Скачать fb2   mobi   epub   pdf  

История одной старушки

История одной старушки — монахиня Амвросия (Оберучева)

Жизнь как житие

Есть такое распространенное в современной духовной литературе выражение: кончилась жизнь — началось житие.

Между тем граница, как будто неизбежно возникающая от столкновения двух похожих слов: жизнь, житие — прочерчивается совсем не всегда, совсем не во всех святых судьбах.

В судьбе матушки Амвросии (Оберучевой, 1870-1943) — ее воспоминания, до сих пор известные по самиздату, впервые публикуются полностью — не стоит, кажется, отделять путь в миру от пути иноческого, существование на свободе от скитаний в ссылках, так как судьба ее обладает исключительной внутренней цельностью. Монашество ее было выстрадано всей предыдущей жизнью в миру, опыт страдания и сострадания, обретенный на свободе, помог выстоять в заключении.

Мемуары матушки весьма традиционно начинаются с рассказа о детстве. Частые переезды из-за военной службы отца, рождение брата Михаила, первые детские книжки, увлечения, учеба в гимназии... И при этом постоянное присутствие матери, судя по некоторым косвенным свидетельствам, относившейся к детям как к вымоленному небесному дару, который ей поручено сохранить невредимым. Дети Оберучевых росли в почти райской безмятежности и тишине: детские годы недаром напоминают матушке детство царевича Иоасафа, отец которого также старался оградить сына от малейшего соприкосновения с человеческой болью и горем. Весьма уважаемого гостя, пожелавшего спеть романс, просят отложить гитару: дети могут услышать недолжное. Отца, порой готового высказаться о ком-то резко, мать призывает сдержаться: детям нельзя. «В ней было какое-то особое целомудрие, которое проявлялось в ее словах и во всем ее поведении, — пишет м. Амвросия о матери. — Все ее стеснялись, остерегались при ней говорить что-либо лишнее или о ком-нибудь судить».

Как и царевича Иоасафа, со временем чаша скорбей не миновала ни Александру, ни Михаила Оберучева. Однако атмосфера чистоты, царившая в доме, отнюдь не сформировала в детях рафинированного отношения к жизни, чего легко можно было бы ожидать, но воспитала в них особую твердость в испытаниях, твердость и верность полученным в детстве урокам.

Кажется вполне закономерным, что Александра Оберучева выбрала специальность врача, специальность профессионального служения людям. В Женском Санкт-Петербургском медицинском институте, только что открывшемся (1897) и единственном в России, дававшем высшее медицинское образование женщинам, преподавали замечательные профессора, звезды тогдашнего медицинского небосклона. Но слишком быстро институт пропитался духом времени. Врачебная наука, только и интересовавшая Александру Дмитриевну, для многих слушательниц оказалась второстепенной по сравнению с кружковой работой, с революционной борьбой. К участию в этой работе постоянно привлекалась и Александра Оберучева. Она не отказывалась их слушать, не отказывалась их принимать, но при этом так и не дала обратить себя в новую веру. Более того, с настойчивостью и мужеством, достойным изумления, отстаивала преимущества и силу веры «старой», никогда не боясь оказаться не то чтобы в меньшинстве — в полном одиночестве. С удивительным спокойствием мемуаристка замечает, что на небольших студенческих вечерах, часто собиравшихся и у нее на квартире, при голосовании она «неизменно оказывалась в единственном числе». Любопытно, что это не отвращало сокурсниц от нее, но, по-видимому, внушало к ней только большее уважение.

Высшей точкой этого незримого противостояния большинству стало ее выступление на многочисленной студенческой сходке, собравшейся по поводу исключения из «товарищества» десяти студенток — вопреки общему договору они не стали участвовать в бойкотировании лекций и сорвали забастовку. Александра Оберучева поднялась и попросила исключить и ее тоже, поскольку она полностью разделяет взгляды все-таки пришедших на занятия студенток, а кроме того, не хочет состоять в товариществе, которое «так жестоко поступает». Оберучеву внимательно выслушали и... поблагодарили за доброту. Что это: жизнь, житие?

Следующую забастовку она сорвала уже сама, одна придя в день забастовки на занятия. В пустом институте ее встретил только швейцар, воскликнувший: «Что же вы пришли, ведь вас застрелят, там за углом стоят с револьверами!» Александра Оберучева нашла профессора, занятия которого должны были начаться по расписанию, и буквально заставила его читать лекцию. При этом ей руководило отнюдь не законопослушничество, не верность существующему режиму (вопросы политические обходятся в мемуарах стороной), но страх, что из-за очередной забастовки институт закроют, а значит, лишат всех возможности доучиться и стать врачами.

Для людей поколения м. Амвросии встреча с глубинными человеческими страданиями, захлестнувшими всю страну, произошла одновременно с революционным переворотом — для Александры Дмитриевны она состоялась значительно раньше. Такова была специфика ее милосердной профессии. После окончание института Александра Дмитриевна, тронутая рассказом знакомого о бедственном положении крестьян, об эпидемиях и отсутствии нужного количества врачей, поехала в земство на должность земского врача. Интересно, что за несколько лет до этого в тех же краях земским врачом был Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, будущий автор знаменитых «Очерков гнойной хирургии», также желавший после окончания института стать «мужицким врачом» и помогать страждущему народу. (Пути их пересеклись еще раз, на этот раз они встретились лицом к лицу, только уже не Александра Дмитриевна, но матушка Амвросия увидела в ссылке архиепископа Луку, бывшего Валентина Феликсовича. Архиепископ благословил ее продолжать заниматься врачебной деятельностью, несмотря на иноческий чин.)

На амбулаторные приемы Александры Дмитриевны стекались, «как на богомолье», приезжали крестьяне и из других уездов, с ночи вставая в очередь. После дневного приема, заканчивавшегося в одиннадцать вечера, она ехала на ночные вызовы. Вернувшись домой, ранним утром, задолго до приема, просыпалась от нетерпеливого стука первых посетителей. Выдержать такую бессонную жизнь было непросто, и Александра Дмитриевна вынуждена была перевестись на новое место, в недавно отстроенную одесскую больницу. Здесь ее ждал жених, «хороший врач и замечательный человек». Он встретил отказ и строгое объяснение: профессия врача не совместима с семейной жизнью, любящая жена и мать не сможет уделять достаточного внимания пациентам. Работа в новой больнице шла успешно, Александру Дмитриевну окружали любовь и почтение, но это-то и насторожило ее: полезна ли такая благополучная служба для души? Болезнь отца, пожелавшего умереть на родине, ускорила отъезд, и семья Обручевых покинула Одессу.

Мировая война стала новой ступенью ее жизненного пути. Александра Дмитриевна добровольно поехала на фронт, помогала раненым, вновь постоянно оставаясь одна в неразберихе и сумятице войны, видя только чужое страдание и боль. Вот лишь один эпизод ее военных скитаний.

«Я не спешила с отъездом; пока был цел вокзал, раненых помещали здесь, и мне хотелось хоть чем-нибудь облегчить их страдания. Не помню, как и кто назначил меня или я сама взялась, только помню, что я очутилась с 48 раненными в голову. Перевязала я их и прилегла отдохнуть неподалеку. Но сразу же заметила, что мои больные бредят, вскакивают, а санитар грубо обращается с ними. Сердце у меня надрывается, я не могу этого вынести: попросила поставить для меня носилки посреди больных, встаю поминутно, чтобы как-нибудь успокоить раненых. Конечно, санитары не понимали, что они в бреду. А на вокзальной платформе везде лежат больные, они стонут и жалобным голосом умоляют: «Сестрица... ангел... помоги мне...» Просят дать им пить или еще чем-нибудь помочь. У большинства из них дизентерия. Больных и раненых спешно укладывают в вагоны. Надо освобождать вокзал. Такое величественное здание, с верхними мостами и галереями для переходов, надо подрывать, разрушать, чтобы не досталось неприятелю. Всё проносится, как страшный сон; нет ни одной души, кого бы я знала лично, никому нет дела до меня, и я сама забываю, что существую...». «Я сама забываю, что существую...» — кажется, этой называется самоотвержение? Или житие?

Бесстрашие и постоянная готовность остаться в совершенном одиночестве, наедине с чужими людьми, чуждыми взглядами, с годами приобретает новое качество, получая как бы официальный статус: Александра Оберучева становится монахиней (греч. «монос» — «один»). Оптина пустынь, в начале XX века еще благоухающая талантами старчества, — вот тот новый полюс и центр, к которому направляются теперь устремления и внутренние силы Александры Дмитриевны.

В 1917 году, по благословению своего духовного отца, старца Анатолия (Потапова), она поступает в Шамординскую обитель, в 1919 принимает постриг. Добросовестность и какая-то дотошная ревностность, с которой в молодости записывались лекции по внутренним болезням и оперативной хирургии, проступают теперь в новом ученичестве, в подробных дневниковых записях того, как двигаться к высотам уже не врачебного, но иноческого совершенства. После смерти старца Анатолия, совпавшей с разгоном Оптиной и Шамордина, духовное руководство шамординскими сестрами переходит к о. Никону (Беляеву) – благодаря запискам м. Амвросии мы имеем редкую возможность познакомиться с его пастырским обликом и прочесть его последние предсмертные письма из Архангельской ссылки.

Рассказ о заключении и ссылке, в которую матушку отправили вместе с другими «оптинцами», становится все более сбивчивым, пунктирным, воспоминания обрываются на полуслове... Характерно, что последние слова воспоминаний — о температуре, о чьей-то болезни, слова, снова полные тревоги и скрытой заботы о страждущих. Скрытой, потому что вообще о собственных переживаниях, духовных ощущениях и пророческих снах, даже если они снятся, повествуется предельно скупо, стиль воспоминаний — суховатый и точный, стиль естественника и врача.

Экономичность стиля и спокойствие тона также ставит «Очерки из многолетней жизни одной старушки...» в особое положение среди подобной литературы, крайне расширяя круг возможных читателей: хотя написаны «Очерки» от имени человека верующего, за веру пострадавшего, нельзя не почувствовать — сам автор всегда ощущает себя лишь учеником, никак не учителем, возможно, именно поэтому говоря на языке общедоступном и ясном, на языке трезвости и простоты. Над читателем не совершается насилия, его не обращают в свою веру, из него не вышибают слезу. Удивительно — удивляйся, умилительно — умиляйся, больно — сострадай. Достоинство, с которым держится эта «старушка», покоряет и действует сильнее призывов.

Сведения о дальнейшей жизни матушки обрывочны. По сведениям, собранным Анной Ильинской (см. Ильинская А. Судьбы шамординских сестер//Литературная учеба. Кн.1, 1997), матушка Амвросия вернулась из ссылки в 1933 году, жила в Загорске у своей племянницы, дочери брата Михаила (еще в первую мировую войну скончавшегося от ран), последние годы провела странствуя и умерла в 1943 году, на руках друзей, от кровоизлияния в мозг. Похоронена на сергиевопосадском Климентовском кладбище.

Матушка Амвросия, Александра Дмитриевна Оберучева, монахиня и врач, написала историю своей «многолетней жизни», для нее самой, конечно, только жизни, и, быть может, именно поэтому так велика надежда, что перед нами — самое настоящее житие.

М. Кучерская

Очерки из многолетней жизни одной старушки, которую не по заслугам Господь не оставлял Своею милостью и которая считала себя счастливой всегда, даже среди самых тяжелых страданий

Часть 1. 1870–1914 годы

Родилась я в 1870 году, 4 апреля.

Мать вышла замуж очень молодой, ей не было даже и 16 лет; отец мой был гораздо старше ее, лет на пятнадцать. Он был военным, служил на Кавказе в то беспокойное время, когда был только что взят в плен Шамиль[1], и надо было умиротворять горцев. Со своей ротой отцу часто приходилось переходить с места на место, а по приходе устраивать образцовое хозяйство: огород, пчельник и т. д., чтобы приучить беспокойных и наклонных к разбойничьей жизни горцев к мирной жизни и сельскому хозяйству. При этом надо было все время зорко смотреть и быть на страже, так как нападения на маловооруженные и неосторожные отряды случались часто.

Незадолго до своей женитьбы моему отцу пришлось быть в Новороссийске. Он занимал одну комнату, денщик ночевал в другой. Помнится отцу, что это было наяву: входит пожилая дама, ведет за руку девочку-подростка в коричневом платьице и говорит ему: «Вот твоя будущая жена». Вставши, он спросил денщика: «Кто это вошел?» Но денщик ответил: «Еще очень рано, и дверь заперта».

Прошло немного времени, и отец познакомился с семьей, состоящей из мужа, жены и матери жены, у которой была еще младшая дочь — моя мать. Вскоре, несмотря на ее возраст, совершилась свадьба (на Кавказе несовершеннолетним давалось разрешение выходить замуж).

Семья была дружная, и потому при всякой возможности жили вместе, хотя мужу старшей сестры по службе и приходилось иногда жить отдельно от семьи. Все принимали участие в опасной походной жизни. Бабушка моя, энергичная, смелая, садилась на горную лошадь, тетя тоже, и вместе с ротой они переправлялись через горные хребты, ущелья и горные реки. Мама же моя боялась, и для нее было устроено кресло на длинных шестах, которые несли попеременно несколько человек. Иногда (рассказывали они) шли по узенькой тропинке по отвесной скале, ноги висели над ущельем, надо было закрывать глаза, чтобы не смотреть в эту бездну. И когда я родилась, ей тоже приходилось совершать такие переходы, держа меня на руках. Переходили и горные реки: большое число людей, держась друг за друга, оберегало нас, чтобы мы не упали, так как течение было очень быстрое, даже камни ворочались.

Родилась я в г. Сочи, несколько лет у родителей не было детей, кажется, лет пять. Мамочка моя была серьезная, молчаливая, она мало говорила о себе. Не помню почему, но я знала: она скорбела о том, что не было детей. Всегда, до самого конца ее жизни, к нам в дом 23 января (в день св. Геннадия Костромского[2]) приходил священник, и было молебствие. А когда мы уже подросли, мамочка всегда говорила нам, что, как только будет возможность, мы всей семьей поедем в Киев помолиться святым угодникам Божиим, так как она дала обет. Что и исполнили, когда мне было уже четырнадцать лет: мы ездили туда все. Хотя мать моя ничего не объясняла, но чувствовалось, что молебствие св. Геннадию и поездка в Киев связаны с нашим рождением.

Через полтора года после моего рождения, около Кутаиси, родился мой брат Михаил. Местность там лихорадочная, и мать моя все болела.

О раннем своем детстве знаю по рассказам, что я была здоровым ребенком. Я совершенно не плакала и, если что мне было надо, только слегка издавала звук. Но как же мне было плакать, когда все мои нужды предупреждались матерью, она не сводила с меня глаз. Но вот это мое молчание ее отчасти, вероятно, даже беспокоило, потому что она спросила у доктора, что же это значит, что ребенок не плачет. А доктор засмеялся и сказал: «Да вы ее за нос!» Брали за нос, но только в свои руки: так моя мать боялась за нас. Была и няня, но она только убирала комнаты; все знали, что посторонним брать ребенка нельзя. Ни на одну минуту мать не оставляла нас, так это было и потом. Всегда такая тихая, спокойная.

Из воспоминаний детства у меня мало что осталось. Помнится мне, как мать моя лежит больная, и ей в постель приносят чай, а у меня так больно, больно на душе до слез... Но вот около окна несколько раз пропел петух, и мне стало на душе легче. Потом помнится еще, приходили венгерцы, разносчики товара; тетя купила черное колечко с изображением по кругу — бегство в Египет Св. Семейства. Я скоро потеряла это колечко в постели и мне стало так скорбно и стыдно; помню, лежу в постели, плачу, а отблески света от огня доходят до моих глаз... И когда впоследствии я сказала матери, как я горевала, она пожалела: «Ах, зачем ты мне не сказала, я нашла бы и утешила тебя». Вообще, она хотела, чтобы ничто не причиняло нам огорчения: «Впоследствии в жизни придется пережить много горя, а теперь мне хочется, чтобы дети ничем не огорчались, чтобы у них было весело на душе».

Она говорила тихо и мало, но каждое ее слово было для нас непреложным законом. И отец говорил нам: «Мы все мамочку должны слушать». Иногда он пошутит или лишнее что-нибудь скажет; например, думает сказать о ком-нибудь, а мамочка посмотрит или только скажет: «Детям нельзя...» И он остановится.

Лет пять мне было, когда мы уехали с Кавказа. За всю свою службу на Кавказе отец мой до женитьбы только один раз ездил на родину к матери в Смоленскую губернию. И что это было за тяжелое путешествие: железных дорог не было тогда, и он ехал целый месяц на перекладных. Но это было великое утешение для его матери и для него. В последний раз он с ней повидался. Он очень любил свою мать, всех родных и родину и, несмотря на красоту кавказской природы, рано взял отставку: ему хотелось и семью свою скорее перевезти в любимые места. Вышел он в отставку, и мы спешно собрались, оставив наш хорошенький домик в живописной местности (около 1875 года). Тетя с семьей осталась, а мы с бабушкой выехали в Одессу, сев на пароход в Новороссийске. Помню, мне купили в Одессе книжечку на коленкоре — картинки со стихами, очень она мне нравилась, и мы берегли ее до взрослых лет.

В Смоленской губернии мы поселились в г. Ельне, купили там большой дом с большим садом и липовыми аллеями.

У нас не было никаких шалостей. Жизнь наша была уединенной. Хотя и много к нам приезжало родственников, но при большом помещении наша детская жизнь не нарушалась. Хозяйственные дела были в руках кухарки и ее семьи. Так что мать моя нас не оставляла. Отец и бабушка были с гостями. Помню, мы были у родственников, приехал к нам живший по соседству князь М. Он взял гитару и запел какой-то романс, но моя мать, несмотря на почтение, которым окружали гостя, не выдержала и тихонько попросила его не петь, чтобы до слуха детей не дошло чего-нибудь недолжного. Нам не рассказывали ничего страшного. Когда я читала житие царевича Иоасафа[3], то говорила: вот так было и у нас. А перед сном мать нам рассказывала всегда что-нибудь такое светлое. Она любила розы, и после, когда я слышала запах роз, всегда это мне напоминало о ней. В ней было какое-то особое целомудрие, которое проявлялось в ее словах и во всем ее поведении. Все ее стеснялись, остерегались при ней говорить что-либо лишнее или о ком-нибудь судить.

Года два или три мы прожили там. Отцу хотелось жить в деревне, и мы купили небольшой участок земли в прекрасной местности. Чтобы расплатиться и сделать постройку, пришлось приложить много труда и забот. Денег у нас не хватало, чтобы расплатиться, пришлось отдать пенсию за весь год, а самим жить кое-как. У нас на первое время была своя корова и лошадь. Наняли рабочего с семьей. Сами мои родители вели трудовую жизнь: вставали чуть свет, чтобы начать работу, а позднее и мы, дети, принимали участие в полевых работах, например, носили снопы на ниве; работа наша, конечно, была незначительная, что-нибудь легкое. Родственники удивлялись, как только мы живем, материально справляемся. Временами у нас не хватало даже сахара: помню, мать давала нам по несколько изюминок и мы так пили чай. Но это как-то было незаметно. Мать всегда была довольна и нам это внушала; мы были довольны, жизнь для нас была радостная. С семи лет меня начали учить грамоте. Помню мою первую азбучку, как она мне нравилась. Помню, как мать моя после обеда, после всех дел посадила меня за нее — какое светлое, хорошее впечатление осталось у меня!.. Помню, как мать наша говорила, что она даже не может представить, как это дети могут капризничать или не слушаться, у нас этого никогда не было, слушались все беспрекословно. Как-то раз, когда шла только постройка во вновь купленном имении, отец был очень занят, был самый разгар работы, и ему нельзя было отлучаться от плотников; а там не хватало гвоздей, надо было их взять в лавке, в городе, но пока в долг, — вот отец и прислал к матери сказать об этом, а мы с ней в это время находились у тети по соседству. Мать собралась ехать в город за пятнадцать верст, взяла меньшего брата, а мне сказала: «Ты, Сашенька, посиди здесь, пока я съезжу», а я в это время сидела в кресле. Я буквально поняла эти слова, и пока мать ездила туда и обратно, я не сошла с этого кресла; дети подходили ко мне, приглашали с ними играть, а я держалась за ручки кресла и не уходила до приезда матери. До этого случая тетя часто уговаривала мою мать оставить нас погостить, но теперь по приезде матери сказала ей: «Сейчас я вижу, что ваши дети не могут оставаться без вас».

Недалеко от нашего деревенского дома нам, детям, отгородили высоким плетнем садик, где мы сажали деревья и всякие растения, какие нам нравились: было несколько грядок и клумб. Так для нас сделали потому, что мы боялись индюков, гусей и собак, а там мы были в безопасности. А в лес за грибами и ягодами мы ходили с бабушкой, что доставляло нам большую радость. Зимой нас сначала катали на санках, а потом мы сами катались с небольшой горы около дома, но я не могла долго оставаться во дворе, не видя своей любимой матери. Все, бывало, прибегу посмотреть на нее.

Когда мы научились писать, то нашим любимым занятием было списывание в тетрадь молитв. Когда мы еще жили в городе, то купили мебель из имения композитора Глинки (Новоспасское). В ящиках стола было много тетрадок, исписанных изящным почерком, большей частью это были молитвы; вот этими тетрадями мы очень интересовались. До сих пор мы не слыхали ничего печального, страшного, так мать оберегала нас, но в это время умер дядя (брат отца), и родители поехали на похороны, верст за семьдесят. Случилось так, что на это время осталась у нас погостить старушка знакомая, она говорила с бабушкой нашей, рассказывала о чем-то сверхъестественном; в это же время с почты пришли книги («Гамлет» Шекспира с рисунками), все это на нас так подействовало, что с тех пор мы стали бояться темноты; мать или бабушка сидели около нас, пока не заснем. Но по поступлении в учебное заведение страх этот исчез.

Уже настало время хлопотать о нашем определении в учебные заведения. Брата приняли в Полоцкий корпус (так просили), а меня пока баллотировали в московском Александровском институте. Брата повезли, а относительно меня был семейный совет. Помню, вечером сидели и говорили, что уже по годам, как бы не опоздать. И как мне ни было больно уезжать, но я сама сказала, что пора мне ехать учиться, и решили пока определить меня в Смоленскую гимназию, чтобы не пропустить времени. Узнали, что в Смоленске открылся пансион для гимназисток в доме Суворовой, где можно жить за дешевую плату.

Сколько слез я проливала там по ночам, вся подушка была мокрая от слез! Меня отдали на второе полугодие, но недолго мне пришлось здесь учиться: вскоре по приезде в Смоленск я заболела скарлатиной. Родным я не писала о своей болезни, боясь их побеспокоить. Как им было ко мне приехать, когда пятьдесят верст надо было ехать до станции, а я знала, что мать моя слаба. А каково было бы ей остаться, а отцу самому ехать ко мне?! И вот я осталась едва живой после такой тяжелой болезни, думала, что не выживу, но домой написала только, когда начались каникулы, и тогда меня взяли домой. Летом пришло извещение, что я принята в московский Александровский институт в 6-й класс (т. е. во второй), и я стала усиленно готовиться по немецкому и французскому языкам, для чего к нам приходила гувернантка из соседнего имения. Старалась сколько было сил, так что гувернантка все хвалила.

В августе отец отвез нас — брата в Полоцк, а меня в Москву. Сначала мне трудно было, по языкам я отставала (была 23-й ученицей при 34 в классе), весной заболела (корью), и думалось мне: буду последней ученицей или придется даже остаться на второй год. К тому же у меня заболели глаза; здесь экзамены, а мне, вследствие болезни глаз, нельзя читать самой; я только слушала, как другие учатся вслух и все силы употребляла, чтобы запомнить. И вот что же? Экзамены прошли неожиданно очень хорошо, я сделалась 3-й ученицей, а потом второй, и так до конца курса, а при окончании получила серебряную медаль. Мне потом легко было учиться, занималась со всем классом, вела записи и все справлялась по ним. Но постоянно я была серьезной, скучала по родным. Ничего никому не говорила, но ночью подушка моя редко бывала сухая от слез. Мне всегда страшно становилось при мысли, что моя слабая здоровьем мать умрет без меня. До конца четвертого класса никто не видел меня улыбающейся. Но вот, помню, во время экзаменов из 4-го в 3-й класс, занимаясь со своими, классная дама увидала меня улыбающейся и закричала: «Смотрите, смотрите, Саша Оберучева засмеялась».

Когда был наш выпуск, начальница хотела оставить меня пепиньеркой[4] (они занимались с неуспевающими, помогая классным дамам), но я упросила не оставлять, так как у меня слабая мать, о которой я очень беспокоюсь. Наконец я поехала домой. Нет слов, чтобы передать ту радость, которую мы все испытывали!..

Ехали по железной дороге, а затем со станции, где нас ожидали свои лошади, мы с отцом в спокойном экипаже ехали еще шестьдесят верст, что занимало целый день. Дорогой приходилось кормить лошадей: останавливались на полпути на постоялом дворе, а затем уже ехали с небольшими остановками в лесу, где-нибудь в живописном местечке. Садилось солнце, вскоре мы подъехали к дому. Радости нашей не было предела. На свою любимую мать я смотрела как на воскресшую, так как весь год у меня душа болела невыразимо. Ни на минуту я не хотела отходить от нее. Летом приезжали соседи, устраивали вечера и приглашали меня. Помню, приехала как-то верст за тридцать жена профессора Т. с одним молодым человеком, соседом, просили показать имение и всё обращались ко мне, чтобы я их проводила. Уезжая, она уговаривала меня поехать с ними: у нее две молоденькие дочери, одна из них, Ольга, именинница, и они будут устраивать бал, хотят, чтобы и я была. Мы с матерью отговаривались, что у меня нет бальных костюмов, но это не помогало, так как Т. уверяла, что у них много бальных костюмов, хватит и для меня. В конце концов пришлось наотрез отказать, сознавшись, что я не могу расстаться с мамочкой.

Бабушка моя слабела, несколько раз она падала, с ней было несколько ударов. Оставлять ее одну было нельзя, и я твердо решила посвятить себя уходу за бабушкой, чтобы помочь моей слабой матери.

Наступила осень, потом зимние каникулы, когда съезжалась молодежь в соседний городок (Ельню) и в соседние имения. Устраивались вечера, но теперь я уже твердо отказывалась: я не могла оставить больную бабушку; приходилось сидеть около ее постели и по ночам, когда она бредила. Обыкновенно я сидела около стола, читала и время от времени подходила к ней.

В течение этой зимы приезжали знакомые; зная, что я люблю книги, щедро награждали меня ими. Еще в институте батюшка о. Лавровский спросил меня, читаю ли я романы. Я ответила, что иногда читаю в журналах. Батюшка сказал, что не надо, не полезно, и с тех пор я перестала. Беллетристику я почти совсем не читала, а больше по истории литературы, по естественным наукам. Из романов прочла Всеволода Соловьева[5] «Волхвы» и «Великий Розенкрейцер» — мне понравилось.

Но сама я мало отлучалась из бабушкиной комнаты. На второй день Рождества она скончалась.

Мои знакомые (это были люди светские: один из них окончил Петровскую академию в Москве, а другой служил в типографии «Русского обозрения»[6]) привозили мне тогдашние толстые журналы. Настоящих духовных книг у меня не было. Помню, в «Ниве» я прочла статью, которая меня очень тронула: о Кэт Марсден[7], англичанке, которая ездила в Сибирь, посещала прокаженных в Вилюйском крае, она посвятила всю свою жизнь этим несчастным. Конечно, свои мысли и переживания по этому поводу я высказывала моему брату, с которым у нас была неразрывная дружба. По отъезде в Москву (он был еще в военном Александровском училище) он прислал мне книжечку, которая сохранилась у меня и теперь: «Жизнь миссионера отца Дамиана Вестер»[8] (изд. 1892 года). С посвящением Александру Петровичу Ольденбургскому, основателю Института экспериментальной медицины.

До глубины души тронула меня жизнь этого юноши — самоотверженного монаха. Поразило меня и его отношение к тому, как он, заразившись ужасной неизлечимой болезнью (проказой), чувствовал себя еще ближе к Богу и считал себя счастливейшим из миссионеров. Эти мысли не покидали меня, и мне все больше и больше хотелось послужить больным. Записывала домашние средства, которые могли бы послужить им на пользу. Живя в деревне, я часто сталкивалась с нуждой в них у больных. Зимой занималась с детьми, которым далеко было ходить в школу. Знакомый помещик (верст за двадцать от нас) уговаривал родителей отпустить меня к ним, заниматься с его детьми, обещал еженедельно привозить меня. Но они не могли расстаться со мной, и мы оставались жить вместе.

С раннего детства при всяких неприятных обстоятельствах мать внушала нам считать во всем виноватыми самих себя. Сама бы я не могла этого запомнить и понять тогда, как это укоренилось в душе, но впоследствии отец, бывало, говорил шутя: «Вот, что случилось, и теперь наша Сашенька, наверное, себя будет в этом винить».

Много лет у моей матери в животе была опухоль, большинство врачей советовали операцию, но родные опасались и отговаривали. Мать заболела воспалением легких, я самоотверженно за ней ухаживала. Пригласили врача, и он меня начал уговаривать, чтобы по выздоровлении матери сделать операцию в Москве у такого хорошего профессора, как Снегирев[9], его учителя; дал записки к своим товарищам.

Когда мать совсем поправилась, то сказала, что вполне полагается на мое желание: «Так как для Сашеньки моя жизнь дороже, чем для меня самой, пусть будет по ее желанию». И мы поехали в Москву.

Мать взяли в клинику к профессору Снегиреву, а мы с отцом поселились в меблированных комнатах на Арбате, поближе к Девичьему полю, где клиники. Ходила я туда каждый день или одна, или с отцом, а по праздникам приходил из училища брат, и мы с ним навещали мамочку. В приемной комнате был большой образ Божией Матери, против которого стоял подсвечник со множеством горящих свечей, которые ставились приходящими посетителями. Здесь рядом с клиниками была небольшая новенькая церковь, построенная, как говорили, профессором Снегиревым.

Ожидание перед операцией было для меня пыткой: я так страдала, что и передать не могу. Мне легче было, когда я шла, поэтому я редко ездила на конке, а больше ходила пешком. Отец и брат видели мое страдание, но слова только увеличивали скорбь... Иногда я видела, что брат издали идет за мной.

Наконец 24 сентября мать сказала, чтобы завтра я не приходила, и я догадалась, что назначена операция. Утром чуть свет вышла из дома, стояла против окон клиники, а потом пошла дальше по Девичьему полю в Новодевичий монастырь. Там было торжество — ковчег с частицами святых мощей обносили вокруг церкви. И мне как-то легче стало дышать. На обратном пути я остановилась перед ее окнами и долго-долго стояла в аллейке, а потом решилась зайти спросить доктора Боброва, ассистента. Он сказал, что операция прошла благополучно, но была она трудная, и теперь я должна молиться. А вечером мы пошли с отцом в ближайший храм Смоленской иконы Божией Матери. Помню, как я плакала всю всенощную. Затем я ходила к матери и, боясь беспокоить, почти ни о чем не спрашивала и была недолго. Терпение у нее было великое, она всех нас утешала, никогда ни на что не жаловалась, всегда говорила, что ей очень хорошо.

Когда мать уже вставала и начала поправляться, мы с братом ободрились и даже решились пойти на симфонический концерт. Помню, как мы шли оттуда: погода была приятная, мы шли потихоньку и наслаждались хорошим вечером. Мы вообще, когда ходили с братом, мало говорили, он был всегда очень серьезен и молчалив. А здесь он вдруг спросил: «Саша, ты не принимаешь участия в здешней жизни, ты готовишься к чему-нибудь?» А я, как-то не думая, ответила сразу: «Да, готовлюсь». И мы замолчали и так, молча, шли до дома. У меня тогда как будто и не было ничего определенного. После этот разговор у нас больше не возобновлялся.

По возвращении домой в имение мать долго не могла поправиться. Ни на минуту я не оставляла ее. Помню, летом мы с братом читали Достоевского «Братья Карамазовы». На нас эта книга произвела сильное впечатление. Мы говорили друг другу, как бы хотелось найти этот монастырь, где живут такие старцы, как Зосима, и послушники, как Алеша.

