, и шепнула:

    — Значит, в четыре часа перед домом...


    В парке Ксавье словно впервые увидел огромные сосны, и ему показалось, что они мрачным кольцом охватили переполнявшее его счастье. Как все-таки удачно, что Жан рядом с ним и что он сможет хоть с кем-то поговорить об этом удивительном повороте в его жизни. Краем уха он слышал, как монотонно и ворчливо гудит голос Жана. Он должен был хоть что-то сказать и поэтому спросил:

    — Чего вы все тревожитесь понапрасну? Почему вы хотите быть несчастным? Почему вы нарочно причиняете себе боль?

    — Это ты причиняешь мне боль, — сказал Мирбель. — Я не искал тебя, не вызывал на разговор. Ведь в поезде не я кинулся к тебе, а ты ко мне! Не вздумай отрицать!

    Он не мог продолжать. Тогда Ксавье сказал:

    — Вы мой друг. Никогда еще мне так не хотелось иметь друга, как сегодня.

    — Значит, ты меня больше не боишься?

    Ксавье покачал головой. Ветер нес дым от костра, который жгли на убранном поле, граничащем на востоке с парком. Они уселись на поросшем травой склоне, прогретом южным солнцем.

    — Я обязан вам таким счастьем, — в волнении продолжал Ксавье. — Без вас...

    Он хотел сказать: я не приехал бы в Ларжюзон, я не встретил бы Доминику.

    — Ясно, — прервал его Мирбель. — Можешь ничего не добавлять.

    Он поднялся и отошел на несколько шагов. Ксавье снова углубился в себя, но прежней радости в нем уже не было. Мирбель вернулся и опять сел рядом с Ксавье; он молчал и не сводил с него глаз. А потом вдруг сказал:

    — Ты должен был рассказать Ролану историю не Иосифа, а Исаака.

    И в ответ на недоуменный взгляд Ксавье пояснил:

    — Твой бог любит человеческие жертвы, бедный мальчик!

    Ксавье набирал в горсть песок и высыпал его струйками между пальцев.

    — Исаак не был принесен в жертву, — сказал Ксавье.

    — А, ясно, куда ты клонишь! — воскликнул Мирбель со смехом. — Напоминаешь, что он женился на Ревекке.

    И вдруг, резко изменив тон, сказал:

    — А ты, мой дружочек, на Ревекке не женишься, заранее поставь на этом крест.

    — Уж не думаете ли вы, что имеете надо мной большую власть, чем мадам Пиан над Доминикой? — произнес Ксавье дрожащим голосом.

    — Да разве дело во мне или в старухе Пиан!

    Мирбель снова встал. Ксавье взглянул на этого долговязого человека, стоящего на фоне неба, снизу вверх, как смотрят на дерево.

    — Гляди-ка, какой Ганимед нашелся! Ты знаешь историю Ганимеда?

    — Оставьте меня! — закричал Ксавье.

    Он опрометью бросился к ограде парка и перепрыгнул через нее. Но Мирбель уже шагал рядом с ним.

    — Все же странно, что именно я должен тебе напомнить, в чьих ты когтях.

    Ксавье все ускорял и ускорял шаг, тщетно пытаясь уйти от Мирбеля, и упрямо твердил вполголоса:

    — Нет, не через такого человека, как вы, нет, не через вас Бог будет говорить со мной.

    За поворотом аллеи показался Ролан, он бежал им навстречу и кричал:

    — Кушать подано! Кушать подано! — Он бросился к Ксавье, который схватил его на руки и подкинул в воздух.

    — Ну и тяжелый же ты. Как маленький ослик.

    И, стиснув мальчишку почти до боли, он прижал его к себе.

    — А вы не догадались, что мой остров вот тут, рядом, — сказал Ролан. — Вы прошли мимо и не заметили его.

    Ксавье поставил мальчика на землю и взял его за руку. Мирбель шел за ними на некотором расстоянии.

    Во время обеда он чувствовал, что все тайком за ним наблюдают. Нарушив гробовое молчание, он спросил, обедает ли Ролан вместе с ними.

    — Нет, — ответил Мирбель, — он ест как свинья.

    Бригитта Пиан добавила, что даже на кухне его не сажают за общий стол, а кормят отдельно в буфетной.

    — Да, но это нехорошо, — живо откликнулась Мишель.

    Она встала, распахнула окно и крикнула: — Ролан, ты здесь? Поднимись-ка к нам. Ты будешь обедать в столовой.

    — А меня посадят рядом с мадемуазель? — послышался голос мальчика.

    — Да, рядом с мадемуазель.

    Мишель сама положила ему прибор. Он вошел и вскинул на Доминику сияющие от радости глаза, но она не обратила на него никакого внимания.

    Она не сводила с Ксавье все того же нежного и ненавязчивого взгляда, который так потряс его два часа назад, когда он рассказывал историю Иосифа. Но сейчас ему казалось, что это было так давно! И он уже не верил, что радость, которую он тогда испытал, к нему вернется. В нем снова стала вызревать тоска: нечеловеческим страданием было сидеть за этим столом, обедать вместе с этими людьми, которые окружали его, словно свора собак, сдерживаемая до поры до времени чьей-то невидимой рукой. А ведь Доминика по-прежнему опускала свои нежные и серьезные глаза, едва встретившись с ним взглядом. Ничто ведь не изменилось. Что ему еще надо? Вот оно, его спасение, протяни только руку, и все противоречия будут разрешены, все пропасти засыпаны. О, простая, истинная жизнь! Трудная жизнь человеческой пары, обремененной детьми, которых нужно кормить и воспитывать! На каждом повороте их каждодневного пути воздвигнуты скромные распятья, чтобы ты, Господи, был свидетелем этого жалкого счастья, слепленного из неудач, лишений, стыда, потерь, грехов и разрушенного отчаянием перед лицом смерти...


    Октавия принесла почту вместе с кофе. Ксавье заметил, что на двух конвертах адрес был написан фиолетовыми чернилами, которые так любила его мать. Она написала одновременно и сыну, и Бригитте Пиан. Старуха сняла темные очки.

    — Письмо от вашей дорогой матушки. Оно, видно, разминулось с моим. Значит, вы ей сообщили, что находитесь здесь.

    Да, Ксавье ей написал из Бордо. Для чтения Бригитта Пиан пользовалась лорнетом, но все же держала листки далеко от глаз. Она покачивала головой, тихонько цокала языком и явно с трудом удерживалась от восклицаний.

    — Мне придется серьезно поговорить с вами, — сказала она, складывая письмо.

    — О чем? — спросил Ксавье и поставил на камин пустую чашку.

    Он услышал, как расхохотался Мирбель за развернутой газетой, которую он не читал, а только делал вид, что читает. Старуха нимало не смутилась.

    — Прочтите письмо, адресованное вам, тогда, быть может, вы поймете, о чем идет речь.

    Ксавье направился к двери, но, когда он проходил мимо Мирбеля, тот удержал его за руку:

    — Сказать, что мне это напоминает? Уж не знаю, правда, как в ваше время комментировали в коллеже евангельский текст о крестном пути, который читают во время Великого поста. А у нас то место, где говорится, что Христа привязали к кресту, священник пояснял так: «Но самым ужасным для Господа было то, что его наготу выставили на обозрение огромной толпе»...

    Ксавье высвободил руку.

    — Почему вы напоминаете мне эти слова?

    Он вышел, бегом поднялся по лестнице, запер дверь на задвижку и упал ничком на кровать. Мирбель только что точно определил, что больше всего его терзает: его нагота выставлена напоказ. Но как тогда не прислушаться к тому, что он перед обедом услышал от этого ужасного человека о Доминике? Он поднялся, распечатал письмо матери, и у него возникло искушение сжечь его, не читая. Он зажег спичку, но тут же погасил ее и перекрестился.


    «...Ни твой отец, ни я не верили, что ты пробудешь в семинарии больше двух-трех недель, но ты и тут умудрился найти способ превзойти наши худшие ожидания. Ты позволил спутнику — и какому спутнику! — похитить тебя — да, это слово здесь наиболее уместно, — похитить из поезда, который вез тебя в семинарию! Согласись, что есть от чего прийти в полное отчаяние и считать тебя погибшим! Но божественное провидение и на этот раз не покинуло нас — в Ларжюзоне оказалась Бригитта Пиан. Поверь мне, бедное мое дитя: на такую милость нельзя было и надеяться. Чтобы ты до конца оценил эту милость, я должна тебе рассказать, что, едва получив твое письмо, я кинулась к твоему духовному наставнику, у которого еще лежала на столе записка, посланная тобой из Парижа. Так вот знай, что он не намерен даже тебе отвечать. И поступает он так отнюдь не из обиды, хоть ты и поставил его в весьма неловкое положение перед его парижскими коллегами, а лишь потому, что потерпел в борьбе за тебя, как он считает, полное поражение. Он не видит средства излечить неустойчивость твоей натуры. Он уверяет, что, когда наставник так жестоко ошибается в своем ученике, его долг — самоустраниться, исчезнуть. Ну вот, теперь ты все знаешь: рассчитывать на его помощь тебе нечего. А у мадам Пиан огромный опыт врачевания страждущих душ. Я одновременно написала письмо и тебе, и ей... Памятуя о нашем давнем, многолетнем знакомстве, о наших совместных усилиях на поприще благотворительности, а главное, о воле провидения, которое привело мадам Пиан в Ларжюзон именно в тот момент, как ты там появился, я позволила себе сообщить ей относительно тебя все, что мне представляется необходимым. При этом я не сочла возможным умолчать о странных выходках, сопровождавших твою религиозную жизнь. Сообщила я ей также и о диагнозе твоего последнего духовного наставника: от такой неизлечимо легковесной натуры, как твоя, — ведь ты впадаешь в транс ложной благодати, что свидетельствует лишь о болезненной чувствительности, — ожидать решительно нечего. Кстати, по поводу этой твоей «болезненной чувствительности» твой брат позволил себе ряд колкостей, но, щадя тебя, я решила их не приводить. Они меня весьма огорчили, хотя до конца я их так и не поняла. Однако тут я могла хоть встать на твою защиту, ибо никогда не сомневалась ни в твоей нравственности, ни в твоем равнодушии к соблазнам жизни. Благодарение Богу, ты никогда не придавал значения тем вещам, к которым так привержено большинство твоих сверстников. Но твой отец утверждает, что и в этом таится опасность, и не устает повторять, что даже от «откровенного мерзавца» не было бы столько неприятностей, сколько от тебя. На эту тему я тоже посчитала себя обязанной дать ряд разъяснений мадам Пиан. Поэтому было бы весьма желательно, чтобы ты говорил с ней с открытым сердцем, даже более свободно, чем со мной. Ничто ее не удивит. Она уже в том возрасте, когда можно все выслушать».

    Ксавье зажег свечу и стал глядеть, как пламя медленно пожирает размашистые лиловые строчки, слово за словом, букву за буквой. Потом он устыдился своего порыва. Он приоткрыл дверь... В кабинете говорили все одновременно. Шум стоял такой, что Ксавье удалось незаметно спуститься с лестницы и выйти из дома. Он впервые пошел в городок. Грузные старухи, сидевшие с рукоделием на низеньких стульчиках у ворот домов, провожали его любопытными взглядами. Справа он увидел церковь, она возвышалась в конце улочки. Он чуть ли не в бешенстве принялся трясти дверь, но она была заперта на замок. Чей-то голос из-за приоткрытых ставен крикнул: «Ключ у пономарихи! Но она сейчас ушла в поле».

    Ксавье подошел к окну и спросил, не вынесены ли святые дары из церкви.

    — Не думаю, — ответил голос, — я знаю, что пономариха не гасит лампады в алтаре и каждый вечер дамы из имения приходят на святой час.

    Ксавье поблагодарил и обошел вокруг церкви по запущенному кладбищу с поваленными памятниками, надписи на которых совсем стерлись. Крапива буйно разрослась на этой земле, где было погребено столько людей. Романская абсида поднималась над дикорастущей зеленью, словно нос корабля, приплывшего неведомо откуда и застрявшего много веков назад в этой вязкой глине, удобренной человеческой плотью. Солнце еще грело. Осы гудели в темном плюще, гуд их не сливался с гомоном городка. Ксавье уперся лбом в камни абсиды — этого выпуклого лба божьего дома. Лампада, должно быть, горела там в полном одиночестве. Пленник, которого держали под замком, был там, по ту сторону стены. Ксавье не удивился бы, если бы древние камни, отделявшие его от того, кому он отдал свое сердце, вдруг расступились. Визг лесопилки, глухие удары валька прачки, перекличка петухов, лай собак, скрип телеги — все эти звуки, которые мертвые слышали каждый день, звуки забытой ими жизни, он, живой, сейчас не слышал. Но он вдруг почувствовал, что его левую голень невыносимо жжет крапива. Пробило четыре. Он вспомнил, что его ждут.

    — Ищешь своего друга?

    Мишель и Жан встретились на повороте аллеи. Он ответил недобро:

    — Ты его тоже ищешь? — но ее это не обидело. Ксавье не было в его комнате, и она не знала, куда он мог деться.

    — Быть может, он пошел в город, чтобы узнать на вокзале расписание поездов? — предположила она.

    — Он не уедет, пока здесь будет некая особа... — возразил Жан. — Во всяком случае, мне так кажется, — уточнил он.

    — Ему было бы плевать на Доминику, если бы не этот мальчишка, — сказала Мишель. — Не понимаю, почему священники всегда так липнут к покинутым детям.

    — Да потому, что эти души легко завоевать: никто на них не претендует. Протяни руку, и они твои. Их можно купить за воздушный шарик. Впрочем, большинство этих душ ищет только удовольствий, но священник рассуждает так: «Даже если из десяти я завладею одной...»

    Жан говорил для самоуспокоения, с язвительной горячностью, будто хотел кого-то убедить. Мишель его не слушала. Вдруг он умолк, словно его осенила тайная мысль.

    — Нет, — сказал он решительно, — не из-за Доминики он здесь остается, скорее, он уедет из-за нее...

    Мишель перебила его:

    — Не понимаю, почему...

    Но он не решился раскрыть до конца свою мысль. Они медленно шли рядом, как прежде, объединенные общей тревогой. Ксавье не разделял их, напротив, в нем они снова обретали друг друга.

    — Вряд ли Доминика хочет, чтобы он уехал, — сказала Мишель.

    — Конечно, нет, но он, он! Ты еще не поняла, что он принадлежит к той породе людей, которые бегут от любимого человека.

    Она пожала плечами:

    — Что ты выдумываешь!

    — Ну, конечно, это же ясно как дважды два. Они любят друг друга, — сказал он чуть ли не шепотом. — Это и слепому видно. Впрочем, ты и сама это отлично знаешь. Словно от нас с тобой может ускользнуть хоть что-то, что имеет отношение к этому странному существу!

    — Я им интересуюсь из-за тебя, — возразила она. — Только ты меня интересуешь в нем.

    Несколько шагов они прошли молча. Мирбель сказал приглушенным голосом:

    — Если бы уехала старуха...

    — Она с места не сдвинется без своей секретарши... Нет, ты только погляди на них!

    Мишель подняла голову и увидела Доминику и Ксавье: они спускались к ручью, впереди них бежал Ролан. Доминика несла корзинку с полдником. Жана и Мишель они не заметили.

    — Она добилась своего, — сказала Мишель.

    Жан покачал головой:

    — Словно с Ксавье можно чего-то добиться!

    — Тогда что же тебе надо? На что ты надеешься?

    — Ни на что, кроме того, чего уже добился...

    И она повторила, пожимая плечами:

    — Чего уже добился?.. А чего же ты, собственно говоря, добился?

    — А ты подумай, где бы он сейчас был, — ответил Жан с жаром, — где он был бы уже несколько дней, не повстречай он меня...

    — Одним семинаристом больше, одним меньше! Какая разница! Хороша победа!

    Ее издевка, казалось, не тронула его. Она снова пожала плечами, повторяя:

    — Да это же безумие! Ты сошел с ума! Ты просто рехнулся.

    Он не рассердился: он думал о своем.

    — А потом, — продолжил он после паузы, — возможны и неожиданности. Если мы будем терпеливы, мы застанем его врасплох в минуту, когда он почувствует себя отторгнутым от Бога. Надо учитывать его возраст. Он не дошел еще до ненависти к творению божьему, куда там! Бог явился ему, овладел его душой прежде, чем он отрешился от веры. Я сказал ему это сегодня утром. Мистики придумали себе правила, этапы вознесения... Но святому духу на все это начхать. Поверь, Ксавье со всей его божьей благодатью не устоять перед нежным словом, перед лаской, если только она целомудренна... Поначалу...

    — Да, — мрачно перебила его Мишель, — не устоять перед Доминикой.

    — Доминикой?

    Он остановился: они уже дошли до крыльца.

