Скачать fb2   mobi   epub  

Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством

Книга бесед великого историка и философа Михаила Гефтера (1918–1995) содержит наиболее полное изложение его взглядов на советскую историю как кульминацию русской. Возникновение советской цивилизации и ее самоубийство, русский коммунизм и русский мир — сквозь судьбы исторических персонажей, любивших, ненавидевших и убивавших друг друга. Многих из них Гефтер знал лично или через знакомых. Необычны и проницательны наброски интеллектуальных биографий В. И. Ульянова (Ленина) и Иосифа Сталина. В разговорах Михаила Гефтера с Глебом Павловским история предстает как цепь поступков, где каждое из событий могло бы быть другим, но выбор политически неизбежен и уйти от него нельзя.

От составителя

На обложку я вынес слова, которые Михаил Яковлевич Гефтер часто повторял в последние годы жизни: третьего тысячелетия не будет. И это был не пессимистический жест, а справка по очередным вопросам русской истории. Гефтеровская версия русской истории вполне необычна и начинается довольно давно.

Гефтер видел в Homo sapiens существо, однажды неясным способом ускользнувшее от естественной видовой обреченности. Побег из эволюции через черный ход — долгое странствие, которое не выглядит жутким лишь при чтении книг из New Oxford World History. Мировая история по Гефтеру — это радикальная выходка человеческого существа, но не первая и, как знать, не последняя. Истории предшествовало существование, которое было человеческим, но историей не было и запросто могло бы не стать. По Гефтеру, Homo historicus, Человек Исторический, лишь эпизод. Еще одно отклонение в родовой судьбе Homo, у которого есть начало (даже не одно!) и финал. Историческими инновациями, такими как утопия, революция, церковь, нация и глобальность, человек предпринял попытку пересоздать себя. Паролем попытки стало человечество, а ее самой жаркой сценой — русская революция и советский коммунизм.

Но это не «конец истории» по Гегелю и Фукуяме. Третьего тысячелетия не будет, поскольку счет эпох от Рождества Христова значим только внутри истории, как ее датчик или метроном. На выходе время финала становится другим. Гефтер хотел понять, как мы оказались именно там, где последний трюк завершается. Кто в финальной сцене Россия — неудачливый плагиатор или великий актер, выложившийся без остатка и умерший на сцене? Неизвестно, но только тут способ говорить о России сегодня сколько-нибудь всерьез.

Может быть, главное, но почти не замеченное в том, что советское общество вместе с политической потерпело и речевую катастрофу. Гефтер первый обратил внимание, что в русском речевом поведении возник болезнетворный Двойник, бегущий от будущего, отрицая реальность прошлого. Притом его речи переполнены историческими терминами и именами. Всему этому так же опасно верить, как сантиментам невротика. Гефтер не считал фатальными самые страшные падения. Человек очень расположен злодействовать — как-то бросил он походя в разговоре. Речевое поведение важней морального, в котором мы себя беспрерывно виним. Фатальной он считал готовность смолчать, уйти в себя, подменить ресентиментальной болтовней. Фатален только обрыв связи.

В разговорах Гефтера русская сцена очерчена такими разнопорядковыми персонажами, как царь Иван и царь Петр, Пушкин и Чаадаев, Маркс и граф Витте, Ульянов и Сталин, Платонов и Мандельштам. В два великих русских века, XIX и XX, Россия вызвалась сбыться в человечестве не смиренным присоединением, а «русским человечеством», или «Русским миром» — внедрением глобальности в повседневность. Имя надрыва хорошо известно: Союз Советских Социалистических Республик.

Сегодня РФ придумывает себе другую историю, столь пошлую, что в позапрошлом веке ее не взяли бы ни в один журнал, даже реакционный. В новой родословной РФ русских обманывают, соблазняют и даже «кодируют» под гипнозом — но нация пребыла чистой и, как Соня Мармеладова, уже хочет спасать других. Симптом ложных родословных Гефтер относил к анамнезу суверенных убийц. Перед его глазами были только ранние кавказские и югославские прецеденты. Гефтер не ждал, что массами вновь завладеет идея укрыться от прошлого в текущем моменте, но знаки беспамятства он различал. Заметкам Гефтера о Российской Федерации как плоду амнезии посвящена одна из последних глав книги.

Если многие довольно легко согласятся с Гефтером в том, что русская история суть «цепочка цезур — обрывов переначатия», то явно трудней соглашаться с тем, что советское в целом есть нечто упущенное. Почему Гефтер со странной болью говорит об обществе, которое в 50-е годы «банально проводило Сталина на тот свет», — но тут же сочувственно задается вопросом, отчего среди советских 1937 года не нашлось тираноубийцы — русского полковника Штауффенберга?

К люч в гефте ровской постановке вопроса — есть ли будущее у прошлого? Эта формула, как многие другие, при жизни Михаила Яковлевича его друзьям казалась излишеством. А она была лишь строкой опроса — действительно ли мы готовы остаться без будущего? Поскольку будущее никогда в истории не вырастало из так называемой «современности» — нестойкого коллективного консенсуса вокруг статус-кво. Страх будущего, развернувшийся в патологии наших дней, внешне выражен во фьюжене российской амнезии. Если посмотреть спокойно, без осуждения, то модель «внедрения российского» Лужковым в Москве и Собчаком в Ленинграде никак технологически не отличима от подхода реконструктора Стрелкова к истории. Государственную современность строили вокруг идеи забыть советское и пришли к утрате умения быть русской.

Проблему Гефтер видел в том, что мы никак не выйдем из своей же финальной исторической интриги. Ставить вопрос об истории внутри нее, согласно Гефтеру, значит ставить вопрос, на который нет ответа, но сам вопрос посягает на личность спрашивающего. Проблема не в том, что с нами происходило, а в том, как мы об этом говорим. Язык, которым говорил Гефтер, оставляет открытым работу над будущим — другие языки ее исключают.

Читая эти записи, надо помнить, что с историком Михаилом Гефтером тут говорит не историк. В начале 90-х я был радикальным активистом. Это расспросы политика, более всего интересующегося ресурсами русского прошлого для воздействия на актуальный процесс. (Речь Гефтера и сегодня видится мне единственным русским языком, который остается открыт актуальному политическому процессу.) На мои провокации Гефтер отвечал своими «вопросами без ответа», однако невольно адаптируя их внутренний порядок и строй. Историк или философ задали бы ему совершенно другие вопросы. Но коллег не осталось — одни умерли, другие отпрянули еще в 1970-е, когда встречаться с опальным Гефтером стало небезопасно, а через 20 лет просто забыли его телефон. И если последние годы жизни Гефтера стали зрелостью его ума, то, с другой стороны, они были коммуникационной катастрофой. И вероятно, я сам был частью проблемы, ведь расспрашивая о том, что меня задевало, без уточнений пропускал интереснейшие «политически незначимые» темы. А также почти всю его историческую теологию.

Уместно ли появление в подзаголовке слова «теологический»? Думаю, да. Не только потому, что это слово меня уже не пугает. Гефтер видел историю в полюсах событий Голгофы и Страшного суда. Он полагал, что история, как выходка Homo sapiens — беглеца от обреченности, мистична в ее прозаичных «зачем» и «почему». Почему люди разбегались по земле друг от друга, зачем давали друг другу имена? Что за безумие было лезть в пещеру и в темноте там что-то разрисовывать? Что решает Homo historicus тем, что убивает, и зачем ему это страшное упрощение?

Книга заканчивается рефлексиями Гефтера о новой России и катастрофе выхода из холодной войны: провал попытки он распознал еще в середине 90-х. Человечество кончилось, а постчеловечество не дается. Ослепительная скорость финала всех отбрасывает к какому-то переначатию. И зачем отсчитывать тысячелетия от той Голгофы существу, которому она вновь предстоит?

Россия лишь место промежутка. Место, где человек вдруг догадался о том, что с ним случилось, и пугливо отвернулся от будущего — не исключено, что зря.

Этим томиком завершается публикация моих разговоров с Михаилом Яковлевичем Гефтером в конце 80–90-х годов[1]. Он отличается от ранее опубликованных мною книг[2], хотя в основе и тут записи «устного Гефтера», а не его тексты. Но я позволил себе освободить записи от диалогических излишеств беседы, отобрав фрагменты, трактующие собственное видение Гефтером истории русской и человеческой. При этом я, как правило, удалял свои запальчивые наскоки (20 лет спустя мне их и самому бывает стыдно читать).

Во втором томе я надеюсь развернуть свои мысли о Гефтере, здесь же скажу лишь то, что стоит учесть читателю. Моя цель была в том, чтобы собрать и систематизировать взгляды Гефтера на русскую и мировую историю. Но едва лишнее было удалено, как выяснилось, что оставшееся не собрать в монолог «истории по Гефтеру». Тогда я просто перестал мешать этим фрагментам быть тем, что они есть — коллекцией рассуждений, тематически рассортированной. Мои вопросы сокращены и оставлены там, где этого требует форма ответа. Книга в целом от этого приняла вид большого интервью.

Читатель найдет внутри только три сравнительно полных фрагмента гефтеровского разговора — в начале (октябрь 1994-го), в середине (август 1991-го) и в конце (февраль 1995-го, за неделю до смерти). Они оставлены, чтобы показать сложное движение внутреннего диалога Гефтера на самых острых сломах перспективы. Предчувствия его, казавшиеся даже мне темными и чрезмерными, сегодня оправдались чересчур.

Гефтер ценил свои тексты, а не свои речи. Он всегда что-нибудь писал на бумаге, эти блокнотики ждут публикации. Но для меня вход в его мысли почти всегда пролегал через разговор с ним. Эта книга лишь пролегомены к его текстам. Она не претендует на большее, чем дать будущему читателю мотив обратиться с письменным Гефтером прилежней, чем сумел я. Мотив и, возможно, ключи.

Автор выражает глубокую признательность венскому институту Institut für die Wissen-schaften vom Menschen за предоставленные для работы покой, безответственность и библиотеку. Разговор с ректором и создателем IWM профессором Кшыштофом Михальским (ныне, увы, покойным) об апокалиптической метрике исторического времени был важен для уяснения мной ряда темных мест Гефтера. И только в Вене я мог решиться на дело, столь запоздалое и преждевременное одновременно.

Глеб Павловский, Москва, 7 ноября 2014 г.

Рассказ о моих пяти жизнях в ночь на 5 октября 1993 года

Я могу сказать, что прожил несколько жизней. И от каждой из жизней осталось ощущение, что это жизнь человека, с которым я просто хорошо знаком и знаю о нем несколько больше, чем все остальные. Таково мое свойство характера.

Сначала был провинциальный мальчик из Симферополя. Мальчик, у которого детство прошло без отца, но были мама и любимая бабушка, очень важный человек в моей жизни. Бабушка — уроженка Херсона. Ее мать рано умерла, и она как старшая дочь осталась главой семьи. Отец был рабочим на бойне. Ее выдали замуж за пожилого человека — вдовца, просветителя, устроителя еврейских школ. У моего дедушки довольно известные дети, среди которых особенно знаменит одесский юрист Герман Блюменфельд.

Роль бабушки в моей жизни не связана с религиозными или чисто еврейскими веяниями. Около меня всегда было доброе без сентиментальности существо, хорошо меня понимавшее и не стремившееся командовать. С детства обделенный тем, что есть у детей в смысле материального достатка, я чувствовал себя свободным и хорошо защищенным.

Бабушка первой приобщила меня к истории. Любимым рассказом детства была ее история о еврейских погромах в Одессе. Каждый раз, когда я просил, ее рассказ повторялся, и я уже знал, что будет дальше. С замиранием сердца ждал момента, когда погромщики приближаются к дому — пьяные физиономии, страшные уличные сцены, вопли, судорожное ожидание и кульминационный момент — с двух сторон дома выходят знаменитые одесские самооборонщики! Их звали аиды-самооборонщики. Они в упор стреляют в погромную толпу, та рассеивается. История впервые вошла ко мне с этим рассказом.

То были 1920-е годы. Мы были открыты совершающемуся и легко входили в новую жизнь по ее самоочевидным законам. Мы были послереволюционные дети, и революция в Крыму еще не стала вчерашним днем. Она жила в людях, в рассказах, в легендах. Вместе с тем она стала бесспорной самоочевидностью и формировала такое же отношение к жизни.

Крым — земля интернациональная. В 1920-е годы там жили немцы, болгары, татары, евреи, русские, греки, украинцы. Национального момента как значимой темы в моем детстве не было. Естественным с детства был интернационализм, который позднее так же естественно перешел у меня в космополитизм. У меня не было никакого ощущения железного занавеса — были мы, и был другой, старый мир. Но и другой мир так же реально присутствовал в моей и общей жизни. Мир был дома.

В школе я был активист. Меня рано повело в эту сторону — активный пионер, комсомолец, член президиума Крымского областного бюро пионеров. Жизнь не состояла только из Сталина и моей бабушки. Моей средой стали директора школ, секретари комсомольских организаций, горкома и райкома. Сомнений у такого мальчика, как я, быть не могло. Но парадоксальное явление: этот мальчик в силу того, что не сомневался, позволял себе говорить вслух все, что думает.

— И что думал мальчик?[3]

— Мальчик славился тем, что дерзит. Мы же строили социализм, где такие мальчики, как он, могут говорить вслух все, о чем думают. Дерзкий мальчик написал письмо Постышеву, жалуясь, что местные власти неправильно обходятся со школой, где я учился. Постышев ответил мне письмом. Секретарь партячейки гороно выговаривала директору школы: «Гефтер у вас троцкист!» — а мы лишь смеялись. Мальчику везло — моя дерзость ни разу не была жестоко наказана, хотя неприятные случаи бывали.

На рубеже школы мальчик перенес тяжелую болезнь, неясно какую, после думали — энцефалит. Это отразилось на его сознании — открылись вещи, о которых до этого не слышал. Мальчик открыл для себя Пушкина, и, когда ему было очень плохо, скрывая болезнь от мамы и бабушки, он плакал, читая Пушкина. Мальчик менялся, но к политике это почти не имело отношения.

Проболел с 1935 по 1936 год, был пионервожатым в детском костнотуберкулезном санатории. В 1936 году мальчик из Симферополя едет в Москву в университет и в поезде читает про расстрельный процесс Зиновьева и Каменева. Мальчик едет с открытой душой учиться истории, а страница истории тем временем для него уже перевернулась.

Московский университет — тогда еще не имени Михаила Ломоносова, а имени историка Михаила Покровского. Мальчик попал на истфак, где деканом-основателем был Фридлянд — автор известнейших книг о Марате. Поскольку Фридлянд занимался Французской революцией эпохи террора, в 1937 году его самого сделали «террористом». Из окна своего кабинета на улице Герцена он якобы собирался метнуть бомбу и попасть в Сталина, в чем сам «сознался» на суде.

Первые мои месяцы на истфаке были наполнены тем, что до часу ночи шли комсомольские собрания — студентов осуждают за то, что вовремя не разоблачили родителей. Когда в Москве арестовали моего дядю, и я едва не был исключен из комсомола. Мне объявили строгий выговор с предупреждением со стандартной формулировкой: «за утрату бдительности, выразившейся в неразоблачении дяди, врага народа». Но мальчика любили и в комсомоле оставили — мальчику опять повезло.

Мальчик тогда думал так: всех арестовали правильно… кроме моего друга Жени Мельничанского! Все правильно… кроме моего Муси Гинзбурга! Когда Женю Мельничанского обсуждали на комсомольском собрании, мы ему сказали: «Молчи, говорить будем мы». Но Женя сознался, что был однажды у Томского на елке. Отец его, крупный профсоюзный деятель в Штатах, вернулся в СССР и был казнен. В «Кратком курсе истории ВКП(б)» есть фраза: «разложившаяся профсоюзная верхушка — Томский, Догадов, Мельничанский и другие». Так что Женя был из проклятой семьи — странный, глухой и очень наивный. Но его самого смерть в 1937-м обошла — Евгения Мельничанского, учителя истории из Ижевска, где он проработал всю свою жизнь и недавно умер.

Вот такие мы были мальчики. И защищали, и возражали, и иногда даже некоторым из нас это сходило с рук. Я вправе сказать, что мальчик Миша Гефтер учился на истфаке в неплохое для него время. Курс был замечательный. Почти не было рабфаковцев и «парттысячников» — курс мальчиков и девочек, только окончивших советские десятилетки, медалистов. Поначалу на курсе столичные задирали нос, но вскоре утвердились мы, провинциалы.

Мальчик был комсомольский деятель, изучал историю революций, но за ним водились странности. Так, будучи атеистом, я ожесточенно спорил в общежитии о том, что Христос — реальное историческое лицо. У мальчика был свой взгляд на русскую историю. Когда только пошла патриотическая волна, мальчик редактировал студенческий научный бюллетень, где подвергал зубодробительной критике «Александра Невского» Эйзенштейна и подобные вещи.

Но вот пришел 1939-й, памятный год в жизни мальчика. Миша Гефтер — общественный деятель, сталинский стипендиат. Его кормит советская власть, он любимец тоталитарного строя. Как вдруг в августе 1939-го СССР вступает в пакт с Гитлером — страшное событие в жизни мальчика! Плохие события почему-то случались вокруг моего дня рождения, в конце августа.

До этого один эпизод в самом детстве впервые заронил страх в мою душу — у дома напротив ночью убивали человека. А в Крыму на окнах ставни, и по ночам их наглухо закрывают. Человек бился в запертые ставни, ему не открыли. Выбежав утром с мальчишками, я увидел на стекле отпечаток кровавой ладони. С этого времени мальчик познал страх. Страх вошел в его жизнь, и всю остальную часть жизни он станет ему противиться.

Пакт 1939-го тоже обернулся страхом — мальчик испугался, что потеряет веру в этот родной ему антифашистский строй. В общежитии мы до утра спорили, даже переставали разговаривать друг с другом из-за проклятого пакта. Возникло новое отношение к сражающейся Англии. Для мальчика сопротивление Англии стало великим событием его личной жизни. Тогда, в 1940 году, я последний раз был дома в Крыму и в последний раз видел живыми свою маму и свою бабушку.

Вторая жизнь закончилась прологом сомнения — страхом потерять веру. Я произнес антифашистскую речь на комсомольском собрании в «Коммунистической аудитории» факультета, где читал лекции сам Василий Иосифович Ключевский, и меня проводили овациями. Я вслух говорил антифашистские резкости — меня не тронули и не посадили, а ведь шел сороковой год. Так что дети тоталитарного режима бывали разными.

В 1941-м началась третья жизнь мальчика — война, где мальчики уже не мальчики. В двадцать три года я стал командиром студенческого батальона МГУ на строительстве оборонительных сооружений вдоль линии фронта. Принимал самостоятельные решения, впервые головой отвечал за жизнь товарищей. Никакого особенного героизма не было, но вроде справлялся. И тут на том направлении, где мы стояли, началось главное немецкое наступление на Москву. Я имел грузовик и, вывозя своих, по глупости попал к немцам в руки. Всего на час, но и это стало событием в жизни для мальчика.

Вот юноша Гефтер стоит на шоссе, 4 октября 1941 года, машина забарахлила. Смоленская область, ясный голубой день после двух дней бомбежки. Он стоит на шоссе, а навстречу по обочине бредет красноармеец. Я спрашиваю его: «Что там такое?» — «В лесу уже немецкие танки». А я ему, каюсь, не поверил! Это теперь навсегда в моей жизни — голубое небо, полная тишина, а в леске напротив — вражеские танки. Так я стал понимать, что в истории все может случиться, особенно с теми, кто верит, не смея сомневаться. На своем грузовичке я и попал к немцам в лапы, но сбежал, успешно перепрыгнув кювет. В чей-то дом, к счастью для меня, не пустили хозяева, и я с остальными, со своим лучшим другом, который позже погиб на фронте, пешком дошел до Малоярославца. Здесь я остался один и уехал в Москву за пятнадцать минут до сдачи Малоярославца. В Москву прибыл знаменитой ночью на 16 октября 1941 года — дня паники, эвакуации и бегства начальства из столицы. При обороне Москвы записывал в блокнот свою первую философию истории, считая, что здесь под Москвой решается судьба рода человеческого.

Изменился ли я? Мои перемены теперь носили, как принято выражаться, экзистенциальный характер — для них требовалось личное страдание. Попал к немцам, ушел от немцев — это еще не страдание. Страданием было, когда мы с другом, идя от Малоярославца, впервые увидели в небе наш самолет с красными звездами: мой друг плакал — а я нет. Вот что было страданием.

Война для меня из-за тяжелых ранений в августе 1942-го оказалась недолгой. Мучительных воспоминаний немного, вот два штришка. Первый. 1941 год, мы уходим от немцев, те идут по пятам — деревня, высоко стоящий дом. Я, мой друг Валя Вайсман с каким-то майором выходим из окружения. Навсегда запомнил фразу майора. Он был кадровый военный и мне сказал: «Ты думаешь, это Гитлер на нас идет? На нас тридцать седьмой год идет!» А мне нечего было ему ответить.

Еще одно воспоминание, из самых страшных — бомбежка госпиталя. Наша палата большая, люди без рук, без ног, а то и без того и другого. Рано утром началась бомбежка. Представьте людей, которые с трудом сбрасывают себя с коек и, ампутированные, ползут по полу. Мы накрывались простынями от кусков летящего стекла, а у окна — лицом к нам! — медсестричка, которая ничем не может помочь.

Моя война кончилась. В 1943 году был списан из армии по тяжелому ранению, вернулся к истории. Потерял близких — их всех расстреляли немцы в Симферополе, уничтожая крымских евреев.

Молодой Гефтер растерян. Он знал, что теперь должна начаться новая жизнь, но любимый друг погиб, погибли родные и почти все друзья. Он не знал, как сложится его жизнь, и чувствовал себя одиноким, хотя до этого ему казалось, что он знает все. Жизнь надо было устраивать самому. Внешне я был тем, чем и раньше, — активистом, теперь партийным. Работал в ЦК комсомола, из-за ранения часто и много болел. Впервые серьезно занялся историей в аспирантуре, где стал учиться думать, хотя внешне это было не очень заметно. Я чувствовал тяготение к актуальным темам, но появилось нежелание писать в диссертации обо всем, что лично меня глубоко задевает. Пришлось перейти на экономическую историю.

Я учился в аспирантуре, когда написал письмо Сталину о том, что Вознесенский в своей знаменитой книге «Военная экономика СССР в период Отечественной войны» не прав, когда писал, что Вторая мировая война стала справедливой только в 1941 году. Я считал, что война стала справедливой в силу сопротивления поляков и англичан Гитлеру. Меня выгнали из института, имела значение и пятая графа, но мне опять повезло — я понравился работнику ЦК, которому поручили объяснить мне мои ошибки.

Этот человек вызвал меня и долго объяснял, что я абсолютно не прав, что у англичан буржуазный строй и т. д. Но ему я понравился, хотя он жаловался, как меня трудно переубедить. Он вскоре умер, хороший был человек. По его звонку меня взяли на работу в Институт истории.

Начались плохие вещи, по отношению к которым следовало самоопределиться. Понимание пришло не сразу, и тут Гефтер иногда выглядел не лучшим образом. «Борьба с космополитизмом» была вещью жестокой — можно было пропасть, а можно подняться наверх. С войны мы вернулись военным поколением — поредевшим и с большими утратами, но сильным. Сталину удалось превратить поколение победителей в расколотую на части, атомизированную массу. Впервые нас так грубо, резко и успешно поделили по национальному и иным признакам. Связанным с жизнью, карьерой, покорностью и т. д. Такие вещи не проходят даром. Моя боль выражалась не столько в переоценке строя, сколько в несогласии и сильном, глубоком страдании от того, как мы себя выдали на моральное растерзание. Могут сказать, что это от того, что я еврей, — нет, только отчасти. До моего еврейства дело тогда не дошло. Уже умер Сталин, а я еще каждую ночь просыпался от стука в дверь, хотя Сталина не было.

Не думай, что я обрадовался, когда Сталин умер. Не помню точно, но, вероятно, я плакал и, во всяком случае, сильно переживал. Страданиями я менялся. Вероятно, стал другим и шел к чему-то, чего еще не знал. Это какая по счету жизнь — уже третья? Где-то здесь она обрывается.

Для моих ранений и моей контузии я слишком трудно жил. Один умный доктор сказал мне: «Человек, который так живет после такого ранения, долго не проживет». Его прогноз немножко не оправдался, хотя в 1956 году я заболел настолько, что ощутил себя смертником. Три года почти не мог работать, практически я не жил. На карачках доползал до письменного стола.

Заболел я на почве оскорбления. Оттого что сам, опоздав освободиться, когда с ХХ съездом освобождение пришло сверху, я его не принял. Я по сей день не приемлю свободы, приходящей извне. Постепенно во мне начались некоторые умственные подвижки, и я стал одним из главных действующих лиц в проекте большой советской «Всемирной истории». Тогда началась моя четвертая жизнь.

Теперь ко мне долго благоволили. Я добился от ЦК официальной реабилитации народничества и так далее и тому подобное. Работа над «Всемирной историей» была важна. Я вдруг обнаружил, что не могу как марксист увязать воедино истории разных стран и народов. Что-то опять передумывалось, и страдание опять ворвалось в мысль. Каким был итог? Итог был тот, что надо говорить вслух то, что думаешь. Теперь этот не очень молодой человек Михаил Гефтер знал, что может сильно пострадать, но уже не мог иначе. Что-то начало сопротивляться тому, чтобы жить как живется.

В Институте истории я вел сектор методологии истории. Идея, которой я заслужил пристальное внимание Лубянки и будущее изгойство, сегодня звучит банально: новое прочтение марксизма. За мной обнаружился страшный грех отрицания исторического материализма, истмата. Я утверждал публично и вел сектор на основе принципа, что теории истории вне исследования истории нет и не может быть. Что «общие законы», для которых история, творимая и влекущая людей, является лишь иллюстрацией, — это отмена исторической науки. И я твердил, что нельзя остаться на почве знания и понимания, не рассмотрев открытыми глазами все, что пережил коммунизм после Октября и во времена Сталина. Сталин неслучаен для коммунизма, утверждал я.

Так я стал инакомыслящим. Но инакомыслящий заведовал сектором методологии Института истории АН СССР! Быть инакомыслящим в фаворе — очень странная роль. Я был членом редакции первого тома «Истории КПСС», и академик Поспелов говорил: «У меня ни разу в жизни голова не болела, но когда я говорю с вами, у меня раскалывается голова!» Инакомыслящий в фаворе, легитимный диссидент — странная, нестойкая помесь. Сказавши «а», надо было идти к «б» — иначе заболеешь и снова рухнешь на больничную койку.

Руководя коллективом историков, я отказался от задания написать историю Октябрьской революции — на том основании, что при нынешнем уровне знаний в рамках марксизма ее написать нельзя. Начинался коллективный поединок Института истории АН СССР с отделом науки ЦК КПСС — противостояние внутри системы, равного которому в СССР 1960-х годов не было. Целый академический коллектив открыто противостоял Кремлю и всевластной тогда Старой площади. Кончилось тем, что нас примерно наказали — Институт истории разбили надвое, и он с тех пор нелепо разбит на «всеобщую историю» и «российскую».

Шел 1970 год. В этой четвертой жизни — мой биографический взлет, мой звездный час. Такого коллектива, как сектор методологии, и того дыхания, что было у Института истории в те времена, потом в русской исторической науке не было и нет по сей день. Это большое счастье, хотя в то время я был уже очень больной человек, почти инвалид.

Последней акцией моего сектора стал сборник о Ленине, рассыпанный в верстке. В нем — моя статья, послужившая окончательным поводом к отлучению от советской науки. Эпиграф из Пастернака сочли по меньшей мере неуместным. «Он управлял теченьем мыслей, и только потому — страной». Сказали, что так писать о Ленине бестактно, а статья, хоть и осталась ими непонятой, была сочтена ревизионизмом. Один важный на Старой площади человек, который мне до этого покровительствовал, Анатолий Черняев, сказал: «Михаил Яковлевич! Это уже не новое прочтение марксизма — это ваше!» И после этого на годы забыл мой адрес и телефон.

Я не входил в партбюро Института, но достаточно влиял. Имел несчастье первым выступить с публичной критикой заведующего отделом науки ЦК Сергея Трапезникова. За мной уже числилось и много другого. Я единственный человек в СССР, которому партбилет при всесоюзном обмене вручили в последний день. Требовали, чтобы я признал ошибки — какие угодно! Мне предоставлена была великая советская льгота — самому придумать свою «ошибку» и ее безопасно признать. Я отказался.

Меня не выкинули из партии, в последний момент дали партбилет. Не выкинули из института, но лишили сектора и права печататься. Однако зарплату платили. И я почувствовал, что все это настолько тягостно, что так можно снова заболеть, как в 1956-м. Четвертая жизнь кончилась тем, что в 1976-м на правах инвалида войны я ушел из института на пенсию. Уйдя, я стал, с одной стороны, свободным пенсионером, с другой — бедняком и преследуемым человеком. Я принял участие в двух последних больших самиздатских проектах — журналах «Поиски» и «Память». Стал диссидентом уже по всей тогдашней форме — с обысками, с арестами друзей.

В 1982 году вышел из КПСС, но очень скромно, без всяких заявлений о противостоянии. Написал короткое заявление, что в соответствии с Уставом партии, предусматривающим добровольное вступление, а стало быть, и добровольный выход, прошу с такого-то числа не считать меня членом КПСС. Ранее я этого не делал лишь потому, что не желал ставить бывших коллег в скверное положение, когда им пришлось бы голосовать за мое изгнание из партии.

К тому времени арестовали всех моих молодых друзей. Валерий Абрамкин, Виктор Сокирко и Глеб Павловский из «Поисков». Сеня Рогинский из редакции «Память». Я решил поставить точки над i и отправил письмо генеральному прокурору с требованием освобождения политзаключенных.

Итак, я перешел в свою пятую жизнь. Я не стал антисоветским, вообще приставка «анти» меня оскорбляет. «Анти» — это мордобой, я в таком не участвую. Я стал собою, перестав писать, как раньше писал. Моей профессией в истории становятся вопросы без ответа.

Можно прочитать у Черняева о том, как реагировал Горбачев, когда они вместе читали мое письмо об освобождении политзаключенных. Говорят, оно сыграло некую роль, и я этому счастлив, но думаю, главную роль сыграла смерть Анатолия Марченко. Он несколько месяцев голодал в Чистопольской тюрьме и там умер от голодовки. Наверное, Горбачеву объяснили, что Сахаров такого не перенесет, объявит очередную голодовку и на этот раз, вероятней всего, тоже умрет. Когда вернувшийся Андрей Дмитриевич прочел мое письмо к Горбачеву на эту тему, он сказал: «Ну, лед тронулся».

— Какая эволюция шла в твоем политическом мировоззрении и настроениях периода перестройки?

— До 1987 года внешних перемен в моей жизни нет. Без работы, без денег, без публикаций — только одна сторона, и не самая важная. Зато теперь я думал сам.

Поначалу перестройка мне не понравилась. Мне казалось, что все должно происходить иначе. Моя программа была короткой. Первое — немедленно вернуть всех диссидентов их семьям. Второе — выпускать из СССР желающих и обратно впускать. Третье — дать думающим людям печататься независимо. Вот и вся моя тогдашняя программа. Меня не увлекали ни «ускорение», ни «борьба с алкоголизмом». Но мне понравилось, что у Горбачева есть помощник Толя Черняев, которого, если про мужчину так можно сказать, я любил. Он и правда хороший парень.

В 1987 году, когда вернулся из ссылки Глеб Павловский, мы сделали мое интервью в журнале «Век ХХ и мир» под заголовком «Надо ли нас бояться», на котором цензор написал: «Автор считает, вероятно, что надо?» А председатель КГБ Чебриков по поводу этой публикации написал специальное письмо Горбачеву, чтобы тот обратил внимание на вредную статью. (Потом для сборника «Иное не дано» я интервью расширил под названием «Сталин умер вчера».)

Ничего этого я тогда не знал, потому что сам — умирал, у меня был инфаркт. В тот момент пришел мой смертный час, я стал умирать, но благодаря врачу, которого упомянул бы в любой биографии, остался жив. Началась та жизнь, которая идет и по сей день. Жизнь, в которой я пришел к другим идеям и мне все видится в несколько ином свете.

— В ином свете видится и марксизм?

— С Марксом у меня общий предмет — человечество. Я свой предмет в окно не швырял. А кто вышвырнул, думаю, себя обеднил.

Когда мой сектор закрывали, а я отказался писать челобитную в ЦК, чтобы чуть продлить его существование, я уже знал: если хочешь быть независимым человеком, за это надо платить. И в диссидентские времена я знал, что, если я в общем ряду диссидентов, это не означает согласия с каждым. Ныне я утвердился в своем праве и возможности быть аутсайдером. Полагаю, малые группы людей нужны нашему роду, чтобы остаться родом человеческим. И аутсайдеры показаны мысли, чтобы та оставалась мыслящей. Я не избирал себе амплуа, просто иначе я не могу. В данный момент я переживаю сильный внутренний кризис — то ли зажился, то ли еще раз пора все начинать с начала? Я не сторонник клоунад и политических фраз ради фраз, но у меня есть чувство ответственности и за то, к чему я не причастен. Какая-то моя жизнь кончилась в ночь с 4 на 5 октября 1993 года. Стреляли не в меня, а попали в меня, человека и историка. Кое-что теперь я должен выговаривать иначе. А может быть, и иначе думать.

Часть 1. Теология исторического и ее политика

1. Саморастворение в истории. Мышление вопросами без ответа

— Читателю трудно примириться с твоими текстами, где суждения историка всегда так переплетены с суждениями о себе и личными воспоминаниями.

— Иногда должно пойти путем, который самому кажется научно незаконным, индивидуалистичным и субъективным. Некий человек я, определенным образом формируясь, вложился до саморастворения в некоторый мир. Мир стал рушиться с легкостью, оскорбительной для саморастворенного в нем существа. Существа, которое принимало все, и ужасное этого Мира, касавшееся самых близких, как цену чего-то абсолютно необходимого всем. Как частность исторического масштаба.

Этим он поощрял себя к поступкам, которые, вообще говоря, имели бы для него плохие последствия; но саморастворение охраняло. Потом вдруг обвал, катастрофа. И катастрофа эта — легковесных отречений, которые видятся ему мнимыми. Происходящее с собой естественно вписано в тот же масштаб, что прежняя самовключенность, и в объяснениях уже нельзя ограничиться чем-то банальным. Он вынужден идти дальше и дальше — пока не дойдет до пределов Мира, в котором действует Homo historicus и который этот Homo создал.

Мир рушится, и это возвращает мою мысль к Миру, где человек явился впервые. Миру, который создал его и который им создавался.

Разве это личная трудность? Разве это лишь частное крушение при общем крушении обанкроченной жизни, перед тем еще и опозоренной гнусностями системы? Или это глобальное возмущение, в универсальности которого у меня нет сомнений?

Я долго не умел называть вещи их именами. Путался, искал ответ в пределах речи, которой говорил, — не замечая, что язык мой начал меняться и я уже не смогу писать по-прежнему. Тогда я начинаю импровизированно и все упорней писать иначе. Что по совпадению обстоятельств 1950–1960-х годов — «Всемирная история», сектор методологии Института истории АН СССР и так далее и тому подобное — привело к тому, что у меня меняется весь взгляд на историю. Поначалу еще недотягивая до взгляда на существо истории человека, но в нем начинают главенствовать образы исторических отклонений, все эти евразийские кентавры, Атлантиды Платона и декабристов, Россия Маркса и Ленина.

Вот моя мыслительная ситуация, как я теперь ее знаю. В чем истинная трудность? В том, что, получив первые ответы, я поначалу затвердился в них и стал их исповедовать, наставлять, в силу этого стал повторяться.

В сущности, застрял я на вопросах без ответа. Они, знаешь ли, странная штука. Не в том застревание, что, мол, пора бы на них и ответить. Нет — пора поставить вопрос о природе вопросов без ответа. Вышел ли я из этих занимающих мое любопытство трудностей, когда начал мыслить вопросами без ответа? Или, шагнув в эту сторону, я еще раз застрял?

2. Коллективное прозрение, освобождение сверху и исчерпание истории

— Суждение из средневековой еврейской каббалистики, не помню чье, — что зла вообще нет, зло — это невостребованное добро. В оболочке зла добро действует как невостребованное. И мое личное чувство исчерпания истории, ее финальности возникло очень личным путем и было связано с тяжкой болезнью, пережитой в конце 1950-х годов.

— Она кончилась для тебя лично, или ты познал ее как оканчивающуюся?

— Я уже не мог от этого уйти. Это стало наваждением, я все теперь видел в свете окончания истории.

— А откуда вообще у тебя явилась идея финала истории? Когда мы встретились в 1970 году, она уже была, и на ней мы легко сошлись. Из Гегеля или от Маркса «коммунизм есть решение загадки истории, и он знает, что он есть это решение»?

— Нет, от сознания интеллектуальной катастрофы. Катастрофа заключалась в том, как же я не разглядел того, что было на виду и в чем участвовал? Как мог я отдаться тому, чему нормальному человеку отдаваться нельзя? А раз отдавался, то обязан теперь себе объяснить, в силу чего? Что повело меня к этому — карьеризм или страх? Или сложная смесь нескольких интеллектуальных страстей?

Но еще сильней было отвращение к современникам, которое я скрывал. Откуда такой соматический срыв? Потому что я не смел поддаться чувству искреннего отвращения, которое во мне рвалось наружу. Отвращения к тому, как советские люди торопились коллективно прозреть. Я не выпускал неприязни наружу, я с ней боролся и надорвался в борьбе. Все во мне клокотало против этого облагодетельствования освобождением! А ведь, казалось бы, все шло навстречу, даже лично — реабилитация любимого дяди… Все было так комфортабельно, но над всем довлело уже нечто бедственное. Начавшая рушиться сталинская система виделась мне столь масштабной, жуткой и столь глобальной, что я отверг спущенное сверху и раздаваемое по мелочи освобождение. Даже в тех случаях, где оно действительно было освобождением, я предчувствовал неопознанный нами обман. Западню, куда мы поспешим провалиться. Но я не давал этим мыслям выйти наружу, еще и боролся с ними в себе, пытаясь одолеть. И мой контуженный мозг, мои ржевские раны не выдержали.

Почему я отказывал «коллективному прозрению»? Ведь на отказе теперь свихнулся сам автор термина, Юрий Власов. Так же свихнулся тогда и я, но иначе. Мне казалось, что я не смею более существовать как человек, если цепь мировых событий, где восставали и гибли люди, открывались горизонты слóва и преображались континенты — где вмиг погибло мое поколение! — все это уходит, как пустая бессмыслица. Мне не жаль было уходящего, это глупо. Я не испытывал тоски по прошлому. Я испытывал чувство двоякого оскорбления: ничтожеством своей втянутости и еще больше — дешевизной освобождения сверху.

Ошибкой было бороться с этими переживаниями, не дать им выйти наружу — и они вышли страшной болезнью. Только болезнью я узнал о нас нечто новое. Когда три человека в Беловежской пуще отменяют Советский Союз, я это прямо ввожу в то, что кончилось нечто тысячелетнее — Землю оставила идея человечества как вневидового родства людей. Идея покидает мир вот таким именно образом: покидая, не уходит, — но творит комиксы Беловежья, с куклами старосоветских персонажей и иные сложные мистификации Homo sapiens.

3. О времени, параллельном мире и немотивированности человека. Будущее прошлого

— Разве история — это «все, что менялось во времени»? И есть история Млечного пути, история амебы? Нет. В строгом смысле, история бытует в единственном числе — всемирная история однократна. С условно иудеохристианского рубежа, в его сложной связи с азиатскими очагами, история строилась как проект человечества. Проект столько всего дал людям, но оказался неосуществим, ведь в зародыше его — утопия. Вневидовое родство людей не состоялось в виде человечества, хотя и не исключает далее других видов осуществления. В этом драматизм переживаемого момента.

Человек ведет большую, незримую и опасную игру в прошлое (в которое люди не могут не играть). Ставка в игре — встреча, не более. Не думайте добиться большего — это максимум, это идеал! Все, что нам нужно, — встретиться с прошлым, но только не влезайте в него! Не пытайтесь заместить своим резонерством, судом и убогими поучениями жизнь ушедших людей — она сильней вашей. Прошлое сильнее всех вас, живущих.

Существенные моменты, разъясняющие места преткновения историка, — немотивированное появление человека думающего; необъяснимое появление речи; непонятное разбегание людей по лику и лону Земли.

Когда мы эти три вещи сопоставляем, мы обнаруживаем связь между тем, что люди, заговорив, обрели странное свойство — длящегося и не имеющего пределов понимания. Речь сняла предел понимания. Понимание делается бесконечно варьируемым, углубляемым, но и бесконечно затрудненным для себя самого. Воспроизводящим пороговые трудности, рубежи, до которых понимания не было, — здесь вам не плавное течение мысли.

Внезапность появления кроманьонца, человека, совершенно ничем от нас не отличающегося. А физически даже в лучшую сравнительно с нами сторону. Мы, видимо, потеряли и продолжаем терять многое из того, что он умел и что соответствовало тому, каким он создался. Его появление не выводится из предшественников целиком, а значит, вообще никак не выводится. Это я связываю с речью, по отношению к которой определенно известно нечто негативное — что та принципиально отлична от всех видов коммуникации любой сложности. Это, кстати сказать, сегодня подтверждается тем, как перегруженно-интенсивная, перенасыщенная глобальная коммуникация отупляет человеческое понимание. Разрушая изнутри самоё речь, она начинает мешать выживанию Homo.

Если все эти моменты рассмотреть вместе, они неизбежно приобретают вид одномоментного происхождения человеческого существа. Разумеется, оно имело свои прологи, преддверие, свой генезис, и все было где-то увязано с временем. С этой точки зрения идея Achsenzeit (осевого времени. — Г. П.) у Ясперса интересна ничуть не его конкретными приложениями, а увязанностью прачеловека с временем.

Возникает мысль: а что, собственно, собой представляет история? По отношению к тому бытию человека — уже человека! — которое было еще доисторическим, предысторическим и протоисторическим? И которое также ни из чего не выводимо. Я уж не говорю — несводимо, это само собой, но и не выводимо прямо из предшествующего состояния. Какую бы роль ни сыграли так называемые «случайности» (а те занимают в истории грандиозное место, требуя ввести их в самый предмет исторического), история немыслима вне осознания. Она немыслима вне таких созданных человеком мыслительных конструкций, как прошлое и будущее. Потому что прошлое и будущее с точки зрения их временного протекания не сводимы к физикалистскому времени макромира.

В сущности, есть три времени: время макромира, с его размеренно-календарным протеканием времени; скажем, «тривиальное время». Есть микромир, где все приобретает световые скорости. И есть мир человеческой мысли, трактуемый мной как припоминание. За невозможностью по-другому представить его движение, при негодности для этого таких слов, как озарение, наития или сны. Вообще говоря, человеческий сон — одно из оснований человечности, сопоставимое с речью. И воспоминания во сне играют роль, и сама терминология снов существенна.

Про историю важно знать, что та возникает сама. Прошлое и будущее возникли единожды. Собственно говоря, как бы возникла история, если не возникает то необычное состояние, которое трактуют как состояние прошлого? Как особенную встречу воспоминания, которое вводит нас в то, чего не стало? И в чем смысл будущего, по отношению к которому заранее дано, полагается, что оно в чем-то выше, достойнее того, как человек живет «сегодня».

Будущее не просто то, что предстоит. Будущее — то, что предстоит, выбранное из некогда отбракованного в прошлом, чего не стало и не вернется уже никогда. Из такого модуса будущего и возможно истинное припоминание прошлого.

— Становление системы есть движение от энтропии, от хаоса к какому-то информационному порядку.

— Прости, но суждение о будущем антиэнтропийно всегда. Это преодоление, полагающее само понятие будущего. Ты можешь мыслить будущее как угодно, представляя его в сколь угодно живых, конкретных образах! На игре в это построена масса вещей, и без нее, кстати, невозможна идеология.

При мышлении будущего само течение времени реально меняется. Когда задумаешься о том, что предстоит, время уже не протекает так, как оно протекало. Войдя в себя, вдруг обнаруживаешь, что оно и текло иначе. Инопротекание времени и есть прошлое. Если истории нет, откуда эта принципиальная аритмия времени, откуда его уплотнение? Эти дни, часы или годы, которые по масштабу событий, по необратимости происходящего равны векам. Но что такое историческое событие с этой точки зрения?

В истории дан модус узурпации этого параллельного мира. История — это попытка построить человеческую жизнь, которая не может состоять из одного только сознания и мышления. Она не равна только аэволюционности и вневидовым актам существования. История есть попытка втянуть всю жизнь в акт ее осознавания и сказывания.

С этой точки зрения история возникает единожды. Она однократна. Тогда можно представить, отчего она иссякает в настоящее время. Ведь то, что представлялось высшим для человека — мышление осознавания, принужденное к растворению в повседневности, — неизбежно приобрело зловещие свойства.

Пора посмотреть, что такое вопрос без ответа. И не-церковная идея параллельного мира, которая, впрочем, тесно, интимно соприкасается с теологией. Эта идея не прихоть обстоятельств. В тот момент, когда вопросы без ответа стали связаны с моим существом и моим именем, во мне проснулось еврейское начало в каком-то староеврейском смысле. Светлана Неретина отчасти права, называя мои взгляды исторической эсхатологией, что-то в этом действительно есть. Но как бы мне при этом не оттолкнуть свою идею не конца, но исчерпания истории? Поскольку сама история есть вид узурпации параллельного мира — с переносом его скоростей во внешнее действие и с попытками универсального овнешнения.

Мое любимое место из гегелевского «Введения» в его «Философию истории» о хитрости абсолютного разума, ты ведь его помнишь, правда? Если этот абсолютный дух — в котором нет начала, поскольку он уже есть, и его дело в том, что он движется к себе-имеющемуся, от полноты, которой недостает рефлексии, чтобы полнота стала человеком — осознанно, принято, — чего недостает? И когда Дух овнешняется, он застревает в человеческой истории и не может освободиться из застревания вне людского содействия, которое по природе человека — природе, именуемой страстью, — не может не быть избыточным, а избыточному нельзя не стать падением, самопокаранием за избыточность!

И как тогда звучат эти последние строчки из «Феноменологии духа»? Когда абсолютный Дух возвращается уже к себе после всей своей одиссеи, после своего трудного путешествия. Он возвращается к себе, уже равнопринятому, равнораскрытому рефлексией и отождествленному в соответствующей этому форме человеческого устройства жизни. Он не может не оглянуться назад, и это воспоминание есть его Голгофа, без которой не могло быть его полноты.

Место знаменитое, хрестоматийное, и никакой заслуги в том, что оно сразу засело в моем сознании, нет, но оно стало очень личным. Мистика этих слов меня всегда увлекала. Именно в 1950-е годы, годы десталинизации, для меня очень личным стало овнешнение, застревание, эта страсть покарания. Это и есть историческая теология. Поскольку, если человек узурпирует и овнешняет параллельный мир, в свете этого можно, наконец, подобрать ключ к иероглифу: будущее прошлого.

— Этот иероглиф твой был для меня всегда особенно труден.

— Будущее прошлого находится в принципиальном несовпадении с двумя банальностями: все, что было, и все, что предстоит. Банальности эти не только не прошлое и не будущее — они им перпендикулярны и просто лживы. Здесь не календарные — здесь другие скорости, другая природа самого времени. Тут иное время самого человека. И тут же размещено то самое, что сопротивляется истории, — человеческая повседневность. Она сопротивляется своей регулярностью. И тут же обитает культура в ее вечном споре с историей. Споре, который пытается вынести повседневность на сцену разыгранных трагедий, а трагедию — в избывание горя без крови и жертв.

4. Публичные девки случайности. Детерминизм и ужас финального результата. Происхождение мужицкого царя. Поражение Ленина и поражение Ганди

— Ты уже несколько раз обращался к теме случайного — как незаданного, однако задающего ход истории.

— В одном романе есть точный афоризм о случайности: что она такое? Случайности — это публичные девки, но и они гуляют по хорошо известным местам. Отменно! Злачные места предопределенности и роль случаев, которые заводят махину истории, распаляя детерминационную похоть. Отсюда родом все суперперсоны политиков ХХ века.

— Я в восторге от афоризма! А можешь привести пример, как в ХХ веке находят гулящую девку?

— Изволь, известный пример. Едет Ленин в Россию, апрель 1917 года. Едет безумный утопист с установкой делать в России мировую революцию. Он все рассчитал, уже написаны пять «Писем издалека». Он едет в Россию, зная, что его партия не готова, не говоря про остальных. На подъезде к Петрограду спрашивает: время ночное, мы найдем извозчика? Встречающие говорят: «Владимир Ильич, что вы, какие извозчики! Увидите, сколько народа вас ждут!» Биографы не сталкивают между собой эти два факта: Ленин уже знал нечто, ради чего должен переломить всех, начиная с близких товарищей, — но не понимал еще, чем стала жизнь массы людей в России. Он вообразить не может себя через час — на броневике, говорящим речь перед стотысячной толпой!

Вот другой случай. Накануне октябрьских событий Ленин сидит взаперти, скрывается от Временного правительства. Те его настойчиво ищут, а это изолирует его от ЦК. Добравшись до Смольного, он находит там подлинного властелина событий — Льва Давидовича Троцкого. Ночью, когда формировали правительство и придумывали, как называть его членов: министры, комиссары, народные комиссары, — эта бумажка сохранилась — Ленин сказал Троцкому: главой правительства будете вы.

— Тот отказался — вроде по «5-му пункту»?

— У Троцкого вечная отговорка — мне нельзя, я еврей. Таким образом он отказался от Предсовнаркома. Когда назначали председателем Реввоенсовета, он опять было стал возражать: как так — еврей во главе русской армии? Ленин говорит: «Лев Давидович, еще раз такое скажете, и я буду настаивать на исключении вас из партии. Чтобы вы больше этот личный вопрос никогда не поднимали!» Когда Ленин умер, Троцкий если и мог выиграть бой, то только по национальному вопросу, где покойник оставил ему козыри. И опять его остановило, что он как еврей не смеет давать бой великорусскому национализму, даже красному большевистскому. А не ставши на этот путь, Троцкий далее терял все. Говорят: Троцкий не победил, ему Сталин не дал. Да не мог победить Троцкий — он не хотел побеждать!

Итак, вышел Ленин из блокады, а в ЦК готовятся к заседанию 2-го съезда Советов. Гениальна политическая идея Троцкого, соединить съезд с восстанием в Петрограде. По вопросу о земле — это, кстати, еще мы раскопали в нашем секторе — доклад сперва поручают делать Ларину и Милютину. Грех покойников обижать, но я легко представляю этих догматиков, особенно сумасшедшего Ларина. Что они от имени РСДРП(б) предложат мужицкой России? Какие-то совхозы! Но в последний момент появился Ленин, и вопрос о докладчике отпал: о земле вправе выступить только он, это ясно всем. Ленин идет к трибуне — он совершенно не готов! Тогда он просто достает из кармана эсеровский наказ о земле, добавив к нему пару вступительных фраз, его зачитывает — и все! Игра сыграна. Программой большевиков стал наказ мужиков-эсеров — а в Советской России появился мужицкий царь.

Ну а если б Ленин еще день пересидел в подполье и эти двое ортодоксов выступили с национализаторской программой РСДРП(б)? На этом для Ленина и большевиков все бы кончилось. Вот что такое история: встреча несовместимых. Историческое начинается там, где вещи, доселе не совместные, оказываются совмещены! Таинственная вещь, но если этого не понять, не занимайтесь историей.

В момент, когда несовместимое станет совмещено, является харизматический лидер. Человек, который извлек из кармана чужой наказ и объявил его всей России как программу советской власти. Совпадающую с политической монополией большевиков.

— Да, случай красив. Но согласись, что случай чертовски кровав. Махатма Ганди этого не одобрит.

— Но почему? Почему? Ленина и Ганди роднит спонтанность главного хода и немыслимость выбранных средств. Плюс интуиция Мира в рамках локальных задач.

Известнейший случай 1930 года. Индийский национальный конгресс в противоборстве с Англией зашел в тупик — лидеры в тюрьме, мирные средства исчерпаны. Радикалы берут верх, ради независимости прибегая к самым свирепым действиям. Тогда Ганди идет к берегу моря и начинает выпаривать соль. Призвав народ Индии делать то же — не покупать соль и не платить налогов британской короне.

Ганди, нашедший непрямой ослепительный выход из плохой ситуации, подобен Ленину осенью 1917 года. Россия уже перестала существовать. Власть и фронт рушились, мужик на селе озверел и никого не слушал. Ленин, который просто взял наказ о Черном переделе и озаглавил его «Декрет о земле», — чем не Ганди, выпаривающий морскую соль?

Теперь погляди на результат. Разве результат Ганди не страшен? Миллионы убитых в резне, разделившийся Индостан и его собственная гибель разве не доказательства его поражения? Разве финал Ганди не сопоставим с мучительным финалом Ленина, потерявшего власть над ходом вещей, который он начал? Исторический деятель вымеряется не тем, что опередил время, — иногда ему лучше отстать.

В случайный момент он улавливает единственное, немыслимое средство, чтоб двинуть к цели массу слепо возмущенных людей. Обратив слепоту в сообразное их умам действие. В эти минуты лидер воплощает собой историю. Таков Ленин в октябре, таким был Ганди. Но деятель измеряется не только звездными часами, но и в равной мере — поражениями. Опыт поражений — великое наследие людей. И в наследии Ленина для меня наиболее интересен интеллектуальный опыт поражения.

5. Ленин превращает себя в обстоятельство русской истории. Тень Чаадаева

— Введем понятие исторического деятеля как проблему, позволяющую разъяснить почему Ленин — человек без биографии. С Ленина смыто все личное — это возмездие или законная расплата? Или он сам намеренно загонял личное внутрь, до неузнаваемости и невидимости его? А последующее смыло личность, напрочь и навсегда.

Чтобы восстановить невидимое, надо работать с понятиями «история» и «исторический деятель». Отклоняя то, что исторический деятель производен от истории, а история просто синоним всего, что с людьми бывало. «Ты впущен на прием к случайности, — писал Пастернак в “Спекторском”, — ты будущим подавлен…» Главное тут слово подавлен, понимаешь?

— Полагаю, тебе скажут иначе — Ульянов просто человек, который случаем и стечением обстоятельств попал в центр событий и своей маниакальной сосредоточенностью на власти сумел повлиять на все.

— Дело в том, что Ленин сам обстоятельство. Громадное, сильное и очень стойкое обстоятельство русской истории. Творя обстоятельства, он сам стал обстоятельством, которое надо объяснить. Вот загадка Ленина.

Было нечто, что прошло с ним сквозь всю его жизнь. Назовешь это нечто партией — сегодня прозвучит как ругательство. Назовешь, следуя его выражению, архимедов рычаг — прозвучит напыщенно.

Человек положил себя, свою мысль и свою жизнь на то, чтобы восполнить нечто, чего, как он верил, недостает русской истории, чтобы ей стать универсальной историей и войти в общий ход дел человеческих. В XIX веке про таких говорили: исступленные имманентщики!

Собственно, Владимир Ленин из ряда, который начинается человеком, писавшим лишь по-французски, — Петром Яковлевичем Чаадаевым. Он в ряду людей, которые искали восполнения органического порока русского исторического процесса. Который делал существование России бытием вне истории, а им надо было сделать Россию исторической.

Сквозная мысль, сквозная идея всего русского XIX века. Ленин мог и не знать, от кого он изначально идет, — я не верю, что он толком не знал Чаадаева. Хотя, затвердив и любя Чернышевского, Ленин не мог пройти мимо его статьи «Апология сумасшедшего», где Чаадаев очень подробно изложен.

6. Поступок-событие-бифуркация. Зачем царь Александр пошел навстречу Гриневицкому?

— Нас с тобой занимают люди и то, как поступок, не выводимый из обстоятельств, преобразует не только последующее, но и все ему предшествующее. Вот мания человеческой жизни — она поступком образует свое собственное предшествующее. Зачем человеку так потребен поступок? Он же не только очищает путь к чему-то, что за поступком будет или мнится, что будет.

— Покойный Генрих (Батищев. — Г. П.) сказал бы: человек опредмечивает, овнешняет то, что этому предшествовало…

— Да, но предшествующее само тогда становится обстоятельством. Действуя индетерминистски, человек формирует ультрадетерминистские реальности. Детерминизм — это детище человека. Он его выдумывает, его лепит, его изобретает — и становится пленником того, что сотворил. С Андреем Дмитриевичем, кстати, я сколько ни говорил про это, всякий раз его последнее слово было бифуркация. Таков его взгляд: поступок-событие-бифуркация.

Но как пробиться с этим, когда нынешним либералам так дороги их мистификации?

— Любимейший либеральный миф, будто царя Александра убили в момент, когда он «даровал России Конституцию» и вышел погулять.

— А ведь никакой Конституции там не было. Был граф Лорис-Меликов, который только под давлением народовольцев на Зимний дал гласность печати и приостановил казни. Когда началась лорис-меликовская «диктатура сердца», был перерыв в терроре, объявленный народовольцами. Трудно сказать, сколько бы он еще продлился, потому что у «Народной воли» была своя идея — революция ради конституции. Но тут Лорис-Меликов проявил слабохарактерность. Испугавшись, что в глазах правых выглядит слабым, он опять разрешил казнь народовольца. И этим сам приговорил Александра Второго.