Брат уехал в училище, где им должны были дать назначение... Книга прочтена, я никак не могу с ней расстаться, чувствую, что со мной произошел какой-то перелом. И мать это чувствовала и как-то вопросительно на меня смотрела, но ни о чем не спрашивала. Надо сказать, что у меня в то время было особенно строгое отношение к поступкам других людей. В большинстве случаев я видела все в идеальном свете. Помню, как на выпускном балу, еще в институте, наш учитель, приват-доцент естественного факультета, занимающийся хиромантией, разговаривая с несколькими из воспитанников, взял мою руку и, смотря на ладонь, сказал: «Как удивительно вы смотрите на все окружающее, — вы все видите в розовом свете, это видно по линиям вашей руки». А посмотрев у другой, он сказал: «А у вас наоборот, все в мрачном свете, как это поразительно в таком возрасте».

Но зато всякий факт, расходящийся с моим идеалом, меня глубоко потрясал, даже вызывал брезгливость. Около этого времени моя тетка (сестра отца), давно овдовевшая и имевшая почти взрослых двоих детей, решила выйти замуж за пожилого вдовца. Мне это казалось предосудительным и даже оскорбительным для памяти ее покойного мужа и детей. Мне трудно было побороть себя и заставить с прежним уважением и любовью относиться к тетке. Было тяжело, я упрекала себя за осуждение, но ничего не могла с собой поделать. Осуждала, я помню, только в душе, никому не выражая своих чувств, но это было еще тяжелее. И как раз в это время нам пришлось прочесть Достоевского, где он говорит, что не надо брезгливо относиться ни к какому человеку; вообще этот роман глубоко потряс мою душу. Я почувствовала себя, как бы после глубокого сна: долго, долго не могла опомниться. Долго я не возвращала этой книги, может быть, боясь потерять то, что она мне дала. Только спустя много времени я почувствовала в душе облегчение и перемену, осознала, что не имею права осуждать другого. Это мне принесло великое успокоение.

Когда по окончании училища брат, выбрав место на юге, в Херсоне, отправился туда, то в первом же письме написал: «Был в том монастыре (Оптина пустынь), о котором мы с тобой мечтали. Впечатление такое хорошее, ты непременно должна побывать там».

С места службы брат писал и уговаривал приехать к нему. И вот, справившись с делами по имению (сдали в аренду), в начале октября мы переехали в Херсон. При пошатнувшемся здоровье отцу страшны были такие сборы в дальний путь. Но я уговаривала его, что все беру на себя: главное, чтобы он был спокоен, а мне приятно все самой делать.

Господь дал, что все было хорошо уложено, и мы двинулись в путь.

На вокзале мы неожиданно увидели всех домохозяев нашей деревни, которые приехали нас проводить. Я спросила в буфете, нельзя ли откупить на несколько часов дамскую комнату, чтобы там пообедать и попить чай со всеми провожающими, и нам разрешили. Приятно было, что люди приехали нас проводить за 15 верст. Среди провожающих были и наши родственники. Двоюродная сестра смутилась общим столом и тихо сказала моей матери полушутя: «Вижу, что это Саша придумала». Но это смущение у нее сейчас же прошло.

Погода в этом году была холодная. В Орле на вокзале пришлось надеть шубу.

Но вот мы в Херсоне — здесь сейчас самое лучшее время года. Сразу же пришлось одеться по-летнему. Подъезжая к гостинице, мы видели всюду — на балконах, открытых галереях — яркие цветущие олеандры. Везде продаются букеты цветов, на базаре — масса всяких овощей. Квартиру пока сняли в центре города, но потом, осмотревшись, переехали в предместье, где стоял полк брата, чтобы ему было ближе ходить. Наняли отдельный дом, заново его отремонтировали, оклеили; пять комнат с двумя передними, кухней и террасой; всё — за пятнадцать рублей.

Хороший был человек денщик у брата, с искренней любовью относился ко всем нам. Мы с братом начали с увлечением разводить цветы в комнате, а потом и в цветнике. Недалеко отсюда было садовое хозяйство, где можно было все купить и получить совет. С братом мы почти не расставались: как только он кончал службу, мы шли в город по делам — купить, что надо, или погулять. С полверсты от нас, на пути в город, была старинная крепость, через нее надо было проходить, и в ней собор, куда мы и ходили. Настало Рождество, и по старинному обычаю все военные делали друг другу визиты, у нас все время был народ, денщик даже не успевал открывать дверь.

Многие знакомые хотели, чтобы я вышла замуж, но у меня было твердое намерение поступить в университет и быть врачом. Брат меня поддерживал в этом моем желании (не выходить замуж).

Так как в России еще не было медицинских курсов, то у меня даже были мысли поехать за границу, но тогда для жизни у нас не хватило бы средств, и я поступила в земство на службу в статистическое отделение, одновременно стала заниматься латинским и греческим. Так прошло полтора года. Весной 1894 года подала прошение, чтобы экстерном держать экзамены по этим языкам; сдала их очень хорошо, но поступить еще не было возможности. Когда я высказала свое желание ехать за границу, родители так огорчились, что даже отец заплакал, а о матери и не говорю, потому что она тщательно скрывала свои чувства. Что мне было делать?

И я решилась на такое отчаянное средство: ничего никому не говоря, даже брату, с которым у нас была неразрывная дружба, я написала простое письмо Государю Императору, в котором изложила свои обстоятельства: как мне хочется поступить и что не могу оставить своих любимых родителей. Я усердно просила его в этом письме разрешить мне частным образом ходить в Московский университет на медицинский факультет. Прошло несколько месяцев, и вдруг неожиданно получаю из канцелярии Государя Императора ответ на мою просьбу. В этой бумаге было сказано, чтобы я немедленно присылала все нужные бумаги в Женский Медицинский институт[10], который открывается в Петербурге.

Не могу словами выразить той радости, которая была у меня от этого известия. Все удивлялись, что я так тщательно все скрыла и что письмо, могло дойти. Но родители мои, видно было, опечалились. Я им сказала: «Вот наши близкие знакомые, семья инженера, которые так уговаривают меня выйти замуж, как бы для того, чтобы я к вам ближе была, ведь они ошибаются. Они выдали свою дочь, и она уехала так далеко; кто знает, увидятся ли они; а я, сделавшись врачом, буду с вами неразлучна». Это сразу успокоило их, и я помню, мать моя утерла слезы и никогда уже больше не возражала, даже с сочувствием относилась к моему желанию.

Бумаги были отправлены, и скоро мне самой пришлось собираться в дорогу (1897 год). Никогда я еще не ездила одна, особенно в такой далекий путь, но несмотря на страх, я, конечно, решила ехать одна. Я так волновалась, что всю дорогу со мной была непрерывная рвота. Господь помогал мне. На последней станции к Петербургу напротив меня сел ехавший с дачи господин: он оказался профессором. Он вынул свою визитную карточку и показал мне, чтобы я не боялась его, и предложил проводить до Медицинского института. Это меня очень успокоило.

Мы были ограничены в средствах, и потому решили поместить меня в общежитие только на первое полугодие. Попечительница этого общежития была известная красавица, ей было уже немало лет. Она приняла меня радушно и спросила, как это я могла поступить в первую очередь: «Не было ли у вас какой протекции, что вас приняли; ведь всего двести человек поступило, а подавших прошение было во много раз больше». Я ответила, что у меня никакого знакомства нет, и только потом упомянула о письме. Она ответила, что это превосходит все протекции.

На другой день все мы должны были явиться в институт на первую лекцию. Какое это было для меня счастье. У меня было такое чувство, как будто я входила в святой храм. Переживание было такое сильное, что по возвращении в общежитие все заметили, что у меня жар. Поставили термометр, оказалось 40°. Слух о моей высокой температуре скоро донесся до начальства. Обеспокоились, выражали свою заботу, и директор сказал, что, если будет такая высокая температура, лучше не выходить. На другой день я встала совершенно здоровая и пошла на лекцию. По возможности я не пропускала ни одной лекции. Слушать лекции и заниматься для меня было наслаждением. Как только могла, покупала научные книги; ходила к букинистам и их отыскивала.

После полугодия, за которое было оплачено общежитие, я перешла на частную квартиру, более дешевую. Я получала тридцать пять рублей в месяц на жизнь. Для меня этого было бы вполне довольно, но мне хотелось приобрести как можно больше научных книг и поэтому приходилось экономить. Вместо студенческого обеда, который стоил 7 руб. 50 коп. в месяц, я ходила в дешевую столовую Фон-Дервие, где платила только пять копеек за обед.

Вскоре по моем приезде нахлынуло студенчество с разных сторон. Херсонцы считали меня своей землячкой, потому что я оттуда приехала, смоленцы — потому что там жила, кавказцы тоже — ведь там моя родина. В это время брат с родителями переехал в Одессу, так что одесситы тоже считали меня своей землячкой. Все они часто приглашали меня на свои собрания. Я не отказывалась. Тогда у меня был идеальный взгляд на молодежь и на все студенчество: мне казалось, что все они стремятся к добру. А заметив, что я верующая, одна из наших слушательниц пригласила меня с собой в Михайловскую академию, где при храме была церковная зала, и там собирались для духовных бесед. В то время эти беседы вел священник Петров[11]. Там были студенты и курсистки из разных учебных заведений. Еженедельно по четвергам я там бывала. Приятно было. Принимали участие в беседе многие учащиеся. Туда приходили очень верующие люди.

Приглашали меня студенты и на такие свои интимные вечера, куда вход был по особому приглашению, только для избранных; я сразу почувствовала, что у меня совершенно другой взгляд на все, в их среде я почти всегда ощущала себя чужой. Когда оканчивалось собрание и было голосование, то я неизменно оказывалась в полном одиночестве, и мне приходилось объяснять, почему я не согласна с ними. И вот, каждый раз, несмотря на такое мое несогласие, они приходили ко мне и приглашали. Я же не отказывалась, мне казалось позорным скрывать свое мнение. Так что все вечера у меня были заняты. А о лекциях медицинских и говорить нечего, я не пропускала ни одной. Можно сказать, что весь наш первый выпуск (за немногими исключениями — тех, кто был поглощен политикой, но не сразу себя выказал) был увлечен наукой. Профессора наши также. Все свое время они без остатка отдавали нам, не считались с тем, что уже кончился их час; иногда они оставались с нами до поздней ночи, особенно профессор Батуев. Он сам увлекался: чувствовалось, что он хочет все нам передать. Целые дни и вечера он не оставлял анатомического театра. Это увлечение не могло не передаться и нам. И вот, несмотря на то, что это был самый трудный предмет, мы его хорошо усвоили и занимались с большой любовью.

Существует мнение, что естественники — материалисты. Но из того, что я видела и сама пережила, могу утверждать обратное. Помню чувства, которые я испытывала, когда мы рассматривали под микроскопом строение живой клетки и ткани организма. Передо мной открывался особый мир, я удивлялась этому чудному строению и невольно благоговела перед Создателем всего этого. А какая мудрость в законах механики, по которым построено наше тело! Разве самый великий зодчий между людьми не должен брать для себя здесь уроки? Разве может гордиться он своим личным изобретением, когда все это уже предусмотрено Творцом?

Помню, я была в анатомическом, изучала нервы на верхних конечностях, уже было поздно (десять часов), все стали уходить, но мне еще хотелось поработать, и я так увлеклась, что осталась одна. Громадный зал, масса столов с частями человеческого тела. Передо мной рука, которая меня так заняла, — какие здесь мудрые законы механики, какое изящество во всем построении, красота, и за всем этим я не вижу смерти, мне чувствуется во всем только жизнь и потому мне не страшно. Но вот, на мгновение я отвлеклась мыслью и подумала о своей матери: каково ей было бы увидеть меня в такой обстановке, -и только тогда мне стало жутко. Я собралась уходить, но все огни, кроме моей лампочки, были потушены. Я должна была дойти до порога, осветить себе путь, вернуться погасить лампочку над столом, сойти по лестнице и осветить дальнейший путь, затем вернуться загасить верхнюю и т.д., пока я не дошла бы до подвального этажа, а я была в третьем или четвертом. Но все же при таком настроении мне это не было трудно.

Кроме медицинских наук, раз в неделю у нас была лекция по богословию. Я не пропускала и этой лекции, но на ней было совсем мало слушателей, так что лектору было обидно.

Значит, не наука отвлекала от Бога, а пришли эти гимназистки и институтки настолько «умными», что не считали нужным проверить и дополнить свои знания. В церковь я редко ходила: мне очень хотелось, но все время было занято, даже по воскресеньям профессор диагностики сверх курса предложил нам читать о том, что не надо смешивать различные лекарства и еще много полезного по этому поводу, а в учебниках этого не было, здесь все было собрано опытным путем. Я считала, что на нас, будущих врачах, лежит такая страшная ответственность, что мы не имеем права пропускать занятия.

Многие говорили, что анатомия вызывает чувство брезгливости, но это тогда, когда пойдешь смотреть из любопытства, а если сначала изучить раздел теоретически, то видишь не смертные останки, а живой организм.

Однажды ассистент профессора хирургической анатомии даже заметил, что Оберучева делает операцию как бы на живом (я действительно с увлечением спешно перевязывала сосуды, как на живом, боясь опасности кровотечения). Но все же иногда, пока лекции еще не начнутся, я ходила (чаще пешком) в Александро-Невскую Лавру, а расстояние до нее более десяти верст; только, бывало, доеду на трамвае до начала Невского, а там так ровно, незаметно и дойду, особенно зимой. На пути захожу в булочные, возьму за одну-две копейки булочку, погреюсь, и дальше, а там опять погреюсь. А от Невской Лавры иногда на трамвае на стеклянный завод к Царице Небесной, где был великолепный храм. После чуда в 1889 году — исцеления отрока Николая — этот образ прославился.

Дома родителей отрока Николая стояли на Матвеевской улице, а я жила поблизости. Познакомилась с сестрой исцеленного — Екатериной, которая после смерти родителей и после чуда, по совету старца, все свои несколько домов обратила в приют Царицы Небесной для немощных детей-калек, а комната, где Царица Небесная явилась со святителем Николаем Чудотворцем 6 декабря 1887 года, обращена теперь в алтарь и маленький храм, куда по субботам приезжает исцеленный отрок Николай, теперь уже иеромонах Сергиевой пустыни около Петербурга. Он служит всенощную и обедню, на которых Господь сподобил меня быть.

Прежде чем приступить к устроению приюта, Екатерина ездила в Швецию и Норвегию, где особенно заботятся о таких ненормальных детях, изучила этот вопрос, написала книгу (подарила и мне). Действительно, это такое благодеяние! Что пришлось здесь видеть: сюда принимают и калек, и совершенных идиотов, их учат даже отличать правую руку от левой. Но главное — духовная сторона: по рисункам, которые развешены по стенам, им постепенно разъясняют Священное Писание. Сколько любви, веры и христианского терпения надо иметь посвятившим себя этому делу! Воистину это подвижницы! (Недавно, в 1939-1944 гг., я услыхала, что отец Николай скончался.)

После летних каникул тем, которые жили не в интернате (в том числе и мне), надо было сразу оставить вещи на хранение на вокзале и искать квартиру. Мне хотелось помали участие в беседе многие учащиуединеннее, и я нашла в Лесной у старичков. Искать квартиру было очень хлопотно. Если мне удавалось найти раньше других, то запоздавших я принимала переночевать хоть на полу, а книги подкладывала под голову. Моя подруга по группе Мария Морозова (будущая Оберучева, жена брата) говорила шутя: «У тебя, как постоялый двор». Нам, одиноким, было не так трудно. Но вот помню, слушательница наша С., у нее мать пожилая, много вещей. Очень они заботились о подходящей комнате, а пока пришлось жить в меблированных комнатах, и всё искали, всё просили узнавать, но как-то ничего не выходило. Вспомнили они о рабе Божией Ксении, помолились. И вот, сели они однажды в трамвай и разговорились с соседкой: она сказала, что вот уже много времени прошло, а она никак не может подходящих жильцов найти, а они в свою очередь сказали, что комнату себе не могут подыскать. Из разговора выяснилось, что они подходящие для нее жильцы, а им как будто комната такая и нужна. Дело сладилось, они пригласили меня на новоселье и рассказали, как все вышло. Но вообще-то о религиозных вопросах мало с кем приходилось говорить.

Помню, на Страстной неделе, в Великую Пятницу, я выбрала момент, чтобы пойти приложиться к плащанице. Почему-то одна из слушательниц, Е.Г., знала, что я иду к плащанице; когда я проходила мимо, она тихо сказала мне: «Какая счастливая». Вижу, что у нее слезы на глазах; но что же это значит, ведь и она могла бы пойти! А дело в том, что у нас была группа слушательниц, которые занимались политическими вопросами (может быть, специально для этого и поступили), они постепенно привлекали к себе единомышленников и так ставили дело, что уйти от них было уже очень трудно. Слишком много надо было для этого мужества. Из таких уловленных и малодушных и была Е.Г. Стыдно было прослыть ретроградкой.

Расскажу один случай, который поразил меня. В Великую Субботу я решила причаститься. Но так как я почти не ходила в храм, меня это очень смущало. Стою в храме и думаю: может быть, и не надо. Вот уже самая главная часть литургии прошла (и исповедалась я уже в конце), запели причастный, а я не решаюсь приближаться, решила не идти. Вдруг рядом стоящая женщина говорит: «Вы идете причащаться, возьмите, подведите мою девочку (лет пяти), а то мне нельзя». После этих слов я успокоилась, видя в этом волю Божию, и уже не сомневалась, а, взяв за руку девочку, подошла к Святой Чаше. И так радостно было у меня на душе.

Еще в самом начале, когда мы все только собрались в Медицинском институте, дух этой группы проявился в недовольстве тем, что всем слушательницам предложено было носить определенную форму — серое платье и белый батистовый воротничок. И чтобы легче было выполнить это требование, заказали материю на фабрике с тем, чтобы нам продавали дешевле; также был сделан заказ и в мастерской, где бы нам шили совсем дешево. Казалось бы, как хорошо! Кому трудно и на это потратиться, дали бы пособие. Но и здесь объявились недовольные. Раздались возгласы, что этим нарушается свобода человека. И вот, многие не захотели шить себе форму. Начальство как бы не обратило на это внимания, так и прошел их протест незамеченным.

Время от времени назначались собрания, их вела и собирала эта же группа, которую образовали из себя депутатки (забыла их точное название). Они всегда были в курсе дела — когда какому политическому лицу надо послать приветственную телеграмму или еще что-то вроде этого. Но я не знала никого из тогдашних подпольных деятелей, а потому не запомнила, кому именно писали. Помнится мне фамилия Плеханова[12], а больше никого не помню. Потом устраивали литературные вечера, приглашали на них Короленко, Михайловского, Кони, Горького[13] и многих других. Помню, приглашали родителей Стасовой. И почему-то приглашать всех этих лиц выбрали меня. Я должна была ходить по адресам и просить их присутствовать у нас на вечерах. В антрактах моя обязанность была угощать их и с ними разговаривать. Я удивлялась, но не противоречила и исполняла. Теперь, смотря издали, мне понятнее это. Видно, им хотелось чем-нибудь и меня привязать к их обществу. Ведь они много раз предлагали прийти ко мне, чтобы поговорить со мною о том, против чего я выступала на собраниях. А студенты из какого-то землячества однажды просили моего разрешения еженедельно бывать у меня, чтобы читать политическую экономию. Я согласилась, боясь, чтобы это не показалось каким-то страхом с моей стороны. И вот, каждую неделю два студента приходили ко мне в назначенный вечер и читали. И так это было, пока не кончили литографированную тетрадку. Заведующая дешевыми квартирами, где я жила, шутя сказала: «Монахиня, а молодые люди приходят». Не знаю, почему она меня считала такой, я как будто ничем особенным не проявляла такого настроения.

Но вот настал последний заключительный вечер, когда студенты окончили чтение политэкономии и спросили меня: «Ну как вы теперь смотрите на все это?» Я задумалась, чтобы точнее выразить свое впечатление от всего прочитанного, и сказала: «Мне кажется, что все это детский лепет». Старалась высказать это таким тоном, который не мог бы их обидеть. Не помню, что они на это сказали. Но после этого больше не приходили; однако, на собрания приглашали всегда. Сходки у нас устраивались все чаще и чаще. Стали произносить слово «забастовка».

Большинство из нас слышали его в первый раз и не понимали его значения. Обращались за разъяснением в наш председательский комитет, который все нам и разъяснил. Во время этих сходок, которые продолжались долго и были утомительны (голова даже кружилась от напряжения), я уходила в музей Александра III[14], и там становилось легче. Больше всего я сидела напротив картины: Малюта Скуратов хочет задушить молящегося святителя Филиппа[15]. Смотря на спокойное, одухотворенное лицо, освещенное лампадой, успокаиваюсь и переношусь в другой мир. Никаких старцев ведь я тогда не знала.

Однажды, это было в 1899 году, проходя по какому-то случаю по Васильевскому острову, я встретила двух знакомых по землячествам студентов, которые сказали мне, что они хотят взять для меня... [Пропуск]

...веру в него. Узнала там его адрес; боясь идти одна, я предложила подруге Марии пойти со мной.

Он жил на Сергиевской, мы поднялись по лестнице на самый верх: потолок здесь был уже не плоский, а со сводами. Вошли в комнату: и здесь потолок был со сводами, сбоку выступала маленькая лежанка, на которой стояла маленькая тарелка с узенькой корочкой от сыра. Это я успела заметить, пока Владимир Сергеевич[16] спешно освобождал второй стул от книг, которые были на нем навалены, и предложил нам сесть. Сам тоже сел, спросил о цели нашего прихода, и я стала ему объяснять свое состояние, как на всех собраниях я всегда остаюсь в одиночестве, и из-за этого беспокоюсь и вообще...

Он подумал и стал говорить. Это болезненное настроение, так не надо думать, нельзя думать о большинстве, что в нем и правда, наоборот, за правду стоят единичные личности, а за толпой идут малодушные.

«Вспомните, как в древности Сократ говорил истину, а кто за ним пошел, его заставили испить чашу яда. А самый главный наш пример — Господь Иисус Христос, все Его оставили, когда Он Страдал за правду».

Что он еще говорил, не помню, только упомянул, что пишет «Три разговора»[17][18] и сейчас должен приготовить речь к юбилею Лермонтова[19]. Боясь ему помешать, мы спешно ушли.

Очень успокоил и удовлетворил меня ответ Владимира Сергеевича Соловьева. С тех пор к сходкам я относилась совершенно спокойно. Послушаю, что говорят – внутренне воззову ко Господу и тогда спокойно отвечаю, что мне придет на мысль, хотя я и оставалась по-прежнему в одиночестве. Ждала, чтобы не пропустить юбилея Лермонтова и послушать Соловьева.

Настало торжество, это было в театре. Не помню, как и чем началось; выходит Соловьев (слышу ропот студентов: ну вот, сейчас начнет о Боге, и мы его ошикаем). Тишина, он начинает: «Много я думал о том, что бы мне сказать такое, что бы могло быть полезно душе Лермонтова. Гений ведь обязывает, а Лермонтов свои гениальные способности употребил во зло. Как в «Демоне», он облек зло в красивую форму, так же, как и чувственную любовь». Много и хорошо говорил он, все это с чисто христианской точки зрения были глубокие истины. Но так не похожи они были на все окружающее! Ведь на юбилеях принято хвалить, а здесь Соловьев думает о пользе души. Несмотря на это, мои соседи студенты были ошеломлены и не посмели нарушить тишину. В полном сочинении Соловьева помещена и эта статья «О Лермонтове».

(Читал они «Три разговора», повесть об антихристе[20], но мне не пришлось быть, почему-то я не знала, а как жалею об этом).

В антракте я подошла к Соловьеву, и он спросил мой адрес, а я считала себя пред ним такой недостойной, что даже не решилась дать ему свой адрес. Я его видела в последний раз. Летом он заболел и 31 июля скончался сорока восьми лет от роду, причастившись Св. Тайн и с молитвой на устах. (При вскрытии обнаружился склероз почек.) Последнее, что он написал после «Повести об антихристе», было стихотворение, напечатанное в «Вестнике Европы» за 1900 год, где он говорит о защите христианства. Заканчивается это стихотворение так: «Крест и меч одно и то же»[21].

Какая скорбь для меня, мне казалось, что и солнце будто померкло...

Когда я проезжала через Москву, то с вокзала наняла извозчика на Новодевичье кладбище. Новая могила В. Соловьева рядом с могилой его отца: белый простой деревянный крест и на нем круглый образ из перламутра — Воскресение Христово (иерусалимский).

Около этого времени я заболела ангиной с высокой температурой и не могла день или два приходить на лекции, тем более что квартира моя в то время была далеко от нашего института. Проболела я несколько дней. Прихожу, а мне и рассказывают, что хотели устроить забастовку, кого-то поддержать, а здесь вдруг нашлось десять человек, которые все-таки пришли на лекции и таким образом сорвали забастовку. Это так раздражило большинство, что они исключили их из товарищества, назвали прокаженными и объявили, чтобы никто с ними не имел никакого дела, даже не разговаривал с ними, что они не должны пользоваться ни студенческой столовой (которая была для слушательниц медицинского института), ни лекциями, которые литографируются и предоставляются для всех, и не будут пользоваться никаким материальным пособием в случае нужды. Я увидела, что эти десять человек поневоле держатся особняком, никто не может к ним подойти. Настроение их ужасное! Удивляешься только, как могли им создать такое угнетенное положение. У меня на душе было спокойно, только жаль одного, что я не была в тот день в институте и не могла выразить свое настроение тоже тем, что пошла бы на лекции. Чтобы загладить свою вину, я, чем могла, выражала им свое расположение.

Но недолго мне пришлось быть в таком недоумении. В этот же день назначена была сходка, на ней были не только наши, но и студенты изо всех высших учебных заведений. Взяли самую большую аудиторию. На стене около кафедры висела нагайка. Прежде всего высказались, что нашлось десять человек, которые помешали забастовке: их теперь исключают из товарищества и объявляют «прокаженными». Список их фамилий с этим названием будет вывешен на видном месте во всех высших учебных заведениях. Говорено было много, много жестокого, указывали на нагайку, что вот такие хотят ее...

А у меня в душе все больше и больше разгоралось пламя негодования против такого отношения к человеческим убеждениям. Я была возбуждена до такой крайней степени, что даже обычная застенчивость не могла меня удержать.

Спросили: неужели среди нас может найтись кто-нибудь, кто был бы против такого решения? И я, помолившись в душе, встала (а сидела я очень высоко, кажется, на последней скамейке) и сказала: «Прошу исключить меня из товарищества и вписать в группу тех, кого вы называете прокаженными, потому что я думаю одинаково с ними».

После этого наступило гробовое молчание, потом студенты за председательским столом обменялись между собой несколькими словами и наконец сказали вслух: «Кто там говорит, идите на кафедру». Шла я туда, как на виселицу. Не знаю, как я могла пройти это пространство, только чувствовала, что спина моя неподвижна, и если бы я захотела наклониться, то не смогла бы. (Впоследствии, будучи врачом, от простых больных я слышала такое выражение: «И спина моя стала прутом».) Вот что тогда было со мной, а те, кто смотрел на меня в то время, как я проходила через ряды, потом рассказали мне, что я сделалась бледная, как полотно.

Вошла на кафедру и повторила то же самое, только еще добавила: «Я не хочу быть в таком товариществе, которое так жестоко поступает; я тоже не буду пользоваться столовой, не буду брать ваших лекций». «А еще кто с вами?» — спросила председательница каким-то мягким тоном. «Я не знаю о других, я только прошу исключить меня». Сказав это, я пошла на свое место, а когда проходила по рядам, то видела многие взгляды, устремленные на меня с сочувствием и со слезами. Села на место, и ко мне обратились с ответом: «Мы вас не исключаем из товарищества, мы уважаем вашу доброту, вы будете у нас посредницей. Сами мы не будем общаться с прокаженными, а только через вас».

Вечером пришли ко мне две наши слушательницы, очень растроганные, и со слезами говорили, что они вполне согласны со мной, но боязнь помешала им высказать свое мнение; а так как я не хочу пользоваться товарищеской столовой, то они будут готовить: вместо обычной платы 7-50 в месяц, у них обед будет стоить 6 рублей, и еще будут давать кусок чего-нибудь на ужин. А лекции мне были не нужны, так как я сама записывала и от меня пользовались другие.

А на другой день пришла ко мне наша слушательница Воскобойникова, старинная знакомая профессора Манассеина[22], с предложением от него, не соглашусь ли я заниматься с его воспитанницей и принимать участие в его журнале «Врач». Я почувствовала, что это отголоски вчерашнего события. Лицо Воскобойниковой я видела в слезах, когда возвращалась с кафедры, она и передала профессору обо всем. А ведь левые всегда старались вписать его в свой лагерь. Благодаря профессора за такое сочувствие, я ответила, что в журнале согласна работать, так как это легко (отмечать все, что касается медицины, просматривая все газеты), а заниматься не в силах, так как это отвлечет меня от медицинских занятий.

В назначенный час я пришла: начала брать газеты и размечать статьи, а два раза в неделю приходила и приносила отмеченное.

Профессор ничего не говорил о происшедшем событии, но как трогательно и ласково он ко мне относился: такой занятой, почтенный ученый провожал меня в переднюю и был там, пока я оденусь! Это даже смущало меня, и я роняла или газеты, или что из одежды. Но зато все это очень меня утешало.

Однако недолго я пользовалась этим счастьем: через месяц или два он заболел воспалением легких и скончался, проболев чуть больше недели. Великая потеря была, особенно для медицинского мира. Он ведь был таким авторитетом, как бы моральным судьей среди медицинских деятелей, к нему обращались за решением в различных недоумениях. И вот почувствовалось, что нет такого авторитета, которому бы все верили. При моем малом знакомстве с ним, и то мне довелось видеть примеры его гуманной, самоотверженной деятельности, которая навсегда запечатлелась у меня в душе. Бывший заслуженный профессор Военно-медицинской академии, он продолжал принимать больных. Прием был бесплатный, но больше 25 человек он не принимал в свой приемный день. Однажды на втором или на третьем курсе мне пришлось с одной из подруг пойти к нему на прием, так как я почувствовала слабость и сердцебиение. Мы встали очень рано и еще при свете луны пошли на Выборгскую сторону, где он жил при Медицинской академии. У входа, еще запертого, стоял юноша лет 16-17, совсем бедно одетый, вроде нищего; он сказал, что пришел записаться к профессору, потому что болен и будет считаться первым, а мы, значит, второй и третий номер; постепенно стали приходить еще люди, а мальчик все считал и назначал им номера. В девять часов дверь отворилась, и швейцар впустил первые 25 номеров. Начался прием. Видя тяжелых больных, мы уступали им, а сами всё оставались и оставались. Для нас поучительно было, как маститый старец провожал больного и при этом говорил еще, что находил нужным.

Например, провожая больного, видно, тяжелого туберкулезного, он его утешал и, успокаивая, сказал, чтобы к нему непременно пришла жена больного. Во всем этом было столько любви к больным! И слышать это было так полезно нам, будущим врачам; самим нам пришлось зайти, когда уже стемнело и давно зажглись огни.

Как было не скорбеть и беднякам, для которых идеальный профессор был благодетелем. Недаром у его гроба можно было заметить бедняков, которые его оплакивали. Но в личной, семейной жизни он не был счастлив. Его жена увлеклась другим профессором и променяла на него такого обаятельного, идеального человека. В его доме поселилась племянница писателя Достоевского и стала хозяйничать. А он взял еще какую-то девочку, удочерил и нанял для нее учительницу. Компания известного направления окружила его, старалась сблизиться, но он им не доверял: когда его спросили, кому он поручит свой журнал, он сказал, что не может поручить никому (так я слышала через близких знакомых).

Гроб несли на руках до Финляндского вокзала, а оттуда повезли по железной дороге до ближайшего кладбища. Живущая у него племянница Достоевского была или маловерующая, или неверующая, она сочувствовала тому кружку, который так хотел быть близким профессору. Теперь, после его смерти, они провозгласили себя самыми близкими к нему людьми и на могиле устроили митинг с шумными речами и клятвами. Печально было смотреть на все это, а в вагоне на обратном пути слушать речи, не соответствовавшие истине.

В один из поминальных дней я поехала на кладбище с твердым намерением отслужить панихиду. На могиле уже были посетители, не помню кто. Я зашла в дом священника и попросила его пойти со мной на могилу профессора Манассеина, чтобы отслужить панихиду. Пришли к ограде. Бывшие там запротестовали, но я, заранее подготовившись и предвидя это, твердо сказала, что они не имеют права запретить нам. Священник стал служить панихиду, и они ушли. Это было в 1901 году.