    — От нас зависит, чтобы завтра ее тут не было... Нет, не иди со мной, — сказал он, увидев, что Мишель подымается за ним по ступенькам, — лучше мне одному объясниться со старухой.

    — Тогда не притворяй двери, — сказала Мишель. — Я буду слушать ваш разговор из прихожей.

    — А ведь, оказывается, твой остров, Ролан, вовсе не остров, а полуостров. — И так как мальчик стал спорить, добавил: — Ты же видишь, он соединен с землей...

    Остров Ролана был всего лишь ольховым пнем, сползшим в ручей.

    — Земля-то сырая, — сказала Доминика. — Здесь не расположишься.

    Мальчик захныкал: ведь она обещала, что они будут полдничать на острове...

    — Вот как раз отсюда видно, что надо сделать, чтобы твой остров стал по-настоящему островом, — сказал Ксавье. — Надо перекопать этот перешеек, прорыть канал. Это нам с тобой под силу.

    Не утерев слез и не высморкавшись, Ролан тут же вызвался принести лопату — он хотел немедленно начать работу.

    Доминика шепнула ему:

    — Отличная мысль, беги скорей.

    Пять минут туда, пять обратно... она будет наедине с Ксавье целых десять минут.

    — Нет, — остановил Ролана Ксавье. — Сперва поедим.

    Мальчишка, кинувшийся было бежать, вернулся и уселся между ними. Доминика дала ему печенье и кусок шоколада. Ксавье взял гроздь винограда и поднял ее к свету:

    — Какой он золотистый!

    — У нас есть лимонад, — сказала Доминика, придвигая к себе корзину. — Кто хочет пить?

    Казалось, она здесь только ради мальчика, да и Ксавье тоже внимательно слушал рассказ Ролана о том, какие садовые инструменты подарила ему мадам де Мирбель.

    — Это было на Пасху, когда меня сюда привезли...

    Мальчик словно не слышал замечания Доминики:

    — Теперь они тебе уже ничего не дарят... — Он примостился возле Ксавье, хрупая сухое печенье.

    — Какие у тебя грязные коленки! И тебе не стыдно?

    — Представляете, на кого бы он был похож, если бы меня здесь не было, — вздохнула Доминика.

    Вот и все слова, что они произнесли, пока сидели рядом — быть может, в последний раз — на стволе поваленной сосны мягким осенним днем, когда так медленно течет время. Водяные паучки метались по поверхности воды, потом вдруг замирали на месте, и их уносило течением. Ролан крикнул сдавленным голосом:

    — Белочка! Вон там... видите? Вон хвост торчит!.. — Мальчик хлопнул в ладоши, белка перемахнула на дуб, с него на сосну. Ролан побежал за ней, задрав голову.

    Доминика еле слышно произнесла:

    — Ксавье... — Он сидел не шевелясь, опустив глаза. Под черным пухом ни разу не бритых щек светилась детская кожа. Она уже склонила было голову на его неподвижное плечо, но тут прибежал Ролан: белка исчезла. Доминика спросила:

    — А лопатка? Может, сбегаешь за ней?

    — Не надо, — сказал Ксавье. — Сейчас уже поздно. Мы прокопаем канал завтра утром.

    Ролан возразил, что светло будет до семи, и помчался к дому.

    Доминика взяла Ксавье за руку и печально спросила:

    — Вы боитесь меня?

    Он жестом ответил, что нет, придвинулся к ней, они коснулись плечами. Ее ладонь легла на его ладонь, их пальцы сплелись. Они сидели так неподвижно, что стрекоза опустилась на колено Ксавье. За ручьем на лугу поднимался туман. С проселка до них донеслись блеяние овец, гортанные крики пастуха, треньканье бубенцов. Доминика была в синих матерчатых туфлях на босу ногу. Ксавье тихонько сжал ее левую щиколотку и сказал:

    — Вам холодно...

    Она покачала головой и едва слышно вздохнула:

    — Мне хорошо, я рядом с вами...

    Он спросил:

    — Это правда? Нет, не может быть!

    — Вы не верите, что я счастлива с вами?

    Доминика поглядела на него, и он понял, что она едва сдерживает слезы.

    — Он сейчас вернется... — прошептала она.

    Ксавье подумал, что она чего-то ждет от него... Хорошо бы обнять ее за плечи... Ведь он уже коснулся ее ноги чуть выше щиколотки... Какая у нее тоненькая рука! Он прикоснулся к ней губами и сказал:

    — Ваша рука тоже озябла... — Наконец он привлек ее к себе, всем своим существом стремясь к этому счастью, в котором не было зла.

    И тут они услышали, что у них за спиной всхлипывает Ролан. Они отодвинулись друг от друга.

    — Что с тобой? У Доминики разболелась голова, и она оперлась о мое плечо. Надеюсь, ты не из-за этого плачешь, дурачок?

    Мальчишка так разрыдался, что не мог говорить. Доминика поправила волосы и спросила рассеянно:

    — Ты не нашел инструментов? Не знаешь, где они?

    — Нет, мадам Пиан послала меня за вами... Вы уедете! Вы уедете! Она вас увозит. Она уже заказала по телефону такси...

    Оба разом встали. Ролан обхватил руками ноги Доминики и все твердил сквозь слезы:

    — Вы уедете, вы уедете!..

    — Но почему? Откуда ты это взял?

    — Они поссорились, они ругались.

    Кроме слов «они ругались», от Ролана ничего добиться не удалось. Все втроем они пошли по мокрому лугу.

    — Может, он чего-нибудь не понял? — прошептала Доминика. — Что могло случиться? Ничего, все уладится, в конце концов они всегда делают вид, что помирились.

    Ксавье спросил:

    — Вы думаете? — Они не смели взглянуть друг на друга.

    Жан выполнил просьбу Мишель и оставил дверь в маленькую гостиную приоткрытой. Увидев Мирбеля, мадам Пиан положила свои четки из крупных бусин, перемежающихся образками, на круглый столик; ей достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что Жан пришел ссориться с ней и время тянуть не намерен. Он сказал, что рад застать ее одну, поскольку «у него к ней просьба», и придвинул к себе стул.

    — Если это в моих силах... — начала Бригитта сладким голосом.

    — Речь идет о Ксавье Дартижелонге...

    — Ах, вот как, о Ксавье Дартижелонге? — повторила старуха. Она была начеку.

    Плацдарм, выбранный Мирбелем для боя, был ей знаком. Она повторила вполголоса:

    — Бедный мальчик, да... да... — И вдруг произнесла решительным тоном: — Что ж, хочешь знать мое мнение? Я во многом пересмотрела свое отношение к нему. Он еще ребенок, которого надо бы снова взять в руки.

    — Вот, вот, — сказал Мирбель, — именно это я и ожидал от вас услышать. На этот счет я и хотел вас предостеречь.

    Она рассмеялась и приосанилась:

    — Предостеречь меня? Меня?

    — Учтите, мама, я буду решительно возражать, ежели вы попытаетесь, как только что выразились, «взять его в руки», начнете наставлять на путь истинный, говорить о призвании и вмешиваться в его внутреннюю жизнь. Я знаю, он бы от этого очень страдал.

    Старуха и бровью не повела, лишь световые блики плясали в стеклах ее темных очков. Она прекрасно понимала, к чему он клонит. Мирбель не отступал:

    — Ксавье — наш гость, не правда ли? И мы обязаны защитить Ксавье от всех посягательств на его свободу, даже если они продиктованы самыми лучшими намерениями, в чем, вы сами знаете, я не сомневаюсь.

    Мирбель удивился, что Бригитта Пиан словно пропустила мимо ушей его атаку. И, сам того не замечая, все больше повышал тон:

    — Ваше рвение ослепляет вас и толкает на опасный путь. Только вы одна не поняли, как неприлично было с вашей стороны говорить при всех о письме, которое вы получили от его идиотки матери, совершенно неспособной понять душевные движения такой исключительной натуры. Я не допущу, чтобы в нашем доме помогали ей преследовать сына. Короче говоря, мама, я прошу вас отныне не вести больше никаких разговоров с моим другом и даже не позволять себе намека на ту внутреннюю борьбу, которая в нем сейчас происходит.

    Бригитта Пиан сидела как изваяние. Когда Мирбель умолк, она сняла очки — в ее темных глазах был невозмутимый покой. Прежде чем ответить, она повела плечами и улыбнулась, предвкушая впечатление, которое произведут ее слова:

    — Мой бедный Жан! Наверно, я тебя очень удивлю, но я совершенно согласна с тобой: лучше не вмешиваться в эту историю, и все же я вынуждена поступить иначе из-за письма мадам Дартижелонг. Однако я отнюдь не намерена ни на чем настаивать и лишь скажу ему то, что обязана сказать...

    — Да бросьте! Словно вы не угрожали ему вашей опекой...

    — Вовсе нет! Я только предупредила его, что хочу с ним побеседовать. Однако, если только он сам меня к этому не вынудит, я твердо решила не касаться в нашем разговоре лично его и уважать его секреты, как, впрочем, я всегда поступаю в таких случаях. Мой долг — поговорить с ним о другом человеке...

    — О другом?

    — Да, да, о тебе, мое дорогое дитя, если ты уж так хочешь это знать. Как он ни наивен, я не сомневаюсь, что он тебя во многом разгадал. Но что бы он ни думал о тебе, это, наверно, еще весьма далеко от действительности. Ты не можешь со мной не согласиться, что даже этой «исключительной натуре» — так ты, кажется, его назвал — не разобраться до конца в такой твари, как ты...

    Опершись обеими руками на палку, она величественно поднялась и с жалостью поглядела на своего слабого, криво усмехающегося противника.

    — Соблаговоли мне поверить — я обещаю рассказать о тебе лишь то немногое, что, как мне кажется, необходимо срочно узнать вашему гостю. Ты сам понимаешь, я не стану удовольствия ради ни дискредитировать тебя в его глазах, ни злословить на твой счет. Я уже не в том возрасте, чтобы делать такие глупости. Бояться меня тебе нечего, ибо я руководствуюсь исключительно соображениями милосердия. А проявление высшего милосердия по отношению к таким людям, как ты, состоит в том, чтобы их обезвредить.

    Жан схватил со стола пресс-папье. Старуха не шелохнулась, она стояла все в той же позе и глядела на него с улыбкой. Он положил пресс-папье на место, отошел от нее на несколько шагов и уткнулся лбом в стекло, выжидая, пока утихнет сердцебиение. Ценой невероятных усилий ему удалось почти тут же взять себя в руки. Когда он повернулся к Бригитте Пиан, он был уже спокоен.

    — Я не хочу Ксавье зла, — сказал он наконец. — Но быть может, вы правы: вполне вероятно, что я, сам того не желая, могу ему навредить.

    — Вот это уже разумные слова, — сказала Бригитта, не спуская с него глаз.

    — О, — вздохнул он, — я давно знаю, что с вами бесполезно хитрить.

    — Во всяком случае, я достаточно хитра, чтобы ждать подвоха, когда ты становишься чересчур обходительным...

    И она рассмеялась, стараясь поймать его ускользающий взгляд.

    — Вы ошибаетесь, мама, — сказал Жан и снова сел, придвинув стул к ее креслу. Теперь их разделял только круглый столик. — За долгие годы нашего знакомства мне, кажется, не раз случалось вам исповедоваться!

    — Да, это правда. Когда тебе было шестнадцать лет...

    Он передернул плечами.

    — Мне всегда шестнадцать лет, — сказал он, помолчав. — Что ж, не стану отрицать, я хочу, чтобы вы уехали, потому что я ревную... Странно, что дружбе свойственна ревность, не правда ли?

    Бригитта Пиан дернула головой, как старая лошадь. Она спросила тихо:

    — Неужели я кажусь тебе опасной?

    Он уперся локтями в колени, напряженность его взгляда исчезла, выражение лица стало доверчивым.

    — Я имею в виду Доминику, — сказал он. — Я не могу с этим смириться. Никогда еще я не чувствовал себя до такой степени в дураках.

    Он не глядел на Бригитту. Она могла бы подумать, что он забыл о ее присутствии. Он даже вздрогнул, когда она обратилась к нему:

    — При чем здесь Доминика?

    Он улыбнулся и несколько раз повторил, явно забавляясь:

    — Ну, мама, мама! — И вдруг добавил: — Неужели вы не знаете, что они сейчас вместе?

    Нет, ей это трудно допустить. Доминика попросила у нее разрешения устроить для мальчика пикник на берегу ручья.

    Жан снова отошел к окну, потом со спокойным, беспечным видом, руки в карманах, вернулся к мадам Пиан.

    — Надеюсь, вы не собираетесь сделать из вашей Доминики монахиню? Согласитесь, что у нее нет к этому склонности.

    Старуха взяла со столика четки и стиснула их в правой руке.

    — Уж не сердитесь ли вы? — спросил он. — Ведь, в конце концов, для Доминики тут нет ничего худого. Вы должны бы радоваться, что у нее появилась такая надежда, — ведь что бы вы ни говорили, их отношения зашли довольно далеко. Знаете, Ксавье со мной говорил об этом. Он верит, что сам Господь Бог занят устройством его судьбы, он не сомневается в том, что провидение подстроило нашу встречу в парижском поезде, чтобы я привез его в Ларжюзон, где он соблазнит секретаршу мадам Пиан... Ох уж эти мне христиане!

    Он захохотал. Старуха шевелила губами — она шептала молитву, но гнев, клокотавший в ней, помимо ее воли выражался в старческом дрожании головы, унять которое она была не в силах. А Мирбель, все еще смеясь, продолжал:

    — Дорого бы я дал, чтобы взглянуть на физиономию мамаши Дартижелонг в тот момент, когда она узнает, что ее меньшой, сбежав из духовной семинарии, соблазнил секретаршу Бригитты Пиан и собирается жениться на этой девице, которая вдобавок еще и незаконнорожденная! Правда, в подобных браках отсутствие родни является преимуществом, которое не следует недооценивать.

    — Дартижелонги могут спать спокойно.

    Хотя старуха сказала эту фразу, не повышая голоса, он понял, что она вот-вот взорвется.

    — Вы забываете, — сказал он, — что ни Ксавье, ни Доминика не нуждаются в чьем-либо благословении.

    — В моем, положим, она нуждается, — проскрипела старуха, не разжимая вставных челюстей.

    — Да, правда, — согласился Мирбель, — она всецело зависит от вас. Но вы же так милосердны, так к ней привязаны, я не могу поверить, что вы станете вынимать у нее кусок изо рта. Нет, мама, последуйте моему примеру: примиритесь с их счастьем.

    Тут она оперлась на палку и выпрямилась.

    — Я запрещаю тебе... словно у тебя со мной может быть хоть что-то общее... Словно мы можем испытывать одинаковые чувства... — бормотала она.

    Она задыхалась.

    — Вы не можете обойтись без нее, признайтесь в этом, ну! — проговорил он жестко. — Вам необходимо купаться в молодой крови, не в буквальном смысле, конечно. Когда старики окружают себя молодыми, они напоминают мне вампиров, мне всегда так казалось...

    Она закричала:

    — Вампиров?

    И он увидел, как ее всю затрясло, словно в лихорадке, а голова судорожно задергалась из стороны в сторону.

    — Моя вина лишь в том, — голос ее срывался, — что я обрекла молодую девушку на гибельное соседство с вами!..

    И старуха опрометью кинулась из комнаты, забыв о своих подагрических ногах. В прихожей они увидели Мишель и Ролана.

    — Где это ты умудрился так вымазаться? — допытывалась Мишель у мальчика.

    Он ответил, что прибежал за инструментами, потому что его остров оказался полуостровом и потому что дяденька сейчас начнет копать канал. От быстрого бега Ролан запыхался и говорил запинаясь. Он было рванулся назад, но Бригитта Пиан схватила его за руку:

    — Мсье ждет тебя там? Ты оставил его одного?

    — Нет, что вы! Он там с мадемуазель.

    Супруги Мирбель громко расхохотались. Мальчик глядел на них с изумлением: он никогда не видел, чтобы они смеялись. Разинув рот, он с опаской поглядывал на этих обычно грозных и страшных взрослых, которые сейчас почему-то заходились от смеха.

    — Пожалуйста, не торопись к ним, — сказал Мирбель. — Тебе некуда спешить.

    И вот тут-то и разыгралась та странная сцена, в которой он ничего не понял, кроме того, что «они ругались». Они ругались — вот и все, что он смог рассказать Ксавье и Доминике.

    — Ступай и скажи мадемуазель Доминике, что я ее жду: надо уложить чемоданы и позвонить в гараж. Мы уедем на машине. Я заплачу, сколько бы это ни стоило, лишь бы не ночевать здесь сегодня.