Рысаков кинул бомбу наугад и не глядя — не попал, убил кучера. Царь вышел из кареты. Изображают это в сентиментальных красках: мол, беспокоился о жизни раненых. Ничего подобного, ошеломленный Александр вывалился из коляски и бессмысленно кружил. Полицмейстеры уговаривали ехать во дворец. Схваченный Рысаков бормотал дурацкую фразу вроде «Не вышло, вот и кончилась жизнь». Гриневицкий со второй бомбой стоял у парапета, но сбежались люди, и он не мог ее бросить: толпа народу, царь в толпе. Как вдруг Александр сомнамбулически пошел прямо к нему, сквозь толпу.

Царь подошел к Гриневицкому — зачем? Тот стоял, расслабленно облокотившись о парапет, как Онегин. Масса людей, бросать бомбу уже нельзя. Но когда царь сам подошел к нему абсолютно вплотную, глядя в глаза, он покорился случаю — и уронил бомбу под ноги им обоим. Потрясающе!

Мы не знаем, что далее воспоследует, но мы обязаны сделать то, что продиктовала натура, наш внутренний голос. Тем самым мы создаем одну из возможностей последующего, а прочие закрываем. Мы рабы заданности, творимой нашими спонтанными действиями.

Вернусь к тому, о чем говорил вначале: судьба-жизнь. Судьба, до конца включенная в мыслящее движение. Запертый внутренний мир, внутри которого продолжалась борьба Ленина с самим собой. Когда я все это разглядел, оказалось, что передо мной один из самых великих и страшных русских опытов начинался. Он прямо вводит в наш сегодняшний день. Если мы готовы войти в него сознательно, не рассчитывая на безгрешность и не надеясь остаться безответственными.

Часть 2. Крымский тупик мировой истории. «Красавец-кроманьонец» уходит от смерти

7. Марр и тупики истории. Ранний Мир был не примитивней, а сложней нашего

— Как я впервые ощутил прикосновение к истории? Почти детское воспоминание, крымское, очень сильное и странное. У нас в Симферополе тогда был один только книжный. Если идти от банка вниз по улице Горького, там был магазин «Книги», а в нем знакомая девушка, но не это важно. Я очень его любил. Магазин был затемненный, прохладный, и под стеклом лежали книги. Не полки, а закрытые прилавки со стеклянным верхом, под которым разложены книги. Однажды я увидел под стеклом брошюру в зеленой обложке, издательства «Известия»: Марр «В тупике ли история материальной культуры?» На меня это произвело ошеломляющее впечатление. Как? Разве в нашем советском мире что-то может быть в тупике?

— Ты верил, что тупиков в истории не бывает?

— Конечно! Сам вопрос казался абсурдным, отчего эпизод врезался в память со стереоскопической ясностью; я помню даже освещение места, где лежала книжка. С тех пор вопрос об исторических тупиках вставал передо мной не раз.

— Исторический материализм вообще тупиков с катастрофами не любит. Старый спор прогрессистов с катастрофистами.

— Плюс неистовый Марр, для которого вообще нет миграций — только автохтоны на разных фазах развития.

Марр был кавказовед. Вел знаменитые раскопки в Урарту, древнем армянском царстве. Занимался сравнительным языкознанием и вышел на сопоставление — вот языковые семьи, вот их перемещение — носители языка, перемещаясь, переносят язык с собой. Но однажды он обнаруживает структурное сходство древнегрузинского языка с баскским — и концепция рухнула: какая миграция из Испании в Грузию? Тут его осенило, а был он уже чуть с сумасшедшинкой, — что вообще никаких перемещений нет! А повсюду идет трансформация человеческой речи. Марр ввел все эти сходства в стадиальное развитие языка. Непостижимым образом придумал несколько первых слов — сал, йон, бекш, которые якобы есть во всех языках мира. И далее, конечно, уже повсюду их находил. Естественно, Марр первым горой стал за исторический материализм, «истмат». У него были ученики, школа, великая слава.

— Вождь всех советских языковедов и культурологов.

— Да, он и в партию вступил. Кого-то притеснял, но не со зла — время такое было: уверовавший в идею просто не понимал, что можно думать иначе. В ней есть нечто интересное, в его идее. К ней еще вернутся.

Но во времена моего студенчества внимание привлекал Крит с Микенами. Советская историография выстроила формации как ступени прошлого, отсчитывая их обратно от Октябрьской революции. Вот дошли они до крито-микенской культуры — а та в схему формаций не встраивается! Был такой Богаевский, крупный археолог, он посвятил уйму сил, доказывая, что цивилизация Крита — первобытное общество. Признать, что была цветущая цивилизация, а после санторинского цунами с дорийским нашествием Греция заново начала с примитива — такое в рамки истмата не влезало.

Тогда уже утвердился непререкаемый, «марксистский» якобы взгляд на движение истории от низшего к высшему. Как поверить, что в темные века одиночка Гомер сочинил две вечные поэмы человечества? Не могли поверить, пока не убедились.

На почве истмата, где всюду одни аборигены и автохтоны и повсюду стадиальность формаций, крито-минойскую цивилизацию надо было куда-то вставить и разъяснить. Сделав ее автохтонной, но ранней. И ради этого выдумали «военную демократию Крита» для культуры, у которой вообще ни одной фрески военной! Были огромные статьи Богаевского о том, что Крит — военная демократия, мы в студенческие годы ими зачитывались.

У нас и теперь снисходительное отношение к древности как к милому примитиву. Отсюда эти бесконечные гипотезы про инопланетян. Что-то кажется нам невозможным — это же предшественники наши, жили задолго до нас, и им следует быть «малоразвитыми». А чуть где не так — ищи «гостей из космоса»!

Ранний Мир нам видится простым, а он был, наоборот, крайне сложным. Человек шел от законченной и закоченевшей сложности к более простому, открытому и проблематичному. Вспомни сложность первобытного устройства семьи. В работах этнографов поражает и подавляет невероятная сложность родственных связей. Это было изощренно-сложное и в своей сложности остановившееся образование.

Экстраполяция незаконно распространяет современную точечность происшествий на промедления, длящиеся тысячелетиями, где нечто копится, переходя из одной предфазы в другую, которая также предфаза. Например, любопытно, какому сдвигу в существовании отвечало человеческое имя?

Мания именовать все была, но поперек ей шла табуизация, которая прямо запрещала назвать все. Разве поименование людей было изначально всеобщим? Было коллективным поголовным действием? Или у появления имен есть нечто общее с явлением пещерного художника? Тут схватка противоположных влечений, их накопление и взрыв. Сколько видит глаз, человек выступает уже поименованным существом. Поименование же не могло сбыться вне речи.

Я склонен к синхронистическому мышлению, которому культуры видятся равновременными. Тогда понятия низших и высших уходят, и возникает идея неповторимых событий, где все человеческое начинается сызнова. Никакой заданности этого движения в принципе нет.

— Что поделать, в европейской ментальности нет иного способа отнестись к этому, кроме идеи равенства культур. А та недостаточна и превращается в невротическое вытеснение инаких.

— Русская культура могла, не будь она так разрушена. В русских есть ресурс эмпатии.

— Могла бы — что? Русская культура в классический период, честно говоря, мало отзывчива. Она не восприимчива к инокультурному, хотя утверждает обратное и гордится «всечеловечностью».

— Да-да. Это от одержимости «вселенскостью». Нам трудно принять, что великая русская культура, ее сказочное развитие в XIX веке началось попросту с переводов! Пушкин, Жуковский на три четверти — переводы или оригинальные пересоздания чужих текстов.

И минойская культура в чем-то «пересоздательница» египетской, которая, даже застыв, была невероятно изысканной. Понятие великого локализовано в столь малом, что человек, летящий самолетом, уже не ищет всемирности в пространственно ничтожных пределах.

— Видел я пролив между о. Саламин и Афинами — лужа шириной с Лужники, и понял, как жители «подбадривали воинов криками». Они могли не только подбодрить, но и камнем с берега врагу запустить в глаз. И в этой потешной луже прошла битва, определившая ход европейской истории!

— Что показывает, какую роль со времен греков в человеческой истории играет воображение. При наших пространствах и бездорожьях, читая «Одиссею», трудно усвоить, что это за лоскуток моря. А ведь все в «Одиссее» видится гигантским. Колоссальное странствие с приключениями и столкновениями. Гомеровский мир — вещь непостижимая, как путешествие морем, прозрачным до самого дна: тоже момент моего крымского мироощущения.

И снова заблуждение — будто эллинская культура лежит в основе всей новой европейской цивилизации. Но она же была самодостаточной, жила в своих пределах и в них же себя полностью израсходовала. Вот и «тупик истории культуры». Эллинская культура уничтожила саму себя в Пелопоннесской войне. Лишь благодаря тому, что новоевропейская цивилизация стала развертываться в Мир, включенные в нее Возрождением античные предшествия стали восприниматься как всемирно исторические. Когда локальная цивилизация Европы двинулась завоевывать Мир, Античность попала в истоки всемирной истории, но сама Греция стала периферийной страной. Так что зря мы глядим на греков как на отцов европейского общества.

— Да и мы сами в том же примерно отношении к русской, пушкинской России.

— Конечно. Если не меньшем.

8. Осевых времен было много. Загадка человеческого разбегания по Земле. Человек переначинается

— Дадим отчет в односторонности всего, что делаем. Выражаясь истрепанным языком, мы держимся европоцентристской картины истории. Мы исходим из данного глобализированного состояния Мира, где люди вовлечены в гигантские перемещения и информационные волны. Миграции, иммиграции, новости, смена вкусов и мод. Нельзя не считаться с фактом, что нынешний перепутанно-связный и запутанно-движимый Мир говорит, а стало быть, отчасти и думает по-английски. Во-первых, потому, что люди на нем договариваются друг с другом, а на это еще наложился компьютерный язык. Замечательно про компьютер мне Лена (Высочина. — Г. П.) сказала: «Машина, она же англичанка!»

Но, отправляясь во времени, мы отдаем себе отчет в двух вещах. Во-первых, все не задано и не извечно. Во-вторых, глобальная экспансия не свидетельствует о превосходстве обслуживающей ее цивилизации Запада.

Еще недавно Мир жил иначе, не зная передовых и отсталых. Мир был странным сожитием разных цивилизаций и насквозь аритмичен при этом. Он не группировался по признакам «отсталые», «развитые», «развивающиеся»… Сама эта терминология чуть глупа, как если бы развитый терял способность быть развивающимся. Тем не менее что-то здесь есть.

Говоря о том, что Мир не был таким, что люди в нем сосуществовали по-разному и в разной ритмике, мы помним и то, как однажды все переменилось. И раз так произошло, отправляясь в прошлое, надо себе в этом дать отчет. По одной причине хотя бы, ведь причина — Россия. Русская Евразия как пограничье глобального процесса. Русская часть картины соприсутствия-пограничья по отношению к процессу, в котором одна-единственная из цивилизаций — новоевропейская — сделала заявку на Мир. И ее реализовала, хотя не в полной мере.

С этой точки зрения возникает ряд логических и конкретных трудностей.

В отношении людей как таковых можно говорить об их общей первобытности. Когда-то мы говорили о «единой первобытности», теперь уже только о более или менее единой. По-прежнему дискутируемый вопрос: из одного ли африканского очага все пошло или развитие было разноочаговым? Как появился этот кроманьонец, Homo sapiens, имея в виду его разных предшественников — китайских, африканских, яванских, европейских? Неясен и неандертальский компонент.

Тем не менее условно мы еще можем говорить об общей первобытности. Но где-то она начала глубоко расщепляться и дифференцироваться. Она вступила на путь закрытых моделей самовоспроизводства. Возникли объединения родов, громады династий, изнашивались, уходя в небытие, и вновь собирались из тех же элементарных кирпичей. Но как-то раз процесс пошел по-другому.

Помню, на конгрессе антропологов у меня зашел разговор с Лесли Уайтом, известным американским антропологом. И он говорит в процессе спора: «Вы марксист. Энгельс написал работу “Происхождение семьи, частной собственности и государства”, работа очень интересная. Но во времена Энгельса уже был востоковедческий материал. Почему у него все построено на первобытности по Моргану, который исследовал только американских индейцев?»

Я ему тогда сказал: «Вы не думаете, что Энгельс полагал, что частная собственность и государство возникают только единожды и в одном месте? И то, что мы распределяем этот генезис на все земли планеты, некорректно? Искусственная операция, с помощью которой мы категории наблюдения и выводы, извлеченные из опыта доминирующей цивилизации, экстраполируем на всех».

Мы обдумываем историю культуры на перемычке двух образов. Один образ таков: мы имеем дело с чем-то универсальным, что именуем Миром. Надо распознать, где это нечто возникло. Правомерно говорить о средиземноморском мире — но можно ли говорить о центрально-азиатском мире или о тихоокеанском мире? О китайском мире, с его многообразными разветвлениями и приложениями? Или все-таки мир в строгом смысле слова появляется где-то единожды и впервые самое себя распознает и понятое называет Миром? Мир средиземноморский, который и получил первое имя мира Pax Romana — Римский Мир.

Восток не притязал на глобальность. Он мыслил себя космически, оставаясь в своих пределах. Строители средиземноморского мира выломились из зашедших в тупик цивилизаций Востока. Они выстроили Мир, развернувшийся в заявку на всю планету, обоснованную идеей апостола Павла — идеей внеродового родства.

Конечно, человек уже был. Была человеческая речь, разбегание людей друг от друга по земному шару. Все эти вещи вышли за рамки понятия рода и связаны с наличием сознания. Но совсем другое дело — осознание человечества как универсальной программы.

— Это по Ясперсу?

— По Ясперсу? Едва ли. Осевого времени как единоразовой эпохи нет. В феномен «осевого времени» Ясперс переименовал христианское начало, чтоб избежать европоцентризма немецкой школы. Европоцентризма я не боюсь, он не знак качества. Что поделаешь, если история, где участвуют евреи, неевреи и антисемиты, получила вселенскую вертикаль? Не понимаю, почему это нельзя обсуждать.

Мы имеем дело с историей, а та не энциклопедия описаний всех экзотических культур и цивилизаций. Мы имеем дело с чем-то, что себя ограничивает и объединяет понятием Мира. Важный момент этого — всемирная история, и в связи с ней — мировая культура.

— Но тогда мировая культура — россыпь всех земных культур и субкультур. Или у нее нечто общее с мировой историей?

— Мы ступили на опасную территорию: есть два полярных взгляда на развитие человека. Один — тот, что с момента, когда человек стал человеком, он как существо уже не претерпевал сколько-то принципиальных изменений. Он поднимается со ступени на ступень, но в качестве субъекта подъема, того, кем он себя видит, человек не меняется.

Для меня это не так. Я настаиваю на том, что по пути человек переиначивается, и более того — он переначинается как человек.

Мы вернулись к страшно увлекательному, но и самому темному моменту возникновения человека. С какого-то времени человек уже относим к иному роду по отношению ко всем прочим родам живого, ко всем формам жизни без исключения. Homo sapiens — это восставший против эволюции род. Здесь возможны самоутраты, зато возможны и самовозобновления — переначатия человека как человека. По отношению к средиземноморскому миру таким я вижу рубеж конца Pax Romana — Голгофу. В следующее время переначатия мы входим только сейчас.

9. Красавец-кроманьонец и открытие смерти. Культура — темное начало. Не-нормальность и невсеобщность культуры

— Человек современного типа — аналог Большого взрыва для человеческой истории. Известно, когда возник, — неизвестно, как и почему. Вдруг ниоткуда является наш красавец-кроманьонец, с человеческой речью, которую к коммуникации зверья не сведешь, она исходно другую роль играет.

Появление человека современного облика — это открытие смерти в связи с открытием речи, то есть чего-то, что не было коммуникацией, пусть сложной и утонченной, и не укладывается в это понятие. Почему, открыв смерть, человек тут же стал разбегаться, заселяя Землю?

Ухудшение условий выживания не могло быть причиной этой дисперсии разбеганий. Была саванна, в этот период наполненная массой травоядных животных, — лови, хватай, ешь! Слово «разбегание», по-моему, лучшее. Не освоение, а разбегание, с превращением земной суши в Мир, где человек может расселяться. Мир в его сознании становится ойкуменой, созданной лишь для того, чтобы он жил.

Кроманьон — человек, который открыл свою смерть и от этого открытия уйти не может. Открытие порабощает его и гнетет. Вместе с тем превозмогание открытой смерти делает его человеком, вводя в сферу вневидового развития. Вопрос таков: что если культура изначальностью происхождения связана с открытием смерти? С тем, что, не имея возможности уйти от жуткого открытия, человек превращает его в открытие жизни, и жизнь приобретает для него новый смысл? Человек отторгает ситуацию своей смерти, он видит себя в свете вторичного открытия жизни. Культура стала ему сном и явью, она его хранит от безумия и суицида. Самоубийство ввиду смерти замаячило очень серьезно.

Культура не просто работает с открытием смерти. Она как вегетативная нервная система — запомнив болезнь, ее бесконечно воспроизводит, так что человек подчас одной корой полушарий может подавить хворь. Так и культура воспроизводит и воспроизводит момент открытия смерти. Это открытие воспроизводится в наготе и беспощадности, впитывая прошлые открытия.

— Интересно упоминание вегетативной нервной системы. Внедряется ли этот воспроизводящий открытие смерти механизм в само тело существования?

— Конечно, он и есть культура. Сжатую дефиницию ты дал: культура как механизм, воспроизводящий открытие смерти. Но и механизм превозмогания этого открытия, отстранения его от себя, с возвращением в новых формах обратно.

Воспроизведение — вещь нешуточная: это не припоминание, а исчерпание. Культура исчерпывает противодействие открытию смерти, претворяя его в творчестве, в пересоздании человека. «И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход» — одному без другого нельзя! Без «гад морских» культура — ничто, сахарная водица.

Поразительная особенность культуры в том, что она откладывает в себе не только моменты преемственности, но и катастрофы переначатий. С этой точки зрения культура и хронологична, и вневременна. Мы можем разглядеть в ней и нечто распределенное во времени, и нечто соприсутствующее против времени. То, что именуют пыльным словцом с продавленным сиденьем: вечное.

Пульсация открытия смерти сопряжена с истощением форм и энергий обращения в творчество. Форма существенней реалий, с которыми работает, — форма выходит вперед. Она эйдос Платона.

Воспроизведя открытие смерти, речь беднеет. Здесь поле разгула некультурности, и правит бал ее сленг, ее имитации, оборотничество. Есть силы, которые это эксплуатируют, однако мы и с ними остаемся в поле культуры. Культуру не надо сластить, она не только нечто, якобы противостоящее темному началу…

— Культура сама темное начало.

— Она сама темная.

— Она сама темное начало, но не будем сластить и некультуру. Рассмотри некультуру как сопротивление «культурной механике» выживания Homo sapiens. Опасной с эволюционной точки зрения.

— Культура не всеобща по определению. Она идет от индивидуума ко многим, уже зная обратный ход, от многих к одиноким. При застреваниях вступает в силу пространственный фактор — разбегание с подключением свежих людей и пространств. Культура идет, включая в себя новые пространства. С этой точки зрения сопоставления от Египта и Pax Romana до Средиземноморья и доколумбовой Америки имеют основание. В доколумбовой Америке и малоазийских культурах страшно представлена смерть. В оголенном виде, как чудовищный «футбол» отрезанными головами и расписанные черепа.

— Не было ли разбегание по планете попыткой условно «нормальных» людских существ отделаться от соседства с условно «ненормальными»? Люди ведь поначалу производили друг на друга жуткое впечатление. Проявления культуры в твоей трактовке могли быть подобны вспышкам безумия. Жить сообща у людей не очень-то получалось и в позднейшие времена.

— Не получается и сейчас.

— Попытки элиминировать смерть приобрели вид образованского заклинания, которое все-таки возвращает к обреченности. И универсальность представлена лишь суммой неудач в наших пробах уйти от обреченности.

— Совершенно верно. Это и есть генезис открытия смерти: суммой наших неудач.

10. Homo mythicus и империи-изоляты. Человек способен замкнуться

— Если поделим человеческую историю на части, не сопоставимые по времени, но в чем-то близкие по важности, то первый, гигантской долготы отрезок был Homo mythicus. Человек Мифический не изобретает мифы, он в мифе живет. Миф как способ жизни человека.

Степень завершенности в каждом из типов колоссальна, а выход человека за рамки этой завершенности всякий раз был невообразим до того, как случался. Ниоткуда не видно и никем не доказано, что человек вообще мог перешагнуть через миф! Зато легко представить, что род Homo sapiens на Mythicus’е и закончился бы.

Едва человек в неких пределах обживется и умеет в них почти все, как оказывается, что это его не устраивает. Такой высшей точкой первого человека, выходящего за пределы, не обладая еще достаточной энергией поселения в ином, стали эллины.

Как эллинская мудрость спокойно уживалась с мифом? Почему миф ее не стеснял? В эллинской сложности есть что-то замыкающее, сковывающее, лишающее ситуацию хода в измененные состояния. Это важный момент: изощренность входит в обеспечение замкнутости.

Пример Египта: мы видим изумительную и богатую цивилизацию. Великий знаток Ростовцев находил у египтян даже «государственно-монополистический капитализм». Невероятно сложная цивилизация, которая все ходит и ходит кругами, дойдя до того, что все существуют, чтобы обеспечить загробную жизнь одного. И он сам, фараон, — пленник своего посмертного состояния.

Речь идет о гигантских изолятах. Человек способен замкнуться, тысячелетиями расходуя энергию, материальную и духовную силу. А после мы изумлены тончайшими расчетами пирамид, их видом и геометризмом.

11. Пирамиды. Прижизненная смерть фараона. Жизнь оборачивается сервисной функцией

— Интересно рассмотреть круг Средиземноморья, идя от египетской цивилизации, которая ни на что не похожа. Она сочетает изощренность жречества, проникновение в космогонию с нарастающей иррациональностью, воплощенной в вершине ее — пирамидах. Эти цивилизации обладали парадоксальным свойством: необходимая деятельность, лежащая в основе их зарождения — регулирование работ и так далее, — приобретала самодовлеющую силу. Выделившийся управляющий слой уже не является функцией, зато жизнь оборачивается в функцию по отношению к этому слою. В конце концов, в Египте дошло до того, что деятельность всех направлена на обеспечение загробной жизни фараона. То есть фараон уже заложник смерти — он заранее мертв. Он живой покойник ради сооружения пирамид, феномена строительного искусства невероятной точности. До сих пор неясна техника воздвижения при их ориентации по направлениям.

На примерах этих речных или доколумбовых цивилизаций, этих изолятов, мы видим, к чему эта тенденция вела, если б не было обмена контактов.

12 Египет и крито-минойцы. Культура способна переходить в другое вне собственного дома

— Египетская цивилизация, невероятная по изысканности, взаимодействует с другими: она что-то им отдает и что-то получает. Но главное, она во что-то переходит не у себя дома.

Вот что позволила культура — передавать себя другому, переходить в иное вне своего дома.

Египет — и крито-минойцы. Египет — и евреи; хотя был ли египетский плен евреев, сомнительно.

В конце концов именно египетская культура приводит к тому, что люди сознательно строят средиземноморский смешенный Мир-ойкумену уже на почве эллинизма и Рима. А что с изолятами доколумбовой Америки? В чем-то схожие с египетской цивилизацией, они шли в никуда.

— «Никуда» — это взгляд из форточки Средиземноморья? Почему — в никуда? Потому что их уничтожили Писсаро с Кортесом?

— Передавать им некому и нечего. Я не говорю, что это было предрешено, но показываю отличие. Вот европейский тип, где происходит передача своего в иное, а в процессе передачи возник интерес к чужому, тяготеющий к созданию мира культуры. Где эллинство вернется в Египет Александрийской библиотекой, и далее — повторяемость.

— Почему в одном месте повторяемость, а в другом месте прекращаемость? Может, надо объяснять не повторяемость, а как она оборвалась?

— Каждая новая цивилизация принимает самопожирающий характер. Вот парадокс развития этих ранних деспотий — их первоначальная функция не может быть выполнена в малых размерах, а большие ведут к самодовлению правящего слоя и жречества. И к внутренней смерти при жизни. Непонятного много, но погляди на пейзаж Египта — с этим Нилом, с этой пустыней… Были цивилизации, привязанные к календарю природы, непосредственно космические. А в мире маленькой Эллады почти нет привязки к календарю природы, зато неслыханная разноликость условий существования.

Ты прав, культура имеет дело с непонятным, но человек распознает непонятность собственную. Может быть, это и есть суммирующий момент. Я пытаюсь определить культуру как отношение к тому, что человеку не дано непосредственно, но имеет для него спасительно-преобразующее значение. Культура — это сумма средств, которыми человек облегчил себе ношу первооткрытия смерти, пользуясь речью, возможно, в связи с этим и возникшей.

Культура тяготеет к тому же, что первичное разбегание людей, — творя взаимную удаленность, она оппонирует отчуждению групп и этносов друг от друга. Культура привержена к своему и вместе с тем тяготеет к чужому; она запутана в этом узле. Человек совершает двойное движение. Он уходит от непосредственности смерти, и из заложенных в него витально повторов делает свою жизнь бытием повторения! Сквозь обреченность проступает нечто иррациональное, но постигаемо сложное.

— «Человек», о котором ты говоришь, он кто — индивид или личность?

— Личность по отношению к индивидууму не надстроенная высшая форма — она более поздний ход, вступивший с индивидуацией в спор. Личность в оппозиции к индивидуальности. В некотором смысле христианство менее индивидуализировано, чем прежние формы жизни. Личность — это выбор, форма преодоления тесного круга своих с выходом к чужим.

13. Иудейский запрет и римская терпимость. ИИСУС и апостол ПАВЕЛ. Человечество становится бескомпромиссной идеей

— В общем-то, до евреев истории нет — это они придумали историю как историю. Бог не награждал евреев избранностью как вечным алиби. Это не статическое состояние, все движется в отступлениях от Завета и возвращениях к нему. Избранность состоит в праве нарушать целеустремленно, что и есть история в первоначальном виде.

Но римская надстройка, ее нивелирующая сеть отношений, налагаемая на безразличные власти отличия, все сокращала до частных вариантов. Вечно задевая тех или других, пятых, десятых. Но Иудею это задевало непоправимо: надстройка закрывает путь человека к Богу, человека-иудея — к иудейскому Богу. Убери слово «иудей» и «иудейский» — и вот Иисус, и просто — путь Человека к Богу. Где открылся путь человека к Богу, там власти нет. Примирение с властью требует расчистки пути к Богу от всякой дополнительной регламентации.

Раскол назареев с ортодоксальными евреями переживался почти инстинктивно — ортодоксальных отталкивала их спешка, их сумятица веры, их упрощения. Ортодоксы двинулись путем скрупулезной детализации всего, что войдет в канон. А простота и неопределенность, свойственные христианской спешке, — это формы преодоления табуизации.

Отношение Иисуса к запрету страшно интересно, оно преодолевает эту изощренность. По принципу, по масштабу внутренней открытости, под которой разумелась незавершаемость, — христианство выводит на личность как на проблему. И столкновение между Иерусалимом и Афинами, между эллинским и иудейским миром, между Платоном и Павлом — их диалог, их спор вращается вокруг проблемы: что личностней? В узком кругу — эллинское начало, в безгранично широком и всеохватывающем — христианское.

Человечество стало бескомпромиссной идеей.

14. Homo historycus. Заполненность человека историей. История неостановима изнутри

— Христианство переводит Homo mythicus в состояние Homo historycus’a, утопического человека. Модусом существования человека в истории стала утопия, а не миф. Появляются понятия человечества, исторического времени и многое другое. Христос (в отличие от пророков) категорически утверждает, что время Страшного суда настало — Второе пришествие начало обратный отсчет. Время отсчитывают от будущего, а отсчет формирует место для прошлого, сетка предшествований во времени. Мысль Павла: в момент спасения и воскрешения первыми воскрешаются мертвые — всё! А лишь затем живые, которым еще должно это добыть своей жизнью.

На чем тогда основывалась идея человечества? Она прямо не идет от Павла. Но чем больше все становилось светским, человечество становилось доминирующей, исключительной идеей и императивом существования. Речь уже не шла о том, что есть Путь, а прочее должно быть с ним увязано, поелику не мешает и не заслоняет. Нет, теперь уже все должно быть включено в Путь, на принципиально иных началах.

С тех пор как человек вышел из синкретической жизни в мифе и стал заниматься собой, каждая из его проекций тяготеет к абсолюту, заполняющему собой всё. В нашем поколении история стала исчерпывающей проекцией существования. История посягает на то, чтобы овладеть человеком и каждые его сутки, каждый шаг его включить в историю. В дни революций история полностью вытесняет и заменяет собой повседневность. Ее экспансия вытесняет собой всё. Но самое страшное, что в точках наивысшей экспансии история вообще не остановима изнутри.

В чем риск восприятия истории? Мы начинаем видеть ее как нечто (по замаху, по внутреннему замыслу) всечеловеческое. Таким всечеловеческим она стала уже в маленьком локусе Европы, чтоб затем развернуться на всю планету — и не смочь развернуться до конца. Есть силы истории этому противодействующие, и есть токсины, которые вырабатывает сама история.

Люди живут в контексте повторяемости и естественной заданности — жизнь истории идет поперек заданности, в оппозиции к ней. Эти нарушения и есть история.

История, политика, революция достигают гигантских высот, выдвигая великие фигуры. Но все они сопряжены с претензией на всезаполненность человека. Когда Ленин произнес чудовищную для нас фразу — нравственно все, что делается в интересах коммунизма, — в нем говорил максимализм истории, достигший запредельности. С этой точки зрения я рассматриваю и угрозу культуре. Когда говорят, что «культура — это наше всё», мне это слово не нужно. Это грозит культуре не только политически. Это разрушает ее изнутри пафосом и ликованием включенности, в обмен на влиятельность, которую культура приобретает.

15. Исторический человек как «новая тварь». Ленин — банкрот-финалист истории. Нам мешали историю изобретать

— Крушение → страдание → кара → возобновление — так возникает понятие новая тварь. Откуда еще было возникнуть первому образу истории? Моисей водит людей по пустыне, чтобы поколения вымерли, и следующие, свободные от давления первозаданности, смогли начинать заново, согласно избранничеству. Но никто не обещал, что так будет единожды!

Пришел сын Человеческий и распространил избранничество на всех. Он ввел исторический компромисс: кесарю — кесарево, а Богу — Богово. С рабами я раб, со свободными я свободный. Все состояния сохранны, и вместе с тем все отменяются состоянием, которое над всеми и образует их истинный ход. Оно состояние-путь, с финальным временем Второго пришествия. С утопически привлекательной идеей Павла, что все мертвые воскреснут, а живые изменятся, где первым обусловлено второе. Вот образ истории, вот кто внушил историю людям. Почему это было так? Трудно понять, как и то, почему наш обреченный предок сумел из своей обреченности восстать Homo, воздвигнуться до Эйнштейна, Сахарова — и до способности всех уничтожить.

Мы же не знаем, почему на этом клочке земли придумали историю. Но сегодняшняя история лишена предназначения, ей выданного, ее уже нет. Самоуверенно заверять, будто нам известно, почему она кончилась. Но позволь сказать, что для меня она кончилась.

Но нет, мы твердим по-прежнему, что история — это «все что было». Тогда для нас несчастный человек в Горках, безъязыкий Ленин — просто банкрот. А что если Ленин банкрот-финалист? Ленин в финале истории, и она истощилась в нем и при его участии.

Впрочем, история не закончится вполне, пока есть вещь, которая ее перекрывает, и если та тоже кончится, с ней закончится человек — это память. Играющая невероятную роль в жизни людей. Нас уже почти обеспамятили, так что мы судим об этом с большей основательностью, чем другие.

— Ты имеешь в виду многократное переписывание истории советским «министерством правды»?

— Плохо же ты прочел Оруэлла. Разве процесс обеспамятливания заключался в том, что историю переделывают в угоду злобе дня? Напротив — нам мешали историю изобретать. Нашей памяти диктовали единственный, неприкасаемый вариант. Пожалуй, Сталин и вправду поверил, будто история такая же точная наука, как другие. Хотя, если можно говорить об исторической строгости, то лишь в меру исторической неточности.

Столько лет выбивали из историка человека помнящего, глупой идеей «объективности», как цензуры над его чувством свидетеля. Люди пишут, устранив себя как людей из того, чем они занимаются, они различимы только манерой письма. Добросовестный систематик материала боится сознаться, что это он так свидетельствует, а другой вспомнит совсем другое. Его субъективность для данного случая как раз и есть его строгость свидетеля, поскольку оставляет поле для иной памяти.

16. Утопия оппонирует мифу. Коммунистическая утопия. Антиутопия и террористический эгалитаризм Сталина

— Возьмем два понятия, миф и утопия. Ясно, миф не то, что люди придумали, — миф — это их способ жить. Они живут в мифе, их мифы — это они же сами. Думаю, миф вообще уйти до конца не может. Зная, насколько это глубокий слой прошлого бытия, разве мог человек его начисто весь утратить? Миф — это первичная подпочва цивилизаций и культур, он не уходит. Миф возвращается, и важен анализ его возвратных движений.

— Утопия разве не модернизированный миф?

— Нет, утопия не утонченная форма мифа, а его оппонент. Миф имеет свойство обращать все в настоящее — все, что было, в то, что будет; ведь те, кто был и кто будут, равно сущие. Утопия бросает вызов мифу — она разделяет времена. Первой истинно мощной заявкой на утопию я вижу первоначальное христианство. Мысль о новой твари, о новом человеке краеугольна для утопии. Равно представление о людях всего света как человечестве — едином объекте и предмете проектирования.

— Человечество и новые люди — разве не мифологемы?

— Мифология революции нарастает поначалу как сбывающаяся утопия. Как выглядело совмещение революционного мифа и осуществленной утопии в 1920-е?

Оно в атмосфере, в воздухе, в документах. Это не только мужик, который отбирает себе землю и в силу этого голосует за мировую коммуну. Это и трибунал Республики, состоящий из пролетарских революционеров, для которых юстиция есть вид классовой борьбы. Вместе с тем они люди утопически грамотные и, смягчая расстрел, приговаривают к заключению в лагере до победы мировой революции — и не лицемерят. Но далее разделение утопии и мифа нарастает.

Победу Сталина можно рассмотреть как победу антиутопии, а поражение Ленина как уход утопии с прорывами в нечто иное, новое, чему нет соответственных слов. Идет перестройка революционного мифа в мифологию с выраженной ритуальностью, которая, вытеснив утопию, подчиняет ритуалам поколение за поколением. Духовное торжество Сталина, его способность втеснить себя намертво в сознание и привычку миллионов душ были немыслимы без новой мифологии. Которая сперва импровизировалась им или творилась другими, а далее субординировалась в институтах. Порождая изощреннейшую атрибутику советских ритуалов. О сочетании обряда и таинства в СССР надо говорить специально.

— Итак, советское общество — возврат к всеохватывающей общине Мифа?

— Справедливая община равных. Сюда хорошо вписывается выравнивание тем, что я назвал бы террористическим эгалитаризмом Сталина. Сталинское выравнивание связано с избавлением от двойной морали утопистов Октября: когда одно мыслится в судьбе и в партии, другое — в отношении всех, кто вне коммунистической миссии.

17. Исторический компромисс Павла и нищие духом Иисуса

— А «блаженны нищие духом» — что значит? Почему с этого начинается Нагорная проповедь, с заповедей блаженства?

— Таково решение духа! Дух обнаруживает себя тем, что внутренне выравнивает ситуацию нищего человека. Вот справедливый способ открыться свободе: соединиться с другими людьми вам не дано, пока не признаете самых убогих нищих равными себе. Иисус Христос же сам добровольно нищий. «Сын Человеческий не имеет где преклонить голову».

К кому обращается Иисус первой фразой: блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное! Первое, что Христос говорит, — блаженны те, кто решением духа ставит себя в положение нищего, ну а дальше: блаженны плачущие, блаженны кроткие. То есть блаженны нищие по велению собственного духа, а не обнищавшие духовно. Перевод нехорош: «нищие духом» теперь читаются как духовно бедные.

С учителями во Израиле Он дискутирует как с коллегами, но суть и тон Иисусовых речей исключительны: выслушавший должен уверовать — либо станет врагом. Кто не со мною, тот против меня, и отсюда неизбежность трагического конца. А потом пойдет присвоение идеи уже огосударствленным этносом, новой христианской империей. Возникает воинственность различения «верующие-неверующие»; антагонизм, оправдывающий любое насилие. Идея справедливой многоликости этап за этапом выявляет свою неосуществимость. Но она движет, и она порождает.

Эта особенность заложена в христианстве — с одной стороны, императив Иисуса, с другой — Павел, вносящий компромиссную гибкость. Непрерывно порождая ереси, христианство вместе с тем частью включает их и вбирает в себя, отрезая всех прочих. И этим обновляется.

— С чем-нибудь это сравнимо вне религиозных рамок?

— С коммунизмом, с идеей коммунизма. «Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой», то есть без участия промысла. Тут сама активность человека достигает уровня Божественного промысла. Божественный промысел заменяется универсальным действием человечества. Коммунизм берется воскресить всех прошлых падших, воскресить в человечестве.

18. Судный день и время конца. Исполнимость и неисполнимое в истории

— Бытие конца — странное словосочетание, правда? Поскольку бытие — это жизнь, а конец — ее прекращение. Жизнь, заключенная в прекращении, как-то не вяжется? На самом деле мы возвращаемся к той первичной точке человека, откуда пошла идея Судного дня как финала, равно затрагивающего смерть и жизнь. Еще раз вспомню апостола Павла: мертвые воспрянут, а живые изменятся. В центре обоюдность События, взрыв памяти, взаимное сопряжение сущего всеми его былыми предшествованиями. Вторжение всех прошлых внутрь данного момента — гигантская живая сфера конца.

А без этого не может сбыться, что люди станут иными. Очищая землю от скверны неправильности, в живых оставляя верных — наедине со всей страшной памятью, среди опытов всех мертвых всех поколений.

Надо иметь в виду особое устройство момента Суда, не хронологически точечное и не календарное. Суд может длиться день, а может составить эпоху — то, что вслед Павлу зовут эпохой. К чему бы оно, если Страшный суд лишь конец? Значит, это не исчерпание времени, а особого рода время. Когда жизнь катастрофично итожит себя, не переставая быть жизнью. Сохранен даже человеческий быт — в эпоху Конца зачинают детей, в дни Страшного суда рождаются дети. Но «горе рождающим!» Время несет уже на себе печать неясности, из которой творится Начало.

— Что имеется в виду? Разве Страшный суд не конец миру сему?

— Люди не исчезают. Не тот случай, когда вымарывались цивилизации и народы — не Атлантида, не Троя, совсем другой ход. Суд не противостоит жизни, а открывает в ней какую-то другую жизнь. Трудную, но обнадеживающую.

Только опыт истории отчасти раскрыл человеку, о чем тут речь. Начиная от Крестовых походов, Лютерова переворота, от Англии Кромвеля и Франции Революции, все ближе к России — проект исполнимости. В нем прячется нечто безмерно вдохновляющее, ведущее человека, и в нем же — драма неисполнимого.

19. Действие смерти, переоткрывающей жизнь. Спасение мертвых

— Но сказано же, что смерти больше не будет?

— Возьми исходный пункт — идею сопряженности спасения мертвых с шансами всех на спасение. Шансы каждого человека на спасение, не исключая из спасения никого, сопряжены с возвращением в жизнь всех мертвых.

Величественная идея! Исходный пункт Иисуса-Павла и кокон всемирной истории. Потом историю разводит в стороны, дробит и заново сводит — но на каждом рубеже легко проследить действие смерти, переоткрывающей жизнь. Неверно, что мертвые синоним косности, и неверно, что смерть препятствует исторической жизни.

Смерть — союзник жизни в борьбе с обреченностью и геноцидом.

Часть 3. Политика и теология альтернативности

20. Октябрьская революция и коммунистический акт спасения. Предшественники превращаются в «пережитки»

— Привыкли считать, что главная цель революции — создать нового человека. Это не восходит к 2000-летней попытке христианства обновить человеческую натуру?

— Проще пересотворить человека. Новая тварь — новый человек. Это значит, что на человеке есть долг. Он должен переначинать себя, значит, обязан отказать себе прежнему. Он участвует в коллективном действии самоотрешения, где каждый призван к этому действу, — откуда появится новый человек, как не из тебя самого? Вот почему, когда Павел вводит формулу: «Все мертвые воскреснут», этим он ведет к компромиссу. Решающим является, что в этом действе человек не смеет опереться на прежнее — переначиная себя, он прошлое пересоздает. Воскрешение мертвых — это пересоздание предшествований с их обращением в свои прологи. Мертвые люди уже не где-то в геенне сами по себе — они мои пропилеи, они мой пьедестал! Тогда все выстраивается.

— Но революция началась с того, что мы отреклись от старого мира с его историей.

— Из известных нам классических революций (которые, регионализируясь, пространственно отграничивают себя, затвердев в нациях) только Октябрьская революция притязала на буквальную планетарность. Она отрешает всех и каждого от всего, что было. Она берется пересоздать все вообще — буквально всякое прошлое обратить в свой пролог и преддверие! Конкретно же действует суженно: из преддверий отбирается Французская революция как момент исторической кульминации.

Но Октябрь обещает, что в России все не закончится, как у Конвента. Отсчитывая себя от Великой французской, русская революция рассматривала ее как то, чем она не станет. Советская Россия с буквалистской горячностью рухнула в катастрофу 1930-х только потому, что русский Термидор в 1920-е не удался. В России не нашлось основной посылки термидора — отринуть пограничность духа, буквализм прямого вхождения в человечество.

Ничего не понять вне замаха русской революции на пересоздание человека, совершенствование его одномоментным коммунистическим актом. Сгущение во времени проливает свет на одноактность перемены. Ее планируют буквально в планетарном масштабе — в прологе у Октября все прошлые. Все истории революций сжаты до одноактности, и мы всюду их обнаруживаем как свои предпосылки. Все реформы, все революции — все якобы «уже было», раз все они в нашем сознании. Измеряя революцией результат всемирной истории, мы злоупотребляли словом предпосылка, — изобличая операцию обращения былых существований только в наши преддверия, в наш пролог.

— Изменяя людей живьем, советские не желали принять мертвых просто такими, какие те есть?

— Прочитай «Чевенгур», читай Платонова 1930-х — тот в ужасе. Он видит, как, всех загоняя в прологи к себе, мы их всех обратили в мертвых вместо оживления! Вместо того чтобы оживить их, отсекаем их в «пережитки» — мертвим. Мертвого прошлого в жизни скапливается все больше.

Мы омертвляем прошлое, допуская его лишь в качестве континуума предпосылок. Уже в 1930-е прошлое — наш упорный враг. Он растет из сломанности старых бойцов, из коварных намерений противников, и мы к этому привыкаем. Как еще в 1937 году всякого человека можно было изобразить врагом? Это результат первопосылки: раз прошлое только преддверие данного настоящего, оно то, чем ты не вправе быть. Тогда прошлое надлежит устранить вместе с живыми его носителями — с нами!

Возьмем «дело врачей» — передовую «Правды» 5 января 1953 года, куда Сталин вписывает сокровенную фразу: мы думали, что пережитки капитализма что-то абстрактное, но нет — это живые люди, которые бродят среди нас. Что это означало? Они живые, они хотят нас убить — и нам, чтоб остаться в живых, следует убивать первыми. Так развернулась каверза, заложенная в первопосылке, что «все мертвые воскреснут, а живые — переменятся».

— Неожиданный сталинский вывод из Послания к коринфянам.

— Обрати внимание на распрю людей августа 1991 года. Их первонастроение, когда они взяли верх, — им подарен успех, им дарована власть, теперь сделать можно все. Но так же думали все — Ельцин, что ему теперь все можно, Хасбулатов с Руцким думали, что могут все, Дудаев тоже, и еще биржевики и журналисты, и твои солнцевские бандиты. В какой-то момент все противоборство претензий собиралось в точку, где выход один: убить!

— Почему только убить?!

— Остановить революцию — значит дать ей термидором новую альтернативу, либо утопить в крови. Гекатомбы трупов либо вторжение извне. Хорошо тому, кто вовремя терпит поражение, кому Ватерлоо и ссылка на Святую Елену — а каково победителю? Тому, кто вернется с парада Победы?

21. Эпоха Голгофы и Великой французской революции. Термидор как человеческая попытка остановить себя средствами революции

— Человек исторический, в общем, всегда готов себя переначать. Цепь событий, в которую он встроен, и наследований, которым подчинен, стимулирует утопический мотив — начать все сначала, свободным от всех зависимостей. Человек в истории освобождается от своей заданности и очень сильно, глубиннейшим образом задает себя снова. Привязываясь к чему-то в прошлом как к своей предпосылке или прологу.

— История повернута к нему расколом сознания?

— Не только раскол сознания, но и движение расколом. Движение неосуществимостью, создающее собой нечто новое, незаданное.

Движение нелинейно и выражено рядом: История-Человечество-Утопия-Революция. В революции оно фокусируется, обретая самую духоподъемную, но и наиболее мрачную ипостась. Люди в истории долго дотягивали себя до состояния, которое можно разместить между ситуацией Иисуса и Французской революцией. Поскольку мы говорим в конце ХХ века, эпоха от Французской революции до сего дня представима как один отрезок. Единая эпоха, где уплотненно, с предельной интенсивностью, взлетом и с наибольшим падением разыгрывается желание превзойти самое себя. Осуществить неосуществимое и в нем воплотиться.

Но этот же мотив предстанет перед нами как Термидор. Накапливаясь веками, от парадигмы компромисса, заданной Иисусом и Павлом. Опуская гигантское Иисусово предварение, можешь поставить в начало эпохи странное событие — штурм пустой тюрьмы в Париже 14 июля 1789 года, а завершить Всеобщей декларацией прав человека 1948 года. Но можно завершить иначе, например Беловежскими соглашениями. На этом двухсотлетнем отрезке развернулась не только цепь восстаний, ересей и оборотничеств, что очевидно. Столь же развернута и той же напряженности цепь попыток человека остановить себя в этом. Самообузданием взыскуя новую упорядоченную действительность.

Если история реальна, то здесь она достигает максимума интенсивности. Никогда прежде практикующее сознание до такой степени не соучаствовало во благе и в кошмаре. Не бывало такого, чтобы сознание в той же степени дирижировало всем процессом бытия, как в фильме Феллини. Потому сей двухвековой отрезок (с Иисусовым его предварением, как я уже говорил) можно рассмотреть как предел сбыточности неосуществимого — но и как попытку человека уйти, выскользнуть из исторического кошмара. Кошмара, который и есть взлет.

— Но роль термидоров в этом мне непонятна.

— Попытка бегства из истории, которая также сама по себе исторична, носит имя Термидора. Потому что Термидор обращен и против Революции, и против Утопии, и против Человечества — на каждую из ипостасей истории он дает основательный ответ.

Против Революции — Термидор направлен тем, что объявляет ее вне закона, противопоказанной добрым людям, обещая, искоренив ее, сделать так, чтобы та больше не повторилась. Впрочем, та продолжается, но уже в формах Термидора.

Против Утопии — Термидор направлен попыткой ее рационировать, заместив политикой текущих задач. От целеутверждающих скачков переходят к учету проблем. Проблема получает вид задачи и решается либо нет, за ней — следующая проблема. Это царство Поппера, его «открытое общество», где люди просто озадачены, а не пророчествуют о будущем. Изучая, как проблемы решались раньше, они решают новые. Но действительно ли это? Так ли это даже в пределах Запада, а тем более планеты, расселенной в разных мирах?

Против Человечества — Термидор выдвигает нацию, а Истории предписывает концепт национального развития. Возвращаясь к принципу древних: Мир завершен, но не закончен. Полноценная жизнь возможна и в раз навсегда завершенном Мире, разве нет? Я когда-то говорил Сереже Чеснокову — не назад к Платону, а вперед к Платону!

Революция-Утопия-Человечество-История, принадлежащие нам, заставляют отнестись с тем же уважением к Термидору, который — противореволюция, антиутопия, нация вместо человечества и «конец истории». Тогда и к людям начинаешь относиться иначе. Термидор, представленный в людях, уравнивает их. Вот Французская революция и Дантон, с его великой формулой отказа эмигрировать, — отечество не унести на подошвах сапог! Вот Робеспьер, который снес голову Дантону и далее посек столько голов, домогаясь равнодействующей по Руссо, что под конец склонил свою голову, не сопротивляясь. Равные? Да, и они нам ровня. Деятельность воспоминания не то чтобы параллельна обычному существованию, но не вполне с ним совпадает, — и обе совершаются в одном человеке. Чем нас поравняло, расстоянием? Что говорить, дистанция мирволит; но не только этим.

Вот я смотрю на Карибский кризис 1962-го и думаю — кто сегодня мне ближе: Хрущев или Кеннеди? Или предатель Пеньковский, без измены которого Карибский кризис мог кончиться катастрофой? Если вся эта великая эпоха — подвиг неосуществимого, то она же эпоха, которая сделала все, чтобы неосуществимое — остановить. Не дать ему чудовищно сбыться в качестве неосуществимого. Та эпоха моя. Она раздвоена? И я раздвоен.

22. Человек-самообманщик. Заданность и повторное рабство. Мир завершен, но не закончен

— Все, что происходит с человеком, вообще-то проверить нельзя. Человек ведь самообманщик. Занятый собой человек не может проверить относящееся к нему, он непременно это чем-то подменит. На вопрос «почему?» тоже ответить нельзя, хотя можно высказывать догадки.

Человек — это животное, которое самообманывается. А что такое самообман? Это уяснение себе задним числом, что представлявшееся идеальным оказалось чем-то другим. Что осуществленное оказалось неосуществленным. Выходит, ты себя обманул? Но что бы ты делал, если б не твой самообман?

Человек в огромной степени запрограммирован обстоятельствами, начиная с рождения, воспитанием, унаследованным опытом — с этой точки зрения он почти целиком задан! Но есть в нем щель незаданности. Человек не примиряется, пытаясь раздвинуть эту щель до освобождения от заданности, — это невозможно, это никому не удалось. Но на этой почве выросли утописты, пророки, революционеры, вожди, харизматики. Строго говоря, все люди делятся на две группы, одна из которых — большинство, отчасти удовлетворенное своей заданностью (вполне ею не доволен никто). А есть люди, которые активно пытаются раздвинуть эту щель, таких меньшинство.

Они и есть герои самообмана. То, что Гегель выразил в знаменитой тезе о хитрости разума. Поскольку мы имеем дело, в общем, с Промыслом, именуемым Абсолютным духом, осуществляющим свое движение, проделывая циклы овнешнений, а овнешнение духа в человеческой истории — это застревание. Он застревает, и ему не освободиться без усилий людей — а усилиям нужна человеческая страсть. Которая всегда совершает больше, чем нужно для освобождения, и за это расплачивается.

Я по устройству ума более податлив на самообман. Плюс обстоятельства жизни, где многое действовало в эту сторону.

Что до Ленина, тот думал, что идет путем истинным и что он свободен. Я допускаю даже, что катастрофа, которая с ним случилась, не укладывалась в его понятие о самообмане. Я допускаю, что Ленин не нуждался и в чувстве свободы — зачем она ему, если есть истина, как он полагал? Помню, до меня дошел несколько смешной смысл фразы: «марксизм не догма, а руководство к действию» — ведь руководство к действию и есть то, что делает истину догмой! В действии нельзя быть одновременно то тем, то иным. Сделав шаг, нельзя застыть в рефлексии — не сложится действие! Естественно, что там, где сочиняют руководства к действию, поначалу допуская гипотезы и варианты, мысль все больше ограничивает себя. И самообман растет. Это уже не доброкачественная опухоль живого ума, а рак деятельного мозга.

Самообман либо некое привычное состояние, либо крушение, пережитое тем, кто опознал свой самообман. Одно дело жить самообманом, а другое — ощутить как самообман всю жизнь.

В конце концов, на чем зиждется христианство? На идее Второго пришествия, которое не состоялось, но задало вектор. Вызвало к жизни духовную энергию, породило движение, организацию, вступило из культа в сферу культуры. Был человек эволюционным существом; был после существом историческим, полагавшим себя в состоянии изменить Мир посредством преображения в Homo novus. Теперь человек на ином уровне приходит к пониманию того, что знал вообще-то каждый эллин: Мир завершен, но не закончен, другого Мира не будет.

— Приведет ли это к свободе от самообмана?

— Человек — аномалия. Наш предок был обреченная тварь. Некое обреченное существо выскользнуло из своей обреченности и из того, что ее обусловливало, сумев сбыться человеком и не ведая, куда это заведет. Самообман есть уяснение в драматических для человека обстоятельствах, что он попытался делать нечто запретное, противоэволюционное, несовпадающее с тем, что вообще человеку доступно. Потому и обреченный Ленин тревожно интересен. Может быть, он из фигур, которыми кончается мир самообмана? Который в равной мере должно назвать миром истории, пытавшимся осуществить человечество — несбыточную аэволюционную идею.

23. Тайна Судного дня. Утраченные возможности. Ликвидаторы прошлого — убийцы будущего

— Таинственная бессмертная фраза о Судном дне: все мертвые воскресну т, а живые изменятся — она ведь прочитывается, что мертвые воскреснут только в тех, кто изменится. В каком смысле мы должны измениться, чтобы мертвые воскресли для нас? Это непременное условие и квинтэссенция истории, но откуда потребность в Судном дне? Человек принимает в себя воскрешаемых мертвых, поелику меняется сам, и в меру того, как изменится. Дело в том, что, когда он, перестав изменяться, выйдет за пределы истории — наступит некоторая завершенность. Что тогда: перестав меняться, он повторяется? Нет. То, что он вышел за пределы истории, не означает, что все задано. Можно осознанно отнестись к мировой завершенности и начать действовать уже в рамках нового ее понимания.

Но в истории человек мотивирован желанием переначаться. Он движим этой потребностью, пока не убедится в ее неосуществимости — тем, что обрел, и тем, что потерял. Более всего это выражается в постоянно преследующей нас идее-фикс утраченных возможностей. Откуда эта идея, что за «утраченные возможности»? Это ж бессмыслица: утраченные по отношению к чему, и почему — утраченные? Потому что человек видит, что не вполне нов, и слишком дорого заплатил, пытаясь стать новым. Здесь меняется модус.

Россия — страна-пограничье Мира, она опережает и безнадежно отстает. Нечто давая другим, она в то же время не в силах позволить себе то, что есть у них. В России вовсе не умеют работать с настоящим. В ней буквализм понятия «прошлое будущего» доведен до предела: ликвидатор прошлого буквально готовит себя в убийцы всего, чреватого будущим.

24. Российская Федерация — злополучный термидорианец. Неудовлетворенная заявка России на обыкновенность

— Сталкиваются глубиннейшие вещи. Обрушилась и пошла ко дну та необыкновенная Россия — перенапряженная, пограничная Европе себе в укор, себе в страдание. Выдохлась она, кончилась. И люди, которые без нее сами ни на что не способны, кроме как быть обыкновенными, сегодня — лживо наследуя той, необыкновенной! — расстреливают и убивают других людей.

— Вот, казалось бы, самый момент для перехода к хорошей термидорианской политике. Разве это не термидорианская ситуация?

— Мы действительно в коллизии Термидора. Но кто мы в ней? Коллизия по происхождению старая европейская, набравшая силу вынудить или соблазнить всех. Европейским проектом соблазняют всех, кто ни есть на земле. Причастные к тому, что состоялось на Западе, все — невольные доноры европейского проекта, который вместе с тем саботируют. Но ни из чего не следует, что все смогут жить Европой, обязаны заново прожить ее драму, что та им вообще показана!

Россия втянута в драму как соавтор европейской заявки и соавтор сопротивления ей. Не хочет принять Революцию, бунтует против Утопии и свою историю начала, объявив — устами чудака Чаадаева, жившего в Москве на Старой Басманной полтораста лет тому назад, — что Россия вообще вне истории! Буквалистски восприняв идею человечества, Россия рвется в него извне — как та единственная, без которой человечеству якобы не бывать, но без которого не умеет существовать только она сама. Пока не войдет, полностью истратившись на вхождение, и ценой именно европейских своих укладов.

Ведь и Термидор в России не привился. С Термидором у русских ничего не вышло из-за желания утопизировать саму повседневность. Не выровнялись История с выходом из Истории, Человечество — с отказом ему во имя Нации. И заменой Термидора пришла сталинская антиутопия тридцатых.

В 1993 году Россия выявила окончательную неприемлемость для себя пограничного участия в европейской коллизии. Бессмыслицей поведения и селекцией бесполезных людей Россией сделана повторная заявка на обыкновенность. Заявка, которая, как доказал Чаадаев, не давалась ей прежде и не дается теперь.

25. «Мы». Советские люди вернулись домой и нашли там полевых командиров

— Из всех порождений холодной войны мы, советские люди, — самое трудно переделываемое.

— Кто такие «мы»?

— Мы — те, кто идет к единой цели, отсекая всякого, кто пошел к другой. Это Сталин в нас заложил со страшной силой. И я говорю «мы», потому как сам выкормыш времени. А говорить «я» не могу, мне неловко.

Возможно, вопрос «куда?» для кого-то и устарел. Многие на земле уже готовы заменить Цель сетевыми графиками задач: выполнили одну, дальше — следующую… Тогда не обессудьте: похоронив Цель, вы никогда не избавитесь от полевых командиров вместо цели. Прожить одними задачами можно в немногих местах Мира, жить так всем повсюду нельзя. И мы так не проживем, потому что Россия глобальна, она не страна, а планета. Недавно были глобальными за пределами наших границ, но теперь мы пришли домой. Пришли навсегда, вот главная трудность. Мы только-только вернулись домой, а дома у нас — планета. С братским кладбищем всех русских погубленных альтернатив.