На четвертом или пятом курсе нам уже назначали больных, за которыми мы должны были следить, в этом случае нас называли кураторами. Между больным и куратором устанавливалась особая близость. Чем могли, старались им помочь, принести или книжек, или какое-либо лакомство. Ведь они приезжали откуда-нибудь издалека, в Петербурге были совершенно одиноки, и как дорого было им такое участие с нашей стороны. Мы входили в их душевную жизнь.

Помню, мне был поручен один туберкулезный в последней стадии этой болезни; кроме легких у него было поражено и горло; он ужасно страдал и целыми днями смотрел из-за ширмы, не пройду ли я по коридору. Он говорил, что ему страшно умирать, и просил меня, чтобы я постаралась быть при его смерти. Но у некоторых кураторов был горделивый вид, и больные стеснялись обращаться с такой просьбой, — тогда они звали меня. А у меня с того времени возникло особенное отношение к смертному часу. Это не было что-то мрачное, напротив, чувствовалось, что совершается таинственное слияние земного с небесным, и потому такие просьбы побыть около умирающих меня не отягощали, а, наоборот, утешали. По возвращении в квартиру я часто вспоминала какие-либо особые случаи с моими больными. Вот помню, одна мне сказала: «У вас все больные особенные, просто ангелы небесные». В отдельной маленькой палате лежала курсистка-еврейка, которую я должна была навещать. Когда заболела и несколько дней не могла посещать лекции и больных, то я просила подругу навестить моих больных; зашла она в эту комнату, и та больная, вспомнив обо мне, говорила, что я с особенной заботой и расположением отношусь к ней. Подруга ответила: «Нет, она одинакова со всеми».

И моя подруга М., и дочь племянницы Достоевского (не той, что жила у Манассеина), которая имела особенное расположение ко мне, иногда с упреком говорили больным: «Да не все ли вам равно — мы или кто другой?» По возможности я старалась одинаково относиться ко всем.

Наступил последний год нашей учебы. Теперь мы должны были получить самые главные сведения, которые нужны нам как будущим врачам. А тут вдруг опять затеяли забастовку.

Был убит министр народного просвещения Боголепов[23]. На сходке спросили, кто найдется... (масса эпитетов, самых позорных) и пойдет на панихиду? Я встала, меня позвали к кафедре. Несколько человек с ожесточенными лицами окружили меня и зашумели: «Знаете ли вы, что у нас 300 револьверов, которые направятся на вас!» В толпу протиснулась одна курсистка В., высокого роста, и сказала: «Не трогайте ее, не для раздражения вас она так поступает, она всегда была религиозная». И почему-то они оставили меня в покое.

Удивляло меня такое настроение, а главное, и то, что профессора в большинстве своем были как бы заодно с нашими «передовыми» курсистками. Мне захотелось в этом удостовериться, и вот однажды я зашла в кабинет к пожилому, популярному у студентов профессору хирургии Кадьяну и сказала, что мне с ним надо поговорить. Мы остались одни, и я сказала: «Мы на последнем курсе, скоро на нас ляжет страшная ответственность — люди будут вручать нам свою жизнь, а мы, вместо того, чтобы приобретать больше знаний, занимаемся политикой и устраиваем забастовки. Как вы, профессор, смотрите на это?» Бедный профессор так смутился, что он не мог сразу ничего выговорить. Пробормотал что-то неопределенное, начал оправдывать студентов неопытностью и молодостью, говорил, что «и мы когда-то»...

Вообще, тяжело мне было удостовериться, что от наших профессоров помощи мало. Только с тех пор я заметила, что он избегает меня, как бы боится встречи со мной один на один.

Стали говорить, что на Волге ширится голод. Мы принимали это за истину. Открылись курсы эпидемических болезней — холеры, чумы. Я слушала их и думала, не надо ли и мне туда поехать? Но, с другой стороны, ведь родители мои остались одни, брата с полком услали на остров Крит, в помощь грекам против турок. Написала я им письмо с вопросом: как мне поступить? Они ответили: если необходимо, то поезжай. В это время в Петербург приехала жена одного офицера, наша хорошая знакомая, и когда услыхала, что я не знаю, как поступить, она твердо и откровенно сказала, что мать была больна всю зиму и теперь слаба, так что ни в коем случае не советует мне ехать на эпидемии, а надо после экзаменов возвращаться домой. Я так и сделала.

Опять у нас волнения. Женский Медицинский институт сделался центром волнующейся молодежи. Сюда собирались из всех высших учебных заведений. Но теперь я уже спокойнее ко всему относилась, ничего ни от кого не ожидала и говорила только то, что мне подсказывала совесть. И вот в один из таких моментов была объявлена забастовка для поддержания всего студенчества; к этому были присоединены различные страшные угрозы, вплоть до расправы револьверами. Нас строго предупредили, что ни одна слушательница не может на следующий день быть в стенах института: не только в аудиториях, но и в лабораториях и клиниках. С каким тяжелым чувством мы разошлись! Слышали только, что директор предупредил депутатов: если никто не придет и лекции не состоятся, он вынужден будет сообщить об этом министру, а последний уже говорил, что Женский Медицинский институт открыт как бы на пробу и еще не утвержден до окончания первого выпуска; если же «они будут устраивать бунты, то сейчас же закроем его». Но эти слова директора нисколько не подействовали на депутаток, они с прежней смелостью требовали проведения забастовки. Им не был дорог наш институт, у них были другие цели. И так мы разошлись.

Что это была за тревожная ночь! То, к чему мы стремились и чего достигли с таким трудом, мы должны были потерять по какому-то безрассудству и насилию. Сердце у меня загорелось негодованием от такой несправедливости. Помолившись Богу, я успокоилась на твердом решении идти завтра, хотя бы и быть там одной (да я и не надеялась, что кто-нибудь после таких угроз рискнет пойти). Своих мыслей я никому не высказывала. Рано встала. Приготовившись, как на смерть, оделась, надела форму, приложилась к образу Божией Матери, прощаясь со своей жизнью. Сказала старичкам хозяевам: «Прощайте» — и подумала, что ведь они и не подозревают, что я расстаюсь с ними навсегда. На пути никого не встречаю. Вхожу в швейцарскую. Добродушный швейцар взволнованным голосом спрашивает: «Что же вы пришли, ведь вас застрелят, там за углом стоят с револьверами!» «Это их дело, а я должна сегодня быть на лекции, иначе Медицинский Институт закроют». Профессора не пришли. У нас должна быть сейчас лекция профессора Соколова по детским болезням, иду искать, — не пришел ли он в клинику. Действительно, он там. «Профессор, я пришла слушать лекцию». «А кто-нибудь еще пришел?» «Нет». «Так как же?» Он, смущенный, испуганный, бледный, замялся. «Если у нас сегодня не будет лекции, то, как сказал министр, институт закроется». Перепуганный профессор начинает отказываться.

«Профессор, я требую, чтобы вы читали, иначе телеграфирую министру, что профессора сами устраивают забастовки». Он махнул рукой и сказал: «Пойдемте. Только что мне читать, прошлую лекцию?» «Что хотите, что удобнее вам, лишь бы лекция состоялась». Взял девочку, над которой будет читать. Вошли в аудиторию. Я села на первую скамейку посередине, а он, бледный, трепещущий, начал читать мне одной. Как мне было его жалко: он хороший, добродушный. Прошел первый час лекции: пока кроме нас никого не было и все обстояло благополучно. «Делать ли перерыв?» — спросил профессор. «Нет, будем здесь, куда же расходиться, перерыва не надо». И профессор стал читать второй час. Но что это было за чтение: ни он, ни я почти ничего не понимали, только бы провести время. На втором часу почувствовали, что кто-то вошел — пришли несколько человек с первого курса, таких же убеждений, поддержать меня (как-то они узнали?). Профессор ободрился, стал читать более громким голосом, и мне стало легче на сердце. Второй час закончился, и профессор, закончив лекцию, пожал мне руку и сказал: «Благодарю вас, что вы настояли прочесть лекцию в аудитории». Мы дружелюбно попрощались. Я поблагодарила первокурсниц, которые пришли поддержать меня. Под конец лекции подошли две или три девушки с нашего курса. Пошла искать преподавателя, у которого были следующие часы с нами, — профессора Волкова, по внутренним болезням. Он всегда держал себя гордо. И теперь, когда я подошла к нему (он был в своей клинике) и сказала ему, что прошу его читать лекцию в аудитории, он ответил: «Я имею право и здесь читать» — и начал лекцию над больной, которая лежала в постели. Теперь я была не единственной слушательницей, подошли (кроме тех двух или трех) еще человек пять, и мы могли спокойно прослушать лекцию. Слава Богу! Занятия состоялись, не было причин к закрытию, а в дальнейшем все пошло обычным порядком. Никто о предполагаемой забастовке не упоминал, как будто ничего и не было.

Начались экзамены. Время экзаменов я всегда любила, еще когда была девочкой. И здесь мне не очень трудно было учиться, тем более, что я не пропускала ни одной лекции и вела записи. Учиться для меня было большим удовольствием, тем более, что стремление стать хорошим врачом придавало силы. Экзамены проходили в виде беседы с профессором, так что они даже были интересны. Особенно мне нравилось беседовать с профессором Феноменовым[24]. Он умел предлагать вопросы так, что на них было легко отвечать. Про него я часто думала: какой это замечательный человек, ему бы не профессором быть, а епископом. Книга его «Хирургическое акушерство»[25] написана удивительно талантливо и увлекательно, эпиграф к ней взят из книги Бытия. Я не знаю лучшего учебника по медицине, несмотря на то, что она посвящена такому предмету. Я готова была не один раз сходить к нему на экзамен и удивлялась, что другие шли с таким страхом и неудовольствием.

Интересно было и у профессора Бехтерева[26], но здесь я была смущена: профессор предложил мне остаться в его клинике ассистентом. Надо было бы принять это за честь для себя, а я как будто испугалась: «Нет, не могу, я всегда стремилась в земство и готовилась для этого».

Все экзамены прошли хорошо. Но ведь, чтобы получить врачебный диплом, надо еще осенью выдержать государственный экзамен.

Во время моей учебы в Медицинском институте в Петербург приехала моя подруга по московскому Александровскому институту Наташа Лепер. Мы сидели с ней за одной партой; она была первая ученица, а я вторая. Кровати наши в дортуаре стояли рядом, так что мы были дружны. Она особенно хорошо ко мне относилась. Узнала, что я в Медицинском институте, и приехала. Теперь она была уже замужем за доктором Лепероле, военным врачом; в семье его царила особенная дружба (брат семейный и две сестры девушки). Сестры его беззаветно любили, да и он был замечательно хороший человек. Он приехал работать над диссертацией в Медицинский экспериментальный институт к профессору Павлову[27]. Вместе с ним, также для работы, приехал земский врач Пономарев. Они с Наташей бывали у меня, и я у них. Врачи пригласили меня поработать в экспериментальном институте: я заинтересовалась и в свободные часы отправлялась туда с ними. Они занимались различными исследованиями над собаками. Собаки были с фистулами, и надо было следить за желудочным соком, который изменялся в зависимости от различных условий.

Чувствовала я, что Наташа, которая сама вышла за врача, и мне желает того же. Но ведь я дала слово всецело посвятить себя медицине, как же я буду сворачивать с дороги? Они уговаривали меня, чтобы после весенних экзаменов (до государственных) не уезжать на лето домой, а ехать в земство помогать доктору Пономареву.

Вспомнив об адресе, который мне дал оптинский старец о. Венедикт[28], я написала ему короткое письмо: «Ехать ли мне помогать врачу или домой отдыхать?» Он ответил: «Только не выходи замуж». Но так как их предложение имело именно эту цель, то я, конечно, не поехала, а отправилась домой, где я была так нужна.

Мы разъехались по домам. Я спешила в Одессу, где меня ждали мои слабые родители. Брат с полком еще оставался на о. Крит. Отец с денщиком поехал в имение в Смоленской губернии, а мы с матерью еще несколько дней оставались в Одессе.

Мать я застала слабой, больной; она не вполне еще оправилась после болезни. Зиму они провели плохо. Случилось так, что пришла одна нищая женщина, ведя за руку детей. Женщина рассказала о своем плачевном положении, что ей приходится скитаться по сараям, а теперь настали необычные для этой местности холода, и вот она стала просить оставить ее в передней. Мать сказала ей, что передняя без печки, но это, конечно, не остановило бедную женщину (ей приходилось жить в гораздо худших условиях, она говорила, что они все равно не раздеваются). И, наконец, уговорила мою мать: они остались в передней. В сильные холода невозможно было равнодушно смотреть, как они замерзают: тем более, что дети были больны. Так что мать моя вынуждена была держать свою дверь открытой, потому и у них в комнате было холодно.

В таких условиях им пришлось прожить всю зиму. А главное, помимо всего этого (только теперь, при нашем свидании, мать моя рассказала мне), она заболела: у нее сделался нарыв в животе, опухоль видна была даже снаружи, был сильный жар, она лежала в постели, и пришлось позвать доктора, который сказал, что здесь необходима операция, и назначил день, когда он придет с инструментами.

Наступил назначенный день. Несмотря на страшную слабость, мать собрала все свои силы, кое-как сползла с постели к комоду, чтобы вынуть чистое белье, и легла в постель. Посмотрела в окно и заметила, что там толпится народ. Спросила, что это значит. Ей ответили, что через их двор проносят Чудотворную икону Божией Матери Касперовскую[29]. Мать попросила, чтобы занесли к ней. С умилением и слезами молилась она и просила помощи в предстоящей операции. Повернулась, и гной в громадном количестве хлынул из прорвавшегося нарыва. В это время приехал врач с инструментами и сказал, что здесь уже все сделано, и только перевязал рану.

И теперь я встретила свою мать больной до крайности. Но мне об этих обстоятельствах она не писала, я все узнала только при свидании.

Побыв несколько дней дома и собравшись в дорогу, мы с ней решили ехать на дачу, куда раньше уже поехал отец.

В день отъезда пошли к обедне в собор. Выйдя из собора, я заметила в ограде киоск, в нем продавались книги, а по колоннам были развешаны иконочки-образочки. Я стала их рассматривать, думая что-нибудь купить для деревни, и как-то невольно обратила внимание на продавца: поля своей черной шляпы он вывернул и опустил вниз, мне это почему-то бросилось в глаза. Потом мы отправились на вокзал к поезду. Я встала в очередь перед билетной кассой. За мной стал какой-то человек и сказал: «Я буду за вами, а пока отлучусь». Вскоре он пришел и о чем-то заговорил: это был продавец из киоска. Взяла билеты, сели в вагон. Жара невыносимая, да и хлопот было много, и я пошла проветриться на площадку. Вижу, что около меня очутился тот продавец из киоска, которого я видела утром, только шляпу он оправил, подвернул поля, как должно, и вид у него стал другой, не такой простоватый. И сразу, как знакомый, он начал со мной разговор. Увидев, что я учащаяся (я всегда носила простой костюм и сейчас была в темно-синей косоворотке; чаще всего мы всё шили с матерью сами, мне доставляло удовольствие с нею посидеть и поработать), он стал уговаривать меня ехать с ним на Волгу, где, как считалось, были эпидемия и голод.

Он вез с собой ящик с революционной литературой. «Туда много наших учащихся поехало, поедемте со мной и вы». «Как же, в киоске вы развесили иконы... а говорите о революционной литературе?» «Это только для вида, а на самом деле мы везем революционную литературу. И столовые устроили только для того, чтобы удобнее было агитировать». Я объяснила ему, что придерживаюсь совсем другого направления, но он все надеялся обратить меня на свой путь.

Доехали до Киева, прощаемся с ним, а он не хочет нас оставлять. Стал спрашивать, куда мы. И когда я ответила, что в Лавру, то сказал, что и он хочет туда. Взял наш чемодан и сопровождал до Лавры. В номере нам подали постное, и он ел с нами. Потом мать отдыхала. Когда мы пошли в церковь, он никак не мог остановиться и все добивался моего согласия. Наконец я ему твердо, даже резко сказала: «Скорее вы перейдете на нашу сторону, чем я на вашу», и ему пришлось попрощаться; но до самого последнего момента повторял, что если надумаю, то чтобы написала.

В Лавре мы поговели, побывали в пещерах у святых мощей и поехали к себе в деревню. Сразу же начали хлопотать о постройке нового дома. Старый уже сгнил, крыша текла, под полом образовались муравейники.

Помню, приехал в соседнее имение к тете двоюродный брат, с которым мы никогда не виделись. Мы с ним поговорили на званом вечере, а на другой день он приехал к нам и говорит: «Теперь я вижу, почему у Саши такое настроение — здесь у вас земной рай, красота какая!»

У отца сделался легкий удар. Хотя он и ходил, но стал плохо слышать и вообще очень ослабел. Мать после болезни тоже была слаба, и мне пришлось взяться за починку дома самой. Но Господь помогал, так что все хорошо проходило. Плотники оказались очень хорошие люди. И я только просила их, чтобы они делали по совести, так как мы в их работе не понимаем, а отец слабый. Я сама и план составляла, и лазила по лесам. В праздничные дни я давала им книги или сама читала. Угощение было без водки. Они как будто и сожалели, но смирялись. Все они были верующие, особенно главные. Кончили, и мы с ними по-дружески расстались. Нашли хорошего печника, а приборы я должна была прислать из Москвы, когда поеду на государственные экзамены в сентябре.

Настал сентябрь. Прощаясь с родителями, я просила их как можно чаще мне писать, так как я, оставляя их такими слабыми, буду беспокоиться, и это может отразиться на экзаменах.

Приехала рано утром в Сухиничи (брат просил заехать в Козельск и Оптину пустынь), оставила на хранение вещи на вокзале, сняла шляпу, надела косынку и села в поезд, идущий в Козельск. Езды там, кажется, часа два.

Вышла с вокзала на крыльцо, хочу нанять извозчика, а ко мне подходит молодая монашка и говорит: «Поедемте с вами вместе». За 50 копеек наняли извозчика до Оптиной пустыни. Мимоходом спутница сказала мне: «Вы, верно, из монастырского приюта?» Я промолчала; на вид я была моложава и одета просто: серенькое рабочее платье, черный передник и белая косынка. Я была рада, что нашлась такая спутница, которая не раз уже бывала в Оптиной пустыни: у нее там духовный отец, скитоначальник о. Венедикт, а сама она из Полоцкого монастыря. Все это она рассказала мне дорогой.

Остановились мы в номерах, которые предназначались для размещения приезжающих монастырских сестер. Оправившись после дороги, мы сейчас же пошли в скит к старцу, скитоначальнику отцу Венедикту. Пришлось с четверть версты идти по тропинке в душистом сосновом лесу. Громадные деревья издавали смолистый запах, чувствовался аромат и приятная влажность. Святая теплота и мир охватывали душу. Дышалось как-то легко, что-то неземное повеяло в душу. Идя по песчаной тропинке, огражденной могучими соснами, мы видели вверху только небо, да зелень от кустарников кругом, так как тропинка была извилистая, и впереди ничего не было видно. Но вот, внезапно мы очутились в нескольких шагах от скита.

Пред нами предстали святые ворота, окрашенные в розовый цвет. Все так гармонировало с общим видом, святыми надписями и изображениями святых угодников Божиих. А по обеим сторонам от ворот были хибарки: такие же смиренные, как и их обитатели.

Я еще не испытывала в своей жизни ничего подобного тем чувствам, которые охватили меня теперь. Я как бы была унесена далеко-далеко от земли, в преддверия Небесных обителей. Следом за своей спутницей вошла в хибарку с левой стороны от ворот, где помещался в то время начальник скита архимандрит старец Венедикт.

Все эти маленькие келейки, украшенные сплошь образами и по краям картинами духовного содержания, — такой мир проливали они в душу посетителей! В узеньком коридоре на скамьях и на полу сидели сплошь посетительницы. А для мужчин разрешался вход внутрь скита, и они должны были входить внутренним входом в особое помещение, рядом с кельями старца.

Смотря на окружающую святыню, на умиленные лица сидящих, невольно переносишься в другой мир, а все земное кажется таким ничтожным, чуждым для тебя. После монахини, моей спутницы, старец принял меня.

Сначала он обращался ко мне, как к молоденькой приютянке (так про меня ему рассказала монахиня), но когда из моих ответов узнал, что мне уже 32-й год и что я еду держать государственный экзамен на врача, то был очень удивлен и щедро стал осыпать меня и наставлениями, и подарками на память. Благословил меня поговеть и велел приходить на исповедь до всенощной.

Оттуда мы зашли и в правую хибарку, где принимал посетителей приснопамятный старец о. Иосиф[30]. При входе к нему чувствовалось, что это уже неземной человек, что он более принадлежит к миру духовному. Прозрачный лик его и вся его телесная оболочка так истончились от духовных подвигов, что кажутся уже исчезающими от наших грешных земных очей. Он говорит совсем мало, но своим просветленным сияющим взором вливает в душу что-то неземное.

Оба старца сказали мне (не помню, в каких выражениях), что мне надо идти в монастырь, — и это вполне совпадало с моим, хотя как будто не вполне сознаваемым прежде, всегдашним желанием. Вскоре по возвращении нашем в номер о. Венедикт прислал келейника позвать нас и объяснил, что ему необходимо ехать в Шамордино[31]: за ним прислали, у него там много духовных детей (кто-то сильно заболел).

Так как мне нельзя было отложить отъезд, то батюшка Венедикт благословил меня исповедаться у общего монастырского духовника о. Феодосия[32] (впоследствии он стал скитоначальником), надавал мне на память об Оптиной образков (живописный образ Калужской Божией Матери[33] в четверть аршина) и много книжек (в их числе житие старца Амвросия[34]), много листков и свой адрес. Уезжая, старец сказал келейнику: если он не возвратится, пусть келейник угостит нас после причастия чаем, накормит меня и даст мне скитских цветов.

Поисповедовалась, где сказал мне о. Венедикт, простояла всенощную, а затем на обедне Господь сподобил меня причаститься Св. Тайн. Попила чай у келейника, как велел батюшка о. Венедикт. Келейник заботливо покормил меня, дал мне большой букет цветов и еще на дорогу кусок пирога. Заходила я еще раз к о. Иосифу, здесь провожал меня к старцу его келейник, будущий старец и будущий мой духовный отец, батюшка Анатолий[35]. Во всем его облике светилась бесконечная любовь к людям. С таким старанием он всех провожал к старцу, докладывал о нуждах каждого. Здесь впервые я узнала его и потом в следующий раз, когда приехала сюда уже через несколько лет, искала именно его (и для этого поехала в Шамордино, когда он был уже иеромонахом и главным духовником Шамординских сестер). Не помню, что он мне дал и что сказал, но, видно, так глубоко запало в душу воспоминание о любвеобильном старце, что впоследствии, через несколько лет, я искала именно его.

К вечеру 3 сентября я должна была уезжать. Радостная, что побыла в таком святом месте, напутствуемая святыми благословениями, я уже одна поехала к вечернему поезду.

Проезжая через Москву, я купила все печные приборы и отправила их для нашего выстроенного дома.

В Петербурге забота о квартире, сутолока столичной жизни и усиленные научные занятия полностью меня поглотили. Некогда было и подумать о том светлом мире, который я совсем недавно оставила. Жизнь потекла совсем другая. Но наряду со всем этим забота о моих слабых родителях, несмотря на все учебные заботы, терзала мое сердце. Через несколько дней я уже стала ждать письма. Прошло много дней, а письма все не было. Наконец прошел целый месяц.

Скорблю, часто плачу, сил не хватает учиться, так как ум и сердце заняты другим. Временами даже думала бросить учебу. Отправляю телеграмму, жду ответа, терзаюсь. Посылаю другую телеграмму, с оплаченным ответом, на имя тетки, жившей в городе, а ответа все нет. Хожу на почту и, получив отрицательный ответ, едва держусь на ногах... В мыслях у меня только одно: или оба тяжело заболели, или даже умерли. Тоска на сердце невыносимая, а здесь еще залезла в корзинку мышь и прогрызла мой шерстяной платок. Это на меня особенно тяжело подействовало. Я была в отчаянии, беспокоясь за жизнь своих родителей. В таком настроении легла спать, было уже 9-е октября...

Просыпаюсь утром — мне так легко и радостно на душе. Я видела сон: из белой могильной часовенки выходит батюшка отец Амвросий, лицо его радостное, светлое. Под правую руку поддерживаю его я, а под левую моя мамочка; батюшка своим взглядом указывает, куда и нам надо смотреть. И вижу я там, в нескольких саженях от старческой часовенки, через дорожку, невысокий холм и на нем беседка, вся из красных роз. Вся она сияет, от нее исходит свет. А против входа в часовню, где мы с батюшкой стоим, в нескольких шагах стоит столик церковный и на нем лежат всевозможные спелые фрукты. Особенно мне запомнились чрезвычайно крупные сливы, сизые, матовые. А около столика лицом к нам стоит папочка мой, руки его видны над этими фруктами; он в парадной одежде своего Кавказского Мингрельского полка, с серебряными нашивками на рукавах и воротнике.

И больше я ничего не видела. Проснулась я с необыкновенно успокоенным духом, утешенная. И так ясно все это видела, что после мне всегда казалось, что я видела батюшку наяву. Только, подумала я, почему-то вся наша семья здесь, а брата не было. Под впечатлением этого сна я открыла корзинку, вынула книжку: «Детская вера и старец Амвросий»[36], стала читать и узнала, что 10 октября (когда был сон) — это день кончины батюшки Амвросия! И скоро почтальон принес мне несколько писем, задержавшихся по недоразумению. Радости моей не было конца!

Вот как утешил меня батюшка. Часто, часто приходил мне на ум этот сон и видела я батюшку как живого, а весь сон с лучезарной беседкой представлялся мне таким светлым. И часто думала я об этой беседке, что бы она означала? Я предполагала, что беседка, — это Шамординский монастырь, в который я когда-нибудь поступлю... Но прошло 15 лет, и только тогда я поняла, что означал этот сон...

Успокоенная, с обновленными силами я стала готовиться к экзаменам. Экзаменов было очень много; перед каждым давалось два-три дня на подготовку. Председателем комиссии был хирург Вельяминов[37]. Экзамены прошли у меня очень хорошо, мне дали диплом с отличием.

День нашего выпуска был назначен в ноябре. Так как наш выпуск был первый, то им очень интересовались, присутствовало много лиц из ученого и высшего круга, были жены министров. Рядом с залом, где были расставлены стулья для гостей, в маленькой аудитории, священник, наш профессор по богословию, начал служить молебен. Не помню, как мы с подругой Марией об этом узнали, эта дверь почему-то была прикрыта (об этом позаботились). И вот, за молебном нас было всего человек пять. Видно, тяжело было священнику, и он, давая нам крест, с печалью сказал: «И только вас?» Не объявили, а все было сделано как бы секретно. Нам было очень обидно!

На этот прощальный вечер каждая из нас пригласила своих знакомых. Один мой знакомый доктор сказал мне, между прочим: «Вот другие веселятся, а вы что-то опечалены...» Не знаю, что я ему ответила, но только помню, что в это время подумала: «Ведь теперь на нас как бы свалилась гора великой ответственности... ведь нам теперь вручается жизнь человека, как можно не задуматься над этим?» Сразу я не поехала домой, ведь мне хотелось работать земским врачом, значит, надо было подготовиться, особенно по акушерству и гинекологии. И я осталась на некоторое время в акушерском институте профессора Феноменова, дежурила там и присутствовала на операциях; чтобы жить поближе к институту, взяла комнату в находившемся неподалеку общежитии инженеров путей сообщения,

После акушерства я стала ходить в Обуховскую больницу в гинекологическое отделение (как раз представился случай). Там был профессор (фамилии не помню) и его ассистент, которая предложила мне жить у нее: «Вы все равно у нас целые дни, не стоит вам уходить, вы и дежурить будете ночью, это вам сослужит большую пользу. Оставайтесь у меня в комнате, она у меня большая». Вот я и осталась там. Давали мне делать и легкие операции: зашивания, выскабливания. Я им очень благодарна, мне это очень пригодилось.

В феврале я не могла больше терпеть: хотелось повидаться с родными. Врачи оставляли меня и в будущем работать у них, но я не могла еще ничего решить и так поехала домой к родным.

Встретила я их сравнительно здоровыми. Для всех нас была великая радость, но пришлось все-таки объяснить, к какому великому делу я готовлюсь. А где это лучше сделать, как не в Петербурге, где ко мне так хорошо относятся и профессор, и ассистент: стараются всё объяснить, предлагают мне делать при них легкие операции?

И родные мои, так меня любящие, несмотря на внутреннюю скорбь, согласились с тем, что я побуду с ними только короткое время, а потом вернусь в Петербург для практики.

Но вот, приехал к нам наш родственник, секретарь земской управы города Ельни. Свой приезд он объяснил тем, что послан председателем управы уговаривать меня остаться и поступить в их земство врачом. У них особенно страдал один участок (находившийся далеко от города и довольно протяженный), а люди там так нуждаются в медицинской помощи. Он долго меня уговаривал, изображая вопиющую народную нужду, и так нас растрогал, что мы решили — мне нужно остаться и работать в этом участке. Надо было собираться ехать на самостоятельное место.

Поехала в Смоленск, чтобы купить себе часы (у меня были, но без секундной стрелки); при этом мамочка предупредила меня: «Ты, Сашенька, купи себе часы открытые, с белым циферблатом». Как я потом благодарила ее за совет, ведь мне часто приходилось осматривать больных где-нибудь в темном углу или на печке, где света почти не было.

Мне выдали жалованье, из которого я хотела прежде всего купить что-нибудь в утешение родным. Тогда только что появились граммофоны. И я купила лучший граммофон и пластинки для него подобрала — все больше песнопения церковных служб. Потом надо было и для себя купить маленький самоварчик и кое-какую посуду.

Родные заговорили о том, как я там буду одна, не поехать ли всем? Но на дворе была масленица, скоро разлив, а дорога туда такая дальняя, верст семьдесят. А главное, я боялась за свое душевное состояние: ведь я всецело должна отдаться больным, а здесь у меня будут заботы, беспокойство о родных. И еще, главное: ведь они будут страдать, видя такую работу, а я не буду делать себе поблажек. Все это заставило меня отклонить их желание. И я поехала одна. Наняли самого надежного в деревне человека, и мы отправились.

Что я перечувствовала за это время... Ведь я ехала в незнакомое, дальнее место совершенно одна. Меня пугала мысль: как я справлюсь, ведь я неопытна, а обратиться не к кому...

Буду относиться к каждому, как к своему самому близкому родственнику!

Что-то великое, святое ожидает меня!..

Приехали в село: амбулатория рядом с питейной монополией. Мне еще в городе сказали, что управа наняла дом для амбулатории, а для меня квартиру; если не понравится, то найдут другую. Дом этот в стороне от дороги, для меня лично — огромное помещение, высокое, светлое, одна очень большая хата, в сенях кухня, а через сени еще хата поменьше, с перегородкой, где помещается амбулатория с аптекой. Я согласилась взять этот дом, и сразу же фельдшер все туда перенес.

Так как из управы дали знать о моем приезде, то сейчас же мне предложили и прислугу, пожилую женщину из соседней деревни: она служила у предыдущих врачей. Но хозяйственные дела, лично мои, мало меня интересовали. Хвалили ее, что она замечательная повариха, но мне до этого не было никакого дела, я была полностью поглощена больничными делами — до такой степени, что мне почти не хотелось есть, и шла я на обед только, чтобы успокоить свою повариху и скорее покончить с этим делом, а на вопрос, что готовить, я отвечала большей частью: тушеную картошку (на что, видно, она обижалась).

А занятий у меня было много. Сначала надо было навести во всем порядок. Пересмотреть лекарства, выбросить, что испортилось и устарело, чтобы фельдшер не продолжал давать негодное, выписать все необходимое и вести амбулаторию. С фельдшером старалась быть как можно серьезнее, не входила ни в какие частные разговоры; когда он входил ко мне по какому-нибудь частному случаю, то даже не предлагала садиться и т.п. В душе я даже упрекала себя за такое высокомерное отношение, но боялась поступать иначе, особенно когда узнала, что он любитель выпить. Мне хотелось, чтобы он меня боялся и стеснялся. Но это так не подходило к моему характеру, что надо было себя заставлять.