    Именно эту фразу и запомнил Ролан, а когда они втроем шли к дому по мокрому лугу, Доминика заставила мальчика сызнова все повторить:

    — Да, она сказала, что вы должны позвонить в гараж и заказать машину и что она заплатит, сколько бы это ни стоило...

    Ксавье шел сзади. Луг был заболоченный, башмаки вязли в трясине и чавкали при каждом шаге. Он шел следом за Доминикой, неотрывно глядя на ее плечи. Иногда она полуоборачивалась к нему, продолжая внимательно слушать рассказ шмыгающего носом мальчишки.

    Потом она сказала, не глядя на Ксавье:

    — Не задерживайтесь здесь ни дня. Вы же свободны. Бордо — большой город, и я никому не должна давать отчет, куда я хожу.

    Он ничего не ответил и остался у крыльца, а Доминика с мальчиком поднялись по лестнице и скрылись в прихожей. Нет, между ними не стояло никакого препятствия, ничего, кроме чувства, которое зрело внутри его, кроме этого идиотского бегства от самого себя, словно любовь ему заказана, ему, который только и умеет, что любить. Так стоял он, глядя на этот унылый дом с потрескавшейся кое-где штукатуркой, на эти выщербленные ступени, а осенний ветер тормошил черные верхушки сосен. Вечерний туман поднимался над лугом, затягивая пеленой дальний лес. Ксавье не смел войти в дом, хотя оттуда не доносилось ни звука. Даже если эта история, ради которой он готов поставить на карту свою жизнь, — истина, хотя этому нет ровным счетом никаких доказательств, почему же надо отделять себя от стада? Ведь он такой, как все... Но в то время как эта привычная мысль кружилась у него в голове, подобно тем осенним листьям, которые ветер, подняв в воздух, снова швырнул к его ногам, он вслух шептал слова латинской молитвы: «...vita, dulcedo, et spes nostra salve. Ad te clamamus, exsules filii Evae. Ad te suspiramus gementes et flentes...»[3] Стеная и плача... Он любит, он любим, зачем стенать, зачем плакать? Ксавье торопливо взбежал по ступеням и вошел в прихожую. Ролан сидел на ящике для дров, он размазывал по лицу слезы и сопли. Ксавье спросил, где Доминика.

    — Она говорит по телефону в библиотеке, — сказал мальчик и добавил, не глядя на него: — Она послала меня за вами...

    — Что же ты не позвал меня?

    Он не ответил и отвернулся к стене. Ксавье положил ладонь на круглую, коротко остриженную мальчишечью голову, но Ролан отстранился. Господи, уже ревность! Ксавье пересек столовую и вошел в маленькую комнату, которую почему-то называли библиотекой, хотя на полках стояли только переплетенные комплекты журнала «Мир в иллюстрациях» за многие годы. Увидя Ксавье, Доминика, не положив трубку, жестом попросила его не уходить:

    — Договорились. Мы оплатим и обратный путь. Да, по ночному тарифу... — Она так и стояла, протянув левую руку к Ксавье, а он после мгновенной борьбы с самим собой сжал ее. Доминика положила трубку. Обняв ее одной рукой, Ксавье другой рукой прижал ее голову к своему плечу, чтобы их губы не встретились. Большая осенняя муха билась о стекло. Крышка стола, за которым дети семейства Пиан испокон веков готовили летние задания, была сплошь покрыта озерами выцветших чернильных клякс и процарапанными ножом контурами каких-то зверей — этими неразгаданными иероглифами исчезнувшего детства. Доминика первая отпрянула от него и прошептала:

    — Будем благоразумны... Нет человека свободнее вас! В двадцать два года вы еще имеете право жить у родителей. Будете слушать лекции; в конце концов, вы — студент... Ну а я... Я не могу поссориться со старухой. Я ей обязана местом учительницы в приходской школе. А у меня ведь брат на руках. О! Перехитрить ее невозможно... Но, слава Богу, она больше не выходит из дома одна, целыми днями сидит в кресле... Ну скажите же хоть что-нибудь! — добавила она нежно, но настойчиво. Он прошептал:

    — Я вас слушаю...

    — Какую ошибку я совершила, согласившись ради экономии поселиться у мадам Пиан.

    Ксавье сказал, что так оно, пожалуй, и лучше...

    — Да что вы! Впрочем, у меня есть подруга, которая в случае чего пустит нас к себе в комнату...

    Губительные слова! Доминика поняла это слишком поздно. Ксавье отошел от нее, и она не пыталась приблизиться к нему снова.

    — Нет, нет, мы будем встречаться на улице. — Она пыталась сгладить впечатление, которое произвели на него ее слова. — Знаете, мне ничего не надо, лишь бы не потерять вас...

    Окно в библиотеке было узкое, к тому же смеркалось, и он видел только ее волосы, резко очерченные скулы и обнаженные до локтя руки. Он слышал, как бьется о стекло муха, чувствовал запах старых чернил и заплесневелой бумаги — запах этой минуты, которую он будет помнить до самой смерти. Он полуприкрыл глаза, она не смела шелохнуться, вздохнула.

    — Вас словно кто-то сглазил...

    Он ничего не ответил, и она сказала:

    — Быть может, это просто безумие...

    — Да, — сказал он тихо. — Безумие.

    — Вы излечитесь. Я вас вылечу. — Она подошла к нему, но не коснулась его, а только спросила: — Вы меня любите?

    — Больше всех на свете.

    — Тогда в чем же дело? — взмолилась она.

    Но он не сказал ей ни единого слова, не ответил ни единым жестом. Так стояли они в полутьме и не двинулись с места, даже когда в столовой раздался стук палки Бригитты Пиан. Старуха толкнула дверь библиотеки, ей достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что стоящих на расстоянии молодых людей неотвратимо тянет друг к другу.

    — Долго же вы, однако, звоните по телефону, дитя мое.

    — Мы разговаривали, — сказала Доминика.

    — Но ведь чемоданы еще не уложены. Я не хочу, чтобы мы остались здесь ночевать. Пообедаем по дороге, если вы голодны.

    Старуха не выглядела рассерженной и посторонилась, чтобы пропустить Доминику. Она повременила, пока девушка не прошла через столовую, и только тогда повернулась к Ксавье:

    — Не знаю, право, что мне сказать вашей бедной матушке, потому что она наверняка будет спрашивать о вас.

    Он различал смутные очертания задрапированного темной материей грузного тела и белесые пятна лба и щек. Он слышал сопение этой старой загнанной кобылы. Но все же — он это остро ощущал — она источала ледяной холод, она вся была гигантским сгустком ненависти.

    — Подумать только, дорогая мадам Дартижелонг верит, будто я могу вам чем-то помочь, а вы вот до чего докатились...

    Ксавье ничего не ответил этому существу без пола и возраста; он словно выпал из времени. Он тщетно пытался отделаться от трех слов из «Страстей господних», которые не шли у него из головы: «Jesus autem tacebat...»[4] И тоже молчал, в то время как Парка изрекала заранее обдуманные фразы:

    — Я полагаю, бедное дитя мое, что вы не случайно повстречали человека одних с вами склонностей и не случайно последовали за ним сюда. Я сомневаюсь, что он может причинить вам серьезный вред. Подумать только, что еще час назад я была полна тревоги на этот счет, но теперь у меня сложилось твердое убеждение — однако уверяю вас, я не поставлю об этом в известность вашу дорогую матушку, — что вам уже нельзя причинить никакого вреда. Жан и вы — вы оба источаете яд.

    Она ждала от Ксавье каких-то слов, но он стоял молча, будто одинокое деревце в ночи.

    — Правда, я увожу от вас предмет ваших воздыханий, быть может, без нее вам станет скучно и вы здесь не задержитесь. Но я возвращаюсь к своему вопросу: что мне сказать вашей бедной матушке?

    — Правду, мадам Пиан, если вы ее знаете.

    Старуха не ожидала такого ответа. Она двинулась было к двери, но остановилась:

    — Несмотря на все, что я сказала, не приходите в отчаяние. Вы еще молоды, ничто не потеряно. Я буду молиться за вас.

    Его упорное молчание теперь уже тревожило ее.

    — В конце концов, я могу и ошибаться на ваш счет.

    Он отвернулся. Бригитта Пиан вышла из комнаты ощупью, как слепая, прошла по столовой, потом вдруг повернула назад. Дверь библиотеки оставалась открытой. Она не сразу увидела Ксавье и удивилась, куда же он мог деваться. Ах, вот он! — эта темная масса на полу. Ксавье стоял на коленях, привалившись к столу и уперев лоб в руки. На его опущенные плечи, казалось, давила непомерная тяжесть.


    — Самое ужасное. Мишель, самое ужасное из всего, что я сделал, что я хладнокровно задумал и уже стал осуществлять...

    — Не рассказывай мне этого.

    — Даже если бы я хотел рассказать, у меня, скорее всего, не нашлось бы слов. Когда я был на исповеди, я не сумел растолковать священнику, в чем дело... Ты знаешь, Мишель, я всегда ненавидел Ролана. Ты хотела его усыновить, потому что потеряла надежду стать матерью. Он был одновременно и живым упреком мне, и злой насмешкой. И вот Ксавье, покружившись около каждого из нас, именно на нем остановил свой окончательный выбор! Причем не по сердечной склонности, а лишь потому, что мальчишке угрожала та же участь, что и котятам, которых я утопил на другой день после нашего приезда сюда. Ради этого жалкого существа Ксавье отказался от своего земного счастья, отказался от Доминики, ради него он пожертвовал Доминикой... А я? Кем я был для него? Разве что одним из орудий его пытки. Я был частью его крестных мук. Пойми меня: дело тут не в ревности, свойственной и дружбе, и любви. Тут нечто совсем другое. И тогда я выдумал...

    Он замолчал. Она надеялась, что он остановится. Но он заговорил вновь:

    — Я не всегда понимаю причины своих поступков и почти ничего не делаю преднамеренно... Но в данном случае это было именно так. Ксавье видел в Ролане одну из тех невинных душ, чей ангел созерцает лик Господень. Так вот, я сделал вид, что считаю его нежность к мальчику... не смею тебе сказать... Я дал ему понять, что подозреваю его... Я преследовал его двусмысленными намеками. Помню, как на лице бедняги сперва отразился ужас, а потом смятение... Отодвинься от меня, пожалуйста.

    Ока на мгновение застыла, прижавшись губами к его шее.

    — А я? А я? — сказала она. — Я до смерти ревновала его к Доминике. Как только я увидела Ксавье, мне захотелось любой ценой покорить его. Каждый мой взгляд, брошенный на него, был грешным... Впрочем, ты это знал, ты был моим сообщником. Я служила тебе приманкой, чтобы увлечь его, чтобы удержать его здесь...

    Он зажал ей рот ладонью. Они долго молчали. Вдруг Жан сказал:

    — Знаешь, что мне сейчас пришло в голову: наверно, он больше всего страдал оттого, что его появление в Ларжюзоне вызвало такой взрыв темных страстей, что он погубил всех, кого хотел спасти.

    — Если только он не знал — а ведь он все всегда знал наперед, — что каждый из нас должен пройти этот путь, чтобы обрести душевный покой, именно этот путь, а не другой.

    Жан протянул руку и зажег свет.

    — Погляди на меня, Мишель, — сказал он. — Поглядим друг на друга. Как ты смеешь говорить, что мы обрели покой? Подумай, во что превратилась наша жизнь с тех пор, как его не стало!

    Она села на кровати. Она вздохнула.

    — Мы страдаем, но мы не опустошены, как прежде. Ты сам это признаешь. Он отдал тебе свою жизненную силу. Разве не так?

    Жан помолчал, потом сказал шепотом:

    — Да, это правда. Да, я никогда не страдал так, как сейчас, и все же я обрел душевный покой, хотя никогда прежде его не знал; в детстве скотина опекун бил меня смертным боем, а однажды я застал свою обожаемую мать...

    На этот раз Мишель закрыла ему рот ладонью.

    — Ты веришь в то, во что верил Ксавье? — спросила она.

    Он не стал отрицать.

    — Да, Мишель. Теперь я знаю, что в этом мире существует любовь. Но она распята, эта любовь, и мы вместе с нею.

    Жан вошел в комнату Мишель. Она вязала у почти прогоревшего камина, укутавшись в шаль, — вот так, наверно, она будет выглядеть, когда состарится.

    — Уже совсем темно. Зажечь лампу? Нет. Чтобы вязать, света хватает.

    — Ну вот, — сказал он. — Чемоданы сложены. Сейчас придет машина.

    Мишель не подняла головы. Она спросила:

    — А он?

    Жан сделал неопределенный жест рукой:

    — По-моему, он останется.

    Мишель опустила вязанье на колени и, сосредоточенно глядя на огонь, прошептала:

    — Отпусти его. Он привез тебя, больше он ничего сделать не может.

    — Если он останется, — мрачно сказал Мирбель, — то не ради нас. Если он останется...

    — То ради Ролана?.. Ты думаешь?

    — Зачем ты меня об этом спрашиваешь, если сама знаешь?

    Она не ответила и снова взялась за вязание. Оба долго молчали.

    — Если бы еще это был симпатичный мальчишка, ведь столько детей, которых так и хочется расцеловать!.. Мирбель пожал плечами.

    — Даже эти милые дети в конце концов всегда оборачиваются ревущими обезьянами...

    — Да, может, ты и прав, — вздохнула Мишель. — Чужие дети...

    Он вскочил, опрокинув стул, и подошел к темному окну.

    — Вот и машина, — сказал он. Мотор работал с перебоями. Они услышали, как Доминика крикнула из окна шоферу, чтобы он поднялся за вещами.

    — Выйдем?

    Мишель встала; Жан был в нерешительности: идти или нет? «Мы ведь такого друг другу наговорили...» И тут до них донесся из прихожей душераздирающий вой смертельно раненного зверя.

    — Это Ролан! Ну что за ребенок!

    Мирбель побежал вниз, но остановился на повороте лестницы и перегнулся через перила. Мальчик обхватил обеими руками ноги Доминики, прижался к ней.

    — Хочу уехать с вами, возьмите меня с собой! — Он лягал Ксавье, пытавшегося его оттащить. Бригитта Пиан, уже сидевшая в машине, не обращала ни малейшего внимания на эту сцену. А когда Ксавье в который раз повторил: «Но я же остаюсь», — мальчик вдруг заорал в приступе бешенства:

    — Вы! На кой вы мне сдались!

    Он оторвался от Доминики, повернул к Ксавье свое искаженное ненавистью личико:

    — Плевать я хотел на вас!

    — Я тебе напишу, — сказала Доминика. — Я не потеряю тебя из виду. Я буду следить за тобой издалека.

    — Издалека... Издалека!.. — застонал Ролан и снова вцепился в ее подол.

    В этот момент в прихожей появился Жан де Мирбель. Он не спеша направился к мальчику; увидев его, Ролан отпустил Доминику и замер. Взъерошенный, безмолвный, он походил на зачарованную змеей птицу.

    Мирбель сказал Доминике:

    — Садитесь скорей в машину, я удержу его взглядом.

    Она повернулась к Ксавье:

    — Вы позаботитесь о нем?

    Ксавье улыбнулся. Доминика наклонилась к Ролану, торопливо чмокнула его и села в такси. Когда машина тронулась, мальчик, очнувшись от оцепенения, закричал и бросился по ступенькам вниз. Мирбель схватил Ролана за шиворот и, зажав под мышкой его содрогающееся тельце, пересек столовую, пихнул мальчика в библиотеку и запер дверь на ключ. Ключ он положил в карман.

    — У тебя впереди целая ночь, чтобы одуматься. К утру придешь в себя, тогда поговорим.

    В прихожей Мирбель увидел Мишель и Ксавье — они о чем-то беседовали вполголоса, но при его появлении тут же замолчали.

    — Я запрещаю всем заниматься ребенком и разговаривать с ним.

    — С тобой самим так обращались в детстве, и ты страдаешь от этого всю жизнь, — сказала Мишель. И добавила, помолчав: — Он ведь должен есть и пить, и спать по-человечески!..

    — Там есть диван, — холодно ответил Мирбель, — я отнесу ему кусок хлеба и одеяло... и ночной горшок, как кошке ставят ящик с песком.

    И Мирбель рассмеялся.

    — Он умрет от страха, — сказал Ксавье.

    Но Мирбелю никогда не приходилось видеть человека, который умер бы от страха.

    — Сейчас подадут ужин, — сказала Мишель.

    — Нет, нет, — Ксавье заверил их, что не болен, но по вечерам ему обычно не хочется есть, он просит Мишель извинить его.

    — Наш гость просто не в настроении, — буркнул Мирбель.