26. Что такое альтернатива и альтернативность в истории? Пример погибшей предальтернативы

— Что значит альтернатива? «Мне альтернативы нет» любил говорить Борис Николаевич.

— Альтернатива — это наличие нескольких способов решения одной и той же проблемной ситуации. Альтернативность превращает жизнь в открытое и в силу одновременности — разновекторное существование. Альтернативность относится к ядру развития, ибо само развитие идет в разных направлениях, и это нам не мешает.

— Тоталитаризм был политикой выжигания советской альтернативности?

— При возникновении тоталитаризма не было ни плана, ни расчета, да просто никаких расчетов не было. Было вытеснение альтернативы, опережаемой смертями.

Тоталитаризм негативно опередил альтернативу. Он показал, что там, где альтернатива не вызрела, запаздывает и создает политические трудности, ее можно прервать смертями. В качестве ответа на предальтернативность вводится убийство, смерть. Но прежде этого вводят унификацию жизни. Монополия партии при монополии аппарата внутри ее самой питает желание стереть с лица земли лояльный плюрализм.

Вот я беру впервые опубликованную речь Бухарина на пленуме 1929 года. Идет спор, при ожесточенных репликах идиота Ворошилова, и Микояна, который тогда Сталину в рот смотрел. Собственно, спор из-за чего? Налогообложение так называемого «кулака», то есть зажиточных крестьян. Бухарина обвиняют, что он потрафляет зажиточным призывом «обогащайтесь!» Ларин, кстати, верно говорил: «Николай Иванович, надо было сказать: не обогащайтесь, а богатейте! Это разные вещи». Любопытнейший спор. Бухарин соглашается — ладно, обкладывайте кулака налогом, но по нормативу, установленному законом. А не как теперь, когда применяют практику индивидуального обложения, означающую произвол. Бедняк, организованный в политотдел, и местная администрация, из гражданской войны вышедшая, творят что хотят. Одного обкладывают так, другого иначе — в зависимости от отношения, родственных связей и т. п.

Кажется, о чем тут спорить вообще? Ведь Бухарин за повышение ставок. Он говорит — повысим ставку налога, но сделаем это законно. Так нет же — им противна идея закона!

Борьба идет вокруг нормирования самоуправства. Единство налогообложения вело бы к некоторой «коммунистической нормальности». Человек может сообразовать жизнь с драконовским законом, но ему не сообразоваться с произволом индивидуального обложения. А власти именно важно дойти до каждого индивидуально! Предметом борьбы, в сущности, был допустимый объем произвола. Это военно-коммунистический реванш, где подспудно наметился сдвиг к тоталитаризму. Потому что между таким «индивидуальным налогообложением», раскулачиванием и расстрелом правовой разницы нет. Судьба каждого принадлежит монопольной группе, распоряжающейся не только правилами жизни, а жизнью как таковой.

— Оно тогда было введено, индивидуальное налогообложение?

— Да, оно стало практикой, а Бухарин потерпел полное поражение. Сквозь эту деталь просматривается весь процесс. То же шло во всех сферах, и в духовной так же.

Но было и советское сопротивление жизнью. Система утверждала себя экстремальностью, и советский человек в экстремальных условиях находил в себе силы сопротивляться. Тоталитарности противостояла человеческая солидарность. Лидия Гинзбург прекрасно описала эту сторону ленинградской блокады. Она говорит: люди оставались при этом так же дурны, как всегда, но знали, есть нечто такое, от чего им отказаться опасно. Отказаться от солидарности значило в блокаду — погибнуть.

27. Была ли у Бухарина «бухаринская альтернатива»? Исключаемые предальтернативы собираются в превентивную однозначность

— Мог ли коммунизм с человеческим лицом, последним символом которого оставался Бухарин, спасти советскую альтернативу?

— Тяжкий вопрос. В общем виде скажу так: есть даты, когда протоальтернатива проступала, но ее растаптывали и вычеркивали прежде, чем она дорастала до альтернативы: 1923 год, 1928 год, 1934-й. Не говоря о послевоенном времени.

— Альтернатива — чему?

— Альтернатива недемократическим свойствам большевизма. Альтернатива политической монополии, которая не могла оформиться, ни тем более осуществиться в обход нэпа. Нэп долго был стартовой политической площадкой альтернативы. Могла ли Россия стать нэповской при большевиках, обладавших монополией власти? Или для этого нужна была смена партий и сил во власти? А может, хватило бы еще меньшего — одной смены персон?

В одном из последних, мужественных выступлений — докладе на ленинском траурном заседании 1929 года — Бухарин говорит о последовательной цельной «программе», якобы содержащейся в диктовках Ленина. Но именно последовательной она у Ленина не была. Прорывы к будущему соседствуют в ней с вчерашним словом и с верой в возможность осуществить нечто большее, чем военный коммунизм, в рамках монополии большевизма. Бухарин переступить этот порог не посмел и, не пойдя путем ревизии нэпа по-ленински, не дошел и до собственно бухаринской концепции нэповской России. Надо было ставить под вопрос политическую монополию партии. Иначе нэп, экономически недостроенный, был политически обречен погубить сам себя.

— Не это ли иллюзия всех советских реформаторов, которые пытались вернуться к «социалистическому выбору», думая о демократизации СССР? Где выбор будущего производит авангард сам, политически и идеологически защищенный от контроля.

— Это верно, все так. Но любая идеология притязает на знание, как надо действовать. Идеология всегда исходит из императива: мы знаем лучшее, и мы вас к нему ведем! Иначе как овладеть умами?

Беда в другом. Вычеркнутые предальтернативы слагались в однозначность, превентивно исключавшую всякую альтернативность. Однозначность получила персонификацию в Сталине. В итоге возникла система, упразднившая место альтернативного мышления вообще. Теперь система исчезла, но противоальтернативный мозг могуществен как никогда!

28. Теология безальтернативного космоса. Задано: исключить исключающего

— То есть сегодняшняя РФ — место, лишь временно покинутое тоталитаризмом, — тот «ушел на базу»? Не демократия пришла, просто тиран вышел, завещав мозг потомкам.

— Что происходит с альтернативой в стране, где десятками лет на бумагах, имеющих значение для понимания происходящего, ставят гриф «Секретно»? Даже Бухарин, уже падший, готовясь давать на себя показания, пишет с Лубянки по правилам аппарата: весьма секретно. Ты подумай: это он, зэк, из камеры Сталину пишет — «весьма секретно»!

Надо понять, откуда росла эта мания секретности. Что означал комплекс враждебного окружения? Не то, что теперь думают, не глобальный раскол на блоки, грозящий перерасти в войну миров. Нет. То была убежденность в том, что последняя схватка вот-вот начнется здесь и сейчас, в любую следующую секунду. Она не один из сценариев: она задана, она непререкаема. Советский человек живет накануне второго пришествия. И этот заданно-внезапный Армагеддон диктует правила всему внутри. Главное из правил заданности — иного не дано!

— «Заданность» у тебя многозначное понятие. Ты не можешь уточнить, что было задано?

— Задано, что альтернативы нам в мире нет. Задано, что их мир исключает наше существование и мы должны быть готовы к их попытке исключить советское существование — всегда и во всякий момент. Но как быть готовым? Исключив их существование. Вот метаморфоза идеи мировой революции — чтобы предотвратить исключаемость нашего бытия мировым субъектом, нам надо исключить исключающего. Привести Мир к равенству по отношению к себе. Вот где центральное советское превращение, понимаешь?

Так рождался безальтернативный космос.

29. Человек повседневный. Борьба с повседневностью и ангел-фальсификатор в мире холодной войны. Повседневного человека вербуют в убийцы

— Homo historicus был сдвоен с Человеком повседневным в едином существе. Один теснил другого внутри общей телесной оболочки; и второй сопротивлялся первому внутри нее же. Смерть, которая переопределяла жизнь каждым тактом, была так же тяжка, невыносима человеку историческому, но он в христианских катакомбах и церковных общинах переносил это состояние. Однако затем в его планетарном существе начался надрыв.

Когда мы говорим о Гитлере и Сталине — у них нет места повседневному человеку, и всякое сопротивление его должно быть вытоптано. Таких-то людей, такой-то народ нужно уничтожить полностью, чтоб остальные навеки отвыкли жить в повседневности. Но во что тогда обратится история? Тогда формула Павла о том, что смертью заново открывается жизнь, оборвется на первом же члене — смертью подтвердится лишь смерть.

— В Ленине тоже было определенное сочетание человека исторического с повседневным?

— Да, и повседневный имел законное место в его концепции. Человек повседневный получил у Ленина довольно высокую позицию. Ведь усвоенная им коллизия Чернышевского в «Что делать?» заключена в чем? Автор видит, что его «новым людям» опасен Рахметов. Который подмял повседневное в себе и собой принуждает других. Чернышевский бережлив к повседневности. Но напрямую ту не спасти, и он «на малое время» вводит Рахметовых. А вслед ему придут добрые злые люди, то есть обыватели, и это будет правильным.

С этой точки зрения знаменитые смешные гвозди, на которых Рахметов спит, — это жало в плоть. Того символического порядка, что мы позволяем апостолу Павлу, но не прощаем Ленину, когда он говорит, что каждая кухарка должна уметь управлять государством. Никто не задумался, почему Ленин не сказал: каждый рабочий? Что больше отвечало ортодоксальному марксизму. Но тогда фраза не имела б никакого смысла. Именно у кухарки, обыденного человека обслуги, ее обобранная жизнью обыденность развернется в присутствие субъектом процесса — в суверенность.

— Постой, но революция ничего такого не обещала. Ты за белых или за красных? Если за белых, то должен быть ликвидирован. «Извольте стать к стенке», — пишет Ильич про Устрялова.

— Но в качестве красного ты должен стать новым человеком! Что особенно у Платонова гениально заложено. Гоголь-Достоевский-Платонов, этот ряд бьет в глаза. И таинственный императив Чернышевского — вот новые люди, их час настает, но затем они должны вовремя уйти. Они хоть и новые, но не смеют и не должны пытаться стать всеми.

Экстреме нельзя быть постоянной, экстреме нельзя дать стать нормой! Экстрема показана лишь как катализатор новой нормы. Новая норма (это идет от Руссо) сидит в человеке, и «новые люди» ее выводят наружу, коль та человеку показана. Вы освобождаете всех? Так будьте добры, сами уступайте место. Новые меняют норму, тот уровень требований, которые люди по доброй воле относят к себе. Единственная их привилегия: кто ниже их, тот низок. Но тут вся коллизия только начинается. В Рахметове исторический человек лишь на время присвоил роль человека повседневного. Но далее мы получим уже Гитлера и Сталина, которым нужно вытравить из себя человека повседневного с тем, чтобы повседневных людей истреблять. Это уже не прежний исторический человек — это оборотень. Им обрывается первичное: «смерть задает жизнь» — смерть задает лишь себя самое. И в этом ни рахметовского, ни тем более повседневного ничего нет.

— Не его ли теперь именуют пренебрежительно «совком»? Ощущение ненормальности этого человека: он извращен, ему не дают возможностей, у него все отняли, нет ни нормального быта, ни отдыха.

— Но у него есть звездные часы. Ощущение причастности к истории наполняло внутренней радостью, как по Станиславскому «птицу для полета». В советской жизни важно оспаривание человеком повседневным человека исторического, в ответ на экспансию последнего. Повседневность противится, а человек ее оспаривает. Это оспаривание питает высокую советскую культуру, откуда и происходят ее звездные часы. Но при слиянии, при сталинском схлопывании обоих оппонент исчезает.

— А что с самим человеком?

— Появляется ангел-фальсификатор, Мефистофель самого банального разлива — умелый манипулятор, который ситуацию подчиняет себе.

— Ясно. Человек повседневный был отвлечен человеком историческим от повседневности и соблазнен?

— Отвлечен от порядка жизни как смысла. Далее в холодную войну сталинско-гитлеровская ситуация смерти вытеснилась, но чем? Отсроченной глобальной смертью, панубийством. И немедля обнаружилась невозможность примирения с действительностью. С такой действительностью примириться нельзя ради любой цели: свободы или открытого общества, социализма или третьего пути. Средства холодной войны несовместимы ни с целью, ни с человеческими намерениями как таковыми. Нет ни одного намерения, потребности, внутричеловеческого зова, который мог быть реализован в рамках холодной войны. Но рамка сложилась — и что теперь?

Разоружаются державы. Внутри них, придя в упадок, разоружается человек исторический — и на свободу выходит человек повседневный. Выйдя пустым, он в сумерках истории набрасывается на чужака. Например, на чужой этнос.

30. Опровержение заданности как опровержение смертности. Лишние исторические существа. История есть делаемая история

— Теперь, побывав на земле и многое испытав, я ясно сознаю, что человек в огромной степени задан. По нынешнему поверью он еще в утробе заполучает характер, нрав, отношение к миру и так далее. Но если и не так, есть семья, среда, нормы окружения, предание. Втесненное представление о том, что было до него, и усваиваемое представление о том, что будет с ним.

— Ты шпаришь по марксову определению, что человек свободен по отношению к чему угодно, но не к предпосылкам, которые его сформировали. Так это история или это заданность?

— Сейчас окончу о заданности и скажу об истории. Если взять во внимание то, насколько человек задан, оказывается: все, что именуют свободной волей или случайностью, — тот узкий сектор реального, где заданность не абсолютна. Но есть обратное движение, идущее от человека. Стремящееся эту брешь, короткий интервал между заданностью и тем, для чего мы проживаем свою жизнь, максимально раздвинуть, доведя до абсолютной незаданности. Которую мы можем назвать случайностью или чем-то творчески непредусмотренным.

— Ты уверен, что случайность тут верное слово?

— Я хочу сказать, что это обратное движение, стремление раздвинуть брешь незаданности и есть история. Стремление человека раздвинуть зазор, попрать заданность и над ней возвыситься.

— Опровергнуть смертельную природу?

— Опровергнуть до полного исключения ее из человеческого существования! И если заданность — тягота, то история — освобождение, несущее в себе будущие тяготы и формирующее вторичную, от самой истории идущую заданность. Так что, когда мы сопротивляемся заданному, мы видим ее уже не в чистом виде, а в смеси, где трудно различить сорта и истоки заданного.

Мы в 1930–1940-е годы каждодневно, каждочасно пребывали в истории, полные естественности своего в ней присутствия. Все, что происходило с нами и нами делалось, — все было в ней, ничего, кроме истории, не было. То, что мы существуем в составе Вселенной, где история далеко не все, нами признавалось, но во внимание как-то не принималось. Все, что не история, было пред-история, до-история. А понятие «вне истории» воспринималось как негативное: кто-то еще не дорос, не дошел, недопонял и не включился. История ему все равно предстоит, а пока он застрял на входе в нее, циклическим недоноском.

Драма начинается в состоянии человека, где история действительно заполняет для него все. И человек переподчиняется тому, чем и кем история вершится, и тем, кто ею распоряжается, «хозяевам истории» — кто в ней господствует и ее выражает.

— Почему это драма? Просто один из типов сознания, историцизм.

— Оно драматично, потому что над тобой повисает вопрос: если все вокруг есть история, а ты с ней не совпал — как быть? Ты отщепенец, изгой, диссидент? Лишний человек? Все это пройдено русским XIX веком — мы это пережили, то принимая, то отклоняя от себя. Вещь, непостижимая на расстоянии от темы русскости.

— Да, и я в юности этим страшно мучился. История вот она, рядом: Октябрь, война, Союз — как мне в нее войти?

— Раздвинув понятие истории до всеприсутствия — «история Галактики», «история амебы», «история Земли», — мы теряем историю в ее строгом человеческом смысле. История есть делаемая история. Потому что человек не только обнаруживает, что он в истории, он ее делает. То, что история делаема, входит в ее определение.

Что до предшествующего, там мы имеем целые полосы человеческого существования, где нормой были выбраковка и отсев. Отсеянное шло в никуда. Эволюция действует по собственным правилам. Эти правила, хоть и осложнялись такими свойствами человека, как речь, как слово, но еще не до той степени, чтобы слово определяло собой человеческую жизнь, причем определяло ее в формах истории. Однако внутри истории оказалось, что в роли палача слово даже страшней эволюции.

Сегодня легко говорят, что между Октябрьской революцией и Кампучией Пол Пота принципиальной разницы нет. Почему? Не потому что убивали всех подряд и был, как нам теперь внушают, какой-то «геноцид нации». Тут верней говорить о самогеноциде, он бывает с людьми. Но и я полагаю, что решающей разницы нет, поскольку в основе культ результата — ритуал веры в вездесущую историю, всепобеждающую, ведущую и ведомую.

Часть 4. Категории русской и советской истории

31. Историческое невежество российских лидеров. История России состоит из цезур

— Для России губительна роль исторического невежества лидеров, которое устрашающе руководит их поступками. Для нынешних лидеров России непроницаемо темна уже первая оттепель 1950-х, не говоря о страшном и труднообъяснимом даже для современников сталинском сюжете. Что говорить про чаадаевский вопрос и XIX век?

Ельцин заявил, будто возрождает 1000-летнюю Россию. Он что, верит, что Россия тысячу лет была той, какой он взялся ее «возрождать», и в таком составе? Он просто ни черта не знает. Русская история видится ему непрерывной, а ведь она — цепочка цезур. Внутри себя она несколько раз рвалась и начиналась заново.

Ни один квалифицированный историк не скажет, что маленькие славянские княжества простым «ходом исторического развития» могли за столетие вырасти в державу, простершуюся до Тихого океана. Эту возможность открыло Москве сокрушительное событие нашествия монголов. Последний центральноазиатский кочевой выброс — не простая пауза в сплошном процессе, а цивилизационная катастрофа домонгольской Руси. Обвал русскости, а там уже — возобновление русской истории заново из руин, в ипостаси российской.

Многажды начинаясь, русскость никак не могла собрать своих начал в нечто государственно завершенное. Если у политика-лидера нет сознания этой опасной прерывности русской истории, он сам опасен для России. Без сознания страны в ней нельзя правильно действовать, историческая интуиция должна подсказывать государственные шаги.

В России, где предки — в советниках, а кровавые призраки — в наставниках, лидерский масштаб крайне важен. Политике общества следует приобрести вид селекции лидеров, знающих масштаб своей роли. Когда существование страны веками облечено в формы трагедии, нужно, чтобы ее политик посмел войти в трагедию действующим лицом, чтобы он поднял себя до ее уровня.

И вот момент, когда истекают века, — ведь в этом фарсовом декоре Москвы история завершается. А человек, ведущий страну к концу столетия, не смеет стать их воспреемником, поскольку не предощущает финала!

32. Беглецы от власти формируют власть. Русский как человек, втягиваемый во власть. Русский Мир и русское человечество

— Кто создает из Московской Руси Россию? Люди, беглые из крепостного состояния на свободу в казаки.

— Русские конкистадоры?

— Они не конкистадоры, а беглецы, жаждущие воли! Бегут от власти, а та их догоняет, вбирает в себя — и они становятся субстратом власти. Оттого из их среды мог выйти человек, объявивший себя императором Петром III. Все его окружение знало, что он Емелька Пугачев, их это устраивало. Они уже вошли в контекст русской власти-самозванки. Конкистадор тоже бывал беглым бандитом, но это несколько другая фигура. Казаками формируется человеческая плоть властного пространства.

— Хорошо. А вот с русскими тут что происходит?

— Почти никто в мире не обозначает себя прилагательным, как мы, прилагательное «русский» стало именем существительным. Спазматическое превращение маленькой фрагментарной Московской Руси в гигантскую Россию просто не сумело выразить себя в этнониме.

Даже при численном преобладании русских пространство не стало русским ни в национальном, ни в этническом смысле. Все дело в его происхождении. Откуда и взялась парадигма, в которой работают разнородные течения мысли: что русскому можно войти в человечество, только сделавшись русским Миром у себя дома.

С этой точки зрения Достоевский говорил, что ему нужно русское человечество. В той же степени, как неправославному Чаадаеву. В такой же степени, как политикам мыслящего движения 1970–1980-х — Александру Михайлову и народовольцам вообще.

Отсюда под конец выйдет Ленин с его русской мировой революцией. Россия — единственная страна, где можно было осуществить Маркса, которого Запад, приняв как мыслителя, отверг как руководство к действию. Зачаток программы Мира миров выступил в форме русского негатива и в этой негативной форме достиг предела интенсивности.

33. Краткосрочность русской истории. Евразийские империи выгоняют внутреннее противоречие наружу

— Обстоятельство, о котором следует помнить изначально, относится к срокам. Русская история началась сравнительно поздно, искать в ней что-либо раньше X века — занятие пустое. А говоря об истории России, то и позже — века с XV-го. И это не самоумаление, а коренной факт — русская скоротечность. Россия — это исторический взрыв.

Она спазматически быстро вошла в Мир, становясь евразийской империей, похожей и непохожей на другие империи. С особой моделью входимости в Мир, образующей вечный фактор ее политики, при любых руководящих идеях или правителях. Экспансия навсегда застряла во властном теле этого организма, слишком быстро проскочившего из детства во взрослые.

Подсознательным русской истории стало исключение внутренних противоречий выводом их вовне. А последнее создает новые конфликты. Перешагнув оптимальные границы, государство сохраняет единство только через унификацию и нивелировку, изглаживая внутренние различия. Что достигло крайнего предела при Сталине и обрекло на развал Советский Союз. Но постоянная жертва при этом — русские.

Говоря о России, движении русской мысли и трагедиях мыслящих людей, надо видеть пространственные объемы, в которых это происходит. Их пределы становятся тайной препоной и трагическим стимулом движения мысли и образа.

34. Царь Иван Грозный и евразийские инновации. Государев двор, опричнина и холопы

— Русскую государственную историю можно отсчитывать от царствования Грозного. Это Big Bang, «Большой взрыв» для русской вселенной.

— Контекст мыслей царя Ивана в его свободе обращения с библейскими текстами при пафосе самодержавной власти. Его действительная вера в Божье предназначение и в Божье присутствие при полном разрушении всей прежней личности Ивана Васильевича. Они с Курбским ведут разговор на разных русских языках, его трудно назвать «перепиской». Курбский напоминает, как славно было в первый период царствования, пока Иван вел реформы в согласии с ближними, а царь ему: о чем ты? как смеешь, смерд? кто я и кто ты? Из камней сих воздвигну детей Аврааму! Здесь Россия, входящая в Азию, и Иван Грозный, на царствие всходящий. Недаром народное предание связало введение титулатуры царя с взятием Казани, хотя хронологически все не так.

Об опричнине разговор особый. Веселовский спрашивал, как это Василий Осипович Ключевский не видит, что в основу опричнины взят государев двор? Только-только складывалось компактное устройство московских великих княжений, как прибыло вдруг несметное пространство. Территория, которую нельзя включить ни в уделы, ни в великое княжение. Нет ничего политически готового, во что можно втянуть Заволжье с Сибирью и освоить в государственном смысле. А что есть под рукой? Государев двор с холопьями.

И царь Иван нахлобучивает государев двор на все новое пространство. Это опрокидывание холопства на Евразию — гениальная политическая импровизация безумца Грозного, Веселовский совершенно прав. И ясно, отчего Ключевский, желая идти нормативным путем государственно-исторической школы, не принял аномально абсурдный ход царя Ивана.

Высочайший взлет власти далее прокатывается по человеческим судьбам. Парадигма Грозного — холопский оттиск, который он оставил России. Грозный поэтому главный родоначальник Смуты и соавтор всех будущих смут.

35. Злодеи развития. Царь Петр на Евразийском пространстве экспансии. Крепостничество, колонизация, самодержавие

— Есть понятие, впервые употребленное Достоевским, но применимое и к человеческой истории вообще — злодеи развития. Развитие, осуществляемое злодейством, имея главными героями злодеев, не теряет свойств развития. Но злодейства его переиначивают, а переиначивая — обновляют и драматически обогащают. Не случайно это понятие придумал русский человек и писатель.

Иван Грозный — идеальный злодей развития. Откуда такая вещь, как опричнина? Безумец он или политический гений, даже на это непросто ответить. Человек удельного княжества, малого мира, перед которым вдруг распахнулось, как дар свыше и как возможность, евразийское пространство экспансии. Но этот человек не умел решать задачу управления властью при ее спазматическом расширении. От Московской державы, которую сегодня всю проезжаешь на электричке, — к пространству, где авиалайнеру нужен день, чтобы долететь до Тихого океана. Эту непосильную задачу власти царь Иван решал полубезумным, однако новаторским для средневекового человека способом.

То, что он изничтожал носителей удельной независимости, не была лишь централистская акция. Моделью устройства он выбрал государев двор, состоявший из самого государя, его рабов и холопов. Понятие холопства — рабство, но не в обычном юридическом смысле. Холопство было распространено еще в Киевской Руси и становилось чертой, отходящей в прошлое. Царь Грозный его обновил, превратив подданство в поголовность холопства. Холопство стало понятием поведенческим и ментальным. Пушкин трудился над историей Петра Великого, благоговея перед ним. Но всмотрелся в документы архива и отшатнулся в ужасе, говоря, что всё вокруг Петра — рабство.

Что такое колонизация Сибири? Откуда вообще появился тульский кузнец в Тагиле? Как возникла гигантская крепостная корпорация, и Россия вдруг начала экспортировать чугун? Синхронно росту экспорта чугуна идут зверские гонения на старообрядцев. Теснимые особенно царем Петром, при котором усиливаются их массовые самосожжения, гари. Понуждая их отказаться от веры, Петр облагал налогом не только бороды. Обкладывали специальным налогом дубовые гробы, в которых старообрядцы хотели сохраниться к моменту Трубного гласа. Подобно Грозному, император Петр — образцовый злодей развития.

Задержимся на слове самодержавие, то есть власть единственного человека самого по себе. Это не абсолютная монархия и не пережиток Средневековья. Это автономная государствообразная структура, которая «сама себя держит», сочетая архаику с умением приспособиться к новизне. Не один историк задавался вопросом Покровского — как в рамках такой политически закостенелой системы мог развиться материальный прогресс? Как внедрялись новации европейского развития, иногда опережающие капиталистический мир?

При цепкой устарелости единовластия в России не возник институт правительства — министры прямо докладывали царю, а комитет министров был лишь совещательным органом. Огромна роль того, что звалось «государев двор» и что оставалось архаичным центром власти до 1917 года — и теперь под именем Администрации Президента вернулось в сегодняшний день.

Отношениями холопского рабства пропитана политическая история России. История русской культуры, история русского слова и судьба русских гениев не могут быть рассмотрены вне опытов преодоления рабства в себе и в других. Чехов, говоря о молодом человеке, который «по капле выдавливает из себя раба», имел в виду и себя, и всех. Мотив освобождения раба проходит сквозь все движение ума и слова в России. В нем пролог и пружина русской истории.

36. «Новые люди» против холопства. Просто рабы и рабы потерянной роли

— Холопство, то есть поголовное рабство там, где нет его в юридическом смысле, означает рабство добровольное, отчасти неосознаваемое рабом. Это краевое понятие проходит сквозь человеческую жизнь в России.

Есть знаменитое зацитированное письмо с высказыванием Чехова. Он мечтал написать рассказ о молодом человеке, который выдавливает из себя раба, каплю за каплей. Иллюзия, за которую приходится расплачиваться, будто от рабства можно освободиться рывком, сильным действием или поворотом в жизни. Нет, только так — капля за каплей. А стало быть, работы здесь на поколения.

Вообще, человек задан. Задан традицией и тем, как его учат говорить. Он перенимает, воспринимает. Всего он достигает уже готовым и всем этим задан. Когда-то человек так выстроился, он единственное из существ, чей детеныш столько живет при родителях. Стало быть, у него есть время всему выучиться. Но он еще и протестует, наше детство — это годы сопротивления. Ты должен выбиться из заданности к тому, чтобы как-то стать самим собой. Заданность свирепа. Она вызывает первопротест — эмбриональный протест человека, желающего выйти из зоны опеки, даже когда та полна удобств.

Сидящее в человеке сопротивление заданности — узкая территория, где он может сделать выбор. Которую стремится раздвинуть до предела, до всей полноты счастья, до абсолюта! Мотив истории и другой ипостаси ее, революции, — в яростном стремлении раздвинуть щель сжатых сроков до счастливой полноты новой изначальности.

Кто эти люди, что в наибольшей мере воплощают жажду выбраться из заданности, — наши благодетели? Или они сооружают другую заданность, замещая прежний режим рабства втесняемым новым? Решающий критерий — функциональность «новых людей». Способны те понять, дойдя до политического действия и поступка, что нужны людям лишь ненадолго, на краткий момент, пока преодолевается заданность? Что они, сегодня популярные и всем нужные, должны примириться с тем, что завтра станут вредны? Что им надо вовремя уйти, а не уйдя они — рабы новой роли, опаснейшие из рабов, навязывающие свою волю другим.

Можно дать обзор человеческих существований под этим углом — заданности и сопротивления ей. Узкой зоны выбора, при стремлении оптимально раздвинуться, с появлением новых рабов ситуации — рабов своей потерянной роли. В обличии самозваного рабства они опасны всем, кто за ними пошел. Опасны неготовностью к тому, что теперь им придется творить, зря проливая кровь и примучивая народ к самим себе, втайне мечтающим о побеге. Однако побег уже невозможен. В конце жизни и Ленин — «усталый раб, замысливший побег».

…Как плотен процесс! И это относится не только к культуре. Это же относится к русскому языку, на котором говорит культура. «Слово о полку Игореве» мы читаем в переводах, даже Радищева не понять без словника. Первый настоящий русский философ Петр Чаадаев писал вообще по-французски, и так же говорили между собой сливки русского дворянства.

Тот русский язык, в котором можно воплотить русскость и «написать жизнь» в многообразии ее проявлений, создан одним человеком — Пушкиным. Конечно, он не единственный, но наш русский язык, язык поэзии, прозы и драматургии, язык судьбы — это он, Александр Сергеевич. Итак, перед началом XXI века мы обитаем в языковом пространстве примерно двухсотлетней глубины, внутри которого русский язык прожил мировую историю полностью и состарился. Он познал неслыханные взлеты, эпохи обогащения, но и времена огрубления, варварской регламентации и «канцелярита».

37. Народа нет, но ему принадлежит будущее. Листовка Чернышевского как заявка на народность. Декабристы народней народников

— Кто в этой схеме народ? Явно не холопы, но кто?

— Народ — мифологема, категория, к которой прибегнет монархия, когда у нее возникает проблема опоры. У постдекабристского царя Николая она возникла впервые. Отсюда идеологическая триада: православие-самодержавие-народность, где новым членом и является народность. С чего бы императорский двор ввел в кредо народность, если б не нуждался в опоре? Народ — это искомая, загадочная субстанция — те, на кого нельзя опереться теперь, но кому принадлежит будущее!

Та же дилемма у разночинцев: рассчитывать на народ в его нынешнем виде революционерам нельзя, но ему принадлежит будущее. Что многое объясняет в Чернышевском: да, на народ рассчитывать глупо, но есть моменты, когда народ себя проявляет с энергически бушующей силой. И надо приготовиться к такому редкому случаю. Но дать случайному перейти в нечто постоянное нельзя, поскольку народ для этого не приспособлен.

Отсюда его знаменитая листовка, за которую у советских историков сыр-бор, а Чернышевскому — каторга («Барским крестьянам от их доброжелателей поклон». — Г. П.). Бессмысленная затея, но по-человечески понятная: дали печатный станок — как публицисту устоять? Костомаров-втируша умеючи в душу влез. Чернышевский надиктовал листовку, не желая, чтобы почерк узнали, да еще перепутал проект реформы с официальным ее текстом. А в чем содержание громкой крамолы? Что там великий революционер предлагает народу? Да ничего вообще! Вас обманывают, то-се, пятое-десятое, а вот в дальних странах есть народовластие… А делать то что? Ничего — ждите, подадим сигнал.

Кому в безграмотной стране нужна такая бумага, отпечатанная на костомаровском станке? Кому она адресована, кроме полиции? Это всего лишь запальчивая реакция Чернышевского на листовки, что уже навыпускали «новые люди», рвущиеся к самостоятельным действиям в обход властителя дум. Не тронь народа — он мой!

Конечно, категория народа в России имела некоторое основание. Были циклически повторяющиеся народные войны, то отечественные, то крестьянские. Было то множество, которое Кавелин назвал калужским тестом. Есть его выражение — в России не народ, а калужское тесто, всякий пеки, что желаешь, — масса без выделенных интересов, разграниченных сфер, без воли к действию. Русская размазня и неопределенность, а с другой стороны — две мифологемы «народа», два посягательства: абсолютистское и народническое.

Как-то выступая в Институте истории, я сказал (что мне тут же зачислили в «ревизионизм»): ошибался Владимир Ильич — не декабристы «страшно далеки от народа», эти близки, но страшно удалены разночинцы! И оттого далеки, что из народа вышли. Вышли, и отдалились — вернуться нельзя, идти вперед не с кем. Русскую армию разночинцам было не поднять, а декабристы умели — да какую армию! Жившую на бивуаках вровень с офицерами, ту, что войну с Наполеоном прошла. Декабристы много народней «народников».

38. Невольный компромисс князя Трубецкого

— Чем близок мне князь Сергей Петрович Трубецкой — тем, что, потерпев поражение, принял вину на себя? И у него при этом еще хватило чести сказать, что люди ему не судьи. Мне хотелось бы прояснить, как религия произвела духовный перелом в человеке, даже если этот перелом сопровождался принуждением к исповеди, где мы вправе говорить об инквизиции.

Какой смысл Трубецкой вкладывает в слова «жертвы нашей надменности»? Здесь не надменность как таковая, а злоупотребление правом вовлекать в свои действия других, потеря меры в этом. Действующий человек не вправе привлекать других к делу вслепую, но проблема меры в этом всегда открытый вопрос. Ставят этот вопрос или о нем забыли и он стерся из человеческих душ, как произошло у нас? От масштаба не уйти — жили в России, живем и в этой земле останемся. Уйти от поражения? Да — раз наше поражение у нас отнимают.

Надо сказать о самом событии 14 декабря — о его неожиданности. Внезапность того, что было единственно доступно людям, принимавшим решения. И моя память о том, как я сам пережил поражение. Причем не внешнее, как бывало в 1930-е годы. Мы начинали жить в 1950-е и, пройдя уже большой кусок жизни, были снова захвачены врасплох. Поражение зрелого человека — это внутреннее поражение не знающего, чем и как на него ответить. Когда такое случилось со мной, в 1968-м на выходе была наша главная книга — «Историческая наука и проблемы современности». Проблема сузилась у меня до одной: порвать и, уйдя, поставить под удар книгу — либо отступить в сторону на время. Но каким ему быть, этому времени?

Князь Сергей Петрович мне близок надменностью и мерой, которые ему надо было связать. Мне тоже мои компромиссы запоминались тем, что все они были связаны с загадкой меры. Где эту меру взять, чем определить? Мера — пространство? Нет, пространство выживает. А вот время, этот скачок мыслей, оперирующих будущим, рассматривая все прочее как помеху…

39. Погоня за временем и «жертвы надменности». Выход ПУШКИНА на сцену. Завязка спора с Чаадаевым. Писатель Гоголь: мертвые души — это мы и наши товарищи

— Пушкин входит во взрослую жизнь в момент, когда тогдашние «взрослые», в сущности, молодые люди, уже проделали огромный биографический путь. Они вышли из XVIII века, пережили умерщвление Павла, воцарение Александра с его либеральным зачином и падение Сперанского. Они прошли войну 1812 года и европейские походы победителями Наполеона. Михаил Орлов в 25 лет принял капитуляцию Парижа. На них лег отблеск великих дел.

Ниоткуда поначалу не видно, что Пушкин среди них станет тем, кто напишет «Медный всадник», «Капитанскую дочку», «Пиковую даму», великие стихи ухода. Ничем это не предвещалось. Страшное событие 1825–1826 годов низвергло Пушкина и сделало падшим, но затем в нем открыло пророка, принявшего декабризм за вызов себе. Пророку дозволено первым к пророчеству приобщить царя — властителя человеческих судеб и душ. Взять за опору то, что отвергли погибшие друзья — русское владычество над телами и над душами человеческими, — своим пророчеством его наполнить.

Чаадаев говорит: России не бывать. А Пушкин — бывать, но такой, как я ее напишу. Третьим сюда придет Гоголь.

Немыслимо, чтобы кто-либо написал «Мертвые души» до 14 декабря 1825 года. Сцена должна была освободиться, чтоб за опустевшей авансценой проступили эти морды и хари. Гоголь: знакомьтесь — вот я и мои друзья. Кстати, это и вы также — сто тысяч тех, с кем декабристы думали основать Русскую республику, либо, по Пестелю, вычеркнуть из жизни. А они — это мы! Со всей нашей Россией чудовищной.

Отсюда «Пророк» Пушкина и его «Стансы». Отсюда чаадаевская «Апология сумасшедшего» — о том, что Россия будет впереди всех, хотя исходно она ничто. Из ничего — в опережающие, идущие непроторенной Миром дорогой. А Гоголь им всем: миром непроторенная, говорите? Да там у вас пустошь до Тихого океана, и почтовая станция со смотрителем, который всем отвечает: нет лошадей!

Вот что родило в Гоголе образ Руси-тройки, а Пушкина привело к царю Николаю, ради «контрреволюции революции Петра».

40. Пушкин ищет в России личность. Царь Николай как «второй Петр». Совесть — не нравственность, личности простительно почти все

— По Пушкину, царь Петр «уже есть целая всемирная история».

— Пушкин упорно искал личность второго Петра в Николае Павловиче. Личность царя нужна его, пушкинской, личности. Пушкин насквозь монархичен, но с выходом на простор личности, внесословной по природе. Николаевский Пушкин избывает вольность. Что для него свобода — не вообще, а в России после 14 декабря?

Свободным лицом признан и призван к действию обособленный человек. Не сам по себе, но как личность. Пушкину нужен тот, кто в условиях «нашей проклятой России» способен сам что-то сделать — будь он поэт, будь царь, будь он хоть Пугачев. Поиск личности для него стал политикой.

От тайного общества к обществу всея России вольностью не пройти, раз так — ставка на личность. Но в каких свойствах личность может стать деятелем в масштабе России и, так сказать, деянствовать? Тут важны особые черты, равно свойственные Николаю и самому Пушкину — их тяга к воинственному. Удачливая державность Николая начала его правления. Николай сам человек XVIII века, и Пушкин в нем различает столь ценимый им XVIII век. «Вторым Петром» Пушкин отнюдь не льстит и не предлагает царю повторять прошлое: зачем, ведь можно повторить личность.

— А на чем произойдет слом — на личной мелкости Николая Павловича?

— Нет, на том же Петре Великом — в Петре Пушкин так и не обнаружил своего героя. Личности он простил бы все, однако своей личностью он никак не уловит личность царя Петра. Личности прощается все, если она личность, — а если нет?

Тогда наступает час, о котором пушкинский Барон сказал: могилы начинают разговаривать. И на все это будет дан страшный ответ: да все ваши личности — просто мертвые души! Гоголь маниакально твердил, что все, кого он описал в «Мертвых душах», не выдуманы, они его знакомые и приятели. Я не каких-то дремучих помещиков описываю — это мы, это наш с вами круг, Александр Сергеевич!

— Почему вообще Пушкин думал, что личности простительно все? Он так же имморален, как Ленин?

— До разночинцев в России проблему нравственности не заостряли. Нравственность в чистом виде — категория искусственная, она чревата жутким насилием над человеком. Тема насилия нравственностью для русского — важный вопрос. Здесь лучше держаться швейцеровской позиции: чистая совесть — это выдумка Сатаны.

Для Пушкина совесть — это не нравственность. Собственно пушкинская тема в совести — насколько ты личность? Он каждого испытывает на единственное, чем можно устоять на поприще пространства России — пожирательницы времени. Кто в ней сумел что-то содеять, тот личность.

41. Пушкин защищает авантюристов и едких вольтерьянцев XVIII века

— Отчего поздний, «николаевский» Пушкин всегда защищал XVIII век? Почему так отстаивал его в полемике с Лажечниковым и с Чаадаевым? Ведь XVIII век бедственный для России. За петровские реформы страна платила долго и страшно, повторением разора в людях после державного первотолчка Ивана Грозного. Но вместе с тем то были люди с резко очерченной индивидуальностью.

Целый век прорабатывал русскую индивидуальность. Всплеск индивидуальностей у власти ведет к взлому старобоярской России. Какие судьбы! Алексашка Меньшиков в творцах победы под Полтавой, а после в ссылке в Березове. Гениально неграмотная картина Сурикова точна: если его Меньшиков встанет в этой избе во весь рост, он проломит крышу — такова масштабность индивидуума в тесноте эпохи. Полускоморошья-полугениальная фигура Суворова. Едкие вольтерьянцы XVIII века, так о них говорили.

В пространственном модусе (который на деле — особый антропологический масштаб России) оценки поступков идут по иной шкале. На расстоянии утверждая достоинство личностей, Пушкин прощал им все. И я понимаю, почему он всех в XVIII веке защищал, возводя в достоинство личностей, — их не было рядом.

42. Кто такие индивидуалисты XVIII века? Князь Барятинский и русский портрет

— Уже с начала XIX века Пушкин вступил в спор со своим веком. Это объясняет его настойчивую реабилитацию русского XVIII века в его подробностях, деталях и исторических фигурах. По воспоминаниям Лажечникова: ну никого Пушкин не уступает, даже Бирона! Все ему хороши, все — крупные индивидуальности.

Когда я писал историю партии, мне раз досталась путевка в цековский санаторий, в Марьино. Марьино на границе между Курской и Сумской областью. Еду в Курск, поезд пришел перед рассветом. При восходе солнца подъезжаю к Марьино, попадаю в дивной красоты аллею. Еще поворот — и открылся белоснежный дворец.

Это старик Барятинский, вельможа XVIII века, обладая тысячами крепостных и тысячами десятин земли, уйдя то ли в опалу, то ли во фронду, показал царям, что может построить. В абсолютно голой степи (все, что он настроил, осмотреть можно только с вертолета) — колоссальный английский парк с волшебным микроклиматом. Деревья выписывались из разных стран мира, причем Барятинский знал толк и умел выбирать — все изысканное по красоте, воздуху и вкусу.

К каждому дереву приставлен был крепостной, отвечающий за сохранность. Выписали англичанина, доку по части сооружения системы искусственных прудов. Закончив строить свой парк в степи, с перемежением рощ и открытых лужаек, Барятинский поставил два памятника: этому англичанину и своему крепостному, кирпичных дел мастеру.

Уже в XIX веке такой человек гляделся анахронизмом, а на взгляд молодых людей вырожденцем: дикий рабовладелец! Из старцев, кто «сужденья черпают из забытых газет времен Очаковских и покоренья Крыма». А в XVIII веке князь Барятинский — то ли чудак, то ли опасный анахронизм. Первым в России выстроил крепостным богадельню и открыл школу. В библиотеке Барятинского нашлась рукопись радищевской «Вольности».

На рубеже веков в дворянской культуре образуется провал, цезура. Красочная, экзотично выраженная индивидуальность в обширных интерьерах екатерининского века — непереходима в личность. Проблема личности встает как трудная задача, которая ищет себе почву и, не найдя ее, станет трагичной. Но эта недающаяся личность притязает на несравненно большее, чем едкие насмешники XVIII века.

Необъяснима мощь русского портрета XVIII века: Рокотов, Левицкий, Боровиковский. Почему только в портрете индивидуальность проявляет себя? Все-таки круг портретируемых задан их сановностью и богатством. Но вот индивидуальность проникает вниз и выводит образы Пугачева с его окружением. XVIII век придал такую интенсивность индивидуальному, что оно сделало первую заявку на личность — но здесь застряло. Век, внутренне скованный иерархией, самодержавностью и холопством, не в силах выйти на личность.

43. Пушкин «как вылитый». Оттиск его судьбы в программе русской культуры и тайной полиции

— В 1937 году в Историческом музее открыли выставку к пушкинскому юбилею — ах, какие там были портреты!

— Знаменитая выставка. Пушкин у врат Большого террора — неужели ты ее видел?

— И много раз там был. Но не включаясь в экскурсии, они меня раздражали. Мимо как раз шла одна такая экскурсия. Висят пушкинские портреты, экскурсоводша говорила: вот портрет Тропинина, Пушкин здесь стилизован и приукрашен, а вот кисти Кипренского, этот ближе к подлинному Пушкину. Экскурсия прошла, я стою у портретов, одна женщина задержалась. При моих двадцати тогда она мне казалась старушкой, но просто пожилая женщина. Пристально рассматривает тропининский портрет и самой себе громко шепчет: «Ну прямо как вылитый»!

Ты бы слышал, до чего она восторженно шептала: как вылитый! Я подумал — потрясающе, но что это значит? Она с детства видит Пушкина на конфетных обертках, на рыночных олеографиях, на плакатах. Он ей близкий человек.

Кажется, что Пушкин возникает заново в каждом поколении и живет жизнью, возобновляемой нашими смертями. В случае Пушкина перед нами редчайшее слияние трех начал. Начало содержательности творчества, емкости формы объединяется с началом словотворчества в корневом основании русской культуры — сочетаясь с началом пушкинской судьбы. Вместе это наложило роковой оттиск на будущее русского слова и культуры, превратив ее в мартиролог противостояний, убийств, самопогублений, обрывов жизни. И три пушкинские ипостаси емко открыты судьбе всех сословий России. Они закладывают основание духовной жизни, в которой участвуют все, кто говорит по-русски.

Почему судьба одного человека могла оказаться втесненной в судьбу всей последующей России — рождающей великую литературу и не способной реализовать величие на общее благо в нужный момент? Для того чтобы это уразуметь, нужно освободиться от того, что Маяковский назвал «хрестоматийный глянец». Пора стряхнуть очевидность образа Пушкина, идущую от Тропинина в букваре и Кипренского с конфетной обертки.

— Что значит пушкинский «оттиск судьбы», не пойму. Разве другие поэты подражали его судьбе?

— Особенность русской культуры та, что судьба здесь ходит в соавторах. Нельзя сказать: был писатель, а у него была такая-то судьба, нет — судьба и есть автор!

Вот два момента из тайной истории русской поэзии или тайной полиции, как угодно. Молодого Пушкина после его эпиграмм — помнишь: «Романов и Зернов лихой, вы сходны меж собою: Зернов, хромаешь ты ногой, Романов — головою» — везут к Милорадовичу, военному генерал-губернатору Петербурга. Тот говорит — за вами вольнодумство числится, как скажут теперь, «клевета на общественный и государственный строй». Пушкин садится и тут же записывает все свои крамольные стихи — знаменитая «тетрадка Милорадовича», ее ищут по сей день. Милорадович проникся уважением и посодействовал, чтоб его не в монастырь и не в Сибирь сослали, а к Инзову на юг, в Кишинев. Затем была Одесса и спасительная ссылка в Михайловское.

Отчаянный Мандельштам всем читает свое тираноубийственное стихотворение о Сталине: «Мы живем, под собою не чуя страны…» Его везут на Лубянку — и он тут же записывает самый стих, заодно список тех, кому его читал. Дальнейшее известно: заступничество Бухарина, сталинское «изолировать, но сохранить», ссылка в Чердынь и Воронеж. Мандельштама заперли в Воронеже, но его «Воронежские тетради» — вершина вершин его творчества. Здесь петербургский поэт Серебряного века сердцем и умом открылся России.

44. Карамзин, историк русской власти. Трагедия слабой власти в России

— Но пушкинские курортные ссылки при томике Карамзина не сравнишь с Чердынью.

— Карамзин с его «Историей» — огромное явление самосознания. Первый историк, который представил русскому сознанию его историю на русском языке, и то была история русской власти.

Пушкин к нему подходит двояко. Во-первых, с точки языка: блеск! После «Истории Государства Российского» карамзинскую прозу читать смешно. Главное, что Карамзин представил проблему сильной и слабой власти как центральный вопрос русской истории. Он заставил думать о власти декабристов — ни Пестель, ни Никита Муравьев после Карамзина не могли пройти мимо вопроса о власти. Отсюда линия ведет в Михайловское, в спасительную для Пушкина ссылку.

Треугольник ссылки в Михайловском: Шекспир — Карамзин — 14 декабря. В центре пушкинский «Борис Годунов» — трагедия слабой власти. «Бориса Годунова» не было бы без первого русского историка власти Карамзина. Это он придал вопросу о власти силу и размах, которые помогут Пушкину проникнуться «николаевской идеей».

45. Николаевская идея Александра ПУШКИНА. ЧААДАЕВ, настаивающий на своем. Бенкендорф

— Любопытно, кто вообще интересовался личностью Николая Павловича? Кому нужна личность царя? Политика, цензура, шпицрутены, то-се… а личность царя Николая? Неожиданный Николай 14 декабря, и неожиданный Николай встречи с Пушкиным.

— На литографии его личность властная, но очень холодная.

— Да, но я хотел сказать про другое. Для чего Пушкину так важно сохранять положение историографа дома Романовых? Николай, вообще говоря, неслабый психолог. Когда Пушкин сделал было попытку уйти, царь сказал: пожалуйста — пусть уходит! Ан нет. Пушкин был одолеваем Петром, и особенно вторым Петром в лице самого Николая Павловича. И чаадаевский вызов он тоже принял внутри отношений с царем — своей «николаевской утопии».

Чаадаевский вызов Пушкин ощутил неспособностью ответить на «Философические письма» одними рассуждениями. На чаадаевскую Россию небытия Пушкин отвечает Россией небытия-и-бытия в «Медном всаднике». Евгений бунтует, в сущности, против Николая как второго Петра. Россия бунтующего духа воссоздает из малого человека великого, низвергая великого в его кульминационный момент. Притом что низвергнуть до конца ни тот, ни другой обоюдно не могут! Один осужден на бунт и безумие, другой пригвожден к истории.

Эта заноза вплетена во весь логический и личностный роман Пушкина и Чаадаева, в тайниках его ума постоянно действующий, притягательный и отталкивающий. Выход на генеральную тему: чаадаевская Россия небытия — чем отвечать Пушкину? Оказывается, что Чаадаеву, которому нельзя ответить, оставаясь на высоте вопроса, на его генеральный тезис «мы — вне истории», можно ответить художественно. Невероятная способность Пушкина вместить все — Россию живых, живущих, страдающих людей — всех, кто был в прошлом. Таков его опосредованный ответ на Россию небытия.

При внезапности ответа Чаадаеву «Медным всадником» он еще и непрямой ответ Пушкина Николаю. Реакции царя мы обязаны улучшающей переделкой Пушкиным отцензурированного «Медного всадника». Щеголевскую попытку помнишь? Хотели реконструировать первый вариант как якобы доцензурный «подлинный». Шли напролом и попали в воздух. Вроде бы Пушкин занимается переделкой, «пробивая вещь». На деле же, по законам своего гения, в ответ на вызов царя он дает вещи окончательную художественную шлифовку. Тот лаконизм, ту сконцентрированность, неожиданность хода действия, где ни слова, ни звука не пропустить, — меняется все.

А чаадаевское небытие, если внимательно происследовать его письма, споткнулось при попытке Чаадаева перевести его в бытие. «Апология сумасшедшего» была уже после смерти Пушкина.

— Почему сам Чаадаев не понял и не принял пушкинский ответ?

— Чаадаев к концу жизни замкнулся в гордом одиночестве, отдающем паранойей величия. Сравни письма обоих Бенкендорфу, где Пушкин утверждает свою необходимость царю, а Чаадаев, юродствуя, самоуничижается — это очень разные письма.

— Письма Чаадаева Бенкендорфу «философическими» не назовешь. Но и Пушкин писал генералу, рассыпаясь в любезностях.

— Письма к Бенкендорфу — вещь, которую, говоря о Пушкине, хочется обойти. Сделать вид, что писались по необходимости, а Пушкин унизительно вынужденному общению придал вид литературы. На самом деле Бенкендорф для Пушкина — еще одна ипостась его Николая — такого, каким он настойчиво, упрямо хотел его видеть.

Пушкин — гордый человек, а что он пишет Бенкендорфу? Пронесся слух, будто вы уходите, но я думаю о своей судьбе — если такое совершится, в вашем лице я потеряю заступника. Значит, тот был Пушкину важен как ипостась искомого Николая! Николая, который может принести благо, а поелику может, ergo несет его для России. Благо, которое роковым образом не сумели принести декабристы — несите вы, ваше величество! Тут правит магия поэзии, претворенная в политику, — искомое есть сущее! И удивление, как это они в Зимнем дворце его, Пушкина, роли не понимают? Искомость его роли.

— Искомость Пушкина в данном случае?

— Пушкинскую искомость Николая.

Бенкендорфа он считал человеком, у которого можно найти защиту или поддержку. Конечно, для Пушкина важны и практические вещи: сохранить за собой позицию историографа дома Романовых, тем самым историографа власти в России. Но прежде всего — внушенное им себе и затверженное на высочайшем уровне понимания (Пушкин был поразительно умный человек), убеждение, что Николай Павлович — тот человек, который совершит контрреволюцию революции Петра. Так Пушкин верил, в том и была его заветная идея.

46. Пушкин как изобретатель диссидентства в России. Три варианта ответа на чаадаевский вопрос. Герцен. Дуэль как монархическая утопия

— Итак, ты оспариваешь одну из любимейших русских сказок — «царизм погубил поэта»?

— Пушкин и империя, Пушкин и Николай, Пушкин и власть — тема, которая истолковывалась в терминах преследования: поэта ранили, язвили, отравляли жизнь и мешали творить. Начиная от не увидевшего свет «Медного всадника», кончая нелепой строчкой на памятнике, выдуманной Жуковским, и простоявшей до 1937 года — о рабстве павшем «по манию царя».

Все не так! Травимые, стесняемые, ранимые — такой русской темы до Пушкина нет. Она стала его личным постдекабристским открытием, проникая в сюжеты, которые прямо не обращены к ней. Пушкин трагически нов, новизной преждевременного человека, от которого далее пошел отсчет. По Ганди, «Пути в мир нет потому, что мир сам путь» — и в Россию пути нет оттого же. Россия сама путь.

С пушкинской точки зрения, власть и есть Россия, понятая как путь. Тема взаимоотношения Пушкина и царя Николая не сентиментальна, она интенсифицированно трагична. Человечески привязанный к друзьям их пролитой кровью, Пушкин перешагнул через кровь, выстрадав свое перешагивание. Привязанность он избывает интеллектом, обращенным к России-пути. Поле николаевского Пушкина в узлах интеллектуального напряжения тем. И конечно, темы отношения к власти.

В общем, чаадаевская тема получила три продолжения, три разных ответа: пушкинский, гоголевский и Герцена. Гоголевская Россия небытия тоже ведь споткнется на переводе в Россию бытия.

— Между первым и вторым томом — от мертвых к живым?

— Да! Герценовский сценарий ответа политически наиболее успешен. Но все они никак не могут выкинуть из головы чаадаевское небытие — и каждый, включая самого Чаадаева, искал путь «от — к», к России бытия. А первый ответ, самый радикальный и самый гениальный, был пушкинский. Маленький человек выравнивается с Империей, не меняя хода истории.

— Ценой отказа от могущества?

— Нет же — для Пушкина могущество и есть власть слова! Власть слова сама масштабом в Россию, потому Пушкину достаточно России.

— Итак, Пушкин придумал, как властью слова переломить силу власти?

— Нет, думаю, они с Николаем взаимно нужны друг другу даже в финале.

Можно ведь и дуэль рассматривать как банальный факт светской жизни Петербурга — не будь Пушкин Пушкиным или подставь судьба другого на место Дантеса. Для Пушкина дуэль была финальным решением — ей предшествовала катастрофа его государственного замысла. Руками власти он хотел заставить ту наконец сделать выбор в пользу себя — Пушкина как представителя России в частном деле.

Сопоставь семейную ситуацию Герцена с ситуацией Пушкина: ненормальны обе. В обеих соучаствуют коварство, подлость, безразличие друзей. Много ингредиентов дают адское варево. Но Пушкин вообще не ищет решения запутанной личной ситуации. Ему нужно возвести дуэль из семейной развязки во всероссийское событие: показав, как власть в лице русского царя оберегает честь русского Слова. Ничтожества покусились на честь его и России — оскорблено величие Слова. Тогда власть русского царя вмешивается и разрубает узел, закрепив их союз. Пушкин навязывал выход, при котором Николай возьмет под защиту его не как семейного человека только, а как вторую Россию, равную Империи! И терпит окончательную катастрофу проекта. Банальность дуэли лишь подчеркнула гибель великого замысла.

Пушкин построил здание по политической утопичности, масштабности — и по неисполнимости, конечно, гениальное, как «Медный всадник». Все, что связано с его финалом, уже не быт, а история Государства Российского — по Пушкину, не по Карамзину.

47. Конец тирании НИКОЛАЯ ПАВЛОВИЧА. Хрупкость империи и ее успехи. Утопическая спекуляция графа Витте

— У Евгения Викторовича Тарле в «Крымской войне» хороша глава о царе Николае Павловиче. Тарле говорит, что Николаю после 1848 года казалось, что ему можно все, как Наполеону после Аустерлица. В такой момент формируется не авторитарный, а тиранический режим. Тиранические режимы отмечены убеждением, что они действительно все могут. И факты долго подтверждают эту уверенность, пока не наступает ясность: finite — вчера еще все, а сегодня уже ничего нельзя.

Был колосс Российской империи, вся Европа дрожала, и вдруг надлом. Неудача в ничтожной периферийной Крымской войне. Но ее хватило, чтоб сокрушился и покончил с собой царь Николай. А ухода Николая Павловича хватило, чтобы все в империи сдвинулось.