Прием, по словам фельдшера, здесь совсем небольшой: несколько человек в день. Поначалу действительно было не так много больных, человек 20-30. В это время на прием привезли дифтерийного ребенка, а у нас антидифтерийной сыворотки нет, меня это очень взволновало. Я подробно расспросила мать ребенка, где они живут, а сама, закончив прием больных, спешно наняла извозчика и поехала к вечернему поезду на Смоленск. Верст десять надо было ехать на лошадях до станции да по железной дороге станцию или две до Смоленска: приехала уже ночью и прямо в больницу. Там в этот момент дежурил доктор Спасокукоцкий[38] (теперь он известный хирург, профессор в Саратовском университете), он принял меня очень радушно, был тронут такой моей заботой, сейчас же дал мне ящик с антидифтерийной сывороткой и здесь же со мной, как неопытной, сделал несколько впрыскиваний и поручил мне самой сделать при нем, чтобы я не беспокоилась, когда буду делать у себя (я рассказала ему, что в деревне совершенно одна и очень обо всем беспокоюсь). Он дал мне много практических советов. С ранним поездом я выехала обратно и до начала приема была уже на месте. Прежде всего поспешила к больному ребенку, чтобы скорее сделать ему впрыскивание, так как нас учили, что каждый час очень дорог для жизни. Но, к сожалению, во всей деревне такого дома, как сказала мне мать ребенка, я не нашла. В конце концов, после долгих расспросов выяснилось, что они живут верст за пять от этой деревни, уже за пределами нашего Ильинского уезда, в Р...м уезде, а сказала она так, вероятно, потому, что думала: если они из другого уезда, я их не приму.

Приехала туда, нашла их: ребенок был очень слаб, но еще жив. Сделала ему впрыскивание и сказала, чтобы они на другой день привезли ребенка в амбулаторию. Много было таких волнующих случаев.

Через несколько дней народ хлынул массой, все больше и больше приходилось принимать людей, даже до трехсот в день. Шли и ехали не только окрестные, но и издалека, верст за 50-60. В этой местности давно не было врача, а если и был, то неудачный, напивался до беспамятства. Кроме того, случались в окрестностях эпидемии детских болезней и брюшного тифа. А главное, надо было справиться со старыми недочетами: целые деревни были заражены сифилисом. Приходилось специально ездить, чтобы все объяснить о заразе, уговаривать их не есть из одной чашки, завести отдельную посуду. И с такой горячностью я уговаривала их беречься и лечиться, что они все стали исполнять мои советы и относились ко мне с такой верой, что это поражало случайных интеллигентных посетителей. Вот, например, одна помещица (уже после она мне рассказывала) приехала из ближайшей местности в амбулаторию и видит: вся площадь занята — и повозками, и кибитками (видно было, что приехали издалека). А на лугу, ближе к амбулатории, лежали на матрасах снятые с телег больные, из-за тесноты их не могли внести в амбулаторию (там уже было много), а меня она увидела, как я наклоняюсь к больным и быстро их осматриваю, не заразные ли они (не нести же их в толпу). Смотреть приходится на месте и сразу давать советы и лекарство. Сидела она в своем экипаже, все смотрела на эту ужасную картину, обессилевших больных, и не решилась своей неважной болезнью отрывать у меня время, заплакала и поехала обратно. А председатель управы, как-то приехав навестить мой участок, выразился так: «Это что-то особенное, сюда съезжаются не в амбулаторию, а как на богомолье».

Сколько здесь было отчаянно больных сифилисом. Помню молодую женщину, невестку из одного богатого дома; говорит, что лечение на нее не действует, ей все хуже и хуже, вся кожа у нее слезла. Лицо у нее совсем молодое, но смотрит она с таким отчаяньем; побежала топиться, но что-то ее остановило. Забежала в амбулаторию, я ее приняла, как близкую, родную, — она растрогалась, обещала мне оставить свое намерение и аккуратно приходила на лечение, а я спешила поскорее помочь ей. Она стала быстро поправляться и была мне бесконечно благодарна.

Вот молодой человек стесняется сказать, что с ним, а только повторяет в отчаянии, что ему остается один выход — застрелиться. Но после моей просьбы рассказать, что с ним, он показал мне рот -на внутренней стороне громадная зловонная язва, и сказал, что у него признали уже нечистую болезнь (т.е. сифилис). Посмотрела зубы: у него оказался напротив этой язвы сломанный зуб, который ее и образовал. Я успокоила его, как могла, очистила ему язву, выдернула зуб и дала полосканье, сказав, чтобы он пришел через два дня. Видно было, что он еще сомневается. Но когда больной пришел в следующий раз, язва уже хорошо очистилась и быстро стала заживать. Он совершенно успокоился, благодарности его не было конца.

Были тяжелые, умирающие больные, которые все-таки просили навестить их, чтобы при мне умереть. Я их предупреждала, конечно, что прежде всего надо причаститься. А когда была у постели умирающих, то подводила детей, чтобы родитель благословил их образом, а то крестьяне относятся к этому не вполне как должно.

Помню тяжелого сердечного больного, у него были ужасные сердечные приступы, он даже боялся засыпать, думал, что не проснется, и ему было страшно. С этим он приехал ко мне в амбулаторию. Около стенки в амбулаторию стояла скамейка, и я сказала, чтобы на нее положили больного: «Не бойся, спи здесь». И больной сейчас же заснул, даже немного захрапел, а я стала заниматься своим делом, у меня было так много больных. Вдруг, в самый разгар работы, с шумом открывается дверь и врывается женщина, с двумя мужчинами по обеим сторонам; вся одежда на ней изорвана, глаза безумные, — она буйная, ее не могут удержать двое мужчин, она сейчас бегала по улице. Вообразите себе мое положение! Работы здесь ужасно много, все тяжелые больные и вдруг еще такая буйная. Как к ней подступиться? Чувствуя свою беспомощность, я серьезно сказала ей: «Успокойся и сядь». За печкой от двери была еще одна длинная скамья. «Сейчас же ложись здесь», — сказала я, насколько могла, строго, а сама чувствую себя совершенно беспомощной, прикрыла ей лицо и еще строже сказала: «Спи, сейчас же спи!» И вдруг она захрапела. С одной стороны спит сердечный больной, а с другой, храпит эта буйная больная. И меня проник какой-то трепет, вся эта вышеестественная картина вызвала во мне какой-то благоговейный страх, но здесь некогда было рассуждать. Я поблагодарила мысленно Господа и стала очень спешно принимать больных. Ведь мне приходилось принимать целый день, а на улице стояли еще подводы, терпеливо ожидая окончания приема. Под конец дня, несмотря на горячее отношение к делу, я все же изнемогала; между приемом больных я прибегала в свою комнату и старалась освежиться. Обливала холодной водой голову из рукомойника и затем снова шла; а то чаще ложилась на кровать, опускала голову до земли, а ноги клала на спинку, и в таком положении оставалась минуты две-три, чтобы кровь прилила к мозгу и прошла моя дурнота, а затем спешила принимать больных. В эти моменты мне приходила мысль: «А будь на моем месте мужчина, так, пожалуй попробовал бы выпить вина, чтобы как-нибудь поднять свои силы, хоть на минуту...»

Из управы получила бумагу: по донесению местного фельдшера, в дальнем селе у одного рабочего среди прибывших из шахт какая-то непонятная болезнь. Больной из местности, где встречается чума, поэтому врач участка должен немедленно туда съездить, чтобы определить болезнь.

По окончании позднего приема (а мне всегда приходилось принимать до одиннадцати часов вечера, а потом уже ночью ездить по разным деревням, по домам, куда меня обыкновенно вызывали) начала собираться в далекий путь: участок мой был из особенных — очень большие концы, особенно в одну сторону. До назначенного места нужно было ехать верст сорок.

Осталась одна в аптеке и стала думать и откладывать, что мне взять для такого отдаленного места. Отложила все необходимое. В голове моей проносятся мысли и о себе, ведь я, как врач, буду прикасаться к больному, разве можно при таких условиях не заразиться (а чума ведь такая болезнь — не щадит никого). В душе надо мне быть готовой к смерти. Мысли такие, а как вспомню эту ночь, у меня на сердце, как на Пасху, светло, радостно... Спать некогда, выехать надо до света. Остальное я забыла, помню только, что при осмотре больного не оказалось ничего серьезного. Напрасная была тревога.

Редкий день мне не приходилось ездить ночью по деревням, большей частью не меньше пяти подвод стояло в ожидании моего приема, а это значит, что они целый день стояли во дворе амбулатории. Ну как было отказать? И я никому не отказывала. Прием такой большой — человек до трехсот; приедет их больше, но кто не успеет, те уж остаются до следующего дня. Сил больше нет. А когда сяду на подводу, чувствую такое изнеможение, что здесь же лягу и скажу вознице: «Ты присматривай за мной и придерживай за край шубы, а то я могу заснуть и упасть». От деревни до деревни так и приходилось провести всю ночь.

Среди этих подвод часто стоял экипаж соседнего помещика Энгельгардта, у них болела девочка-подросток: ее уже больную привезли из института (из Петербурга или из Москвы), и вот меня часто звали к ней. Но и к ним я не могла приехать рано. В один из первых разов они как бы с обидой сказали: «Мы успели выспаться, а вы только приехали». Потом привыкли и только иногда скажут: «Вот мы бы вас ужином угостили, да вы всегда так поздно». Но мне было не до еды. Хоть бы исполнить свой долг и успеть всех навестить. Приеду под утро, а у меня уже сил нет раздеться: так, не снимая шубы и ботиков, и брошусь в постель. И утром-то редко приходилось выспаться: обычно еще до приема находятся волнующиеся люди, привезшие тяжелых больных, они не вытерпят и начнут стучать. А помню, однажды, после бессонной ночи, я в изнеможении заснула. Стали стучать в мое окно, и, видимо, с такой силой, что крюк выскочил, и окно раскрылось. И вот, хотя у меня были высокие подоконники, в комнату через окно внесли задыхающегося ребенка и положили около меня. Я проснулась, а они с рыданием говорят: «Глянь, ради Бога, он у нас умирает». И, конечно, приходилось скорее начинать прием, раньше девяти часов.

Крестьяне с такой верой, надеждой и любовью относились ко мне, что, видя это, я скорбела до слез (только, конечно, от них скрывала), что не заслужила их ко мне доверия. И это необыкновенное чувство заражало всю толпу: поэтому два человека всегда держали дверь и впускали поодиночке. А если случалось прорваться толпе, то они давили друг друга. И мне тогда надо было временно прекращать прием и водворять порядок, т.к. в это время они только одну меня и слушали.

В середине апреля я получила письмо от родителей: они писали, что им хочется со мной повидаться и потому они собираются приехать к моему дню ангела. Рада, конечно, я была увидеться с моими любящими, дорогими родителями, но в то же время меня пугало, как они воспримут всю эту обстановку, ведь я дни и ночи в работе до изнеможения. Предупредила народ, чтобы дали мне хоть сколько-нибудь времени провести с родными.

В день их приезда люди, уходя из амбулатории домой, повстречали моих родителей, которые спросили дорогу в амбулаторию. Они сразу догадались, что это ожидаемые мною родители, и стали выражать свое расположение к докторше и свою благодарность. И родители приехали ободренные и утешенные. Я была бесконечно рада и тронута до слез, что они, такие слабые, решились пуститься в этот дальний путь.

Ехали они в маленьком экипаже на одной своей лошади и только вдвоем, без кучера.

Несмотря на предупреждение, народ не мог удержаться и шел такими же толпами. Как же можно было остановиться, когда такая вопиющая нужда, когда столько эпидемий? И вот, опять у меня с утра и до вечера народ, только ночью как будто меньше ездили.

Ехавши сюда, я не позаботилась о своей одежде, и мать моя сама заказала платья и привезла мне.

О том, как они приняли такую мою, почти непосильную работу, родители не говорили, но видно было, как им тяжело. Пробыли они у меня неделю, а мы почти не виделись и не говорили. Прощаясь с ними, я успокаивала их тем, что с ними же передала заявление, что мне приходится уволиться с этого места. И так они поехали, отчасти успокоенные, что я скоро оставлю это место, но в то же время им тяжело было оставлять меня на такой непосильной работе.

За все мое пребывание там мне удалось только однажды отказаться от дневного приема и побывать в храме в соседнем селе.

Из интеллигенции, кроме знакомых Энгельгардтов, которые так часто присылали из-за болезни их дочери, там были еще их родственники, с которыми я тоже познакомилась. Жили они в имении около того села, где была церковь. Все эти знакомые уговаривали меня не делать прием в день Святой Троицы и обещали утром, на праздник, прислать экипаж, чтобы мне приехать в церковь, а оттуда к ним на весь день. Народ заранее предупредили не приходить в день Св. Троицы, и я поехала в церковь. После обедни отправилась со знакомыми в их имение.

Большой одноэтажный барский дом, обстановка хорошая, старинная. Живут там двое, мать и дочь. Дочь симпатичная, высокого роста, энергичная. На ней все дела по имению, она большая любительница лошадей, сама их выезжает. Как раз в это время ей приходилось распоряжаться об очистке пруда, где у них водятся караси. Есть у нее и другая сестра, но та замужем и приезжает иногда с семьей. А с ними жила еще родственница Л., которая, помню, меня заинтересовала (очень религиозная), и мы с ней много говорили.

Вскоре после чая и завтрака приехали Энгельгардты.

Он был большой любитель пения, содержал хор, который и пел в храме. А теперь он пригласил этих певчих на пикник, им предоставили экипаж, и мы все отправились в лес. По отлогой горе поднимался величественный лес, прежде он был, конечно, дремучим, а теперь во многих местах просеки.

«Вот сюда приезжала наша бабушка, — сказал Э., — она любила здесь молиться Богу, а вот тут на дереве была икона». Мы любовались окружающей красотой. Мне все это было особенно дорого после столь долгого затвора, ведь я непрерывно принимала больных. В те короткие моменты, когда я пробегала по двору от одной подводы к другой, обычно была так занята, что ничего не видела, кроме больных; а когда ночью, в полусонном состоянии, ездила по вызовам, то не видела ничего окружающего. А теперь и трава большая, и деревья благоухают: вся эта красота поразила меня до глубины души; и певчие здесь. И я как будто далеко перенеслась от земных скорбей. До позднего вечера мы не уезжали из леса, и только тогда меня отвезли домой.

Однажды на прием пришла девушка-подросток, лет шестнадцати, с красивым цветущим лицом и большими, но грустными глазами, очень скромная, молчаливая. Пожаловалась она на свое сердце. Я стала ее выслушивать: беспорядочный шум в сердце оглушил меня. Никогда мне не приходилось встречать ничего подобного. Оно было увеличено до средней подмышковой линии. Это было так неожиданно при ее цветущем виде! Почувствовав, что у меня темнеет в глазах и начинается обморок, я оставила стетоскоп и спешно ушла в свою комнату, ничего не говоря. Здесь я легла, опустила голову к полу и пролежала несколько минут, подкрепилась и вышла. Назначила лекарство. Я не надеялась, конечно, на какую-нибудь помощь и отпустила ее, а она спросила, можно ли ей прийти еще. Я ответила, чтобы пришла, как закончит пить микстуру. Сильное было у меня потрясение по этому случаю. Ничего подобного мне не приходилось видеть, и чувствовалась невозможность помочь. Вечером, ложась спать, я спросила у своей прислуги (ведь она здешняя, всех знает) о новой пациентке. И та мне рассказала, что эта девушка — Таня — из соседнего хутора, у нее рано умерла мать; отец женился на второй, от которой у него несколько детей. У мачехи очень жестокий характер, всю работу она взвалила на эту молоденькую безропотную девушку. А работы у них много: кроме пахоты еще крахмальный завод, много рабочих, для которых она должна выпекать хлеб (ежедневно по пуду), носить с рабочим в ушате воду из-под горы (как я потом узнала, однажды Тане нельзя было идти за водой, и ее сменила одна рабочая женщина, которая отказалась нести воду, сказав, что ей это не под силу). Самовар приносила на стол сама Таня, а он был большой — в ведро. Кроме того, мачеха, когда у нее был грудной ребенок (а у нее их было много), с вечера отдавала младенца Тане, чтобы ей самой можно было уснуть, а Таня безропотно и кротко все принимала и самоотверженно все делала. Ночью она несколько раз вставала, шла во двор и смотрела, по какой причине лает собака: это было тоже на ее ответственности. Как-то она сказала мне (хотя о себе говорила совсем редко, была необыкновенно молчалива), что когда выйдет ночью, и ей что-нибудь покажется страшным, то она решительно идет на испугавший ее предмет и хватает его руками. Этим она отучила себя бояться сверхъестественного. Весной во время разлива возникла опасность прорыва плотины (у них была и мельница), и Танечке часто приходилось туда бегать, даже ночью. Никто из домашних как-то не беспокоился за нее. Таня бежала, несмотря на невероятно сильное сердцебиение (у нее в детстве была скарлатина и с тех пор она чувствовала тяжесть в области сердца), — теперь у нее был тяжелый порок сердца. Там, на плотине, она вместе с рабочими спешно закапывала навозом и землей опасные для прорыва места. По окончании работы она в изнеможении ляжет где-нибудь в уединенном месте под кустом, или в какой-нибудь уголок, и вот здесь у нее начинается рвота и головокружение. Никто не обращает на нее внимания, никто не спросит ее ни о чем, а она, кое-как оправившись, принимается за свои обычные дела. И все это молча, безропотно.

Удивлялась я ее характеру, а в душе благоговела перед ней (потом мы с ней жили вместе четырнадцать лет).

Наступало лето: здесь свои работы, например, пахота. Танечка боронит после пахаря; пройдет один-два раза по ниве, сердце ослабеет, голова закружится: она ляжет на межу, и у нее начинается рвота. Оправившись — опять за дело. Много, много было домашних дел у Тани, всех и не перечтешь. Да, вот еще и баню она топила по субботам для семьи и рабочих.

Узнав о Тане кое-что от прислуги, я прониклась глубоким состраданием к этой кроткой девушке. Вот пришла она во второй раз. Был жаркий день, а к вечеру разразилась сильная гроза. Вид у нее был ужасно болезненный, она вся дрожала от сильного сердцебиения, а ее губы и обычно румяное лицо имели синий оттенок. «Как она пойдет такая слабая, — подумала я, — да еще такая буря, гроза и дождь». И спросила: «Не лучше ли тебе остаться у нас переночевать? Ты никого не затруднишь, у меня помещение большое». Она с радостью согласилась. На второй день ей тоже было плохо; я сказала ей, чтобы она не беспокоилась и была здесь, сколько захочет, так как никого не стесняет. И она жила здесь, пока я была на этом месте и не свезла ее домой. Я, конечно, заботилась о ней, сколько умела. Мне было приятно, что такой Ангел Божий поселился со мной. У меня самой от забот с больными не было аппетита, и я могла забыть о еде. Помню, как-то собралась уже спать и только тогда вспомнила, что Танечка еще не ужинала; мне самой совсем не хотелось, но ее я спросила, и Танечка ответила: «Мне бы хотелось». Мне так совестно было, что я чуть было не заставила ее голодать.

На мою просьбу освободить меня с этого места, где я уже совершенно изнемогала, не пришло никакого ответа. Приезжал член земской управы и уговаривал продолжать служить. Я сказала ему, что у меня сил уже нет; со мной все чаще делается дурнота во время приема. Дали мне совет меньше принимать больных, относиться к ним не так внимательно, но это было невозможно. И тогда я сама уже стала заботиться о враче, который бы мог меня сменить.

Прислуга узнала о моем намерении уехать и, несмотря на мою просьбу никому об этом не говорить, все разгласила. И вот, мне стало еще тяжелее: приезжали не только те, кто действительно нуждался, но и те, которые шли с тем, чтобы спросить, нет ли у них какой-нибудь болезни, нет ли у их детей чего-нибудь ненормального, как вообще поступать в том или другом случае.

Стала я готовиться к окончательному отъезду. Сама отвезла Таню к родным, чтобы предупредить их, какое у нее слабое здоровье, как ее надо оберегать. Но здесь я увидела полное безучастие со стороны мачехи. Отец, правда, хороший человек, но он окончательно порабощен женой, она всем заправляет. На мои слова, как слаба Танечка, она небрежным тоном сказала: «Вам, верно, скучно без нее». После этого, кончено, не о чем было с ней говорить. И прощаясь, я сказала уже одной Танечке: «Если тебе будет очень плохо и ты захочешь, то помни, что я всегда буду рада тебя встретить и поселить у себя, как бы ты ни была больна, а мои родные — добрые, они любят меня и во всем согласны со мной». Танечка, как всегда молчаливая, ничего не сказала, и мы расстались. Раньше мне не пришлось поговорить с Танечкой об этом, ведь я не знала еще вполне, в какой она живет обстановке и какой ужасный характер у мачехи.

Наконец из Смоленска приехал врач (еврей), желающий поступить на мое место. Тогда положение мое сделалось еще хуже. Моих уговоров, что приехавший врач более опытный, они не слушали и кричали: «Никто о нас лучше вас не будет заботиться» — требовали и умоляли, чтобы я сама их принимала.

Сдала я все новому врачу (ночью и между приемами) и наняла извозчика. Извозчик подъехал, погрузил вещи; выхожу, а здесь поднялся страшный крик, кричали на руках у матерей дети, кричали и взрослые, ставши по обеим сторонам дороги, хватали за ноги: «Глянь на Бога, что ты нас оставляешь?!»

Вся эта суета так меня растрогала, что я не могла удержаться от слез, начала принимать, весь день ушел на прием; извозчику сказала, чтобы он на другой день подъехал как можно раньше. Но народ собрался еще до рассвета, опять началось то же самое, еще с большим надрывом. Извозчик мне сказал тихонько: «Они вас не отпустят, в ожидании вашего выхода они щипали детей, чтобы те плакали, только бы вас остановить».

И вот пришлось сказать извозчику, чтобы он тихо подъехал ко мне с вечера к другому входу (где кухня), а на главной двери будет висеть замок. Так и сделали: часов в одиннадцать вечера он подал с заднего хода, и мы быстро поехали. Сделав небольшой крюк, мы поднялись на горку, откуда увидели дверь амбулатории. Около нее стояли люди и кричали нам вслед, но было уже поздно: мы быстро уехали.

По пути, как и обещала, заехала к Энгельгардтам. В последний раз я осмотрела свою пациентку девочку, а садовник, которого я тоже лечила, приготовил мне в благодарность (они слышали, что мать моя очень любит цветы) шестьдесят баночек с различными растениями и несколько букетов срезанных цветов. У них была замечательная оранжерея, он и она (Энгельгардты) очень любили растения. Например, у них была особая оранжерея с орхидеями, которая одна только стоила восемь тысяч, а это по прежним деньгам немало.

Я с радостью приняла такой подарок, который может утешить мою любимую мать, и в ту же ночь (чтобы лучше было цветам) отправилась дальше. Ехать надо было семьдесят верст, но ночью и лошадям лучше, и нам не жарко.

Родители были очень утешены моим приездом. Они со слезами говорили, как я изменилась за эти пять-шесть месяцев, даже голос у меня стал другой, совсем слабый. С любовью мать моя расставляла привезенные растения; действительно, она особенно их любила и обращалась с ними заботливо, как с живыми. Заметит, бывало, каждый вновь выросший листочек или бутончик и с любовью показывает мне.

Мы жили в новом доме, светлом, уютном. Скоро из Одессы приехал в отпуск брат, и мы решили при нем освятить дом. Пригласили из села священника, нашего духовника с детских лет, которого мы очень уважали; а сами украсили дом зеленью и цветами, как на Троицу. Что это за красота была! Приготовили и обеденный стол заранее и сговорились с братом, что сами будем угощать гостей. Было радостно и оживленно.

В то время как мы шли с братом за кушаньем, чтобы принести гостям, брат спросил меня: «Что ты, Саша, как будто опечалилась?» Правда, я в этот момент подумала: как хорошо все, какой красивый, удобный дом, но ведь это лишние цепи, которые притягивают к земле. Не помню, ответила я так или только подумала. Знакомые привезли фотографа и нас всех снимали. Брат сказал: «Станем с тобой», но одна знакомая встала рядом с братом и разъединила нас. Здесь, среди благоухающей природы, можно было очень хорошо отдохнуть. Брат должен был скоро уезжать обратно, а мы все оставались.

Прошло немного времени, и я получила письмо от Тани (она была грамотной, училась в сельской школе). В этом письме она со скорбью писала, что ей, верно, скоро придется умереть. Стала она работать в поле, и ей сделалось совсем плохо, непрерывная рвота и полный упадок сил; и вот, она просит разрешения приехать к нам, так как зять (муж старшей сестры) готов ее привезти. Сейчас же я ответила, что пусть приезжает, ждем.

И вот, через несколько дней приходит на террасу прислуга и говорит: «Там какая-то девушка, вся синяя, дрожащая, еле вошла на крыльцо, — спрашивает вас». Я сразу, конечно, догадалась, что это Танечка. Я была ей невыразимо рада, — ведь я часто думала о ней и жалела, что там ее оставила. У нас была отдельная комнатка, куда мы ее и поместили, старались чем можно скрасить ее жизнь. Танечка была такая хорошая, что перед ней можно было только благоговеть. Она осталась у нас и прожила четырнадцать лет, до своей кончины. Как мне жаль, что я не умею выразить всего того, что бы хотелось. Так мне хочется передать образ этой кроткой, светлой девушки с ангельской душой! Меня всегда поражало ее самоотвержение, ее серьезность и молчаливость, необыкновенная чуткость души. Какой у нее был чудный характер! Первое время она, как тяжелобольная, часто лежала, а потом постепенно окрепла, мало-помалу вошла в нашу жизнь и сделалась вполне членом нашей семьи. Она подходила характером к моей матери, которая тоже была молчалива и серьезна. Все мы ее полюбили.

К концу лета брат написал нам, чтобы я не поступала здесь на место, а лучше бы приехала в Одессу: там открылась новая больница, где все было устроено по последнему слову науки. К тому же сюда принимали преимущественно недавно окончивших медиков и помещали в палату к опытным врачам, у которых можно было поучиться: они проверяли диагнозы и назначения молодых врачей, так что это являлось продолжением клиники. При больнице имелся роскошный анатомический театр и всякие усовершенствованные лаборатории, так что врачи могли проверять свои диагнозы на вскрытиях. Все это очень привлекло меня, и мы, посоветовавшись, решили всей семьей переехать в Одессу. Брат приготовил нам квартиру. Поручивши имение и нашу любимую лошадь хорошему крестьянину из своей деревни, мы поехали, взяв с собой, конечно, и Таню.

Правду писал брат, что больница там замечательная. Кроме старой городской больницы Красного Креста, только что была выстроена и новая — в предместье, называемом Романовка. Больница роскошная, действительно оборудованная по последнему слову науки, на пять тысяч человек, специально для рабочих. Все так хорошо устроено: даже двор, чтобы не было пыли, усыпан галькой на большую глубину. Нет ни сырости, ни пыли, а для красоты везде устроены куртины с замечательными розами, персидскою сиренью и другими цветами. А про внутреннее устройство и говорить нечего: дежурные всегда наготове, так что через пятнадцать минут можно начинать какую угодно операцию. Посреди двора — общежитие для палатных врачей (их было около двадцати человек) и для сестер, которых было около трехсот. Кроме палатных врачей (недавно окончивших: им отдают предпочтение, так как такова цель больницы — усовершенствование врачей), в каждом отделении имеется еще старший врач или профессор, который приезжает из города.

Я немедленно подала прошение о приеме в эту больницу. Заведовал ей известный хирург — профессор Сабанеев[39]. Операции его имени известны в учебниках по хирургии.

Сразу меня не могли принять, так как не оказалось свободного места, но обещали, как только оно откроется. Чтобы не терять времени, я пока для практики поступила в лабораторию Красного Креста. Вероятно, я там пробыла очень недолго: не осталось почти никаких впечатлений. Помню только, я очень беспокоилась о том, что отпускаю домой больных с серьезными болезнями, а ведь они не будут исполнять должного режима (да это для них и невозможно в домашней обстановке). Тем более я была рада, когда вскоре меня известили об освободившейся вакансии в больнице на Романовке (1903 год). Больница эта от центра города и от нашей квартиры была довольно далеко — на электрическом трамвае три четверти часа езды. Надо было поселиться в общежитии для врачей. Там все были одни мужчины. Дом двухэтажный, комната моя в нижнем этаже. С одной стороны живет девушка, уборщица нашего общежития, а с другой находится ванная комната, которая была для меня одной; на этом же этаже — наша общая столовая. Комната со всем необходимым, постелью и постельным бельем. На чай или кофе, завтрак, обед и ужин все должны были в определенный час собираться в столовую, по комнатам не полагалось. Наверху зал, где была и читальня. Один из врачей был выбран хозяином. Между прочим, он заявил вначале, что надо повесить в столовой образ, но большинство не согласилось.

Когда я первый раз вошла в столовую (все уже собрались к обеду), то осмотрелась кругом и, не увидев образа, повернулась к востоку и три раза перекрестилась. Врачи демонстративно уставились на меня, видно, для того, чтобы смутить. Но я нисколько не смутилась, наоборот, мне захотелось еще резче выразить свое настроение. И так с их стороны продолжалось некоторое время, но потом они привыкли. Относились они ко мне с большим уважением. Когда мне вскоре пришлось дежурить по больнице (надо было всю ночь не спать, обходить палаты, смотреть, все ли в порядке, и всякий раз являться по требованию сестры в палату, где нужна была врачебная помощь), то Н.С. Челнавский (он был выбран старостой) вызвался ознакомить меня со всеми обязанностями дежурного врача.

На первый год я была назначена в женскую палату по внутренним болезням, там было сто двадцать женщин и двадцать детей (для детей отдельная комната). Старшим врачом был очень хороший, опытный, уже пожилой доктор Кудрявцев. Из амбулатории нашей больницы присылались больные, распределялись по палатам, и я должна была присланных в нашу палату осмотреть, разместить и назначить лекарство, но пока дать только что-нибудь безразличное, вроде валериановых капель или чаще клюквенное питье с латинским названием, через два часа по ложке, если не требуется какой-либо экстренной помощи. А уже на другой день утром приходил старший врач, осматривал больного, смотрел, что записано у палатного врача, и либо подтверждал это, либо объяснял новое в кабинете; то же и с лекарством. Так что все это было очень полезно для молодых медиков, они каждый раз подвергались проверке. У нас с нашим врачом установились замечательные отношения, он все более и более доверял мне, и мы почти всегда сходились во мнениях. А если кто из больных умирал, то палатный врач со своим листом шел на вскрытие, где очень опытный прозектор вскрывал, объяснял и сравнивал то, что было написано у нас в больничном листе, с тем, что выяснилось на вскрытии. На эти вскрытия шел не только соответствующий палатный врач, но шли мы все, чтобы получить ту пользу, которую приносит вскрытие при сравнении с листом. Для того, чей был умерший больной, это было как бы публичное испытание, вроде экзамена. Как бывало неловко тому, у кого лист не совпал с тем, что обнаружилось на вскрытии, — значит, плохо наблюдал за своим больным. Все исследования для наших больных делались в лаборатории, и мы принимали в них участие. У нас не было фельдшеров, все фельдшерские обязанности исполняли палатные врачи: так было устроено для пользы молодых врачей. Так что дел у нас было очень много, целые дни мы были заняты, но зато это было очень полезно.

Не хотелось мне уходить из палаты еще и потому, что она была женская: женщине как-то лучше быть в женском обществе. Особенно это сделалось для меня заметным, когда я, единственная женщина, очутилась в интернате, где были только мужчины. Бывало, вечером окончу дела в палате и не хочется уходить; ужин в восемь часов, а я еще останусь, задержусь, прихожу в девять или в десятом, а врачи еще сидят в столовой: «Мы вас ждем, сегодня кушанье такое хорошее (какое-нибудь пирожное), без вас не хотим начинать». А сами начнут со мной разговор и все больше о религии. Сидевший справа от меня доктор Н.М. Протопопов, такой серьезный, как-то даже заметил им: «Вы все время — и за обедом и за ужином — пристаете к Александре Дмитриевне с вопросами о религии, у нас только эта тема разговора и бывает». Говорили также о больных. Если у кого в палате интересный больной, все непременно перебывают там. Иногда у нас назначались вечера с туманными картинами (научными): по анатомии, по болезням. Один доктор назначен был показывать картины, а меня выбрали их объяснять. Бывали врачи, сестры милосердия, санитары и кое-кто из посторонних. Медицинский персонал был у нас очень большой. Наша больница — это целый городок.

За стенами больницы, неподалеку, была скромная церковь — маленькая, деревенская, с оградой из валунов. Я как-то там была, но только один раз — мы все время были заняты. Имелись у нас лошади для хозяйственных надобностей, и если бы мы захотели в театр или на какое-либо научное собрание, можно было поехать, для этого была линейка.