    Ксавье промолчал, он ждал, пока они уйдут в кабинет. Больше не было слышно, как всхлипывает мальчик, и эта тишина казалась страшнее крика. Ксавье вышел на крыльцо и медленно спустился по ступеням. Луна сквозь тучи тускло освещала прогалины парка — их с каждым годом становилось все больше в Ларжюзоне: старые сосны умирали. Что делает в эту минуту отчаявшийся мальчик в темной библиотеке? А Доминика, которая мчится сейчас в автомобиле в Бордо, пленница старой ведьмы? А супруги Мирбель, сидящие друг против друга за обедом в мрачной столовой? А он сам, что он здесь делает? Почему он страдает из-за этих чужих людей? Потому что причина его мук они, а не Доминика. К ней он может поехать хоть завтра, это зависит только от него, — и тогда они увидятся вновь. Но вот как быть с другими? Ветка коснулась его лица, царапнула, словно мокрым когтем. Он и не заметил, как сошел с аллеи. Какой-то зверек прошмыгнул прямо под ногами, шурша сухими листьями. Где-то, все тише и тише, перекрикивались две совы. Он сделал несколько шагов, и нога его уперлась в ствол поваленной сосны. Он сел, и его пронизала холодная сырость. Как враждебна природа! Но дурно желать смерти. Совершить самоубийство в сердце своем так же безнравственно, как и прелюбодеяние. Он встал, пошел на огонек лампы, горевшей в прихожей, и сквозь застекленную дверь увидел, как Мишель вышла из столовой. Жан шел следом, они ругались — видимо, из-за Ролана. Ксавье остановился на крыльце. Голоса умолкли. Он представил себе, как Мишель сидит сейчас в кабинете, склонившись над вязанием, а Жан устроился подле нее, вытянув ноги и засунув руки в карманы вельветовых брюк. И вдруг Ксавье заметил в прихожей Мирбеля, он едва успел попятиться, чтобы отступить в тень.

    — Ты здесь, Ксавье?

    Мирбель шагнул в темноту, вытянув руку вперед.

    — А, вот ты где...

    — Выпустите его, Жан, это слишком жестоко.

    Они стояли почти вплотную друг к другу.

    — Ты в этом виноват, — сказал Мирбель тихо. — Из-за тебя я озлобился.

    Ксавье спросил:

    — Что я вам сделал?

    Жан, смеясь, повторил вопрос:

    — Что ты мне сделал? Ты еще спрашиваешь, что ты мне сделал?

    — Какова бы ни была моя вина, малыш невинен.

    А Мирбель все смеялся:

    — Вот именно! Невинные расплачиваются за всех — это ведь основа вашего ученья... Да ты и сам понимаешь, мальчишка в таком состоянии способен на все. Если случится несчастье, ты себе никогда не простишь.

    Ксавье отстранил Мирбеля и прошел в столовую. Из библиотеки не доносилось ни единого звука. Он позвал:

    — Ролан! — Ответа не было, и тогда он взмолился: — Скажи хоть слово, хоть одно слово!..

    Ксавье услышал, как Мирбель хмыкнул за его спиной:

    — Притворяется, будто околел!

    Ксавье забарабанил кулаками в дверь. За дверью раздался искаженный бешенством голос:

    — Да отстаньте вы от меня!..

    Ксавье с облегчением вздохнул. Ролан был тут, он жив.

    — Ну, получил? — воскликнул Мирбель, все еще смеясь.

    Ксавье молча взял подсвечник со стола в прихожей.

    — Скорее бы кончилась эта так дурно начавшаяся ночь! Завтра утром вы посмотрите на это другими глазами, в вас проснется жалость.

    — Жалость к кому? К этому насекомому, которое даже не имеешь права раздавить?..

    — Нет, нет, — прервал его Ксавье. — Вы не желаете ему зла, вы не сделаете ему ничего плохого: ведь рано или поздно и нас с вами постигнет та же участь, что и его...

    — Кретин, — пробурчал Мирбель. — Но понаблюдай-ка за ним — он уже мужчина: обожает Доминику, ненавидит тебя. Это в десять-то лет! Кстати, я полагаю, что детям, которых приводили к Христу, было не больше четырех-пяти лет. Как ты думаешь?

    Ксавье не ответил, он поднялся по лестнице и резко захлопнул за собой дверь. Он не мог слушать, когда Мирбель говорил о Христе, даже если тот и не богохульствовал. Ксавье сел на стул, «чтобы думать», как он говорил, когда был еще школьником. «Что ты сидишь один, почему не играешь?» — «Я думаю о разных вещах»... Ему хотелось бы думать только о Доминике. Но он не поедет к ней до тех пор, пока не передаст Ролана в надежные руки... А может, увезти его с собой? Чтобы вновь увидеть Доминику, Ролан, конечно, поедет с ним хоть на край света... Но дом Дартижелонгов такой негостеприимный. Не потерять мальчика из виду — это все, что он может пока для него сделать. Ксавье будет бдительно охранять его интересы. Не надо заглядывать далеко вперед. Нужно делать то, что нужно сегодня, сейчас, здесь: не бросать Ролана ни на день, ни на час, ни на секунду. Лучше умереть, чем бросить его на произвол судьбы. Даже если все сговорятся вышвырнуть его на улицу, я буду его верным стражем.

    Запел петух, обманутый ярким светом луны. Над Ларжюзоном стоял непрекращавшийся стон — стон леса. Звук этот не ослабевал и не усиливался, словно ровная сдержанная жалоба несметной толпы, где ни одно сердце не стенает громче другого. Невозможно молиться: перед глазами стоял Ролан, за ним Доминика, все его мысли были сосредоточены только на этих двух лицах. Тогда он достал из кармана четки, эту цепь черных бус, самое последнее, самое ничтожное, самое позорное средство заставить себя молиться в те минуты, когда меньше всего чувствуешь себя на это способным. И тело на сей раз восторжествовало над непокорным духом. Монотонный ритм молитвы слился со стенаниями парка, где хозяйничал западный ветер. Он слушал, как отворяются и хлопают двери, как течет вода из крана, как стучит ставень, потом кто-то закрепил его на крючок. Он узнал шаги Мишель — она спускалась по лестнице. Должно быть, хотела удостовериться, что в библиотеке ничего не случилось. Она сразу же поднялась к себе и заперла дверь на задвижку.

    Когда дом заснул, Ксавье взял коробок спичек и, сняв башмаки, вышел из комнаты. Не скрипнув ни одной половицей, он дошел в шерстяных носках до библиотеки и прильнул ухом к двери. Сперва ему показалось, что в комнате никого нет. Но в конце концов он все же уловил тихий вздох, потом какое-то невнятное слово во сне. Ксавье только и хотел увериться, что мальчишка здесь, что он жив и как будто спокойно спит. Вернувшись в прихожую, Ксавье потоптался немного на месте, не зная, на что решиться, затем бесшумно повернул ключ входной двери, и ему в лицо пахнуло горьким сырым ветром, его обдало мелкими водяными брызгами.

    Ступать в одних носках по каменным плитам крыльца было холодно. Он спустился по ступеням в парк. Щебенка на дорожке ранила ноги. Он обошел вокруг дома и увидел, что узкое окно библиотеки открыто. Камни цоколя образовывали здесь выступ, и рядом с окном проходила водосточная труба. Будь он половчее, он мог бы запросто по ней взобраться. Но ему, конечно, и пытаться нечего. И тут Ксавье вспомнил, что у шпалеры в огороде стоит лестница. Огород находился довольно далеко от дома, на осушенном болоте в конце парка. Впрочем, дойти туда даже в одних носках ничего не стоит, но притащить оттуда лестницу в темноте будет трудно. Хотя, в конце концов, каких-нибудь полкилометра... Ксавье пошел по аллее, после щебенки песок показался ему бархатным ковром, хотя время от времени в ногу вонзалась то сухая сосновая игла, то острый кусок коры, и он вскрикивал. Осторожно ступая, он глядел не под ноги, а вверх, потому что ориентировался только по верхушкам деревьев, окаймлявших аллею. Он не думал ни о Доминике, ни о Ролане, только о лестнице у шпалеры, которую работник, быть может, уже убрал. Когда он подошел к низине, где был огород, ступни тут же почувствовали холод мокрой травы. Глаза привыкли к темноте, и он сразу же увидел лестницу. Она оказалась и длинней, и куда тяжелее, чем он предполагал. Он взял ее под мышку, с трудом дотащил до аллеи, а там взвалил на плечи. Но вскоре выбился из сил и поволок ее за собой.

    Теперь он уже смотрел не на верхушки деревьев, а в землю. Он шел медленно и с каждым шагом все больше ранил ноги. Он часто останавливался, чтобы переложить лестницу с одного плеча на другое. Потом, сам того не замечая, сошел с аллеи, довольно долго не мог найти ее, и колючие ветки лимонника и острые шишки, обглоданные белками, до крови раздирали ему кожу... Выбравшись наконец на аллею, он пришел в ужас при мысли, сколько еще придется тащить лестницу в этой темноте до дома. Конечно, главным оставалась Доминика, их любовь, его призвание и сомнения, которые постоянно терзали его душу. Но этой ночью он терзал свою плоть. Голгофа! Сколько он об этом говорил, сколько, как ему казалось, думал, но вдруг в кромешной тьме этой сырой и зябкой ночи он обнаружил, что никогда по-настоящему не понимал, что значит нести свой крест, не испытал этого на своей шкуре. Нет, крест — это не неудачная любовь, как он внушал себе прежде, не необоримая страсть, не унижения и провалы, а реальный тяжелый деревянный брус, давящий на стертые в кровь плечи, и еще эти острые камни, и эта неровная земля, которые ранят сейчас его ноги... Напрягая последние силы, он шел вперед, и ему чудилось, что перед ним маячит чья-то худая спина. Он четко видел каждый позвонок, обтянутые кожей ребра, которые вздымало прерывистое дыхание, и лиловые рубцы от ударов бича: раб всех времен, вечный раб.

    Когда перед Ксавье возникли наконец смутные контуры дома, он в последний раз передохнул, прислонившись к стволу дерева. Это страдание плоти будило в нем чувства, похожие на те, что вызывал обряд причастия. Он смаковал его, сосредоточивался на нем, боясь что-либо упустить. Он погружался в бездну страданий, смутно предощущая в этом особо изощренную усладу, без которой не может развиваться личность с ранимой совестью. Он ощутил тяжесть каждой слезы, каждой капли пота и крови в том потоке, который течет в мире не только из-за человеческой жестокости, ибо жизнь наша, наша добродетельная жизнь вообще немыслима вне этого неиссякаемого потока.

    Ксавье выпрямился и прошел несколько шагов, отделявших его от окна библиотеки. Ветер трепал занавеску, выбившуюся за раму. На эту сторону, кроме окна библиотеки, выходило только окно ванной комнаты. Он легко проник в библиотеку, и в первую секунду у него упало сердце: старый кожаный диван был пуст. Он обвел помещение привыкшими к темноте глазами, но никого не обнаружил. Тогда он чиркнул спичкой и увидел, что Мирбель оставил рядом с куском хлеба подсвечник со свечой. Он зажег свечу. Одеяло было сложено на диване. И тут из дальнего угла комнаты донесся не то вздох, не то стон. Между стеной и старым сундуком, который долгие годы не открывали, потому что секрет его замка был забыт, забился, свернувшись клубком, мальчик. Расцарапанные коленки были подтянуты к подбородку. Он видел мальчика в профиль. Ксавье вздрогнул — ему показалось, что ребенок мертв, — но это длилось только мгновение. Ролан просто спал, сраженный усталостью, как это бывает в его возрасте, когда сон побеждает все горести мира. Ксавье наклонился к нему, из последних сил сгреб мальчишку в охапку, невероятным напряжением воли заставил себя донести его до дивана и осторожно уложил. Под его всклокоченную голову он подсунул подушку, накрыл одеялом худые ноги с мосластыми коленками, снял рваные сандалии и принялся растирать ледяные ступни. Ролан вскрикнул и сел, испуганно озираясь по сторонам.

    — Это я. Я с тобой, спи.

    Мальчик раскрыл глаза, но так толком и не проснулся, тут же уронил голову на подушку. Тени от ресниц странным образом удлиняли его тяжелые темные веки. Его тонкие черты искажала маска детского отчаяния, маска из размазанных слез, слюней и грязи. С годами, наверно, он станет красивым, любимым и будет делать зло. Снова отброшенный в бедность, обреченный на подневольный труд, он будет вспоминать этот мир, в который проник ребенком. На что он пойдет, чтобы вновь в него попасть? Целая судьба, и судьба запутанная, уже была написана на этом маленьком грязном личике. А Ксавье сидел на краю дивана, чувствуя, как носки прилипают к его кровоточащим ступням. Он невероятно страдал, но не мог двинуться. Он принадлежал этому маленькому существу, был связан с ним на жизнь и на смерть. Какие доказательства он мог бы привести в подтверждение своей уверенности? Безумие — думать об этом, сущее безумие... Если бы Доминика видела его окровавленные ноги, его стертые плечи, она стала бы перед ним на колени и с любовью омыла бы его раны. Она прижала бы к своей груди его исстрадавшуюся голову.

    Мальчик спал таким глубоким и спокойным сном, что казалось, он заснул навеки. Стон леса стал куда тише, он походил теперь на колыбельную песнь. Ксавье задул свечу и вылез в окно, притворив ставни. Он не стал прятать лестницу, а положил ее вдоль стены. В дом он вошел через главный вход и не заметил, что каждый шаг его оставляет на дорожке кровавые следы.

    Мишель проснулась на рассвете, она сразу вспомнила о Ролане, поискала на камине ключ, который Жан по ее просьбе там оставил, и торопливо спустилась вниз, не замечая темных следов у себя под ногами. Она вошла в библиотеку. Мальчик спокойно спал. Как он аккуратно накрылся одеялом! И положил подушку под голову! Где он только ее раздобыл? Не та ли это подушка, что лежит на диване в столовой? Она распахнула ставни и огляделась. И тогда она увидела пятна на ковре: кровь, тут сомнений не было. Она торопливо откинула одеяло. Мальчик не разделся — он был в штанишках и в вязаной безрукавке. На его руках и ногах она не заметила ни ран, ни царапин. Его лицо было не более грязным, чем в те дни, когда он «закатывал сцены». Самое большое пятно оказалось у подоконника. Она распахнула раму, высунулась в окно и в серой предрассветной мгле сразу же увидела лестницу, лежащую вдоль стены. Накрыв Ролана, она вышла и тогда обнаружила и в прихожей следы крови — эти следы раненого зверя повели ее со ступеньки на ступеньку на второй этаж. Последнее пятно было прямо перед дверью Ксавье Она вошла без стука.

    Окна и ставни были распахнуты. Полотенца, тоже все в крови, валялись на полу посреди комнаты. Вокруг таза, где он мыл ноги, была разбрызгана вода. Мишель подошла к кровати. Ксавье спал, повернувшись к стене. Она видела лишь спутанные волосы, смуглое плечо сквозь порванный рукав пижамы и тонкую волосатую руку с обмотанными вокруг запястья четками. Ксавье стонал во сне. Она коснулась губами его шеи и лба: нет, жара не было. Она впервые назвала его по имени. Он открыл глаза

    — Вы ранены? Вы упали с лестницы? Я видела лестницу... я все поняла.

    — Пустяки, — сказал он, — тут не о чем говорить слегка поранил ноги. Я хотел убедиться, что Ролан... Он еще спит?

    — Да, но не разговаривайте, вам нельзя утомляться. Покажите ссадины.

    — Я перепачкал простыни.

    — Простыни? А дорожку на лестнице! А ковер в библиотеке!.. Господи, в каком вы виде!.. Ноги все в колючках...

    — Я вчера вытащил, сколько смог, но, наверно, не все.

    — Вы шли по лесу босиком? Почему босиком?

    Он молчал, и она не стала допытываться. Потом она спросила:

    — Вам не больно?

    Он покачал головой. Ему было приятно ее прикосновение. Она подумала: надо сбегать за перекисью водорода. Жан, слава богу, встает поздно. Октавия успеет вычистить и дорожку, и ковер. Мишель ей скажет, что у нее шла носом кровь. Холодная вода с крахмалом снимет эти пятна. Ксавье попросил Мишель не закрывать окон: от сырого воздуха ему стало лучше. Она вышла, он услышал, как она постучала в дверь Октавии. Потом до него донесся шепот с лестницы. Он снова закрыл глаза. Он уже не страдал: ему была дана эта передышка, чтобы отдохнуть и успокоиться. Мишель вернулась с пузырьком перекиси водорода, ватой и бинтом. Она раскраснелась, бегая взад-вперед, и волосы ее растрепались.

    — Я оттащила лестницу от дома, — сказала она. — И велела работнику унести ее. Сейчас немножко пощиплет... Надеюсь, вы не такой неженка, как Жан.

    Какими легкими были ее руки!

    — Не туго забинтовала? Чего-чего, а делать перевязки я за эти четыре года научилась. Чтобы Жан ничего не заметил, вам лучше сегодня не вставать с постели.