Говорят, нарастали предпосылки капитализма в России, которым следовало дать ход — все вранье. Так совпало, что покончил самоубийством царь Николай и воцарился Александр Николаевич, плакавший над «Записками охотника». Можно рассмотреть, какую роль играли человеческие цепочки. У Герцена друг профессор Кавелин, а Кавелин вхож в Михайловский замок к великой княгине Елене Павловне, великая княгиня — к царю… И вот уже «Колокол» читают в Зимнем дворце.

С одной стороны, падение царя: страшное дело, когда рушится человек, казавшийся России небожителем. Все расползается, но тут же являются и разные возможности. С другой стороны, система крепостничества. Таким крепостничество не было нигде в Мире, кроме России. Это не «экстенсивный феодализм», а интенсивная система, умевшая беречь человеческие жизни на свой лад. Песни о том, что «крестьяне жили все хуже и хуже», вымирали — легко опровержимая байка. Но к тому времени в Европе начался бум, и капитализм вышел на новые связи — железные дороги, банковский кредит. И в экономике России все пошло странным путем, от средств обращения к производству. Комбинация «банки — железные дороги» дала послекрымской империи шанс стать мировой державой заново.

Врут, что роль России угасала, — ничего подобного. К концу XIX века Россия была не менее могущественна, чем Англия, и кое в чем даже ее оттирала. Борьба за Иран и Среднюю Азию шла с заметным преимуществом для Санкт-Петербурга. Далее гигантский проект Витте — Транссибирский путь с продолжением в Китай. С коварной идеей опустошить парижскую биржу в пользу России.

Вспоминаю, как впервые открыл одну вещь — действительно открыл. Занялся синдикатами и монополиями при царизме: казалось, где крупные корпорации, а где царизм? Вещи будто несовместимые. Приехал в Ленинград, беру фонд Совета министров и с удивлением вижу — какое место в работе этого «архаического» якобы правительства занимали акционерные и финансовые операции.

Брали займы на короткий срок под любые проценты, сознательно — «пока мужичок выдерживает», так и говорилось. На заемные деньги строили железные дороги, под них — металлургические заводы, угольные шахты и так далее. Внутренние накопления шли на армию, чиновников и дворянство — зачем? Чтобы средствами дипломатии и войны взять побольше азиатских рынков. Считалось, что русские долги парижской бирже, все проценты вместе с займами выплатит миллиардоголовая Азия, став колонией необъятной России. До кризиса 1900 года с этой финансово-евразийской утопией все шло прекрасно, только потом стало рушиться.

Россия всегда модернизировалась только так. Обручами власти стянутая Евразия решала свои внутренние проблемы, вынося их вовне! Всякий раз кто-то падал и его добивали, либо он кончал с собой. В сущности, большевики обновили комбинацию Витте на иной основе. Гигантскую стяжку пространства с выбросом проблем вовне провели по-другому — через мировую коммунистическую революцию! А когда с той не вышло, выскочил нэп и был задавлен, поскольку к держанию пространства нэповская Россия оказалась непригодной.

48. Пространство наперегонки с временем в России. Чичиков как триумфатор

— Время в России как-то связано с пространством. Для евразийской беспредельности России отношение к времени всегда актуально. Причем не к времени протекания событий, а к времени как к таковому. В русской культуре сложно выражено соотношение прошлого и будущего, со встречей их в настоящем. Во времени нас что-то тревожит, пугает. Пространство теснит время и само пожираемо им.

Пушкин вечно в пути, в дороге. Вместе с тем у него беспокойно-заботливое попечение о прошлом, их спор с Чаадаевым и в этом отношении характерен. Пушкин опасается, что Чаадаев отнимет у русских, и персонально у него, Пушкина, прошлое. В том, как Пушкин яростно отстаивал любого человека XVIII века, есть влияние Вяземского, но это частный момент, и еще кто на кого влиял? Отношение Пушкина к XVIII веку: не смейте отнимать!

Есть и прямо противоположное чувство аннигилированного времени, связанное с пространством. Время в «Мертвых душах» не присутствует как время. Образ пространства масштабирован перемещением чичиковского экипажа, Руси-тройки, в паре с Чичиковым.

Народная и национальная культуры всюду не вполне совпадают, но в России не совпадали существенно, вводя в препирательство времени с давящим, цепким, отбирающим пространством. Время здесь то сжимается, то раздвигается, то аннигилируется. То прошлое отменяют и будущее разрастается до гипертрофированных величин — то снова затем откат к пространственной хватке.

49. Логический тупик чаадаевского коана. Ставленники Петра Яковлевича

— Письма Чаадаева были восприняты лишь несколькими ударными местами из скандального первого письма — один «Некрополис» чего стоил! Прочие семь писем остались вне обсуждения. Логически упорядоченное извержение мысли остается извержением при всей упорядоченности. В конструкции Чаадаева не воспринята его странная главная мысль, с зазорами в составных частях.

С одной стороны, мы, русские вне истории. Быть вне истории — значит не иметь универсального прошлого, а тем самым и надежного будущего. Россия вне Востока, но она не приобщена и к Западу. Запад испытал бурные эпохи, полные кровавых страстей и греха, но те закрепили за мыслью место в человеческой повседневности. Перешагивая через декабристскую попытку, Чаадаев соединяет соучастие в мировом процессе с поворотом к повседневности, где только и можно быть собой человеку. Соединяет напрямую: вот ваша почва, сударыня!

— Что его не устроило в декабризме? Зачем он его пнул в «Письмах»?

— От декабристов Чаадаева оттолкнула слабость попытки, ее недостроенность до участия в мировом движении рода. Ему важно понятие воспитания человеческого рода. В то же время декабризм остался чужд русской повседневности, он не там и не тут. Чаадаев понимал повседневность так — в жизни должно быть нечто чарующее!

— В России он чарующего не нашел?

— Письма и посвящены трудностям личного поиска. Выходя из русской межеумочности и приобщаясь к мировому воспитывающему движению, уже не посягаешь поменять судьбу всех людей разом. Чаадаев видит в человеческой повседневности религиозное движение мысли, совпадающее с движением к Царству Божию на земле. Он склонен к активной провиденциальности. К христианскому несовпадению — где целое предрешено, требуя вместе с тем активности каждого по его доброй воле.

Применив это к России, Чаадаев заострил русскую межеумочность. Отклоняя «честолюбие сиюминутных перемен», Чаадаев требует связать повторяемое Россией воспитание человеческого рода с новой повседневностью — религиозно приобщенной и открытой личному действию. В его конструкции ощутим логический тупик, который далее развернется в логический роман Герцена.

— Где же тут логический тупик?! Все увязано.

— Но как это сделать? Мы вступим в человечество, только повторив у себя в России воспитание человеческого рода. Притом что найдем мы себя, только уже вступив в человечество. Первое и второе исключают друг друга. Мы не стоим в ряду цивилизованных народов Европы, замиривших тысячелетние распри порядком и строем жизни, — и не станем собою, пока не войдем в их строй. Но ведь войти и нельзя, не повторив всей Россией воспитание человеческого рода!

Как выйти из круга? Чаадаевский вопрос скрыт под видом отрицательного ответа. Вопрос закодирован, хотя истинно остается вопросом — вопиющей неясностью и зовом к действию, форм которого Чаадаев указать не может. Лишь позже им будет написана «Апология сумасшедшего». В «Апологии» Чаадаев уточнит, что у России все ж есть путь вхождения в человечество, и он имеет форму глобальной дополнительности. Путь России задевает не только русских, он уже не только наше внутреннее дело: войдя в европейскую вселенскость, мы саму Европу меняем своим вхождением!

Вот откуда выйдет политический Герцен — неважно, читал он «Апологию сумасшедшего», или Чаадаев развивал эти мысли еще в московских беседах. Герцен вышел из чаадаевского «не быть». Тут в общем коконе и западничество, и славянофильство. Ученичество Герцена зафиксировано его словами в письме: покажите Петру Яковлевичу, я его ставленник!

50. Форма как заговор. Достоевский после каторги — продолжение «Мертвых душ»

— Как движением слова творится реальность, которая однажды пересилит реальность Империи? И что происходит с человеком при этом? Форма — вот что превосходит содержание, образуя человека на том уровне, где иначе его подвигнуть нельзя.

Помню, как-то раз я себя плохо чувствовал, дело пахло первым инфарктом. Был я в Моженке, один в целом доме отдыха. И нашел там «Мертвые души» в дешевом издании с бумажным переплетом. Сознаюсь — со школы не читал, дай, думаю, перечитаю про помещиков и кувшинное рыло.

Открыл и был потрясен: я такой книги не читал вовсе. Какие там Ноздревы, помещики да чиновники? Поразительное движение слова. Едва начинает развертываться период речи, как движение сюжета уводит на невероятную глубину. Кажется, все и так уже неизмеримо глубоко, а слово ведет и ведет глубже. Такое изнеможение я испытывал, слушая Бетховена — кажется, все, никакой возможности нет более, а что-то продолжает бить из глубины.

Безумец Гоголь думал, что пишет про близких знакомых. Прежде мне это было непонятно, принимал за выходку гения. Да нет же — он окружающих абсолютно реально так воспринимал, обряжая их в тела каких-то помещиков. У Гоголя «Мертвые души» натуральны, все персонажи — функциональные телесные маргиналы. Они подвижны, но они не при жизни. Гоголь верил, что во втором томе откроет, как извлечь людей из ветхого тела, и по-пушкински «напишет им жизнь». Но все оборвалось первым томом — второй том движения лишен. После первого тома книга не могла найти продолжения, Гоголь зря делал страшные насилия над собой. Зато вышедший из каторги Достоевский — вот где второй том «Мертвых душ»! Все, что было у Достоевского, — это его жизнь после его смерти. Смерть человека, пережившего миг, когда его накрыли колпаком для расстрела. Затем прошедшего каторгу.

Достоевский разрешил гоголевскую коллизию: в первой части «Преступления и наказания» им сказано совершенно все — Гоголь договорен! Уже ни прологов, ни развертывания экспозиции, с самого начала — действующий вулкан. И когда, казалось, все исчерпано первой частью, сказано и завершено — так нет же! Является кошмарный следователь Порфирий Петрович с группой бесов помельче.

Мы с Игорем Виноградовым, он у нас «достоевсковед», как-то заспорили о Порфирии Петровиче, и я ему говорю — видно, мы с вами разные книги читали.

51. Взрывоопасные банальности Достоевского. Ставрогин

— Поскольку высшая истина банальна, решиться взойти до банальности мог только великий художник. Достоевский разве не банален? Чрезмерно банален. Тут много обстоятельств, есть субъективные — шумиха вокруг его появления в столице после каторги. Носимый на руках мученик, кумир либералов-шестидесятников, автор «Мертвого дома»… Как вдруг дикое желание врезать всей этой образованщине, показать ей, что он другой крови! И пошло, и пошло.

«Идиот» и «Бесы» равны своей властью над читающим, его ощущением выброса из глубины чего-то грандиозно-первичного. В обоих романах есть несоответствие побудительного первозамысла, под которым вдруг разверзается нечто. «Бесы» выросли в вещь, пошедшую бесконечно дальше желания автора поквитаться со своими 1840-ми годами, — а оно есть тоже и явно проходит насквозь. И «Идиот» перерастает свой странный детективный сюжет с банальным треугольником Мышкина, Рогожина и Настасьи Филипповны. Почему этот роман так пронзительно важен для человека? Странно, что его вообще читают. Когда этот Мышкин встречается, что он мелет? Всякую чепуху. Первую попавшуюся мысль, какая в тот момент пришла автору в голову, он ему вкладывает в уста — например, о роли аристократии. Какая аристократия — почему вообще Мышкин должен это внушать кому-то?

— Когда я в школе читал «Бесов» впервые, меня осенила школьническая догадка: Мышкин — это воскрешенный Ставрогин. Которого в Швейцарии вынули из петли и откачали. Однако исторический прототип меня опровергает — Нечаев был явно не Идиот.

52. Персонажи сороковых и пятидесятых годов XIX века. Ставрогин как разрушитель идеи «Бесов»

— В комментариях к «Бесам» принимают за не подлежащее сомнению, будто Петруша Верховенский и есть Нечаев. А не предпринял ли Федор Михайлович более глубокого хода? Не расщепил ли он образ Нечаева на Верховенского и Ставрогина, выделив в этом, чужом ему человеке сторону, от которой себя оторвать не мог? Которая в чем-то и его сторона? Тогда только ощущение автобиографизма этой вещи приобретает предметность.

Достоевский расщепил фигуру Нечаева на спектр типов, от менторов до активистов низменного склада. Не случайна тут даже фигура Бакунина. Знаменитые люди 1840-х годов, того же склада, что сам Достоевский и Щедрин, или противоположные им Катков и Кавелин. Эти четверо в 1860-е годы участвуют (да еще как участвуют!), в чем-то оставаясь выше прочих людей 1840-х. До старости они несут отпечаток первенства — пусть, как у Каткова, вывернутое, опоганенное ненавистью, оно все-таки в них сидит.

Ведь Ставрогин в контуры нечаевского дела никак не укладывается. Он взят в контуре глубинной вины предтеч, заводил, духовных инициаторов. Более глубокой, чем вина исполнителей, — вины, страшной ее идеальностью! Ставрогин и не из когорты «отцов», к 1840-м годам его не привяжешь. Он где-то между ними и исполнителями, рвущимися к прямому действию, героями однозначных проектов. С этими он свой — но свой и с идеалистами 1840-х годов, оставшимися не при деле и обреченными на праздность ненужного присутствия. Ставрогин между теми и этими.

Кто он? Он из конца 1850-х — начала 1860-х. Когда Чернышевский с трудом подсчитывал на листике, сколько новых людей на всю Россию — пять-шесть или семь? Ставрогин где-то там, где Рахметов.

Достоевский пробивается к пониманию человека, которого он видит новым — по отношению к старым новым, которых ранее провозгласил новыми людьми Чернышевский. Новыми их признавали в 1860-е, и они себя такими считали. Но чем они разъясненней для него, чем понятнее в сюжетном планировании, тем неожиданней автор в своем тексте.

Текст романа вырастает из крушения прошлой ясности, когда схематика перерастает в нечто удивительное, несводимое к заветной мысли одного человека. Вот у Достоевского полно записей, набросков, уже задуман Шатов, Степан Трофимыч, и Верховенский-сын намечен: все есть. А роман не строится — нет центральной фигуры. Все необходимое для «антинигилистического романа» есть — но роман не роман, и автор его не Достоевский. Нет превращения банальности в откровение, заранее не известное автору, но открывающееся ему как истинное.

— А что, Ставрогин появляется последним?

— Конечно! Все стало меняться летом, когда он уже писал роман о Ставрогине, из сердца своего, пошли бесконечные эпилептические припадки, и работа прекратилась. После этого автор сел и написал новый роман. Все существенное из ставрогинской биографии, его прошлые идейные порывы, что разработано в предварительных записях, — одним махом вынесено за кадр. Ставрогин начинается уже погасшим, не нашедшим соответственного дела, но и не смиренным с утратой. Во время припадков автор видел в нем свет, движение, его странность…

— Это что же — болезнь автора над романом или болезнь как авторский способ письма?

— Это Достоевский. Иначе картина романа становилась для него мелкой, теряя ландшафт. Плоская равнина, где суетятся заранее обдуманные персонажи.

В Ставрогине и Бакунин есть, и Рахметов, и Нечаев. А еще есть, страшно сказать, сам Федор Михайлович! Его прощание с социальной идеей, при невозможности уйти от нее, не признав, что она — его личная, неотрываемая. Изгнание бесов для Достоевского столь же литургично, как Воскресение Христа или Второе пришествие. Но изгоняют бесов разве из чужаков?

Культура, оппонирующая истории, оппонирует не столько низменному и случайному — она оппонирует вершинам истории. Возвышенному культура возражает своей трагической неидеальностью.

53. История как оппонент культуры. Лермонтовское в Достоевском. Первородный грех

— Здесь мы прощупываем важное определение культуры по отношению к истории: когда история лишь возникала, культура уже была. История — юный противник культуры. Мощный, побуждающий, с огромным запасом неизрасходованных сил. И конечно, с глубокой чуждостью понятиям добра и зла. Соответствующее место из Беньямина об истории превосходно!

Ставрогин, вокруг которого все строится, а он так и остался непонятен — почему все вокруг него? Чем он центрирует вещь? Почему так привлекательно-страшен? Это не гоголевская традиция, тут что-то от Лермонтова: «Печальный демон, дух изгнанья…»

Скрытое противоборство в его страшной тяге к Демону и к Иисусу — воля и тайна выбора в человеке. В конце концов, что значит эта следующая мудрым векам притча о первородном грехе? Первое узнавание человека о самом себе. Первое, что он узнает, — он грешен. Но ведь различие между грехом и виной кардинально, понятие вины придет много позже. А первородный грех что за идея? Почему она так рано пришла, так укоренилась и не уходит? Что она нам с тобой — всерьез, совершенно серьезно — что она говорит?

Встанем на историческую почву: человек, убивающий другого человека, не знал за собой вины. Волошинский стих гениально точен: «Когда-то дикий и косматый зверь, Сойдя с ума, очнулся человеком». Начинается блуждание и безумие. Очень рано закладывается основание, откуда вырастет потребность человека в истине. И рано заложенное, оно рано приобрело трагическую окрашенность спора с собой. Ранний Homo sapiens уже был трагичен — не мы его так воспринимаем, а он сам, на праязыке своем догадался о своем уделе и хотел в трагедии его избыть.

54. Советское человеческое пространство. Как стать сувереном своих невзгод?

— Ни одна страна не знает в своей культуре такого числа смертей. Тут дело не в цифре, они не внешний фактор и не результат преследований только. Здесь непомерность тяготы, которую культура взвалила на себя, вступив в сотрудничество с непомерной властью.

Но есть особое человеческое пространство. Евразийское, советское, человеческое. Оно создано словом и судьбой культуры. Не только содержанием культуры, но и ее судьбой, бесконечным мартирологом русского народа. Эту проблему человеческого пространства нужно сделать внятной, довести до мыслимой конкретности, но сперва ее нужно ощупать мыслью. Она не славянофильская и не западническая, и не симбиоз того с этим — она просто иная.

Сейчас критический момент, нам надо выиграть время, чтобы дать выйти другому поколению. Это тот случай, как у евреев. Сколько их Моисей водил по пустыне — надо было выиграть время.

— Выиграть время для чего, собственно?

— Надо попробовать найти пропорцию между естественным процессом, дав ему идти самому, и текущим администрированием, направленным на то, чтобы избежать катастроф и большей крови. Чтобы все попробовали пожить врозь со своими невзгодами, ощутив себя суверенами невзгод. Тогда они смогут стать и суверенами воскрешенной жизни. Пока же одни повторяют, что невзгоды у них «сталинистские», а у других «все беды от русских» — воскрешенной жизни для них не будет. Станьте суверенами своих невзгод, станьте хозяевами своих несчастий! Они вам не подкинуты, они ваши!

Ужасно это привычное отношение к происходящему как к внешнему по отношению к нам — над нами, видите ли, «октябрьский эксперимент» учинили. Над теми, кто так верит, действительно учинят еще не один эксперимент. Только став хозяином своих страданий и несчастий, человек воспрянет как человек.

Все воспринятое как наружное по отношению ко мне, оно же на деле внутреннее. В этом смысле даже на высоком уровне, там, где были главные откровения, — там и большая опасность. И это также русская традиция: Солженицын как позиция ныне опасен! Его основная идея — что все, с нами случившееся, было наружной порчей нормального, «исходно чистого». Вот где ключевой вопрос и злоба дня. В очередях не пойдешь его искать. Люди, верящие, что беда к ним пришла извне, теперь ждут, что и выздоровление придет извне.

— Тогда дождемся кого-то поздоровей? Этим новые идеи, мне кажется, не нужны. «Порвалась связь времен».

— Выйдет поколение, которому станет интересно, что здесь было раньше, до них. Оно будет спокойным и внимательным костоправом. «Порвалась связь времен» легкомысленное переложение шекспировского диагноза в «Гамлете». В подлиннике «Время вышло из своего сустава. О, проклятье! Злая участь приговорила меня стать костоправом». Пастернак переводом ослабил и испортил это место. Советский век вышел из своего сустава, вот где коллизия.

Часть 5. Ленин. Советский мир как русский

55. «Мы пойдем другим путем». Тезисы о биографическом Ленине. Фактор Чернышевского

— В Институте истории шло длинное заседание, посвященное единственному вопросу: говорил Ленин «Мы пойдем другим путем» или не говорил? Часами обсуждали, пока я не убедил, что Ленин этой фразы сказать не мог.

Семья Ульяновых рожала парами: Александр с Аней, Оля с Володей, наконец, Маняша с Дмитрием. Говорю, представьте сцену: мать в Питере, дети узнают из местных симбирских газет о казни брата. Тогда еще была жива его сестра Оля Ульянова, яркая девочка. У Оли страшный истерический приступ — упала на пол, бьется и кричит про царя: «Я его убью!» А брат Володя, стоя над сестрой, декламирует: «Нет, мы пойдем другим путем!»

Я их спрашиваю — вы бы в этой роли как выглядели? Но чисто политически говоря, такое мог заявить тогда кто-то из двух: марксист либо либерал. Легко доказать, что в 1883-м Володя Ульянов марксистом не был — вам угодно, чтобы Ленин был либералом? Тут они мне: ладно, не будем этой фразы упоминать. Сейчас рассказать — посмеются, а ведь три часа обсуждали вопрос!

Теперь доказано, что это вообще написала не Мария Ильинична. Это ей в редакции «Пионерской правды» или журнала «Вожатый», забыл, поправили фразу, чтоб добавить риторического шика. Кстати, не думаю, что ошиблась, но ее память сдвинула событие во времени. Вероятно, это было позже, когда на судьбу брата наложилась судьба Федосеева, этического марксиста, который, будучи оскорблен товарищами, покончил с собой в Сибири. Его самоубийство сыграло роль и в выборе Лениным своей судьбы. Вот когда Ленин решил, что пора освободиться от нравственного диктата среды, он мог бы сказать нечто подобное.

— Слушаю тебя, и кажется, что в случае Ленина дело не в том, чтобы узнать о нем нечто новое, а забыть кое-что из того, что знаем! Как бы ты изложил вехи его биографии? Коротко и по пунктам — для невежды.

— С одной стороны, о Ленине известно все. Русские корни, что предшествует марксизму и что уже внутри его. Что предшествовало влиянию Плеханова, а что от Плеханова. На самом деле все не так — не одна родословная, а несколько, и все в сложном отношении друг с другом. Что Ленин наследует Марксу, нет сомнений, а что Маркс его предшественник, сказать уже слишком смело. Идейная родословная Ульянова строится на нескольких скрытых альтернативах: Маркс, который не мог быть осуществим в России, — и Чернышевский, наиболее утопичный как раз в наиболее им продуманной антропологии.

Тезисно: у Владимира Ульянова нет предваряющего политическую биографию этапа, демократического или либерального. Однажды в нем произошел перелом, встретились Маркс с Чернышевским, и с этого начался Ленин.

То, что Ленин вышел из Чернышевского, бесспорно, документировано и бьет в глаза. Но отношения его с Чернышевским неясны, как неясен сам Чернышевский. Чтобы нащупать тайну незапрограммированного преображения Ульянова в Ленина, надо коснуться непрочтенного Чернышевского. Выросший на рахметовском образе и традиции, Ленин не увидел в этом «Что делать?» криптограммы-завещания кончившего политическую жизнь Чернышевского — идеи добровольного ухода «новых людей». Сколько Ленин ни читал этот роман (видимо, перечитывал его не раз), этого он оттуда не вычитал.

Тезисно: не терять мысль о перенагнетении нравственности в мыслящем движении XIX века. Думаю, если в Ленине было нечто рахметовское, то было в нем и что-то ставрогинское, что еще надо пояснить и понять. В связи с этим тема «Бесов» должна быть конкретизирована.

Тезисно: к теме его имморализма. Я употребляю это слово не потому, что оно абстрактней «безнравственности». Безнравственность предполагает умысел, а имморализм Ленина — глубокое равнодушие к нравственной стороне, ввиду неприложимости ее к делу всей жизни. Тут чистое желание осчастливить людей — и помеха в виде моральных табу.

События начальной жизни превратили его из тургеневского юноши с копной белокурых волос, еще без выраженной азиатской раскосости в другого человека. В Ленине что-то обратилось, замкнулось и очерствело. Вошло прямым изгнанием из себя нравственных побуждений за ненадобностью, признанием их вредной помехой. И в той же степени как чтение «Капитала» и погружение в Чернышевского — две смерти, старшего брата и Федосеева, задают всю его последующую жизнь.

Тезисно: шел к себе, значит, обособлялся, отделял себя от чего-то и кого-то как чужого. Путь начинается с первых неудач, с поражений и их восприятия. Поражением Ленина стал петербургский «Союз борьбы», который у нас считают ленинским началом. Он начинает формировать партию в виде «Союза борьбы», а тот и название поменяет, пока Ульянов сидел в тюрьме.

Сразу ли пришло понимание поражений? Нет, с запозданием. И первая часть родословной — мостик ко второй. Поражение, ставящее вопрос, чем должна быть партия социал-демократов в России и для чего ему нужна партия, собственно говоря?

Перекрещиваются ссылка в Шушенское, идея партии и поездки за границу. Плеханов и те, кто вместе с ним уходил от народничества к марксизму, мыслили партию по образцу европейской, то есть немецкой социал-демократии. Но главные идеи насчет партии Ленину дал в 1895 году Аксельрод, во время заграничной его поездки. Тут становится ощутимо возвращение его к концепции «Народной воли».

И в завершение — «Развитие капитализма в России», где Ленин пытается ответить на вопрос, заданный Марксу Даниельсоном, не подозревая о существовании их переписки. А узнавши, уже не откликнется, что само по себе таинственно и симптоматично. Центральная в теме — Вера Засулич и внутренняя жизнь в свете этого. Наконец, его наброски 1900 года, очень важные и редкие у него.

Революция начинается раньше, чем он представлял и чем видел партию, им создаваемую, готовой к ней. Революция 1905 года начинается по внезапному для всех сценарию. Вся она сплошная импровизация: авторитарная революция, поменявшая все в прежних человеческих отношениях в России. По масштабу антропологического переворота в русском обществе 1905 год глубже 1917-го. Но почему от этой революции потом отреклись все, кто участвовал в ее развязывании?

Тезисно: революция 1905-го — революция вопреки эталону. Вопреки русскому представлению о «настоящей революции», она катилась непредсказуемо, пока большевики и Ленин занимались партией. Зато выросла фигура Троцкого — политика, в 1905 году оказавшегося к месту.

Опять Ленин уходит к себе, переваривая новый опыт. 4-й съезд РСДРП очень важен. Там был Плеханов и развернулся сильный, открытый политический бой. Ленину здесь впервые пришлось договаривать концепцию вслух, отвечая самому себе на трудные вопросы.

— Ленинский путь «к себе», похоже, и стал его окончательным уходом от своего внутреннего мира?

— Нет, потому что Ульянов еще только идет к себе. Уже и «Две тактики» им написаны, но что-то еще не завершено. В 1905 году для него равно важны революция и издание Каутским «Теорий прибавочной стоимости» Маркса — марксистски санкционировавших позицию Ленина по аграрному вопросу. Ленин избавился от мук подозрения себя в народничестве. Теперь Ленин целостен теоретически, политически и в отношениях с людьми.

Поражение первой русской революции означало глубочайший кризис первого большевизма. Нужна проработка опыта революции, которая ведет, как у Ленина указано, обратно вектору исторического пути России. Вот его идея, но что такое этот «обратный путь»?

Ленин зашел в тупик, где стало непонятным — партия создавалась для того, чтобы руководить Россией революционным способом, при свободном капитализме. А если свободного капитализма не будет, то для чего все нужно?

Наступает момент, где он как социал-демократ открыл для себя, что крепостничество в России — это не «пережитки»! Это коренные неустранимые материки рабства — тогда как капиталистическая Россия после революции экономически и политически ушла в отрыв. Его мысль стоит перед разрывом, этот им обнаруженный зазор, этот кризис мысли изолирует его от актуального политического процесса.

Столыпин для него — новая проблема: сила, ограждающая Россию от европейских сдвигов, которые несет новый глобальный капитализм. Столыпина Ленин воспринял как прямой вызов движению и себе. Как возможный крест на перспективе, которую он открыл. Теперь надо быть на острие. Кризис накопления трудностей готовит его к будущему себе. Мировая война, эта свалившаяся на людей беда, для Ленина обладала разрешающей концепционной силой.

Тезисно: вовсю идет империалистическая война, а Ленин только открывает империализм. Хотя его «Империализм» объявили шедевром вровень Марксову «Капиталу», это чепуха. Важен его ход мысли при обвале европейской социал-демократии. Это глубоко личное — Ленин верил во 2-й Интернационал. До войны Ленин был даже правее Каутского! Каутский поначалу сам поддерживал большевизм, считая, что для Германии тот не пригоден, а для России в самый раз.

— Где же внутренняя жизнь Ленина?

— Политик на грани потери себя, его деятельность свернута. Он сосредоточен на партии, подполье, на полицейских разгонах. Перепутье с риском потерять себя — и ему нужен выход из ситуации. Здесь его встреча с Гегелем.

Тезисно: зачем Гегель правоверному марксисту, который считает, что впитал уже все главное в Марксе, — чего ему не хватало? И что принесло чтение Гегеля? Воплощение проекта. Ленинское воплощение можно начинать 1916 годом. Концепция русско-всемирного начала революции уже прописывается им на полях контекста Гегеля и «Империализма» в 1916 году. С этой точки зрения можно идти к 1917 году и к тому, что будет потом.

Почему Ленин 1917 года оказался на этот раз подготовлен к развитию событий? И как ход событий раскрывает его подготовленность после Октября? Не обходя худших его моментов — разгона Учредительного собрания, например.

Тема ленинского воплощения доходит до осени 1921 года. Осень 1921 года — кульминация его мысли, но тут и Кронштадт, и уже начался уход. В сущности, уход начинается еще до нэпа, в сентябре 1920 года. Четкой хронологической грани нет, и так до самого конца.

— А нэп?

— Я не излагаю биографию и не стану сейчас излагать тему нэпа. У меня свой вопрос: отчего Ленин столько сопротивлялся этой идее? А ведь он долго сопротивлялся. Это как раз тот случай, где политика заплатит страшную цену за опоздание упрямившейся мысли. Ленин к тому времени уже почти весь заглотан военным коммунизмом. В нем появилось доктринальное, «плехановское» сопротивление новизне. В это сопротивление заложена догадка о масштабах предстоящего поворота. Нэп ведь в конечном счете перевернет его представление о социализме, о мире, о партии и обо всем.

Тезисно: Ленин преднэповский, а внутри него — три шага внутри нэпа. Первый — весной 1921-го с продналогом, затем на Третьем конгрессе Коминтерна, наконец — осенью 1921-го. Ленин отступает, всякий раз пугаясь последствий своего шага. Потому придет 1922-й — очень нехороший для Ленина год.

Мое рассуждение лишь схема попытки реконструировать ленинский внутренний мир. В той мере, в какой он присутствует в его мозговой деятельности и политических шагах. Но все-таки он остается его внутренним миром, где у Ленина всегда есть скрытый личный запасник. И от этого скрытого Ленина я не хочу уходить.

56. Молчаливый финал XIX века. Русское в советском

— Почему же Ленин так скучен и невнятен при очевидной доступности?

— Ленин выглядит самым скучным персонажем среди крупных фигур истории. А мне он открылся как интереснейшая историческая личность. Трагизм личности, вот что меня в нем занимало больше всего.

В биографии Ленина важны две точки и их столкновение. Первая: Ленин — единственный большевик, который до такой степени нес в себе русский XIX век. Отвергая и даже запрещая себе его, он никогда его не преодолел.

Вторая точка — конец жизни, эпоха ухода, кончившегося потерей речи. Заключительная полоса, когда в Ленине кусок за куском отрывается способность жить — писать, читать, думать вслух, решать и влиять, что причиняло страшные муки. Одновременно в нем шла тайная внутренняя перестройка. Он уходит в себя и заново выстраивает душевный мир, обращаясь к своей юности, XIX веку и людям, с которыми начинал.

Ленин осознавал свое поражение, а осознание поражения открывало в нем новый духовный мир. Его выдают обрывки мысли, жесты, разные мелочи — вроде этой новой его привычки в Горках снимать шапку, низко кланяясь каждому встречному. Непонятные вещи, которые окружение держало в тайне, поскольку те давали узнать Ильича другим.

Придя к молчаливому Ленину, я увидел советский мир как русский. И теперь я могу ответить на вопрос, от которого никто из таких, как я, не уйдет, — вопрос о нашей причастности. О том, почему до сих пор мы не смеем ни преодолеть прошлое, ни понять его, ни даже признать. В увиденном мной Ленине, в так открывшейся мне его личности, я нахожу силу и право дать ответ.

57. Грехи и грешники XIX века. Тайнопись этического самовыяснения

— «Ленин — человек XIX века» ты все повторяешь. Но то был век моралистов и моралистики. С какого конца его подойти к имморалисту Ленину?

— Есть у меня такая окольная ниточка: Пушкин — Чехов — Булгаков.

Чехов — возвращение к Пушкину, даже более, чем Толстой, который все-таки из того же корня дворянской культуры, а про Чехова уже так не скажешь. Вот Пушкин. Судьба — из события 14 декабря 1825-го. Вот Михаил Булгаков. Судьба от реальной сцены увиденного на мосту: петлюровец забивает еврея, и он, который этому не помешал, но не смог себе простить. Трагедия человеческой беспомощности перед неотвратимым пройдет у него сквозь все, до появления «Мастера и Маргариты».

Посередине Чехов. Корней Иванович Чуковский как-то спросил при мне — зачем Чехов поехал на Сахалин? Чего он там не видал? Он, к этому времени показавший Россию во всех ее разрядах, все пропустив сквозь себя и достигнув зрелости, когда ненужное уходит. Что ему, кровохаркающему, понадобилось на Сахалине — поглядеть на каторжан? То не рациональная цель, то потребность Чехова в поступке. Загладить грех, в котором нам уже трудно опознать грех, — грех восьмидесятника, уклонившегося от горькой доли других восьмидесятников. Грех удалого фельетониста, водившего дружбу с Сувориным, пока братья идут на каторгу. Есть тайнопись самовыяснения, которая делает этих трех поэтами.

58. XIX век как Родина. Этика поступка в XIX веке и диссидентстве. Общество всея Руси невозможно

— Не вписываешь ли ты себя диссидентского в XIX век? Этак мы всех там морально осовременим.

— Сквозная вещь — автобиографизм в отношении к истории, событиям которой я был причастен фактами моей жизни, или теми, которые не могу исключить из нее.

Для меня XIX век — неудобно это говорить, высокопарно, но он мое истинное отечество. Если б его не было, как я жил? На что бы опирался? Когда совершались мои превращения, не будь русского XIX-го, я бы, наверное, уехал. В нем у меня устойчивый духовный дом — близость, вхождение, личные встречи.

Дело в том, что диссидентство, по сжатому циклу и в переменившихся условиях, повторило нечто, ранее состоявшееся в русском XIX веке. Когда людей, одержимых желанием подвигнуть спущенный сверху прогресс, объявляли ненужными и лишними для дела. Более того, их признавали государственными преступниками. Самоорганизация ради самозащиты и продолжения деятельности вошла в конфликт с самим предметом прогресса. Который отчасти был внутри них, а большей частью вовне. В какой степени мы могли взять на себя и нести эту тяжесть? В какой степени вообще можно было повторить такой страшный цикл и что это даст? Было неясно.

Совершенно оправданно, что, защищая себя и продвигаясь вперед, диссиденты все чаще обращались за помощью к Западу. Широкой поддержки и защиты внутри они получить не могли, а западную защиту получали достаточно эффективную. Вопрос в том, было ли это оправданно? Вопрос открытый. Но главное в том, что страсть соучаствовать и императив сведения всего к этике поступка вошли в причудливые соотношения. Не говоря о том, что Движение стало раскалываться по всем линиям: национальным, религиозным, по степеням радикальности и так далее. В нем воскресла та проблема, которая мучительно не решалась, хотя и упорно ставилась в XIX веке. Власть разом единожды соорудилась в России, а не медленно прорастала из ее пор. Но так же соорудить общество — единожды разом — вот что России не удалось в XIX веке. И, как видим, не получается снова.

Общество Всея Руси невозможно. Это утопия. Она поднимает дух на высокую ступень, рождает нечто проводящее сквозь человека глубокий след образа, слова. И она же покинет его при столкновении с властью. Осложнения могут нравственно оцениваться так или этак, но отношения с властью сами по себе втягивают в тупик, где обществом не пахнет. Итоги «Поискам» в 1982 году обозначились не только вашими арестами. Что-то во мне прочерчивалось как итог, без ясного внутреннего продолжения. Без способности на возврат к профессиональной деятельности историка, пускай «в стол».

Я ощутил личную, физическую непомерность русской задачи. Тяжесть состояла не только в неосуществимости. То была тяжесть вопрошающей правомерности — немножко торжественно звучит, да?

Декабристы и постдекабризм для меня встали в новом свете. То, что происходило в Равелине, и даже казни в крепости летом 1826-го, — перестало быть для меня только расправой. Нет, это становилось Событием с большой буквы! Я начал видеть духовные события в том, что прежде трактовалось в духе цитат, извлеченных из следственного архива. Что, конечно, не перестану характеризовать как насилие и расправу.

Я лично заново проживал XIX век. В конечном счете процесс писания стал для меня процессом самосохранения. И в чем-то он меня подвиг не к примирению, а к уяснению природы закоренелого взаимного непонимания общества и власти в России. При странной исходной позиции, когда одни люди могли попасть в следователи, а другие шли в противную сторону, в XIX веке сохранялась еще животворная близость тех и этих — под кошмарной властью непонимания, природу которого я хочу постичь. Почему же в советском обществе, столь переуравненном, с многократно смешанными и передвинутыми классами, в силу чего в этом обществе засел вирус непонимания, переходящего в ненависть?

59. Короленко сопротивляется русским безумцам. Расклеенные и разошедшиеся частицы мозга

— Вот история Короленко. Короленко, хоть и вернулся из Сибири, настоящим революционером не был. В ссылку попал из-за наивной студенческой истории. Но ссылка ввела его в гущу жизни, обогатила наблюдениями, побудила писать. Встреча с Богдановичем побудила Короленко внутренне для себя отклонить сумасшедшие идеи русской экстремы.

Короленко — человек, следующий строго своим курсом, редкость в тогдашней России. Радикален в убеждениях и чужд экстреме. Уже ощущающий угрозу русского «мыслящего движения». Когда людей, не привлеченных к делам страны, вышибают в подполье, преследованиями в нем закупоривают, и те далее логикой самозащиты идут к центральному террору. Террор возведен в концепцию, тип поведения и взаимоотношений: вот трагедия поколения.

Короленко уходит от этого, но как уходит? Убили Александра II. Для Короленко здесь не его война, однако всем положено принести присягу новому царю Александру III. Люди, числящиеся в списках подозрительных, присягу приносили по особому списку. Встает принцип отказа: Короленко отказывается приносить присягу в качестве человека судимого неправедно. Его отец был судья-неудачник в жизни, и человек, после смерти оставивший свое семейство без всякого достатка, но, как он сам о нем говорит, — «преждевременно честный». Все это складывается, сын отказывается от присяги.

Мужественный поступок, реакция здорового человека, отклоняющего диктат. В результате — ссылка в ленскую глушь. Первобытный мир, и там в Короленко совершается глубокий переворот. Сопоставлю с судьбой Чернышевского, который в ссылке постепенно умирал, и его смерть растянулась на десятилетия. Короленко, напротив, приобщается к веществу жизни, к ее истокам. Он возвращается из ссылки полный наблюдений, с проснувшимся писательским даром. Отклоняя культ народа, как носителя высшей идеи, он в народе не изверился. Короленко вернулся с мыслью, что народ должно освободить, но перед тем нужен приуготовительный период. В больное движение он вошел тяжко здоровым человеком. И здесь повстречался с Чеховым.

У них был с Чеховым разговор о Гаршине, который, сойдя с ума, покончил с собой. Короленко не помнит, было это до смерти Гаршина или накануне, но ситуация в общем уже была ясна. Недавно вернувшийся из Сибири Короленко говорит Чехову: ах, если б Гаршин прикоснулся к сибирской первобытной природе, что-то в его душе сдвинулось и он бы нашел выход. Нет, отвечал Чехов, — нет! Когда частицы мозга разъединились, их уже не соединить. Мол, такое было и с Успенским. Который всю Россию изрыскал, где только не побывал, лишь бы уйти от душевной нескладехи, невозможности найти себя ни в чем. Но, говорит Чехов, — хоть распадались у него не частицы мозга, а легкого, мозг в этом поучаствовал также.

Моя мысль о том, что источником неутомимой правозащитной деятельности, которая питала Короленко и стала регулярной потребностью, были эти самые расклеенные и разошедшиеся частицы мозга. Ведь Короленко фактически изобрел русскую правозащитную работу. Все, что он делал для людей, было движимо идеей спасения духовного здоровья интеллигенции.

Я читал его тексты по знаменитому «мултанскому делу» — какая доскональность и какая при том любознательность! Деятельность легальная и открытая, но радикальная. С одной стороны, Короленко — «человек направления», с другой — человек, открытый любому. До конца редактирует народнический журнал «Русское богатство», ближе всех к Михайловскому того периода. И все же, в конце концов, частицы мозга разъединились — в России началась гражданская война. Всю жизнь за ним шел русский призрак безумия, которому Короленко стойко сопротивлялся. Но когда началась оргия убийств, безумные «ликвидации», у него не было уже готовности понимать, сохраняя себя как человека рядом с такими вещами.

Вот и я следом. И у меня после 4 октября разъединились частицы мозга. Что-то есть противоестественное в нас.

60. Портреты людей «мыслящего движения». Серно-Соловьевич, Александр Михайлов

— Твой рассказ о Короленко — отце русской правозащиты, просто портрет. Жаль, что на письме ты не портретист!

— Но во мне усилилась жажда портрета. Я вступил в более короткие отношения с людьми XIX века, хотевшими не более, чем пробудить энергию других. Не более чем сдвинуть русского мужика с места. Их там целая портретная галерея.

Был в России XIX века один замечательный человек, чистой души — Николай Серно-Соловьевич, его посадили в крепость. Из крепости он то ли в 1862-м, то ли в 1864 году, не помню, — послал несколько писем Александру II. В одном из них пишет царю: «Вы прекрасно начали, Ваше Величество, но не захотели, чтобы начатое вами стало уделом всего русского общества. Вы не захотели, чтобы мы вас продолжили, и не захотели, чтобы кто-то еще участвовал в деле освобождения. С нами, кончено, мы уйдем. Но следующие, кто придут за нами, будут террористами, страшней французских якобинцев в 1793-го. Ведь вы лишили их права человека на продолжение дела».

Я понял, как вызревал террор, — не по доктрине, не в чьих-то выкладках. Террор прорастал из движения судеб людей, что об убийстве и помыслить не могли поначалу. Люди, которые в итоге пришли к народовольческому поединку с царем, — это те самые люди, которые начинали как нравственники, антинечаевцы! Засулич одно время близка была к Нечаеву и от него ушла. Незадолго перед смертью она рассказала — это записал, по-моему, Дейч: «Меня отталкивала ненависть Нечаева к интеллигенции». Как они пришли к террору? Как решился Александр Соловьев пойти к Зимнему, чтоб подстеречь и убить царя? И откуда светлая фигура Александра Михайлова? Друг Соловьева, Михайлов о терроре не помышлял и не был его сторонником. Он издалека стерег Соловьева, который в одиночку пошел на царя и видел, как друга схватили на его глазах. Пережив беспомощность перед лицом чего-то чугунного, как человеку не ответить на этот вызов?

История, в чем-то не только не предрешенном, но даже и не показанном ей, пройдя сквозь сдвиг в человеческих душах, диктует вдруг непреложное.

— Ты думаешь, то диктат истории?

— Совесть диктует людям непреложно. Представь, до чего спрессована во времени эволюция людей, которые решили покончить с царем — и ведь не чтобы прийти к власти, нет! Участвуя в выборах на равных, дать народу возможность принять либо отклонить социалистический путь. Их ощущение братства внутри держалось недолго и распалось после кульминации 1 марта 1881 года. То была эволюция одного-единственного поколения, одного состава людей, антинечаевцев и чайковцев, замысливших некогда идти в народ. И российская странность, когда сумма неудачных попыток в сложении с неуловимостью окутала народовольцев славой всемогущества.

Движение было своеобразное. Его лидеры, «генералы террора», сами участвовали в акциях. Было правило, что на допросах показывают о себе как «агентах второго класса». С одной стороны, то была обманная тактика, с другой — нравственный момент. Этическим лицом народовольчества, конечно, был Александр Михайлов.

61. Александр Михайлов и кульминация «Народной воли». Казнь 1 марта 1881 года

— Александр Михайлов был потрясающий человек, пока его намеренно не доконали в Шлиссельбурге мокрой камерой. Богатырского сложения, он приобрел чахотку.

Ведь, собственно говоря, «Народная воля» тогда приостановила террор. После взрыва в Зимнем дворце установилась довольно либеральная администрация графа Лорис-Меликова, народовольцы террор приостановили. Как вдруг Лорис-Меликов устроил еще один процесс, который снова кончился смертной казнью. Вот тогда Александр Михайлов сказал: царь должен быть казнен.

Александра Михайлова погубили его твердые правила. Главное для него было сохранять память о товарищах. Была фотография в Петербурге, и ее фотограф делал для тюремного ведомства снимки приговоренных к смертной казни. А Михайлов установил правило, что самые опасные дела нельзя поручать тем, кто стоит ниже тебя в организации. (Кстати, и на это Владимир Ильич позже ответит: нет уж, мы пойдем другим путем.) И Михайлов сам отправился в фотографию. Фотограф догадался, кто перед ним, говорит — приходите завтра. А жена фотографа за спиной мужа жестами показывает Михайлову петлю на шее — мол, виселица тебе, если придешь! Тот с усталости решил, что ему погрезилось, что впадает в паранойю подпольщика. На следующий день он опять пошел туда, и его сцапали. Это была крупнейшая удача полиции.

Но последовало 1 марта, с фантастической сценой казни Александра II. Полоумный Рысаков кинул бомбу не глядя, и промахнулся. Толпа сбежалась, уже подошел полицмейстер, некоторые даже закурили. Ошеломленный царь зачем-то кружил по месту взрыва, пока вдруг не пошел сквозь толпу к ограде канала, прямо навстречу неподвижному Гриневицкому. Тот бомбы и не бросал, только уронил ее под ноги. Взорвав себя и царя.

Но был в запасе еще удар. Был подкоп, весьма умело устроенный на проезжаемой к дворцу дороге.

— Как же. Лавка купцов Кобозевых, знаменитая сырная лавка!

— Да, но им они не воспользовались, хоть могли. Полиция сперва на подкоп не вышла. И останься Александр Михайлов на свободе, он бы привел в действие подкоп, и великим князьям еще показал. Михайлов бы непременно отдал приказ, а Тихомиров не захотел. Одни женщины настаивали на новом взрыве — Софья Перовская, тогда еще не арестованная, с Верой Фигнер.

Петербург дрожал, великий был страх перед неведомой силой «Народной воли». В ее пользу работали даже ее неудачи — столько провалов, а они уходят неуловимые и наконец убивают царя. Мистика! Казалось тогда, революционеры могут все.

Лев Тихомиров написал от «Народной воли» письмо Александру III. Твердое, достойное, гениальное своей умеренностью. Но потом Тихомиров эмигрировал, и без него и Михайлова в «Народной воле» быстро пошло разложение.

62. Вера Засулич, Маша Коленкина и героические мужчины

— В архиве Веры Засулич я прочел все ее письма, включая последние, где она проклинает друзей по партии, меньшевиков, за бесхарактерность. Это женщина, когда-то преданная Ленину, преданная им в буквальном смысле, и чего ей стоил 2-й съезд РСДРП, где ее пытались вышвырнуть из ЦК. С Лениным связаны многие тайны ее жизни. Ее ранняя любовь к Плеханову. Читал ее переписку с народником Стефановичем, центральной фигурой «Чигиринского дела». Другом Дейча, а Дейч был муж Засулич. Когда-то в юности все они — Стефанович, Дейч и другие в ее глазах, еще ничем себя не проявившей девушки, отставшей от группы Нечаева, — были сказочные богатыри. Когда случилась история студента Боголюбова, которого секли под окнами женских камер, Вера с подружкой Машей Коленкиной ждали, что их героические мужчины отомстят. Но все нет и нет ничего. Тогда девочки бросили меж собой жребий, и мстить досталось Вере, а могло бы Маше. Потом знаменитый процесс с ее сенсационным оправданием, бегство от известности «той самой Засулич» — и вечный ужас перед своей всероссийской славой. И мое странное сближение в Ленинграде 1973 года с этой женщиной, которая столько всего переставила в России, не желая, и всю жизнь бежала от последствий. Удивительная судьба.

Стефанович был землеволец и противник террора, но после 1 марта 1881 года, как многие, ринулся в Россию. Тут его быстро схватили, и он частично раскололся. Не то чтобы кого-то оговорил, но дал основание подозревать, что оговорил, и этот шлейф за ним тянулся всю жизнь.

— Есть великолепное письмо Стефановича Дейчу о политическом компромиссе.

— Да, конечно! Потрясающее письмо. Первым в архиве его нашел я, а Рогинский с Лурье опубликовали. Есть его переписка с Засулич, где он считает свою жизнь проигранной, а Верину жизнь, наоборот, безупречной. День за днем я читал эту переписку, и вдруг обрыв: последнее письмо от Засулич, и Стефанович кончает с собой, оставив семью.

63. Поражение как мотив человека в истории. Вера Фигнер в эпоху затворничества

— Мы вышли на очень интересную тему — как человеку в России отстоять свое существование?

Движение поражением изначально в историческом человеке, но в нем же заключается ненормальность. Человек учился идти от поражения как мотива к чему-то иному.

Если поражение стало мотивом поступков, то и терпящий его становится заложником поступательности. Наращивая масштабы, поражение укореняется в человеческих свойствах и входит в «норму», не способное ею стать и не будучи вполне нормальным.

Вера Фигнер вспоминала, как вслед апогею 1 марта 1881-го для «Народной воли» настало затворничество. В затворничестве люди живут поражением. Они закупорены в состоянии поражения, живут в этом закупоренном мире и, дыша его воздухом, навязывают себя другим. Фигнер вспоминает, как куда-то ехала в таком подавленном состоянии, а в вагон вдруг ввалились молодые люди. Ядреные, краснощекие русские парни — плевали они на все! И Вера впервые почувствовала, что ее жизнь разошлась с ними. Теперь надо их Россию вывести на простор, и никакой террор для этого больше не нужен.

64. Валентинов о перепаханном Ленине. Явление лидера, не дающего совести собой руководить

— Есть запись Валентинова, сделанная со слов Ленина, о колоссальном действии, какое оказал на него Чернышевский романом «Что делать?». В этой записи слова, что, мол, он в четырнадцать-пятнадцать лет (кстати, я этой датировке не верю, дело было сильно поздней) прочел Чернышевского и был потрясен его силой мысли. Столкновение с Чернышевским переделало и, как он говорит, перепахало.

Здесь, собственно, и надо искать место, которое можно назвать исходным пунктом для личности Ленина.

Знаменитое чтение Лениным «Что делать?» Чернышевского было в дальнем истоке внутреннего решения, которое он примет и будет держаться всю жизнь, — не позволять, чтобы тобой управляла совесть! То был перелом в ходе русского мыслящего движения XIX века — выделение в нем лидера, который не даст более совести руководить его поступками. Легкое отношение Ленина к решениям — посадить, расстрелять — ничуть не месть за брата или за то, что царь революционеров сажал. Оно идет от «так верно и, следовательно, так быть должно». Этическая императивность разночинца не исчезла, но он ее переключил в новый, страшный регистр.

65. Ленинская непринужденность насилия — от любви к дворянским усадьбам до ВЧК

— Ты как хочешь, а мне в молодости читать Ленина мешала его стилистика — она отталкивающе негуманна. И твой Валентинов это подчеркивает.

— Еще бы! Вот советский еще сборник «Ленин и ВЧК». Издание заведомо избирательно, в него вошли не все документы, конечно, был отсев. Тем более впечатляет картина целого даже при искусственности состава документов. Впечатляет преобладание числа суровых и карательных распоряжений над записками, ограждающими судьбы отдельных людей, когда те выходили на свободу или сохраняли жизнь.

Но самое тяжкое впечатление производит нарастающая включенность Ленина в работу ВЧК, он явно привыкал ею распоряжаться. Если бы даже большинство его вмешательств были осторожны, результат не мог не быть плох. Это готовило почву для других людей, с другим стилем руководства — например, для Сталина. Но и это все-таки не главное.

Источник беды — в ленинском образе Мира. В усилиях Ленина непрерывно корректировать внутрироссийский процесс, соподчиняя его мировой цели. По ходу воплощения замысла множество социальных и иных задач было решено, многие люди включились в создание своей судьбы. Но это не отделить от трагически ниспадающего движения. Копились трещины, куда прорывалась темная воля. Эксплуатируя глобальный сверхаргумент, сперва в интересах класса, партии, группы и наконец — отдельной персоны.

Глубже всего трагедия развернется там, где мировая задача, поставленная в полную силу, оказывается непосильной решению. Осуществление сорванного политического замысла соподчиняют неосуществимой задаче — и все работают на беду. В истоке беды лежит именно непосильность замысла.

Добавлю к этому одну вещь, насчет которой в СССР умилялись, а сегодня приходят в содрогание. Ленин прост во всем — в том числе в страшном. Он шел на это без героического энтузиазма Льва Троцкого, но и без душевной дрожи, которая время от времени накатывалась даже на соратников. Естественность в добре и во зле тоже загадка и вводит нас в особый русский интеллигентский разночинский менталитет. Ленин загонял чувства вглубь, он намеренно дисциплинировал движения души. Это русское рахметовское в нем, по поводу чего можно говорить отдельно. Тем более его мир интересен: загнанный внутрь, он не переставал существовать.

— Валентинов вспоминает, как Ленин яростно исповедывался в любви к дворянским усадьбам — невозможно представить кого-то еще из социал-демократов с такими речами.

— Очень важным было для самого Ленина, что он единственный среди большевиков — человек из прошлого века. Все остальные уже из ХХ-го, вне зависимости от даты рождения, — будь то Троцкий или почти однолетка Троцкого Сталин. Они не от нуля шли, но у них была некая социал-демократическая заданность. Ленин же задан не был — он сам себя задал и задавал собою других. Этим он наследовал русский XIX-й — век русского Мира. Он его принимал и отталкивал. Всеми фибрами ощущал и вместе с тем, как противника, избывал.

66 Разночинские презумпции в русском мире без Кьеркегора. Окончательность поступка

— Все же согласись, что ленинское разночинство чаще было утрированно грубым. Даже по тем нравам оно смахивает на то, что в конце XIX века именовали «нигилистячиной».

— Ленин целиком перенял разночинскую презумпцию — право каждого на окончательность поступка, окончательность слова и действия во всякий данный момент. Россия Белинского, Герцена и Родиона Раскольникова это право отстрадала, и Ленину, выкормышу разночинства, уже незачем было ни его исповедовать, ни мучиться им, ни его отклонять. То было право, дарованное личности русской культурой конца XIX века.

Частая ошибка рассматривать большевизм как попытку все в России перестроить любой ценой. Ленин свято следовал Чернышевскому — вот и источник зла! (Хотя либерал Герцен ближе к радикальной тяге порешать в России все и разом, самому будучи цензором стихии на расстоянии.) Чернышевский же знает силу русской вовлеченности в рабство: раб не тот, кто лишен всего, — раб тот, кто целиком вовлечен в процесс властвования. Восприняв марксизм в сплаве с антропологией Чернышевского, Ленин именно антропологической его редакции придал страшную сущность. Потому что требование Чернышевского о добровольном уходе лидера в момент триумфа — политически утопичный императив.

Но что сказать в наши дни о человеке, который очевидным образом не читал ни великих эллинов, ни Спинозу? Который от рождения принадлежит Российской империи — чудовищному фрагменту Мира под властью, основанной на распорядительстве человеческой совестью? Русский марксизм в знаниях о человеке остается в рамках ранее пророщенного, в Мире, где еще нет Ницше и Кьеркегора. Ему не дано областей страдания мысли, предвещавших, что человек может не справиться с нагрузкой добра, взваленной на него культурой.

Человек, революцией поднятый на вершину, может в равной мере оказаться жертвой и палачом. Равность обеих возможностей — вот худшее, самое тяжкое из обвинений, которое я могу предъявить Ульянову.

И русский XIX век на Ленине оборвался, закончился. Обстоятельство, без которого сказать об интеллектуальной биографии Ленина просто нечего.

67. Личность ли Ленин? Плеханов и Федосеев в его судьбе. Русская идея цареубийства и макиавеллизм правого дела

— Любопытно, простил бы Пушкин Ленина за столь ценимую им личную крупность?

— Кстати, а Ленин — личность? Что если нет? Может быть, и он, как Петр, орудие всемирной истории в оболочке человека? И дьявольская игра истории в том, что она выбирает некоторых «нещастных», сказал бы Пушкин и, не давая им становиться личностями, предоставляет влиять на мировые дела? Что если Ленин задавил, погубил в себе личность Ульянова, благодаря чему и сыграл свою роль в истории?