Как-то один из докторов подошел ко мне и начал приглашать в театр, а рядом стоящий доктор возразил: «Ты, значит, не знаешь Александру Дмитриевну, она с тобой ни о чем, кроме как о больных, не будет разговаривать». Ездили мы иногда и на медицинские собрания, но мне они были неприятны, так как разговор там всегда сводился на политику. Раз в неделю я, после утреннего обхода, ездила на трамвае к родным и возвращалась к вечернему.

Так прошел первый год моего пребывания в этой больнице, где мне помогал опытный и хороший доктор, принесший мне много пользы. Все, казалось бы, шло хорошо, но меня стала угнетать мысль: полезна ли такая служба для моей души? Все врачи наперебой стараются выказать мне свое расположение, каждый чем-то помогает мне в палате: например, узнают, что у меня больной с асцитом (надо выпустить жидкость), и кто-нибудь непременно придет мне на помощь. Я была им благодарна, но в то же время думала: так они меня совсем избалуют своим вниманием и услугами, ведь я только начинаю служить, а что будет дальше? Полезна ли мне такая жизнь среди мужчин? Не объяснив родным причины, я только сказала, что хотела бы оставить это место. Они не возражали, для них все было хорошо, чего бы я ни захотела; а кроме того, приближалась весна и мы все могли бы поехать в деревню.

Никому ничего не говоря, я окончательно собралась, занесла в канцелярию прошение об увольнении по семейным обстоятельствам и уехала, с тем чтобы больше уже не возвращаться.

На второй день в нашу квартиру является доктор из нашего общежития (старше меня по годам) и говорит, что он прислан от всех врачей просить прощения, и при этом стал на колени («Так велено») и стал говорить, что, может быть, кто-нибудь меня оскорбил или сделал что-нибудь неприятное: «Если так, то мы все просим прощения и просим вас возвратиться к нам». Я уверяла, что, кроме добра, мне никто ничего не сделал. Но не могла же я ему сказать, что именно это является причиной моего ухода. Все же я не могла отказаться и вернулась в больницу. Положительно, не было ничего предосудительного в таком обращении врачей со мной: кроме уважения и самого большого доброжелательства я от них ничего не видела. Но я боялась за себя, чтобы я-то не привыкла к такому незаслуженному обращению. В течение всего моего там пребывания никто не входил в мою комнату. А я ходила только из палаты в столовую и оттуда — в свою комнату. В зале-читальне я бывала, только когда меня приглашали на собрание. Вообще, там у меня не было минутки свободной. Помню одну маленькую больную, лет восьми (но она была такая захирелая, еще меньше казалась на вид). Обойду я, бывало, всех больных и на прощанье еще раз подойду к ней, ведь у нее такая тяжелая, неизлечимая болезнь — туберкулезное воспаление брюшины[40]. Но однажды я очень спешила и вопреки обыкновению не подошла к ней на прощанье, а в общем попрощалась со всеми и собралась уходить. Вхожу в швейцарскую и вижу за выходными первыми дверями стоит в уголку эта маленькая больная (ведь ей так трудно было пройти) и с такой любовью, со слезами на глазах прощается со мной; тогда я только поняла, какая любовь таится в этом маленьком сердечке. С тех пор я никогда не проходила мимо ее кроватки, чтобы не остановиться и не поговорить с ней. Вскоре она умерла, для меня это было большое огорчение.

Итак, прошел уже целый год моего пребывания в этой больнице. По существовавшим здесь правилам я теперь должна была перейти в хирургическое отделение. Для меня, как собирающейся служить в земстве, это было необходимо: хирургические случаи там встречаются на каждом шагу, необходимо суметь сделать неотложную операцию.

Мой доктор уговаривал меня еще остаться у него: «Я намерен недолго служить, скоро выйду в отставку, вот тогда мы с вами и уйдем вместе из этой палаты». Но когда я рассказала о своем осознанном желании работать в земстве, он с сожалением, но согласился пустить меня.

Не знаю, как это случилось, забыла, по жребию ли или по желанию профессора хирурга Дюбуше, но я очутилась в том отделении, которое являлось заветной мечтой для всех наших врачей. Это был молодой искусный хирург, применявший все новейшие методы и при операции, и при перевязках. Про него говорили, что это своего рода артист хирургии. По национальности француз; очень красив собой. Он был назначен сюда американским вице-консулом, так как являлся американским подданным. Первым ассистентом у него был приват-доцент Д., а я стала вторым ассистентом и палатным врачом.

Теперь я попала в мужскую палату. Среди мужчин ведь больше хирургических случаев, а это было главное хирургическое отделение. Устройство здесь было идеальное. Дежурные хирургические сестры были наготове каждую минуту; они дежурили, как часовые, не отлучаясь ни на минуту. Вступая в дежурство, они принимали ванну, надевали всё свежее и новое (от белья до обуви) и были там неотлучно. Это я говорю уже про ночь. Стоит только сказать врачу по телефону и через четверть часа все уже будет готово, а больной привезен в операционную.

Доктора завидовали моему поступлению в это отделение. У профессора Дюбуше была еще своя частная лечебница, и когда ему там нужен был ассистент, то он приглашал меня и даже платил: это было большой честью для палатного врача. А главное, как полезно было для практики: он показывал мне, как делать различные новейшие повязки (например, при туберкулезе позвоночника), накладывать корсеты и различные повязки при переломах, а уже в палате поручал мне показывать все это другим врачам. Много очень удобных перевязок я научилась делать благодаря ему. Он говорил, что французские хирурги особенно искусны в изобретении повязок, и поэтому советовал мне побольше читать французские книги на эту тему; сам давал мне французскую хирургическую литературу о новых повязках. Он часто обращался ко мне (когда был в палате): «Будем говорить по-французски», — и переходил на свой родной язык, но я не решалась отвечать ему по-французски.

Работы у нас в хирургии была масса: операций по пятнадцать проходило в день. Частью приходилось ассистировать, а отчасти – хлороформировать. Это самое тяжелое: ведь больной полностью отдан на твое попечение. Хирург занят только самой операцией, ему нельзя отвлекаться, а ведь больной здесь на волосок от смерти: надо тщательно следить за каждым вздохом, за каждым биением сердца, он на границе жизни и смерти. И мало дать тоже нехорошо — помешаешь хирургу спокойно действовать.

Небольшие операции хирург поручал делать мне, а сам ассистировал. Все это было так полезно для неопытного врача, каким была я. Кроме того, мне было поручено накладывать печать на посуду с материалом для стерилизации, это очень ответственное дело. Теперь я уже как хирург дежурила на хирургической половине.

Ночью надо было тщательно следить, нет ли случаев, которые должны быть немедленно оперируемы. Здесь уже дорога каждая минута. При виде такого больного немедленно говоришь по телефону дежурной сестре в хирургической операционной, чтобы все было готово, даешь знать палатному врачу и другим (приходят все, ведь всем интересно), а затем профессору Сабанееву, который жил при больнице.

Через четверть часа уже все готово к операции, больной привезен...

Как-то так случалось, что в мое дежурство очень часто находили такого больного: сразу общая тревога и неотложная операция. Врачи и стали шутить надо мной: «Когда дежурство Александры Дмитриевны, хоть запирай свою палату, — непременно найдет больного, которого надо экстренно оперировать».

Однажды во время дежурства меня позвали к больному, о котором я только много слышала. Это был молодой человек высшего круга, к нему часто приезжала карета губернатора; выходили из нее и дамы с букетами. Вообще, о нем как-то особенно заботились — лежал он в отдельной палате. Болен он был безнадежно: острое воспаление брюшины. К нему входили только или профессора, или старшие врачи. Слышала я, что он вообще не может спать, и к нему обыкновенно призывали профессора. Но на этот раз позвали сверх обыкновения меня, дежурного врача по хирургическому отделению. Ноги у меня, как говорится, подкашивались, когда я шла туда: все наши светила ничего не могут поделать с его бессонницей, а я тут что же могу сделать? И в таком безнадежье шла.

Но войдя, при виде больного я должна была собрать все свои силы и бодро поздороваться с ним. Он протянул руку, крепко сжал мою и не выпускал.

«Что же вы не спите?» — сказала я, а потом обратилась к медбрату, который сидел неподалеку, и сказала ему строго: «Вы мешаете ему, сейчас же ложитесь и закройтесь одеялом с головой». В один момент он юркнул под одеяло и закрылся с головой. Потом я опять, стоя на том же месте и не отнимая руки, сказала: «Спите, спите!» «Буду спать, только не уходите, мне страшно засыпать». «Я буду с вами, только спите». А у самой такое желание помочь ему, чтобы он хоть как-нибудь заснул, ведь он измучился. Я, боясь помешать ему, не отрывала руки. И вдруг, что же? Слышу легкий храп спящего больного. В душе радость, что хоть на несколько минут уменьшаются его Iстрадания, и в то же время что-то вроде страха, — я как будто остолбенела, боюсь даже дышать: не помешать бы ему. Держа руку все в одном положении, присела на стоящий рядом стул. Не знаю, сколько времени прошло в такой тишине, я готова была сидеть и сидеть, — лишь бы он не страдал. Но потом он проснулся, и я ушла от него успокоенная тем, что он подкрепился пусть и коротким сном. Через несколько дней он умер.

Была у меня и детская палата. Как-то прохожу рано, до обхода по коридору, а по нему идет разносчик конвертов, бумаги и еще какой-то мелочи. Вижу, около него мальчик из моей туберкулезной палаты рассматривает бумажные образки. Я сказала: «Ты хочешь образок? Я куплю тебе в киоте, и лампадку». Приятно мне было смотреть на верующего мальчика, и я рада была случаю принести икону хоть в детскую палату (образов в больнице у нас, к прискорбию моему, не было), а тут представился случай. Купила образ Божией Матери и лампаду, и с этих пор в нашей детской палате висели икона и лампадка.

Профессор Дюбуше, наш хирург, все мне напоминал о французском языке, так как французы перевели все главные хирургические сочинения. И наконец, познакомил меня с одним студентом-практикантом, который бывал у нас на операциях, с тем, чтобы он в известные дни приходил ко мне: я читала по-французски, а он объяснял непонятные слова. Этот студент учился медицине за границей, в Парижском университете, и хорошо знал французский язык. У него была выдающаяся по красоте наружность. С него, мне кажется, была написана та картина, которая стояла на выставке в витрине главного книжного магазина на Ришельевской улице... Изображен он там, как изображают Спасителя, прекрасное лицо. Если не прочтешь надписи, то так и примешь за Спасителя. И вот, мы с ним в свободное время читали новейшее из французской литературы по хирургии.

Профессор Дюбуше взял отпуск, и на это время его заменял ассистент Д. Случилась одна большая операция, ее делал профессор Сабанеев, главный врач нашей больницы. Вообще на такую операцию еще не решались, это был первый опыт. Профессор Сабанеев придумал разные приспособления; подобная операция была первая во всем медицинском мире. И на нее собралась масса врачей; кроме наших палатных, сошлись все главные хирурги города.

Однажды мне надо было подготовиться к операции. Мы с доктор Шор (она была в гинекологическом отделении) взяли труп, пошли в анатомический и там работали. Я видела, что она ужасно удручена (ей, кажется, не отвечали взаимностью на ее чувства), и это было для нее так тяжело, что она не выдержала и сказала мне: «Какая вы счастливая, — вы верующая, вы не можете дойти до такого состояния отчаяния, как я. А я могу даже покончить с собой».

Сочувствуя ей от всей души, я спросила: «Неужели вы неверующая и не можете верить?» «Да, я неверующая и не знаю даже, как можно верить. Я так воспитана — отец мой и мать неверующие» (они были врачами в Одессе в это время)...

С братом моим мы жили, как говорится, душа в душу. За всю нашу жизнь между нами не возникло ни одного недоразумения, мы обо всем думали одинаково. Как-то раз ему пришлось решать одно общее дело, и когда он возвратился и все мне рассказал, то я ответила: «Ты не успел спросить, а сделал так, как мне хотелось». «Ну ведь мы же с тобой одинаково думаем, как же было бы иначе?..»

Зашла ко мне знакомая. Мать спросила меня, не прислуга ли она чья-либо. Я сказала, что это моя соученица по Медицинскому институту, врач Шафранова. Она из очень хорошей семьи, брат — директор высшего учебного заведения, а сестра -начальница Полтавского института. Она сама привезла в Петербург свою молоденькую младшую сестру и почему-то в общежитии обратилась ко мне и сказала; «Как бы мне хотелось, чтобы вы к ней были поближе, а то она такая неопытная, я о ней очень беспокоюсь». В институте она была верующей и принадлежала даже к той группе (прокаженных), которые ходили на лекции.

Уезжая теперь на трамвае, я подумала: какой странный вид у Шафрановой, она не в себе или она больна душевно; так поразил меня ее вид, а мы ведь не виделись с ней с самого выпуска. Надо к ней сходить, может быть, она больна?

В следующий приезд я пошла в указанные ворота. Спрашиваю у дворника, где здесь живет врач Шафранова. Он ответил: «У нас нет никакого врача. Разве вон в том домике фельдшерица, может быть, там и есть».

Я позвонила туда. Мне открыла сама Шафранова. Так странно — она выскочила полураздетая: рубашка без рукавов с плеч спускается и юбка. Отворила и быстро скрылась, только успела сказать мне, указывая на дверь напротив, чтобы я проходила туда. Вошла, но здесь опять недоумение: посреди комнаты рядом со столом кушетка, и на ней лежит студент... Ребенок лет двух бьет его по щекам, а на пороге двери в следующую комнату сидит женщина, на ее руках ребенок. Вся эта картина привела меня в смущение, стою в нерешительности и не знаю, что делать. Студент сказал: «Садитесь». Вошла и Шафранова, сказала: «Мы — коммунисты». Старалась это подчеркнуть всем своим поведением. Она заварила кофе и, занимаясь хозяйственными делами, говорила как-то искусственно, небрежно, как будто это была совсем не она прежняя. Тем временем студент встал и начал говорить со мной относительно больницы. Оказывается, он студент пятого курса медицинского института, ему хотелось бы посещать нашу больницу, присутствовать при операциях, и он просил об этом разрешения.

Она налила мне кофе, молча поставила. Вообще, чувствовала я себя неловко, спешила поскорее уйти из этой неприятной обстановки. Когда я уже поднялась, то Шафранова сказала, что пойдет меня проводить. Но увидев, что студент тоже идет меня провожать, с каким-то раздражением сказала, что не пойдет.

Мы пошли со студентом, я спросила, чей это ребенок, он ответил, что его, а жена работает фельдшерицей на расстоянии одной станции от Одессы. Я выразила свое удивление, что они так воспитывают ребенка, ведь они его погубят. Он не обижался, слушая от меня всю правду, которую мне хотелось высказать. Расстались мы хорошо, договорились, что он будет приходить к нам на операции. Но я долго не могла забыть впечатления от всего увиденного. Через некоторое время Шафранова пришла ко мне в больницу с просьбой, не соглашусь ли я пойти в каменоломни, чтобы оттуда пойти окрестить ребенка, а ей неудобно, она коммунистка. Я согласилась.

Был уже 1905 год, лето.

Мы сидели в столовой общежития. Как всегда, справа от меня сидел доктор Николай Михайлович Протопопов, хороший врач и замечательный человек. Кончили ужинать и понемногу, после долгой беседы, стали расходиться. А Николай Михайлович не уходит, поднял разговор о Соловьеве, он знал, что я его очень люблю и из всей литературы только его и читала в то время. Он попросил принести из его сочинений одну книгу, я принесла. Вопрос зашел о том месте, где Соловьев говорил о тексте из Апокалипсиса[41]: «За то, что ты не холоден и не горяч...»[42]

Не помню, что мы говорили по этому поводу, но закончилось тем, что Николай Михайлович предложил мне выйти за него замуж. Я ответила ему, что решила никогда не выходить замуж, так как считаю, что обязанности врача для женщины несовместимы с семейной жизнью. Ведь я так добивалась стать врачом; вся жизнь, сколько я себя помню, была наполнена мечтой об этом. Выйти замуж для меня равносильно тому, чтобы оставить свое заветное желание быть врачом; разве может жена и мать всецело посвятить себя своим пациентам, если у нее будут еще и супружеские обязанности. Говорила что-то в этом роде, и этим пока разговор окончился.

Другие врачи, догадываясь, вероятно, обо всем, потом между собой говорили, но так, чтобы я слышала, — как им жаль Николая Михайловича. Около этого времени мне пришлось ехать на трамвае с одним из наших врачей, очень добродушным, он не выдержал и сказал: «Что-то будет с нашим Николаем Михайловичем, как бы он не покончил с собой...» И еще многие намекали мне на это или говорили: вот он начнет пить с горя. Я была всем этим очень расстроена; избегала оставаться с врачами в столовой. В глубине души я очень страдала, даже мелькало в уме и сердце: «Нет, больше я не буду так огорчать человека, которого я считаю во всех отношениях хорошим, идеальным. Будь что будет, а я больше так говорить ему не могу...» Иногда я на трамвае ездила на ночь к родным. И вот пришла мне мысль: вместо того, чтобы ехать домой (о чем я предупредила врачей), поехать в монастырь. Приехала поздно (никого там не знала, никогда там не была), попросила меня оставить в какой-нибудь келье переночевать, чтобы на другой день причаститься Св. Тайн.

Так и сделала. На другой день причастилась Св. Тайн, а затем зашла в собор, молилась там перед чудотворной Касперовской иконой Божией Матери. Молилась я с великой скорбью, ничего не просила, только считала, что мне нет никакой возможности избавиться от постигшей меня скорби, не знала, что мне надо делать. Всем происшедшим со мной я была окончательно подавлена.

Возвратилась я обратно как будто без надежды на избавление, как бы ничего определенного не думая, но, скорее, решение мое было — не сопротивляться.

По возвращении пришлось, конечно, за обедом быть за общим столом. Николай Михайлович как будто был бодрее и с прежним расположением, забыв об обиде, обращался ко мне. Вдруг мой визави, по прозвищу «боярский сын» (он был еврей, белокурый, курчавый и типом своим был мало похож на свой народ), обращается ко мне и дает мне свою карточку. Я не испытывала к нему симпатии, скорее, наоборот, некоторая его назойливость мне даже была неприятна, но я не могла отказаться принять от него карточку (он снимался потому, что был назначен к призыву в армию на случай войны). Затем Николай Михайлович спросил его, когда же он возьмет положенный ему отпуск (при этом вопросе в голосе его чувствовалось раздражение). А тот в ответ: «Нет, я не возьму отпуска, я буду помогать Александре Дмитриевне, она меня приглашает». Он был моим соседом по палате, и полагалось так, чтобы сосед помогал в качестве ассистента, когда это требовалось в нашей работе (палаты наши были хирургические). Мне не хотелось иметь его своим помощником, его Я звала только поневоле. Я была возмущена его назойливостью в данном случае, его словами, поэтому я сильно покраснела, но почему-то я не успела ничего сказать (видно, так надо было). А Николай Михайлович сразу вспыхнул, что-то раздраженно пробормотал и моментально ушел из-за стола.

На другое утро, сверх обыкновения, моего правого соседа еще I не было, пронесся какой-то скрытый разговор между врачами: все сожалели, что Протопопов уезжает по телеграмме в какое-то земское место.

Вошел и Протопопов, расстроенный, бледный, подошел ко мне прощаться. Я спросила: «Что же это, куда вы и почему?» «Вы сами знаете хорошо». Обиженным тоном пожелал мне всего лучшего, почти не мог говорить и уехал.

Через несколько дней за кофе в столовую вдруг входит Николай Михайлович, приехавший из своего нового места, довольно веселый. Сидя за кофе, говорит со мною по-прежнему, очень радушно приглашает меня приехать посмотреть его новое место. Не успела я на это ничего ответить, как сидящий со мной (по левую руку) Ник. Степ. Челнавский каким-то лукавым тоном отвечает: «Вот мы с Александрой Дмитриевной поедем к вам».

Этот ответ, сказанный как бы от моего имени, вновь взорвал Николая Михайловича. Ему, конечно, показалось странным такое отношение Челнавского ко мне. Он сразу же поднялся и, быстро попрощавшись, ушел, чтобы более уже не возвращаться. Я осталась, возмущенная фамильярностью Челнавского и огорченная, что так обижен человек, которого я уважала и жалела. Долго, долго на душе у меня было тяжело... Но потом я все поняла и возблагодарила Господа и Царицу Небесную за такое чудесное избавление. Сама, своими силами разве я могла бы избавиться от этой, грозившей мне, опасности — выйти замуж, разве я могла бы что-нибудь придумать? Тем более, что в душе у меня ничего, кроме хорошего, к Николаю Михайловичу не было. И вот Царица Небесная чудом дала мне возможность стать монахиней.

Это я получила второе чудо от иконы Божией Матери Касперовской. Первым было — выздоровление моей мамочки, которое я выше уже описала. Слава Господу и Царице Небесной!

Я продолжала жить в общежитии. Как-то раз пришлось без профессора сделать сложную операцию. Профессор взял на некоторое время отпуск, и его замещал главный ассистент М.М. Д. Он был приват-доцент, ему хотелось иметь авторитет у студентов. К нам поступил в палату больной матрос, высочайшего роста. Утром он был совершенно здоров, подрался с другим матросом финскими ножами; дело было на скотном дворе, на навозе. Поранен был большой палец ноги и моментально начал вздуваться. Пока матрос попал в нашу палату в девять часов утра, опухоль уже заняла всю стопу и нижнюю часть голени. Диагноз — «шумящая гангрена», страшная болезнь, молниеносно захватывающая всё большие и большие участки. Происхождения она бактерийного: эти бактерии быстро размножаются и вырабатывают особый газ, так что при ощупывании опухоли слышен треск, как вообще при подкожной эмфиземе[43].

Болезнь эта редкая — из наших врачей никому не была знакома, и все прибежали смотреть. Ассистент М.М. Д. предложил сделать операцию, но матрос не решался. Как, правда, здоровому человеку, за несколько часов до этого обладавшему такой физической силой, и вдруг стать калекой, — ведь ему надо отнять ногу насколько можно выше. Но нужно было спешить, так как опухоль быстро распространялась. Обсуждали опасность этого случая в присутствии соседей по палате, чтобы и они воздействовали на матроса. Пока был в палате М.М. Д., больной согласия своего не изъявлял. В три или четыре часа Д. ушел, сказав мне, что если тот согласится, то чтобы я сделала операцию. Чувствую я, что ему не хочется самому ее делать, он опасается летального исхода, а для него это так нежелательно. Некоторое время спустя после нашего ухода на обед прибегает палатная сестра и сообщает, что больной после всех уговоров согласился. И вот мне предстоит делать самой: сосед по палате должен хлороформировать, он один вызвался ассистировать. Сестры сочувствуют мне и, вижу, беспокоятся.

Я беру инструмент, делаю разрезы, но не произношу ни звука; это их еще более беспокоит. Но когда я слишком углублена в свою работу, то не могу говорить. Только ассистента попросила, чтобы он не закрывал своими руками сосуды. Операция прошла благополучно. Слава Богу! Об этом случае наши потом много говорили...

Дома у отца моего сделался небольшой апоплексический удар[44]; в результате зрение несколько повредилось, появилось раздвоение предметов. Надо было ожидать дальнейшего ухудшения, и он сказал мне: «Сашенька, оставь службу, мне хочется умереть на родине».

Мы быстро собрались, я занесла свое прошение об увольнении старшему врачу, не заходя в общежитие (а то опять будут меня уговаривать), и мы поехали в деревню. Брат уже женился и остался с женой в Одессе.

Первое время отец мой еще ходил, но лотом слег, и я несколько месяцев ухаживала за ним. Ночью не раздевалась, чтобы мне было удобнее и быстрее подходить к отцу. Мать моя была очень слаба, и я просила ее не беспокоиться и всецело уступить мне ухаживание за больным отцом. Днем я читала ему или объяснение Св. Евангелия в «Троицких листках»[45] (целый том), или еще что-нибудь духовное, а из беллетристики — Лескова, статьи с более духовным содержанием. Отец мне сказал: «Мне легче терпеть болезнь, когда я слышу твой голос». И я старалась без устали читать. Здоровье отца моего все слабело; уже надо было помогать ему подняться с постели, и 9 ноября 1905 года в час дня он скончался. Крестьяне заранее говорили мне, что они хотят нести его на руках до церкви, но ведь это было такое большое расстояние — восемь верст до села Кузнецова, а в эти дни все заледенело, на дороге было скользко. И мы решили везти гроб на нашей лошади, моей любимой, тем более что в последнюю ночь, как бы в ответ на мои мысли (как-то будет идти лошадь, она пуглива), папочка говорил: «Не бойся, не бойся, наша Косенька будет идти хорошо». Действительно, во время всего шествия она шла необыкновенно хорошо, посматривала, как я иду рядом с гробом, и сама делала такие же маленькие шаги.

Конечно, при такой продолжительной болезни было исполнено все для напутствия в вечность: и св. причастие и соборование...

Несмотря на просьбы от земства скорее занять место, я оставалась в деревне с матерью: мы поминали покойного отца. За это время мне пришлось исполнить желание моей умершей двоюродной племянницы, пятилетней Кати, которая, как я рассказала раньше, удивила всех своей обращенной ко мне просьбой взять Женю.

Кате шел четвертый год, когда я ее увидела: наружность ангельская, я ее очень полюбила. Увидала я ее, когда возвратилась из Петербурга врачом. В это время ее отец, муж моей двоюродной сестры Клавдии, по поручению председателя управы уговаривал меня поступить в их земство врачом.

Клавдия вышла замуж за вдовца, у которого было несколько детей. Дети жили с бабушкой в деревне в какой-то губернии Средней России. Говорят, что Клавдия вышла замуж с тем намерением, чтобы своих детей он так и оставил у бабушки. Нам она этого не говорила.

Когда я вернулась обратно с моего отдаленного участка, родители и я сидели у них за чаем, и вдруг, среди тишины, Катенька, сидящая со мною рядом, сказала: «Сашуня, ты любишь девочек, возьми нашу Женю к себе». Всех она так поразила, а Клавдию поставила в неловкое положение. Водворилось молчание. Я ей, кажется, ничего тогда не ответила, но ее просьба всегда была у меня в душе. Через несколько лет, когда мы возвратились, Кати уже не было в живых. (Недавно я узнала, что Женя необыкновенно нежно ухаживает слепой Клавдией. Отец ее давно умер, и Клавдия ее очень любит.) Но вот как-то, когда я по делам была в Ельне и зашла к Клавдии, матери умершей Катюши, то застала там восьмилетнюю Женю. Клавдия пожаловалась мне, что у Жени (которую недавно привезли из деревни) какая-то сыпь, и она боится, как бы та не заразила ее маленького сына. Я посмотрела. Сыпь была неопределенная, но я обрадовалась возможности исполнить желание покойной Катюши и сказала, что сыпь сейчас не могу определить, так что пусть лучше Женя побудет у нас, и взяла ее к себе в деревню.

Девочка с радостью поселилась у нас, она оказалась хорошим ребенком и прожила у нас года два, пока Клавдия не забрала ее к себе, так как соседи иногда укоряли ее, что дочь мужа не живет с ней. Кроме того, ее надо было отправить в гимназию, и тогда пришлось расстаться.

Пока мы оставались в деревне, мать моя заболела воспалением легких. Болезнь проходила очень тяжело, мало было надежды на выздоровление. Я написала брату, который приехал повидаться. Когда он у нас был, мы услыхали звонок в парадную дверь. Брат вышел сам отворить: бедно одетый старичок подал ему медный образок Святителя Николая Чудотворца. Брат сейчас же вернулся, чтобы подать сколько-нибудь денег, но, вернувшись, уже никого не застал. Он смотрел в разные стороны и был поражен: куда же старичок мог так скоро исчезнуть? Вскоре мамочка стала поправляться.

По выздоровлении мы с мамочкой ездили в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы уже затем мне поступить на службу. В Лавре мы поговели, после причастия пошли в иконописную мастерскую заказать икону — Явление Божией Матери преп. Сергию. Заведующий мастерской иеромонах Нестор пригласил нас к себе в келью и предложил чаю. Рассказал нам, как чудесно был призван в монастырь и как теперь преподобный направляет своих чад. Он дал нам книжку «Письма о Православии» (автор очень известный[46], но я забыла). Мы сели в поезд. Обыкновенно мы ездили в 3-м классе, там народ все русский, богомольный. Это одна причина, но была и другая: я ведь получала только жалованье, у пациентов я денег не брала, когда они предлагали и даже настаивали. С самого начала моей службы у меня были такие мысли — вот, многие врачи покупают себе дома, отягощаются хозяйством, но я так ни за что не хочу; только я боюсь, чтобы, при всем моем нежелании, постепенно, как-то незаметно мне не привыкнуть собирать деньги, как это может быть. Я как огня боялась этого, и когда кто, не знавши, все же давал мне, я говорила, что у меня все настроение пропадает, я тогда не могу лечить. Знакомые знали и уже не предлагали мне никогда. Обходясь одним моим жалованьем, мы, конечно, должны были быть более аккуратными в расходах, тем более, что я любила выписывать духовные журналы и газеты и приобретать по возможности книги. Как только мы сели в вагон, людей было совсем мало, мы стали читать книгу, данную нам о. Нестором.

Здесь были письма православного к архиепископу Кентерберийскому. Письма эти нас очень заинтересовали. Когда мне пришлось произнести вслух названия английских городов, старик, стоящий против наших сидений около окна, вдруг заговорил. Он сказал, что все эти места ему знакомы. Мы обратили на него внимание. Это был благообразный, благоговейный, красивый высокий старец с седой бородой и такими же волосами, одет он был в простую одежду, как обыкновенный сборщик на храм, с кружкой и книжкой.

Я заинтересовалась и спросила, как же он мог знать эти главные города Англии. И вот он рассказал о себе, что он артист, с труппой своей ездил в Англию и бывал во всех этих городах. По его речи было видно, что он воспитанный, образованный человек. Он сказал, что вот скоро будет та деревня, где ему надо сходить, кажется, его родина, но наверно не помню.

Как жаль мне было потом, что я не спросила, не узнала от него, что заставило его отказаться от мятежной жизни и стать сборщиком на храмы... Какое хорошее, светлое впечатление он оставил нам по себе...

О. Нестор скоро прислал заказанную нами икону. Она была на кипарисе и очень хорошо исполнена, но, к сожалению, не сохранилась у нас. Книга тоже пропала.

Когда мы ехали уже через Москву и проезжали на извозчике на санках, очень низеньких, по Хитрову рынку, босяки бежали рядом, прося милостыню. Мамочка со слезами начала умолять их, чтобы они здесь не жили, что им так трудно, чтобы они здесь не оставались.

Давно уже земство приглашало меня врачом в г. Ельню, в больницу. Взяли квартиру в городе и поселились вчетвером, т.е. мы с мамой, Танечка и Женя, которая еще некоторое время прожила у нас. Была зима, здоровье мамочки еще не окрепло, ей нельзя было выходить, поэтому редкий праздник у нас проходил без того, чтобы мы не пригласили к себе священнослужителей отслужить у нас или всенощную или молебен; и однажды меня даже спросил диакон (очень верующий), не принадлежим ли мы к какой секте. Таким необычным показалось ему столь частое молебствие.

Отсюда, после долгого перерыва (несколько лет), я наконец, снова поехала в Оптину пустынь перед Великим постом. Побывала у старцев, поговела, вспомнился мне любвеобильный батюшка Анатолий, бывший келейник батюшки Иосифа, который так заботливо в первый мой приезд провожал и все объяснял и передавал богомольцам. Я спросила о нем, мне сказали, что он уже иеромонах и назначен духовником в Шамордино, теперь, к Великому посту он туда поехал. Мне непременно хотелось повидать батюшку Анатолия, я взяла извозчика и поехала в Шамордино. Дорогой я спросила, знает ли он батюшку Анатолия и где он обычно останавливается. Извозчик ответил мне: «Ну как же мне не знать батюшку Анатолия, я вас подвезу туда, где он останавливается, в старую гостиницу».

Как только мы подъехали к крыльцу гостиницы, нас вышла встречать почтенная монахиня, как ее называли, матушка Мария Григорьевна (там обычай пожилых и интеллигентных монахинь называть с отчеством). На мои слова, что я приехала видеть батюшку Анатолия, она сказала мне: «Вот я и помещу вас в номере рядом с батюшкой, а сейчас его нет дома, он в монастыре, скоро придет пить чай». Матушка очень радушно ввела меня в номер, посоветовала отдохнуть с дороги на мягкой, блистающей белизной постели и обещала, что скоро будет чай.