    Он спросил:

    — Вы позаботитесь о Ролане?

    Она ответила, глядя ему в глаза:

    — Ради вас я сделаю, что смогу... Но это немного... Знаете, Жан его ненавидит, — добавила она, помолчав. — Меня это даже иногда пугает.

    — Я понимаю, — сказал он. — Надо быть все время начеку.

    — Но мальчик и правда неблагодарный по натуре. Он ни к кому не чувствует привязанности. Вы сами убедились...

    — Он любит только одно существо на свете — Доминику. Одним словом, это уже маленький мужчина, ему надо кого-то обожать. Когда любишь детей, от них ничего нельзя ждать в ответ. Детство всегда неблагодарно, это закон. А Ролан к тому же еще и ревнует... О! — добавил он со смехом. — В конце концов я все-таки его завоюю, еще не было случая, чтобы я...

    — Если он здесь останется. Жан решительно против того, чтобы мы определили его в пансион или просто отдали в школу. Он хочет вернуть его в приют. Вот разве... Да, я думаю, чтобы удержать вас здесь, он согласится его оставить. Но не можете же вы посвятить себя мальчику, который вам никто?

    — Однако именно тут мне яснее всего, как надо поступать. Что же до остального...

    Ксавье взглянул на нее совсем по-детски. Сидя у него в ногах, Мишель ногтем соскабливала застывшую каплю свечного воска со своего старенького халата. Она не успела ни причесаться, ни накрасить губы и радовалась тому, что ей это сейчас безразлично.

    — Меня беспокоит только одно, — снова заговорила она. — Жан вряд ли смирится с тем, что вы останетесь у нас ради кого-то другого... Особенно ради этого мальчишки...

    Мишель отвела глаза. Ксавье застегнул пижамную куртку. Она поднялась и стала прибирать в комнате, вылила в ведро воду из таза, собрала грязные полотенца. Он представил себе Доминику, хлопочущую возле него.

    — Господи, во что вы превратили носки! Она подняла с пола ошметки грязной шерсти.

    — Не знаю, как вам и объяснить... — начал он.

    — Не надо ничего объяснять. В конце концов, вы не обязаны давать мне отчет. Я просто выброшу их на помойку.

    Она снова вышла из комнаты — принести ему завтрак. Пожалуй, еще не стоит пускать сюда Октавию. Мишель спустилась на кухню, не чувствуя никакого отвращения к заскорузлым от крови, вконец разодранным носкам, которые несла, чтобы «сунуть их в корзину», как говорят в Ларжюзоне. Кухарка еще не пришла, но Октавия уже сварила кофе. Мишель собрала поднос, потом завернула носки в старую газету и собралась было выкинуть их в помойное ведро, стоявшее под раковиной, но вдруг передумала: «Нет, ни за что... Я просто с ума сошла... — тут же решила она. — Это же грязные носки!» Но она все-таки сунула сверток в карман халата и поднялась наверх.

    — Какое счастье! — воскликнул Ксавье, когда Мишель с подносом вошла в комнату. — Кофе! Нет, спасибо, масла не надо... Почему, я охотно ем масло, но только не утром.

    — Пойду оденусь и займусь Роланом, — сказала она. — Жану я скажу, что у вас жар...

    Он возразил, что у него нет температуры.

    — Но могла бы и быть. Ведь вы действительно больны, так что это не совсем ложь.

    Одевшись, Мишель снова вспомнила о носках, завернутых в газету: она не знала, куда их деть, в ее костюме не было карманов, и ей пришло в голову закопать их в парке. Накрапывал дождик, трава была мокрая, но Мишель все же дошла до ручья. Она примерно представляла себе, куда идти: рядом с тем местом, где Ксавье с Роланом, сидя на корточках, разглядывали головастиков, были заросли папоротника. Она выдернула пучок стеблей с налипшими на корнях комьями земли, сунула в образовавшуюся ямку злополучный сверток и прикрыла ее сверху камнем, как делала в детстве, когда хоронила старую куклу или мертвую птицу.

    — Что же ты не пошел с мсье Ксавье в церковь?

    Мишель вошла в комнату для прислуги, соседнюю с комнатой Октавии, — застелить кровать Ролана. Она распахнула ставни. Октябрьское солнце ворвалось в окно вместе с запахом прелых тополиных листьев. Она удивилась, что птичка еще не упорхнула. Над узкими плечами торчала большая взлохмаченная голова. Нос был краснее лица и уже по-юношески выпирал, а рот еще оставался совсем детским. Красивые темные глаза глядели в сторону.

    — Вчера вечером он попросил тебя пойти вместе с ним.

    — Он сказал, что это необязательно, ведь сегодня не воскресенье.

    — Но ты мог бы доставить ему это удовольствие. Ведь он столько для тебя делает.

    Ролан ничем не показал, что благодарен Ксавье за его заботу.

    — Ты остался в Ларжюзоне только потому, что Ксавье согласился с тобой заниматься, — продолжала Мишель. — Короче говоря, мы поручили тебя ему: он теперь как бы взял тебя под свою опеку... Да отвечай же, в конце концов, когда с тобой разговаривают! — закричала она.

    Ролан оглядел ее с ног до головы, и она почувствовала, что он заметил и беспорядочно висящие пряди волос, и отсутствие косметики на ее лице.

    — Я никого ни о чем не просил, — сказал он наконец.

    — Тем более мило, что он взял это на себя. Дурно быть неблагодарным.

    — Но я-то ни о чем не просил.

    — У тебя нет сердца, кто-кто, а уж я это знаю. Немедленно вставай и садись заниматься!

    — Мне не надо заниматься. Сегодня четверг.

    — Тогда отправляйся куда хочешь, только не попадайся мне на глаза!

    Она вышла, хлопнув дверью, но вспомнила о Ксавье, устыдилась своей вспышки и вернулась в комнату. Ролан лежал ничком на кровати и рыдал, уткнувшись лицом в подушку. Мишель наклонилась к нему:

    — Ну ладно, успокойся, я не хотела тебя обидеть.

    Она погладила его по волосам, но он метнулся к стене и накрылся с головой простыней.

    — Ну погляди на меня, улыбнись.

    Она силком, двумя руками, оторвала его голову от подушки и повернула к себе его искаженное гримасой плача, мокрое от слез лицо. Сперва она не поняла, что он бормочет:

    — Если вы думаете... Если вы думаете, что это из-за вас...

    — Нет, конечно, не из-за меня.

    — Если вы думаете, что я хочу здесь остаться...

    Но Мишель не разозлилась. Она с грустью глядела на этого ощетинившегося лисенка, которого ей никак не удавалось приручить.

    — А ты думаешь, я хочу, чтобы ты здесь остался? Думаешь, мне охота стелить твою постель?

    Она спустилась на первый этаж и тихонько отворила дверь комнаты, погруженной во тьму. Это была комната Жана. Она прислушивалась в темноте к спокойному дыханию спящего, к этому монотонному шуму живого потока, журчанью жизни внутри недвижного тела, подвластного своим законам. Постепенно ее глаза привыкли к полутьме — осеннее солнце все же просачивалось в комнату сквозь закрытые ставни. Белели простыни, окутывавшие большое мужское тело. Зачем его будить? Он спал, значит, он не страдал. Благородной формы ухо, волнистые красивые волосы, которые она так любила, сильная шея. Он лежал тут совершенно беззащитный и все же недоступный, неизлечимо больной. Она могла коснуться его рукой, губами, и все же он был для нее навсегда потерян.

    Мишель подумала, что Ксавье скоро вернется из церкви — он пошел туда в первый раз с тех пор, как приехал в Ларжюзон. Мишель размышляла об этом живом сердце, об этой живой душе, попавшей сюда неведомо откуда, об этой морской птице, которую буря отогнала далеко от побережья, на безводные земли, и вот она стала пленницей этого дома, этих деревьев, этого спящего человека. Чего ожидал Жан, на что надеялся? Он все твердил: «Вот увидишь, увидишь! И у Ксавье не хватит терпения нянчиться с этим дрянным мальчишкой. Он скоро устанет, ему все надоест, он затоскует, и тогда придет наш черед». Мишель понимала, что в его устах это означало: «И тогда придет мой черед». «Если не мой», — думала она, но старалась прогнать эту мысль. А в конце концов, почему бы и нет? Бригитта Пиан ни за что не допустит, чтобы Доминика виделась с Ксавье. Их только-только вспыхнувшее чувство угаснет от разлуки — уж старуха наверняка позаботится о том, чтобы их встречи не возобновились... Ксавье не к кому будет прибиться. «А я всегда буду здесь, и днем, и ночью, всегда».

    Да, эту мысль надо гнать. Мишель оделась более тщательно, чем обычно. Она пойдет его встречать. Он, наверно, будет причащаться, а значит, задержится, ведь он ушел задолго до начала мессы, чтобы успеть исповедаться. Бедный священник! Что он подумал об этом грешнике? Она накинула на плечи твидовое пальто, которое надевала только для поездок в город. Ксавье она увидела на повороте посыпанной щебенкой аллеи: Мишель было заторопилась, но чем ближе она к нему подходила, тем больше замедляла шаг. Ксавье шел не спеша, опустив голову, он словно прислушивался к чьему-то далекому голосу, силясь разобрать неясные слова. Она поравнялась с ним, но не решилась ни заговорить, ни даже улыбнуться. Быть может, он ее даже и не заметил.

    — Так вы и есть тот самый молодой человек из Ларжюзона?

    У Ксавье сразу же отлегло от сердца. Значит, священник знает, кто он такой, и его исповедь не покажется ему странной. Бригитта Пиан, видно, говорила о нем со священником — конечно, до скандала, когда еще не питала к нему дурных чувств. Ксавье радовался, что этот священник не принадлежит к типу сельских бонвиванов. Он был скорее хрупкого телосложения и то и дело опускал свои блеклые глаза, чтобы не встретиться взглядом с собеседником. Ксавье встал на колени. Он старался уложить в канонические формулы покаяния свои невнятные прегрешения.

    — Да, — говорил священник, — я понимаю... Да-да... И это все? Ну, что ж, я не вижу в этом ничего страшного... В том, что вы заколебались на пороге семинарии, особой вины нет. Я позволил себе высказать это одной пожилой даме, которая интересовалась вами. Что касается соблазнов и искушений, то я не вижу в них повода для тревоги. Они в природе вещей и, значит, не богопротивны. Покайтесь всем сердцем... — Он уже поднял руку для благословения, но Ксавье, задыхаясь, прервал его:

    — Мне кажется, отец мой, я не сумел достаточно ясно рассказать вам все. Вы считаете меня невиновным, а я знаю, что виновен.

    — Вы прощены в той мере, в какой виновны, — нетерпеливо сказал священник, снова поднял руку и скороговоркой произнес формулу отпущения грехов. В ризницу вбежал маленький мальчик и, сказав: «Здрасьте, господин кюре», — снял с гвоздя красную сутану.

    — Конечно, опять ни души? — спросил священник.

    — Нет, пришла мадам Дюпуи.

    — Ну да. Я же и говорю, никого. Я хотел бы побеседовать с вами после мессы, — сказал священник, повернувшись к Ксавье: — Мне кажется, я смог бы вам помочь. Но о некоторых вещах легче говорить не во время исповеди, ведь верно?

    Ксавье кивнул и пошел в боковой неф, где мальчик-служка зажигал свечу перед образом Богоматери. Ксавье хотел проверить по молитвеннику, какой сегодня праздник, но в нефе было слишком темно. Ему помнилось, что это день святой Бригитты. Ксавье невольно повторял слова молитвы, которые бормотал служка, — ведь он отслужил столько месс! «Господи, — думал он, — не пройдет и четверти часа, как начнется обедня и ты посетишь этот храм...» Он, как всегда, принуждал себя произносить застывшие формулы молитв, которые читают перед причастием и которые учат на уроках катехизиса, — он затвердил их с раннего детства. «Кто я такой, чтобы осмелиться приблизиться к тебе? Тяжесть грехов моих давит меня, соблазны тревожат, страсти терзают, никто не в силах ни помочь мне, ни спасти меня, кроме тебя...» Ксавье умолк, его куда-то несло, он провалился в бездну — в бездну молчания, обожания и нежности. Он с трудом очнулся, чтобы поглядеть, не пора ли подойти к алтарю... Нет, еще не пора. И он опять зашептал молитву, цепляясь за канонические фразы, чтобы снова не рухнуть в бездну. «Больной, я иду к своему целителю, сирый и убогий, я иду к источнику жизни, раб, я иду к своему господину. Творение господне, я иду к своему творцу, в горести и печали иду я к своему утешителю...» Звякнул колокольчик, надо было идти к причастию. Ксавье поднялся. Служка забубнил «Confiteor»[5]. Ксавье, как всегда в таких случаях, испытывал двойственное чувство. Одна половина его рассуждала: все это сплошная сентиментальность, все эти слова ничего не означают. Он должен бы рассказать Богу, который был здесь, о Доминике, о Ролане, о Мирбелях... А, впрочем, надо ли? Разве он не несет их всех в себе? Даже если бы он и захотел, он не мог бы отделиться от них. «О, повелитель народов и предмет их любви! О восток! Сияние вечного света и солнца справедливости! О ключ Давида! О корень Иессея! О Адонаи!» Бездна снова разверзлась и поглотила его, но он понимал, что нельзя оставаться в ней, потому что священник, который, видимо, уже давно закончил богослужение, ждал его и сейчас кашлял и сморкался. Ксавье ценой невероятного усилия очнулся и, шатаясь, направился в ризницу. Священник уже был там.

    — Выпейте чашечку кофе. Мадам Дюпуи так любезна, что варит мне кофе и топит печку по четвергам. Уроки катехизиса я тоже даю здесь. Тут детям лучше, в церкви очень холодно.

    Священник налил ему кофе в выщербленную чашку.

    — Вы правильно сделали, — вдруг сказал он, не глядя на Ксавье. — Да, вы правильно сделали, что не поступили туда... Вот это я и хотел вам сказать.

    Ксавье сидел на деревянной скамье, на которой обычно сидят дети, поющие в хоре. Он поднялся, чтобы поставить чашку. Облокотившись о ларь, в котором хранится церковная утварь, он стоял спиной к свету.

    — И знаете, для меня это перестало быть трагедией. Я не бунтую, не озлоблен и, в общем, даже не чувствую себя несчастным. Но от этого мой совет становится только более весомым. Надеюсь, я вас не шокирую?

    Ксавье молча покачал головой.

    — Знаете, я ведь, что называется, «хороший священник». Никаких скандалов, никогда никаких сплетен. Никто худого слова не скажет, — и он прищелкнул пальцами. — Мы нужны крестьянам только для крещения, венчания и отпевания. И еще для «причащения», как они говорят. Заметьте, для причащения, а не для первого причастия, потому что причащаются они, само собой разумеется, только один раз в жизни. Но ко мне они хорошо относятся. Мадам Дюпуи мне на днях передала, что сказал обо мне ее зять, он у нас на вокзале работает: «Подходящий мужик, не вредный, услужливый и не слишком надоедает нам со своим господом богом!» Кстати, это лишь доказывает, что он никогда не ходит в церковь, ведь проповеди я готовлю очень тщательно, трачу на них всю субботу. А все это я вам рассказываю, чтобы вы поняли: совет этот вам дает человек уравновешенный, который видит вещи такими, какие они есть, который приноровился к обстоятельствам и не испытывает материальных лишений. Что там ни говори, а профессия эта неплохая: тебя кормят — кто курицу принесет, кто кролика, и, само собой, овощи и фрукты. Если кто в приходе закалывает свинью, мне уж непременно достанется кусок. В общем — жить можно. Но чтобы достичь этого состояния покоя, я бы сказал атараксии[6], я прошел через годы ужасных страданий. И знаете, надо быть очень сильной натурой, чтобы выйти из этого так, как я. В детстве я был вроде вас, я все понимал буквально. Между прочим, нельзя сказать, что я совсем потерял веру, я и посейчас убежден, что богослужение имеет определенный смысл, и, служа мессу, я не теряю зря время... Конечно, кое в чем я разуверился. Одним словом, понял, что к чему. Но когда я был в ваших годах и даже много лет спустя... Ах, поверьте мне, мой юный друг, не подвергайте себя этой пытке...

    Он вскинул на Ксавье свои выцветшие глаза и тут же их отвел.

    — Простите, — сказал он, — я вижу, что я вас смутил... Да, да! Вижу!

    Он залпом допил кофе, вытер платком губы, подошел к Ксавье и положил ему руки на плечи;

    — Вы пришли ко мне, и мой долг — сказать вам то, что я сказал.

    Ксавье поднял голову и посмотрел на него. Священник тут же опустил руки и сунул их в карманы своего теплого жилета.