Например, есть ли место в его интеллектуальной биографии старшему брату? По легенде, брат Александр приобщил Володю к марксизму, — совершенно неверно. Ни к чему его брат не приобщал, к революционным делам тот вообще не привлекал никого. Человек глубоко нравственный, взвалив свою ношу, он тащил ее в одиночестве. Даже прокурор на процессе отметил, что Александр Ульянов берет на себя чужую вину. Отношения братьев были сложными. Перед последним отъез дом Александра Ульянова из дома между братьями был конфликт, из-за отношения Владимира к матери. Этот кудрявый мальчик с золотистой головой, баловень семьи, которому все так легко давалось, получил затрещину от человека, который вскоре взошел на эшафот.

Могло это остаться без следа? Где след судьбы брата в его жизни? Мы этого не знаем. Судьба брата — первая загадка; вторая за ней — судьба Николая Федосеева, кумира и лидера поволжских марксистов. Ульянов уже вступил на дорожку, приведшую его к социал-демократии, когда этот человек, духовно опередивший и во многом определивший его выбор, покончил с собой, затравленный товарищами в сибирской ссылке.

Брат, взошедший на эшафот, взял на себя вину товарищей. Федосеев покончил с собой, не вынеся моральной травли товарищей. И еще одна, третья, судьба оставила, как мне думается, глубокую зарубку в его становлении.

Судьба Александра Михайлова — истинного вождя «Народной воли». О нем ему много рассказывал Плеханов при первой заграничной поездке Ленина в 1895 году. Плеханов тогда как раз подыскивал себе партнера, того, кто возьмет всю ношу по организации. Найдя такового в Ленине, он рассказал ему про удивительного Александра Михайлова — Дворника, это его кличка. Человек, построивший организацию «Народной воли» и ее моральный устав. Народовольцы — активно действующая когорта разночинской среды, из которой вышел Ленин. Для Александра Михайлова одним из главных был принцип: не вовлекать в дело более молодых и начинающих, если дело опасно. Все самое опасное делали «отцы-основатели». Оттого «Народная воля» так быстро погибла после успешно свершенного ею цареубийства.

Александр Михайлов считал важным спасти память обо всех. В его кодексе было сказано, что о ранних периодах движения, которые уже пройдены, на следствии можно говорить подробней, чтобы для истории остались дела погибших. Он собирал изображения погибших товарищей. Именно пытаясь добыть фотографии казненных народовольцев, он был схвачен и доведен в крепости до скоротечной чахотки. Итак, вот третья тень в судьбе Ленина.

Три нравственных примера — три ранние гибели: судьба брата, судьба Федосеева, судьба Александра Михайлова. По отношению к каждому Ульянову довелось самоопределиться. По «нутру» и типу поведения Ульянов разночинец. А разночинство — слой людей, который выдвинут началом раскрепощения 1860-х. Самоутверждение ради деятельности, предмет которой остается вне их среды, — вот коллизия разночинства. Им предстояло себя утвердить, принося пользу народной толще, многолико разбросанной по земле России — той среде, которую сами они покинули.

Смысл самоутверждения разночинца в том, чтобы осуществить нечто лежащее за пределами тебя самого — в качестве проблемы и замысла. И эта коллизия отражена в судьбе Ленина. Это его нравственная коллизия.

В Ленине происходит перелом. Наследуя разночинский нравственный максимализм, теперь он сам его расценивает как слабость. Он освобождает мыслящее движение от нравственной проблемы вообще, в этом истинная трагедия его и движения. Нравственный максимализм им забыт, но отныне соподчиняется историческому призванию. Из этого кокона взлет Ленина во власть. Его сильный, обдуманный имморализм.

— Однако в начале движения народовольцев еще есть развилка путей, еще была альтернатива. Были те, кто, как мой земляк Ковальский, решает — пуля в брюхо за оскорбление личности! — и те, кто наподобие Степняка-Кравчинского выбрал перо: обдумать опыт, пересказать его, расширить сознание народа. Кравчинский первым формирует в Европе позицию русского public intellectual.

— Эти две позиции всегда спорили внутри одного человека. От хождения в народ и до конца «Народной воли», моралисты, интеллектуалы и террористы — одни и те же люди. Путь к террору пройден внутри одних и тех же биографий. Твой Кравчинский, кстати, умело орудовал кинжалом, чтоб отомстить за казнь Ковальского. После убийства шефа жандармов он бежал за границу, но после 1 марта опять рвался в Россию продолжить дело «Народной воли» и полностью разделил ее террористический пафос. Даже Плеханов, идейный противник террора, говорил, что акция «Народной воли» 1 марта 1881-го остановила на себе зрачок Мира.

— Но зачем было устранять умеренного царя — только ради всемирного потрясения чувств?

— Их идея — дать народу разрешающую способность: это кстати, их собственный термин, а не метафора из физики ХХ века. Решать должен народ. Но чтобы он был способен решить, надо порвать связь между ним и властью, решающей за него. Цель — наделить народ разрешающей способностью, а самим — умалиться до рядовой силы будущего политического процесса.

Эти цареубийцы, они были последовательными демократами. В период подготовки теракта народовольцы занимались конституционными вопросами интенсивней, чем петербургские либералы. Они были либеральные политики и вместе с тем — террористы, они сами совершали свои акции и сами себя вели на эшафот. Но конечно, революция и нравственность не уживались, им следовало разойтись — и они стали расходиться в Ленине.

— Может, дело просто в том, что Ленин хотел политически эффективно действовать, а народовольцы убивали царей за, так сказать, «моральное несоответствие должности»?

— Весь русский XIX век надо рассмотреть под углом зрения соотношения личной нравственности и преобразующего действия. Вменяя народовольцам в вину цареубийство, забывают, что русская идея цареубийства стара, как Россия. Троих императоров за полвека ликвидировали по приказам из Зимнего дворца. Дворяне-революционеры, именуемые «декабристами», собирались покончить с царем так же хладнокровно, как Екатерина Великая с мужем. Суть в другом.

Либо нравственную тревогу оберегают и движение видит в ней политическую проблему, либо проблема потеряна. Движение сбросило ее со стола, вопроса нет — и верх берет безнравственность.

Задача не в том, чтобы движение руководствовалось моральным кодексом, а в том, чтобы оно всегда считало нравственность острой темой. Бесконечно возвращаясь к ней, отслеживая свои удачи и оценивая свои кадры под этим углом зрения. Тогда только можно говорить о нравственности мыслящего движения.

Гракх Бабеф в оправдание своих действий произнес любопытную фразу о том, что революционеру-коммунисту нужен макиавеллизм правого дела. Из тайного спора с нравственной драмой погибших товарищей Ленин вынес свой личный «макиавеллизм правого дела».

Здесь мы близки к сердцевине его биографии, но разъяснит ли она его? Задавленные им в себе чувства? Перечеркнутую глубокую страсть к Инессе Арманд, женщине, которая, вероятно, покончила с собой из-за этого? Любви разделенной, но оборванной им.

Замкнутый внутренний мир Ленина как сейф, шифр которого он унес с собой. Он грандиозного масштаба русский исторический деятель. Но в чем существование личности, которая изгоняла из себя все личностное? Нет, Пушкин бы с этим не справился.

68. Таинственная незагадочность Ленина

— Вот с этой точки зрения судьба человека Ленина, судьба, которой руководит его мысль, я думаю, беспокойно-существенна для нас. Вот что я готов утверждать: Ленин нас беспокоит. Он нас чем-то существенно нас касающимся беспокоит.

Но вот еще одна трудность: существует ли тайна Ленина, загадка Ленина? Ведь странная вещь: тайна Сталина есть! Пускай тайна нелюдя, изверга, как угодно его называй, — в нем есть тайна. Мы догадываемся о некоем подземелье его души. Что любая фраза, которую Сталин произносил вслух, находилась в странной и нарочито неполной связи с тем, что в этом подземелье было им пред-обдумано. Ленин, напротив, — закончен и весь как на ладони, весь выговорился и выписался. Тома сочинений, ленинских записок, ленинских сборников. Целая библиотека. Может быть, кроме этого ничего в нем и нет? Был человек, жил изнутри наружу, и что снаружи, — это весь он и есть? Нет. Я уверен, что это не так. Священные фигуры вообще часто выглядят незагадочными. А Ленина превратили в священную фигуру.

69. Как Чернышевский сделал Ленина политиком. Экзистенциальный разрыв со Струве в декабре 1900-го

— Чернышевский сделал Ленина политиком. Он сыграл решающую роль в критической точке, где Ленин, подростком потерявший себя, решал и не мог решить вопрос о назначении собственной жизни. Слово, вычитанное у Чернышевского, Ульяновым было услышано и решило судьбу. В двойном смысле судьбы русского человека, избравшего путь революции, и судьбы революционера, выбравшего марксизм. В этой внутренней встрече с книжным Чернышевским заложены не одни интеллектуальные основания ленинской личности, но и основания характера. Они далее сопутствуют Ленину до конца жизни. Обуздание им своих эмоций, подавление страстей тоже идет отсюда. И разгадывается нами с трудом, по ряду немногих признаний.

Чернышевский неизменно подспудно присутствует в Ленине, но догадаться об этом по его упоминаниям нельзя. Тексты Ленина о Чернышевском неинтересны и не слишком значительны. Для раннего периода у Ленина еще есть два порази тельных человеческих документа. Рассказ «О том, как чуть не потухла Искра», его отношениях с Плехановым. Или запись, сделанная ночью в декабре 1900 года о разрыве со Струве, к которому он еще очень был близок. Беглое упоминание Крупской в мемуарах о том, как сильно Ленин переживал раскол и расставание с бывшими товарищами на II съезде РСДРП. Как ночью дрожал, мучимый какой-то нервной лихорадкой. Эпизод лета 1917 года, когда стоял вопрос о его явке на суд, в условиях распространяемой о нем клеветы… Изредка вырываясь наружу, в нем клокочет постоянно подавляемая страсть. Но главное было подспудным, неявным. С подконтрольным миром сложных эмоций, с которыми Ленин научился справляться под властью Чернышевского. Хорошо это или плохо, но Ульянов не прятал эмоций — он их подавлял избирательно и за это расплачивался: иначе все пропало, движение прахом пойдет, будут лишние кровь и жертвы. Маккиавеллизм правого дела — страшная штука, но он станет его натурой, оттуда перейдя во власть.

70. Ульянов изобретает личность строителя партии. Любовь к партийному функционеру. Партия как внутренний оппонент революции

— Когда Ленин самоопределялся, на его пути встали две более, чем он тогда, значимые фигуры. Одна общеизвестна, другая известна среди марксистов волжского круга — Плеханов и Федосеев. Занимаясь этим периодом, я пришел к выводу, что Ленин для себя решал вопрос, как ему не стать ни Плехановым, ни Федосеевым. С точки зрения их модуса поведения, образа действий и отношения к окружающим.

Плеханов был уже европейская величина, ему склоки в эмиграции надоели. Вообще кто-то должен заняться организацией дела, раз Вера Засулич не хочет — а Аксельрод человек бедный, семейный, у него больная жена (он ей каждый день кефир ставил — у него было свое кефирное заведение). У Плеханова была идея, что такое мог бы сделать только Александр Михайлов. Когда Ленин выехал за границу и Аксельрод представил его Плеханову, Ленин ему очень понравился. Ленин стал для него на место Михайлова. Он его там многому выучил, очень многому.

На Ленина сильно подействовала эта поездка за границу и еще самоубийство Федосеева. Но сам Ленин, как я полагаю, именно на Федосееве покончил с собой-разночинцем.

Федосеев был Ленину явно ближе по возрасту, взгляду и характеру. Хотя они не встречались, он знал его по переписке и рассказам товарищей. Самоубийство Федосеева в сибирской ссылке — из-за мелкой, ничтожной эмигрантской склоки — Ленина глубоко ранило. Уже в конце жизни болея, в 1922 году, Ленин надиктовал маленькую статейку в сборник памяти Федосеева. И в ней, между прочим, говорит, что Федосеев принадлежал к революционерам старого типа. Что он имел в виду? Ведь Федосеев умер совсем молодым. Как и сам Ленин, он был социал-демократ, преодолевший народническое наследство. Этическая тревожность федосеевской натуры, его восприимчивость к нравственным ударам, незакаленность перед подлостью своих же товарищей — вот что Ленин относит к революционности «старого образца» и от чего сознательно уходит всю жизнь.

Так же он уходил и от плехановского олимпийства, профессорского пренебрежения Плеханова к рядовому социал-демократу — партийному функционеру. Функционер Ленину был очень близок, на него Ленин не только ориентировался, а прямо к нему обращался. Это рядовой социал-демократ, признав своим лидером автора «Что делать?», сделал Ульянова Лениным. Момент очень важный, переломный и тоже отличавший его от Плеханова.

Федосеев и Плеханов не были людьми партии в том смысле, как это понимал Ленин. А Ленин строил свою личность как личность строителя Партии. Это важный момент. Здесь момент решающего самоопределения Ульянова (Ленина) на всю или почти всю его жизнь.

— «Почти всю» — это и о его партии тоже?

— Ленин пытался напрямую сопрячь изменившийся взгляд на партию с кучкой близких ему людей, когда его настигло одиночество. Одиночество, впрочем, его не извиняет, да его и недостаточно, чтоб оценить непосильность задачи.

Этот человек готов был менять свой взгляд и не раз делал это. Но довести пересмотр до конца означало повторить то, что почти успел сделать предсмертный Маркс, — пересмотреть основания. На такую ревизию Ленин пойти не мог, хотя шел к ней. Но в особенности не мог другого: он не смел принести главной жертвы. Его новый взгляд на Мир — на этого многоукладного субъекта, с равноправностью его ипостасей, означал, что теперь надо было принести в жертву Партию. Такого он сделать не мог.

— Странное упорство: положим, в силу исторических обстоятельств партия стала монополией, но все-таки у Ленина должно было хватить ума, что ей нужен оппонент.

— Так Ленин же думал, что сама РКП(б) и есть такой оппонент!

Партия по Ленину — оппонент революции внутри революции, оппонент России от имени Мира, изнутри исторического процесса. Для Ленина Партия никогда не была монопартией в силу роли, которую он ей отводит в его концепции. В этом ядро его победившей утопии — отсчитывать от Партии весь исторический процесс. Почти бредовый ход мысли, сегодня этому можно лишь удивляться. Но у этого «бреда» корни вполне аристократические и уходят как минимум на сто лет в глубину.

71. Был ли Ульянов ставленником Чаадаева? Философская катастрофа польской войны. Мировая революция в одной стране

— Был человек, которого по требованию общества официально объявили сумасшедшим. Человек, который посмел в России, после победы над Наполеоном, Польшей и Турцией напечатать «Философические письма», пометив их как написанные в Некрополисе, городе мертвых. Этот человек Чаадаев, в том единственном из философических писем, которое ему удалось опубликовать, поставил страшный вопрос.

Вопрос Чаадаева внешне выглядит утверждением, и весьма категорическим: Россия находится вне истории. Ее положение срединно, не похожее ни на что на свете. Есть народы, которые путем долгих злоключений, войн, революций вошли в историю, сформировав ее самое как всемирную. Есть народы (полагал он, оглядываясь на Восток), которые в истории не нуждаются, — они вне ее и имеют на это право. И есть Россия, которая не принадлежит, утверждал Чаадаев, ни к Западу, ни к Востоку. Она не проделала тех мучительных возвышающих катаклизмов, которые сделали западные народы историческими. К Востоку она не принадлежит потому, что, будучи вне истории, ею больна. Те, что вне, здоровы, а Россия этим больна.

Как это вышло? Чаадаев, что естественно для человека западнического строя мысли, да и для русского мыслителя вообще, высоко ценил Петра Великого. Мысль его, однако, сводилась к следующему. Петр пытался стремительно, в самые уплотненные сроки втолкнуть Россию в историю. И то, что Россия сейчас вне истории и болеет этим состоянием, — результат того, как ее туда насильственно втягивали. Русская проблема, переформулируя ее вольно, как чаадаевский вопрос, в том, чтобы изнутри себя и в общении с другими народами, изменить способ вхождения России в историю. Высвободиться из пограничного состояния вне истории, приобщиться к ней самой.

Если вдуматься, Ленин задавался этим самым чаадаевским вопросом и попытался его решить. Правда, его при жизни не объявили сумасшедшим, как Чаадаева, но некоторое безумие в его проекте было. И его конец в Горках схож с положением запертого в «палате № 6».

Ленин весь состоит из апокрифов, легенд, полумифов всякого свойства. В их числе стойкая легенда о «ленинском завещании»: якобы, предчувствуя смерть, Ленин надиктовал нечто вроде завещания своим продолжателям. Притом, как утверждали даже лучшие из них — скажем, Бухарин в последнем докладе о Ленине апреля 1929 года, — ленинское завещание представляет якобы логически упорядоченное, стройное и законченное целое. Уверен, что это не так. Отличительная черта предуходных диктовок — незавершенность и незавершаемость. Не только несведенность ни к чему цельному, но и несводимость.

Собственно, на какой вопрос пытался ответить этот человек, уйдя в глубокую болезнь, но все еще думая перебороть свою смерть? Ленин полагал, что Россия призвана открыть собой эпоху мировой социальной революции. Это общее место, его незачем разъяснять. Даже в коротенькой речи на знаменитом броневике у Финляндского вокзала Ленин провозгласил здравицу в честь международной революции. Но человек, который в декабре 1922 года диктовал то, что, как считают, входит в его завещание, — этот человек уже понимал, что мировая революция по меньшей мере отсрочена! Но сказать так — значит мало сказать.

Была женщина, покойная Полина Семеновна Виноградская, — вдова знаменитого Преображенского, сотрудника Ленина и сподвижника Троцкого. Как-то мы с ней заговорили о Ленине, которого она близко знала, и она сказала: после 1920 года Владимир Ильич был уже не тот человек!

Ленин, который не дотянулся штыком до Варшавы, чтобы пробиться к Берлину с верой в европейскую революцию, стал терять себя самого. Метроном судьбы для него отсчитывал явственные удары. Да, после этого был нэп, было еще многое. Был 3-й конгресс Коминтерна, на котором Ленин говорил: уезжайте домой, оппортунисты! Тем не менее метроном в нем уже стучал. Ему стало ясным, что оттяжка в сроках революции, явно превышая срок его собственной жизни, стала фактором, меняющим государственный быт России. Ленин был близок к тому, чтоб понять — мировой революции вообще не будет. Та мировая революция, на которую он рассчитывал, идя к Октябрю, вокруг идеи которой собралось руководящее ядро интеллигентов, эмигрантов и подпольщиков, — мировая революция в той форме, которую ждали, состояться не может.

Как Ленин определял теперь место России в международной революции? Опять вернусь к чаадаевской теме: место России в Мире и место Мира внутри России. Ибо чаадаевский вопрос двузначен, и русская мысль двузначна в ее коренных интенциях. Двузначно и ленинское мышление. Всюду, где речь идет о месте России в Мире, встает встречный вопрос: а чем быть Миру внутри России? Вместим ли он в нее, и впустит ли его она? Что Россия сотворит с мировой универсальностью, когда та ворвется в нее — либо ее втеснят в Россию?

Ленину принадлежит крылатая фраза, емкая по сути. Он сказал однажды: тогда мы снова станем отсталыми. Фраза очень характерна. То есть Россия, раскачав маятник мировой революции, раскачает эту систему. Мы, большевики, работой внутри России — не одноактным взрывом, но все же сдвинем остальной Мир с места. А далее музыку станут заказывать другие — те, кто ушел вперед. Мир-Европа-Германия — вот кто поведет всех путем более цивилизованным, более отвечающим нормам европейского Мира и учению Маркса, как они его понимали и принимали.

Но ничего не вышло. Явным стало, что Европа не хочет идти этим путем. Немецкая революция, на которую Лениным делалась основная ставка, провалилась. Большинство бунтующих людей в Германии не пошли дальше общедемократических требований и не нуждались в социализме. Оказалось, те, кому наречено было «стать отсталыми», более нуждались в утопии, чем те, кто по всем показателям цивилизованности шел впереди.

Мировая революция не удалась — где же выход? Раз нельзя стать «законноотсталыми», то что же — России в одиночку проламываться вперед? Чаадаевский вопрос постучался в дверь к Ленину. Ответ Ленина на него, сокращая до телеграммы, можно выразить словами — мировая революция в одной стране. Формулой, настолько противоречивой, что она не поддается ни развертыванию, ни осуществлению.

Но Ленин рассчитывал, что ему удастся соединить две вещи — уходящий, он все еще на это рассчитывал. Что прорыв, совершенный в России, ее скоротечный и скоропостижный социализм, можно употребить для отвоевания, как он стал говорить, «элементарных предпосылок цивилизации».

— Тезис знаменитый, но как его понимать? Чего только не называют «цивилизацией»!

— Кстати, о словах. Ленин — человек много пишущий. У него, как у любого много пишущего, есть очень интересные статьи и есть неинтересные. Но Ленин всегда был строг при использовании терминов. Скажем, он ни разу в положительном смысле не употребил слово «патриотизм». Есть только одна маленькая запись, где, выступая на крестьянской фракции съезда Советов, он похвалил крестьян за «патриотическое поведение» в годы гражданской войны; но нет ни одного письменного текста в этом духе. Или другой пример. Когда Ленин пришел к мысли, что в России после революции 1905 года старую власть в ее новом виде самодержавием называть нельзя, он ни разу после этого не употребил слово «самодержавие».

К чему я это говорю? К тому, что Ленин и либеральный термин «цивилизация» тоже не употреблял до того в ответственном, категорийном смысле. А в конце жизни на это понятие стал делать главный акцент. Что такое будущее России? Строй цивилизованных кооператоров!

То есть мы куда-то прорвались, возможно, вперед, и теперь обратим свой прорыв в заботу о том, чего не имеем. На подходе могучий союзник — Азия. Сотни миллионов людей, которые впервые пробуждаются, как верил Ленин, к буржуазно-демократическим преобразованиям.

Утопия продлеваемого начала — вот ленинское последнее слово. Кто-то должен изнутри остановить далеко зашедший социализм, употребив его как цивилизующий инструмент и протянув руку Азии, где только приближаются к буржуазно-демократическим преобразованиям. Но чем это будет вместе?

Утопия продленного начала незавершаема. Кто именно превратит скороспелые завоевания военно-коммунистического социализма в основы будущей российской цивилизации — начальной, азбучной? Кто именно протянет руку народам, на самом старте буржуазно-демократических перемен в Азии?

Предмет будущего преобразования был нов и непонятен. О реализме его по сей день судить нелегко, хотя утопизм не означает чего-то запретного разумению и политическому действию. Только кто субъект утопии?

Кто тот могучий, отступая, вместе с тем опережающий время субъект-преобразователь, способный удержать Россию в Мире, — кто он? Насадить мировую цивилизацию внутри России, а затем и в Азии, — кто на это способен? Кому уходящий Ленин передаст свои мысли — партии? Но тогда представителем мирового процесса в России станет та самая РКП(б), что из малозаметной группы единодумцев превратилась в военно-бюрократического колосса, вкусившего власти, не собираясь ни с кем эту власть делить. «Военно-коммунистическая партия» настолько отождествила себя с властью, что уже не мыслит никакую власть без себя. Как она может осуществлять проект перезапуска мирового начала в России?

Перед последней чисткой в РКП(б) Ленин наперед давал указания: вычистить половину членов партии! Он не мыслил ее большой, видимо, соразмерив тяготу новой цели с многочисленностью и властолюбием партийного множества. Но вне партии — кто? Вне партии для Ленина ничего дееспособного в России не существовало.

— Ты начал с Ленина как мыслителя, идущего вслед Чаадаеву. И заканчиваешь его крахом в роли чаадаевского ставленника?

— Вообще говоря, не очевидно — можно ли считать Ленина мыслителем? Кто он по отношению к марксизму? Для меня Ленин олицетворяет неклассический марксизм, но что это? Долгий разговор. Для этого надо заглянуть вглубь того, что происходило с марксизмом с того самого времени, когда Маркс, объявив свой вопрос, заявил ответ.

У всякого большого духовного течения есть свои эпигоны и свои ревизионисты. Ревизионист и эпигон — понятия не ругательные. Из проповеди Иисуса прямо вытекала идея человечества, но не Иисус же сказал: нет ни эллина, ни иудея. Это сказал апостол Павел, христианский ревизионист. Христос не перешагнул за пределы еврейского Мира, хотя обращался к каждому в отдельности так, будто имеет дело с ним, как со всем человечеством. Но движение так не создашь — кто-то должен был людей в это русло подвинуть.

Люди исповедуют христианство потому, что человек Павел придумал организацию, которой люди могли войти в это русло. И если иметь в виду идею человечества, то полагаю, что без первой ревизии Павлом эта великая Иисусова идея потонула б в песках. Ревизия Маркса Лениным была мотивирована его желанием ответить на чаадаевский вопрос о России. Ленин на него не ответил, но в какой-то степени он этот вопрос снял.

72. Ленин внутри и вовне капитализма по Карлу Марксу. «Манифест коммунистической партии» отменяется

— Меня зря учили, что «ленинизм — это марксизм ХХ века»?

— Трафарет сопоставлений Ленина с Марксом исходно ложен. Ленин мог стать его продолжателем в ХХ веке, только ничем Маркса не повторяя. Вопрос о близости Ленина к Марксу лишь вопрос о профиле неповторения.

Конечно, люди они разные. Трудно представить себе Ленина читающим Шекспира в подлиннике, и невозможно вообразить Маркса с ружьецом на охоте. Образованность Маркса с образованностью Ленина несопоставима. Люди разного склада, они шли от разных традиций. Маркс — от древних, Гегеля и Шекспира, от европейской культуры в первоисточниках. Ленин классическую европейскую культуру знал фрагментарно, и только через русскую культуру. И русскую культуру воспринял в окоеме разночинца: сквозь Чернышевского, Писарева и считаных других.

Ленин не был догматиком, хотя крайне настороженно относился к отходу от Маркса. Я позволю себе назвать Ленина еретиком, не сознавшимся в своей истинной вере. Но что значила ленинская ересь антидогматизма по отношению к целостной теории, какую создал Маркс?

Антидогматизм относится к теории как к целому. Человек, движимый вопросами, на которые не находит ответа, пересоздает целое, даже если прямо так не ставит свою задачу. В этом смысле Ленин антидогматик. И главное отличие между ним и Марксом состоит в разных образах Мира. Для Маркса и для Ленина Мир был высшим критерием и единственным предметом мысли, но Мир они видели по-разному.

Есть вещи, эпатирующие марксоведа. Я подозреваю, что Маркс изучал не реальный капитализм, а нечто совершенно иное. Капитализм Маркса — это развернутая им на экономическом материале голограмма идеального. Поскольку Маркс рассматривает капитализм как обладающий идеальной способностью к самопреодолению на любом витке циклов своего восхождения, то, исследуя капитализм, он изучает нечто, находящееся за его пределами, но вместе с тем остающееся еще в пределах истории. Я беру такую его формулу: «всякий предел есть подлежащее преодолению ограничение» — Марксов капитализм действует по этому правилу. Здесь я ставлю вопрос: тогда само преодоление — беспредельно? Следовательно, и капитализм вечен.

Тогда под сомнение подпадает идея коммунистической революции и понятие пролетариата — в чем, собственно говоря, теперь состоит миссия пролетариата? Самопреодоление капитала идет в рамках мировой истории, и его преодоление в том, чтобы покончить с историей. Итак, коммунистической революции нужно выйти за пределы истории, однако всех остальных ей нужно заставить в эти пределы войти!

— Может быть, тут другая последовательность? Сначала заставим всех войти в дело, а потом выйдем за пределы, все вместе?

— Да, прекрасно. Но если так, возникает чудовищный логический переход. В том, что неисполнимое, подобно древнему идолу, нуждается в человеческих жертвах, оставаясь при этом все-таки неисполнимым, — что за безумная мысль!

— Но зачем же так сразу говорить про неисполнимость? Вот план: всех втягиваем в капитализм, подравниваем строй и идем дальше. Правда, не знаю, какое отношение к этому плану имеют коммунизм и социализм.

— Социализм для Маркса лишь заключительная фаза капитализма, если вдуматься. Но вопрос в том, что в Мире Маркса означает самопреодоление? Буржуазное общество или Мир как единое общество капитала, если логически довести до конца, — что такое тогда движение его самопреодоления? Капитализм при этом — уже не капитализм?

Тут личная трудность: самопреодоление — это прекрасно, однако и Маркс — автор «Коммунистического манифеста» никуда не ушел. «Пролетариат-могильщик», революция и всё прочее остаются.

В 1960-е годы любили говорить: гуманистический Маркс открыл отчуждение, а отчуждение бесчеловечно. Но что значит отчуждение по Марксу? Синоним прогресса. Человек отчуждается от непосредственных форм деятельности, он им уже не хозяин. Этой ценой он включается в универсальный процесс, охватывающий всех на земле. Чем масштабней отчуждение, тем выше универсальность включения каждого человека в процесс. И только на высоте отчуждения может произойти коммунистическое превращение во что-то, что будет принципиально отличаться от старой цивилизации, но чего Маркс, конечно, не знал. Поэтому выдумывал «черты коммунизма», о которых написана уйма макулатуры: что досуг будет занимать гигантское место, а человек будет то землепашцем, то композитором — чушь собачья! Просто его прижимали социалисты-агитаторы, и он им объяснял коммунизм на пальцах. Что, вообще говоря, Марксу не свойственно.

Вот Маркс открывает материалистическое понимание истории. Он уже не «молодой гуманистический» Маркс, а зрелый стоик. Он пишет свои исторические работы: дилогию «Классовая борьба во Франции» и «18-е брюмера Луи Бонапарта». С точки зрения того, что вообще называть марксистским видением истории, здесь его высшая точка. Как плоть понимания ничего нет выше «18-го брюмера», это шедевр. Зрелый Маркс во всей силе и славе своих открытий проверяет и доказывает их гениальным текстом. Казалось бы, вот Маркс зрелый и окончательный. Ему уже безразлична политэкономия, она ему не нужна. Как вдруг происходит нечто — и остаток жизни Маркс посвящает написанию «Капитала».

Почему? Политэкономия, безразличная ему до 1857–1859 годов, вдруг отодвинула прочее, заставив целиком сосредоточиться на ней. Поздний Маркс вступает в спор с Марксом — автором «Манифеста коммунистической партии».

Только тут мы начинаем входить в подлинную историю Маркса. Причем это страшно интересная история.

— История о написании «Капитала»?

— Нет, история о том, как рухнул в одночасье «Манифест» Карла Маркса. Хотя многое готовилось исподволь. К середине XIX века концепция «Манифеста» обросла необъяснимой конкретикой. Например, в мировые чемпионы развития вдруг вырвалась Англия — которая в «Манифесте» еще выглядит сгустком непримиримых противоречий.

— То есть конкретика плохо объясняла события? Какие именно?

— Вернемся к исходной Марксовой схеме революции, как она вытекает из «Манифеста». Капитализм сделал свою работу, и теперь он сам себе в тягость, он помеха собственному результату. Надо изъять у него этот универсальный результат, покончив с ним самим как с системой, — что и есть коммунистическая революция. Дальнейшее — вопрос конкретики: откуда она может начаться?

— Есть варианты?

— Возможна революционная война Европы против России при участии Англии. Возможен экономический кризис с развалом буржуазной власти и социальным отчаянием масс, переходящим в революцию. И тут как раз на подходе очередной кризис 1857 года! Маркс с Энгельсом просто помешались на этом кризисе. Энгельс извещает его о всех банкротствах, даже об актах разбоя: тоже хорошо — революция на подходе! Маркс даже завел журнал, куда всю эту белиберду заносил.

Нарастают приметы революционного Dies irae — банкротства, нападения, забастовки. Вот-вот всё пойдет согласно «Манифесту» — с поправками, которые Маркс внес за эти годы. А тут кризис вдруг взял и рассосался!

Казалось бы, что положено делать ортодоксу из коммунистической «палаты номер 6»? Вскричать: ура — готовимся к будущему кризису! Что бы сделала наша академик Панкратова? Испекла пирог в память ушедшего кризиса и дожидалась будущего. Но Энгельс растерян. Он спрашивает Маркса: ведь кризису надлежало перерасти в европейскую революцию, а это не сработало! Маркс отвечает ему письмом, столь же странным, как его истинно потрясающие «Тезисы о Фейербахе». Отвечает письмом, в итоге которого у него самого меняется всё.

Вывод Маркса — капитализм пережил свой «второй XVI век» и теперь начался сызнова. Значит, капитализм обладает неизвестным коммунистической теории ресурсом — за счет чего? За счет пространства планеты. Капитал распространяется вширь, его масштаб меняется. У Маркса появляется политически богатый вопрос: если даже социалистическая революция победит на «ничтожном клочке Европы», не будет ли та раздавлена восходящим развитием буржуазного общества других континентов?

Короче — «Манифест» отменяется! Встает другая задача: капитализм может быть преодолен только капитализмом же — и Маркс уходит заниматься политэкономией.

Для автора «Манифеста коммунистической партии» естественно было не интересоваться политэкономией богатства — раз капитализм уже выполнил историческую роль, почему я должен им заниматься? Но для человека, который понимает, что его роль теперь в чем-то другом, весь процесс видится иначе. Правда, встает вопрос: как быть с курсом на революцию пролетариата — не делать революции? Нет, и от этого Маркс отказаться не может.

— Смог себя всего пересмотреть, а через любимую идею переступить не смог?

— Разве Иисус смог?

73. История с «Всемирной историей»

— Решили издавать «Всемирную историю» — первую советскую и первую марксистскую; начали ее делать. Собрали лучших историков, по каждому региону мира, заказали тексты, сводим под один переплет. Как вдруг обнаружилось, что каждый пишет об «особенностях развития» своей группы стран. При сравнении оказывается, что никакие это не особенности, всюду то же самое — а вместе не лезет. Либо идти по странам, страна за страной — от Англии до Японии. В конце концов, когда я уже вышел из дела, они на этот путь встали. Но сперва мы искали концепционные рамки для истории всемирного целого.

Я занимался русской историей, и поначалу в редакции «Всемирной истории» был куратором истории России и СССР. Все настаивают — пусть русская история с самого начала излагается как история СССР. Я спрашиваю — это как? Раз Индия — колония Великобритании, то и в древней истории мы ее введем в английскую историю — и такую чушь назовем марксистской всемирной историей? Сделал доклад: понятие «формации» не подходит, нет синхронности. Нам нужны естественные синхронности, и для этого есть понятие эпохи.

Сопротивление было бешеное, Сталин тогда только умер, а я выглядел космополитом, который вдруг ожил и поднял голову. Пришлось утвердить инструкцию редакциям всех томов, за четырьмя подписями: вице-президент Академии наук, директор института, главный редактор «Всемирной истории» и я. Ею предписывалось, смешно сказать, что все части истории СССР в каждом томе должны находиться в историческом соответствии с тем, чем они были в данный отрезок времени.

Боже, какое озлобление! С каким неистовством одними утверждалось, что в Древнем Египте было рабство, а другими, что его там нет! Это же советская наша повадка: расстрелять или оставить в живых? Дать или не дать? — вопрос жизни и смерти. И когда я в роли модератора сказал: «Напишите просто, есть две точки зрения», — спорщики глядели на меня как на кретина! Как так — на одну историю две точки зрения?

74. Тайная переписка с народниками. Письмо Маркса Вере Засулич

— Помнишь, как в 1973-м ты размышлял на тему «континуума Маркса»? У тебя тогда начинался новый цикл рефлексий о Марксе и России.

— Ну как же. Был эпизодик, я о нем узнал в ленинградском Доме Плеханова. Борис Иванович Николаевский рассказал, как посредничал между издательством Гржебина и Рязановым. Встал вопрос об издании архива Аксельрода. Павел Борисович вытащил целую корзину документов, извиняясь, что порядка в бумагах нету, а Николаевский ему — вот и славно, что нет, приводить в порядок буду я! И на дне корзинки он обнаружил никому до тех пор не известное письмо Маркса Вере Засулич — то самое, знаменитое. Аксельрод был крайне смущен, что его скрывал, — видно, из-за слишком «правонароднической» интонации Маркса. Уже по следам открытого письма Рязанов рванул в Париж, в архив Ла Фарна за вариантами, где и нашел черновики.

То была интеллектуальная сенсация. Идея разнонаправленного развития у меня отсюда и появилась. «Искровское» начало Ленина для меня стало просматриваться сквозь ход событий, не зависящий от того, чьим поступком он начался. Я увидел Маркса актуальным участником русской истории, но не таким, как в тогдашней прогрессивной литературе, — с делением на раннего «гуманистического» и позднейшего «Маркса-экономиста».

75. Проект Маркса для России. Три круга развития

— Вот базовый тезис Маркса: от европейского локуса, где община уже распалась, универсализация идет экспансией локуса на планету. Первобытная община дуальна: в ней есть коллективное начало и собственническое. Устойчива она при балансе двух начал, но баланс распадается — собственническое начало всегда берет верх. Здесь первоисток западной цивилизации и Мира, каким Маркс его видел прежде. Не в том смысле, что весь Мир пойдет только этим путем, но когда часть Мира уже им пошла, она глобализирует существование остальных, невзирая на жертвы. Таков Мир Маркса в первой его редакции. Уже тогда автором была замечена трудность, задвинутая им надолго в интеллектуальный запасник, — конфликт разнонаправленных развитий. Он рано у Маркса наметился, но аксиоматика взяла верх.

А второй вариант тот, который им так замечательно назван в «Капитале», — органический строй.

Все незападное — это органический строй. Он может бесконечно себя переживать. Империи будут распадаться и возникать вновь, но их элементарная клеточка, община не меняется. Таков органический строй.

Русская община — на грани того и другого. Но есть Россия, в которую, с точки зрения Маркса, капитализм уже всажен. Эта гигантская крепостная махина поддалась капиталу благодаря тому, что буржуазный строй Запада достиг весьма высокой, с Марксовой точки зрения, — последней ступени развития. Появились железные дороги, банковский кредит и так далее. У России, говорит Маркс, есть новый шанс благодаря тому, что Запад достиг высокой фазы буржуазного развития. Есть Мир, который Запад вбирает и подчинит реально. А в России, где община не добита, а революция уже сильна, есть шанс двинуться по-иному, не приводя себя к единому западному основанию.

Как это Маркс себе представлял относительно России? Весьма любопытно.

В центре первого кольца — община. С одной стороны, в ней есть кой-какие коммунистические задатки (Маркс тут отчасти соглашался), с другой — вторгшийся в Россию буржуазный порядок может их расколотить. Русским надо задержать процесс общинной деструкции, одновременно поднимая общину на уровень цивилизации. Удержать общину от растаптывания монетизацией, а с другой стороны — ее цивилизовать.

Тут второй круг — народовольцы революционизирующейся России и образованные классы. Маркс, а вслед ему Энгельс в отношении России употребляют термин, который они никогда не станут употреблять в отношении Запада: образованные классы! Что за терминология? Они люди, вообще говоря, привередливые по части точности выражений!

Смысл в том, что русская революция создает второе кольцо, которое удержит общину в ее дуалистическом равновесии, вместе с тем ее цивилизует — каким образом? Поскольку революция, обращенная к этой цели, получает весь инструментарий уже привнесенный самодержавием в Россию: железные дороги, банки, кредит и прочее.

Но есть еще третий круг. Им станет социалистическая Европа, которая через второй круг действует на ядро — выступая первоисточником цивилизующей политики.

Кстати, картинка, которую Маркс рисовал народникам: община, второе кольцо и третье — не бессмысленна и теперь. Есть мир высоких цивилизаций, где новая Россия опять выполняет роль маргинала. И где цивилизованный Мир ради самосохранения должен сделать поприщем деятельности миллиарды землян. А внутри себя экономически и антропологически облегчить смену деятельности — чтобы все жили иначе, но жили как люди. Для этого из мира гигантских корпораций и гонки потребления надо как-то перейти в тот Мир, который уже на подходе. Либо погибнуть, что вовсе не исключено.

76. Аграрная проблема в России. Несносность существования и «черный передел»

— Чем было земельное устройство старой России? Дело не в том, много было земли у крестьянина или мало, — это нелепая постановка вопроса. Мало земли станет потом, а поначалу было не так уж мало, да и освободили крестьян не так плохо. Земли хватило, чтобы после раскрепощения в 1860-е годы в России произошел демографический взрыв. И промышленное развитие оторвалось от перенаселенной деревни. Страшное для общинного землеустройства, перенаселение в дальнейшем погубит столыпинский почин.

Не мнимый «дворянский грабеж» толкал крестьян в сторону бунта и новой пугачевщины. Совпали две вещи — во-первых, слишком высокие выкупные платежи, а отсюда денежный разор — в момент, когда крестьянин только-только встал на ноги и начал хозяйствовать на своей земле. Там такой расчет был, чтобы выкупные платежи взимать аж до 1930 года (занятное совпадение!). Но грянула первая революция, и крестьянские долги пришлось ликвидировать.

Община вынуждала всех и каждого в расходах участвовать. Нет денег? Иди зарабатывай в город. Но мужик хотел сам выкупить свою землю, он ради этого из последнего лез, русский крестьянин! Многие факторы делали положение для мужика не столько тяжелым, сколько несносным — это у людей совсем не одно и то же. Сохранение фактически старых разрядов на земле: удельные земли, царские, помещичьи, государственные и тому подобное. Чересполосица и чехарда в межевании земель после реформы, против чего еще Чернышевский мудро предупреждал: не давайте помещику соседствовать с мужиком — их надо развести! Добирая земли, крестьяне вынужденно шли в кабальные отношения. А отсюда в них исподволь нарастала утопия и потребность — обратить земледельческую мужицкую Россию в единое поле, всю и разом, снизу: черный передел.

77. Крестьяне Маркса на полях Михаила Бакунина. Осуществима ли не-унитарная революция?

— В логике Маркса есть землевладельцы, но нет места крестьянству. Крестьянство у Маркса появилось впервые только в пометках на полях бакунинской «Государственности и анархии». Бакунин заставил его признать, что существование крестьянства не рудимент, а нечто, требующее введения в предмет. И Маркс пишет на полях его книги, что будущая коммунистическая революция должна дать крестьянству не меньше, чем дала Великая французская. Раз должна дать, то и крестьянство для этого должно быть. А в логике «Капитала» крестьянству места не было. Хотя это большая часть земного населения.

«Теория прибавочной стоимости», которую Каутский опубликовал в 1905 году, утвердила Ленина в правоверности его взглядов и помогла избавиться от тайного комплекса: уж не народник ли он? Анна Михайловна рассказывала, что Бухарин, когда ездил осматривать архив Маркса, просмотрев рукопись третьего тома, горько вздохнул: эх, но что же ты недописал про крестьянство!

Марксу очень важно, что на подходе Россия. Но важны и трудности внутреннего движения «Капитала», где предмет заявлен как унитарно-планетарный. А планетарный оказывается не унитарен! Получается, что и коммунизм может быть унитарно-планетарен, а может быть глобален по-другому? Капкан предмета. И с этим Маркс уходит.

Тут аналогия с Гегелем: диалектика не срабатывает. Диалектика Гегеля — это, если угодно, форма экспансии европейского человечества. В гегелевской форме европейское человечество себя реализует универсально: это духовный аспект несостоявшейся глобальной формы европейского человечества. Но для Маркса новоевропейское человечество уже есть. Оно подразумевается понятием экономической формации общества («общественно-экономическая формация» лишь дурная советская калька).

Для Маркса вопрос о происхождении капитализма не слишком актуален. Уже есть экономическая формация, а прочие общества — он не случайно в «Капитале» употребляет выражение «органический строй» — могут быть представлены внутри нее как ступени ее движения. То ли ходом планетарной коммунистической революции, то ли ходом развития капитализма, в которое втянут весь земной шар. Поскольку движение идет в форме самопреодолевающего генезиса.

Маркс никогда не говорил, что азиатский способ производства несет в себе якобы эмбрионы капитализма, — все наоборот. Поскольку есть уже экономическая общественная формация, то остальные — которые имманентно едва ли бы к этому пришли — вынуждены стать ступенями к финальному состоянию капитала.

— Прости, а кто решил, где самое прогрессивное? То есть Маркс вывел из внутреннего объективного закона развития, что лучше для отсталых?

— Сперва он, как хороший ученик Гегеля, вывел это из природы Духа. Ведь чем занимается абсолютный Дух, в чем себя овнешняет? В народах-ступенях. Можешь это назвать расизмом и как угодно, но для Гегеля здесь тактика исхода из катастрофы Просвещения. Ему ясно, что Французской революцией Просвещение терпит катастрофу, и он отклоняет деление человеческой жизни на разумное — и неразумное, которое должно «вразумлять». Отклонив, он саму историю обращает в вразумляющее движение Духа. Вершины истории, ее падения, бездны — Гегелем всё включено; движение Абсолютного Духа уравнивает всех. Бездны и зло человеческого существа более не удалены за ограду разума. Но в негегелевском мире тут затруднение: может ли капитализм самореализоваться внутри себя? Или ему необходимы для этого некапиталистические общества?

Капкан внутреннего движения и капкан реализации в чем-то совпадают. Если первоначальная проблема не поддается решению в ее унитарной редакции (глобальность не может быть унитарной), то реализация тем более унитарной не может быть. Будучи планетарной, она не может быть унитарной — но какова же тогда эта самая не-унитарная революция?

78. Карл Маркс, заскучавший за «Капиталом». Конфликты всемирных альтернатив

Как рождалась идея «руководимой спонтанности»

— Вот вопрос конца жизни Маркса. Вот почему Маркс не смог кончить «Капитал» и стал искать решение в русской народнической революции и тому подобном. Здесь проблема конфликта разнонаправленных развитий между неумолимым движением к единству и неустранимыми различиями в типах и образах человеческой жизнедеятельности начинают передвигаться в центр мышления. Таков Маркс уходящий, Маркс последних лет жизни. Маркс, для которого аграрный вопрос, хотя бы в виде проблемы общины, приобрел фундаментальное значение, ибо в свете его он пересматривает исходную аксиоматику.

Когда я говорю, что у Маркса возникает проблематика конфликта разнонаправленных развитий, что я имею ввиду? Не просто, что одна сторона идет впереди, а другая от нее отстает. Та уже вошла в высшую фазу развития, а другая застряла в первоначальной фазе. Я имею в виду другое.

Все страны идут по такому пути развития, где капитализм, буржуазная цивилизация, буржуазное гражданское общество является непременным основным звеном. Оно — модель, куда втягивается мировая история, все наследство — культурное и материальное — этих обществ и из ресурсов которой в эмбриональной форме отрицания рождается коммунистическая цивилизация.

— Итак — одни достигли этой фазы, а другие ее не достигли или только начинают?

— Нет. Я думаю, что для этого последнего, условно «третьего», уходящего Маркса последних лет его жизни речь шла уже о другом. О том, что возможно другое развитие. Которое тоже является универсальным, но идет другим путем, имея другую магистраль, обладающую всеми признаками развития. Прежде для Маркса развитие было одно, в единственном числе для всего человеческого земного шара, а теперь возможны развития, во множественном числе. Тогда встает новая проблема того, как это другое развитие, идучи своим ходом и взаимодействуя с классическим буржуазным развитием, создаст собственный вход в коммунистическую цивилизацию? Ведь на промежуточных ступенях между ними возможны тяжкие конфликты развитий — в форме войн, ожесточенных столкновений. Здесь в смутной, первоначальной еще форме, присутствует многое из последующего, что мы переживали на нашем веку. Тогда есть не только развитие, а еще и неразвитие, предразвитие, недоразвитие, отставание и т. п.

Сама постановка вопроса о том, что развитие возможно во множественном числе — конечно, требовала ревизии всех первичных посылок. Обладал марксизм ресурсами изменения аксиоматики своих собственных посылок? Если бы речь шла только об ортодоксии II Интернационала, можно сказать, что не обладал. Но в этой связи возникает фигура Ленина, опыт Ленина, его место.

Можно показать, что Ленин, не зная о кризисе Маркса последних лет его жизни, специально уходил от этого знания. Характерный пример, очень симптоматичный. В 1908 году была впервые опубликована переписка Маркса с Даниельсоном. Переписка большой теоретической важности для Марксова взгляда на Россию, для понимания того, как он мыслил себе ее революционное развитие. Ленин, регулярно откликавшийся на публикации Каутским переписки Маркса с другими деятелями, на появление этой переписки не откликнулся никак.

Это можно объяснить случайностью, но я так не думаю. Думаю, тут был психологический барьер. Ленин боялся самому себе признаться в проблемном родстве с народничеством, в своей проблемной близости к нему. Хотя на самом деле он после Плеханова вернул русскую социал-демократию не к народничеству, а к его теоретической проблематике, которую Плеханов упразднил как предрассудок. Ленин интуитивно, а дальше сознательно понимал, что все обстоит не так. Что устойчивость, распространенность народничества, переход его из интеллигентского движения и публицистики в движение крестьянских низов 1905 года — когда крестьянин вдруг заговорил языком народников — все это требует объяснения и имеет отношение к фундаменту теории, а не к ее периферии. Однако Ленин до конца старался быть ортодоксом, даже в конце жизни, когда он диктовал свои последние мысли. Даже ставя риторический вопрос, означают ли огромные изменения, внесенные русской революцией, в то, как делается революция, в каком отношении находится ее начало к ее продолжению и т. д., — означает ли это изменение в ортодоксальном взгляде на мировой ход вещей? Нет, отвечает Ленин, — не означают!

Но на самом деле они означали. Проблема начала для Ленина имела первостепенное значение, какого для Маркса все-таки она не имела. Как политик, человек трезвого мышления, реалист Маркс понимал, что начинать «сразу со всего» нельзя. У революции есть движение во времени, есть свои первые шаги и последующие. Но я бы не сказал, чтоб проблема начала революции имела для него специальный философский интерес.

Ленин начинает как молодой марксист-ортодокс, но он ортодокс, у которого неясности там, где Плеханову все ясно. У Ленина, подобно Федосееву, за которым он шел вначале, были русские трудности. Для Плеханова падение крепостного права — исторический сюжет; было и прошло. Теперь Россия другая — буржуазная. Для Ленина эта история действует в настоящем, многое определяя собой на будущее. И хотя Ленин говорил о «пережитках», о «гигантских остатках крепостничества», эвристически у него неявным образом нарастал другой вопрос. Тот самый, какой ставил еще перед Марксом Даниельсон. Он говорит: «В России уже есть капитализм, он насажден государством, но что дальше — какова его судьба? Может ли он из привнесенного извне, из деспотически насаждаемого сверху абсолютистской властью, которая обладает возможностями вмешиваться во что угодно в России, — может ли такой рынок стать органикой? Естественный исторический процесс — любимое выражение Маркса. Так вот, спрашивал Даниельсон Маркса, который считал, что коммунизм может прийти только в результате естественно-исторического процесса, — совместим ли капитализм с органикой такого внедрения сверху?

Я не могу сказать, что Маркс дал на это исчерпывающий ответ. Но такой вопрос был вообще непонятен с точки зрения классического марксизма. Если есть буржуазное развитие, то оно тем самым уже обладает всеми ортодоксальными атрибутами: Мир — одно глобальное общество, оно же воплощение «естественного исторического процесса, который…».

Маркс выходил поначалу из положения так (в одном из писем Даниельсону): он говорил, что то, что является на Западе высшим продуктом буржуазного развития — железные дороги и банки, — эти конечные, венчающие буржуазное развитие Запада продукты материальной цивилизации выступают здесь как орудие дезинтеграции всех традиционных первоначальных форм. Процесс дезинтеграции — именно так у Маркса. Это неудачно переводят на русский язык как «разложение», а надо — дезинтеграция, то есть утрата прежней созданной русскими в XVI–XVIII веках целостности имперского крепостнического организма. Где товарно-денежные отношения всегда играли не последнюю роль. В России после реформы развитие капитализма шло вначале преимущественно не в сфере производства, а в сфере обращения. Комбинация железных дорог и банков была стартовой площадкой пореформенного развития. С самыми разными последствиями, причем развитие товарно-денежных отношений и крупной машинной индустрии было только одним из них. Другим последствием стала интенсификация крепостничества и докапиталистической ренты. То, что на Западе венчает инфраструктуру буржуазного развития, в России выступает как инструмент и орудие дезинтеграции. Открытый вопрос — каковой будет новая русская целостность? И будет ли она буржуазной? Может быть, из капиталистической дезинтеграции России, подразумевал Маркс, вырастет какой-то промежуточный ход в коммунистическую цивилизацию?

Хотя вопрос, который ставил Даниельсон, был с точки зрения классического марксизма нелеп, тем не менее Маркс его принял. По-своему его принял и Ленин, конечно, не соглашаясь с Даниельсоном. Когда Ленин пишет «Развитие капитализма в России», какую он проблему решает?

Нетрудно проследить, что одну из глав он написал позже других, и она выламывается из архитектоники его труда: это третья глава. В ней вводится представление о крепостническом помещичьем хозяйстве, которое дальше будет у Ленина развиваться и расти. В ней возникает тема, которая в будущем станет собственно ленинской: да, в России есть буржуазное развитие.

Капитализм в России уже есть, но есть ли капиталистическая, буржуазная Россия? Ленин отвечает — нет. Ее нет. Капитализм есть, а достроиться до новой целостности естественным путем Россия не сможет — это сделает революция.

Буржуазная революция в России не будет революцией по Плеханову — политической достройкой спонтанно победившего процесса буржуазного развития. Революция в России сделает возможным спонтанное буржуазное развитие в масштабах страны. Только она, доходя в этом до каждой деревни, до самого глухого угла России, создаст тем самым ее принципиально новую целостность. Поскольку это задача революции, то внутри ее самой это может сделать только революционная власть — рождаемая развитием революции и единственно способная сделать ее победоносной. Не только ради политической победы — свержения самодержавия и ликвидации абсолютизма, но и в социальном смысле, то есть ликвидируя российское полукрепостничество.

Понятие «полукрепостнической России» слабо выражает подтекст мысли Ленина — из России, не способной доразвиться до капиталистической целостности, превратить в способную к этому. Ленин постоянно говорит о капитализме свободной конкуренции как о том, к чему уже пришел Запад и к чему должна прийти Россия. Аграрный вопрос у него превращается в вопрос о ликвидации остатков крепостничества и превращается в вопрос о направлении развития и о его модели. О достройке России до целостности гражданского общества, буржуазной цивилизации. Эта совершенно новая буржуазная революция в России по Ленину (если брать революцию, как он говорил, «типа 1789-го или типа 1848 года»), во всемирно-историческом смысле идет на уровне Великой французской революции и в пределах человеческого массива Российской империи и той Азии, что облегает Россию. В евроазиатском масштабе русская революция выполняет роль классической буржуазной революции для неклассических условий развития.

Превращая аграрный вопрос в вопрос выбора типа развития, Ленин приходит к тому, что возникло в голове у Маркса конца его жизни.

У него возникает совершенно новая идея развития. Решение аграрного вопроса создает в ней исходную предпосылку спонтанного естественно-исторического развития России. Эта спонтанность своим ходом не может пробить себе путь — спонтанность вводится. Как капитализм в России первично вводим абсолютизмом, так и свободное буржуазное развитие вводится сверху революцией — в лице революционной власти, которая выступит демиургом спонтанного развития, творцом естественно-исторической эволюции.

В этом парадоксальном нововведении заключены все будущие коммунистические катастрофы — включая коллективизацию и эксперименты Мао. Когда власть, творимая революцией, выступает «демиургом спонтанности», то эта новация невольно может разойтись к своим полюсам. Одним из полюсов станет огромная утопия, питающая порыв миллионов крестьянских масс, а другим полюсом явится гипертрофия возникающей внутри революции власти. Которая из инструмента, предназначенного дать простор развитию, превращается в нечто иное.

Возникает распорядитель развития, который почти изначально, утратив свойство спонтанности, приобретает совершенно другие свойства.

Итак, вопрос о наследстве не может быть поставлен в манихейском стиле как вопрос о хорошем и плохом, о добре и зле. Худшее вырастало из великого, а отход Ленина от Маркса стал причиной того, что марксизм приобрел глобальную силу в соавторах нынешнего Мира. Учись у Тацита смотреть на всю сумму последствий, взятых в их внутренней связи, а не разложенными по плюсам и минусам.

79. 9 января 1905 года. Царский штандарт

— В параллель тому, как Ельцин то ходит на съезд, то не ходит, полезно вспомнить, как случилось в России 9 января 1905 года. Когда Гапон повел людей к Зимнему, он еще никаким агентом полиции не был. Есть подробность этого дела: царь Николай на всякий случай отъехал, и в Питере его не было. Царский штандарт над дворцом положено спускать, когда царь в отъезде — но его намеренно не спустили. Люди шли к царю, будучи уверены, что тот у себя во дворце. Царь поступил как трус и спровоцировал Кровавое воскресенье.

80. Первая русская интеллигентская революция. Историк как плохой лидер. Взлет и провал кадетов

— Не понимая хода событий, после декабря 1905 года Ленин ждал второго вооруженного восстания — полная нелепица! А революция пошла как горизонтальный взрыв. Мастеров, которые считались мерзавцами, рабочие гнали с фабрик. Люди осваивали поляны несовпадающих микрополитик, не соединимых ни во что общероссийское.

Психологический портрет первой русской революции невозможен без понимания того, что она восходила на местности «снизу». Ведь революция была поначалу кадетская, интеллигентская!

У Луначарского есть книжечка о революции 1905 года. О том, как Ленин не смотрелся на ее фоне и не нашел себе места. Ему мешала сосредоточенность на партии: сажают в тюрьму, надо воссоздавать комитет, а Ленину важно, кто там — большевики или меньшевики?