Каким уютом, святостью веет от всей обстановки. Бревенчатые стены, пазы замазаны какой-то массой под цвет дерева (все это, как я потом узнала, труды рук матушки Марии), все блещет чистотой и благоухает святыней. Иконы и священные картины по стенам. Послушалась совета матушки, прилегла и утонула в мягких подушках и пуховиках. Прошло немного времени, и матушка произнесла молитву: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас» — и вошла с самоваром: «Я принесла вам один общий самовар, чтобы и батюшка попил с вами здесь чай. Он скоро придет». Конечно, я была несказанно рада.

Вот и батюшка пришел. Он зашел сначала в свой номер, взял апельсин и маслины и вошел ко мне. Радости моей не было предела, что матушка все так хорошо устроила. Пили чай и беседовали. К сожалению, я не записала ничего из разговора, а прошло так много времени, что я ничего не могу вспомнить. Только общее чувство никогда не изгладилось: что-то небесное окружает меня, я чувствую только святость и всеобъемлющую любовь...

Пошла я ко всенощной — это была суббота первой недели Великого поста. Храм меня поразил своей грандиозностью: я никогда не видала собора такой величины, и красота необыкновенная. Храм во имя Казанской иконы Божией Матери. Алтарь на порядочном возвышении — ступеней пять или больше. Стеклянные стены с живописью. Иконостас весь горит золотом. А вокруг алтаря свободный проход и там еще сзади по обеим сторонам два придела — Святите Николая Чудотворца и Игнатия Богоносца[47]. А посередине, между двумя этими приделами, окно и громадный крест распятого Господа с предстоящими. У этого креста против восточной стены алтаря (стеклянной, с изображением Воскресения Христова) многие монашествующие обыкновенно во время проскомидии молятся со своими синодиками[48] за близких и родных. Ведь инокинь там больше тысячи человек, а у каждой в помяннике записано множество имен. Разве может один служащий священник прочитать их? Вот каждая и прочитывала свой помянник. После шестопсалмия, за второй кафизмой стала читать поучение монахиня Ек. Лебедева[49]. Читала она очень хорошо (о встрече учеников с воскресшим Господом в Еммаусе[50]). Долго, долго не могло изгладиться воспоминание об этом чтении. Радостно было отходить ко сну среди этих святых впечатлений. Несколько раз просыпалась и видела свет, выходивший из щели около печки: значит, батюшка все не спит. Помоги ему, Господи!

На другой день, т.е. в воскресенье, пошла к обедне. Меня провели вперед, и я стала напротив иконы Казанской Божией Матери, которая была на колонне, с двух сторон к ней вели ступени. Эта икона принадлежала м. Амвросии[51]. Свое имение — Шамордино — она завещала внучкам, с тем, чтобы в случае смерти девочек, здесь был основан монастырь. А при жизни она со своими крепостными жила в доме, где теперь старая церковь. Собор был построен уже потом благодетелем Шамордина Сергеем Васильевичем Перловым[52] (известным московским чаеторговцем). Жена его Анна Яковлевна побывала у батюшки Амвросия, полюбила старца и привлекла к нему своего мужа, который с тех пор и до своей кончины был щедрым благотворителем Шамординского монастыря.

После обедни все со Св. Панагией[53], во главе со старцем, торжественно отправились из церкви по открытой галерее в трапезную. Батюшка сказал, чтобы и я пошла с ними. Матушка игумения[54] была больна, и ее место осталось пустым. Пропели молитву, батюшка закончил и благословил еду. Меня пригласили к первой чашке с батюшкой.

Чередная начала читать жития святых. По окончании первого кушанья батюшка тронул звонок, который стоял на игуменском месте. Убрали наши чашки и принесли второе. Каждый раз подавальщица, ставя на стол, произносила молитву: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Аминь». По окончании пропели молитву благодарственную.

На гостинице батюшка благословил меня в путь. Поблагодарила я радушную матушку и вышла садиться в сани. Подбегает к саням высокая красивая монахиня, стала на колени и просит меня заехать опять в Оптину пустынь; там в скиту — их духовник о. Адриан[55] (помощник батюшки о. Анатолия), он болен, — нет ли у него рака, как он сам считает. «Просим вас усердно, — говорила она, — осмотрите его и помогите, чем можно. Просим принять от нас образ Царицы Небесной Калужской из нашей мастерской». Я спросила, как ей написать. Она себя назвала — Ольга Константиновна Светова.

С огромной радостью я взяла икону, положила ее на грудь, запахнув шубой (икона эта и сейчас находится у меня). Обещала сделать все, что могу, и мы поехали.

Двенадцать верст до Оптиной доехали скоро, подъехали прямо к скиту. Внутрь скита женщины не могут проходить, поэтому, по совету матушки Ольги Константиновны, вошла в сени правой хибарки и попросила келейника вызвать о. Адриана, рассказала ему все дело. Скоро келейник о. Зосима возвратился и повел меня вправо в келейку, куда пришел и о. Адриан. Я осмотрела его, рака у него, слава Богу, не оказалось. Можно думать, это была нервная гастралгия. Дала ему какой могла совет, убеждала его не считать себя безнадежно больным, сказала, что болезнь пройдет. Написала записку в таком же роде Ольге Константиновне. Когда мы поехали на станцию, начинались сумерки.

Находясь на службе в Ельне, я иногда по просьбе матушки игумений ездила в Оптину и Шамордин монастырь для посещения больных. Старший врач больницы охотно замещал меня на день, так как я часто тоже за него работала. Мы ездили туда и с мамочкой, и с Танечкой. Матушки очень полюбили мою мамочку. В один из таких приездов в Оптину меня позвали в Оптинскую больницу. Там лежал монах Герасим, у него была опухоль в спинном мозгу, и поэтому парализованы ноги. Поговорили и о его болезни, а потом он попросил съездить к его благодетелям в г. Козельск. Я исполнила, конечно, его просьбу. А в другой раз он попросил меня полечить в Полоцком монастыре игуменью; она была здесь и жаловалась на свою болезнь. Я обещала, что постараюсь исполнить его просьбу. Но сразу не могла этого сделать: по моем приезде в Ельню там оказалась эпидемия скарлатины, пришлось очень много работать и нельзя было оставлять свое отделение.

Няня скарлатинного отделения, очень хорошая женщина, верующая, не раз говорила мне: «Как бы мне хотелось, чтобы вы съездили в Белые Берега, там так хорошо, люблю я там молиться Богу». Прошло довольно времени, эпидемия затихла. Однажды эта няня и говорит: «Вот сын прислал мне билеты, один я хочу вам дать, чтобы вы побывали в Белых Берегах». Я подумала: может быть, мне надо поехать, это же по одной дороге в Полоцк, а ведь о. Герасим давно меня просил полечить м. игуменью. Взяла билет, отправилась, побыла в Белых Берегах и заехала в Полоцк. С вокзала — прямо в монастырь: еще застала конец обедни, подошла ко мне какая-то юродивая, дала просфору. Я спросила у свечного ящика, где матушка игуменья? Мне сказали, что она уехала в Киев. Прошла по монастырю и направилась к воротам. По выходе из ворот вижу — большая площадь, на ней громадное здание и надпись: «Монастырское училище». Все монастырское меня тогда интересовало. Думаю, посмотрю, как там все поставлено.

Сказала привратнику, что мне хотелось бы осмотреть школу. Доложили начальнице. Вышла молодая, стройная монахиня, очень приятной наружности, в монашеской длинной рясе, апостольнике и с наперсным крестом.

Я сказала, что я врач, проездом здесь: «Мне хотелось бы посмотреть вашу школу». «Вообще, чтобы посмотреть нашу школу, надо просить разрешения у владыки, но я думаю, как вы сейчас же уезжаете, можно вам показать наше училище».

Она провела меня по классам, заметно было много художественных моделей. Видно было, что здесь хорошо поставлено художественное воспитание: живопись и ваяние. По этому поводу я задала ей вопрос. Она ответила, что сама преподает эти предметы.

Обойдя школу (здесь было и общежитие), монахиня — мать Нина, как я узнала позже, — пригласила меня в свою келью. Вся обстановка кельи, состоящей из двух комнат, и сама хозяйка носили на себе печать изящества, — только висящая на стене художественная картинка, изображавшая монаха-капуцина, смутила меня, и я тут же сказала, что ведь это католический монах... Мать Нина ответила: «Я повесила эту картину потому, что привезла ее из-за границы, куда недавно ездила». Дальше мать Нина рассказала мне: ее близкий друг Мария Алексеевна (Амбразанцева-Нечаева) основывает общину, а при ней больницу для женщин и детей; ей нужна врач-женщина, не захочу ли я туда поступить? Она вынула мне устав и сказала: когда будет свободное время, прочтете. Я ответила, что так довольна земской службой, так сроднилась с ней, что никак не могу ее оставить. Попрощалась и уехала домой.

Дорогой я посмотрела устав, он мне понравился — полумонашеские правила. После я часто думала об этой общине — какое у нее хорошее название: «Во Имя Христа Спасителя». Возьмешься за какое-либо дело и подумаешь: ведь это я должна делать во Имя Христа Спасителя, а ведь я сколько прожила, приходилось много всего делать, но все не то, оно не вполне делалось во Имя Христа Спасителя. Одного названия достаточно, чтобы полюбить эту общину. А настоятельница, как говорила мать Нина, очень хороший человек.

По приезде масса дел, масса больных отодвинули все эти мысли. Кругом все свои, такие близкие. Ко всем в городе, до последней лачужки, мне приходится ходить, все так сблизились со мной, все как родные. Могу ли я их оставить, об этом страшно и подумать. Кроме Танечки, которая всегда жила с нами, как родная (к ней еще привезли двоих племянников, девочку и мальчика, чтобы они ходили у нас в школу), часто гостил у нас и родной брат Тани. Дом у нас был довольно большой (нанимали) — пять комнат внизу и в мезонине две с передними. Были у нас и особенно близкие друзья, две пожилые девушки, Энгельгардт и Вонлярлярская, очень уважаемые во всем городе. Они говорили: «Ваш дом как губка: живете — вся семья как будто два человека, а вот всенощная, и оттуда выходит десять-пятнадцать человек». Как-то приехала моя двоюродная сестра, она давно не была на этой квартире, только в самом начале. Поезд пришел ночью, позвонила, а я не успела ее встретить, и она, зная, где наша комната с мамочкой, быстро пошла к нам через столовую. Но в эту ночь меня позвали в больницу, и я из одного села привезла нечаянно отравившегося батюшку, в тяжелом состоянии; не повезла его ночью в больницу, а решила пока уложить у себя: ему приходилось делать подкожные впрыскивания.

Вбежав в столовую и увидев на подушке голову с полукороткими темными волосами, она потянулась обнять и с испугом отступила, увидев, что это мужчина (а у меня после тифа тоже были не совсем длинные волосы). Идет она дальше в нашу комнату, но и здесь при входе видит на кровати какую-то незнакомую молодую женщину. Все это ее очень удивило. Утром, чтобы окончить свое одевание, она поспешила в мой кабинет, зная, что туда никто не ходит, но с ужасом увидела там молодую девушку с забинтованной головой; не говоря никому ни слова, она убежала в боковую комнату, около кухни, зная, что эта комната раньше пустовала; там ее встретил опять незнакомый — брат Тани и при нем двое детей. Наконец она решила отсюда пойти по лестнице в мезонин, но и там, к ее великому изумлению, увидала, что и эти комнаты заняты: там случайно поместилась одна девушка, очень скорбящая. Она служила в каком-то имении экономкой, оставила место (из-за какой-то неприятности), и мы временно предложили ей пожить у нас и, чтобы она немного утешилась, поучиться шить обувь (в то время все увлекались этим делом, и сюда в мезонин приходила учительница с ней заниматься). А внизу у нас еще жила приехавшая молоденькая жена одного помещика. Тогда уж сестра больше не выдержала и побежала искать меня. Я зашла в это время на кухню, которая была здесь же, из сеней. «Что это, Саша, у вас: двое живете, а ни одной комнаты нет свободной!» «Так вышло. Этого батюшку я привезла неожиданно, сегодня я положу его в больницу; та, что в кабинете, тоже недавно: она живет компаньонкой у одной знакомой из недальнего (версты три от города) имения; ее воспитанник шутя нацелился на девушку в уверенности, что ружье не заряжено, и вдруг — такое несчастье! — пуля попала ей в лицо, но, слава Богу, выскочила за ухом, обойдя кость. Рана была не так уж опасна, но страху было много. Дрожа, он привез девушку ко мне, ей не хотелось огласки (если бы повезли в больницу), и я оставила ее у себя до выздоровления». Вот так случайно и заселялся наш дом — не теми, так другими.

У нас была хорошая прислуга, девушка, а еще был кучер, который смотрел за лошадью; мы ему безусловно во всем доверяли. Даже когда по временам уезжали из деревни, то поручали ему свою лошадь, зная, что он будет о ней заботиться, как мы сами. Он был молодой, женатый, жена с детьми оставалась с его родными, а он жил у нас. Читал он всё духовные книги. Мамочка сказала мне как-то: «Вот нашему Алексею не надо было жениться, ему больше подходит монашество».

У нас была очень большая гостиная, там мы поставили стол и клали на него газеты, журналы и книги, которые выписывали в большом количестве. Их старались выписывать и в нашей городской библиотеке, но там было мало газет и журналов, поэтому пришлось говорить, что желающие могут приходить и читать у нас. Это же самое заставило меня, несмотря на постоянную работу, уделять время хоть раз в неделю читать что-нибудь духовно-патриотическое в церковном доме около собора.

А наша знакомая Вонлярлярская, хотя уже и преклонных лет, взялась обучать хор из наших знакомых. Она была знаток музыки и в прежнее время обучала в своем имении хор для храма и регентовала.

Среди наших знакомых выделялась молоденькая девушка Мария Амасийская. Она приехала после смерти матери из Тобольска и теперь жила у тетки. Голос у нее был замечательный, но, главное, у нее была прекрасная душа: для всех старалась что-нибудь сделать, была хорошая помощница Вонлярлярской при обучении хора; меня она очень любила. Иногда у нее во время пения текли слезы, я ее спросила, почему. Ее ответ был: боюсь, что мы когда-нибудь расстанемся. С Танечкой они были дружны и одинаково заботились обо мне. Только Танечка жила с нами, и вот, когда бывали случаи, что за мной приходили ночью из очень отдаленного места города, Танечка не отпускала меня одну, а шла со мной, несмотря на свое больное сердце. (Были случаи, хотя и редкие, что лошади нашей не было.)

До трех-четырех часов я была в больнице, а возвращаясь домой, находила здесь назначения — просьбы, куда я должна пойти, чтобы навестить больных. Чаще ездила, так как было много мест для посещения. Ездила я до вечера по городу и возвращалась иногда в девять-десять часов.

Здесь встречала меня всегда радостная мамочка, и моя усталость моментально проходила. Очень часто приходили наши друзья, они занимались в гостиной музыкой и обычно встречали меня пением моих любимых пьес. Затем все ужинали. Однажды к ужину пришел мало нас знающий врач, он посмотрел на всю окружающую нас обстановку и спросил меня тихонько: «Не могу понять, кто здесь хозяева, кто родные. Все произносят слово «мамочка».

Мамочка с любовью относилась ко всем. Иногда придет ко мне на прием какая-нибудь убитая горем женщина, начнет мне рассказывать свое великое горе, но мне нельзя задерживаться — масса людей ждет, я скажу ей: «Сходи к моей матери, она тебя напоит чаем, и ты там отдохнешь». В таких случаях мамочка уже знала, что это очень несчастный человек, она ее угостит, та выскажет маме свое горе, и легче ей станет, а мамочка, всегда такая молчаливая, в этом случае даст ей мудрый совет и ободрит ее.

Летом я брала краткий отпуск и мы с мамочкой ездили в Оптину, Шамордино и Саров.

В 1908 году мы ездили в Саров. Из Арзамаса на лошади мы поехали сначала в Дивеев. Мамочка сидела, а я большей частью шла пешком, погода была хорошая, это было за неделю до Троицы. В Дивееве переночевали, кажется, две ночи в гостинице, причастились. Нас познакомили с заведующей богадельней (забыла имя, а фамилия — Кудрявцева). Она много рассказывала нам о владыке Серафиме[56], который еще, будучи военным флотским офицером, приезжал сюда навещать своих дочерей[57] сделавшихся монахинями, и когда был здесь в богадельне, посоветовал сделать террасу из кельи заведующей, чтобы дышать свежим воздухом, — ее келья была во втором этаже. И вот, мы теперь сидим на этом балконе и вспоминаем о давно прошедшем. Матушка наделила нас шелковыми поясками, работа здешних монашествующих, подарила еще дневник батюшки о. Иоанна Кронштадтского; познакомила нас с почтенной монахиней Мотовиловой[58], вдовой близкого ученика[59] преп. Серафима, с которым старец так много беседовал о сокровенной жизни. Эта престарелая, почитаемая всеми монахиня была еще жива, но как жаль, что я тогда ничего не записывала.

Мы ходили по канавке, освященной стопами Царицы Небесной[60], С интересом я смотрела на кустики, которыми была обсажена канавка, и монахиня, провожавшая нас, так умилилась, что выкопала для меня целый куст, чтобы дать с собой. Провожали нас на могилки матушки Александры[61] и Мантурова[62], но там я увидела, что ухаживают за ними не вполне тщательно, а у меня было к ним такое благоговение, что я стала плакать. Матушка провожавшая заметила, и когда мы пришли на другой день, то увидели, что все тщательно расчищено.

Но пора в Саров. Много извозчиков. Мы наняли экипаж до Сарова и отправились, чтобы успеть до дня Св. Троицы. Лес становился все более величественным, и мы достигли Саровской пустыни. Остановились в гостинице. Все службы мы, конечно, неопустительно присутствовали в храмах. В это же время здесь было два епископа: митрополит Серафим и епископ Гермоген Саратовский[63]. Особенное впечатление производил на меня последний, главное, своей простотой, а может, потому еще, что я заочно знала его направление. Мне нравилась его прямота, и я мечтала, как хорошо было бы быть его духовной дочерью. Эти оба святителя читали по очереди акафист перед святыми мощами Преподобного.

Мы ходили в лес. Не могу выразить словами того впечатления, какое производит этот величественный лес, ничего подобного мы раньше не видали. Правда, и лес Оптиной поражает светлым величием и благоуханием святыни, но как бы в меньшем масштабе. В это время в лесу оказалась такая масса и таких крупных ландышей. Мы нарвали их много, кто-то еще присоединился к нам, и, придя в храм, мы сделали венок на раку.

Стоим мы во время молебна, а мамочка моя говорит с радостными умиленными слезами: «Женщина-крестьянка, в чистой, не смятой еще рубахе, видно, покупавшись в святом источнике, бережно несет большую свечку, в рубль, может быть, и больше, с таким благоговением; ей поручили односельчане, и вот она исполняет их желание...»

Как только заканчивалась литургия, начинался молебен с акафистом, и мы всегда оставались, пока все не кончится, а тогда уже шли в трапезную. Оттуда мы шли на источник.

Пошли, чтобы искупаться. День выдался какой-то очень холодный. Но все-таки мы не отложили своего намерения. Разделись, помолились и стали под краны. Вместо молитвенного состояния, я думала только о том, как бы такой холод не повредил здоровью мамочки. Вижу, мамочка молится с умилением, такая благодушная, а я-то... Мы вышли из купальни, и я почувствовала сильную боль в боку; здесь я созналась мамочке, как я, вместо того, чтобы с полной силой молиться, беспокоилась о ее здоровье. «Сашенька, зачем же так? Мне ведь хорошо, — сказала мне мать с таким сожалением. — Вот мы еще пойдем, и ты искупаешься, чтобы не нарушить душевного состояния». На другой день, хотя еще похолодало, мы пошли, я искупалась одна и почувствовала, что вся боль прошла, Слава Богу и святому угоднику Серафиму! Пробыли мы там двенадцать или тринадцать дней, все хорошо осмотрели.

Гробовой иеромонах о. Руфин[64], видя нас ежедневно у раки и на молебне, обратил внимание и вышел с нами по окончании молебна; мы прошлись по лесу, и он рассказал нам о своей жизни. Он из мордвы, был женат, но недолго; жена умерла, схоронил и детей и из этого понял, что ему теперь надо жить для Бога. Поступил в Саров, теперь дали ему послушание стоять при св. раке и служить молебны, и он так счастлив этим послушанием. (На днях, 1940 год, услыхала от знакомого, что этот иеромонах, о. Руфин, скончался, и кончина его была блаженная: он только что окончил литургию — была Пасхальная неделя, — не успел разоблачиться и умер. Это были первые годы революции, монастырь еще существовал...)

Мы купили две большие корзины для бутылок со святой водой от источника, все бутылки в деревянных футлярах, — это для наших знакомых, близких. Много иконок, образков серебряных, книжек; и как выложили все это для освящения, батюшка даже удивился, но ведь нам надо было каждому в деревню что-нибудь привезти. С таким большим багажом мы отправились обратно, только другим путем, чтобы побывать в Понетаевском монастыре, лежащем на пути к станции Ардатово, через которую можно ехать обратно.

В Понетаевском монастыре[65] чудотворная икона Знамения. Здесь очень хорошая живописная мастерская, образ написан одной благочестивой монахиней: светлый, сияющий, больше аршина величиной. Во время пожара, бывшего там, он прославился чудесами, очень чтился, с него было много копий.

Больницей заведует образованная, молодая монахиня: она, кажется, еще в миру получила образование фельдшерицы. Узнав, что я врач, стала спрашивать меня кое-что относительно исследования больных и очень сожалела, что мы скоро уезжаем, а ей так хотелось позаимствовать что-нибудь из моего врачебного опыта. Видно, она не очень давно поступила в монастырь.

Потом они показали нам келий, где помещали некоторое время приезжавших к ним гостей. Рассказывали, что недавно они составили стихи и положили их на музыку, пропели — и всем слушавшим очень понравилось. Я попросила, и мне дали это стихотворение но, к сожалению, они у нас пропали. Стихи, данные мне в Понетаевском монастыре, исчезли, и я напишу только некоторые, оставшиеся в моей памяти строки, с пропуском и не в том порядке, а что вспомнится.

Вся церковь в радости духовной

Твое днесь славит торжество,

О, Серафиме преподобие,

Державы русской похвало!

Земли Российской утвержденье,

Наставник ищущих спастись,

Венцом пресветлым, преблаженне,

Венчанный, днесь увеселись!

Ты с юных лет умом стремился

К Единой Истине Святой

И, крест свой взяв, уединился

В Саровской пустыни немой.

И глушь пустыни освятилась

Великим подвигом твоим,

Пред ним с молитвой Русь склонилась,

О, Богоносный Серафим!

Избавь молитвами твоими

Нас от великих зол и бед,

Да возвеличим со святыми

Тебя, Сарова чудный свет!

Спаси, о Дева Пресвятая!

Мой дух от прелестей земных,

Да чистым сердцем величаю

Тебя, Святейшая Святых!

Мне очень нравился мотив, и наш хор часто пел эти стихи. Проездом я купила в Москве стеклянные пластинки для туманных картин из жизни преп. Серафима и преп. Сергия, чтобы показывать народу при чтении.

На обратном пути, когда мы уже садились в поезд, опять стало холодно, пришлось кое-что достать и надеть на мамочку. Озабоченная всем этим, я не замечала ничего из окружающего. А между тем один молодой человек давно следил за мной... Потом пересадка, мы пересели в другой поезд. Через некоторое время этот молодой человек обратился к нам и сказал: «Я давно слежу за вами, еще в том вагоне, и в этот вагон сел только потому, чтобы не потерять вас из виду и узнать о вас. Смотрю на вас и удивлен, какая-то особая любовь и нежность между вами, мне даже пришло в голову, не секта ли это какая-либо, это меня так заинтересовало, что я даже сел в этот вагон. Извините, я так просто спросил». Мы ему объяснили, что мы православные люди, мать и дочь.

Когда мы сидели в Москве в ожидании своего поезда, то видели, какая была суматоха при посадке: некоторые пожилые бегут в отчаянии, а у них много детей или вещей... Я спросила у мамочки, может, мне надо им помочь, она одобрила мое желание, и я пошла помогать таким. А мать моя очень им сочувствовала. С непривычки она так боялась толпы, что, как только люди зашумят, вскочат с места, у нее даже слезы выступают на глазах. Теперь, в старости, я понимаю и сама это.

С какой радостью встретили нас и домашние, и знакомые. Просили меня рассказать все по порядку о нашем путешествии. А в воскресенье мы пошли в народный дом для церковного чтения. Всегда, когда я ходила, мамочка сопровождала меня. Я брала с собой образ преп. Сергия, клала его на грудь под пальто, а там во время чтения ставила его.

Перед тем, как мне идти, в коридоре к выходной двери кем-то был брошен крест. Мы так подумали, что нас, вероятно, хотят испугать, так как есть народное поверье, что крест предвещает страдание. А дорогой было брошено около меня несколько камней. Это повторялось и в следующие разы.

Народ и жители города очень хорошо ко мне относились, я не пугалась, чувствовала, что в меня не захотят попасть, а думают только испугать и отвлечь от народного чтения.

Однажды к мамочке прибежала со слезами знакомая (ко мне она даже не обращалась с этим, зная, что я с ней не соглашусь) и стала рассказывать, что перед нею шли и говорили, что они задумали бросить в меня бомбу. «Никак не пускайте Сашеньку на чтение», — просила она. А мамочка, несмотря на такую любовь ко мне, сказала: «Пусть исполняет свой долг». Это так меня тронуло... Как нам было не любить такой матери?!

Я уже говорила, что у нас были друзья — Энгельгардт и Вонлярлярская. Известный литератор Сергей Шарапов[66], их хороший знакомый, прислал приглашение на съезд дворян Московской губернии, который собирался перед открытием Думы[67]. Шарапов имел право пригласить своих знакомых, может быть, и одного, и вот он прислал им билет. Не помню, почему, но они сами не поехали, а поручили мне, чтобы я все потом рассказала. А я заочно любила Шарапова и с радостью поехала. Врач всегда охотно за меня поработает, так как я за него трудилась еще чаще. Приехала я утром, а вечером мы попали на съезд. Конечно, мало что я могу возобновить в памяти, помню только, что кто-то произнес речь о том, что крестьяне должны избирать из своей среды более или менее грамотных. Услышала я это и удивилась, что никто не возражает. В общем, меня можно было назвать застенчивой, но от сильного переживания я не вытерпела и, поднявшись с места, попросила слова. Мне сейчас же его дали. Сказала я что-то вроде: «Мне приходится жить среди крестьян, и я убедилась, что безграмотный, но нравственный, опытный и разумный крестьянин мудро разбирается в различных вопросах и нельзя его сравнить с грамотным, который нахватался только верхушек знаний и самонадеянно относится ко всему». Многие встали, защищая мое мнение. На другой же день я поспешила домой, так как просила за меня поработать только два дня. Теперь я все забыла, а тогда подробно все им рассказала.

Кажется, приблизительно в это же время в Петербурге проходил Всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей. По случаю этого съезда я и попала туда, в первый раз после окончания Медицинского института. Захотелось зайти в институт. Здесь был из прежних профессоров Волков, по внутренним болезням: он делал обход, кажется, в своей клинике. Прошло не так много лет, лет семь-восемь, а он уже ослабел по виду, побледнел и встретил меня шутливо словами: «Была мельница и развалилась»[68]. Потом увидалась с профессором гинекологии, он так обрадовался мне: «Вот как кстати вы пришли! Вы мне очень нужны, я хотел вас каким-нибудь способом разыскать. У меня есть знакомые в Новгородской губернии (или Псковской, забыла), замечательные люди. Жена очень хочет иметь домашнего врача, у них и больница. Прошу вас, поступайте туда, вам будет очень хорошо». Еще не получив ответа, он стал уже звонить по телефону. Видно, ему очень хотелось устроить это дело. А он хорошо меня знал, так как уже по окончании института, когда я оставалась для практики, мы с ним работали еще в Обуховской больнице. Но как же я могла оставить свое земское место, где все ко мне относились, как родные... Кроме того, в моих мечтах уже складывалась мысль о том, не следует ли поехать в общину во Имя Христа Спасителя. Хоть и неприятно было, но пришлось решительно отказаться.

Съезд продолжался несколько дней, на нем я встретила своего учителя по московскому институту, зоолога профессора Зографа, и, конечно, своих петербургских профессоров. Неожиданно повидалась с доктором Протопоповым, с которым мы когда-то расстались в Одессе навсегда. Он сказал мне, что женился на сестре милосердия, которая с ним работала, и у них есть дети.

На съезде можно было почувствовать два разных направления: материалистическое и идеалистическое. Душою я была всецело на стороне второго, и все доклады этого направления были мне по душе. Вот только позабыла я сейчас все имена докладчиков.

Кроме съезда и Медицинского института, в первую очередь, конечно, я поехала в Иоанновский монастырь[69] на р. Карповке. В вагонах меня неприятно поразило настроение публики. Прошло так мало времени, а как все изменилось. На мою просьбу кондуктору сказать мне, когда будет остановка против монастыря, некоторые между собой делали возмутительные замечания, говорили: «Вероятно, это иоаннитка»[70].

В этот свой приезд я много раз побывала на могилке глубоко чтимого батюшки Иоанна. Не пришлось мне лично беседовать с дорогим батюшкой, хоть теперь постараюсь чаще бывать на его могиле. Мне нравился этот маленький храм-усыпальница, куда любящие батюшку приносили живые цветы и украшали мраморную плиту и все вокруг...

Однажды в трамвае я увидела севшего со мной рядом негра, совершенно черного, с блистающими белыми зубами, высокого роста, одетого в монашескую рясу, в камилавке (греческого фасона), с золотым крестом на груди и с четками. Я очень заинтересовалась, не выдержала и спросила, — откуда он. Он ответил, что он православный монах из Нью-Йорка, там есть православная миссия, а едет он в Троице-Сергиеву Лавру помолиться. Говорил он хорошо по-русски, вполне правильно. Мне приятно было видеть, что есть и негры монахи.

Как-то еще раз, ехавши из монастыря, я сидела рядом с одной сестрой милосердия. Она была, конечно, в своей форме, и на груди у нее был большой золотой крест (в Петербурге была такая община, где все сестры носили большие кресты), но она как-то прикрыла его кончиком косынки. Мне это сделалось неприятно и я сказала ей: «Какая вы счастливая, у вас на груди такой крест, как бы я была счастлива, если бы у меня был такой». Не помню, что она на это сказала, может быть, сейчас пришлось выходить. Я вышла на тротуар, и со мной поравнялся сидевший против нас уже немолодой, очень приличного вида господин. Заговорил: «Вы меня очень заинтересовали, откуда вы?» Я сказала, что я на короткое время приехала сюда из Смоленской губернии на съезд, я земский врач. Он еще больше заинтересовался, прошел мимо своего министерства, чтобы продолжить разговор. «Мы теперь очень озабочены тем, какие бы принять меры, чтобы народ не страдал от пьянства. Мы очень, очень озабочена этим, собираем различные проекты по этому поводу. А вы среди народа, вы нам скажите свое мнение, свои наблюдения, которые для нас будут очень ценны». Довольно поговорили мы с ним, он дал свою визитную карточку в министерство (вероятно, внутренних дел), просил, когда смогу, чтобы зашла, и мы расстались. Но мне никак удалось побывать у него, тем и закончилось наше знакомство.

Мне надо было спешить домой. Здесь снова началась обычная работа. Как-то случайно, после очередного съезда врачей нашего уезда, один из них зашел к нам на ужин. Он еврей, но мало похож, а жена с двумя девочками недавно его оставила. Мне его было жаль, о нем всегда говорили, что он хороший врач: к населению он относился очень участливо, а на больницу смотрел как на свое детище, очень хорошо ее оборудовал и много говорил со мной о медицинских вопросах. Видно было, что врач знающий и любящий свое дело, весь ушедший в него.