    — О! Я прекрасно знаю, что за один день вас не переубедить. Нам надо бы еще встретиться. Но я живу не здесь, а в Балюзаке. Здесь я бываю только по четвергам и воскресеньям и в промежутке между службой и уроками катехизиса едва успеваю побеседовать с прихожанами и навестить больных. Мне неловко просить вас прийти ко мне в Балюзак, ведь дотуда пять километров. Но, может быть, господин де Мирбель одолжит вам велосипед?

    Ксавье ответил каким-то тусклым голосом, что ему нетрудно прийти и пешком.

    — В самом деле? Вы придете? Значит, мои слова дошли до вас. Ведь есть вещи, — добавил он, понизив голос, — о которых я не смею сказать вам здесь, в ризнице, особенно после исповеди, но сидя у камина... Давайте назначим день! — произнес он в каком-то возбуждении. — Хотите в понедельник?

    Да, можно и в понедельник, но он сумеет выбраться только к вечеру. Днем он занимается с Роланом.

    — А вам не будет боязно выехать в сумерки и возвращаться в темноте? На дороге ни души, встретишь разве что погонщика мулов.

    Ксавье покачал головой и улыбнулся:

    — Значит, в понедельник, после пяти.

    — В самом деле? А мне показалось, что мои слова оскорбили вас... Я рад. Думается, я не ошибаюсь; я сумею примирить вас с жизнью, с простой, обыкновенной жизнью.

    Священник взял его руки в свои, но Ксавье тихонько высвободился.

    — Вам незачем проходить через церковь, — сказал священник и отпер маленькую дверь. — Не притворяйте дверь, сейчас придут дети. Ну, до понедельника!


    Ксавье очутился на запущенном кладбище и сразу узнал то место у церковной стены, где тогда так долго стоял на коленях: трава и крапива были еще примяты. Он пошел туда, но не опустился на колени, а остался стоять, упершись лбом в каменный выступ. Несмотря на легкий туман, осеннее утро было ослепительным. Ветер чуть колыхал белье, развешанное на изгороди соседнего сада.

    — Вам плохо?

    Он почувствовал, как чья-то рука коснулась его плеча, открыл глаза и увидел мальчика. Трое других ребят стояли чуть поодаль. На всех четверых были одинаковые халаты из черного сатина. Один из мальчиков, тот, что был не подпоясан, держал в руке катехизис, изданный бордоской епархией. У мальчика, заговорившего с Ксавье, были огненно-рыжие волосы, его бледная мордочка пестрела веснушками. У всех остальных, таких же смуглокожих, как Ролан, были одинаковые глаза цвета спелой ежевики. Ксавье ответил, что это пустяки, просто у него закружилась голова, но теперь все прошло. Рыженький спросил, не надо ли ему чего-нибудь.

    — У господина кюре в ризнице всегда есть кофе.

    Ксавье покачал головой. Нет, ему ничего не надо. Он переводил свой взгляд с одного мальчика на другого. Откуда в нем эта несоразмерная, необъяснимая любовь? Он не знал этих мальчишек, он их никогда больше не увидит. И все же ему хотелось назвать каждого из них по имени, подольше не отпускать, узнать все подробности их жизни, оградить от бед, защитить своим телом. Дикая страсть, божественная страсть! Да, это именно так! Страсть создателя к своему творению. Несколько секунд, стоя в крапиве, Ксавье, как ему казалось, испытывал — о безумие! — то же чувство, что испытывает Бог к самому жалкому из своих творений. Дверь ризницы притворили. Ветер медленно колыхал простыни, сохшие на изгороди. Господи! Этот священник учил их катехизису! Именно ему было это поручено. Этот священник... Он с ужасом подумал, что согласился снова с ним встретиться, выслушать его... Он не опасался за себя, но все же... Что ответить? Там, в ризнице, он словно онемел.

    «Быть может, тебе и не придется говорить. Тебя просят только прийти!»

    Чей это приказ, который он как бы услышал, от кого же он исходит, если не от него самого?

    Ксавье пошел в Ларжюзон. Он и вправду был поглощен своими мыслями, но постарался придать лицу еще более отрешенное выражение. Благодаря этому ему удалось благополучно миновать Мишель — она не посмела с ним заговорить.

    — Оставить прибор мсье Ксавье?

    Октавия обернулась уже в дверях. Ролан, лежа на животе, листал номера «Магазэн Питореск» за 1854 год. Жан де Мирбель курил, прислонившись спиной к камину. Мишель вязала, придвинув низенький стульчик как можно ближе к пылающему огню.

    — Можете убирать со стола, — сказала Мишель, — но хлеб и сыр оставьте. Хотя он уже вряд ли вернется. В такую-то погоду! Священник, конечно, оставил его ночевать.

    — Я требую, чтобы сегодня все двери были заперты, как всегда, — сказал Мирбель, не повышая голоса. — И не вздумайте ему открывать, если он придет среди ночи и постучит. Пусть спит в конюшне или на колючках под дождем и околеет!

    Мирбель вдруг перешел на крик. Его левая нога подергивалась. Монотонно журчали струйки воды в водосточной трубе. Дробный стук ливня не сливался с жалобным стоном ветра, раскачивавшего верхушки сосен.

    — Когда живешь у людей, — пробурчала Октавия, — и ешь их хлеб...

    Последних слов, произнесенных скороговоркой, никто не расслышал. Когда она притворила за собой дверь, Мишель спросила Ролана, почему он смеется.

    — Я знаю, что сказала Октавия. Когда вас нет, она часто ворчит...

    Мишель допытывалась: что же все-таки сказала Октавия? Ролан только мотал головой, но в конце концов ответил:

    — Она сказала, что только дурак поверит, будто он пошел в Балюзак к господину кюре. Парень шатается по ночам не для того, чтобы беседовать со священником.

    Мишель оборвала Ролана:

    — Что за вздор ты несешь! Отправляйся-ка лучше спать, дурачок.

    Ролан заныл: еще нет десяти. Вот пробьет десять, тогда... Но стоило Мирбелю повернуться к Ролану и спросить нарочито ласковым голосом: «Ты еще здесь?» — как мальчишку словно ветром сдуло. Ролан, конечно, слышал, как Мишель крикнула ему вдогонку: «Ты не хочешь меня поцеловать?» — но даже не оглянулся. Мишель чуть передернула плечами и вздохнула:

    — Это безнадежно.

    — Неужели ты это только сейчас поняла? Нет, надежда есть: надо как можно скорее вернуть его в приют...

    Мишель промолчала; Мирбель сказал, что тоже поднимется к себе в комнату, и передвинул экран к камину.

    — Не надо, я еще посижу у огня. Я плохо сплю, когда рано ложусь. Засыпаю тут же, но через час просыпаюсь и верчусь до утра.

    — Хочешь его дождаться, — сказал Мирбель.

    Она не отрицала.

    — Если он не придет до двенадцати, я запру все двери. Не беспокойся. — Мишель помолчала немного и спросила: — А как по-твоему, есть доля правды в болтовне Октавии?

    — Идиотка! — прошипел он. — Какая же ты идиотка!

    — Почему идиотка? Неужели ты думаешь, что Доминика сдастся без боя! Ну, а он? Он ведь, в конце концов, ее любит! Он такой же, как все...

    Мирбель спросил:

    — Ты так думаешь? — И повторил: — Идиотка!

    Он отворил дверь и уже на пороге обернулся:

    — Все вы одна другой стоите. Вбили себе в голову, что вы украшение рода человеческого и что нет мужчины, который мог бы без вас обойтись... Что ты сказала?

    И так как Мишель молча склонилась над своим вязаньем, потребовал:

    — Повтори, что ты сказала!

    Она повернула к нему свое уже поблекшее лицо: щеки, которые он помнил такими свежими и упругими, покрытыми золотистым загаром, обвисли и придавали ее чертам желчное выражение. Он положил ладонь на лоб жены и шепотом позвал ее. Она встала, вязанье упало на пол.

    — Вот увидишь, — сказала она горячо. — Мы еще вырвемся из этого мрака, вот увидишь!

    На мгновение она прижалась к его большому равнодушному телу. Потом подождала, пока он поднялся в свою комнату и притворил за собой дверь, и только тогда вышла в прихожую. Она надела пелерину и накинула капюшон. Мокрый ветер с дождем хлестнул ее по щеке. Рваные тучи неслись на восток, и мутный свет луны вырывал из тьмы призрачные сосны, и сосны стонали совсем по-человечески. Белая полоса посыпанной Щебенкой аллеи вела ее, но она не различала луж, и ноги то и дело по щиколотку утопали в воде. Подойдя ко все еще не запертым воротам, она услышала шаги, а затем увидела его. В полутьме он показался ей таким маленьким и хрупким, что в первую секунду она даже усомнилась, он ли это. Он вел велосипед и не заметил бы Мишель, если бы она не окликнула его.

    — Я беспокоилась, — сказала она.

    Он вздохнул и сказал, что его преследовали неудачи. Фонарь перегорел, он врезался в кучу камней, чуть не угодил под грузовик, а проехав километра два, пропорол шину. Они шли рядом. Он учащенно дышал. Перед тем как войти в дом, он долго вытирал башмаки и извинялся, что наследит.

    — Пустяки. Сядьте у огня, я сейчас, принесу хлеб и сыр.

    Уходя, она едва взглянула на Ксавье, но, вернувшись с подносом, вдруг словно впервые увидела его. Он склонился к камину, его лицо с темными пятнами небритых щек и подбородка раскраснелось от яркого пламени. Он протянул к огню озябшие руки, от его башмаков шел пар. Мишель вынула из шкатулки с рукоделием чистый носовой платок и вытерла его мокрые от испарины и дождя щеки и лоб. Потом она опустилась на колени и принялась развязывать шнурки его башмаков.

    — Не надо, — запротестовал он. — Пожалуйста. Хватит с вас и того раза. Я вам и так доставил немало хлопот.

    Ему было стыдно, что она вновь увидит его ужасные ноги и снова начнет их лечить, как в ту ночь, когда он приволок садовую лестницу... И вдруг ему пришла в голову странная мысль, что вид его сбитых ног вызовет у Мишель отвращение и что это хорошо. Он перестал сопротивляться и словно оцепенел, сидя в кресле. Он слышал, как вздыхала Мишель:

    — Бедные, бедные ноги. — Потом она встала и засунула руку ему за шиворот. — Да вы же насквозь промокли! Разве можно так сидеть? Сущее безумие! Немедленно раздевайтесь, я принесу вам пижаму. Вас надо растереть одеколоном!..

    Когда она вышла, он со звериной жадностью накинулся на хлеб и сыр и залпом выпил стакан своего любимого гравского вина. Мишель вернулась с пижамой, домашними туфлями, полотенцем и одеколоном и сказала, что теперь он уже выглядит лучше. А Ксавье тем временем снимал куртку, грубошерстный свитер, рубашку. Он покорно дал растереть себя одеколоном, наслаждаясь теплом, разливающимся по его телу, испытывая от этого какую-то животную радость. А мысли его были заняты совсем другим — он перебирал в памяти все то, что в течение двух часов внушал ему священник в Балюзаке: что христианство истинно лишь в той мере, в которой мифы выражают какую-то истину; что месса имеет глубокий смысл, но это не значит, что во время службы происходит нечто мистическое; что вера в букву Святого писания нужна только слабым натурам и простакам, но недостойна настоящего человека; что человеческое начало проявляется в постепенном освобождении от буквализма веры, но что его следует уважать, памятуя о тех, кто в нем нуждается. Ксавье мутило от резкого запаха одеколона. Он вдруг вскочил, ему представилось, что какая-то густая сеть сейчас опутает его и он будет вырван из своей привычной среды.

    — У меня нет сил, — сказал он тихо. — До смерти хочу спать.

    Мишель не успела ответить, как он исчез. Она могла бы подумать, что все это был сон, если бы перед камином не стояли его огромные рваные башмаки, а в руке она все еще не держала бы полотенце.

    Он притаился, как заяц в норе. Где-то хлопнула дверь. Он никак не мог оторвать взгляда от двух конвертов, лежавших на его подушке. Эти два письма пришли, должно быть, с послеобеденной почтой: крупный наклонный колючий почерк его матери и прямая мальчишечья скоропись Доминики, привыкшей конспектировать лекции. Он поднес ее письмо к губам и долго вдыхал запах конверта. Но нет, сперва надо прочитать материнское послание. Привычка уважать старших взяла в нем верх и без свидетелей.

    Словно нырнув в ледяную воду, он стал читать письмо с середины. «Мне никогда не удастся в полной мере выразить свою признательность Бригитте Пиан за ту деликатность, с которой она сумела затронуть в присутствии твоего разгневанного отца тему, коснуться которой, как тебе легко предположить, мне невыносимо. Она особо настаивала на том обстоятельстве, что психиатрия (не уверена, сумею ли я совладать с написанием этого для меня чересчур ученого слова) совершенно изменила за последние годы наше понимание казуистики[7] (еще одно слово из лексикона Бригитты Пиан!). Когда-то она была знакома с одним весьма достойным священником, уже давно умершим, аббатом Калю, который объяснил ей, что в нынешнее время наука помогает нам понять, как милосердие господне направляет наши судьбы, отягощенные наследственностью... Все это чрезвычайно сложно! Не могу сказать, чтобы Бригитте Пиан удалось умерить гнев твоего отца. В результате этой встречи был выработан ультиматум, который отец поручил мне сообщить: ты должен немедленно вернуться в отчий дом и дать слово не покидать его больше без нашего на то разрешения. Ты вновь станешь посещать лекции на юридическом факультете и будешь находиться под нашим неусыпным наблюдением. Если же по истечении недели ты не вернешься домой, отец вычеркнет тебя из завещания, отречется от тебя и ты уже не сможешь рассчитывать на какую бы то ни было материальную помощь с его стороны. Таким образом, ты останешься без всяких средств к существованию, если не считать тех ценных бумаг, что оставил тебе в наследство дядя Кордес. Но ты и сам понимаешь, на сто пятьдесят тысяч франков особенно не разживешься».

    Ксавье уронил на коврик у кровати голубые листочки, исписанные крупными наклонными колючими буквами, и не стал их поднимать. Он взял второй конверт и снова поднес его к губам. Письмо было почти деловое, без всяких нежностей, в нем сообщалось о том, какие шаги она предприняла. Доминика выполнила его просьбу и поговорила со своей коллегой, которая берет детей на полный пансион. В случае необходимости она оставит для Ролана место. «Если бы это подвигло вас, Ксавье, на отъезд из Ларжюзона!» Она ничего не добавила к этому. В общем, желания Доминики совпадали с тем, чего требовали его родители. Он должен вернуться домой и снова стать студентом. Доминика будет тайно встречаться с ним, где ему захочется Ничего дурного тут нет... «А вот в Ларжюзоне, — думал Ксавье, — я сею зло одним своим присутствием». Доминика писала: «Что может удержать вас в Ларжюзоне, когда Ролана там не будет? Ручаюсь, вы не ответите мне, что остаетесь из-за этих ужасных Мирбелей. Что же тогда? В Ларжюзоне больше нет никого, кто мог бы вас интересовать. Поэтому я спокойна. Вы не пожертвуете Роланом и мной ради деревьев парка».

    Ксавье вздохнул. Она еще не знала, что в его жизнь вошел этот священник. Он стоял на его пути к ней, как черный крест — последний крест, который надо низвергнуть, чтобы дойти до Доминики. Да, низвергнуть, но не для того, чтобы взвалить себе на плечи.


    О том, что произошло между ним и священником в конце долгой беседы о мифах — их не следует понимать буквально, а толковать, — Ксавье старался не думать. Перед его глазами и сейчас еще стоял этот кабинет на втором этаже, весь заставленный книгами, принадлежавшими покойному аббату Калю, о котором как раз упоминала его мать в последнем письме... Книги эти аббат завещал Жану де Мирбелю, который так и не удосужился забрать их к себе. «Теологический хлам», по выражению нынешнего священника. Ксавье, не раскрывший за весь вечер рта, спросил, уже прощаясь, помнит ли священник, что именно толкнуло его на эту стезю? Как решаешься сделать последний шаг? Чем была полна его душа, когда он стоял на коленях перед епископом? Какой страстью? Священник не знал, что ответить.

    — Во всяком случае, во мне не было ни грана честолюбия, — сказал он, — ни тени расчета.

    — Что же тогда?

    Он ответил:

    — Я был под сильным влиянием, я предполагал, я надеялся... — И умолк.

    Тогда Ксавье сказал:

    — А может быть, вы просто любили? Только любовь объясняет безумие некоторых поступков. Но ведь нельзя любить идею, нельзя любить миф...

    Тут священник властно прервал его:

    — Можно любить того, кто умер почти две тысячи лет назад, это правда. Я — тому доказательство, я и многие другие. Но как он меня обманул, как он нас всех обманывает из века в век! — продолжал он дрожащим голосом. — Я столько молился, я столько молил! В вашем возрасте сам задаешь вопросы и сам же на них отвечаешь, а кажется, что это говорит Бог. Еще не знаешь, что надеяться не на кого.