Вообще интересно написать трагедию кадетов. Возникла чистой воды партия русской интеллигенции, но имевшая несчастье взять историков в руководство. Не будь Милюкова, уже к 1917 году была бы сильная партия.

— Что если беда не в историках, а в Милюкове?

— Учти: Милюков выходец из младшего поколения государственной школы русской историографии, мощной и хорошо разработанной. Он был доктринер уже по концепции, самый настоящий, вровень Плеханову. Стал бы лидером Андрей Иванович Шингарев, да чересчур добрая душа. К тому же у кадетов было два ЦК — петербургский ЦК и московский одновременно. Об это разбились, так как их московский ЦК был гораздо левей столичного.

Трагично Выборгское воззвание в защиту разогнанной I Думы. Собрались в Выборге, кадеты, естественно, предводительствуют. Написали прокламацию радикальнейшего смысла — налогов не платить, рекрутов не давать. Два дня спустя кадеты отказываются, мол, не то написали — позор! Во время революции самоубийство отказываться от сделанного — для политики немыслимая вещь.

— Их на воззвании подловил Столыпин, всех лишив депутатства.

— Ну конечно. И все-таки ореол арестованных был, плюс было воззвание. Конечно, никого бы в стране оно уже не подняло. Но могло заставить двор призвать их к власти.

В верхах была очень интересная распасовка сил в конце ноября — декабре. Аграрные проекты, составлявшиеся в околоцарских, крайне правых кругах, радикальней кадетских! Как у нас Горбачев не понял природы национального вопроса, так кадеты не понимали природы земельного. Боялись рискнуть культурой землеобработки, хотели сохранить хотя бы часть рационально обустроенных земель. Но для такого варианта нужно как минимум крепкое полицейское государство. И вдруг все видят, что крестьяне-монархисты в земельном вопросе левей кадетов! Кадетский авторитет пошел под откос, правительство перестало с ними считаться как с лидерской силой революции. А у Милюкова теория. Он из всей русской истории вывел идею двух линий — пока волна революции нарастает, надо сдвигаться вправо, а когда правые усиливаются, надо быть с левыми. Тут как раз теракты пошли эсеровские. Милюков ездил в Лондон и говорил с Засулич — зачем выступаете против эсеров? Пускай взрывают! В таких глупых зигзагах кадеты прошляпили свою революцию.

Невероятная страна Россия, где в момент таких катастроф и пертурбаций умный человек вдруг оказывается слишком мелким. Ведь по европейским масштабам Милюков был очень крупной фигурой.

— В Европе его любили.

— Там и партия была популярна. Вот еще пример поведения кадетов, уже в третьей Думе. Выступает Родичев, говорит: то, что наши предки называли «муравьевскими воротниками», наши потомки назовут столыпинскими галстуками!

Невероятный скандал, все правительство поднимается и уходит. И на другой же день кадеты приносят извинения задним числом. А ведь взрослые политики.

— Нет — они извинились в тот же день, спустя несколько часов буквально. Столыпин очень оскорбился, они же как раз обсуждали идею кадетского правительства.

— Милюков не понял простой вещи, что политически неважно, сердит ли Столыпин. Тот довольно умен, чтоб наплевать на все, что о нем говорят. Но если покажешь ему свою слабость, он с тобой перестанет считаться.

81. Революция 1905 года — фиктивность любой возможности. Столыпин как палач-душеприказчик

— Что значила для России фактическая отмена самодержавия манифестом царя в 1905 году? Что власть отказывается решать все вопросы сама и готова делать это вместе с множеством людей, интересы которых не совпадают. Но что потом?

Самая могущественная сила в России, дворянство, не обладало никакими формами политической самоорганизации. В массе своей оно хотело сохранить прежнее положение вещей. Еще есть царь, двор и его окружение, внутри которого интересы также существенно не совпадают. Наконец, феноменальная сила — русская интеллигенция. Она и составила единственную легальную конституционно-демократическую партию. Левей кадетов — только силы, намеренные свергнуть власть.

Кадеты — оригинальная партия, в руководящем слое включала видных людей знания — профессоров, академиков, адвокатов, имеющих опыт политической деятельности в земствах. Но как согласовать свои действия со своим неожиданно сильным влиянием в Первой Думе?

Эти люди боялись находиться наедине с разбушевавшейся импровизационной народной стихией. Вместе с тем именно в качестве интеллигентов они люди, не могущие представлять свою адресную среду: как им быть с землевладельцами, банками, буржуазией? Некоторые из них сами крупные акционеры-землевладельцы. Но разве имеет значение, сколько сот тысяч десятин земли у академика Вернадского? Имущественное положение для него дело вторичное.

Итак, ни одна из групп общества не способна действовать в отдельности и не умеет действовать вместе — возникает роковой момент для партии умниц и самых амбициозных людей в России! Стать правительством, встав в ряд с другими, они не хотят — стать чем-то в отдельности не способны.

И тут вдруг опять проявляется роковое русское обстоятельство — оказалось, что всем нужен конфликт! А измерить, насколько далеко этот конфликт зайдет, никто не может. И верховная власть неспособна тоже.

Не забавно ли, что самая консервативная часть людей в окружении царя готова пойти по пути, который можно назвать революционным? С другой стороны, и они хотят для себя властных полномочий. Царь покинут дворянством на произвол судьбы. Самодержавие после Манифеста 17 октября 1905 года решило, что у него нет более надежного союзника, чем крестьянство. От этого заблуждения зависит многое в дальнейшем, вплоть до объявления войны в августе 1914 года. Народная стихия готова зайти далеко, но за кем — не знает и не может решиться. В России настал момент, когда многое возможно, но никто не в силах уточнить пределы политически возможного.

Вот ситуация, когда почти все возможно — и все возможности политически фиктивны. А нам теперь видится, если что-либо не произошло, тут замешан обдуманный саботаж или тайный заговор. Мы не умеем распознать той властной путаницы. Нам кажется, будто все было ясно и предопределено наперед.

Нарождается странная предопределенность, когда реально действовать могут только люди с крайних полюсов. Но именно с крайних позиций ничего прочного нельзя сделать. Одновременно являются слабые лидеры, как Милюков, ставший во главе кадетской партии, зная, что это не его путь. Тогда на сцену выходят несколько человек, от которых теперь странным образом зависит будущее России. Столыпин один из них — человек, который жестокость в отношении революции политически увязывает с крайне революционными мерами. Для чего ему необходимо самодержавие правительства, но не царя.

82. Почему Столыпин потерпел фиаско?

— Сейчас модно к месту и без места вспоминать Петра Аркадьевича Столыпина. Он у нас и в великомучениках, и в наставниках. Я не против. Но когда сегодня цитируют его слова, обычно бессмысленно, я бы советовал лучше задуматься над его поражением. Почему Столыпин потерпел в России фиаско?

Для меня поражение Столыпина отчасти сопоставимо с поражением нэповского Ленина. В конце концов, мы извлекаем уроки или мы их не извлекаем? Нам безразличен опыт русских людей, потерпевших поражение? Или мы настолько себя обеспечили, застраховали от будущей капитальной неудачи, что опыт поражений для нас уже бесполезен?

От демократов сегодня уходят не только люди, но и проблемы.

83. Столыпин как интеллектуальный оппонент ленинской концепции партии

— О столыпинщине и я писал в свое время весьма поверхностно. Потом понял, что Столыпин — это серьезно даже с точки зрения самого Ленина. Чем для Ленина был весьма умный Витте? Ничто, персона самодержавной политики. А Столыпин был его серьезный проблемный оппонент. Он мог переиграть, отняв у революции шанс. Оценка Ленина, что «Столыпин прогрессивней либералов», означала его признание сомасштабности Столыпина себе и своей концепции революции. Столыпин вышел на интеллектуальное поприще, которое ленинизм пытался отвоевать для мировой революции. Это было очень, очень серьезно.

84. Была ли столыпинская альтернатива осуществима?

— Ленин вовсе не исключал наперед успеха Столыпина. Он полагал, что экономически реформа Столыпина прогрессивнее кадетских аграрных проектов.

Позиция Ленина определялась двумя моментами теоретического порядка: во-первых, Столыпинская реформа означает такой рывок вперед, при котором уже бесполезно повторять старые лозунги. С этой точки зрения левые большевики с Богдановым стали для Ленина опасны, рискующими превращением социал-демократии в радикальную секту, оттесняемую на политическую обочину.

С другой стороны, и государственный строй империи катастрофически отставал от начатого Столыпиным. Столыпинская версия «модернизации по-прусски», делая сильные шаг по германскому пути в экономике, не могла их политически дополнить по-прусски. Решающее слово остается за царем, его окружением и консерваторами двора. Это заставляло Ленина отклонять «ликвидаторские» умонастроения партийцев, считавших, что шансов у революции больше нет. Ленин переопределяет повестку дня, оставляя в центре идею перехода России к «американскому пути» развития.

Надо заметить, что мировая война 1914 года станет и конкурсом моделей модернизации. Крах потерпели страны, которые далеко продвинулись по «прусскому пути», как Германия и Австро-Венгрия, либо только вступали на него, как Россия. Революция случилась только в странах прусской модели развития. Столыпин действовал смело, но внедрял в России неустойчивую модель. Его реформа стала последним шансом старой России, и она же дала новый шанс русской революции. Столыпин в конце концов сработал на Ленина.

Конечно, тут не было запрограммированной неудачи. У Ленина есть маленькая заметка, где он тонко замечает: равнодействующая пока неясна. В соотношении двух шансов — последнего шанса империи и шанса революции в империи — не было гарантированного результата. Активность малых групп приобретала большое значение — вплоть до роли отдельных людей. Разве убийство Столыпина — маловажный факт в группе фактов? Это существенно так же, как соотношение сил в революционном лагере, включая фигуру Ленина.

Важно и кто был против. С. Ю. Витте в это время был против Столыпина. Консервативные круги в Государственном совете были против, а Витте был лидером консервативного крыла Госсовета. Помимо личных амбиций играла роль и догадка, что столыпинская ломка не отдалит, а приблизит революцию. Умный Витте вполне мог так думать. И по замыслу, и по логике Столыпинская реформа рассчитана была на ограниченное во времени преобразование тотального масштаба. Решалась проблема, не решенная за четыре века исторического существования России! Но каким же путем решалась?

Скажем, из общины за годы реформы вывели полтора миллиона семей крестьян: это много или мало? Конечно, для нескольких лет это много. А то, что две трети семей остались в общине, много или мало? Весомы и полтора миллиона вышедших из общины, и не менее весомы две трети оставшихся, которые этому сопротивляются. Сами не вышли и противятся всем, кто хочет выйти.

Сопротивление крестьян фокусируется на землеотводе. Какого сорта земли и куда уводят? Пока есть община, она сама перераспределяет земли. Вот тебе в одном месте кусочек хорошей земли, в другом — кусочек похуже, в третьем месте совсем плохой, дальноземелье прибавляется.

Но выход из общины — это увод земель из нее. Даже при частичном выходе ты уводишь с собой землю, а увод земель деформирует всю общинную структуру. Тем более что реформа осуществлялась привычными административными ухватками. Крестьяне сопротивлялись не абстрактной концепции реформы — они противились уводу земель и нажиму, который оказывали на них власти. Резкие случаи протеста, вызвавшие подавление военной силой и расстрелы, связаны были с тем, что из общины не давали выйти желающим. Вот где было столкновение и конфликт. Я не говорю уже о грубых случаях: общины, где давно не было передела, одним законом прямо перевели под раздел — простым административным порядком.

Что Столыпин думал переменить? Административный строй России, а не политический. Он хотел переменить механизм управления. С этой точки зрения он и Думу рассматривал лояльно, как то, что должно теперь постоянно быть в управляемой России. Его газета «Россия» — собственный его, личный официоз — писала: раз нам нужна Дума, значит, в ней нужны правые, левые и центр — иначе какая же Дума? Столыпин хотел провести реформу местного управления, но наткнувшись на яростное сопротивление консервативного дворянского аппарата, потерпел полную неудачу.

Наконец, была его полная личная неудача с царем. Убийству Столыпина предшествовало внутреннее состоявшееся решение Николая о его отставке. Царь ведь не легко на все это пошел. Когда в правительстве обсуждали проект столыпинской реформы, кто-то из ее противников сослался на старую резолюцию Николая. Дело в том, что резолюции, которые накладывал царь на прочитанных им бумагах, в России имели юридическую силу директивы. Их покрывали лаком, сохраняя для руководства. И на одной бумаге 1902 года, где губернатор высказывался против общины, Николай II написал: «Да, это, вероятно, правильно, но я никогда не соглашусь на уничтожение общины».

Речь шла о краеугольных основах государственного мышления России. В государственной философии абсолютизма сохранение общинного строя стало социальным принципом. Фронт врагов Столыпинской реформы был так велик, что даже среди кадетов у нее были противники. А крестьяне отнеслись по-всякому. Среди монархических крестьян многие были решительно против реформы.

Столыпин не пытался менять политический строй, но управляемую Россию изменить попытался. Рядом с абсолютизмом царя он создал абсолютизм правительства и на этом пути потерпел финальную неудачу. Были столыпинские губернаторы, люди в администрации, которые понимали необходимость нововведений, но таких меньшинство. Достаточно посмотреть галерею лиц глав правительства после Столыпина и до конца существования монархии, чтоб понять, кто был империи «социально близким».

Машина империи продолжала вертеться на старом ходу. Во многих губерниях о Думе и не знали, люди на управлении сидели прежние — обновить административный аппарат Столыпин не смог.

85. Существовало ли государство в Российской империи? Казенная модернизация: организации или институты?

— То, что звалось «государством» в старой России — это очень своеобразная властная архаика. Открытая возможности использования любых новаций, иногда даже с опережением европейских. В России действовало громадное так называемое казенное хозяйство. Например, железные дороги рядом с частными. Хотя у Витте и частные были полуказенными — как все его «железнодорожное правительство», с типовой фигурой железнодорожного генерала.

На казенном деле зиждилась модернизация и индустриализация России. Заложенная с конца XIX века комбинация строительства железных дорог, гигантских займов и скороспелого создания отраслей промышленности, которые обеспечивали работой строительство. С успешным привлечением иностранных капиталов. Колоссальная социально-финансовая утопия — связать Империю путейскими обручами. И перестроить, не меняя уклада жизни в помещичьем хозяйстве, не конфликтуя с дворянством. В каждом месте страны распадается архаика — а сквозь глухомань и распад тянут Великий сибирский путь на вполне американском уровне. И во всем, что возникает — Донбасс с знаменитой Юзовкой, машиностроительные заводы, Баку, — как-то участвует казна. Во внешней экспансии закладывались оригинальные вещи. Скажем, в Манчжурии возникла комбинация из железной дороги и Русско-Китайского банка. В котором был французский капитал, но преобладали правительственные российские деньги.

Режим власти, который внутренне себя изжил, легко шел на новации. Другой вопрос: в какой степени те затрагивали фундамент повседневности и как на ней отражались? Все строилось на зыбкой фактически негосударственной основе.

Внутренние накопления шли на военно-административную машину и финансовую поддержку дворянства, особенно петербургского. Так называемый ипотечный кредит занимал непомерное место в российских финансах по сравнению с другими странами. Интерпретировать обращение России к иностранным биржам в терминах «полуколониальной зависимости» глупо — а на чьи деньги выросла Америка? Но все сильней затруднения в развитии внутренней производительности, которая дала бы возможность справляться с долгами. Вернуть долги предполагали путем колониальной экспансии в Азию.

— Тогда меняется знак вопроса — «насколько развитие проникало внутрь». Ведь можно счесть, что оно слишком уж проникало внутрь фундамента Империи, подтачивая ее и дестабилизируя. Разве нормально, чтоб при таких масштабных успехах возникло столь черное их отражение в публичном сознании? Даже в сознании самих же чиновников. Империя ведь была еще и культуртрегерская махина. Просвещение входило в ее программу как то, от чего она не могла отказаться.

— Это верно, конечно. Какие имперские амбиции без европейских связей! Я уже не говорю о династических узах, их переплетениях.

У нас неверно изображают упадок старой России и ее внутреннего вырождения. Он шел не плавным понижающим трендом — ниже, еще ниже… Он шел рывками, и конец XIX века — время, когда Россия вновь, причем успешно, притязала на роль мировой державы. Пока путейцы Витте связывали Империю, ее экспансия шла во все стороны: Персия, Китай. С доминирующей идеей — средствами дипломатии заготовить рынки для русского капитала и промышленности на будущее. Саму экономику при этом форсировали. Процесс был скоропостижный, а с конца XIX века стал обвально быстрым. Цель — успеть модернизировать производство, не останавливаясь ни перед какими займами, покуда крестьянин все терпит.

Грандиозный проект! Крещендо с невероятным промышленным бумом 1890-х го дов, вдруг оборвавшимся в кризис — первый для России всеобщий кризис. Империя входила в глобальные циклы, но именно по России и Штатам кризис 1900-го ударил сильнее, вызвав большую растерянность. Набрав успехов сверх меры, империя растерялась — начинания обернулись убытками. Все эти бесконечные ссуды Государственного банка грюндерским предприятиям, дворянство, привыкшее к легким деньгам из воздуха. С другой стороны, химерическая затея заготовки колоний «впрок» обернулась для России Англо-японским союзом и Русско-японской войной. Столкнув в революцию 1905-го, после которой процесс глобализации России надолго замер и ушел внутрь себя.

Столыпин был против внешней экспансии. Противился он и модернизации армии в крупных масштабах. Знал, что нужно выиграть время для переустройства России, бегом наперегонки с революцией. Азартная политика.

— Получается, что государство в России выполняло функцию корпорации — новаторского предприятия с глобальными функциями, отчасти даже негосударственными. Империя у тебя что — инструмент мировой конкуренции?

— Монархическая династийная власть, сугубо архаичная, унаследовала заложенную в нее Петром узурпацию хозяйственно-распорядительских функций. Включая инновации с их необходимыми ломками.

Сложная политика, где о правах человека и речи быть не могло, зато унижающего и несносного для крестьян было вдоволь. Протест не был протестом нищей страны, и власть воплощали не одни щедринские капитан-исправники. Русская власть вообще не сводима к единой форме. Организации в ней стали институтами. Но Ленину эти вещи станут понятны много позже.

Есть издание, ставшее библиографической редкостью, — архив «Земли и воли». В нем, между прочим, письмо Льва Тихомирова друзьям по руководству «Народной волей». В апогее террора, когда тот из единичных акций превратился в нечто систематическое и программное. Письмо как откровение: друзья, я открыл роль государственных учреждений! Меня поразило, с какой страстью Тихомиров пишет: учреждения, оказывается, играют в России важную роль. Это недооценено, по этому поводу у нас ничего толком не написано, я нигде не нашел, как это понимать! Вовлеченные в «центральный террор» и занятые в каждом его акте, лидеры народовольцев вместе с тем продвигались политически, осваивая нечто, прежде не входившее в их горизонт действий. По-своему это повторилось с Лениным: он тоже недооценивал вопрос об институтах.

— Он открыл для себя роль институтов? Как думаешь, это произошло с ним до Октября или после?

— Главным образом летом 1917-го. До 1915 года Ленин мыслил категориями капитализма свободной конкуренции, и проблема власти решалась им в связи с общей посылкой — своим ходом России к свободному капитализму не пробиться. Поэтому революция не высвобождает стесненные предпосылки, а творит предпосылки, недостающие России.

— Узнаю здесь нечто гайдаровское — о «введении рынка в России».

— Конечно! Саму ленинскую метафизику творения недостающих посылок они оставят, втянув ее в новый контекст. Проблема Ленина — как этот верхушечный, искусственный, лишь в малой степени низовой капитализм сделать нестесненно всероссийским, открытым конкуренции «американского типа»? Сделав это в ходе революции, средствами революционной власти. Однако в 1915-м посреди мировой войны Ленин откроет для себя, что капитализм свободной конкуренции — это уже, батенька, вчерашний день! Пройденный этап европейского человечества, которым Ленин все измерял и на которое сделал главную ставку.

86. Существовали ли в 1917 году небольшевистские альтернативы Ленину?

— Твоя любимая тема — исторические альтернативы развития России. Была у антиленинцев возможность остановить твоего опасного Ленина с его большевиками? Ведь те были все-таки в меньшинстве. Даже перехватив аграрную программу эсеров, на выборах в Учредительное собрание большинства они не взяли.

— Альтернатива — коренной вопрос 1917 года. Мало сказать, что большевики были в меньшинстве, — накануне мировой войны большевизму просто грозило исчезновение. Сам Ленин полагал, что успех Столыпинской реформы коренным образом меняет шансы радикальной демократической революции в большевистском ее смысле. Война не способствовала росту влияния большевиков. В условиях, когда наибольшим влиянием в России пользовались эсеры, это очевиднейший факт.

— Но вопрос об альтернативе не сводится к тому, кто был в большинстве или в меньшинстве.

— Вопрос об альтернативе осенью 1917-го уместно ставить в отношении к ходу мыслей лидера большевизма, полностью определявшего идеи дисциплинированной РСДРП(б). Вот идея Ленина: сомкнув две проблемы, мир и землю, завоевать на свою сторону «человека земли» — коренного человека России, как вооруженного, так и невооруженного. Тут важно, кто лучше использует обстановку распада власти, разрухи, аграрных погромов, нараставшего разрыва всех связей, грозящего параличом планетарному телу Российской империи.

Альтернатива означает, что нечто можно сделать иначе — как иначе? В голове Ленина проблема прекращения бойни связалась с шансом для крестьянина, ставшего солдатом, взять землю и, почувствовав в руках силу, провести черный передел — русскую мечту, которая не совпадала с собственной национализаторской концепцией Ленина.

— В конце ноября 1917 года РСДРП(б) получила в Учредительном собрании только 25 процентов. Демократические партии и левые интеллигенты имели абсолютное большинство. Если бы у них была воля защищать позиции большинства, которое их выбирало, то большевики не пережили бы разгона Учредительного собрания.

— Только в одном случае: если бы у демократов достало умения по-своему соединить те же две задачи — прекратить войну и дать землю. Причем в демократических рамках, упреждая октябрьский переворот. Но они еще прежде утратили эту возможность. Не дойдя даже до предальтернативы, демократы именно на предальтернативном поле и потерпели поражение.

К этому времени уже не было небольшевистской (тем более антибольшевистской) альтернативы Ленину. Трагично, но дело обстояло именно так.

Разгон Учредительного собрания предвосхитил многое в дальнейшем — вплоть до финального разгона СССР. Но предвосхищая, он все-таки не предопределяет. Из того, что двуединство мира и земли стало политическим джокером большевиков, не вытекает, что это демагогия. Нет, это большая стратегия, проект мирового класса. В сознании Ленина проект соединился с коренной идеей русских осуществиться как Мир, осуществиться в человечестве. Идея, которую он вынес из XIX века, будучи, пожалуй, единственным большевиком, который этот век нес в себе, всячески его подавляя.

По Ленину, Россия получила шанс неклассически осуществить универсальный проект Маркса. И в момент, когда октябрьские обстоятельства ему открыли «окно», он имел — в рамках своего замысла, конечно! — историческое право на инициативу действия.

— Хорошо, а если так: представим себе успех превентивной гражданской войны летом 1917-го? Корнилов, выступая перед казаками, не падает с роковой табуретки, и казаки берут Петроград?

— Ленин или Корнилов — не альтернатива. Люди в противном лагере были проницательные и во всяком случае не идиоты. Но их неспособность пойти навстречу солдатско-крестьянской массе в сцепке двух главных для того времени вопросов, войны и земли, обрекала на неудачу. Речь в 1917 году могла идти только о разных сценариях Гражданской войны, причем корниловский, я считаю, оказался бы более кровавым. Об альтернативе можно говорить в левом спектре — от Каменева до эсеров, ну и Мартова сюда же. Однако эсеры уже побывали после Февраля правящей партией. Единственной, которая смогла бы управлять Россией и в одиночку, так она была влиятельна.

Ключ во фразе Суханова (в «Записках о революции». — Г. П.), который рассуждал так: Россия — гигантская страна, разоренная, с прерванными путями сообщения, которой надо управлять. Администрация левым не подчинится, она подчинится цензовой буржуазии — а та отброшена революцией. Кому же управлять?

Вот где исток идеи государства Советов в ленинской интерпретации. Политическая альтернатива была не в методах взятия, а в методах удержания власти. Не случайно статья Ленина называется «Удержат ли большевики государственную власть?». Еще Дмитрий Толстой, весьма реакционный министр просвещения и после министр внутренних дел при Александре III, сказал: если в России падет монархия, то никакого в ней парламентаризма не будет, а будет «коммунизм в духе господина Маркса, умершего в прошлом году». Все-таки знающие тогда были люди.

— Но это произошло ценой отказа от элементов гражданского общества, которые к этому времени были в России. Безальтернативность октября 1917-го — января 1918-го для будущего советского общества стала учредительным моментом. Разгон Учредительного собрания — один из самых роковых дней русской истории.

— Да, безусловно. Но я бы в это внес несколько уточнений. Отказ от гражданского общества? По моему убеждению, в России его тогда не было. Могло ли вообще в нашей Евразии, в рамках ее уникальной внутренней империи, сложиться «общество всея России»? Пространство душило замысел, склоняя к безальтернативности разного типа и вида.

Советская расплата будущим действительно вытекает из безальтернативности. Была ли страна осуждена на большевистский монополизм? В какой-то степени протоальтернативой были февральские свободы и сама спонтанность 1917 года. Те же меньшевики и эсеры, внутри которых выделился левый фланг. Люди, подобные Каменеву, стойко оппонировавшему Ленину в течение всего 1917 года, которых я бы назвал правыми большевиками. Но эти силы, рвущиеся во все стороны, выражая себя разными голосами, в разных секторах, были разгорожены непримиримостью и глубоким непониманием. Могли ли протоальтернативные группы разных движений слиться в нечто, что было бы расслышано неграмотной нечитающей Россией и противостояло бы большевистскому монополизму? Пока мы этого вопроса не разберем, суждения о политике 1917-го сохраняют тавтологический вид. На фатализм с отрицательным знаком у нас и без того много желающих, иные уже в 1917-м «распознают» в Сталине будущего генералиссимуса.

— Тогда другой вопрос. Какой могла бы стать альтернативная политика после II съезда Советов?

— После прихода к власти большевиков? В условиях того, что они держатся за Декрет о земле и именем мировой революции идут на одностороннее прекращение войны — то есть навстречу огромной мужицкой массе? Я не нахожу ни энергии, ни интеллектуального потенциала у сил демократии 1918 года, чтобы дать небольшевистскую альтернативу этому, став силой, которая начнет строить иную Россию. Не империю и не республику Советов — но что именно?

Будем откровенны. Один из первых симптомов всего, к чему пришли мы под конец в СССР, действительно стал разгон Учредительного собрания. Именно разгон, а не роспуск или переформирование. Но что бы учредило Учредительное собрание, если б его не разогнали? Были у него силы отменить II съезд Советов? Или, отменив Декрет о земле, оно издало бы другой земельный закон? Вышло бы оно из войны более разумно и радикально, чем большевики? Путем односторонних мер — иначе было невозможно! Что бы оно вообще учредило в том его составе — составе людей, которые начиная с февраля целый год уступали позицию за позицией?

Рискую предположить: ни-че-го.

Часть 6. Технология и мистика Октябрьской революции. Уход «Первого» и выход «Второго»

87. Две революции в 1917 году, народная и коммунистическая. Проблема руководимых множеств

— Революция 1917-го в хаосе, который от февраля к октябрю восторжествовал, и в той пустоте, которую она себе рисовала, оставалась наиболее квалифицированным выходом из положения.

— Может, скажем осторожнее: одним из выходов? Неизвестно ведь, возможны или невозможны были другие. И кстати, достаточно ли «квалифицированным» вы ходом?

— Но революции имеют свою внутреннюю берлогу. Она началась не стратегическими выкладками, а невыходом эскадры в море, бунтом голодных женщин и отказом казаков в них стрелять. Революция была чистой импровизацией, и проблема в том, как превратить импровизацию в нечто большее.

— В государство? Или вопрос государства не стоял в 1917 году?

— Он стоял только для людей правого лагеря вроде Милюкова. Или Пуришкевича, который вовсе не был дурак. Но подумай над странностью известной записочки Ленина Каменеву — «Если меня укокошат, опубликуй то, что выписано в синей тетради, там самое важное откомментировано на полях». Что это у Ленина — мания театрального величия? Взгляд на исторический процесс, которым дирижируют по чужой партитуре? Нет — это мысль о государстве пришла к нему впервые на самом краю.

— Это уже второе полугодие 1917-го все-таки.

— Это лето, конечно. Но вектор движения ему стал достаточно ясен. Общее — нарастающий хаос. Империя необратимо распадается. Яростный мятеж крестьянства, пожары в имениях, сопротивление любому порядку как «старому режиму» выражается в крайних формах, даже у рабочих. Забастовки и движения перешли в погромы. Власть стала чем-то, за что еще цепляются, но что теряет последнюю содержательность.

В России бывают ситуации, когда все можно сделать. Тогда много зависит от нескольких людей, которые, разгадав это, действуют слаженно, не претендуя на театральность. Просто двинув надежных людей в нужный момент, они перехватывают рычаги власти. И оказывается, что это отвечает обстановке, допускающей успех автономного действия. Вот что существенно — действовать автономно в ситуации, запущенной как стохастическая машина. Абсолютно неустойчивая, без защитных механизмов на этот случай. Величайшим образцом такого является Октябрьское восстание, устроенное Троцким.

— Но это недалеко от взгляда Малапарте, что власть просто выпала из рук, за ней нагнулись и подняли.

— Выделяя момент технологии и преувеличив его, Малапарте отчасти верно обращает внимание на новую ситуацию в ХХ веке. Но в Петрограде все было несколько сложней. Власть не выронили, но из нее ушла содержательность, и любые уже принятые решения откладывались.

Прийти к власти тогда уже почти ничего не стоило. Подлинная проблема пришедшего к власти была в том, как ее удержать? Удержать под своей властью Россию — задача с множеством неизвестных. Еще и усугубленная отсутствием связи, нарушением транспорта, безграмотностью населения. Империя еще воюет, а распад ее идет полным ходом. Так что вовсе не в том дело, как в Петрограде занять мосты, Зимний и музей Эрмитаж!

В этой ситуации для Ленина вопрос двояк. Хорошо, брать власть можно — это не начало июля 1917-го. Но выученный 1905-м годом, где он себе места не нашел, Ленин теперь мыслит масштабней. Он знает, что Петербург за Россию не решит. Но тут, кажется, и сама Россия на подходе. Не менее важны симптомы надлома Германии, на которую его внимание всегда направлено прежде прочего. В резолюции 10 октября 1917-го о восстании оценка состояния Германии поставлена перед положением в России! Но деградация власти обновляет проблему: когда власть так легко взять, что, собственно, ты берешь? Взяв ее, останешься ли собою, или выступишь уже в чужом интересе? Второе — государство. Не думаю, что государство было для Ленина делом всей жизни. Проблема власти оставалась для него коренной всегда; все вращалось вокруг вопроса о власти и к нему возвращалось. Но концепции государства в прямом смысле, как системы учреждений, обеспечивающих связность целого, у Ленина нет. Вот почему он ухватится в конце, как ты помнишь…

— За цивилизацию?

— Да, и цивилизацией он мысленно уточняет свой «госкапитализм».

— Меня это интересует с точки зрения предстоящей нам здесь политической работы. Вопрос о 1917 годе важен практически как вопрос о государственной альтернативе. Присутствовало ли государство в 1917 году как проект? Как замысел связать гоголевское пустое пространство государственным образом? Была ли в спектре вариантов 1917 года идея государства вообще?

— Да, тогда она у Ленина появилась — как решение вопроса о содержании будущей власти. Цель: неутопически связать воедино рассыпающийся русский Мир. Вот где спасительная формула, вписываемая в мировую революцию: общая связность без всеобщего обобществления, Ленин это различал. И тут-то он вводит государство: государство Советов реализует эту общую связность, минуя приобретение в собственность наличных ресурсов хозяйства. И одновременно вводит революционизированную и противогосударственную массу — во власть.

— Это о какой модели говоришь, модели 1920 года или о модели 1917-го?

— О модели осени 1917 года. Только тогда вопрос о том, как заработает новое государство, орудийно, кадрово и аппаратно, приобрел для Ленина значение. Его концепция госкапитализма 1917 года, хотя в ней он ссылается на Германию, не слепок с немецкого образца.

— А что государственного противопоставляют Ленину его враги в 1917-м? У меня к ним упрек, что они, искренне пытаясь сдержать хаос, не использовали революцию для строительства государства. Все лето 1917 года остается двусмысленность, Россия — это что, империя или республика? Даже акт 1 сентября 1917-го о создании Республики был еле замечен.

— Республика опоздала либо была преждевременна. Ни к чему важному ее не приурочили — ни к войне, ни к земле, ни к миру.

— Итак — большевистская революция. Условно большевистская, включая военный заговор и так называемое восстание в Петрограде. Она самоорганизуется, сложным путем наследуя что-то от интеллигентов от XIX века, а отчасти возобновленный Лениным универсализм. Но в совершенно другой редакции, чем представлял Маркс. Как приземлить универсализм, сделать его повседневным, ввести его во власть, учредить? Навстречу идет стихия народной революции в деревне, которая с лета 1917-го развертывалась параллельно. Смежность энергий человеческих типов.

Вся коллизия Ленина в том, что в какой-то момент и непостижимым образом, где, можно сказать, превалировала Божья воля, он соединил большевистскую революцию, ее коммунистический мессианизм с народной крестьянской революцией. Соединил собой и в себе как вожде обеих!

Бывают странные сближения, говорил Пушкин. Ленин отчасти борется с народной революцией в качестве лидера-демиурга большевистской, универсалистской коммунистической революции. А поскольку большевистская сама растет из народной, то в какой-то момент он начнет бороться и с народным большевизмом.

Вот это революционное наваждение, то народное, то коммунистическое — оно не делится на полочки и вот-вот рухнет! Эту проблему Ленин находит возможным решать странным способом, выводящим за пределы той и другой, стравливая две Революции между собой. Здесь советский исток кардинально расходится с фашистским истоком.

— Разве в истоках фашизма низовая стихия не значима?

— Понимаешь, надо бы ввести некоторые новые категории. Привычные категории — народ, общество… Сказать, что «народ — это стихия», неправда. Я вообще не понимаю, что такое «народ»? Если «народ» значит просто «не-общество», то в России все творится из других элементов.

Здесь нужна категория множества. Запад как-то растерял эту категорию, потому что там выстроилось общество. Хотя война нанесла ужасный урон, общество в Германии все-таки было. Ленин начинает, берясь за полуфабрикат множества. Гениальная выдумка формирования множества путем его введения в структуру власти! Поскольку обстоятельства позволяли с этого сразу начать. Такой тигель был в России 1917-го, где возникло множество, по Андрею Платонову, и стихия народной революции была сразу вводима во власть. Этот момент очень интересен — смычка большевистской революции с народным множеством.

Вводимая во власть, революция множеств стала руководимой! Как иначе использовать ее напор, ее поддержку, держа ее под контролем, — что значит «под контролем»? Это же революция! Апеллировать к ней и одновременно держать под контролем — как? Сталин и Троцкий могли каждого десятого расстреливать, но это же не рецепт. Такое действует, пока Колчак наступает, а пятая армия бежит.

Ленин находит гениальную идею государства Советов. Я считаю, ленинская идея государства Советов гениальна для того времени как идея управления революцией и ее обуздания. Причастность к власти останавливает людей, отчасти табуизируя их.

88. Десуверенизация государства Советов. Военный коммунизм. Конфедерация республик Европы и Азии как альтернатива сталинизации

— Революция разнуздывает страсти и с неизбежностью порождает страшную гражданскую войну. Но ведь революция, мотивированная безвластием 1917 года, добровольно отказываясь от части Империи, большую ее часть удержала. Да еще в такой форме, что РСФСР приняла на себя правопреемство всей бывшей Российской империи! Этот трюк еще тогда большевики проделали. Когда ныне кремлевские настаивают на «правопреемстве», они не оригинальны: эту новеллу сочинили Ленин с Чичериным в конце 1917-го.

Но вскоре военно-коммунистическая стихия подчинит, втянет и растворит в себе лидера революции. Ленин надолго становится рабом чуждого ему по концепции «военного коммунизма». В котором утонет и государство Советов.

— Снова — рабом?

— Втягивается он, видишь ли. Это он, который в 1918 году с левым коммунизмом сражался по всем линиям, включая экономическую. Но в 1920 году Ленин уже ярый «безденежник», человек, который действительно думал: ну а вдруг? Не проскочит ли капитализм? Не прорвется ли Россия к коммунизму на-фук?

Удивительно, как он и другие капитулируют перед ходом революции, как все они следуют ее стихии. Возьми «Декреты советской власти», любопытное издание — адская смесь проработанных декретов, вариантов, черновиков. Явилась откуда-то делегация рабочих — и первый отловленный в коридоре нарком подписывает им декрет о национализации их фабрики, где якобы саботаж. Затем добавляется казус Брестского мира: немцы требуют возврата секвестрированной в войну немецкой собственности. Иоффе шлет истеричные шифровки в Москву — отклонить это требование можно только через всеобщую национализацию! Ее и провели поначалу как фикцию, ради отклонения немецких требований. Но далее мотор завелся и пошел работать.

Эта старая русская песня: управление несводимым к единству пространством Евразии так, чтобы, имея вид целостности, оно давало власти пользоваться собой в внеположных людям интересах. В тот момент — в интересах мировой революции. Парадигма, которая далее сама упадет в руки Сталину. Уже в 1922-м понимание, что вопрос о суверенности советских республик — это вопрос государственного принципа Республики, ушло и не было общим мнением. Первый акт трагедии очень ранний.

— А в чем был первый акт?

— Понимаешь, уже первый акт был двоичен. Особенность вновь созданной власти Советов (оставляя в стороне чисто идеологический лозунг «государства типа Парижской коммуны») — что та свяжет всех воедино, не превращая их в государственных работников. Зато она дает право вторгаться, утилизировать, задает курс, пропорции потребления и производства. Гигантский эксперимент, кончившийся многоактной катастрофой, растянувшейся во времени. Говоря о двоичности, я говорю, что была и другая возможность. Но без всевластья даже нэп невозможно было бы начать.

— Это большой соблазн — иметь возможность делать почти любые шаги, зная, что можешь почти все.

— Конечно, на этой возможности можно опять выстроить власть вместо государства и организации под видом институтов. Внутри идет селекция людей, и среди них воздвигается роль человека — единственного, который персонифицирует всевозможность.

Ленин к 1922 году уже сам подавал дурной пример. После взлета 1921-го у него был сильный срыв 1922-го, это надо разобрать подробней. Бессмысленно свирепо раздавленный Кронштадт уже не первый, а скорее второй акт трагедии. Ему надо было целиком отказаться от всего военно-коммунистического — казалось, так просто. Но что вместо этого? Чем в тот момент заменить способность регулировать жизненный процесс в целом? Продразверстка, по известному выражению Троцкого, вела к тому, что к каждому мужику приставили по красноармейцу — отнимать хлеб. А на этом много строилось. Чем это было принципиально заменить? Ну, давай перечислим из того, что нам любо: многопартийностью?

— Ее пришлось бы придумывать заново — многопартийность же отменилась с 1918 года.

— Но еще многое тянуло в сторону формулы «Россия в Мире — Мир в России», с перестройкой самой России в конфедерацию. Мировая революционная миссия и русский коммунизм пока еще уравновешивали в массах русское миродержавие. Хотя, если читать национальную фракцию на XI съезде, даже выступления на X съезде, уже тогда люди типа Затонского и Раковского прямо говорили: дело проиграно. Возникает красный империализм, красное великодержавие.

— Но что бы толкало тогда в сторону конфедерации? И кто бы тянул всерьез, когда «коммунизация» Венгрии, Польши и Германии отпали?

— Конфедерация «республик Европы и Азии» по Ленину была единственной доступной России того времени формой демократии. Сохранить функцию общего регулирования без вмешательства в любую судьбу, в каждый жизненный акт и этническую особость.

— Такой модели они не могли принять. Никто тогда не принял бы идеи суверенитета как границу утопии.

— Отчего же в некоторых выступлениях речь шла и о многообразии экономических моделей. Например, Украина очень хотела быть другой. Но когда постулируется, что все коммунисты одним миром мазаны, то не о чем говорить. Одних изничтожат, другие возьмут верх. Нужна была большая проработка экономики и политики, наукой тогда еще не сделанная, — ведь разработки регулируемых экономик пошли только после мирового кризиса. Кейнс начала 1920-х годов еще не тот Кейнс. Что уж нам так сурово судить тогдашнюю нашу неопытность. Были интересные мыслители, как Кондратьев, Бруцкус, Валентинов, другие люди в разных местах. Но все погубил кошмар «единства партии». Кронштадтско-съездовский кошмар: один ложный шаг — и тоже из-за приверженности классике революций. Помнишь книжечку Мстиславского, маленькую?

— Да-да.

— Как он тонко наблюдал, сидя в президиуме II съезда Советов за спиной Ленина с Троцким, — для чего те брали Зимний дворец? Военной необходимости нет. Но им надо было классическим прецедентом увенчать переход власти. Не в формах голосования, которое можно переголосовать, а символикой «штурма русской Бастилии». Увенчание придаст революции необратимость. То же и с Кронштадтом — зачем было его брать штурмом, да еще в день съезда, готовящегося к принятию продналога? Только чтобы затвердить свою инициативу! Кошмарный, но логичный ход политики, особенно коммунистической. А вот зачем это было еще подкреплять резолюцией «о единстве партии»? То ли Ленин побоялся сопротивления нэпу внутри партии, то ли и это входило в классику жанра в его представлении.

— А известна история происхождения этой резолюции?

— В РКП(б) были оппонирующие течения, но не столь уж сильные. А у Ленина была старая мания «угрозы меньшевизма» при резких поворотах генеральной линии. Как монопартийность сочетать с сохранением демократических норм? Без прямого вмешательства власти в повседневность с ломкой несовпадающих способов жизнедеятельности? Они реально несовместимы, они в самом Ленине тяжко совмещались и вели его к обрыву в болезнь. Что говорить о партийном целом.

— Итак — была конфедеративная альтернатива как несталинский вариант революции в отдельно взятой стране? Превращение России в человечную, государственно многосложную среду с оборонческим каркасом для защиты от внешнего мира. Твой конфедеративный русский мир это что — вариант евразийских США?

— Да, и вместе с тем это антикапиталистический и антифашистский сценарий.

— Как бы такое представить в лицах, вариантах и политических возможностях. Ты же знаешь, что у них такого языка, даже такого набора слов не было?

— Почему, были зачатки. Но они конфликтовали в вопросе — кто государственный субъект? Многопартийность в 1920-е годы дала бы развал страны либо через ход-другой также вылилась бы в диктатуру, скорей всего типа той, что позже назовут «тоталитарной».

Конфедеративный путь распределял функцию власти в государстве и, распределяя, ставил местных руководителей перед задачей выжить в очерченных рамках, сохраняя для каждого шанс удачи. Возьми модель Сингапура как незападный вариант развития: смешно сказать, но позднему Ленину Ли Куан Ю пришелся бы по вкусу.

Сегодня дело не в том, чтоб припечатать историю революции эпилогом «катастрофы», а чтобы рассмотреть, как делается человеческая история — на том, что действительно попытались сделать. В сущности, Октябрь — истинно последняя революция. Как монгольское нашествие — последний полномасштабный акт переселения народов, так и русская революция 1917 года — последняя из мировых революций. Остальные, впрочем, тоже вправе звать себя «революциями», дело вкуса.

89. Черный передел средствами мировой революции. Коммуна и мужик

— Ленин — персонаж совершенно другого времени. Имеет какой-то смысл это время для нас?

— Масштаб фигуры и след, им оставленный в судьбе России, а через нее и Мира, неизгладим. Я не разбираю ни апологетического мифа о Ленине, ни уничтожающего. Они плоски, хотя не без внешней убедительности. Например: в России, где монарху поклонялись как представителю Бога на Земле, когда его место освободилось, возникло место для следующего царя. Нет царя — пришел Ленин, нет Ленина — пришли другие… И так вплоть до президента России. Инерционное объяснение, не лишенное оснований, но бесконечно банальное.

Ленин укоренился в людях гигантской страны, лишенной хороших коммуникаций, когда его в 1917 году вне Кремля и в лицо никто не знал, вовсе не потому, что место монарха нужно было кому-то занять. В авторе Декрета о земле безграмотный крестьянин увидел осуществление не «царистской», а своей мечты — мужицкой утопии черного передела. Согласно последней вся Россия обращена в одно поле и равно поделена между людьми земледельческого труда.

— Но как мог совпасть ленинский коммунистический проект будущего мира с мужицкой мечтой о равной нарезке пашни?

— Поскольку у мечты были веские основания. Пахота была исковеркана массой перегородок, мешавших человеку на земле развернуться. Ленин называл это «крестьянским гетто» и в октябре 1917-го пошел на снос аграрных перегородок средствами мировой революции, которую давно проектировал и ради чего создавал партию. РКП(б) для него была не инструмент, а инструментальная проекция Мира. Куда коммунистическая Россия войдет свободным, независимым, но сопряженным с прочими странами Евразии государством. Идею России — единого поля, равноподеленного на всех трудящихся на земле, Ленин синтезировал с идеей России-строя свободных производителей и России — низовой инициативы. Достигаемой средствами, несовместимыми с буржуазностью и буржуазности противостоящими. Необычайный синтез!

Вот почему в 1917 году на мировой коммуне сошлись Ленин и мужик. Свято место, что пусто не бывает, занял не монарх, а русский разночинец, перепаханный Чернышевским. А далее инерцией взятого места его пошли захватывать другие, следуя Ленину, но его бессознательно изничтожая.

90. Главная тайна 1917 года: почему Россия не распалась? Интеллигентско-мужицкая целостность русского мира. Русское удержалось советским

— Примитивно поставленный вопрос о Ленине звучит так: неочевидна его актуальность для наших текущих дел, при его отпечатках пальцев на всех современных процессах и памятниках в каждом селе.

— Да, Ленин как бы вне событий, отчего кажется нам сомнительным, подозрительным и просто ненужным. Но ведь это можно повернуть другой стороной, допустив — без оценок, как вопрошающую констатацию, — что однажды этот человек оказался именно тем, что было России показано. Судьбой, существованием, мыслями и действиями Ульянов оказался чем-то, во что она поместилась. И сам оказался тем, кто на время вместил в себя Россию как целое. Двойная загадка — вмещения России в одного человека, при вмещаемости ее в него: что он Гекубе? Что ему Гекуба?

— Россия дала себе увлечься Ульяновым? В духе Блока, что ль, — «какому хочешь чародею отдам разбойничью красу»?

— Сама позволила, влекомая к нему судорогой тупика 1917 года. Это каким-то образом стало для нее неизбежным. Ленин связью обстоятельств стал человеком, способным на краткий момент ее истории разместить в себе Россию как целое. Пускай утопическое целое и с проистекающим из утопии насилием в полном комплексе.

Огромный Мир России держался не только властью и не был чем-то сплошным и единым. Он держался как Мир внутренними несовпадениями, противоборствами. С одной стороны, он полным ходом несся к распаду, с другой обострял потребность начаться сызнова — дикая, в общем, идея. Носителем которой была интеллигенция — не слой, не класс, да и дело было не в ее численности.

Войной империя быстро вошла в распад, но большевизмом тут же перешла в новую целостность — без промежутков и с чудовищной ломкой всего. И тут начало загадки: ведь мощь позыва к распаду была велика, силы распада были очень реальны. Если бы действовали только они, как России не распасться? Естественней было распасться, и кто бы в тот год ее удержал?

— Вот как сейчас у нас — ни войны, ни революции, а за год-два все пропало. Где устойчивый советский быт? Все куда-то исчезло, от горчичников до генсеков.

— Распад всегда таинство. Но развал 1917 года был очевидней для всех, глубже и причинней. В ХХ веке эталонным ответом на хаос такого рода неизменно был распад империй. Причитают — «погубили Россию!» — и не проявляют недоумения оттого, что русский мир удержался. Осуждают те именно свойства русских интеллигентов, которые и образовали главный мотив удержания России от развала. Не обсудить ли нам в конце концов реальный вопрос — чем и кем в 1917 году Россия удержалась?

Есть чему подивиться, даже я удивляюсь! Судя по всему, после 1917-го должен был наступить полный распад страны, ан нет — собралась опять: чем? Не декретами же Совнаркома в безграмотной стране с разбитой вдребезги транспортной сетью и рухнувшей почтой. Не латышскими же стрелками-чекистами! Чем заново собралась многомиллионная человеческая толща? Какие стержни в реакторе затормозили центробежность, запустив обратную реакцию?

А вот чем — прямым революционным вхождением России в Мир, плюс черный передел Декрета о земле.

— Какое вхождение в мир — при потере страной выходов к морям по Брестскому договору?

— Русская мировая революция сохранила Россию от распада. Мировая революция как способ выхода из мировой войны. Говорят, экие сумасброды Ленин и Троцкий, с идиотской затеей мировой революции — да ведь русскими она воспринималась как своя мировая! И очень разными русскими.

Только так и сомкнулись иначе несовпадавшие процессы. Один чисто земельный: с лета 1917 года деревня ушла из империи и возвращаться не собиралась. Село восстало, крупное землевладение не имело ни одного шанса. Ленин исходил не из «социалистических предрассудков», а из реальности, преломленной в крестьянском сознании как Черный передел. Россию обратить разом в единое поле и поделить — земля не принадлежит никому! А навстречу шла интеллигентская, все слои пропитавшая установка: России должно быть Миром, русским человечеством. Так стала возможной и пошла воздвигаться интеллигентско-мужицкая целостность России. Которая, разумеется, удержаться надолго не могла. Но для спасения страны и одного 1918 года хватило.

Коренная задумка Ленина, любимый его поворот мысли — это начало как бытие. Осевая идея всего русского XIX века, у него она получила политическое приложение.

Взять их спор с Бухариным в дни Брестского мира, дикий спор: начинать революционную войну с Германией немедля или не начинать? Под конец Бухарин говорит: я уже вообще не понимаю, о чем мы спорим — об отсрочке войны на одну-две недели?! А Ленин ему: и что же, пусть неделя! Бегущий с фронта мужик на неделю вернется домой и увидит, что земля стала его. А там поглядим, может, он тогда и на революционную войну согласится.

И вторая идея Ленина, что после революции в Германии мы в России станем снова отсталыми — иными словами, успешно осознавшими реальное положение. Ленин боялся, что в коммунистическом авангарде с его мифом о великой мировой роли забудут про Россию и все погубят. Но отказаться от утопии ему самому уже было трудно.

— Каким же образом интеллигент спасал целостность России, будучи лишен всей имперской культурной инфраструктуры?

— Тайна того, что русское не распалось, в том, что русское удержалось советским. Откуда и взялось советское целое. Но держаться коммунизмом долго оно не могло, его с двух сторон взяли под сомнение — интеллигенция по-своему, мужик по-своему.

91. Чудо Брестского мира. Первый крах Бухарина с левым коммунизмом. Триумф военно-коммунистической практики

— Наступает момент, когда всё, что вошло в орбиту партийных интересов, партийного сознания, раз партия правящая, — непосредственно включается в жизнь всех в России. Это важный перелом. Он имел ситуационное оправдание и очень дальние последствия. Любопытна у Троцкого ключевая фраза в выступлении на том знаменитом заседании о мире с Германией, где только его голос переломил в пользу Ленина позицию ЦК. Троцкий сказал примерно так: то, что мы должны были бы сделать как партия, мы не имеем права делать как государство.

— РСДРП(б) партия, разрушающая государство, и вдруг такие государственники.

— Но должен сказать, что государственничество Троцкого тогда еще даже не ленинское. Ленин начала 1918-го еще выступает как идеолог мировой революции, но решающий все капитально иначе.

Для Ленина дискуссия о мире с Германией — это спор о тактических рисках. С левым коммунизмом он борется как с опасностью, губительной для его варианта мировой революции, который Ленин считал единственно реалистичным в той ситуации. И уже в ноябре 1918-го всё нежданно подтвердилось по Ленину — ноябрьской революцией в Германии. Немецкая революция стала для РКП ошеломляющим чудом, которым Ленин поразил левых коммунистов. Но что если бы та не произошла?

— Чудо мифологической оптики: мировую войну не выиграли, но в мировой революции побеждают.

— Левые думали, что вызвать революцию в Европе можно только превентивной революционной войной. А в ноябре 1918-го все обернулось так, будто Ленин волшебник — революция в Европе вызвана его Брестским миром и возвращением мужика с фронта домой на землю. Верх взяла неклассическая концепция Ленина, при которой мировая революция может стимулироваться стороной, не принадлежащей к самому мировому революционному процессу.

Левые коммунисты потеряли свою центральную посылку — единства мирового процесса, и Бухарин как теоретик признал себя банкротом. С этого момента он дал зарок никогда не вступать в конфликт с Лениным! Левый коммунизм еще ждет философско-исторического исследования. Казалось бы, вне Ленина и рядом с ним в большевизме трудно было явиться чему-нибудь. Но появление левого коммунизма связано с очень глубоким разногласием в универсальной природе процессов.

Исчезая как оппонент Ленина, левый коммунизм трансформировался в военно-коммунистическое сознание, а то, в свою очередь, оккупирует и самого Ленина!

— Что интересно: левый коммунизм опирался в основном на новое поколение, на молодежь.

— А в чем было отличие большевистской молодежи? У нее нет личной связи с русским XIX веком. В лидерском слое большевизма человеком, кровно прикосновенным к наследию прошлого века был только Ленин; даже близкий по возрасту Троцкий, девять лет всего разницы, был homo novus. Для их мозгов вообще не существовало трудности перехода — в котором сломался и израсходовался Плеханов, застрявший внутри XIX.

Здесь глубокое психологическое отличие его от окружающего его слоя. Были старые люди, которые могли бы тоже про себя это сказать (вроде Ольминского), но они не играли первых ролей в большевизме. Иные ушли, как Богданов; Луначарский человек совсем иного склада, а всё руководящее ядро — это набор революции 1905 года. Для Ленина ценностью было то, что он происходит из духовного русла прошлого века — и принятием, и превозмоганием его. Постоянный самоконтроль опытом русского XIX века всегда присутствовал в его мысленной и духовной биографии.

Последнее, что следует иметь в виду, — обстановку гражданской войны, которая разгораясь задолго до октября 1917-го, впервые породила раскол внутри советского лагеря — да какой, военный! Ведь конфликт с левыми эсэрами был внутрисоветским конфликтом и, что очень важно, — расколом фронта сторонников мировой революции.

В воспоминаниях Вацетиса важны их разговоры с Лениным. Вацетис сыграл решающую роль в подавлении июльского мятежа левых эсэров 1918-го. Полковник имперского генштаба, он перешел на позиции большевиков, командуя латышскими стрелками. Что его удивляет в июле 1918-го?

Загадочное бездействие большевиков в дни мятежа, притом что в руках у них военная сила. Пассивен Муралов, который командует московским военным округом. Вацетис — военная косточка, для него нет проблемы: мятеж? Ударить и разгромить!

В ночь мятежа Вацетиса вызвал Ленин, и того ужаснул трагизм, с каким вождь мировой революции относился к происходящему. С одной стороны Муралов, который не пускает в ход оружие, с другой — Ленин, который ночью спрашивает: сколько часов мы еще продержимся? Вацетис отвечает: Владимир Ильич, да какая вообще проблема? Взял пушки, подкатил к помещению, где заседали левые эсэры — дал залп и рассеял мятеж.

Для полковника тут была только военная задача, и даже годы спустя переживаний большевиков мемуарист не понимает. Ведь в основе их тогдашней медлительности, в ядре невидимой драмы 1918 года была мировая революция и Россия.

Что — за счет чего? Кто — за счет кого?

92. Коммунистическая революция универсальна. Ленин и Сталин — универсалисты. «Мы снова станем отсталыми»

— Ленин вполне ортодоксальный марксист, конечно, монист и универсалист. С другой стороны, он единственный в большевизме шел от наследия русских трагедий XIX века. Хотя большевизм, который Ленин создал, чужд русскому XIX веку, лично Ленин не был ему чужим. Ульянов вышел из XIX, будучи глубоко им изранен, и исторгал его, как бы ища свободы от себя самого. Сочетание ортодоксии коммунизма с русским наследием XIX века выразилось в неуходящей идее: осуществиться в человечестве. Эта русская сверхидея нашла себе в Ульянове коммунистически-прагматичную редакцию.

Согласно патриарху-основоположнику Карлу Марксу, коммунистическая революция может быть только универсальной. Но когда обнаружилось, что ее можно начать неклассически, для Ленина идея неклассического начала стала мотивом и доминантой. Она придавала ему как политику громадную силу управления обстоятельствами. С другой стороны, это идея утопическая.

— У нас все, что политически не удалось, потом зовут «утопическим».

— Нет, а проследи, как внутри Ленина всякий раз проигрывается заглавная идея универсального начала. Почему пять лет, с 1917-го до 1921-го, он так фантастически прикован к мечте о немецкой революции? Ради которой готов был на все, даже «прощупать штыком» Берлин через ненужную ему Варшаву? Потому что Ленин успокаивал себя тем, что после революции в Берлине мы в России «снова станем отсталыми». Отсталыми здесь означает — нормальными!