Вдруг на другой день к нам приходит никогда у нас не бывавший (я о нем только слышала и видела издали) один из помещиков нашего уезда, как я знала, имеющий большой авторитет. Еще довольно молодой, лет сорока с чем-нибудь, не женатый; знала еще про него, что если приезжал архиерей, то этот помещик первый радушно приглашал его. Кажется, Суворова, с которой я некоторое время жила в пансионе, была его родственница. В его имении есть земская больница, и вот он приглашает меня сменить то место, которое я имела в городе, и поступить в его больницу. Он мне рассказывал о разных удобствах, которые встретят нас там: хорошая природа, большой сад и огород будут к нашим услугам, больница очень хорошая (о ней-то и говорил вчера приходивший доктор). Я ему сказала, что нам это будет не очень удобно, далеко от железной дороги (это имение было приблизительно около того места, где жили в Рославльских лесах пустынники, которые когда-то основали Оптинский скит[71]). Много очень хлопот с переездом, укладкой вещей и с перевозкой, а мать моя слабого здоровья. Но он продолжал уговаривать и говорил, что мы сами можем совсем не хлопотать, он пришлет своего опытного лакея, который все уложит и перевезет, а для нас пришлют карету, и переезд не будет особенно заметен. Незаметно будет и дальнее расстояние, так как всегда в нашем распоряжении будут его лошади и экипаж. Но чем больше он уговаривал, тем больше я беспокоилась. Никак не могла принять я это место, главное потому, что оно уже было занято вчера приходившим врачом, и я понимала, как оно для него дорого: он устраивал больницу и любил ее. Наконец ушел этот помещик, но с тем, чтобы мы с мамочкой подумали и решили. Тем более что там лучше воздух. Ни на одну минуту я не могла представить, как бы можно было из-за меня удалить этого врача, и решила, что мне нужно скорее уходить из этого земства. И поэтому сейчас же написала Амбразанцевой-Нечаевой, которая открыла общину в Симбирской губернии (небольшая станция Новоспасское) и нуждалась во враче. Ответ пришел благоприятный, она ответила: «Очень рада, но хотелось бы посмотреть друг на друга и поговорить лично».

Взяла отпуск на несколько дней и отправилась. Мамочка была согласна со мной во всем. Наступила сырная неделя, надо было спешить, чтобы к первой неделе Великого поста возвратиться. Отправилась.

На станции Новоспасское приятно было увидеть очень большой, художественно исполненный образ Христа Спасителя. К поезду пришли люди с лошадьми от Амбразанцевой, и мы поехали. Было еще светло, когда мы подъехали к общине.

Везде новая деревянная постройка, отличающаяся крайней простотой; все обнесено простым, новым, высоким плетнем. Вышла матушка-настоятельница, светлая, сияющая, как Ангел Божий. Я входила с большим страхом, и она (как говорила мне потом) очень боялась этой встречи с незнакомым врачом. Тем более что и брат ей говорил: «Как бы ты не попала на неподходящего врача».

Но вышло так, что после первых мгновений встречи мы обе почувствовали себя легко. Все окружающее и простота обстановки подействовали на мою душу так хорошо: я вижу здесь образ преподобного Серафима, и не было ничего такого, что бы могло смутить меня, как это было у ее подруги в Полоцке. После первых слов мы так расположились друг к другу, что здесь же и высказали свои опасения, которые были нам теперь даже смешны.

Матушка показала мне несколько больных детей (костным туберкулезом), которых пришлось принять еще до открытия больницы. Во время нашего разговора в отдалении сидела молодая особа, интеллигентная, красивая, которую матушка отрекомендовала как своего друга Татьяну М. Тогда я почти не обратила на нее внимания, слишком большое впечатление произвела на меня сама матушка Мария своим ангелоподобным видом и своей простотой в обхождении. Но через много лет эта встреча с ее молчаливым другом (мы тогда с ней совершенно не говорили) имела большое значение для нас обеих.

Я была очарована матушкой Марией: ее чисто христианским взглядом, ее отношением к сестрам, больным. По уставу сестры не только должны были обслуживать больницу, но и ходить по домам, ухаживать там за больными женщинами, вести их хозяйство, обмывать детей, вообще облегчать домашнюю жизнь.

Село Новоспасское было очень большое, в нем было не менее десяти тысяч жителей. Там была земская больница. Но вот мать ложится в больницу, дети остаются с отцом или даже одни: какова их жизнь! В таких случаях посылается сестра, чтобы поддержать беспомощную семью. Кроме того, они несут все необходимое для больной и для ее детей, молоко, легкую пищу.

Какое это было благодеяние! Матушка Мария рассказала мне, что несколько сестер уже посланы к таким семьям.

Скоро настало время вечерней молитвы, и мы все пошли в трапезную. Молитвы читают по очереди сестры, а акафист Воскресению Христову (который полагался в этот день: вероятно, это было воскресенье перед масленицей) читала сама матушка. Мне понравилось ее благоговейное чтение, как и все в ней. Недаром владыка Гермоген Саратовский сказал про нее, когда она была на освящении храма в имении своих родственников: «Она от рождения монахиня». А ведь она и ее сестра Татьяна вращались в светском обществе, зимой всей семьей они жили в Петербурге и во время торжественных приемов должны были являться в свет. Но вся эта великосветскость их не коснулась. Бывали они на балах только по обязанности. Были они сами необыкновенно красивы, но главное, их одухотворенный вид освещал и согревал все вокруг. Между прочим, однажды отец, проходя через зал во время бала, увидел свою Таню, окруженную поклонниками, но по виду такую печальную, и подумал: «Она в это время думает: как это вам для души, полезно ли?» Вскоре она поступила в монастырь, который основали в Риге ее друзья, две сестры Мансуровы. Одна из них, старшая (мать Сергия), была игуменьей, а вторая (мать Иоанна) была игумень0й устроенного там же скита[72]. Монастырь имел строгий устав. В него и поступила Татьяна Амбразанцева-Нечаева. Часто печальная прежде, среди светского общества, в монастыре она совершенно изменилась. Родные, приехавшие ее навестить, были удивлены: радостная улыбка не сходила с ее сияющего лица; видно было, что дух ее удовлетворен такой обстановкой. Она скоро получила монашество — мантию, с именем Никоны, и всегда была помощницей игуменьи Сергии.

Здесь, пожалуй, придется мне рассказать о ее кончине. Точно не знаю, когда она была арестована со многими другими сестрами, кажется, и с игуменьей Сергией. Сосланы они были в Среднюю Азию. Схиигумения Сергия заболела дизентерией и скоро умерла. Мать Никона тоже заболела дизентерией и вместе с некоторыми своими сестрами была помещена в местную больницу. Положение ее было очень серьезное, ожидали смерти. Рядом лежала сестра (которая по возвращении и рассказала все это), она заснула и видит это самое больничное помещение, а посреди палаты стоят несколько дев в светлых одеждах с золотыми митрами на головах. «И узнаю я, — говорит она, — лица все знакомые: сестры нашего монастыря. А тайный голос говорит: «Это все, посвятившие себя Богу». И вижу я, в это время из двери выходит еще одна, в такой же белой одежде и с таким же золотым украшением на голове, а стоящие девы восклицают: «Вот идет наша радость!» Да ведь это же Амбразанцева (м. Никона), которая лежит рядом со мной, — узнаю я. Просыпаюсь и вижу, что м. Никона умирает, делает последний вздох».

Расскажу, что пришлось услышать урывками о том периоде жизни настоятельницы Марии, который предшествовал нашему личному знакомству. Она была на несколько лет младше своей сестры и отличалась необыкновенной привязанностью к матери. Как-то она сама сказала про себя: «Я, как собачонка, не отходила от матери». Мать заболела тяжелой болезнью: опухоль в позвоночнике, в шейной области. Опухоль, вероятно, была не злокачественной, но причиняла больной много страданий, она была парализована. Вот здесь-то и проявилась с особенной силой та горячая любовь к матери, которая заполняла сердце маленькой Марии. Она была теперь взрослой и всецело посвятила себя уходу за матерью. Сама она была очень молчалива, и если я узнавала что из ее жизни, то случайно, отрывисто. Например, не очень давно, года два или полтора назад, одна знакомая между прочим рассказала мне: «Отец мой и Амбразанцев были друзьями; мы жили тогда по зимам в Москве. Мать моя меня, молоденькую девушку, отправила в Петербург, чтобы я познакомилась с ними и посмотрела на девушку, которая всецело предалась уходу за больной матерью. «Этот высокий пример будет полезен для твоей души», — прибавила мать».

Но это между прочим; дальше расскажу, что знаю. После смерти матери Мария Алексеевна готовила себя к предстоящим трудам. Прошла курсы сестер милосердия с таким успехом, что лучше ее едва ли кто мог ухаживать за больными. Духовным отцом ее был старец о. Алексий Зосимовский[73]. С его благословения она составила устав общины во Имя Христа Спасителя и по его же благословению начала все устраивать в имении брата (у нее был единственный брат, он приезжал только несколько раз в год в свое имение). Здесь был старинный двухэтажный дом. Брат глубоко любил свою сестру Марию, как он ее называл. И вот, после смерти матери (отец умер гораздо раньше) брат, с помощью друзей-врачей, уговорил сестру отправиться на всю зиму из Петербурга в Крым, так как заметно было, что ее здоровье ослабло. А до ее отъезда брат послал своего управляющего, очень ловкого человека, с большим багажом вещей, чтобы все устроить для сестры, не говоря об этом ей самой. Привезли именно все те вещи, которыми была обставлена ее комната в имении (даже и портреты). На новом месте все было расставлено так, как она привыкла, как ей нравилось; туда была также отправлена серебряная дорогая посуда. Приехала туда и их старая домашняя прислуга. Так что, благодаря нежным заботам брата, она здесь, вдали, чувствовала себя отчасти как дома.

План устройства общины, когда она отправлялась в Крым, у созрел в душе матушки. Раньше она уже ездила несколько раз о. Алексию Зосимовскому и взяла у него благословение на начало. Брат сочувствовал ей, поручил своему управляющему готовить материал для будущей постройки. Она отправилась, как уговаривал ее брат, в Крым. Уединенная ее жизнь там, думается мне, как нельзя более была полезна для ее душевного укрепления перед таким великим делом... У нее был друг — монахиня Нина, с которой я познакомилась в Полоцке и которая заведовала там училищем (но та была под руководством Полоцкого архиепископа[74]). Матушка Мария беззаветно любила м. Нину и благоговела перед ней, по временам они виделись: или матушка сама ездила погостить к м. Нине, или та иногда, хоть на короткое время, приезжала сюда. У нее матушка училась монастырскому уставу.

На обратном пути из Крыма весь багаж был погружен на другой пароход, который попал в сильный ураган, и все вещи пропали. Матушка с радостью приняла это, как от Господа, избавившего ее от мшелоимства, от лишней роскоши и указавшего ей путь, по которому она должна теперь идти.

По другую сторону сада (по которому только восемь минут идти) начали строить здания общины. Помещения были самые простые, бревенчатые. Сначала был поставлен дом с большим мезонином, предназначенный для общежития матушки и сестер; затем кухня в связи с коридором и прачечная с баней. На восточной стороне усадьбы маленькая часовня с тремя окнами.

Когда это было сделано, матушка съездила опять в Зосимову пустынь и, получив благословение, сама перешла в общежитие и начала принимать сестер. В это время приехал брат, и они решили перед окончательным переходом матушки созвать всех родных и знакомых, устроить прощальный обед, и тогда она перейдет.

Старый преданный лакей, который был в этом доме еще до рождения матушки, очень сожалел о ее намерении переселиться в общину, он все уговаривал ее не делать этого. Он с каким-то презрением относился к этим простым девушкам, которых принимала матушка, и считал это унижением для своей барышни.

Собрались гости в последний раз. Матушка исполнила это как свою обязанность, и затем ушла из дома уже навсегда, не взяв оттуда ни одной вещи, даже иконы в богатых ризах все были оставлены. Вся дорогая посуда, серебряные подносы, скатерти были после гостей отнесены на чердак. Когда на другой день лакей пошел за ними, — ничего уже не было. И это матушка тоже приняла с радостью, как указание для себя.

В общине она завела все простое. Даже постель, крайне простую, она покрыла темным ситцевым покрывалом поверх подушки; так же было и у сестер. Одежда — в будние дни серенькое платье с белым передником и косынкой; а в праздники — черные бумажные платья с белыми фартуками и косынками. У настоятельницы та же одежда, только вместо косынки белый апостольник, а когда она в церковь шла, сверх белого апостольника черное покрывало. Все это было благословлено батюшкой о. Алексием Зосимовским.

Когда я приехала посмотреть, то сестер было немного, человек пять-шесть, все деревенские. Батюшка благословил принимать только таких, которые нигде до этого не были, чтобы не принесли ничего чуждого (если бы они раньше были, например, в каком-либо монастыре, они могли бы говорить: «Вот у нас было лучше» и тем наводить смущение). Батюшка советовал принимать по три человека в келью (так и построено было помещение). Эти вновь поступившие уже были распределены, кто готовить, кто трапезницей, кто — суточная чтица. Келейница у матушки, помню, назначена была молоденькая, маленького роста, до крайности молчаливая и смиренная.

Больница же только строилась, все в малом виде: для больных женщин на десять человек и на сорок человек детей от года до четырнадцати лет. Думала матушка иметь и родильное отделение, но батюшка сказал, что не надо. Для детей, кроме общей больницы, пришлось иметь маленькое отделение для заразных. Хоть еще и не было больницы, но пришлось уже взять несколько детей. Они были в тягость родителям и уговаривали матушку взять их. Так что, когда я приехала в тот первый раз, одна комната общежития была уже занята (временно) несколькими больными детьми. Были беспомощные дети с костным туберкулезом. За ними так хорошо ухаживали матушка и сестры! Кругом была святая обстановка. Сама матушка, необыкновенно нежная, и вокруг себя создавала такую атмосферу. Внушала сестрам относиться к своим обязанностям, как к святому послушанию, и это отражалось на детях: они не капризничали и вели себя как-то особенно смиренно. Я должна была приехать с осени, когда закончится устройство больницы.

Дома я рассказала свое впечатление о матушке и вообще об общине, и мы решили вместе с матерью, что это место по мне, — то, чего я так хотела. И кроме того, теперь можно было избавиться от уговоров переселиться в то имение, куда меня просили.

В течение этого поста мы с матерью ездили в Оптину и Шамордино. К нам уже было письмо оттуда, что м. игуменья Екатерина[75] больна и надо ее навестить и, кроме того, много еще накопилось больных по монастырю. Не помню, на какой неделе Великого поста, мы поехали. Поговев в Оптиной пустыни, мы отправились в Шамординский монастырь. Осмотрела я матушку игуменью: у нее была тяжелая болезнь, по-видимому, начался рак печени. Осматривала и всех больных, которых мне указывали. Навестила схимонахиню Марию[76], сестру Льва Николаевича Толстого. Она радушно приняла меня и после того, как я ее осмотрела и дала некоторые советы, оставила у себя попить с ними кофе. У нее была своя келья, т.е. домик, выстроенный на ее средства, состоящий из нескольких комнат, с маленьким садиком и огородом. У нее было две келейницы: одна, младшая, готовила и подавала кофе, а другая, старшая (матушка София), интеллигентная — сестра игумений Екатерины.

Здесь за столом разговор коснулся и брата ее, Льва Николаевича. Видно было, что она любила его, но много огорчений ей доставляло его умонастроение. Она сказала: «Я не люблю, когда Лева, говоря о Боге, выражается так запанибратски, это меня очень огорчает».

В следующий мой приезд, после смерти Льва Толстого, мне пришлось посетить Шамордино, и так как здоровье Марии Николаевны ослабело, потребовался медицинский совет. Матушка Екатерина тогда уже умерла. Меня опять проводили к схимонахине Марии.

Она встретила меня на ногах, так же радушно, но было видно, что здоровье ее сильно пошатнулось, и в ней произошла большая душевная перемена: она как-то совсем завяла, вероятно, от этой глубокой скорби о брате. Я боялась касаться больного места, но как-то вышло само собой, что заговорили о Льве Николаевиче. Говорила и она, и ее сожительница, почтенная монахиня София. Рассказали они мне, как Лев Николаевич приехал в Оптину пустынь 28 октября 1910 года, остановился в монастырской гостинице и при этом дал понять гостинику о. Михаилу (впоследствии о. Мартиниан), кто именно он, как-то даже при этом так выразился: «Не боитесь меня принимать?..»

«Хотелось бы пойти к старцу, — продолжал он, — да он ведь меня не примет». Но о. Михаил успокаивал его и говорил, что «батюшка-старец примет, никак нельзя сомневаться». Лев Николаевич пошел, но, постояв только на крыльце хибарки, внутрь не вошел... С тем он и уехал в Шамордин монастырь к сестре 29 октября. Там он остановился тоже в гостинице, а оттуда пошел к сестре. Он обнял ее и несколько минут рыдал на ее плече. Потом заговорил: «Как ты хороша, Машенька, в этой одежде... Как хорошо у тебя, как бы хотел я так жить». «А что же, это легко сделать. Сейчас келейница сходит, возьмет подходящую комнату в деревне, и ты останешься здесь жить». Потом они остались одни и долго говорили. «Сестра, я был в Оптиной, как там хорошо! С какой радостью я надел бы теперь подрясник и исполнял самые низкие послушания и трудные дела, но поставил бы условием не принуждать меня молиться, этого я не могу». «Хорошо, — отвечала сестра, — но и с тебя бы взяли условие — ничего не проповедовать, не учить». «Чему учить? Там надо учиться. В каждом встречном насельнике я видел только учителя. Да, сестра, тяжело мне теперь... А у вас что, как не Эдем! Я здесь бы затворился в своей хижине и готовился бы к смерти: ведь 80 лет и умирать надо», — сказал граф. Потом наклонил голову, задумался и оставался так до тех пор, пока ему не напомнили, что он кончил обед.

«Ну, а видал ты наших старцев?» — спросила сестра. «Нет», — ответил граф. Это слово «нет», по словам сестры, было сказано таким тоном, что он сознает свою ошибку в жизни. «А почему же?» — спросила сестра. «Да разве, ты думаешь, они меня примут? Ты не забудь, что исконно православные, крестясь, отходят от меня. Ты забыла, что я отлучен, что я тот Толстой, о которого можно... Да что, сестра, — оборвал свою речь граф, — я не горюю, завтра же еду в скит, к отцам, только я надеюсь, как ты говоришь, что они меня примут».

Келейница возвратилась сообщить, что комната найдена, и вечером проводила его на новую квартиру. В ночь приехали к нему дочь Татьяна[77] с Чертковым[78] и Феоктистовым[79], нашли его на квартире и насильно увезли. Утром келейница, посланная Марией Николаевной, пошла приглашать его пить чай, но его уже не было, и они с великой скорбью узнали о его внезапном отъезде; Из Оптиной запросили по телеграфу Св. Синод, как поступить. И был ответ: чтобы старец выехал на ст. Астапово для увещания больного писателя. Отец Иосиф был в то время очень слаб, не выходил уже совершенно, и его заменил старец-скитоначальник, в то время о. Варсонофий[80]. Он сейчас же поехал с казначеем о. Пантелеймоном[81]. На станции Астапово они застали Толстого лежащего там больным, окруженного вражеской силой в лице Черткова и компании, которые уже умирающему читали газетные хвалебные панегирики и всячески поддерживали его в сатанинской гордости. Не впускали даже его жену, которая в великой скорби и слезах жаловалась на это приехавшему старцу, которого, конечно, тоже не допустили к умирающему. Смерть грешников люта[82] - так оно здесь и было. Он умер 7 ноября 1910 года.

Говорили, что он претерпел неимоверные страдания и страхования. Чтобы облегчить их, врачу, бывшему при умирающем, приходилось постоянно впрыскивать морфий. Этот врач[83], чех (забыла его фамилию), приезжал первое время после похорон в Оптину и Шамордино и говорил об этих тяжелых, ужасных страданиях.

Через несколько месяцев я видела в монастыре Марию Николаевну. Печать тяжелых душевных переживаний, скорбь за погибшего, за душу несчастного брата резко на ней отразилась, она была как бы придавлена ей, и только посещение ею время от времени своего старца, отца Иосифа, хоть несколько умеряло эту невыносимую скорбь.

Не ясно ли, что перед смертью Толстой почувствовал какой-то перелом. Но было уже поздно, он слишком удалился от Господа.

Исполнилось предсказание Кронштадтского пастыря. Батюшку о. Иоанна спросили: «Может ли Толстой покаяться?» «Нет, — отвечал он, — ибо он чрезмерно виноват хулою против Духа Святаго, а этот грех не прощается ни в сем веке, ни в будущем». И при этом батюшка о. Иоанн предсказал Толстому особенную кончину, как в действительности и случилось[84].

Нам с матерью летом пришлось поехать в Петербург: туда временно (на несколько месяцев) по службе назначили брата, и он жил там с семьей. В это время, в мае, родилась их дочь Евгения, второй ребенок, и брату хотелось, чтобы крестной была наша мать. Вот мы и поехали. Они ждали нашего приезда, поэтому крестить пришлось только через месяц после рождения ребенка.

Я воспользовалась нашим пребыванием в Петербурге и поступила временно в детскую больницу, очень хорошо устроенную, только что оконченную.

Там я знакомилась с новейшими методами лечения детских болезней. Мне ведь через несколько месяцев придется приступить к работе; надо, сколько возможно, подготовиться.

В это же наше пребывание мы с матерью, братом и маленьким Севочкой (сын брата трех лет) ездили на могилу батюшки Иоанна Кронштадтского в храм-усыпальницу. При входе и около храма было очень много нищих. Севочке вручили мешочек с медными деньгами раздавать им. Он так воодушевился этим делом, стал весь красный, суетился, чтобы кого-нибудь не пропустить. Если издали увидит, бежит и кричит: еще, еще...

Храм-усыпальница... Какое-то особое чувство, никогда не забываемое, возникает здесь, чувствуется близость к великому пастырю. Образа здесь помещаются низко, так что Севочка может целовать их, и вот он начал класть земные поклоны и прикладываться, а я тем временем подошла к ящику за свечами и за портретом батюшки Иоанна. А Сева окончил прикладываться и пошел за какой-то идущей по лестнице монахиней. Когда мы хватились Севы, его уже не было. Взволнованные, начали искать и наконец нашли его на втором этаже в церкви, плачущего и говорящего: «Я думал, это тетя, и пошел за ней».

Оканчивался мой отпуск, мы оставили брата с семьей и возвратились домой. Немного уже нам оставалось времени, пришлось собираться в дальний путь в Симбирскую губернию, в общину во Имя Христа Спасителя.

У Тани, которая жила с нами, было двое племянников, которые учились в ельнинской прогимназии. Оставить их одних было нельзя, а с родителями Танечка еще не сговорилась; или, кажется, были такие обстоятельства, что нельзя было сразу уладить этот вопрос, и Танечка решила остаться с племянниками, пока устроятся дела, да еще подумала: останемся ли мы там надолго.

Выше я говорила об одной девушке-сироте, Марии Амасийской, которая жила у тетки, у нее был замечательный голос. Она изъявила желание поступить в общину. Я написала об этом, матушка согласилась, и мы поехали втроем.

9 августа, в день св. Апостола Матфия, мы прибыли на место. Нам отвели большую комнату в мезонине общежития. При этой комнате была еще одна небольшая, куда мы поместили все свои вещи. Мария же поступила в число сестер под именем Марии Ш. Сестер уже набралось человек, кажется, тридцать.

Матушка встретила нас радостно, такая светлая, как Ангел Божий. Она очень полюбила мою мать.

Мы начали все устраивать к открытию больницы, вместе с ней обдумывали и распределяли все до мелочей. Сделали небольшую пристройку к часовне для заразного отделения, с двумя выходами, — на случай, если будет сразу две инфекции. К этому времени сюда был прислан с Афона большой образ (больше аршина) св. великомученика и целителя Пантелеймона, на кипарисной доске. С каким торжеством, еще с вокзала, встречали драгоценную святыню! Образ поместили в больнице. Перед ним молились утром и вечером и прикладывали детей, которые с большой любовью целовали его.

Перед каждым приемом больных в амбулатории дежурная сестра прочитывала молитву о болящих, в это время все мы, начинающие прием, молились вместе с пришедшими и после этого уже начинали принимать.

Матушка во всем была первая, она так много работала; я часто замечала, что у нее на спине платье было мокро от пота. Она бралась за все, даже за самую черную работу, и делала все очень хорошо. Когда ей приходилось делать наркоз, то я твердо полагалась на ее внимательность и тщательность и была вполне спокойна. Лицо матушки всегда было сияющее, мы во всем сходились во мнениях.

Приезжал ее брат, и так как нам приходилось много разговаривать (во время его пребывания мы часто с матушкой ходили в дом на ужин, чтобы побыть вместе с братом), то мы хорошо узнали друг друга и во многом очень близко сошлись. Он был этим очень доволен и говорил, видя сестру такой сияющей, довольной: «А Марья рта не закрывает от постоянной улыбки».

Матушка умела повлиять на сестер своей необыкновенной кротостью; все так смиренно вели себя и старательно исполняли свое дело. Своей церкви у общины еще не было, матушка предполагала построить, а пока сестры ходили в приходской храм, находящийся около самого дома (надо было только сад пройти, что составляло не более восьми минут). В храме читали и пели сестры и сама матушка. Мне нравилось, когда она сама канонаршила[85]. Служба была несколько раз в неделю. Сестры по примеру и наставлению матушки очень хорошо ухаживали за больными детьми. Привезут ребенка (иногда очень издалека, так как община быстро прославилась): он страшно капризный, изболевший, к нему подступиться-то, кажется, невозможно, как и сама мать рассказывает. Но родители уедут, начнет ухаживать сестра, и через несколько дней из такого, казалось, неисправимого ребенка получается тихий и послушный. Он отвечает на все вопросы, поворачивается, как ему скажешь, а это так важно, потому что детей большей частью привозят с костным туберкулезом: надо наложить корсет (в случае горбика) или неподвижную повязку или сделать вытяжение, а для всего этого ребенок должен быть спокоен, послушен.

По нашим правилам родителям дозволялось посмотреть на своего ребенка только один раз в неделю, и то на несколько минут. Несмотря на такие строгости, народ проникся столь большим доверием, что соглашались на все, лишь бы только приняли ребенка, и привозили часто из очень отдаленных мест.

Мы с матушкой не могли нарадоваться на свою больницу и на сестер. Иногда матушка ослабевала и даже как-то слегла, тогда я за ней ухаживала. Она была этим довольна и говорила, что она меньше стесняется меня, ей легче мне сказать о своих нуждах.

А когда на Рождество управляющий, по приказанию хозяина (т.е. брата матушкиного), устраивал, как всегда, елку для крестьян с. Новоспасского, то матушка отпустила сестер на елку и сказала мне: «Как ты думаешь, Саша, не остаться ли нам с тобой в больнице дежурить у детей, а их всех отпустить?»

Я была рада такому предложению, и мы остались. Приехавшую с нами сестру Марию Ш. я обучила аптекарскому делу, и она у нас заведовала аптекой, а мамочка моя тоже помогала нам, делала порошки. Но она в течение зимы несколько раз болела, так что и великие праздники приходилось ей лежать в постели, и тогда мы с певчими после службы приходили к ней и приносили святую икону и святой елей.

Но недолго продолжалась наша единодушная радостная служба. Окончилась зима, настала весна, когда уже предполагалось закрытие больницы на летние месяцы. Оставляли только тех детей, которым нельзя уезжать: либо им следовало лежать неподвижно, или они требовали за собой трудного ухода, что при домашней обстановке невозможно. Для таких была устроена большая терраса и висячие постели на воздухе.

Мать моя чувствовала себя слабой и боялась, что, живя так далеко от брата, не увидит его перед смертью. Она сказала мне, что как ни жалко оставлять общину, но она чувствует, что нужно быть ближе к брату и пора готовиться к смерти. Мы вынуждены будем уехать отсюда. Уже наступила весна, и, как ни горько, пришлось сказать об этом и матушке. Ее это страшно огорчило, она почувствовала себя нехорошо и сказала мне: «Ты знаешь, я чувствую себя как бы избитой, у меня все тело болит». О том, как нам с матерью было тяжело, и выразить не могу. Но пришлось расстаться. Мы обещали друг другу писать. Матушка уезжала на отдых к своему другу — монахине Нине, а сюда ждали приезда монахини Иоанны Мансуровой, которая заведовала скитом около Риги. Она была слаба, и ей было назначено кумысное лечение, которым она могла бы здесь пользоваться. Матушка позаботилась об этом.

С тяжелым чувством мы покидали общину во Имя Христа Спасителя; жаль было и матушку, и всех сестер, и такое святое дело.

Приехали мы в г. Ельню, где оставалась наша Танечка с двумя племянниками. Остановились у своих друзей: Энгельгардт и Вонлярлярской. Это были двоюродные сестры, с детства связанные между собой необыкновенной дружбой. У Софьи Николаевны Энгельгардт был свой дом, куда мы и приехали. Они встретили нас, как самые близкие друзья; очень сожалели, когда мы уезжали, и теперь оставляли нас, чтобы мы жили в их доме.

Но мы с матерью решили так, что лучше поискать отдельную квартиру: ведь ко мне могут приходить, как к врачу (хоть я и буду не у дел), стучать не вовремя, и это будет беспокоить наших друзей.

Отдохнув с дороги, я пошла искать квартиру на улице, где вообще не было проезда; была чуть заметная дорога, заросшая кругом травой, и вела она на край города, где был древний вал, называемый «городок», а за ним больница и кладбище.

Квартиру мне сразу удалось найти: пустой домик — ключ был у соседей. И условия подходящие — восемь или десять рублей. Осмотрела: две комнаты и передняя с окном, кухня через сени, немного больше самой квартиры, разгороженная на пять частей перегородками. Наняла я эту квартиру и выхожу, а по дороге, как раз напротив, едет нагруженный воз. Мужчина ведет лошадь, а за возом идет женщина и здоровается со мной. «Маша, это ты?» — спросила я. Когда мы жил здесь, в церковь часто приходила девушка Маша, благочестивая (как здесь называют, черничка); она познакомилась с нами. «Да, это я». «Как ты сюда попала и куда ты едешь?» Она сказала, что впереди идет ее муж, Роман, тоже хотевший сделаться монахом. Они часто ходили к старцу, который жил верстах в двенадцати от Ельни. Он их благословил жить по-монашески, а по внешности, как муж и жена. Поселились они на городском кладбище, он был сторожем. Но кладбище было далеко от всякого жилья, а Роману по делам надо было часто отлучаться, и Маше было страшно там жить, особенно зимой. Они с трудом перезимовали, а дальше решили не оставаться, вот Роман и уволился с этого места.

«Куда же вы теперь везете вещи?» «Пока к брату, который живет в городе, а дальше мы еще не знаем». «Не поступите ли вы к нам? Вот и квартира, которую я наняла». Роман и Маша очень обрадовались, ввезли вещи и расположились на кухне. А я пошла рассказывать мамочке о всем происшедшем.

Маша прибрала квартиру, помыла, а у себя все устроила как в монастырских кельях, и мы на другой же день переехали. Наутро, уже в новой квартире, мамочка сказала мне: «Теперь тебе самой придется хозяйничать». Я пошла на базар, чтобы купить дров и сена. (Мы предполагали из деревни привести нашу корову и лошадь. Хорошо, что у нас и кучер, и прислуга так неожиданно нашлись.) Не успела я повернуть за угол нашей улицы, как показался воз дров. Возница спрашивает, где здесь квартира Оберучевой; за ним еще один воз сена, и его возница обращается с таким же вопросом. Я указала на ворота и сказала, что нам действительно нужны и дрова и сено, и стала спрашивать о цене, но они ответили, что за все уже уплачено, им надо только сложить. Вслед за ними идет экономка Софьи Николаевны с большой корзиной, наполненной всевозможными пакетами: там было все, что нам нужно для еды на первое время. Софья Николаевна, такая заботливая, обо всем распорядилась.

Для Танечки нашлось место в нашей комнате, а для ее племянников сделали выгородку на кухне. Устроились очень уютно, мебели никакой не брали: в кухне стояли очень длинные и широкие скамейки, мы их перенесли в комнату и покрыли коврами, которые мы прибили к стене вместо спинки. Поставили несколько высоких ящиков, задрапированных материей, и на них банки с высокими цветами, почти до потолка. А, главное, два угла заняты святыми иконами и перед ними множество лампад. Так уютно, хорошо. Когда знакомый батюшка зашел в первый раз, то с удивлением сказал: «Когда вошел к вам, то кажется, что не в простую квартиру, а как будто в часовню, о курении нельзя и подумать здесь».