    Свет лампы падал так, что священник казался теперь черным силуэтом, пригвожденным к стене. И тогда Ксавье произнес эту нелепую фразу (произнес ли он ее на самом деле?):

    — Однако я здесь. Я пришел.

    Тот долго глядел на него в упор и наконец сказал:

    — Вы пришли, чтобы я помешал вам взвалить на свои плечи ношу, непосильную для человека...

    А Ксавье в ответ:

    — Я пришел, чтобы помочь вам нести ваш крест... а может, чтобы понести его вместо вас.

    Священник вздохнул:

    — Безумие!

    А Ксавье:

    — Это безумие и есть истина.

    Священник поднял на него свои голубые выцветшие глаза без ресниц. А потом Ксавье взял плащ. Священник с керосиновой лампой в руке спускался по лестнице первым и говорил:

    — Осторожно, вот эта ступенька...

    Ксавье поднял воротник своего габардинового плаща и уже взялся за дверную задвижку.

    — Послушайте меня! — взмолился вдруг священник.

    Ксавье обернулся.

    — Не делайте этого!

    Ксавье прислонился к двери. Священник поставил лампу на ступеньку.

    — Не вступайте на этот путь...

    И так как Ксавье пробормотал: «Я вас не понимаю...» — торопливо добавил:

    — Нет, нет, прекрасно понимаете. Вы чересчур храбры, вы грешите из храбрости.

    — Нет, я трус. И Бог это знает.

    Священник снова долго смотрел на Ксавье — в поношенном плаще тот казался особенно щуплым, — а потом все же отвел глаза.

    — Мне жаль вас, — сказал он. — Не взваливайте на себя эту ношу.

    А когда Ксавье спросил: «Какую ношу?» — священник прошептал:

    — Мою жизнь. Вам она не по силам, она вас раздавит.

    Священник потом вспоминал, что слова «она вас раздавит» он сказал как бы помимо воли. А Ксавье ему ответил:

    — Но ведь всего этого нет! Все это только миф!

    — Да, миф... Но я никогда не отрицал, что за ним скрывается...

    — Что же за ним скрывается?

    Священник сухо ответил:

    — Нечто неведомое, и этого лучше не касаться.

    Ксавье просветлел и сказал:

    — В вас живет вера.

    Священник покачал головой:

    — В широком смысле? Ну, конечно! Я верю в скрытые силы, которым безрассудно противостоять.

    Ксавье повторил:

    — Вы верите!

    — Я верю в скрытые силы, но они, быть может, совсем не те, что вы воображаете. Не давайте им войти в вашу жизнь.

    — Они уже вошли в мою жизнь, — сказал Ксавье тихо. — Потому что вы вошли в мою жизнь. Никто не властен никого бросать.

    Священник пробормотал:

    — Это верно... Один из моих собратьев, — добавил он после минутного раздумья, — связан с женщиной... И хорошо знает, что, даже если он ее бросит, она все равно навсегда останется в его жизни.

    — Сколько у нас обязательств! — вздохнул Ксавье. — Все эти сложные личные отношения, любовь, дружба — за все мы будем в ответе! Вопрос «Где брат твой?» будет нам задан столько раз, сколько мы за нашу жизнь владели чьим-то сердцем, чьим-то телом, и в горе, и в радость...

    — Уходите! — закричал священник. — Оставьте меня!

    Он распахнул дверь и вытолкнул Ксавье на улицу.

    Что еще ждет его впереди, если он пойдет дальше? Он помнит дорогу на склоне холма, где они играли детьми, — она, казалось, упирается в небо. Это место они тогда называли концом света. Ничего нет за пределами, этой комнаты, этого дома, этой ночи. И даже тот, кто разрушил все вокруг, тоже исчез, вырвав из сердца последнюю нежность.

    И вдруг Ксавье обрел покой, полный покой, но он не знал еще, что это и есть отчаяние, глухое отчаяние, — его не одолеть слезами, оно ведет свою жертву по узкому коридору к единственной двери. Стоит ее отворить, и ты успокоишься навсегда. О сон! О бедное сердце, умевшее только любить! О память, которая наконец угаснет, унося с собой имена и лица, скрытые в ее глубинах!

    Ксавье отворил окно и толкнул ставни. Ни ветерка, верхушки деревьев застыли в неподвижности, словно окаменели. Даже сосны, которые никогда не спят, спали в эту ночь. Тишина стояла такая, что было слышно, как журчит ручеек в ольшанике за поляной, там, где остров Ролана. Он вспомнил поваленную сосну, на которой они сидели с Доминикой. Наверно, это мертвое дерево еще долго проваляется, быть может, оно сгниет позже, чем живое тело, высунувшееся сейчас в окно и уже наполовину отданное холоду ночи. Ксавье пришло в голову, что вряд ли он разобьется насмерть, если даст сейчас себе волю, сломает ноги, только и всего. Разве что ударится головой? Он резко обернулся, словно ждал, что увидит кого-то, кто толкнет его в темноту. Нет, никого здесь не было. Никого — только растерянное лицо в зеркале над камином, лицо подростка с всклокоченными волосами, глядевшее на него в упор. И вдруг он испытал жалость к себе, он пожалел себя. Он медленно провел ладонью по лбу, по опущенным векам и сказал: «Бедняга ты, бедняга!» Ему захотелось, чтобы кто-нибудь был сейчас с ним, неважно кто, хоть кто-нибудь — любое живое существо, которое, как и он, может умереть. Он подумал о Ролане, спящем сейчас в мансарде.

    Лестница, ведущая на верхний этаж, скрипела. К тому же она не была устлана дорожкой. Он остановился, желая удостовериться, что все в доме спят. Дверь комнаты мальчика была приоткрыта, и свет ночника падал на площадку, словно свет луны. Было время, когда Мирбели еще баловали Ролана, а он, выросший в приютских дортуарах, боялся спать один в темноте, и ему разрешили оставлять на ночь эту тусклую лампочку... Глаза Ксавье, привыкшие к полумраку лестницы, различали теперь каждый предмет: свитер и штанишки, небрежно брошенные на стул, грубые башмаки со шнурками в узлах, валявшиеся посреди комнаты. На тумбочке, у кровати, лежали старое птичье гнездо, рогатка, блокнотик, два письма от Доминики в конвертах и грязный носовой платок. Ночник высвечивал на потолке темные пятна потеков, похожие на очертания неведомых континентов. Ксавье осторожно присел на край кровати. Мальчик спал так тихо, что казалось, он не дышит. Он был неподвижен, как и природа этой ночью, он словно окаменел — как и она, охваченный покоем, покоем не этого мира. Однако он был живой: животный запах жизни и теплота наполняли комнату. Ксавье сидел подле этого живого существа, как сидят у огня, — он отогревался. Мальчик лежал на боку, худое плечо выглядывало из-под простыни. Волосы на затылке торчали хохолком. Ксавье сидел не шевелясь, он вновь обрел силы. Глядя на этого спящего зверька, он снова сердцем почувствовал Бога. Человеческое тело, человеческая душа, вот и все, что нужно, чтобы ты вернулся сюда. Господи. Ксавье не мог ничего сказать этому ребенку, не мог даже коснуться губами его лба, он мог только молиться за него. Какое страстное желание жертвовать собой ради другого! Это вечное «пусть я вместо него», эта вечная потребность принять на себя чью-то лихую долю. Какое-то безумие! Но покой опять снизошел на него, или, вернее, он снова ощутил этот покой, ибо не подозревал, что утратил его. Живой покой, наполнявший его душу радостью и в то же время пугавший тем, что он предвещал.

    — Ты что здесь делаешь?

    Ксавье вскочил. В дверях стоял Мирбель в белом купальном халате.

    Мальчик проснулся, сел на кровати, увидел их обоих и заплакал. Мирбель повторил:

    — Что ты здесь делаешь?

    Ксавье пробормотал, запинаясь:

    — Не знаю. — Понурив голову, он пытался найти разумный ответ.

    — Не знаешь? В самом деле?

    Мирбель подошел к кровати, наклонился к мальчику, который тер глаза и всхлипывал, отвел его руки и заглянул ему в сонное, опухшее от слез лицо.

    — Что он тебе сделал? Отвечай, когда тебя спрашивают!

    Ролан рыдал в голос и бормотал сквозь слезы, что он спал, что он ничего не видел.

    — А что он мог увидеть? — спросил Ксавье. — Я вдруг забеспокоился и пришел проверить, не заболел ли он.

    — Он заболел?

    — Нет, он спокойно спал.

    — Только что ты сказал, что не знаешь, зачем ты пришел сюда. Долго же ты придумывал оправдание.

    Ксавье по-прежнему стоял, опустив голову.

    — А почему ты не ушел, когда убедился, что он спокойно спит?

    Ксавье сказал:

    — Не знаю... — И, помолчав, тихо добавил: — Я, кажется, молился.

    Мирбель пожал плечами и начал декламировать, нарочно запинаясь и растягивая слова, будто школьник в классе:

    Вот лучезарный серафим
    Стоит у края колыбели,
    Как будто над лицом своим
    В лесной струящейся купели.
    «О милый мой, двойник земной, —
    Он говорит, — иди со мною,
    За счастием уйдем со мной».

    Мирбель замолчал, его душил смех. Ксавье наклонился над Роланом, тихо повторяя:

    — Закрой глазки, малыш, это все чепуха, спи... Мы не даем ему уснуть, — сказал он, повернувшись к Мирбелю.

    — Что-то ты поздновато проявляешь деликатность, ты не находишь?

    А Ксавье тем временем поправил простыню, подоткнул одеяло и сказал Ролану:

    — Повернись-ка к стенке... Давайте уйдем.

    Ксавье вышел первым. Он почувствовал на затылке дыхание Мирбеля, который шел за ним по пятам. Ксавье не посмел остановить его, и они вместе вошли в комнату. Мирбель притворил за собой дверь, повернулся к Ксавье и сказал:

    — Пора вас разлучить.

    Ксавье не спускал глаз с Мирбеля, а тот развалился в кресле, словно собирался просидеть так всю ночь.

    — Вам бы лучше пойти спать, — сказал Ксавье.

    — Со сном я не в ладу, — вздохнул Мирбель и вытянул худые волосатые ноги. — Конечно, ты не отдаешь себе в этом отчета, но тебя и мальчишку действительно пора разлучить. Ты не додумываешь все до конца. Ты отличный пример тому, как низкое маскируется возвышенным, а дурное выдается за хорошее. Но, на твое счастье, я здесь — и я тебя спасу.

    Ксавье глядел на него и молчал.

    — Короче говоря, восемнадцатого я отвезу мальчишку назад в приют. Решение принято.

    Ксавье спросил:

    — Это что, угроза?

    — Да нет, я повторяю, это вопрос решенный.

    Ксавье тут же забыл про все, что произошло только что в комнате Ролана между ним и Мирбелем, забыл и о том чувстве стыда, которое он пережил во время этой ужасной сцены, его мозг работал напряженно и четко, он снова обдумывал свой план устройства Ролана. Ведь Доминика подтвердила в письме, что он вполне осуществим. Он отдаст Ролану те сто пятьдесят тысяч франков, что получил в наследство от дяди Кордеса. Они определят мальчика на полный пансион к учительнице, Доминика с ней уже договорилась. Мальчик будет учиться в приходской школе святого Павла. Он не слушал Мирбеля.

    — Мы снова окажемся вдвоем, как в поезде. И снова у нас возникнет интерес друг к другу. Та же ситуация вызовет ту же симпатию, ты увидишь! Конечно, здесь не удастся разговаривать так свободно, как в купе... Ведь здесь Мишель. Но ко всему можно привыкнуть, часто перестаешь замечать людей, с которыми живешь под одной крышей. Мы не будем с ней считаться! — воскликнул он с веселой жестокостью.

    — Я думаю, что смогу... — прервал его Ксавье. — Я надеюсь, вы мне не откажете в этом... я хочу проводить Ролана восемнадцатого числа.

    Мирбель встал и подошел к Ксавье.

    — Не говори со мной больше об этом мальчишке. Я возвращаю его в привычную для него среду: в приют. Он там будет как рыба в воде. Но тебе-то что до этого? Чего ты боишься? Выходит, ты не слишком доверяешь провидению.

    И снова, изображая школьника, продекламировал:

    Он малым пташкам щедро сыпал зерна,
    Добру его земля была покорна.

    — Эти две строчки из Расина были озаглавлены «Божья доброта». А хрестоматия называлась «Корзинка детских грез». Из нее монахини, учившие нас уму-разуму, выбирали стихи, чтобы мы их зазубривали.

    — Вы с Мишель испортили Ролана своим укладом жизни, у него появились не свойственные ему привычки, — сказал Ксавье. — Вы ответственны...

    — Хватит! Я не намерен больше говорить с тобой об этом ублюдке. Согласись, что твой повышенный интерес к нему по меньшей мере странен.

    Ксавье закрыл глаза и тихо повторял с мольбой:

    — Уходите... Уходите... Оставьте меня...

    — Жалкая христианская душонка! Ты не смеешь взглянуть правде в глаза!

    Ксавье молился про себя: «Господи, не допусти, чтобы этот человек посеял в моей душе семена ненависти и отвращения к людям, не дай ему отравить источник...» И удивился, когда у него вдруг вырвалось:

    — Исцелюсь ли я когда-нибудь от знакомства с вами?

    — Вот! Наконец-то! — воскликнул Мирбель. — Долго же мне пришлось ждать! Ты признаешься, что задет мною... Большего я не требую, — добавил он со смехом. — Во всяком случае, пока. Успокойся, я уйду, и ты выспишься. А завтра мы начнем новую жизнь.

    Мирбель нервно ходил по комнате и потирал руки.

    — И пожалуйста, не заставляй Ролана учиться. Пусть он спокойно проведет те несколько дней, что ему осталось жить здесь. Я освобождаю тебя от занятий с ним. Договорились? Да?

    Ксавье ответил безразличным голосом:

    — Я больше не буду заниматься с Роланом и проверять его тетради.

    — Вот упрямая башка! — взревел вдруг Мирбель. — Я задушу тебя к чертовой матери!

    И он протянул к Ксавье руки со скрюченными растопыренными пальцами. Увидев его искаженное злобой лицо, Ксавье отступил на шаг. Мирбель тут же пришел в себя и опустил руки.

    — Ты не поверил? — спросил он тихо. — Скажи, ведь ты не поверил, что я могу причинить тебе зло?

    — Я не испугался.

    — Неужели ты думаешь, что я могу... Тех, кого любят, не убивают.

    — Быть может, мы стоим перед выбором, — сказал Ксавье. — Либо убивать тех, кого любим, либо умирать за них.

    Мирбель вздохнул:

    — Есть и третья возможность: быть любимым тем, кого любишь. Существует ли на свете такое счастье?

    Ксавье сказал, глядя в сторону:

    — Да, существует. А теперь уходите.

    Мирбель спросил почти робко:

    — Ты не сердишься? Ты меня простил?

    Ксавье кивнул. Оставшись один, он закрыл дверь на задвижку и сел за стол. Этой ночью он написал на листочке, вырванном из школьной тетрадки: «Я завещаю Ролану, ребенку, взятому из приюта...» — и все прочее, что пишут в таких случаях.

    Хоть службы в этот день не было, Ксавье встал и пошел к церкви, едва сквозь щели ставен стал пробиваться свет. Он простоял на своем привычном месте у церковной стены в густой росистой траве до тех пор, пока не открылась почта. Он послал Доминике телеграмму с просьбой тотчас же по ее получении позвонить ему в Ларжюзон. По его расчету, она успеет позвонить прежде, чем Мирбель спустится вниз, а Мишель в этот ранний час будет, как всегда, на кухне.

    Ему и в самом деле удалось снять трубку прежде, чем звонок услышали. Доминика отвечала ему с неожиданной покорностью. Они условились встретиться послезавтра в доме священника, в Балюзаке. Ксавье приведет с собой Ролана. А она тем временем окончательно договорится с коллегой, которая готова принять Ролана в свой пансион. Доминика взяла на себя все хлопоты в Опекунском совете, где отец одной из ее учениц занимал видный пост. Все было просто, казалось, преград на пути Ксавье уже нет. Оставалось уговорить мальчика; он, конечно, согласится, когда услышит, что его ждет Доминика, но все же лучше подготовить его заранее. Где его найти? В доме его не было. Октавия сказала, что он побежал к ручью. Снова промочит ноги. Что ж, тем хуже для него. Пожалуй, еще простудится и застрянет здесь, не дай господи! Октавия тоже его ненавидела, потому что «ей приходится возить грязь за этим подкидышем».