Судя Ленина, надо помнить не только про маниакальность его идей, но и идейные истоки маниакальности. Одна из них — пресловутое ускорение истории. История, которая ускоряется, — что за дурная экспонента? Но ускорение истории у него связывалось с вовлечением множества в Событие. Чем большая человеческая масса примет участие в движении, тем сильней ускорится ход истории. Идея тайно финалистская, Ленин выдает ею свой ход сознания, выводящий политику на проблему начала. Он догадывается, что начало нельзя растянуть бесконечно: либо мировая революция уже на подходе и поставит Россию на ее естественное место в человечестве — либо непосильная ноша коммунистических импровизаций раздавит страну. Начав дело, следует быстрей повести его к кульминации. Мировое начало надо как можно быстрей приземлить в национальных пределах.

Но этот его личный мотив под конец не мог уже задать курс гигантской военно-коммунистической партии. Ленина бросает из крайности в крайность: то дает команду вычистить из РКП(б) две трети ее членов, то гонит из России несчастных профессоров-идеалистов, которые якобы мешают монопольно утвердить коммунистическую идею.

— И коммунизм потонул в его личных метаниях?

— Коммунистическое начало выступает гипертрофированно отделенным от будней еще у Троцкого, а у Бухарина его практически нет. Коммунизм уже тогда должен был быть сменен чем-то другим. Вот к этому другому, очень условно говоря, «национал-коммунистическому», Бухарин совершенно не готов. Не говоря о политических качествах, он попросту не лидер по своим личным данным.

Собственно говоря, уходящий Ленин сам вооружил Сталина идеей, что мировой переворот можно осуществить в собственных российских пределах. Сталин ее оседлал и, отредактировав, дал свою версию его идеи.

93. Как Ленину отделаться от РКП(б)? Между мужиком и интеллигентом

— А как надо было?

— Надо было незавершенный рывок русского к мировому, этот отложенный переход признать нормальным состоянием. Отказываясь считать советское общество лишь «переходным» и «предшествующим» утопически невозможному целому. Реальное новое целое признать государственным состоянием номер два и основанием для будущего развития. Ходом интеллекта Ленин был подготовлен к тому, чтобы «состояние номер два» учредить и от ставки на утопию перейти к ставке на переходное целое. Назвав его нэповской Россией.

— Ты не слишком концептуализируешь? Истории уже почти не видно.

— Потому что излагаю это специально не теми словами, какие привычней. «Военный коммунизм», «нэп» — отчего я избегаю этих слов?

Новое советское целое, вот оно — возникает, пускает корни в институты и полномочия, затягивает людей, пригубивших власти, — но ничего мирового в нем уже нет. Не попробовать ли, подумывал Ленин, еще раз пойти навстречу мужику и интеллигенту, учредив на месте революционного государства Советов некую стабильную переходность?

— «Навстречу интеллигенту» он пошел философским пароходом? Оригинально.

— 1922 год вообще провальный год Ленина, наихудший год. Проигранная революционная война с Польшей стала его философской катастрофой. Близко знавшая его женщина мне говорила, что «после Польши наш Ильич стал совсем иной человек». У него хватило сил развернуться нэпом навстречу крестьянину, а пойти навстречу одновременно крестьянину и интеллигенту — уже нет. Взамен пришла иллюзия. Чтобы совершить обратный ход от абортивного миро-революционного целого к основаниям регулярного, многоукладного целого, Ленину понадобилось «единство партии».

— Зачем ему, кстати, свобода от оппонентов? Трудно понять такую слабость в лучшем полемисте России. Расчищал поле — подо что?

— Ленину надо было как-то отделаться от того, чему посвятил всю жизнь, — от Партии как субъекта. И его новый утопизм, уже не имеющий прежнего оправдания, был в том, чтобы, я думаю, партию сделать инструментом противопартийного переворота. Провести перевертывание цели изнутри РКП(б)! Для этого Ленину, с одной стороны, нужна была партия без фракций, а с другой — чтобы извне не мешало «общество», то есть интеллигенты. Не случайно этим он в том же плохом 1922 году расчистил место для Сталина. Правда, «генсек» мало значил в то время, а Ленин предупредил, что в РКП(б) председателей не допустит, но все это не объяснение. Втянуты-то были все, интеллигенты тоже.

Многое шло асинхронно: в области культуры партия кого-то уже подминала, а на огромных пространствах революция только развертывалась. Почему, собственно, надо было выслать Бердяева, оставив Шпета с Валентиновым? Дать простор Эйзенштейну? Освободиться от Шагала, но уживаться с Фальком и Малевичем? Это в органике асинхронности революции. Мы изображаем процесс, слишком выпрямляя его, — кто с плюсом, кто с минусом.

— Итак, все было предопределено, и ниоткуда не выбросить ни одной фазы?

— Нет, но через последовавшие ужасные катаклизмы род человеческий накопил опыт, с помощью которого Россия может (если ей удастся, конечно) попробовать еще раз сохраниться как целое. Уже естественное, ненасильственное и не сводимое к унитарному знаменателю целое. Но до войны в мировом запаснике политических опытов не было ничего, кроме «распада империй». Который Россия для себя отсрочила на семьдесят лет при помощи русской мировой революции по Ленину.

94. Как «нэповская Россия» не состоялась из-за польского батрака

— Последняя публичная фраза Ленина — «Из России нэповской будет Россия социалистическая».

— Превращение России в нэповскую еще не состоялось, когда Ленину уже виделось, что она ей стала. Чтобы Россия смогла построить работающую цивилизацию, требовалась такая тонкая социальная политика и регулирующий механизм, каких экономическое развитие Мира тогда еще не имело. Были экономисты, которые близко подошли к этим вещам, как Кондратьев, Юровский и другие. Но, вообще говоря, до Рузвельта и Кейнса политика этого еще не могла. В катастрофе нэпа дело было не только в расколе политбюро и Сталине, умело его обыгравшем. Простое взяло верх над несозревшим сложным — случай не редкий в истории, но катастрофичный для советской цивилизации.

Как-то, заночевав в одном доме, среди старых книг нашел воспоминания комкора Путны о польском походе. Путна — латыш, известный во время гражданской войны командир Железной дивизии, после — советский военный атташе в Англии и, конечно, в 1937-м расстрелян. Он описывает поход 1920 года в Польшу под девизом «Даешь Варшаву — дай Берлин!» Красноармейцы были расположены на Урале, и, чтоб женщины не поснимали мужчин с эшелонов, поезда охраняли другие красноармейцы, — до Уральского хребта из европейской России, а в европейской России охраняли уже сибиряки. Иначе женщины, подстерегавшие на станциях, тащили своих мужиков домой. Красная армия уже воевать не хотела и не могла.

Путна пишет откровенно — мы как, говорит он, воевали в гражданскую войну? Захватывали территорию, пополнялись жратвой и мужиками, которые сами шли в состав красных войск. Но придя в Польшу, мы столкнулись с невиданным — мужик уходил от нас вместе со своим паном! Это определило катастрофу гениальной идеи Ленина и Троцкого пробиться сквозь Польшу в Германию: польский батрак ушел от Коммуны с паном-поляком.

95. Дойти до Темзы или до Шпрее? Первый съезд партии без ЛЕНИНА. Рождение канона советского косноязычия

— Ленин же практически провалился в 1920 году. На 9-й партконференции ВКП(б) обсуждалась неудача в Польше, но очень интересные речи и моменты из стенографического отчета были выпущены. Господствовало ощущение, что мировая революция проваливается и ушла, а что дальше?

Пока все эти цекисты спорили между собой, Радек Ленину говорит: вы что, Владимир Ильич, собрались штыком измерить готовность Европы к революции? Дойдете до Темзы? А Ленин ему в ответ — нет, до Шпрее!

Речка, где Берлин стоит, — это место в напечатанной стенограмме опустили. Один представитель казанского губисполкома сказал Ленину: все бы вам прощупывать Германию да Англию — а не пора ли наконец прощупать Россию? Пора бы партии заняться своими домашними делами! Таково политическое крещендо накануне нэпа — возмутительно запоздавшего.

12-й съезд ВКП(б), первый без Ленина, был дико интересен и весьма содержателен. Гениальный доклад Троцкого о госпромышленности. Национальная секция, где уже ясно, что все рухнет на национальном уровне. Но главное — приветствия съезду: это же язык Андрея Платонова! Такого я никогда не читал. И никто бы не написал эти речи: их корявость и непринужденность, их пафос и вместе с тем их мощную каноничность.

Когда-то Ключевский написал диссертацию «Жития святых как исторический источник». Смысл тот, что жития не являются историческим источником, поскольку строятся по стереотипу. Но Ключевскому возражали, что именно это делает их историческим источником. Стереотипизация творит сочинение по канону и возобновляет канон, что само по себе важно. Так и здесь стихия речи творит канон, по которому все начинают говорить и жить. И косноязычие входит в канон! То, что Платонов достиг гениальностью писателя, тут само породило канон. А что говорят о «революционной безнравственности», это разговор ни о чем. Вопрос о нравственности есть вопрос о недостаточности ее для таких ситуаций — она в них просто не работает. Мне это важно, как механизм привыкания к убийству.

96. Последняя утопия Ленина: русская цивилизация между Западом и Азией. Наследство, наследники и эпигоны

— Что считать поражением — оборванную жизнь? Недовершенные замыслы и решения? Смерть лидера всегда таит опасность для других, встает проблема наследства и эпигонов. Но я имел в виду несколько иные вещи.

Поражение начиналось еще при жизни и проявилось в двух неодинаковых процессах. Один шел внутри самого Ленина. В последний раз он интеллектуально двинулся от себя к себе-другому. Последняя вспышка мозговой энергии, обращенной к новому образу Мира, чтобы соотнести красную Россию и Мир. Заново найти место русской революции, а найдя, придать найденному вес политического решения, которое было для него заключительным аккордом на переходе в действие.

В чем, однако, трудность, позволяющая мне употребить сильное слово поражение?

Он задавался вопросом об особенностях развития России, уже явно пережившей свою революцию и входящей в фазу долговременного развития. Изменяются ли эти особенности в новой фазе, и если продолжать называть ее революцией, то в каком смысле? Согласуются ли эти особенности? Нарушают они ход всемирной истории и общий закон ее, каким он, по Ленину, зафиксирован у Маркса? Ленин твердо отвечал нет — но думал ли так? Или диктовал, зная, что так это прочтут?

Я полагаю, что он так и думал. Но, думая так, по сути уже менял в уме классический Марксов образ Мира. Тот образ, которого Маркс держался почти до конца жизни. А о том, как именно менял этот образ в последние годы жизни Маркс, Ленин имел слабое представление либо запер эти мысли в себе.

Меня всегда удивляло, что, когда в 1908 году была опубликована переписка Даниельсона с Марксом, прямо трактующая тему России, Ленин, всегда откликавшийся на новые публикации классиков, на этот раз не откликнулся. Удивил ли его Маркс неприятно близостью к Даниельсону? Или ум Ленина не был готов к этой проблеме и он зашифровал отклик в статье о Толстом — зеркале революции, о русском народничестве в «Двух утопиях»? Трудно сказать. Два понятия, две идеи начинают у него сближаться и вглядываться, притягивая одна другую.

Первая — это идея России, многоукладной надолго. Многоукладности как исторически нормального для России состояния, где будут меняться лишь пропорции и места укладов, прежде всего социалистического. Многоукладность не пережиток и не инерция, в ней содержится нечто модельное. Многоукладность совпадает с тем естественно-историческим процессом, которого доискивались Маркс, марксисты, да и все политические умы в русле новоевропейской цивилизации. Итак, с одной стороны, вот русская многоукладность. А с другой — Мир, также «многоукладный», принципиально разный.

Мир разнонаправленных развитий. Впервые употребив это выражение в 1968 году в статье «Маркс, Энгельс и революционная Россия», я опирался на интереснейшее письмо Маркса 1858 года в наброске так называемого ответа Вере Засулич. Конфликт разнонаправленных развитий вступал в противоречие с теми априори, которых Маркс придерживался в свой «ортодоксальный» период.

Маркс видел развитие Мира с постоянным отставанием в развитии то тех, то иных его макрорегионов, которые так или иначе будут жестко вовлечены в это развитие и подчинятся ему, ибо прогресс по природе универсален. Единый мир, единый революционный процесс делает всех своими субъектами volens-nolens, ибо он и есть единственный субъект Мира.

В новой картине Маркса конфликтует не универсум развития с его эмбриональными вариантами, а развитие, вступающее в конфликт с развитием же. Мир входит в полосу разнонаправленности «прогрессов». Тут невозможна экстраполяция классического образца. В центр революционного действия выходит проблема управления синхронизацией.

Только сегодня, через сто лет после Маркса, трудности его ума стали практическими трудностями нашего мира. Уходящий Ленин пошел на прорыв для разрешения этих трудностей. В исходный пункт своей новой картины Мира он кладет разнонаправленное развитие и делает из этого выводы, вторгающиеся в политику правящей партии РКП(б).

В новой версии Ленина Мир триедин. Мир Запада (имелась в виду прежде всего Германия) застрял в движении к социализму, пока не найдя своей модели. И пока он ее не найдет, задержка останется его неизбежным состоянием. Мир Азии начинает движение к «буржуазно-демократическому», как выражался Ленин, развитию. Движение к тому, что для Запада давно пройденный путь и его нормальное состояние. Тогда третий, евразийский мир победившей русской революции — лишь мост встречи двух первых, Азии с Европой? Нет, это слишком просто для Ленина.

По Ленину, Россия соединила приостановленное начало мировой революции, уже оттиснутое в советской организации власти и социальном строе — с нерешенной задачей исходных условий человеческого развития. Нерешенность которых — предмет Ленина еще с ранних лет его марксистского самоопределения. Отсюда соединение проблемы начала, которая всегда оставалась для Ленина ведущей, с волатильностью исходных условий.

А теперь? Россия долговременно оставалась «революционной наедине», в активном окружении мировых сред. Как ей соединить советский строй с нехваткой исходных условий развития, оставленной ей в наследство и усиленной войной и затем военно-коммунистическим импровизированием? Вот где у Ленина появляется новое для него понятие: цивилизация. Категория, которой он прежде не пользовался.

В характере Ленина довольно высокая строгость терминологии. Приведу пример. До конца революции 1905 года Ленин пользовался общепринятым термином самодержавие. Противопоставляя ему, по наследству от «Народной воли», то самодержавие народа, то сходные политические конструкции. Затем он пришел к выводу, что царизм после революции 1905 года переменился. Политика Столыпина обновила власть и взялась за решение задач побежденной революции. А по отношению к «палачу-душеприказчику» революции альтернативой может быть только демократическая республика. Из этого Ленин сделал вывод, что термин «самодержавие» к Российской империи более не употребим — и до конца жизни он больше его не употребляет.

Понятие цивилизации как фокусирующий термин вводится Лениным в обход его обычной лексики, лишь поскольку он не находит других терминов для предмета — обновленной сцепки России с советской властью. Цивилизацию Ленин отсчитывает от дефицита непременных условий развития, просвещающего человеческую массу. Оттого и кооперация для него теперь не оптимизация производства в мелкотоварной стране, а концепт, исключающий коллективизацию. Надолго ли, Ленин знать не желает; дело не в сроках. Строй цивилизованных кооператоров, о котором он говорит, имеет философский приоритет.

Вопрос о политической реорганизации советской власти становится для него практической темой. Разнонаправленность развитий в советской России не катастрофа, если ее упорядочить. Какой в этой неосоветской России должна стать государственная организация?

Есть и другие аспекты этой темы: почему Ленин вдруг обращается к «госкапитализму»? Это еще одна попытка обойти партию — он ищет экономическую организацию, которая не стесняла бы разнонаправленных микро— и макрополитик внутри советской власти.

Госкапитализм — понятие, к которому он прибег ради неортодоксальной интуиции, не найдя точного соответствия. Речь шла теперь о такой экономической организации страны, которая была бы нестеснительной для цивилизующего процесса, оставаясь его арбитром.

В конечном счете главным затруднением для Ленина стал смысл сохранения созданной им партии. Была ли РКП(б), будучи однородна и достаточно дисциплинированна, готова принять и освоить политику многоукладного развития? Сможет она управлять синхронизацией развитий либо она этого не допустит? Ответа на этот вопрос он не находил, но искал. Есть факт, сохраненный в рукописи его секретаря старухи Драбкиной, о нэпе. Некоторые вещи оттуда не вошли в печатный текст, в частности то, что Ленин запрашивал запиской членов политбюро: не назрело ли создание отдельной крестьянской партии? На что большинство высказались настороженно либо отрицательно. Ленин производил зондаж идеи многоукладности.

Отсюда преувеличенное, апокалиптическое значение, которое вдруг приобрел для Ленина так называемый национальный вопрос. То не был вопрос этносов или национальностей, то был вопрос о государственной множественности внутри Республики. Доведенная до болевой точки, эта трудность предстала перед ним в оголенном виде — в товарищах по партии, самых близких ему, он увидел вдруг губителей будущего. Но тут, в самый острый момент, Ленин теряет речь.

Это и стало окончательным поражением. Поражение высокое понятие, такое же высокое, как трагедия. Поражение мысли, которая увидела то, чего другие не видят, есть сюжет, где место состраданию, пониманию, даже преклонению.

Поражение Ленина имело и другой аспект. Возникла политическая проблема наследства и наследников: наследники налицо, но в чем наследство? Политическое наследство колоссально — партия, страна, власть, революция. Преемникам надо было свести ленинские взгляды в систему, систематизировав их, но по какому признаку? В чем именно состояло идейное наследство Ленина — в немногих фрагментах, которые он диктовал в последние месяцы? Или в том, что он говорил и делал до того? Проблемное наследство стало битвой, которая должна была неизбежно начаться, если бы даже не протекала в столь людоедских формах.

На переходе от Ленина к Сталину с ущественно, что Сталин единственный, кто предложил партии систематизированного Ленина. Создал «Ленина-классика», в котором поглощен и изглажен классический Маркс, а прочее исчерпано «основами ленинизма». Странный русский гений Ульянова предстал одномерным «Лениным» — могучим козырем сталинских претензий на наследство.

Интуицией человека, рвущегося к власти, покинут Лениным, Сталин разгадал его проблемное поражение в вопросе о партии. А дешифровав поражение Ленина первым, Сталин опередил понимание остальных, уничтожил их одного за другим и унаследовал власть в СССР.

Думаю, проблема наследства Ленина не решена по сей день.

97. Володя Ульянов в Горках — возвращение в XIX век. Жизнь онемевшего ума

— В хрущевские времена в ходу была версия сталинского заговора — Ленина изолировали в Горках и изоляцией намеренно убивали.

— Я и сам отдал этому дань, но теперь так не думаю. Его охраняли чекисты, которым он верил, и те ему были преданы, исполняя все, что он говорил. Чекисты там в основном латыши были, строгая команда. Латыш, который возглавлял, инструктировал — не вступать в разговоры, никого не пускать! — А если вдруг приедет товарищ Дзержинский или даже сам товарищ Троцкий? — Все равно не пускать! В парке с наганами, с ружьями чекисты кругом, чтобы никто из членов политбюро не проник. В отместку политбюро распускало слухи, чем в какой-то степени режиссировал Сталин. Заметен был тайный подтекст — интеллектуально дискредитировать Ленина. Показать его невозвращенцем к жизни, все поступки которого диктовала болезнь в последней фазе. Тогда пустили и слух про наследственный сифилис от бабки-калмычки.

— Ты не относишься серьезно к этой версии?

— В распускании слухов о сифилисе участвовали разные лица. Ленина смотрел и Бехтерев, который, кстати, версии не отвергал, хотя вообще она сегодня отвергнута медициной. При глубоком склерозе мозга последние фазы действительно напоминают клинику сифилиса, нелеченного или наследственно переданного. У Ульяновых была склонность к ранней смерти от склероза мозга: отец, затем Анна Ильинична — почти у всех этот диагноз.

Масса легенд, после заглохших. Но сплетни, направленные на то, чтобы дискредитировать Ленина периода его борьбы со Сталиным, не имели значения в 1930-е. Когда в отношении Ленина уже не допускались никакие порочащие суждения, поскольку тем самым они проецировались на Сталина.

Есть такое издание «Лениниана» — воспоминания, написанные сразу после смерти Ленина. Их потом авторы переписывали, пока не переписали всё. Горький переписал, Луначарский переписал… Другие тексты просто исчезли, их как бы не существовало. Неоткуда стало прорваться сквозь казенщину «скучного Ильича», вписанную в общую схему: великий Сталин — продолжатель дела великого Ленина.

Болезнь Ленина шла синусоидой, он умер в фазе явного улучшения. Тут тоже разные версии — отчего умер? С другой стороны, болезнь была в той фазе, когда любая мелочь могла вызвать смерть. Но были моменты, когда даже Ферстеру, немцу, руководившему лечением, казалось, что он вернет Ленину речь. Тут тоже были разногласия. Был отличный логопед, который с ним занимался и которого Ленин выгнал, когда, после первых успехов, увидел, что процесс дальше не идет. Он вообще изгонял всех свидетелей его умственной немощи. Девочек-медичек он устранил раньше всех, ему было стыдно.

С Лениным много занимался Доброгаев. Доставал из чемодана лимон — глядите, Владимир Ильич, это лимон — желтый, почти круглый, с толстой кожурой, его нарезают и кладут в чай для аромата. Сегодня утром вы пили чай с ароматным лимоном. Разрезает лимон пополам, дает половинку — лизните, Владимир Ильич. Ленин рефлекторно сглатывает слюну, но от лимона отказывается. Доброгаев отрезает ломтик, морщась, разжевывает его. Потом складывает две половинки лимона, спрашивает: что это? Ленин тихо, отчетливо говорит: ли-мон. Как Доброгаев с ним занимался!

В Горках у него был период ухудшения с галлюцинациями. Ленин повсюду видел людей, которые хотят с ним что-то сделать. Поднимал ночью санитаров, заставлял возить его из комнаты в комнату; те беспрекословно выполняли все, что он просил. Завезли в ванную без окон, где отовсюду видны углы — и только там он заснул, иначе не мог. Но этот период прошел, галлюцинации ушли.

Притом что никого к Ленину не пускали, каким-то образом в Горках оказалась группа рабочих Глуховской мануфактуры. Кто их пустил, неясно. И вот сравниваю, что они писали после его смерти. Какой-то рабочий из тех, кто там был, рассказал, что Ильич, выйдя к ним, снял шапку. В Горках Ленин ломал шапку перед всеми — как увидит человека, снимает шапку. Бывало даже, что руки целовал, но чаще просто снимал шапку. Вышел, снял шапку, они ему говорили что-то, плакали, и он плакал. А после началось — одна работница «вспомнила», что он им что-то «сказал», другой ее дополнил, и наконец вышел кинофильм, где Ленин разговаривает с рабочими.

Ленина можно не любить, но о том, как человек умирает, фельетоны писать грешно. Хотя разоблачение легенд невольно придает всему фельетонную остроту — ведь кошмар с этим фильмом, где работницы и рабочие «вспоминали», что им «говорил» немой Ленин. Фактически говорил он только «а-ля-ля» или «вон-вон», хотя и с богатством жестикуляции.

В какой-то момент Ленин сумел даже побывать в Кремле. Когда однажды Ленин вышел и сел в машину, сказав: вон-вон, охрана и санитары сказали: Ильич хочет в Москву! Надежда Константиновна в плач: Володенька… а он твердит «вон-вон!», и машина поехала. Чекисты беспрекословно выполняли службу вождю революции. За ней на других машинах полетели вдогонку — куда и зачем Ленин едет?

Теперь по новым материалам выяснилось, как он — немой! — к этому хитро готовился. За день или два велел себя постричь и следил в зеркале, чтобы стригли аккуратно, чем никогда в жизни не интересовался. Шел к цели последовательно, никому не говоря, что делает. Принял ванну. Выбрал момент, когда его чекисты были рядом и машина тут была. И подготовленный к поездке, поехал — прямо в Кремль, в свою квартиру.

По официальной версии, он был там только день, по воспоминаниям — два. Когда Ленин приехал, у него был момент улучшения, а после Кремля настало ухудшение — возможно, из-за поездки. Говорят, Ленин стал открывать ящики письменного стола, увидел, что бумаги не в порядке, и ужасно разволновался, устроил скандал. Была даже версия, что Сталин какие-то документы из его ящика взял.

На самом деле все проще — Ленин пробыл в Кремле два дня. Заговоров никаких не было. Сталин, конечно, следил за тем, что происходит, понимая, что, если больной оживет, его политической карьере конец. Но повлиять на ход событий тогда он не мог.

Кажется, Ленин хотел поехать на сельскохозяйственную выставку, хотя как он мог понимать? С другой стороны, у него бывали просветы, когда он даже мог читать, но после все терялось.

Показания медиков часто не сходятся. Когда у Ленина началось улучшение, медики уже были им отстранены. Оттого и нет непосредственных медицинских наблюдений — он их просто не подпускал к себе. Попов как-то застал Ленина, который, стоя один, читал фельетон Троцкого в газете. Троцкий там высмеивал людей, придумывающих революционные имена. Ленин стоял и смеялся. Когда Попов подошел, Ленин ему показал это место и сказал — смешно. Однако непонятно, что он узнавал в тексте. Он знал по газетному стандарту, где передовая, и показывал места: читать здесь.

Каждый день Ленин требовал себе газеты, и когда ему раз дали старую, устроил страшную сцену и повыгонял всех. У него вообще были страшные приступы ярости, гнева.

Интересно, кто к Ленину приходил, а кто нет. Преображенский приходил, Воронский, сидели и с ним говорили. А Бухарин и другие «вожди», приходя, глядели на Ленина в щелочку. Когда им предложили с ним встретиться, испугались и сбежали. Между ним и ими уже прошла такая трещина, что они не знали, чем кончится встреча. Я думаю, в них был страх, что Ленин их всех прогонит. Они знали, как он приходит в ярость, а в ярости он был страшен. Но безумно любил студентов-медиков в Горках, которые все записывали за ним и сохранили блокноты. Теперь все опять заперто на семьдесят пять лет.

В Горках был свой мир взаимоотношений между людьми, окружавшими Ленина. Интересно, как человек, утратив речь, ограниченный нечленораздельными звуками и жестами, выстроил себе мир, который полностью был ему подчинен. Но что дальше делать с этим миром — не знал. То есть Ленин в сжатом виде повторил историю всей своей жизни!

У Ленина было много старых друзей, из тех, кто не занимал высокого положения. Они иногда заходили к нему на чай и раньше, когда он был здоров. Товарищей по политбюро Ленин никогда в гости не звал.

Был друг его Преображенский — не троцкист, а другой Преображенский, чудак-утопист. Он создал коммуну, но все из нее разбежались, и он жил в одном из флигельков в Горках, на правах старого друга семьи. Вот однажды Ленин на прогулке. Его на каталке катали, а доктор Ферстер заново учил ходить — еще шаг, либер президент, еще шаг, либер президент… И Крупская во время прогулки ему рассказывает: помнишь Преображенского, Володя, с его коммуной? Разбежались люди от него, а помнишь, ты ему говорил, что все разбегутся? Ленин: да, да-да, да-да! — Он теперь у нас тут живет, в южном флигельке. Проходит время, никакой особой реакции — как вдруг Ленин возгласами «вон-вон» требует везти его к флигельку Преображенского.

Подвезли, говорят — дальше нельзя, Владимир Ильич, лестница крутая, коляска не пройдет. Вдруг он себя вышвырнул силой из коляски и на четвереньках пополз вверх по крутой лестнице. Санитары и охранники за ним, подняли его — и наверху, в этом флигеле, он обнял своего друга. Показывает на фото людей, которые были в коммуне, старых знакомых, и Преображенский, следуя за ним, — да, Владимир Ильич, это такой-то, он уже умер, а вот этот — он в эмиграции. Потом оба долго стояли обнявшись и плакали.

Как это изобразить, если не на уровне большого искусства? Выглядит убожеством: безумный вождь ползет по ступенькам.

Это есть в записных книжках, раскопанных Борисом Равдиным. В записях видно, как дрожала рука: то в машинах записывали, то где-то на ходу. Эти ребята медики вели маленькие записные книжки. Они сохранились, и это самый ценный источник. Все они в большинстве стали врачами, один погиб в 1937 году. Сами записки трогательны, их пишут молодые мальчики, преданные больному старику. «Ни один честный человек не прочтет эти заметки без моего согласия, — написал один из них, — 17 мая 1923 года, Горки, 12 часов дня. Сегодня пошел 53-й день моего пребывания возле Владимира Ильича». Ни один честный человек не прочтет без согласия!

В Горках этот немой боролся уже только со своим внутренним миром. Так сложно умирает мозг. И когда ничего уже не осталось, на маленьком клочке ума продолжается жизнь, со всей его сложностью.

Из коляски он однажды увидел гриб. Его сестра Марья Ильинична, большая дура, велела насобирать грибов и натыкать в земле вдоль дорожки. Расставили, вывезли Ленина. Завидя грибы, Ленин развеселился, наклонился, взял гриб — и видит, что основание отрезано ножом. «Вон-вон», в дом обратно. Помрачнел и не стал ни с кем больше разговаривать.

Когда он умирал, все вышли из закрытого домика. Изгнал всех врачей, отказался принимать лекарства. Теперь это выяснено: он всех изгнал и заставил охранников возить его по всем помещениям, чтобы удостовериться — врачей нет, их и след простыл. Даже на Ферстера чуть не набросился с кулаками, чтоб тот поскорее уехал. Это была его личная реакция на беспомощность. С ним остались только охранники и студенты-медики — санитары, которым он абсолютно доверял.

Что-то он понимал, что-то он очень понимал. Невероятно сложная внутренняя жизнь, в которой он один, немой выстроил мир, который его удовлетворял. У меня есть предположение, что особенно его мучила память, которая удерживает неосуществленные замыслы. Память сильней удерживает не то, что было, а то, что не состоялось. Ленин был во власти какой-то своей последней утопии. Возможно — что еще сумеет произвести переворот в верхах. Химера, конечно…

Впрочем, я не исключаю — если б Ленин вдруг вернулся к относительно нормальной жизни, положив на чашу весов весь свой авторитет, и дал бой Сталину, он и овладел бы положением в политбюро. Исключать этого нельзя. Однако настоящий вопрос, скрытый в «если бы»: смог бы Ленин политически справиться с обнаруженными интеллектуально диспропорциями замысла? С той асимметрией, которая завладела его последним образом Мира? С его «волновой» идеей увязки разнопорядковых миров Евразии единым движением, которое было бы цивилизаторским и революционным одновременно? Коммунистическим и леводемократическим — сохраняя контуры и сущность революционного процесса, как цивилизующего мироединства? От этого зависело многое, почти все.

— Так как — смог бы или нет?

— Прежде у меня была конструкция Ленина в изоляции, но конструкция историка сталкивается с жизнью прошлого как таковой. Изоляция выдумка, Ульянов выстраивал нечто сам. Своей невероятной волей, по отношению к которой один из профессоров говорил: «Загадочный пациент! Трудно понять, что он может!»

98. Раб Ульянов освобождается

— Тривиально до банального — чем больше власти человека над другими людьми, тем исчезающе меньше в нем самом человека.

Человек — это существо, которое изобретает прошлое. Отсюда выросла отрасль знания, где эта творческая игра приобретает форму реконструкции прошлого. Ленин — наихудшая из фигур для реконструкции. Человек, облепленный мифами и апокрифами, нарезан на цитаты для транспарантов и лишен из-за этого всякого человеческого интереса.

— Итак, мы тут с тобой гадаем о Ленине-вещи в себе?

— Нет, мы обсуждаем, как человек, у которого осталось шагреневой кожи мозга всего на квадратный сантиметр, сумел в этом кубике воссоздать свой мир жизни, в соответствии со своим архетипом. На этом ничтожном клочке человек Ульянов, осознав необратимость случившегося, отстраивает работу ума. Вместе с тем совершается, возможно, бессознательная, но что можно знать теперь о его сознании? — ревизия им своего прежнего, «рахметовского» архетипа. Поразительна способность Ленина на жалком кубике еще живого мозга регенерировать всю жизнь ума. А он там еще и ведет внутри собственную ревизию, пересматривает архетип.

Это различимо уже при входе его в немоту. Когда он диктовал, уже зная, что теряет все, и судорожными диктовками пытался все обернуть и переиграть! Одновременно в нем довершалась тайная ревизия самого себя, которая ценой жуткой болезни вновь сделала Ульянова свободным человеком. На клочке о с тавленной ему жизни, которую трудно называть жизнью. Жизни после смерти, но не в смысле бестселлера Моуди, а в смысле, скорее, Федора Михайловича, у которого все вообще герои произведений живут после смерти. Начиная с «Мертвого дома», где все умерли, но живут.

В каком убожестве уходил из жизни этот человек. Однако, немой, с помощью жестов он проделал не только свой путь — он вообще путь человека проделал.

99 Писал бы ЛЕНИН мемуары, как ТРОЦКИЙ? «Первый» уходит в смерть, а «Второй» — на мокрое дело

— Я думаю, нельзя стать свободным человеком, не осознав, сколько в тебе неизбывно изначального и к самой человеческой сути отнесенного рабства. Но когда я сотрясаюсь гениальной пушкинской строкой, двумя словами усталый раб — это он о себе! Усталый раб Пушкин, и усталый раб я. И в качестве усталого раба я пытаюсь понять Ленина.

Может, и Ленин был усталый раб к концу жизни? Может, его финалом должно вымерить всю его жизнь, посвященную тому, чтобы взорвать заданность? Вымерить в тех терминах, образах и смыслах, что вписаны в его существо и его волю? Вписать свой взрыв в миллионы других, а в конце ощутить — нет! Нерешаемо, но будет решаться бесконечно, и в том удел человека… Не юдоль, а удел! И мне бы не то чтоб сильно хотелось этого Ленина его конца повидать и поговорить. Но хочется из точки финала разглядеть всю ситуацию, где он был творящим субъектом и вместе с тем рабом им разнузданной стихии. Подчинившийся ей. Понимавший: чтоб оставаться творцом, он должен ей покориться и, приняв в себя, стать ее частью. Приведенная тобой в действие, она тебя поглощает, тебя подчиняет, растворяет в себе, приговаривая к действию по законам стихии, хотя те законы страшны и смертоубийственны для самой стихии. Надо вовремя уйти из нее… но ведь человек Ленин уйти не мог! Можешь представить его в отставке или в иммиграции? Пишущим мемуары, как Лев Давидович? Оппозиционный журналист, частный наблюдатель? О, нет! Тут Мир и Россия, тут судьба Кромвеля, а не Робеспьера, судьба стольких русских — и нечто понятное только Корчаку в гетто. Тут один выход, в смерть. Когда стал уходить в смерть, и не ушел сразу… Увидев, что ему отказали в просьбах к Сталину и к Наде — дать яду, он стал из ничтожного лоскутка жизни строить что-то человечное. Мир для одного, откуда тайные тропы, лазы-выходы вели к людям. Не обстоятельства паралича и беспомощности, не одно обызвествление мозга заставляло Ленина ломать шапку, кланяясь в ноги крестьянам, и целовать санитарам руки!

Нет, я не в порядке сентиментальности. Моя площадка встречи с Лениным раздвинута за пределы Мира, которого уже нет. Место встречи сузилось и оказалось у выхода из истории в свою смерть. Ситуация Ленина была такова, что выход был или в смерти, или в убийстве. Но когда Первому довелось уйти в смерть, тот — Второй — двинулся тропою убийств.

— Когда Сталин стал Вторым? Он же и вторым не был.

— Второго в роли Другого быть не могло. Либо революция, самоувековечивающаяся стихия, заглатывает и подчиняет всех, делая пищей свое собственное существование. Либо ты пытаешься ее сломить — но чем можно сломить ее? Как ее сломишь? Ты изнутри только можешь ее сломить, не обойдя грех убийства. Второй станет ее продлевать и увековечивать, не мысля себя вне Революции. Нет ее, и ты превратишься — во что? В Сталина, пишущего мемуары? В того, кем ты уже не сумеешь быть?

— Но твои Первый и Второй, Ленин и Сталин, в равной степени не могли стать просто людьми — разве нет?

— Не способны, ты прав, но по-разному. Ленин — убийца поневоле, а для Второго убийство станет гигантским жизненным смыслом. И он наполнил этим смыслом нашу жизнь. Исподволь, незаметно нас совращая убийством как смыслом. Ленин подошел ближе к тому, от чего был поначалу далек, — что пора освободить людей от революции. Но Второй в некотором смысле стал его наибольшим наследником.

Сталин ощущал, и в какой-то степени осознавал ту же проблему конца революции. Но для него это означало закончить ее в модусе самоувековечивания. Когда революция уже не освобождает раба, а творит антимир, собирая себя из античастиц. Продолжая обладать страшной силой, жесткой каузальной логикой — и каждый становится рабом этой связи. Поразительным образом чувствуя себя при этом свободным! Казалось бы, нельзя быть свободным за счет кого-то. Ты пытаешься отстоять в мышеловке чувство свободы не за счет других — и тогда погибаешь. Благодаря этому же возвышаясь к великому, как мы в войну. Но после — падаешь, падаешь, падаешь — в страшную грязную яму.

Часть 7. Сталин, таинственный сценарист

100. «У него мужественное лицо»

— Недавно узнал: оказывается, из последней редакции «Мастера и Маргариты» выбросили единственную фразу о Сталине, которая есть в романе. Выброшена, вероятно, вдовой, но есть в рукописи.

Это последняя фраза Воланда в Москве, на балконе Пашкова дома. Воланд говорит следующее — у него мужественное лицо, и вообще, все кончено здесь, нам пора.

— Да что ты говоришь!

— Да, фраза, как пишет автор примечаний, «по неизвестной причине» отсутствует в издании 1972 года и в иностранном, даже в последнем пятитомнике. Понятно, в 1967 году даже в «Октябре» такое нельзя было напечатать. Ну а после, видно, вдова не захотела.

— У него мужественное лицо… и вообще, нам пора — поскольку он все делает правильно. Это совершенно подтверждает мою версию, что роман — Евангелие от Пилата.

И Пилат центральная фигура книги. Хотя «Мастер и Маргарита» мне родное произведение, авторская тема как бы недозаявлена. Может быть, Булгаков остерегался сам себя? Не осторожности ради: он друзьям читал рукопись «Мастера», и те говорили, что он ходит по острию бритвы, а Булгаков им — почему? Разве это в СССР нельзя напечатать? Хотя не был наивный человек, практическую сторону жизни знал и шел ей навстречу — я не думаю, чтобы он, смертельно больной, сделал это ради проходимости.

— Да, это последняя редакция, и как раз то место, которое он успел еще пройти перед смертью. На первой фразе следующей части романа Булгаков умер. О какой там он мог думать «проходимости»?

— Мы все думаем — там, где Сталин, со Сталиным нам все ясно. «Мы вам очень надоели?» — он говорит Булгакову по телефону. С кем так станут говорить? Вот я себе представляю — 1982 год, у меня идет обыск, и вдруг звонят из ЦК — мы вам не надоели?

Невольно начнешь возлагать надежду на того, кто так разговаривает! То, что делает Сталин, — игра, но хватило же у него ума повести игру с Булгаковым. Правда, есть одна деталь: Булгакову он звонил сразу после того, как застрелился Маяковский. Решил, наверное, что допустили некоторый перегиб.

101. Культура 1920–1940-х. Шостакович как советский историк. Перепутья революционной архаики

— Теперешняя критика описывает историю как? Культурную иерархию сломали «бесы», быдло вышло на поверхность! Но ведь в 1920-е едва только нарождалась новая культурная стратификация.

— Какая? По уровню, по интересам, по способности рефлектировать?

— Конечно. Постреволюционную культурную стратификацию важно найти и прощупать. Показать, какой страшный удар нанесен по ней, и отнюдь не Октябрем 1917 года, как теперь стали считать. Был ли ударом «философский пароход» и все высылки — это еще вопрос. Неизвестно, пошла та высылка во вред или на пользу русской культуре: сопоставь-ка судьбу Шпета с судьбой Бердяева; а ведь тогда они легко могли сменяться местами. Власов спас тысячи жизней советских солдат тем, что вербовал их в свою армию.

Правила революций жестки — они отклоняют простую лояльность. Революция требует прямого участия от всякого и во всем подряд. Но разве революция — лишь те, кто с ней солидарен, сделал карьеру и строит жизнь по правилам, которые та предписывает?

По мере того как революция развертывается, она втягивает в себя не только сторонников и новобранцев — в движение она приводит всех. Идет уплотненное во времени и катастрофичное по средствам пересоздание человеческих судеб, характеров и отношений. И тут оказывается, что люди, маргинальные в отношении революции, но ей не чужие, тоньше схватывают перемену в человеческих отношениях.

Трое из двадцатых — Мандельштам, Платонов, Булгаков, обращаясь внутрь человека, переосмысливают революцию. Они не чужды ей, это не Бунин, нет. Трагические финалы: одного убьют в лагере; другой, непечатаемый, умрет от чахотки; третий, непечатаемый, умирает от гипертонии — мартиролог. Кто, кроме них, — Пастернак? Пастернак мог появиться раньше или чуть позже, хоть вчера; Платонов, Мандельштам, Булгаков — только в свое время. В советский век.

Меня с издевкой спросили: ну-ка, назовите крупнейшего историка советского ХХ века? Я говорю — Шостакович! Он в том же ряду, что Платонов, Мандельштам, Булгаков. Я бы еще поставил Шаламова перед Солженицыным. Далее — Василий Гроссман, литературный гений. Но первая тройка безусловна и неколебима.

Если смотреть на двадцатые годы не только сквозь Соловки, видно, что большинство людей, почти все, приняли совершенное революцией за данность и были лояльны по отношению к ней. Вместе с тем в лояльной среде сохранялась множественность творческой жизни. Были частные и кооперативные издательства, бурлила жизнь. В верхних эшелонах политики утверждалась монополия одной идеологии и слоя ее носителей, а внизу царил человеческий плюрализм. Экономически сосуществовали государственная промышленность, тресты, частные предприятия и море товаропроизводителей-крестьян. Вопрос был в том, выльется ли это в нечто стабильно нормальное или будет расценено как препятствие, подлежащее устранению.

Они же шли немаленькими когортами. Одна культурная оккупация Москвы Одессой — факт истории 1920-х, вообще говоря!

— Перелом двадцатых годов разве не состоял в согласии со статус кво? Что сделано, то сделано — надо побыстрей самоопределяться. Половину двадцатых считают временем расцвета советской культуры, но Осип Мандельштам не любил эти годы.

— Подъем двадцатых не был ни иллюзией, ни гипнозом страха. После Гражданской войны было невероятное ощущение, что побежден и внутренний враг, и весь внешний мир. Волнующее восприятие необратимого переворота и сама его необратимость выглядели источником новых возможностей. Являются вещи, которых до Октября в России вообще не было, — например, научные институты. Конечно, очень плох 1922 год, который обновил и перестроил основание власти. Но процессы долго шли асинхронно.

— Но асинхронность все же накручивалась на неумолимость. Осуждай-не осуждай, боролся ты против или помогал — неважно, игра сыграна.

— Возьми раннюю биографию Булгакова — он ничуть не приспосабливался к восторжествовавшей системе. Огромное поприще видов человеческой активности, и оно открыто.

Если рассматривать двадцатые как предварение того, чем станут тридцатые, возникает принципиальная аберрация. Люди, так видящие, — адепты финалистского взгляда, вроде ортодоксальных большевиков. Рассмотри это как ситуацию развилки, когда та уже не могла далее оставаться только развилкой.

Задним числом ясно, что продналог еще не нэп, а нэп — еще не нэповская Россия. Но ощущало ли время себя таким образом? Знало ли, что на перегоне от нэпа к нэповской России поезд пойдет под откос? Поскольку нэповскую Россию выстроить было невозможно, политически неизбежен становится обратный ход. То, что не удалось выстроить нэповскую Россию, рикошетом делает нэп избыточным, и любой его кризис становился преддверием конечной катастрофы. Нэп стоял на том, что кризисы — это нормально, они будут и должны возникать. Знаменитые ножницы цен Троцкого входили в механику нэпа: есть крестьянская товарная стихия, посредники, есть госпромышленность на автономных началах и есть власть, которая является регулятором.

Но раз политика не достроилась до нэповской России как нормы, а нэп не затронул отношения во власти — то сама заложенная в нем продуктивная кризисность превращала каждый кризис в коллапс. Поощряя этим монополистов власти и с советским обществом обращаться как с угрозой, с вечной предкатастрофой, внося во все привкус чрезвычайщины. Я немножко сложно выражаю свою мысль? Сейчас это никого не устраивает.

— Мысль как таковая никого сейчас не устраивает.

— Нечто позволяет сопоставить это и с нашим моментом. В нэпе заложен был императив: к многоукладности надо относиться как к тому, что нельзя отменить. Нельзя отменить приказом то, что Россия соткана из разных образов жизни. Можно было политически отнестись иначе: отменить нельзя — давайте с этим работать. Признаем в этом новое преимущество, найдем искомые средства. Из этого всю Россию можно было выстроить заново! У Ленина был черновик такого подхода, у умных из сменовеховцев были проблески, у Кондратьева… Немало людей с разных позиций шли к тому, что многоукладность — это нормально. Она продуктивна и перспективна, но ее надо достроить.

Люди культуры были очень уверенные в себе люди! Отсюда важный психологический подтекст Сталина: нет уж, голубчики, — резвитесь, но конечный результат не должен принадлежать никому, кроме меня одного. Все обязано уместиться в мой результат, если не уместилось — невместившееся должно прекратить быть. Но тогдашние люди — то заигрывая с ним, то отстраняясь, пародируя и смеясь, — верили, что осилят сталинский результат, соорудив из него нечто себе по росту. Это и возраст, и затухающий импульс революции, и общая их уверенность в себе. И еще атмосфера времени. В диссидентском издании «Память» есть список добровольных объединений, ассоциаций и клубов в Ленинграде конца двадцатых годов. Их бесконечно много! Помню, я страшно смеялся — были общество бухгалтеров и, отдельно от него, общество главных бухгалтеров. Эта жизнь ничуть не была инерционной, доставшейся от царского времени.

Она была архаично революционной, вставленной в новую рамку нэпа.

Сейчас тоже так следовало бы, но старый монополизм уже заместили новым, а плюрализм — пустая фраза, так проще лавировать, поощряя то тех за счет этих, то этих за счет тех.

— А другой ход мысли невозможен для тех, кто мыслит триумфом и считает реформы следствием «победы демократов». Плюрализм противоречит самочувствию триумфатора — неважно, как я победил, важно, что я в Кремле.

— Но ХХ век в конце концов пришел к другому. Задачей и смыслом политики ставится дать людям жить иначе. Эту «эврику» надо заложить во все. Это категория не экономическая и не политическая — она антропологическая. И в опыте двадцатых годов ХХ века была завязь такого антропологизма. Кстати, именно она, завязь советского антропологизма, делала людей сторонниками совершающегося. Они были в его ауре, озарены коммунистическим антропологизмом. Даже обыденная речь тогда стала афористичной.

102. Управление слухами. Громкий хохот тридцатых и сталинская режиссура

— Громадную роль в сталинизме играли слухи, колоссальную.

— Это уже после войны?

— И до войны даже. Помню слух-предвестник падения Ежова. Был тогда человек, даже внешность его по фотографиям помню, — Брускин. Был директором ЧТЗ, наркомом машиностроения, в 1938-м его посадили. Обычное дело, а тут по стране вдруг пошел слух. Будто Сталин спросил у Ежова: «Где Брускин — у вас?» — «Да». — «Привезите, я сам его допрошу». Тот замялся и говорит: «К сожалению, нельзя, товарищ Сталин». — «Почему?» — «Брускин расстрелян». Слух прошел, когда Ежов еще сидел на своем месте в НКВД. Сталинский слух был великой силой.

Но вот 1946-й, голодный год. Картошка стоит 30 рублей кило, страшно дорого. Кушать нечего. Прошел слух, будто секретарь Воронежского обкома заявил, что не может сдавать хлебопоставки государству. «Не имею права, — сказал, — люди начнут умирать, кормить нечем. А от меня еще требуют перевыполнения». Микоян на него якобы прикрикнул: «Вы обязаны это сделать! Скоро возможна война со Штатами, есть военная угроза, и стране нужны продрезервы». Секретарь обкома позвонил Сталину, и тот-де ему сказал: «Товарищ Микоян ошибается, а вы правы». Что не мешало и дальше со всех драть хлеб. Но слух играл свою роль.

Помню, очередное присуждение Сталинских премий было, и листик пошел по рукам. Очень подробный был слух, там упоминалось много людей. Сталинские премии присуждал, конечно, Сталин. Это его любимое занятие — сам все смотрел, читал. Был такой писатель Степан Злобин, написал роман про Степана Разина — между прочим, неплохая книжка. Сталин спрашивает Кружкова — а почему в списке нет Злобина? Знаменитый Кружков, завкультгруппой ЦК. После и я имел с ним дело, когда он выкинул из первого тома истории КПСС мой текст.

Так вот, Сталин говорит: «Почему нет Злобина? Хорошие книги». Идиот Кружков отвечает: «Товарищ Сталин, Злобин был у немцев в плену, есть порочащие сведения». Сведения такие, что в плену Злобин был то ли кашеваром, то ли хлеборезом. Но Сталину важней, что после писатели расскажут друг другу. «Сколько лет с тех пор прошло, товарищ Кружков? В каком году Злобин попал в плен?» — «Пять лет прошло, товарищ Сталин». — «Пора бы уже забыть, товарищ Кружков!» И все мы пересказывали друг другу это сталинское «пора забыть».

Но расцвет слухов о том, что Сталин сказал, был все же после войны. А в тридцатые годы слухи заменял смех, все смеялись.

— Да-да, помню сталинский афоризм — «когда весело живется, тогда и работа спорится».

— Сталин сказал: жить стало лучше, жить стало веселей — и вам теперь кажется, что это прозвучало издевательски. Хорошенькое дело: Кирова ухлопал, готовился ухлопать еще миллион, а ему, понимаете, жить веселей! Но его восприятие таких вещей несло свою избирательность, с накруткой и нарастанием решений, которые Сталин для себя принимал.

Я к тому, что нельзя сказать, будто Кирову на XVII съезде аплодировали непредусмотренно, настораживающе для Сталина, спонтанно. Нет, вообще, тогда много смеялись и охотно хлопали. Такова характерология тех лет.

Никогда столько не хохотали, как в тридцатые годы, с таким облегчением и так свободно — черта времени. Смеялись и во время речей вождя, искренне смеялись. Роль смеха в тридцатые фиксируется даже протокольно — то и дело «смех в зале», «хохот».

— А помнишь, на каком отрезке смеялись больше всего?

— Что-нибудь так: 1930–1936 годы. В 1930 году, в неполные двенадцать лет, первая книга, купленная мной на денежки, что выпросил у мамы, была «Сталин и Каганович, политотчет ЦК ВКП(б) XVI съезду». Там много смеялись и много-много аплодировали. Но это не были нарушающие норму, выделяющиеся спонтанностью аплодисменты. Зато овация Бухарину на I съезде писателей Сталина вывела из себя до чрезвычайности. Бухарин был у Горького, и кто-то сказал ему: ваша речь прекрасна, какая овация! И Бухарин мрачно заметил: я за нее расплачусь. Мне кажется психологически вероятным, что у Сталина все это мало-помалу накручивалось на его внутреннюю катушку. Мои крымские переживания: секретари обкома партии всегда выступали первыми — все встают, шквал аплодисментов, крики «ура!». Сталин с этим покончил, заодно покончив и с ними со всеми. В конце сороковых этого смеха уже почти нет.

Мягкий смешок Сталина — это вообще его манера. Вот из рассказов того времени. Гронский был такой, ужасная дубина. Редактор «Известий» и до Горького первый председатель оргкомитета съезда. По делам оргкомитета Союза писателей его вызвали на политбюро. Сталин к тому времени поменял отношение к Демьяну Бедному, с которым прежде был в больших приятелях, и на заседании сделал замечание в его адрес, что пора критичней к нему отнестись. Подпевала Гронский возьми и брякни: у меня вообще плохие отношения с Демьяном Бедным! Сталин сразу: «А почему? Почему это у вас плохие отношения с крупным советским поэтом?» Гронский смутился, говорит: «Это, знаете ли, частный, домашний случай». «Нет, — говорит Сталин, — вы на политбюро, товарищ Гронский, рассказывайте нам все откровенно». — «Понимаете, я был у него в гостях, а на стол подавали котлеты, очень вкусные. Беру вторую порцию, а Демьян мне кричит: довольно!» Сталин с Гронского не слезает: «А теперь поподробнее расскажите политбюро, какие у Бедного котлеты на вкус». Все, естественно, над дурнем хохочут.

Я всегда считал, что Сталин как автор и режиссер своих спектаклей в тайной сценарной работе много раз переписывает свою роль.

103. Почему никто не убил тирана? Сильные люди 1937 года перед незамеченным выбором

— У каждого поколения есть в детстве свой дурацкий вопрос. Дети семидесятых интересовались, какает ли дедушка Ленин. А у нас, родившихся в последние годы жизни вождя, детский вопрос был таким: как злой Сталин дожил до 1953-го — почему никто из взрослых вовремя его не убил?

— Тайна 1937 года — отсутствие противодействия. Почему не нашлось тираноубийцы? Знаю со слов тещи Фриновского — помнишь такого? Заместитель Ежова. После нарком военно-морского флота, затем был расстрелян. Она рассказывала, как в разгар террора к ним приходил Ежов. Минуя калитку, в полубезумном состоянии перелез через забор. И, готовя чай, она слышала из кухни, как Ежов говорил Фриновскому: «Его надо убрать».

А еще к этому вот рассказ однокурсника, недавно умершего Вадика Фельдмана. Его отец был замнаркома НКВД по кадрам, должность была такая — представитель ЦК ВКП(б) в НКВД. Он ведал там кадрами и от ЦК надсматривал.

В 1937 году Вадим свое получил и замолчал надолго. Лет десять назад мы с ним повидались, и он все рассказывал мне, будто на исповеди. Почему-то хотел, чтобы я знал это и запомнил. Среди прочего такую сценку. Они жили в ведомственном особняке, и вот, говорит Вадим, рано утром я перед университетом сижу, пью чай, читаю газету — доклад Сталина на том февральско-мартовском пленуме 1937 года. Отец только пришел с работы, принял душ. Проходит через комнату, я ему — правда, хороший доклад Сталина? Отец стал, долго молча на меня глядя, а потом только — нет, Вадик. И ушел к себе.

Но я не про это. Август 1937 года, в Тушино парад авиации. Вадима очень туда тянет, и отец говорит: «Что, посмотреть хочешь?» — «Да, но если с товарищем». И отец приносит два пропуска! Двум молодым людям, одного из которых вообще не знает, он выписывает пропуск на правительственную трибуну. Стоим мы там, рассказывает Вадик, рядом Сталин и вожди, включая Ежова, — подходят к столу с закусками, пьют. Друг ему говорит: давай и мы поедим. Они поели. Конечно, соответствующие ребята охраны на них поглядывали, но, видимо, принимали тоже за соответствующих парней.

Убрать Сталина им всем ничего не стоило. Они были хозяевами положения — и они молча, покорно ждали своей судьбы.

— А что отец Вадика?

— Отца вскоре расстреляли, конечно.

— Складывается ощущение, что, пока Сталин уничтожает советский мир и наследие революции, вы этого не видите в упор.

— Катастрофа выбора нами не воспринималась как катастрофа, и даже большинством жертв не рассматривалась в этом контексте. Уничтожение Сталиным строя, персонифицированного им самим, никто, кроме остро мыслящих единиц, не опознал как нечто, утраченное навсегда.

Мы были третьим советским поколением, и мы не распознали в сталинизме потери выбора. Выбор сделали за нас и до нас, а нам дóлжно было всей жизнью его оправдать, включиться, найдя свое место в рамках выбора, сделанного отцами. Но страшней всего, чего вам уже совсем не понять, — мы не видели в происходящем катастрофы. Но мы не были черствы, как карикатурный Павлик Морозов. Страстная потребность владела нами: уразуметь! Гибели буквально окружали нас, выхватывали близких из нашей среды, а мы все искали, как согласовать это с идеей раз навсегда сделанного выбора и будущей жизни в его пределах.

Некоторые вещи я хорошо, даже слишком хорошо помню. Шли первые дни занятий после летних каникул, сентябрь 1937 года. Среди нас был такой Шура Беленький — сейчас он в докторах исторических наук. Отец его — известный деятель, торгпред в Италии, а после — зампредсовнаркома в одной из среднеазиатских республик. Шура женился на однокурснице, молодые поехали к отцу, и вдруг — его арест. Помню разговор между нами. Это не какая-нибудь тайная встреча, где мы боялись ставить вопросы вслух, — ничуть! Мы стояли в актовом зале, был перерыв в собрании. Мы были остро заинтересованы в судьбе Шуры и его отца. Наше отношение к нему самому не ухудшилось от происшедшего. Но нам всем надо было согласовать происшедшее между собой, объяснить его и поставить на место.

Мы обсуждали версии ареста отца, и Шура участвовал в разговоре. Сейчас, спустя много лет, мне стыдно вспоминать, как легко мы обсуждали этот страшный для него вопрос. Он уверен, что отец невиновен — и мы не подвергаем это сомнению, мы ему доверяем. Главное, чем мы озабочены, — как вписать факт ареста крупного советского политика в общее видение коммунистической цели? Безоговорочной цели, само собой разумеется, — ведь иной не бывает. Для нас это первичная аксиоматика, априори, — наше «иного не дано»! Кстати сказать, это роднило со старшими поколениями, сближая отцов с детьми.

Хотя обсуждается арест его отца, я помню у Шуры выражение серьезности — он допускает, что, может, все так и есть. А мы обсуждаем среди прочих и такую версию: будто немецкая разведка создала в СССР линии глубоко эшелонированного проникновения. «Вторые линии» — эта идея была популярна в нашей среде. Якобы люди на вторых линиях ничем не проявляют себя до решающего момента. Все они обыденно связаны по работе, вписаны в штабные планы и, не проявляя себя, опутывают невинных. Отсутствие примет измены еще не говорит о невиновности последних: сегодня тебе легко разглядеть в этом версию сталинской лжи про «пятую колонну».

А вот другая картинка. В тот день было выступление Сталина, известное фразой, которая после вошла в обиход и дала название книге Гроссмана: руководители приходят и уходят, только народ бессмертен, товарищи! И я помню наше с другом ощущение… как бы это назвать? Счастья! Счастья удовлетворенной потребности в том, чтобы все наконец стало на место. Чтобы картина мира, где нам жить, не разрушилась. Дочитав речь, мы с другом радостно переглянулись — теперь нам все ясно. Но что нам было ясно?

Думаю, вам сегодня этого не понять. Но хочу быть точен в передаче тогдашнего настроения. Важно не то, что мы приняли это за объяснение, — хотя каким оно было объяснением? Но в мире советской метафизики, сопровождаемой лаконичным словом и образом Сталина, нам от этого физически буквально стало тепло. Возникло ощущение, близкое к счастью! Хотя и у него, и у меня уже были личные утраты из-за террора, и вскоре нам самим предстояли крупные неприятности — все теперь не имело значения.

Я не утверждаю, что такое типично. Но для советской молодой среды моего поколения это было господствующим настроением.

— Не оттого ли, что склад вашего мышления уже был проникнут конформизмом?

— Нет. Более того, наше языковое сознание оппонировало однозначности мейнстрима, куда вписались уже столь многие. Мы позволяли такое, чего человек постарше себе бы уже не позволил. Защищать товарищей публично стало опасным, но мы так поступали и не засчитывали себе этого за смелость. Советская априористика увязывалась со свойствами нашего поколения. С его образованностью, с большей свободой выражения себя в слове, с потребностью все взвесить, поставить на место и сообразовать. С несклонностью к функционерским навыкам в своей среде.

Изначально вписанные в ортодоксию единого хода человеческой истории, в этих рамках мы обладали тайной свободой и сами определяли отношение друг к другу.

104. «Организатор убийц». Сталинский перенос преступлений на жертвы

— У Сталина ясно выражен перенос его преступлений на жертвы. Перечитывая газеты 1940 года, нашел сообщение в «Правде» после убийства Троцкого: обычный набор слов о «реставрации капитализма», но что выделяется главным?

Организатор убийц Троцкий! Я уверен, что это надиктовал Сталин сам, другой так не напишет. Во-первых, русский не скажет «организатор убийц», он скажет либо «организатор убийств», либо «предводитель убийц». Главное же, Сталин Троцкому приписывает роль «организатора убийц», хотя это он самолично подсылал к Троцкому убийцу за убийцей.

Бухарин ему пишет с Лубянки и, казалось бы, знает Сталина. Нет же — демонстрируя полное его незнание: Сталин не переносит разговоров про смерть. Тем более, когда это подразумевает и его самого.

Есть пяток версий телефонного разговора Бориса Леонидовича Пастернака со Сталиным о Мандельштаме. Пастернак не понял замысла Сталина: тому нужно было, чтоб Пастернак упрашивал его спасти жизнь Мандельштаму — а Борис не понял, чего от него ждут!

Он же мастер, мастер — намекает Сталин, а Пастернак ему в ответ про то, что у них с Мандельштамом разногласия в стихосложении. Да ему стыдно говорить с Кремлем из коридора коммунальной квартиры: соседи услышат! Разговор явно захлебывается, и Пастернак молит Сталина: «Я хочу с вами еще разговаривать!» — «О чем же?» — «О жизни и смерти

Сталин бросает трубку. Разговор прерван, и Сталин никогда больше не желал слышать Пастернака.

Оказывается, ему легче быть виновником смерти миллионов людей — человек для этого оправдание в себе найдет. А убить одного-единственного друга оправдание найти трудно и едва ли возможно. Не говоря о том, что Сталин не присутствовал при казнях. Хотя пули, которыми застрелили Бухарина и других, извлеченные из их тел, он разглядывал.

105. Логика вражеского окружения. Бухарин на Лубянке. Теология Человека Слабого

— Бухарин на Лубянке выступает в двух лицах. Что до «троцкистов», те у него последние подлецы и, конечно же, контрреволюционеры. В отношении их для него допустима уверенность, что они в союзе с Гитлером. Даже если объяснять это тактикой самозащиты, все выглядит скверно, если не гнусно, а главное — не соответствует складу характера Бухарина. Но он себя уверил и теперь в этом уверен. А уверившись, что они могли такое сделать, какие основания у Сталина не распространять это подозрение на него?

В пределах этого речевого поведения все преимущества на сталинской стороне, и, согласно сэру Исайе Берлину, сталинцы искренни, хотя некоторые догадываются, что им грозит. Их реплики на пленуме 1937 года кошмарны, это лексика кандидатов в мертвецы.

Из них не вырывается простая реплика здравого смысла — да быть же такого не может! А почему она не вырвалась? Расшифруем их логику, так называемую логику классовой борьбы. Согласно той, любой проигрывающий в классовой борьбе, оставаясь в ее пределах, вправе хвататься за любое средство — такова норма! Классовый императив разрешает терпящему поражение применять любые средства неограниченно.

В эту норму не входит нравственное самоограничение: я человек, и так я не поступлю ни за что.

Но ведь и фашизм был реален, и реален фашистский человек с его нахрапом.

— Ты хочешь вникнуть в их мотивы или реконструировать альтернативу?

— Я пальпирую утрату советским коммунизмом содержания истории. Поскольку у истории есть человеческое содержание, утрата выступает деградацией речевого поведения. И возврат в этом случае станет возможным только на самом краю их жизни. Для этого каждому коммунисту, как королю Лиру, надо стать голым человеком. Тогда только в поведении и сознании его восстанет зыбкий контур другой жизни.

Это невозможно, пока люди ставят логику «вражеского окружения» и «террористической деятельности» в один ряд с приверженностью к буржуазной демократии. Для них это были вещи одного порядка, стоящие в одном ряду мотивов. Грубо говоря — раз ты за буржуазную демократию, почему тебе не убить Кагановича? Ведь это норма классовой борьбы.

Отчего могучий левый Запад капитулировал перед Сталиным и оказался разоружен перед лицом фашизма? Они так далеко зашли в критике буржуазной цивилизации, что не находили опоры в ее пределах. Тогда последняя оставшаяся им опора — сталинская Москва и могущество Красной армии. Если и их не станет, ресурсов не остается вообще — что и случилось после советского пакта с Гитлером.

Тогда только — я говорю упрощенно — пришел боевой экзистенциализм европейского Сопротивления как новый человеческий ресурс. Человек на краю, признающий свою смерть смертью, воздвиг соответственный поступок. Руководствуясь знанием того, что его смерть важна и что память — иное имя смерти. Ты следуешь нормальности смерти как исчерпывающего подытоживания жизни? Этим ты входишь в память, ибо мертвые однажды воскреснут. Где? В памяти, где ж еще им воскреснуть! Я не только разъясняю этим свое понимание писем Бухарина Сталину с их контуром человечного безумия. Нет, я еще утверждаю, что его письмо в Кремль с Лубянки — теологический документ века.

— Это хорошо бы мотивировать, между прочим.

— То, что я говорю, и есть моя мотивировка. Бог является к людям, избрав для этого обличье Сына Человеческого. Бог не может сойтись с людьми вполне, не вой дя в какого-то из них нераздельно — без этого встрече не быть. Без торжества слабой человечности не выйти из тупика теодицеи: зло царит в мире, откуда удален Бог, пока Он, всесильный, не вернется во славе.

Когда Гегель говорит: все действительное разумно — это конформизм. Все подвластно разуму, нет же ничего, чем разум раньше или позже не распорядится. Нет коллизии, где бы разум не взял верх так или иначе, ибо что не в домене разума? Тогда Шестов говорит: да пошли вы к черту со своим разумом! Если все в домене разума, то все попадут либо в домен Сталина, либо в домен нацистского «окончательного решения». И Гегелева роза на кресте современности обернется Endlösung’ом.

Кто против? Против — слабый голос слабого человека. Слабость человека в какой-то момент легла на чашу весов и, легкая, не перетянула чаши, где была сила и собрались сильные люди. Но слабость несла предчувствие, аромат выбора.

Выбор тридцатых не мог быть сделан в среде сильных, сильными людьми. Чтоб явились люди выбора — дерзкие, нравственно упорные, перешагивающие через ложь, — должны были подать тихий голос и уйти в небытие слабые. Но они, слабые, присутствуют и в выборе сильных.

— Что если это не слабый человек, а всего лишь голос его слабости? Слабость ведь бывает разного происхождения, по себе знаю.

— Нет, я утверждаю, что Человек Слабый — это такая же дефиниция, как Homo sapiens или Homo erectus, Человек Прямостоящий и Человек Мыслящий. Таков его антропологический статус в истории. Слабый может сделать что-то, что сильному не дано. Тираноубийство, к которому напрасно призывал Мандельштам в антисталинском стихотворении 1933 года, над Сталиным все же свершилось, — посмертно.

106. Упущенные альтернативы 1930-х годов. Заговор Сталина-хозяина против Сталина-лидера нормализации

— Все наше месиво судеб и страшно свершившихся фактов можно рассмотреть под углом зрения отсутствия выбора. Тему Сталина можно назвать катастрофой выбора.

— Отсутствие выбора равно отсутствию альтернативы. Раз в субъекте выбор не совершается, была ли вообще альтернатива сталинизации в двадцатые-тридцатые годы?

— Это то, над чем я думал годами. Тут равно важно сперва допустить такую возможность и затем ее доказательно распознать. Без этого, убежден, предальтернативы не понять. Ее можно отследить рядом фактов, входя в конкретику, но это будет неполно, если не сопоставить с прошлыми предальтернативными ситуациями — 1918, 1921 и 1922 года. Ведь объективность альтернативы навязывалась мысли ходом вещей, до мысли возникшим или соприсутствующим ей.

Учтем и заостренность проблемы Начала для русской истории. В этом Ленин особенно явно наследует XIX век. Для него проблема начала не в ряду остальных, она его сквозная интеллектуальная проблема.

Сперва пафосное самоутверждение через Октябрь и его уникальность как нового начала мировой истории. Но далее вопрос начала попадает в драматический контекст с массой вопросительных знаков. С этой точки зрения период нэпа для Ленина — новая редакция русского мирового начала.

Но тогда уже быстро нарастал его отрыв от ближнего окружения. Нарастает и незавершенность, фрагментарность его мысли. Не только из-за ограниченных болезнью ресурсов мозга. Болезненна сама симптоматика мысли, нащупывающей и не находящей свой политический предмет. И что важно, не выработавшей для себя нового лексикона.

Ленин эпатировал политбюро тезисами типа госкапитализм выше социализма, а те не понимали — что Ильич имеет в виду под госкапитализмом? И это не был вопрос неуточненной дефиниции. Тут у него присутствует нечто важное о России, не нашедшее имени и поэтому проясняемое прецедентом. Возвращением к его старым, еще предоктябрьским интеллектуальным ходам.

Для Ленина в полемике с народниками, для его концепта пореформенной России важно представление, что капитализм в России, безусловно, есть. Он добросовестно доказывал, в какой степени и какой именно капитализм есть в России. Но далее он выдвигает свой тезис против Плеханова: естественным порядком, диктатом экономической необходимости Россия капиталистической не станет. Из этого политически осмысленного вызова вытекает вся концепция революции по Ленину. Творимая революцией власть — как условие перехода от наличного капитализма к свободной капиталистической России. Нечто подобное по ходу мысли возникает теперь у Ленина в связи с нэпом: от наличного нэпа — к нэповской России.

— Ты имеешь в виду известное выражение, процитированное в каждом советском учебнике: «Из нэповской России — к России социалистической»?

— Дело в том, что до нэповской России надо было еще дойти, и это стало камнем преткновения для Ленина. У Ленина видна сцепка его недотягивания с очень сложными внутренними переходами. Ленин философски недотянул до постановки проблемы альтернативы. Сюда втягиваются и ограничения, накладываемые на мышление с внутрипартийной борьбой.

Для второго поколения большевиков ничего этого уже нет. Любопытно посмотреть на философские мозги поколения, начавшего 1917 годом, — для них проблемы начала нет вообще.

Забыта первая альтернатива, еще предоктябрьская; нет и второй — той, что породил Октябрь, очень мощной по возможностям и вариантам, которые в ней таились. То, что октябрьские альтернативы не развернулись в политике и не нашли опоры в младобольшевистском стиле мышления, облегчит третью катастрофу альтернативности — в 1929–1930 годах. Альтернатива ушла с уровня работы мысли — уродуемой политическими страстями, но все же наличествующей — в вопросы тактики. Хотя интеллектуальные спазмы были еще заметны весной 1929 года в последней статье Бухарина как лидера и теоретика партии — каковым он сразу после этого перестает быть.

Альтернатива 1934 года (если так ее условно назвать) — страшно интересна. Ее надо сопоставлять не с 1929-м, а с 1921–1922 годами — когда сам ход событий вынес альтернативность в политическую повестку.

После победы курса коллективизации все устремилось в русло регулярного протекания. И множество факторов к этому фрагментарно подводили. Перечислять их долгое дело, они разнопорядковые. Они захватывают экономику, как снижение темпа индустриализации. Они захватывают сферу культуры — возникает Союз писателей СССР. Они вторгаются в сферу идеологии — в отношение к русской истории, к прошлому. Все они разнолики, а не проекции чего-то единого, лишь распределенного по секторам. Их пестрота ставит вопрос перевода фрагментарной нормализации в политику. И процесс к этому действительно двинулся. О сталинской оттепели середины тридцатых можно говорить совершенно уверенно. Ее фрагменты должны были соединиться в нечто целое — но во что?

Произошло же вот что: Сталин замкнул эти фрагменты на их эрзац и проиграл свою альтернативу лидера советской нормализации. От его «Головокружения от успехов» до декабря 1936-го, до Конституции, альтернатива была спародирована, проиграна, а затем зверски умерщвлена в 1937–1938 годах.

— Что за «культ личности»? Политику надо быть титаном, чтоб в одиночку обнулить тренд такой силы!

— Тут ряд моментов личного и неличного порядка — как возрастает (это тоже ведь черта времени, нуждающаяся в объяснении) роль одного человека, действительно оказавшегося способным соподчинить себе огромный процесс! Ее нужно объяснить, преодолев магию «графика злодейств», сегодня представленную антисталинизмом. Такова же, кстати, аберрация в отношении Гитлера: некий готический упырь в тайниках своей души продумал календарь предстоящих злодейств на целый век и захватил власть, чтобы организовать работу по графику! Нет же — все не так.

Известная, многократно отмеченная черта Сталина — он берет чужую программу и включает ее в свой сценарий. Та принимает новые свойства и работает на его задачу, чем образует для всех непредвиденно обескураживающий фактор. Коллективизация по Сталину — не совсем то, что предлагали Преображенский с Троцким, а последующее было и вовсе не то. Но из 1934 года (если брать его как рубежную дату) все гляделось по-другому.

С одной стороны, фрагментарная нормализация казалась еще одной удобной программной подсказкой для Сталина. То обстоятельство, что режим вышел из предкатастрофы коллективизации без краха, а сам Сталин даже политическим победителем — предрасполагало его присвоить альтернативу. Фрагменты нормализации объединить под своей эгидой в программу, наперед задав свое лидерское место в ней и приспособив к личному руководству.

— Почему было Сталину-триумфатору не явиться сильным лидером внутренней советской нормализации?

— Но тут сразу два вопроса, первый: поддавался ли нормализации сталинский результат? И второй: устраивало ли это Сталина? Желавшего оставаться единоличным хозяином обстоятельств, а не лидером — первым среди равных.

Вероятно, впервые у Сталина тогда возникла нужда в особой тайной сценарной программе. Инстинкт сохранения себя хозяином обстоятельств — непрерывно приспосабливающим их к себе, в способности к чему его уверил 1930 год, — диктует ему, что теперь сами обстоятельства должны стать другими. Их можно приспособить к Сталину, только если им придавать, причем всегда, постоянно и наново — черты неостывающей экстремальности. Для этого Сталину надо было поменять обстоятельства! Фрагменты которых ему следовало рекомбинировать и собрать в неузнаваемом виде, лишив их малейших следов альтернативности.

Теперь и от себя ему нужно нечто новое, чтобы самой природой своей (на уровне речевого инстинкта, предсознания) вечно опережало сцепку этих фрагментов в норму и вытравляло из них альтернативность. А для этого ему самому, Сталину, нужен новый Сталин.

Вот чем объясним сталинский персональный масштаб. Здесь в условия будущего переворота (ибо это был великий и страшный переворот) входит прелиминарное уничтожение альтернативности — как актуальной потенции мышления и как потенциала личности. Опережающая ликвидация Сталиным всего несовместимого с его ходом мысли требовала реального вживления сталиноподобия в советскую антропологию. Отвечающего всегда заново творимым им обстоятельствам.

Предальтернативность не просто идет по угасающей, ее не просто свертывают. Идет ее мозговой слом и ампутация — с замещением органически ей противным, но опережающим ее, следовательно, всегда чем-то новым! Надвигается советская катастрофа выбора, даже в тех узких пределах, какие еще оставались для него прежде.

107. Телеграммы Сталина как симптомы бессознательного

— Арифметическая версия сталинского «списка злодеяний», где к исходным добавляются одно за другим новые и новые, по документам не проходит. Сегодня просматривал телеграммы Сталина. Оказывается, еще перед Шахтинским процессом[4] в Донбасс ездила комиссия политбюро: Молотов, Каганович, Томский и Ярославский. Томский тогда прямо указал на разгильдяйство и развал управления как причину аварий. Остальные, конечно, твердят про вредительство и «заговор врагов». Но есть телеграмма Сталина в Донбасс — одернувшего Ярославского, который выступил в местной прессе про заговор. Он пишет: не произносите там громких речей и не печатайте такого в газетах! Видно, у Сталина уже был свой взгляд на вещи: можно сколько угодно твердить рабочему про темпы индустриализации, но без картины казней за провал темпов не добьешься. Теперь ему требовались грандиозные исторические спектакли.

Иначе выглядит и картина всего, что предшествовало его знаменитой статье «Головокружение от успехов». Речь, собственно, о том, как Сталин ушел от почти неизбежной катастрофы из-за авантюры с коллективизацией. Катастрофа надвигалась неумолимо, и первыми виновниками ее были сами сталинские функционеры.

Пошли так называемые «перегибы», начинаются крестьянские восстания, дело приняло крутой оборот. И ни один член политбюро, которые выезжали на места, ни Калинин, ни другие об угрозе ему не докладывают и вопроса об отступлении не ставят.

— Кто предупреждал Сталина?

— Только ОГПУ, Ягода. Сталин шлет по стране телеграммы: приостановить коллективизацию! Никакой реакции. Последняя его телеграмма, посланная этим всемогущим сталинским партсекретарям, начинается так — страна на краю катастрофы, антиколхозное движение перерастает в антисоветское повстанческое. Бросить Красную армию, крестьянскую по составу, на подавление крестьянских восстаний — значит ее разложить и открыть границы врагу. ЦК предлагает вам немедленно прекратить — никакого впечатления!

Вот когда появляется знаменитая статья «Головокружение от успехов» — и Сталин навсегда входит в роль Спасителя. А сталинский функционер — в роль будущей жертвы.

108. Что такое революция сверху?

— Коллективизация, или сталинская «революция сверху», развернулась неожиданно и для Сталина. Она происходит по принципу нерешаемости сложных проблем — при таком их упрощении, которое своей технологией неожиданно нашло для себя социальную опору в миллионах зверски атомизированных людей. Вот что Сталин во время коллективизации назвал «революцией сверху». Каждая революция все-таки коренная перемена отношений собственности и власти, и в коллективизации перемена отношений собственности очевидна. Уничтожение общины, частного владения землей, крестьянства вообще.

Порабощающая атомизация, при которой каждый в отдельности символически восходит к самому верху власти. Сломав весь деревенский уклад жизни, Сталин создал нового человека, выплеснув его частью в лагерь других — людей с тачками, которые строят Магнитогорск, в города, а большую часть оставил в колхозах. Посмотри биографии будущих функционеров, включая военных, — почти все выходцы из крестьян. Атомизация миллионов людей, изгнание их на стройки, в аппарат власти создало социальную твердь сталинизма. Но есть и помехи, в один раз не решилось — помехой окажутся люди, которые разрушали деревню, а теперь сами стали хозяевами и опекунами колхозов.

Часть 8. Ленинский «субъект субъекта» в аду персонификации

109. Сталинист Маркс о владычестве в Индии

— Великий коммунистический эксперимент закончен. В этом один из трагических моментов и моего личного бытия в эти годы. Я ощущаю себя последним из могикан — хотя понимаю, что не на мне лично история обрывается и я не та личность, чтобы оборвалось на мне. Однако товарищ Сталин прав: русские либо нация недоступного человечества среди существующих наций, либо ничто.

Сказав «ничто», он поймал Маркса на слове. В некотором смысле Сталина можно назвать учеником Маркса даже больше, чем Ленина. Со слов свидетеля помню разговор Сталина с Бухариным о кулачестве. Бухарин будто бы ему возражал — а ты подсчитал, Коба, сколько миллионов крестьян придется принести в жертву? Сталин ему — ну и что, Бухарчик? Ты не забыл статью Маркса о «Британском владычестве в Индии»? Пойди перечитай, про жертвы там все хорошо сказано.

Вчера, думая о жестокости Маркса, вспомнил, как уже немолодой Маркс пишет в письме про свое близкое к ненависти отношение к пролетариату, который все никак не умеет стать хоть чем-то. У Маркса там такая фраза: пролетариат либо революционен, либо он ничто. Поскольку только революционность по Марксу действительно реализует всемирность и только она универсальна.

110. Принуждение неразвитых к глобальности. Полицейские функции коммунистической революции

— Всемирность и всеобщность совпадают в исходном субъекте развития?

— Всемирность и всеобщность не совпадают ни по территории, ни по календарю. Всеобщность реализует себя этапами «неполной глобальности». А всемирность никогда не всеобщна буквально — она нарастающе всеобщна, и думаю, что в принципе не всеобщна по природе. Не реализуемая универсально, всемирность реализуется лишь, когда, как сейчас, перестав существовать, она целиком тонет в «глобализации». С Марксовой точки зрения, Всемирность равна Истории, равна Революции и равна Утопии, имея и еще ряд ипостасей и статусов. Что для меня очень важно.

Хотя Маркс тут идет от Гегеля, он вносит нечто принципиально свое, ставя всемирность на почву того, что назвал естественноисторическим процессом. Этим он выступил как Гегель — объединенный с Дарвиным, вместе взятые. Но что у него вышло? Всемирность универсализируется движением капитала и мировым рынком, но этим она еще недотянута. Окончательно ее универсализирует связка двух экспансий — синхронность революционного самопреодоления капитала при глобальной экспансии самого капитала на всех пространствах планеты.

В меру революционности всемирность имеет право принуждать всех к соучастию и соподчинению. Всемирность реализуется не так, чтобы просто уподоблять Западу развитие остальных, нет — она обрывает собой их естественный ход. Если этого не признавать, то это уже не Маркс. И тут возникает гигантская трудность.

— Трудность в чем? Маркс верил, что есть один-единственный путь развития, им вычисленный. Рано или поздно этим путем пойдут все.

— Не пойдут. В том и дело, что не все пойдут — их поведут! Те, кто воплощают собой всемирную потенцию революционного самоотрицания.

Тогда коммунистическая революция осуществляет — что? Какую работу? Чисто полицейскую: принуждая народы войти в европейскую историю. А чтобы всех принудить войти в историю, самому принуждающему надо выйти за ее пределы — куда? Ведь история по природе всемирна, это ее органика, она не включает в себя «всех вообще».

— Итак, чтобы в историю вошли отсталые народы, передовые народы должны выйти из нее в коммунизм?

— Для Маркса ясно одно: коммунизм, ради которого все это вершится, ни на что ему известное не похож. В некоторых текстах, что удивительно для него, он вдруг переходит на язык пророчеств: «Нынешнее поколение напоминает тех евреев, которых Моисей вел через пустыню: оно должно не только завоевать новый мир, но и сойти со сцены, чтобы дать место людям, созревшим для нового мира». Это «Классовая борьба во Франции», еще до «Капитала». Что же выходит — вы пасете и приносите в жертву народы только ради того, чтобы с ними вместе сойти со сцены?

111. «Калужское тесто» и управление обратным ходом вещей. СТАЛИН как гений изничтожения

— После ухода Маркса были две версии приземления того, к чему он подошел и что далее потерялось. Вариант Бернштейна: движение все, цель ничто — и русский вариант Ленина, подготовленный всем, что внутри России марксизму предшествовало.

Движение — Россия, где цель приземляется, сохраняя освободительную сверхзадачу. Для Германии «движение — все» означало пропитку общества социал-демократией, которая, будучи встроена в государство, постепенно переустраивает его самое. Исходя из государственной данности, но переустраивая данность, — такова цель движения по Бернштейну и по Плеханову также.

Тем, что в России капитализм уже есть, для Плеханова все исчерпывается. Раз есть капитализм, есть и предпосылки будущей социалистической революции. Она — дело рабочих, им для этого нужна социал-демократическая партия. На пути стоит абсолютизм, несовместимый с капитализмом? Что ж, эту политическую помеху однажды придется устранить. Но устранение архаики не дело пролетариата. Ему следует подсобить буржуазии, временно отдав ей буржуазные результаты — кому они и принадлежат по природе вещей. А самим изготовиться к своей будущей революции — по Бернштейну.

Для Ленина тоже в России есть капитализм. Но своим органическим ходом Россия капиталистической нацией не станет: народничеством он опознал затруднение. Русское народничество для него не «предрассудок», а проблема в ложной форме — государственная данность России не поддается переустройству, — перестроить несвободную данность нельзя. Цель социал-демократии — внести в жизнь миллионов, в их многоплеменную разноязыкую массу отсутствующую в ней мировую действительность. Для европейского процесса это уже пройденный путь, но для России это ее второе начало, послепетровское, и в неслыханно новом контексте.

У Ленина складывается концепция-утопия привнесенной историчности с обратной последовательностью действий. Привнося в Россию капитализм американского типа, мы привносим и классы в холопски неоформленное, сословно-бесструктурное образование. В калужское тесто кавелинское. Тем самым мы привносим в Россию и само общество. Но кому это по силам — кто субъект обратного хода вещей?

Партия — вот субъект всемирного начала. Партия Ленина возникает как субъект обратного хода вещей внутри России. Из этого проистекает ее траектория и развязка обратного хода. Раз она партия «переначатия мировых начал», надо решить ответственную задачу — кто внутри партии явится ее внутренним перводвигателем, субъектом субъекта? Хотя бы в одном человеке.

Весь эмбриогенезис Ленина — через брата, отца, через Веру Засулич — ведет его к принятию этой роли. Русское сознание оказывается готовым включиться в решение всеобщей задачи, даже против самого себя. Россия выдвигает субъекта, который умеет работать, обращаясь с ней самой как с поприщем.

Партийность начинается в одном человеке — в Ленине. Он отвергает идущее от разночинства этическое деление на «партию вешаемых» и «партию вешателей» — нет, жертвами мы не станем! А если надо для дела, то сами побудем и вешателями временно — пусть! Переступить через отца и брата — не проблема. Важно, что мы те, что могут позволить свободную перековку себя — из «калужского теста» в партию.

Кто этот субъект обратного хода вещей, который воспринимается вместе Лениным как отвечающий истинному мировому ходу вещей по Марксу? Еще Чернышевский учил, что «опередить» нельзя, однако можно особым способом поравняться с передовыми. Россия должна выйти в передовики проекта выравнивания с Западом, ушедшим далеко вперед.

Задача эта по Ленину — динамическая, нелинейная, но решаемая.

Только эта политика обратного хода вещей отвечает, как Ленин был убежден, мировому историческому процессу. В ней заложена единственная, но фантастическая возможность осуществить Маркса в России. И в этом таится опасность: что если он, единственный Человек Начала, обернется одиночкой к концу?

Моя центральная мысль, что к Октябрю можно было прийти только таким путем, но тот, кто все придумал, — субъект субъекта стал лишним. Нэп сделал излишней сперва партию как субъект обратного хода вещей, а далее и самого субъекта субъекта. И когда Ленин как субъект субъекта захотел было пересмотреть свое коммунистическое начало, он стал избыточным для партии, а для него самого партия — неуместной.

— И сам он понял это?

— До самого финала, до немоты в финале не понимал. Но, ставший избыточным, он вынужден был заживо онеметь. Именно так — разом. Как некогда сразу Рахметов в нем победил Чернышевского с Тургеневым, так субъект субъекта в 1923 году разом стал избыточен.

Он хотел было открыть России начало начал заново — а Россия не захотела. Ни Россия мужика не хотела, ни Россия партфункционеров. Сталин объединил первых со вторыми, изничтожив по очереди тех и других. Надо сказать, и Ленина он изничтожил тоже. Буквально вытравив его из памяти — нивелировав, возвеличив, заполировав, — Сталин Ленина в России искоренил. Сталин очень глубокий человек изничтожения, но и он проговаривался. Мог сказать после расстрела металлургов, что руководители приходят и уходят, только народ бессмертен.

Сталинский монстр зла вырос из монстра европейской, естественно-исторической необходимости. Он взял от марксизма историческую теологию самодетерминации. Исторический процесс по Марксу не первично задан неким первотолчком, нет — исторический процесс детерминирует самое себя. Тем самым исторический процесс оказывается наиболее объективен в точках его интенсификации, они же персонификации детерминистского чудища.

Вот откуда Марксово «пролетариат либо революционен, либо он никто и ничто». Для Маркса пролетариат перестает существовать, если он не революционен. То, как снимает революцию Эйзенштейн в «Броненосце Потемкине», для Маркса просто не имело бы смысла: подумаешь — колясочка на лестнице! И из бесспорного факта, что Ленин был продолжатель Маркса, ничуть не следует, что Маркс предшественник Ленина, а не Сталина.

112. Лексическая история сталинизма. Пятая колонна, враги народа и народы-враги

— Как менялось в тридцатые представление о социализме? Шло речевое оформление нового коллективного бессознательного. Разбуди меня мальчиком в двадцатые ночью и спроси: что такое социализм? Я бы отрапортовал: три «без» — без денег, без классов, без государства. Как вдруг Сталин — «одни мелкобуржуазные уроды верят в труд без денег». Докладывая по Конституции, Сталин разъяснил, что при социализме классы есть, а уж государство — само собой. И нелегко сегодня представить наше потрясение от импортного клейма: пятая колонна внутри СССР.

— Какое значение имело сталинское управление словами? Как появился враг народа?

— Кажется, какое значение у слов, когда людей убивали, пытали в застенках? Нет, значение имеют. Бинарность «свое — чужое» по совершенно другим признакам. Сперва был термин белогвардеец. За ним в другую эпоху явился термин вредитель, функциональная характеристика. Вредитель — кто это? Это специалист буржуазной формации, связанный с каким-нибудь Торгпромом, бывал за границей. А кто враг народа?

На расстоянии это кажется тривиальным, но «враги народа» означали ментальный сдвиг. Это понятие и раньше мелькало, но не особо срабатывало. Оно не было функциональным. Один бывший работник НКВД, он еще в Ленинграде молодым работал, мне рассказывал — мы спросили Ежова, почему арестовали Медведя, а он и говорит: Медведь не понял, что враги Сталина — это враги народа. Терминологическая перемена делает террор резиновым: во враги народа можно вогнать любое число людей. А их вычеркивание из жизни «проясняет» само понятие народа: народ — все за минусом «врагов народа», кто их уличил и исторг.

Поздней это увяжут с идеологической глорификацией царских полководцев и патриотизма. Сужаясь, понятие своего укореняется заново. Десятилетиями складывалось понятие всемирного отечества всех трудящихся, и вдруг семантический переворот. Скажем, Бухарин в «Известиях» обмолвился, как социализм меняет людей, — пришли стахановцы, а нация обломовых ушла в прошлое. На другой день разгромная статья в «Правде» — никакой «нации обломовых» не бывало!

— Знаменитая история, когда это было?

— 1935-й или 1936-й. «Нация обломовых» — о старой России так выражаться стало уже нельзя. Потом все начнет увязываться в «свое-чужое» и в плане этно-национальном. В СССР появятся советские нации, появятся нации некоренные, а затем и народы-враги. Все это сперва еще по инерции работает на антифашизм, затем — на русское национальное чувство. А вместе является перековкой советских людей в советских государственных русских.

113. В «ежовых рукавицах» — Сталин «начальников поредил». Народный миф о Сталине

— 1937 год был еще и операцией на русском языке. Пытками добивались повторения терминов, разнесения себя и близких по их категориям. Впоследствии самые травмирующие образы народная память табуировала. Классический пример — ежовые рукавицы: те выпали из речевого употребления навсегда. Я постоянно прислушиваюсь — вдруг кто-то, где-то? Нет, вышло из употребления.

— Бывает еще, но в контексте поколенческих припоминаний. Ежова помнят, а что это русская присказка, забыли. Когда я работал на стройке, бригадир дядя Коля учил — Ежов, говорит, выдумал ежовые рукавицы, а знаешь, что за рукавицы? Очень просто, говорит — раз в неделю вешали по министру. И был порядок.

— Знакомый мужичок из Черемушек говорил еще лучше: Сталин был подпольник, крутоват, но до чего хорошо он начальников поредил! «Поредил», во как! Я у него выясняю — а как тебе Ленин? Видел, отвечает — у нас в Семеновском дома кирпичные? Это еще ленинские, от нэпа. Я сам, говорит, не против колхозов, в правлении состоял, коллективизацию в селе у себя проводил. Хочешь вступать — вступай; не хочешь — налог повыше. Год прошел: не вступаешь? Налог еще выше, и смотришь, говорит, — сами в колхоз идут и скота резать не будут!

Жулик правда был отчаянный, но страшный любитель поговорить. «Поредил» — это он здорово. Народный миф о Сталине, что Сталин начальников поредил. Может быть, самое успешное изобретение Сталина — это когда он воспринял все, что предлагал Преображенский, эту троцкистскую затею с эксплуатацией крестьянства.

114. Роковая фраза Каменева «Мы ввели рынок» — нэп в столыпинском тупике

— Обреченность нэпа прямо связана с фразой Каменева: «Мы ввели рынок». Тогда эти мы и есть монопольная сила — что в 1923-м, что в 1993 году.

Но в двадцатые годы еще было море мелких товаропроизводителей, рыночная стихия в самой элементарной форме. Была игра в три руки: государство, госкапитализм в отдельности от государства и рынок жили отдельно, а государство между ними выступало в роли арбитра, иногда насаждая гостресты. В случае с нэпом процесс мог и должен был пойти дальше. Его запуск имел сперва характер поблажки, облегчения после Гражданской войны. Проходит время, и социальная релаксация споткнется на старом месте, о которое еще Столыпин ушибся, — аграрное перенаселение. Сибирь, Казахстан, фрагментарная инфраструктура цивилизации, транспорт — все это вызвало обратную волну еще перед войной. Столыпин не мог индустриализировать Россию. Где бы он взял нужные ему рабочие места, будучи окружен массой натуральных крестьян, ненавидящих помещика и хуторянина? Просто натуральных крестьян с их натуральным образом ведения дел?

Нэп повторно попал в столыпинский тупик — натуральность советского села возросла. Деревня, осередняченная Декретом о земле, возродившаяся русская община с ее переделами: что и как здесь индустриализировать? Если предоставить процесс его собственному ходу, крестьяне, разоряясь, станут куда-то уходить — но куда пойти советской власти в деревне? Перед ней не былой натуральный бедняк, а политизированная беднота. С партийной сетью на местах — и она снизу давит на партию, ища ходы наверх. Уже только ради решения этой проблемы требовалась индустриализация.

Советская власть, какой та сложилась, не справилась с усложнением естественного хода процесса. Все упиралось в вопрос о власти при необычности ее экономической модели. К этой теме шел Кондратьев, шли белонародники, Валентинов с меньшевиками под крылом у Дзержинского в ВСНХ. Все они прорабатывали какие-то ходы.

— Тут интересный момент государство. В нэповской модели еще была странная, но содержательная роль государства. Место для его рациональных управленческих функций.

— Благодаря тому, что непосредственный товарообмен с деревней отдали в руки нэпа, гостресты отделили от власти, предоставив им самостоятельную жизнь, — при которой власть, однако, могла их призывать к порядку. Но и они оказывали давление на власть через ВСНХ и Совнарком, то есть было место для лоббирования и сложной политической игры. Только в партийную политику это поле не проецировалось, и взял верх тот, кто олицетворял простоту решений, — Сталин. И нашлись социальные силы, которые под него запряглись.

115. Кадровые бонусы катастрофической коллективизации

— Нынешний взгляд равняет: все советское равно тоталитарно — все покорились воле Сталина. Представление неверное, хотя с известного момента так и стало. В нем пропущены никем не предвиденные события. Грандиозная оргия перепахивания страны, чем была коллективизация, уничтожала основной уклад жизни людей в России. Говорят — «уничтожили продуктивную часть крестьянства». Это неверно, но крестьянин перестал быть крестьянином. Русский способ жизни людей, в громадном числе сосредоточенных в деревне, возрождение свободной общины после Октября, продолжавшееся в двадцатые годы, — все прекратилось.

В результате перелопачивания сельские слои подымаются вверх, вливаясь в индустриальный класс и в аппарат власти. Рушится общинная связь, и атомизированные люди, повсюду вламываясь, атомизируют советский социалистический уклад.

Конечно же, это не запланировано Сталиным. Но в результате коллективизации, погубивши крестьянство и сломив деревню навсегда, он получил небывалую социальную опору. Вся советская элита после террора сплошь крестьянские дети и выходцы из села, там почти нет рабочих. Глупо отделять «период индустриализации» от «периода коллективизации» — это была единая, сжатая во времени импровизация. Она потрясала умы и меняла все и вся в СССР.

116. Никаких «люмпенов» не было

— Есть точка зрения снобов, которые всех чуждых культуре Серебряного века, с ее кружениями и замыканиями внутри себя, считают люмпенами. Полагая, что после революции из подвалов поднялся грубый «человек массы» и пошел творить беду.

Я не согласен с модной позицией, авторы которой выводят сталинизм из люмпенизации и в качестве типовой фигуры режима рисуют «люмпена, дорвавшегося до власти». Во-первых, кто этот люмпен, люмпен ли он и в какой степени? Вывести его из бедности нельзя — это не люмпенство. Истинный люмпен характеризуется тем, что разорен, опрокинут на дно и пытается оттуда вырваться средствами власти, пригубив каплю ее.

Здесь надо выйти на советский социальный парадокс. Чудовищное разорение деревни, сопровождаясь выбросом людской массы во внедеревенское пространство, подхлестнуло урбанизацию. За спиной раскрестьяненных — разорение, мор, потеря родимых мест, но молодое их большинство в спазматически краткий срок включилось в новую жизнь. Это переворачивание создало базовое основание сталинской власти, ее самые существенные ходы. Но они ничуть не были люмпены.

Вот помню папу космонавтки Савицкой[5], маршала авиации[6], — пример сталинского выдвиженца. В партии с коллективизации, старт военной карьеры — с Большого террора в годы войны, летчик-ас, человек смелый. Помню его в истории с шпионским самолетом Пауэрса, которого сбили. U-2 долго летал над СССР, и мы не могли понять, что это там летает? Савицкого взяли в главные эксперты по этому делу. В обсуждении участвовали и конструкторы — Микоян был, Яковлев. Все говорили, что это не самолет, и Савицкий убеждал, что это не самолет. Сочетание высоты полета с тем обстоятельством, что U-2 легко менял скорость и парил. Американцы построили его по принципу планера. Тогда один смелый летчик на МИГе, у которого потолок 7000 метров, с риском подбросил себя на 9000 и разглядел, что это точно самолет. На что маршал Савицкий ему говорит — ты, парень, наверное, просто хотел заполучить от нас орденок? Долгое время не хотел признавать, что U-2 — это самолет, пока, наконец, не сбили.

Так что же, люмпен этот Савицкий? Конечно, нет. Просто сталинский экземпляр человека с глубоко безальтернативным мышлением.

117. «Сталинская оттепель» и сталинские метания. СТАЛИН против сталинцев

— Кто такой Сталин в стабильной ситуации? Перейти к регулярному существованию на базе всех этих новаций? Или искать точку для другой, еще не известной ему самому экстремы?

Вот, например, 1934 год, уже после съезда 17-го — с триумфом Сталина и покаянными речами бывших лидеров. Кошмарная речь Бухарина (первый набросок обвинительного заключения против него был взят из его речи на этом съезде). И потом, где-то весной, совещание первых секретарей — и чего те хотят? Политотделы закрыть, восстановить советскую власть. Калинин в мягкой форме, Киселев, секретарь ВЦИКа, Киров наиболее резко говорят: речь не только, чтобы закрыть политотделы, — надо восстановить советскую власть на селе! Покончим с чрезвычайными комиссиями и восстановим советскую власть.

Но вмешивается Сталин. В свойственной ему манере: чего не хочет — не слышит. Говорит, вы все тут радетели колхозников, за колхозы стоите. А если в колхозах все будут жить хорошо, кто пойдет в шахты добывать уголь? Кто пойдет рубить лес, я спрашиваю?

Казалось бы, что такого? Нет, это очень важная симптоматика. В отличие от Бухарина с его «пониманием Ленина», кое-что в Ленине Сталин уловил глубже. Он помнил, как Ленин противился продналогу в предчувствии, что, сделав первый шаг, придется идти дальше к нэпу и еще дальше.

А перед ним уже выстроилась железная когорта вождей: первые секретари, вся власть на местах у них. Все — сталинцы, люди регулярного дела, с неотъемной властью на местах. Одно ОГПУ было экстерриториально, и то не вполне. А было еще голосование на XVII съезде. Думаю, пресловутые сотни голосов «против Сталина» — легенда, но Сталину хватило и трех-четырех «за» Кирова, чтобы понять угрозу.

Чего добивался Сталин? Сделать советское пространство максимально соподчиненным, а для этого унифицированным. Конечно же, и национальный компонент в идее террора не мог не присутствовать — поскольку ты унифицируешь все, ставя целью привести к абсолютной однозначности. Именно в оттепель 1934–1936 годов появилось понятие национального своеобразия — бесконечные приемы национальных представителей в Кремле, переводы эпосов, юбилей «Манаса» и так далее. Национальные партвожди — Бетал Калмыков в Кабарде, о котором поэмы в прозе в «Правде» печатали; Нестор Лакоба в Абхазии, отец Дагестана Коркмасов. Срезать пласт людей, которые почувствовали себя хозяевами жизни. Я их не идеализирую, но среди них было много толковых людей, а советские директора — то вообще были люди американского масштаба. Когорта директоров крупных предприятий — их имена гремят на всю страну, их каждый мальчик знает: Франкфурт, Брускин, Гвахария! Сталину теперь надо сломать созданную им систему. Страну сделать максимально, до абсолюта соподчиненной ему, но как? Сталин одинок, и отсюда прямо вытекает — террор.

Так вызревает Большой террор. Вывести его из паранойи Сталина нельзя.

118. Бухарин и Сталин: высокий абсурд советского диалога

— А где ты запнулся с Бухариным, что не вышло? На метафоре «силы слабого человека» сталинизма не развинтишь.

— Ну да, а на ней все построено. В речи на суде Бухарин почти уже верит во все, что говорит. При всей их полярности, в важных точках характера Сталин ему очень близок. Он вошел в его роль, принял ее и исполняет с достоинством. Это не забитый Рыков[7], говорящий вымученные слова. Нет, Бухарин говорит — мы, заговорщики, парни раздольные, лихие и свое контрреволюционное дело делали спустя рукава. Сюжет его заключительной речи — заговор был, но велся вполсилы. Так он подводит к доказательствам, что шпионом не был, Менжинского не убивал и вообще не причастен ни к одной смерти. С другой стороны, зачем Бухарину вообще затрагивать этот сюжет? Мы, мол, неполноценно делали свое злое дело, без убежденности в том, что его вообще надо делать, — и якобы это все Гегель называл несчастнейшим сознанием. Зачем ему весь этот сюжет? Заключительная речь производит впечатление энергией и курсивностью, которая не покидала его до предсмертного часа. А теперь насвистывают: то «Бухарин — пионер рынка», то «Бухарин — мерзавец, как все большевики». Погудки для дураков, они просто смешны.

— Слыхал даже, что «Бухарин — убийца Есенина»!

— Случай Бухарина уникален, надо давать отчет. Его не подвергают телесным пыткам, дают в камеру столько книг, сколько закажет. Он пишет там философский трактат и роман, препираясь с наседкой Зарецким. Надо же быть в состоянии творить на Лубянке столь энергическим образом.

На февральском пленуме 1937-го Осинский[8] выступает и, спасая себя, говорит: «Да что вы с ним обсуждаете? Отправляйте его на Лубянку!» И тут же рассказывает, как встретил Бухарина на улице, и тот признался, что не понимает категорий «противоречие» и «качество». Выходит, даже для сдавшегося Осинского это все еще существенно.

Бред истории — моя любимая тема. Бреда на пленуме много, но на уровень высокого абсурда, фундаментального для Homo sapiens, поднимаются только двое — Сталин и Бухарин. Зато самые подлые там Ежов, Каганович и Молотов. Молотов Бухарина прямо толкает в могилу. Но когда он обвиняет его в приверженности к буржуазной демократии, Бухарин напоминает про 7-й конгресс Коминтерна[9]. «А помните, — говорит, — мою речь против буржуазной демократии на Учредительном собрании?» В их среде все еще привычно помнить о Коминтерне, марксизме и Учредилке.

У Бухарина на пленуме никакого ресурса оборонной наступательности. Появится таковой на Лубянке, когда он встанет на путь признания — и обретения новой идентичности. А найдя, вступит в бой с Вышинским. Только по частным вопросам, но — в бой!

— Разве предарестное письмо «будущему поколению вождей партии» написал человек, лишенный идентичности? У меня обратное ощущение.

— Вот тебе — пленум, и лишь через десять месяцев письмо Сталину. И сразу затем процесс.

119. Интеллектуальная потребность Сталина в Бухарине — основа расстрельного сценария

— При полной нераздельности политической и частной жизни, при речевой невозможности их развести — разве эта среда допустила бы признание человеческих ощущений и слабостей? Частная жизнь растворялась в политике, а та, в свою очередь, трактовалась монопартийным существованием. Мифом исключения любого мира в Мире — кроме единственного, который они сами представляли. Случай Бухарина незауряден — его человечно-слабое слово перерастало в подрыв императивов поведения, в разрушение основ.

Идет февральский пленум. Бухарин уже и террорист, и вредитель, и человек, входящий в союз с Гитлером. Как вдруг Сталин ему говорит: «Ты должен войти в наше положение… После всего, что произошло с этими господами, как Тр оцкий, которые договорились до соглашения с Гитлером, — ничего удивительного нет в человеческой жизни». Что это? Можно сказать, Сталин ваньку валяет: ясно же, что он назначил Бухарина к смерти. Но зачем он это говорит? Нейтрализовать возможное противодействие членов ЦК новой казни? Незачем после того, как те отправили на тот свет Зиновьева с Каменевым. Или это зачем-то самому Сталину нужно?

— Сталин себя убеждал в том, что так надо?

— Не убеждал, иначе. Есть слова, которые запомнила старуха Дан Лидия Осиповна — родная сестра Мартова и, кстати сказать, жена Дана. Что самая человечная, может быть, даже единственная человечная сторона в Сталине та, что он не мог допустить, чтобы кто-то был в чем-то лучше его. Но что это значит при растворении частного существования в политическом? Которое, в свою очередь, трактуется по законам окончательного решения? Это означает, что Сталину нужно изыскать сценарий, в котором Николай Бухарин превратится в человека, удостоверяющего правоту его, Сталина, при отправке на смерть. Причем сценарий должен был стать общим для них обоих.

Я отрицаю, что Бухарин прибегал к каким-то подтекстам, что он говорил эзоповым языком. Шестидесятники любили эту тему, так как сами увязли в подтекстах. Ничего подобного, Бухарин говорил вещи, которые, на его взгляд, в аллюзиях не нуждались. И то, что он осмелился их выговаривать вслух, в глазах Сталина подтверждало его неисправимость. А следовательно — в его тайной сценарной логике «подтверждало», что при плохом для Сталина обороте фортуны Бухарин может снова выйти в лидеры ВКП(б). В том, как говорит Бухарин, его злому чуткому другу слышалось нечто, что может однажды стать правдой многих слабых людей. Эту латентную правду слабых Сталину надо было казнить и изгладить.

Бухарин говорит в письме-завещании: я ничего не замышлял против Сталина. И он скрупулезно честен. Он действительно ничего против него не таил, вообще ничего. Но то, как он разговаривал, было для Сталина явным умыслом против него. Слабость, не нашедшая собственного языка, — соучастник своей и чужой гибели.

120. Январско-февральский пленум 1937 года. Мертвые как живые в сталинском уме

— У Сталина с Бухариным диалекты поначалу не столь различны. Каким станет итог, зависит как от первого, так и от второго — от их диалога судеб. В феврале 1937-го пленум ЦК рассматривает дело товарища Бухарина. Они еще товарищи и еще на «ты».

Бухарин: «Поймите, что мне тяжело жить». Сталин: «А нам легко?» Бухарин: «Мне сказали, что я пользуюсь каким-то хитроумным маневром, пишу лично товарищу Сталину, чтобы воздействовать на его доброту». Сталин: «Я не жалуюсь». Хорош, а? Бухарин: «Вы думаете, что оттого, что кричите “Посадить в тюрьму!” я буду говорить по-другому?» Сталин: «Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером о распродаже СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни». Ведь как Сталин говорит, а? Сидит среди остальных, но во всем от них отличаясь!

— Это на последнем пленуме, февральско-мартовском 1937 года?

— Да. «Ничего удивительного нет в человеческой жизни!» Никто не видит, что здесь творится страшный апокриф. Сидят рядом и сообща творят апокриф, играя роли, совершенно непонятные, им самим еще не ведомые роли.

— Диалог судеб все же слишком сильное выражение в свете дальнейшей судьбы товарища Бухарина.

— Я считаю, что у них был диалог судеб. Более того, я прослеживаю его до самого конца Николая Ивановича, и даже потом. В том, как Сталин распоряжался каждым шагом в отношении Анны Михайловны — буквально каждым шагом. Хотя она, естественно, этого не признает. Она это человечески и не может признать, но факты бесспорны. У нас с тобой свой диалог судеб, хотя мы так шикарно не выражаемся. Я почти физически ощущаю потребность Бухарина в присутствии Сталина в его жизни. И странным образом, встречную потребность в этом самого Сталина.

— Ну первое, положим, понятно. А что значит второе? Какая потребность у Сталина в Бухарине?

— Тут особое свойство Сталина-человека, который всегда пишет свою тайную биографию, и в ней должны перемежаться страницы — местами добрые, местами нет. В какой-то момент не было человека, более близкого ему, чем Бухарин. Вместе с тем именно к нему Сталин питает мстительную зависть, даже когда тот уже отрешен. Зависть к удачливому в поражениях.

Сталин не выносил чужой удачи, это свойство натуры. Тут глубокие вещи, если о них говорить. Включая безумный всхлип звонка пьяного Сталина Бухарину в 1936 году — «у тебя жена молодая, а Надя моя уже старая, старая!»

— В 1936-м? Это он о покойнице Аллилуевой «старая»?

— Частый речевой ход Сталина — говорить о мертвых так, будто те живые. Отношение Сталина к смерти поражает меня неожиданностью. Судя по дневникам Сванидзе[10], он изменился благодаря двум потерям — смерти матери и смерти Кирова. Играя спектакль, он настолько входит в роль, что абсолютно верит, будто таковым и является. И когда Сталин на пленуме Бухарину говорит: «А нам легко?» или «Ты должен нас понять» — это не одно фарисейство.

121. Анна Ларина, жена расстрелянного: Сталин платит долги убитому другу. Что я жалею в Сталине?

— Молодую жену Бухарина высылают в Астрахань с женами расстрелянных маршалов. Потом их в Астрахани арестовали и всех, кроме двух, перестреляли. Жизнь сохранили Анне и жене Якира. Почему Якиру, судить не берусь. Запало в сознание Сталина, что Якир перед расстрелом крикнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» или что-то еще. Анну Михайловну отправляют куда-то под Челябинск, где пытаются вкрутить ей дело о контрреволюционной деятельности. Устроили даже мнимый расстрел. Вывели якобы на расстрел, и во время этого расстрела (мнимого задним числом!) бежит человек — прекратить! После этого Ларину привозят в Москву на Лубянку. И она глядит с удивлением — всюду грузины… какой-то переворот? Где Ежов? Ее принимает новый наркомвнудел Берия, пролистывает ее дело и говорит: ах, какая вы доверчивая (кому-то она там в лагере наговорила лишнего). Вы одна остались после ареста Николая Ивановича? Берия ведет разговор таким образом, что у нее создалось впечатление, будто Бухарин жив. Берия нарочно о нем говорил как о живом человеке.

Все это поразительно. Демонстрируя расположенность к ней, чего добивается Берия и зачем она ему в Москве? В деле Бухарина никакой инициативы проявлять нельзя, действует непреложное правило: с тем, кого числят за Сталиным, инициатива недопустима. Берия выясняет у Лариной — что перед арестом Николай Иванович говорил о «выдающихся деятелях нашей партии»? Сталину важно, что Бухарин, давно мертвый, о нем говорил!

Так Сталин пишет себе биографию. Я знаю таких людей, вся их жизнь есть продумывание их личной биографии.

Итак, с Лубянки Анну Михайловну со свежими фруктами отправляют в камеру, где держат довольно долго. Каждый месяц она получает перевод на 100 рублей; спрашивает — от кого, кто-то из родных? Нет, говорят, внутритюремный перевод. Потом отправляют в лагерь.

Проходят годы, истек срок ее заключения. Послевоенное время, обычная тогда практика — всем продлевают сроки автоматически. Но нет — жену Бухарина, хотя и с ограничениями, выпустили на свободу. Единственная линия преследований — ее второй муж. У нее роман с хорошим человеком, который ее очень любил. Возник брак — и ее мужа преследовали с невероятной изощренностью, пока он в конце концов после освобождения не умер. Но ее не трогают.

Кто, кроме Сталина, мог распорядиться освободить жену Бухарина? Все получали продление лагеря, кроме нее. Кто еще мог в СССР, тайно следя за ее судьбой, распоряжаться ею?

Сына Юру передавали с рук на руки между родственниками. После войны последнего из родственников посадили, и мальчика отправляют в детский дом. Считая родственников своими родителями, он не понимает ситуации и из детского дома бежит; его возвращают. Недавно собирались питомцы этого детдома, и старушка директриса рассказала Юре — когда ты бежал и тебя вернули, меня вызвали в НКВД и сказали: один волос упадет с головы мальчика — и тебе головы не сносить! В какой-то Саратовской области местному НКВД пришло в голову такое? У мальчика уже другая фамилия была, и другое отчество даже.

Нет, у Сталина в его личной биографии есть секретная бухаринская глава, где ее судьба и его судьба связаны. Может быть, Сталин Бухарину это как-то пообещал, не знаю. А может, сам решил, что такая глава хорошо бы выглядела в его тайной биографии. Тайную биографию он писал только для себя, одного… Знаешь, в этой истории Бухарина мне жаль бесконечно, но мне и Сталина жалко.

— Вот чего я не понимаю — жалко? Я не против слова, я по сути. Ведь Сталин в приведенных тобой примерах знал, что врет? Или для него это все как-то не так?

— Наших форм солипсизма тебе не понять. Причастные к власти большевики убеждены, что им в принципе уже принадлежит земной шар! Хотя слово «жалко» здесь непригодно. Жалею что — какую-то такую его сторону, которая на благо? Нет, вероятней, нечто им и нами утраченное. Нами со Сталиным вместе.

— Жалеть — ведь это чувствовать родство.

— Пожалуй, слово не то. «Жалость» здесь экзистенциальная, конечно. Я жалею в Сталине восходящий в нем страшный вопрос. В этом человеке выраженное в чудовищной форме, а может быть, и не могущее быть выраженной не-чудовищно — погибает такая масштабность! Масштабность, при которой все могло, во всех тогдашних существованиях, быть увязано человечески. Но могло ли оно быть увязано иначе, не-сталински?

— Ты не досказал — ощущаешь ли ты некоторое ваше с ним родство?

— Родство, говоришь? Конечно. Это же вся моя жизнь того времени. Я тяготел к этому, не ради себя лично, но ради участия в той масштабности. Конечно, я ощущаю родство — и оттого сегодня тяготею к совершенно иному.

122. Советское освобождение самовыговариванием

— Кстати, вполне представляю себя в положении Бухарина на Лубянке и, вероятно, сам поступал бы, как он.

— Это биографическая интуиция. Но примет ли это объяснение твой читатель?

— Примет ровно в той степени, в какой я вправе говорить о себе тогда. Я знаю изнутри ту советскую коллективность. Парадоксально ощущая себя каждодневно свободной, она прогрессирующе несвободна в самореализации. И прорыв из несвободы мог сбыться только актом самовыговаривания, которое не могло не приня