    Ксавье увидел Ролана на повороте аллеи. Мальчик — руки в карманах, берет натянут на уши — весело гнал ногой сосновую шишку, словно и не подозревал, что его вот-вот снова кинут в омут. Он долго примерялся, раскачивая тяжелый, кованый башмак, прежде чем ударить по шишке, посылал ее далеко вперед и снова скакал за ней, как козленок. Он не видел Ксавье, стоявшего за сосной. Дети не любят, когда взрослые подглядывают за их играми, это Ксавье знал. Вот почему он не окликнул Ролана, а обошел дом и как бы случайно столкнулся с мальчиком.

    — Ты ходил прощаться с островом?

    Ролан ответил, насупившись:

    — Зачем? Это же не человек... — и хотел было войти в дом, но Ксавье положил ему руку на плечо:

    — Подожди. Я хочу с тобой поговорить... Ты знаешь, как с тобой поступят?

    Ролан пробурчал:

    — Почем я знаю? — И вдруг добавил: — Меня отдадут каким-нибудь людям. Я хочу устроиться учеником и зарабатывать деньги.

    — Но ты любишь книги. Разве ты не хочешь учиться?

    — Я больше хочу зарабатывать. И вообще меня никто не спросит. А вам-то какое дело до этого? — процедил сквозь зубы Ролан, отвернувшись.

    — Допустим, мне нет никакого дела. Но, быть может, есть кто-то, кому...

    Мальчик пожал плечами:

    — Болтайте сколько влезет, мне не жалко! — Он сказал это резко, пожалуй, даже несколько нагло и стал подниматься по ступенькам.

    Ксавье удержал его за руку:

    — Мадемуазель Доминика беспокоится о тебе, она хочет тебя видеть.

    Мальчишка повернул к Ксавье угрюмое, недоверчивое лицо и спросил:

    — Откуда вы это знаете?

    — Она мне звонила сегодня утром. Только никому об этом не рассказывай. Она приедет за тобой в четверг и будет тебя ждать в Балюзаке. Я провожу тебя.

    — Что она может для меня сделать? Ничего! У нее нет денег.

    — Не думай об этом. Доверься ей и мне.

    Ролан спросил тихо:

    — Вы поженитесь?

    Ксавье отвел глаза, чтобы не видеть мальчика, и сказал (словно сам это только сейчас понял):

    — Нет, Ролан, она не будет моей женой. Я никогда не женюсь. У меня не будет своих детей, не будет никого, кроме тех мальчиков, которые, как и ты, окажутся на моем пути.

    И он провел ладонью по строптивому затылку Ролана.

    — Почему вы мной интересуетесь? Я ведь неинтересный.

    — Ты интересен и мне, и Доминике. Ты нас интересуешь потому, что мы тебя любим.

    — Вы меня любите? Меня? Да бросьте!

    Ролан смеялся и качал головой.

    — Ты не веришь?

    — Я же вам никто.

    — Ну и что с того? Доминика тебе тоже никто, а ты ее любишь.

    Он сказал:

    — Это другое дело. — И задумался. А потом спросил в порыве радости: — Значит, я ее увижу в четверг? Кроме шуток?

    — Ты не только ее увидишь, ты уедешь с ней. Но учти, это секрет.

    Ролан повторил:

    — Кроме шуток? — Он не улыбался, но лицо его сияло. — Пошли вместе прощаться с островом, — сказал он вдруг. — Хотите?

    Ролан схватил Ксавье за руку и потащил за собой по аллее. Они не заметили, что в окне второго этажа, прижавшись лбом к стеклу, стоял Мирбель. Он распахнул окно, вскинул руки, словно прижимал к плечу приклад невидимого ружья, и прицелился в спины уходящих.

    Октавия собрала со стола пустые чашки, поставила их на поднос и, уже взявшись за дверную ручку, сказала, не оборачиваясь:

    — Мадам знает, что мальчишка унес с собой все свои вещи?

    Мишель, не отрывая глаз от вязанья, рассеянно переспросила:

    — Какие вещи?

    — И шкаф, и комод пусты.

    Мирбель отложил книгу, которую читал, и спросил, где мальчик.

    — Я разрешила ему проводить Ксавье в Балюзак. Они пошли пешком и обещали вернуться к вечеру.

    — Ты видела, как они уходили?

    Мишель вскочила. Она вспомнила, что у Ксавье за спиной был рюкзак.

    — Я подумала, что он захватил с собой еду.

    Она торопливо вышла из столовой. Жан — за ней. Они вместе поднялись в мансарду, где спал мальчик. Да, шкаф был пуст. В ящиках комода они тоже не нашли ничего, кроме старой коробки из-под мыла с продырявленной крышкой, «чтобы кузнечики дышали». Октавия тоже, ворча себе под нос, поднялась в мансарду. Она чувствовала, что в доме что-то происходит. Наверно, мсье Ксавье для того и приехал в Ларжюзон, чтобы выкрасть Ролана. Значит, чего-то ему от него надо! С подкидышами всякое бывает...

    Мирбель спустился на второй этаж, отворил дверь в комнату Ксавье и с порога увидел, что Ксавье не забрал свои вещи. На полу валялись ношеная рубашка и пара давно не чищенных ботинок, чемодан стоял, как всегда, за шкафом.

    — Этот вернется, — сказала Мишель. — Отчего ты хмуришься? Мы избавились от мальчишки. Ты же этого хотел?

    Мирбель вышел, ничего ей не ответив. Она пошла за ним. Он подошел к телефону, полистал телефонную книгу и позвонил в Балюзак. В полутемной библиотеке было холодно. На столе, за которым дети когда-то делали летние задания, валялись дохлые мухи.

    — Алло! Это дом священника? Можно попросить к телефону мсье Дартижелонга?

    Мишель потянулась за трубкой, но Мирбель в бешенстве ее оттолкнул.

    — Это ты? Ты вернешься к вечеру? Один? Да, я понял... Да нет, я вовсе не утратил к нему интереса... Поживем — увидим.

    Он говорил ровным глухим голосом. Повесив трубку, он сказал Мишель:

    — Не ходи за мной по пятам. Оставь меня одного.

    Она вышла на крыльцо и глядела ему вслед, пока он не исчез в сумерках.


    А в это время священник в Балюзаке говорил Ксавье тоном заговорщика:

    — Я оставлю вас наедине с ней в гостиной. Автобус придет только через четверть часа. Хотите, я уведу мальчика в сад? Вы сможете спокойно побеседовать.

    Ксавье покачал головой. Священник вышел, но Ксавье и Доминика так и остались стоять в разных концах комнаты. Ролан прилип к Доминике, как ягненок к матке. Она рассказывала о своих хождениях в Опекунский совет, обо всех бумагах, которые ей пришлось написать. Ксавье не слушал, что она говорит, он только смотрел на нее.

    — Нет, не благодарите меня. Моя заслуга невелика. Я занимаюсь делами Ролана, чтобы не потерять вас. Это единственный способ вас сохранить.

    — Теперь Ролан больше во мне не нуждается. С этой минуты я перестаю нести за него ответственность.

    Она горячо возразила, что не станет одна заниматься Роланом, что она согласна только на роль посредницы между ним и мальчиком. Ролан поглядел в окно и крикнул:

    — Автобус! Пришел автобус!


    А Мирбель все кружил по аллеям ларжюзонского парка, каждые четверть часа он проходил мимо крыльца, откуда за ним наблюдала Мишель. Она всякий раз окликала его, но он даже не оборачивался и вновь погружался во все густеющие сумерки. Спустилась ночь. Мирбель направился в гараж; в лучах фар вдруг возникла Мишель. Она спросила, далеко ли он собрался. Ей послышалось, что он ответил: «Ему навстречу!» И быстро выехал из гаража. Ей пришлось притиснуться к воротам — так близко проехала машина.


    Пока красный огонек автобуса не исчез за поворотом дороги, Ксавье неподвижно стоял на площади. Потом он вернулся в дом священника. Уже совсем стемнело, и было холодно, но священник ожидал его перед дверью и предложил ему свой велосипед. Ксавье сперва отказывался, священник настаивал. Потом между ними возник спор. Нет, это была не ссора. Священник утверждал, что жертвовать собой, спасая отдельных людей, — значит зря прожить свою жизнь, что важна только судьба класса в целом, что нельзя спасать человечество в розницу, и тому подобные вещи. Однако эти общие рассуждения, казалось, сильно огорчили Ксавье Дартижелонга. В конце концов он все же согласился взять велосипед. Потом священник простить себе не мог, что, заметив странное выражение лица Ксавье, спокойно отпустил его ночью, а не заставил переночевать в Балюзаке. Но у него не было свободной комнаты, и он опасался, что молодому человеку будет неудобно спать на диване в гостиной.

    — Завтра утром я передам велосипед погонщику мулов, он доставит его вам.

    Вот слова, которые Ксавье сказал на прощание священнику. А это значит, что у Ксавье не было и мысли о самоубийстве, иначе он ушел бы пешком.

    — Он был такой щепетильный, он не стал бы губить мой велосипед...


    Потом настал черед Мишель бродить по аллеям парка. Она не чувствовала холода, хоть и была без пальто. Она утешала себя: «Раз я жду несчастья, значит, ничего не случится». Она верила, что чем больше выдумаешь всяких бед, тем меньше их случится. Она торопливо шагала по дну пропасти, отвесными стенами которой были стволы сосен. Время шло. Мирбелю уже давно пора бы вернуться, она прислушивалась, надеясь уловить шум мотора. Она поднялась в дом, чтобы послать Октавию спать. Когда Мишель снова вышла на крыльцо, она увидела яркий луч велосипедного фонарика и освещенную руку на руле. Велосипедист был ей незнаком. Он сказал, что случилось несчастье.

    — Молодого человека, который жил у вас, задавило машиной. Он ехал на велосипеде. Неясно, то ли он нарочно попал под машину, то ли его ослепили фары. Правда, включены были только подфарники. Ваш муж затормозил. Но полиция считает, что, скорей всего, молодого человека ослепил яркий свет. Так они и напишут в протоколе, чтобы можно было получить страховку.

    Она спросила, куда отвезли тело.

    — В дом священника. Несчастье случилось как раз у выезда из Балюзака. Ваш муж отвез его туда на своей машине. А священник позвонил родителям покойного.

    Велосипедист уехал. Мишель села на ступеньку крыльца, обхватила колени руками и стала ждать. Она издалека услышала шум мотора, потом скрип ворот гаража. Мирбель шагал по усыпанной щебенкой аллее не быстрее и не медленнее, чем обычно. Мишель встала. Он подошел. Она повела его в прихожую. Он сказал, не глядя на нее:

    — Все произошло не так, как ты думаешь. Я поехал ему навстречу, потому что мне не терпелось то ли отругать его, то ли разжалобить и растрогать. Как я ни злился, ничего другого я не хотел. И вдруг он возник в свете фар. Я затормозил. Он мчался прямо на радиатор. Ты мне не веришь?

    Она молчала, и тогда он спросил, нет ли чего-нибудь поесть.

    — Ты хочешь есть?

    Да, он хочет есть. На столе стояла тарелка с холодным мясом, которую оставила Октавия. Он сел, и Мишель подала ему ужин. Он ел жадно, потом выпил залпом стакан вина. Свет лампы падал на сидящего за столом человека, и Мишель, стоя поодаль, видела только его широкую, обтянутую свитером сутулую спину и крупную голову с ежиком волос. Она спросила его шепотом:

    — А что говорят люди? Что они думают?

    — Что он покончил с собой... Они так думают, потому что в этот вечер он передал Доминике в числе прочих бумаг свое завещание: все, что у него есть, он оставляет Ролану.

    Она пробормотала:

    — Что ж, пусть думают так, для тебя это лучше...

    Но он возмутился:

    — Да что ты! Об этом и речи нет. Кто посмеет меня обвинить?

    — Его завещание... Разве это доказательство, что он...

    Она побоялась закончить фразу. Мирбель допил вино, вытер губы, потом с трудом поднялся, опираясь о стол.

    — Нет, — сказал он. — Я-то знаю, что это не доказательство! Он не покончил с собой. Я видел дату на этом документе: он написал его в понедельник вечером.

    И Мирбель добавил скороговоркой:

    — Я напугал его. Это случилось потому, что он боялся меня.

    — Ты напугал его? Чем?

    — Это произошло в его комнате. Я его пальцем не тронул. Но я понял, он считает, будто я могу... И все же это не я!

    Он пошел к двери. Мишель двинулась за ним.

    — Кто же тогда?

    — Другой его толкнул.

    — Другой? Кто другой?

    Он молчал, но она настаивала:

    — Кто другой, Жан?

    Он не ответил и сказал только:

    — Я пошел спать.

    Она поднялась за ним по лестнице. Он обернулся и увидел, что она плачет. Он положил ей руку на голову:

    — Ты не можешь оставаться одна сегодня ночью, Мишель. И я тоже не могу остаться один.

    Она тихо сказала:

    — Вот уже два года, как ты не приходил ко мне ночью.

    Она первая вошла в спальню.

    — Не зажигай, — попросил он.

    Они легли. Она обняла его. Они молчали.


    Городские петухи ответили петухам на ферме. Однако рассвет еще не проник в комнату. Он сказал, что надо постараться заснуть.

    — Да, но я хочу спросить тебя еще об одном... Я никогда не решалась заговорить с тобой об этом. Помнишь, ты сказал в тот вечер, когда он погиб, что кто-то другой его толкнул? Что ты имел в виду?

    — Я повторил то, что мне сказал священник из Балюзака. Я тогда еще не знал, каком он в это вкладывает смысл.

    — А теперь знаешь?

    — Мы говорили об этом, когда я по поручению Бригитты Пиан завозил ему деньги. Ты же знаешь, она везде заказывает панихиды по Ксавье.

    — Да, она хочет этим искупить свою вину. Одному Богу известно, сколько ударов она нанесла ему исподтишка. А теперь Бригитта хочет искупить это все тем, что заливает алтари всей округи «кровью Христовой» по обычному тарифу.

    Они рассмеялись.

    — Интересно, — сказала Мишель, — что думает обо всем этом Бригитта, что она сочиняет?

    — Можешь не сомневаться, она верна себе. Она одновременно поддерживает обе версии: и убийство, и самоубийство. Я убил Ксавье, который сам хотел умереть. На это она намекнула Дартижелонгам и прямо сказала священнику из Балюзака.

    — И он поверил?

    — Конечно, нет! Собственно, он сам опасается, что повинен в этой смерти. Ксавье очень огорчил их спор в тот вечер. Священник смеялся над бедным Ксавье за то, что тот придавал такое значение случайным встречам с людьми. Он уверял Ксавье, что жертвовать собой ради каждого в отдельности — значит попусту растрачивать жизнь. Священник и посейчас помнит, как удрученно, с каким отчаянием он воскликнул: «О, если бы я спас хоть одного!» Но священник не верит в самоубийство. «Невозможно представить себе, что святой покончил с собой!» — твердит он.

    — Он считает Ксавье святым?

    — Он уверяет, что у него есть все основания в этом не сомневаться.

    — Кто же тогда «толкнул» Ксавье?

    — С ума можно сойти от этого... Священник рассказывал мне почему-то о бесноватом ребенке, о котором упоминается в Евангелии от Марка. Дух немой бросал его и в огонь, и в воду, чтобы погубить его.

    — Но ведь святой не может быть бесноватым, — возразила Мишель.

    — Священник уверяет, что и святой может на краткий миг попасть во власть того, кто делает ставку на наше отчаяние. Но тогда рядом с отчаянием продолжает жить надежда. Священник знает и такие случаи.

    Мишель вздохнула, словно освободившись от какого-то груза:

    — Теперь я больше не сомневаюсь: его убил не ты, а священник.

    Мирбель мрачно ответил:

    — Не в большей мере, чем я, ты, Ролан или Бригитта.

    Они снова замолчали. Петухи пронзали криками студеный рассвет. Жан чувствовал, как рядом вздрагивают плечи Мишель.

    — Твоя очередь плакать, — сказал он.

    Он на мгновение коснулся губами ее мокрой щеки и сказал тоже сквозь слезы:

    — Отчего мы его оплакиваем, Мишель? Он там, куда стремился.

    Примечания

    1. Монашеский орден, основанный в XII веке в Палестине.

    2. Монашеский орден, основанный в 1636 году, отличается особой строгостью устава.

    3. ...жизнь, сладость и надежда наша, славься! К тебе взываем, изгнанные сыновья Евы. По тебе тоскуем, стеная и плача... (лат).

    4. Но Иисус молчал... (лат.).

    5. Исповедуюсь (лат.). Католическая молитва, читаемая при исповеди.

    6. Абсолютное спокойствие духа (греч.).

    7. Богословская дисциплина, применяющая общие догматические положения к отдельным случаям (казусам).

    Комментарии для сайта Cackle

    Тематические страницы