Мне очень нравилась обстановка нашей квартиры. Ежедневно мы с матерью ходили в храм. У мамочки моей было такое умиление на лице, когда мы стояли в храме; иногда тронет меня и скажет: «Сашенька, как хорошо, какие мы счастливые, как надо благодарить Бога!»

Я тогда не служила, мамочка говорила мне: «Надо мне готовиться к смерти, поэтому не поступай на службу». Но все же иногда и присылали за мной для оказания медицинской помощи. Помню, как-то прислали из Новоспасского, имения композитора Глинки, там жил кто-то из его наследников. Встретили меня радушно, масса молодежи, студенты, курсистки. Повели меня сначала к больной. Это была их няня. Когда я сделала с больной все, что надо было, молодежь шумно, радостно окружила меня, наперерыв знакомили меня со своими музыкальными произведениями и говорили, что уже поздно, они никак не отпустят меня, хорошо было бы даже, чтобы я у них погостила. Я ответила, что мне нельзя. «Ну, а без ужина мы во всяком случае вас не отпустим». За ужином их отец стал рассказывать о своих детях (и как бы гордился этим). Тут я поняла, что они все совершенно других взглядов и уверены, что и я тех же. Мне и пришлось здесь прямо сказать, что я иначе обо всем этом думаю...

Я уехала, был уже час ночи. На полпути увидела недалеко от дороги огоньки. «Это часовня, — объяснил мне возница, — а рядом несколько деревьев, на них мостик и сделана хибарка, там живет пустынник, старец...»

На именины к нам пришли гости и принесли несколько коробок конфет. Пришла жена исправника и между прочим сказала мне: «Сделайте доброе дело, здесь недалеко одна больная, очень тяжелая, муж ее был сторожем в земской управе. По какому-то случаю возник пожар, сгорел архив. В это время нашли сторожа пьяным, он теперь сидит в тюрьме, а жена несчастная, с тремя детьми, так тяжело больна».

По уходе гостей я взяла одну из коробок и пошла в указанную хатку. Там на постели лежала тяжелобольная, видно было, что дни ее уже сочтены. Около нее стояло трое детей: старшая лет двенадцати, но такая маленькая, изморенная, она учится в прогимназии; вторая девочка лет восьми, но кажется совсем маленькой, и мальчик лет трех. Тяжело было видеть эту печальную картину. Мать благодарила за посещение и со слезами умоляла не оставлять ее детей: когда она умрет, взять их к себе. Утешала ее, сколько могла. Через день или два прибежали сказать мне, что мать умерла. Первые дни Танечка навещала их, а потом я, видя, что нет другого выхода, взяла их к себе. Хорошо, что наша кухня такая большая: и для них нашлось отделение. Начальница прогимназии была мой близкий друг. (Мы учились в разных институтах, я — в Александровском, она — в Екатерининском, на два класса старше меня; отец мой привозил нас вместе на каникулы, так как мы были близкие соседи по имению, а за ней, некому было ездить.) И вот я просила ее принять старшую девочку в общежитие, а потом через год упросила, чтобы и другую взяли в общежитие, когда ей настало время поступать.

Все дети жили на кухне, где все так хорошо устроили Роман и Маша. Там были и племянники Танечки, и за всеми ними она всегда следила.

Была у нас корова, за которой смотрела Маша, а за лошадью — Роман. Когда мне приходилось зимой ездить по городу к больным, Роман заходил на кухню и потом мне рассказывал в большом волнении, что его очень расстраивает то, как там живут люди. Тогда я ему посоветовала не заходить в кухню, а брать с собой книжку и читать, чтобы дух его не возмущался.

У нас был как бы маленький монастырь. У Танечки был такой особенный характер, молчаливый, смиренный...

Жить нам с матерью было приятно. В свободное время я читала, мамочка что-нибудь работала, иногда лежала. Да, еще забыла сказать, что на летние месяцы приехал глазной отряд. Во главе его был очень хороший профессор из Петербурга — Чемолосов. Было Попечительство о слепых, которое заботилось и снаряжало глазные отряды во главе с профессорами-специалистами. Эти отряды по месяцу и по два посещали ту или другую местность, где возникала большая нужда, где не было врача-специалиста по глазным болезням. Вот такой отряд и прибыл в Ельню. У профессора Чемолосова оказался только один ассистент, а ему необходимо было два. Указали на меня, предложили мне принять на себя должность ассистента; для меня это было очень полезно.

Так как было заранее известно о прибытии глазного отряда, сошлось и съехалось очень много больных из всех, даже дальних окрестностей. Была масса операций. Вскоре профессор начал предлагать и мне, чтобы я делала, а он при этом будет ассистировать. Это было очень полезно для меня, и впоследствии, когда я вновь попала на земскую службу и в общину на Волге, где много мордвы (а они особенно подвержены глазным болезням), я так благодарила своего благодетеля, доброго профессора.

Только мать моя, когда я еще работала в этом отряде, взяла с меня слово, что я не буду делать операции при катаракте. Был тогда такой несчастный случай: очень престарелому священнику была сделана операция одним профессором (который всегда замечательно все делал), но на этот раз почему-то никак нельзя было уговорить больного лежать спокойно, он страшно дергался: глаз его вытек, и он ослеп. Этот случай произвел такое впечатление на мою мать, что она взяла с меня слово никогда не делать этой операции.

Этот профессор, кроме того, что был искусный хирург, но и человек был замечательный. Не знаю, жив ли он теперь. В 1928 году я узнала, что он состоит профессором в Смоленском университете. Я посылала туда нескольких монахинь, страдавших серьезными глазными болезнями, со своей запиской, и он очень обстоятельно и любезно отвечал мне.

Как-то раз прислали за мной экипаж, надо ехать верст за двадцать. Приехала, вижу большой помещичий дом, хорошая обстановка. Прислуга провела меня прямо к больной. На кровати — молодая, очень красивая женщина. Осмотрела ее, дала ей совет, прописала, что надо, и обратила внимание, что как раз против ее постели на стене висит зеркало, длинное, а в ширину по длине кровати. Заметила ей, между прочим, что это не полезно (вызывает чувственность), и, поговорив несколько минут, уехала, так и не узнав, кто она, одна ли там живет и т.д.

Помню, однажды вечером мы читали Деяния Апостолов; не знаю, к чему это было, только мамочка стала говорить мне, что не надо так горячиться, когда мне приходится говорить о вере с не согласными с нами людьми. В этот момент входит та красивая женщина, к которой я как-то ездила за двадцать верст. Она падает прямо на колени и со слезами умоляет принять ее к себе жить. Я ей объяснила, что мы здесь поселились ради уединения, мать моя слаба, потому я и не служу и квартиру такую маленькую, уединенную взяли — только для нас двоих. Но она не перестает умолять, а что касается помещения, то лишь бы разрешили, — она будет жить на кухне.

Против этой мольбы и слез устоять было невозможно, и мы с матерью согласились принять ее. Она сейчас же купила белого коленкору и сама, кажется, обила одно из отделений кухни. Получилась такая уютная, беленькая комнатка в одно окно. У нее было начало беременности. Но кто она, откуда, я никогда не спрашивала. Тогда это можно было: не надо было нигде записываться, никто не спрашивал, кто у нас на квартире. Только многие удивлялись: домик такой маленький, а вот зазвонят ко всенощной, и из него выходит большая группа людей. Батюшка называл это нашим монастырем.

Утром в праздник все шли к обедне. А если к празднику мы хотели что-нибудь испечь, то мамочка говорила, что это надо сделать накануне, чтобы не помешало идти в храм.

Муж моей двоюродной сестры, довольно молодой и к тому же легкомысленный, при виде нас, выходящих из домика ко всенощной, удивился и сказал мне тихонько: «Да где же вы нашли таких красавиц? Как бы хотелось познакомиться. Разрешите прийти?» Правда, Танечка и эта молодая женщина были очень красивы. Но я отклонила его желание, сказав, что мы никого не принимаем, так как поселились здесь для уединения. Иногда запрягали лошадь для слабых: мамочки и Тани. Зажигание лампад всегда входило в обязанности мамочки, когда она чувствовала себя не очень слабой. А их было очень много.

Однажды мамочка не пошла ко всенощной (может быть, вследствие погоды или слабости). Тихо вхожу после всенощной, комната освещена лампадами, на кресле сидит моя мать с иконой в руках; напротив стоит маленькая, младшая сиротка, вся в слезах, а мамочка ей говорит: «Никогда не надо брать чужого, помолись Царице Небесной, попроси ее помочь тебе» и дает ей поцеловать икону. Только после этого случая я и узнала, что маленькая девочка страдала пороком воровства, и мамочка теперь уговаривала ее исправиться.

Как-то под Рождество Христово я увидела в магазине маски различных животных: медведей, обезьян, волков и других. Мне захотелось утешить детей, накупить масок для забавы, но Роман сказал: «Это же грех, что вы хотите сделать?» И правда, я много раз читала; кажется, даже в исповедальной книжке есть об этом.

Помню, наступила Пасха. Мы с мамочкой были на утрене и на обедне. Все, конечно, тоже были, только не помню, как Танечка себя чувствовала. Едва ли при такой сердечной слабости она могла стоять утреню, скорее всего, она была дома.

На обратном пути к нам присоединились дядя (муж двоюродной тети) с дочерью и начали нас с мамочкой уговаривать (остальные наши пошли вперед) зайти к ним разговеться. Я уже было и согласилась, а мамочка говорит: «Нам нельзя, там у нас все одинокие, малознакомые друг с другом, как мы их оставим?» И мы пошли домой. По приходе вся наша разнообразная семья собралась к общему столу, все вместе разговелись, и какое было хорошее чувство — чувство взаимной любви.

Тогда я подумала, как мудро поступила наша мамочка, а ведь я в тот момент и не рассудила. Какого единения мы бы лишились!.. Какого бы хорошего чувства не испытали!..

Настает время, когда мне надо вспоминать о болезни и смерти моей мамочки. Несколько первых лет (может быть, лет шесть) у меня на душе была такая скорбь, что доходила до физической боли. Прошло столько лет, столько печальных событий совершилось за это время, а эта скорбь не исчезла, и я со страхом записываю воспоминания о том времени.

Хочется мне передать все-все, что сохранила моя старая память. На Святой Неделе моя мать почувствовала боли в животе, которые часто у нее возникали после операции (у профессора Снегирева) и сопровождались сильной слабостью. Вот и на этот раз все повторилось, но уже в тяжелой форме: по пульсу и дыханию я почувствовала, что это уже смертельная болезнь. Я сказала об этом мамочке. «Хорошо, деточка, что ты мне сказала, теперь мне надо пособороваться и причаститься». С необыкновенным умилением она молилась за елеосвящением и приняла святое причастие. Мне хотелось навсегда запечатлеть ее слова, и я старалась их записывать. В это время приехал брат с семьей, которая поселилась неподалеку у родственников, а брат ночевал у нас и был почти все время с нами.

Тогда уже действовал закон не хоронить в церковной ограде, а мне так хотелось похоронить мамочку рядом с бабушкой (ее матерью), в ограде. Поэтому я написала просьбу епископу, которую и повезла в Смоленск наша знакомая Вонлярлярская. Возвратилась она оттуда и привезла мне разрешение и благословение от епископа Феодосия[86] — складень серебряный небольшой, чтобы на шею надеть (посередине — Черниговская икона Божией Матери, а по бокам — преподобный Сергий и Ангел молитвы). Мамочка благословила меня этим складнем, и я с ним никогда не расставалась, надевала всегда наружу, чтобы мне всегда его видеть. Еще благословила и тем образком Воскресения Христова, который лежал у нее на груди во время всей ее болезни (продолжавшейся двенадцать дней).

Всех она благословила. К ней приходили и родственники, и знакомые, приходило много детей. Всегда такая молчаливая, теперь обязательно скажет каждому что-нибудь на пользу. Я ни на минуту не отходила от нее, стояла на коленях сбоку около изголовья.

И мне почувствовалось, что в это предсмертное время еще более прояснились ее духовные очи, даже физически обострился дух. Люди не всегда решаются сразу войти, но она уже чувствует и начинает говорить именно то, что надо этому человеку. Брат с женой привели своих детей: Севочке уже было года четыре, а Женечке второй год, ее поднесли для благословения на руках.

Лицо у мамочки было оживленное, как и всегда, и поэтому приходящие говорили: «Разве можно при таком виде думать о смерти, она поправится». Боялась я, чтобы ее не смутили, не помешали такому хорошему, уже отрешенному от всего земного настроению: хотелось, чтобы ничто не возвращало ее к земному. Даже веер, предложенный для того, чтобы веять на больную, которой уже недоставало воздуха, я не взяла, — овеивала ее священными листками. Все время кропила ее крещенской водой. Терпение у нее было необыкновенное — ни на что не жаловалась. Только раз, после укола в ногу, она забылась, а потом сказала: «Что-то вот ногу немножко больно». «Прости меня, мамочка, ведь это я тебя уколола...»

Наши окна помещались низко, так что, когда приходили нищие и просили: «Подайте Христа ради», мамочка говорила: «Скорей подай, как я люблю нищих. Ты, Сашенька, никогда не пропускай никого. Если нет у тебя денег или хлеба, то подай хоть конфетку, а если ничего нет, то хоть доброе слово скажи».

Кто-то прибежал звать к больному, но я душевно совершенно изнемогала и ни на одну минуту не хотела оставить мамочку, а она мне сказала: «Нет, не отказывай, ты будешь лечить, а они за меня помолятся».

Как-то, когда мы были одни, она сказала мне: «Все люди хорошие, лишь бы их поближе узнать. Чаще пиши брату. За тебя я не беспокоюсь, ты любишь людей, ты не будешь одинока».

Была в забытьи, а когда пришла в себя, то сказала: «Сашенька, если бы ты знала, как было хорошо, я не могу объяснить, светло, светло!..» И про Николая Угодника помянула. Я спросила: «Хочется тебе умереть, мамочка?» «Хорошо умирать, ко Господу идти, и с вами хорошо, мои детки. Я ведь оттуда буду видеть вас, буду смотреть на вас».

Наступило 23 апреля — мои именины. Некоторые родные и знакомые зашли, но так как я не отходила от своего места, то они принесли нам с мамочкой рюмки с вином и поздравили меня, пожелали мне здоровья. И помню я, в это время мне было так неприятно это пожелание здоровья; изнеможение, которое я чувствовала, мне было больше по душе, мне не хотелось оставаться на земле после мамочки и я это высказала, а мамочка мне ответила: «Нет, живи дольше, ты будешь помогать больным, а они за меня помолятся».

Пришла наша знакомая, которая очень боялась смерти, и мама ей сказала: «Машенька, не бойся смерти, хорошо умирать с Господом».

Троюродная моя сестра Анна Вырубова (очень добрая девушка — любила очень мамочку) спросила, как ей жить, выходить ли замуж. «Я желаю тебе так, как моей Сашеньке. Вон Евангелие, открой там, где заложен образок св. муч. царицы Александры, там Апостол Павел говорит об этом[87]. Как хорошо благочестивой девице жить ради Бога. Мы с папочкой хорошо всю жизнь прожили, но все-таки я для своей Сашеньки всегда хотела, чтобы она благочестивой девицей жила».

Мне она никогда не говорила о замужестве, а я никогда не поднимала этого вопроса и только теперь узнала ее желание по отношению ко мне. Когда я давно еще заговорила о монастыре, она не отговаривала меня, но сказала: «А как же мы Танечку оставим? Она не выражает этого желания». И думаю, что ей жаль было и меня, и брата, что мы совсем уж отделимся друг от друга.

Она еще раз причастилась и 27 апреля 1911 года, в семь часов утра, когда зазвонили в церкви, скончалась.

Незадолго до смерти она сказала: «Мне не хочется, чтобы меня обмывали другие, ты сама, как всегда, оботри меня».

Я так и сделала и сама одела, только брат немного помог мне. Надела ей свое белое платье, в котором я причащалась, и положила ей на грудь пальмовую ветвь, которую привезла из Иерусалима одна наша знакомая и давно нам дала. На второй день мы отнесли ее в храм, где было отпевание, а оттуда усопшую повезли в наше имение. Запрягли нашу любимую лошадь, которая везла и отца, брат вел ее под уздцы. А наш духовник, уже очень преклонных лет, изъявил желание сопровождать гроб двенадцать верст пешком.

К вечеру донесли до имения, там гроб стоял в нашем доме, все крестьяне прощались. А утром направились к обедне в село Кузнецово, за шесть верст. Навстречу нам вышел духовник с крестным ходом и хоругвями, и я удивлялась, что лошадь, такая пугливая, все время была спокойна.

На погребении, на обедню, батюшка хотел надеть черное облачение, новое, только что сшитое, но я попросила его надеть белое. Ведь первые христиане на смерть смотрели как на радостное событие, переселение к Богу.

Батюшка с такой любовью относился к мамочке и ко всем нам, ведь он был наш первый духовник, он нас детьми благословлял на путь, когда мы из дома уезжали в первый раз в учебные заведения. И мы, дети, глубоко уважали его.

До шести недель я оставалась в имении, чтобы ежедневно ходить на могилу. Здесь уже были похоронены бабушка и отец, но ограда была большая — для всех нас. Служба там была не каждый день, как вообще в селах. За это время я только раз отлучилась, ездила в Смоленск, чтобы заказать новое облачение для священнослужителей — к сороковому дню и памятник на могилу. Когда была там, где делают памятники, то видела среди других еврейские, в виде тумбы, и наверху пятиконечная звезда. Заходила к просфорнице, которая печет просфоры на все церкви города, и просила ее для нас сделать по просфоре в каждую церковь о упокоении р. Б. Евгении до сорокового дня.

Каждый день, живя в имении, я вставала чуть свет и еще до восхода солнца, взяв бутылку воды и кусок хлеба, отправлялась на кладбище. Идти туда шесть верст, прежде я боялась бы, но теперь у меня не было страха, мне казалось, что мамочка неразлучно со мной. Там на могилке я читала псалтирь и потом красила ограду. Красила я самой маленькой кисточкой, которая у меня нашлась, для рисования, мне не хотелось большой, я хотела красить все шесть недель. Уходила я в сумерки, возвращалась часов в одиннадцать, когда уже все спали. Пока я там жила, то почти никого не видала: так рано я ежедневно уходила. Мне было так тяжело, что не могу даже и выразить. Те, кто был при церкви — сторож и церковнослужитель, — думали, что я там и жить останусь. Впоследствии я всегда приезжала сюда ко дню кончины, где бы ни служила. От скорби я не могла свободно дышать, мне что-то теснило грудь.

Брата с частью полка (батальоном) командировали в Петербург нести службу... Зная мою скорбь, он написал мне, чтобы после сорокового дня я приехала к нему, у него есть хорошее помещение. И я поехала. Там я ежедневно ходила к обедне в храм Воскресения... Она начиналась поздно, в десять часов, пели солдаты. Я приходила перед обедней, а брат освобождался в десять с половиной часов и тоже приходил. Очень хорошо служил о. Николай Антонов, благоговейно. После обедни обязательно совершал панихиду... Трогала меня до слез молитва, которую он произносил по окончании панихиды — таким хорошим тоном, с особенным чувством... И я даже в конце концов решилась попросить его написать мне эту молитву:

«Господи сил, скорбящих Радосте, и плачущих Утешение, и всех в малодушии сущих Заступление, плачем усопших содержимыя, Твоим благоутробием утешив, всякую болезнь, лежащую в сердце их, исцели и раба Твоего в надежде воскресения и жизни вечныя, усопшего в недрех Авраамовых упокой. Яко Ты еси Воскресение, и Живот, и Покой усопшего раба Твоего... Христе Боже наш и Тебе славу возсылаем со Безначальным Твоим Отцем и Всесвятым и Благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно и во веки веков. Аминь».

Вообще, я думала, как я буду работать с таким тяжелым настроением. Время для меня как бы остановилось. Например, утром придется написать мне рецепт, пишу и ставлю число; через несколько часов снова пишу, но мне уже кажется, что прошло слишком много времени, и я должна писать уже следующее число; и если еще, то мне невольно хочется написать уже третий день; вообще, только усилие над собой, сознание, что в теперешнем состоянии время у меня как бы остановилось, заставляют меня удержаться и написать правильное число.

И думалось мне: вот если бы мне удалось поступить врачом в Белгороде при открытии мощей святителя Иоасафа[88], с его помощью я начала бы работать. Посоветовавшись с братом, пошла в департамент подать заявление о принятии меня врачом при открытии мощей, которое предполагалось 4 сентября 1911 года. Какой-то господин принял от меня прошение и сказал: «Вы, вероятно, будете приняты, так как никто еще не подавал». Спросила я его: «Ничего, если я отлучусь на две недели, не могу пропустить?» Он меня обнадежил, чтобы я не беспокоилась.

Мне хотелось побывать на о. Валааме, и я стала об этом думать. Услыхала я, что здесь в Петербурге с пристани идет пароход по Ладожскому озеру на острова Коневец и Валаам, где есть монастыри. Захотелось мне туда поехать. Чтобы не отличаться от толпы богомольцев, сшила себе мешок из сурового холста, надела его на спину, на голову — белую косыночку, и так брат повел меня на пристань (к сожалению, ему по службе нельзя было со мной поехать).

В девять часов утра там уже стоял пароход «Валаам». Мы взяли билет на палубу, чтобы все видеть во время пути. На палубе парохода был отслужен благодарственный молебен, все богомольцы пели; в десять часов пароход отчалил от берега. Была чудная погода. Пассажиры по-братски относились друг ко другу, чувствовалось, что это все люди верующие, едущие помолиться в монастырь. У меня в сумке было несколько книжек с духовными стихами и церковными песнопениями. Просили сначала прочесть, а потом и запели, так что всю дорогу пение почти не прекращалось. После захода солнца мы пристали к острову Коневцу. При входе на него повеяло ароматом роз. Здесь были преимущественно белые розы, так что когда с парохода и пристани смотришь на остров, то видишь, что остров весь увит белыми розами. (У меня такое впечатление осталось.) Уже все службы окончены, это был будний день, значит, повечерием все закончено и храмы закрыты.

Мы бегло прошли по ближайшим окрестностям Коневского монастыря. Неподалеку скала Конь-камень, на которой расположена маленькая часовня. От этого камня и остров получил название! Коневского. Здесь в древние времена приносились идольские жертвы.

Главный храм во имя Рождества Богородицы. Уже было поздно, надо было спешить, приглашали на покой, так как на другой день служба начиналась очень рано, и после ранней обедни мы сейчас же должны отправиться в путь. Мне хотелось ночевать с простыми богомольцами, с ними я и пошла, не стала отделяться. Вошли в странноприимную, все уже спали, была такая духота, а при моей слабости, которую я теперь чувствовала, я не могла дышать спертым воздухом. Я сейчас же потихоньку, никому не говоря, вышла и села на земле около стены; какой-то монах увидал меня и пригласил в трапезную, где я легла на скамейку.

Ночь была теплая, это ведь было начало июля месяца, и здесь я спокойно заснула. Отдых наш был очень короткий, скоро прозвонил колокольчик на полунощницу, утреню и раннюю обедню. Помню, что приложилась в храме к чудотворному образу Божией Матери, у Нее на руках Спаситель держит двух голубков. Мы выехали рано, чтобы поспеть ко всенощной на остров Валаам.

Опять окружили нас симпатичные русские люди, пели молитвы, угощали друг друга чаем из своих чайников.

Красота кругом, погода прекраснейшая. Чайки все время кружатся около парохода, сверкают на солнце и своими острыми крыльями касаются блестящей поверхности воды. Воды спокойны, плавание наше тихое.

Перед самой всенощной мы подъезжаем к острову Валааму. Раздается звон церковного колокола.

Здесь уже всё более крупных размеров: и грозные скалы, и величина острова. Подул ветер, и с острова доносится аромат бесчисленных роз, только здесь розы исключительно красные. На пристань выезжает несколько экипажей, управляемых монахами, с высокими породистыми лошадьми, для встречи богомольцев. Здесь я уже не пошла в общую странноприимную, а меня поместили вместе с одной девушкой в номере гостиницы. Все так благоустроено. С первых шагов, уже на пристани, при виде благоговейных монахов проникаешься особым каким-то чувством, которое я испытывала только в Оптиной пустыни.

Здесь в гостинице спрашивают, как хотите — подавать ли обед в номер или пойдешь в трапезную. Я ходила в трапезную, там монах (как сказали мне потом — выпускник Духовной академии) так хорошо читал. Помню, какое осталось у меня впечатление, когда он читал Димитрия Ростовского о поклонении Страстям Христовым... Ночью в час или в половине второго (забыла) будилыцик проходил по коридору и нараспев произносил около каждой двери: «Пению время, молитве час, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас». Такой приятный напев! Одной особе из Москвы, интеллигентной (страдалице), так понравился этот напев, что она просила гостиничного положить его на ноты, а по приезде в Москву она закажет будильник с таким напевом во время отбивания часов. В храмах и на всем монастырском укладе жизни лежал отпечаток необыкновенной строгости, благоговения, страха Божьего.

Сам церковный напев так резко отличался от всего слышанного раньше! Он внушал страх Божий и особенное благоговение перед величием всего священного.

Стоит только посмотреть на окружающих монахов и невольно почувствуешь страх Божий. Идя в собор, я спросила проходящего монаха, где покупают просфоры, он опустил еще ниже голову, не обернулся, а только рукой указал, где просфорня. Еще как-то раз вышли мы из гостиницы с той девицей, которая жила в моем номере, стали на скалистом берегу и любовались окружающей красотой. А девушка и говорит: «Вот мимо нас пробегает послушник из огорода, я его остановлю и поговорю». «Не надо», — говорю я, но она все свое: «Хочу». Она его остановила и спросила что-то незначительное. Он, наклонив голову, не смотря на нее, ответил. (Нес он из огорода охапкой огурцы какие-то длинные, в пол-аршина и даже больше.) Она опять: «Что вам за это будет, что вы с нами говорили?» Он ответил: «Вечером, когда пойду я к своему старцу на благословение, должен сказать ему и об этом и испросить прощения». И спешно ушел.

Относительно пастырского благословения я, конечно, и раньше знала, что оно важно, но как-то до сердца эта истина не доходила, я не чувствовала ее. Но вот, как-то раз пришлось мне на Валааме услышать поучение об этом. И я поняла, а главное, и сердцем почувствовала, какое великое значение оно имеет.

Говела. После принятия Св. Даров, как обыкновенно, подходишь к столику, где на подносе берешь кусочек просфоры и запиваешь теплотой, а здесь еще дальше стоит монах с кувшином и полотенцем. Он льет воду над тазом, чтобы причастник омыл и вытер свои уста. Отошла я, рядом человек добродушный говорит: «Вот как хорошо здесь всё исполняют, как и в нашей единоверческой церкви». Богомольцам на Валааме полагается жить только три дня, но мне так хотелось еще пожить, ведь какая скорбь все время у меня на душе, а в таком святом месте все же легче. И я пошла брать благословение остаться еще на некоторое время. Ходила к настоятелю, и он разрешил мне. С богомольцами иногда отправлялась на сенокос. Когда оканчивалась трапеза, в двенадцать часов, то возглашали: «Желающие могут идти на сенокос». Для этого подавались на озеро большие лодки (забыла, как их называли). Монахи управляли. Садилось по нескольку десятков человек в один баркас. Пели тропари Николаю Чудотворцу и еще, мимо какого острова ехали, какой там был храм, — пели тот тропарь. А вокруг главного острова Валаама много островов поменьше, и на них скиты. Во время плавания пели и стихотворение, сочиненное одним из монахов: «О, дивный остров Валаам!» (Забыла это стихотворение.) В нем описывается красота этого острова[89].

Действительно, какая красота! И красота Божия в природе, и красота в человеческих делах — масса мастерских. Помню мастерскую, где делают из кипариса иконостасы; мне на память дали несколько кусочков кипариса. Во всех мастерских висели таблицы с правилами монашеского поведения, составленные епископом Игнатием Брянчаниновым[90]. Есть у них и корабельные верфи.

Летом в полевых работах участвуют и богомольцы, а с осени начинаются бури, пароходство прекращается, и на острове водворяется полная тишина, так дорого ценимая истинными подвижниками. Остаются только некоторые, кто дал обет поработать монастырю, например, год.

Не каждый раз я ездила на сенокос на баркасе, иногда пойду пешком (мне сказали, что это версты четыре будет), чтобы посмотреть лес. Там бояться нечего, зверей нет, а мелкие: белочки и зайчики, они как ручные, не боятся монахов, их здесь не трогают. Иду я и вижу табун лошадей, и вдруг они несутся прямо на меня. Я очень испугалась, хорошо, что был забор из жердей, я перелезла и смотрю: лошади подбежали к забору и остановились, а монах, видя мой испуг, сказал: «Напрасно вы боитесь, они ничего не сделают; они бегут потому, что увидели человека, они любят людей. На них мы выезжаем на пристань, и они знают людей».

А вот когда пошла дальше и встретила стадо коров, то они заревели, а монах-пастух сказал: «Они привыкли видеть только монахов».

Вообще богомольцам не разрешается ходить по острову, но мне ничего не сказали, и я пользовалась своим незнанием. Дойдя до луга, я взяла грабли и вместе с другими начала грести. Сил у меня совершенно не было, грудь моя надрывалась, но я понуждала себя, ворочала сено, а сухое носила в скирду. Тяжело мне было страшно. Потом нам предложили поесть, подъехала телега с кадками творога и молоком для работающих. Я тоже села. Какая-то женщина сказала: «Ты монахиня?» Я ответила: «Нет». Она сказала: «Ты не хочешь мне сказать». Обиделась и отошла.

Когда наступил Сергиев день, под вечер, перед заходом солнца, я взяла акафист и отправилась в лес. Напала там на часовню, которая стояла в чаще леса на скале, вошла в нее и вижу — Явление Царицы Небесной преподобному Сергию во всю стену. Так радостно мне было. Стала читать акафист, вдруг в часовню заглянул монах. «Не бойтесь, я вам не помешаю, моя обязанность обходить по лесу часовни, здесь у нас и облачения, а чухни[91] иногда забираются сюда и не оставляют ничего. Я вот и присматриваю. Оставайтесь с Богом». И ушел. Так приятно мне было там, все напоминало лесное уединение преподобного.

Ездили мы, богомольцы, и по скитам — тем, где женщинам дозволялось быть. Были в скиту Святого Воскресения, где пели «Христос Воскресе», и во многих других. Во время этих путешествий монахи рассказывали кое-что из монастырской жизни. Рассказывали, что спиртных напитков здесь совсем не разрешают. И вот, когда один благодетель, выстроивший церковь или скит, захотел доставить братии «утешение» и на праздник открытия прислал несколько бочек вина, то настоятель велел все вылить в воду. Так строго следуют этому правилу.

Не во все скиты разрешалось женщинам, например, скит Иоанна Предтечи,— самый строгий, туда женщины не допускались.

Однажды я проходила мимо гостиницы со своей соседкой, и она говорит: «Вот из сада идет подвижник из строгого скита Иоанна Крестителя». Я поспешила к тому старцу, на которого она указала. Он шел по тропинке сада, вероятно, направляясь к настоятелю. Я взяла у него благословение и сказала: «Батюшка, благословите и помолитесь обо мне, у меня большая скорбь на душе» — и потом еще сказала: «Я подала прошение чтобы меня приняли врачом на открытие святых мощей святителя Иоасафа». На что батюшка ответил: «Нет, ты поедешь, только так». Как странно: получив такой ответ, надо было усомниться в возможности поступления. А я как-то или ничего не подумала, или не сообразила, как будто и не получила никакого ответа. Мне сказали, что имя этого старца Агапий.

Приехала в это время старушка — мать одного из монахов и привезла с собой свою племянницу, которая была в старообрядчестве, а теперь здесь была обращена в Православие. Мать уже собиралась к отъезду и пошла в сопровождении сына на пристань. Я иногда ходила к отходу парохода и на этот раз стояла около решетки против парохода, уже готового к отплытию. Рядом со мной стоял и сын отъезжающей старушки. Высокого роста, похожий на Александра Невского, как его рисуют, красивой наружности. Серьезный, бледный. Я очутилась совсем рядом: его лица не вижу, он слишком высок для меня, а вижу только руки, на которые капля за каплей стекают слезы, а он стоит по наружности недвижимый, спокойный. Так полагается в духовных правилах — не выражать наружно своих чувств. Помню, батюшка Никон[92] говорил перед всеми нашими (так как это касалось всех): «Не выражай своих чувств, это не идет к монашествующим». А тот монах, провожая свою мать-старушку, конечно, чувствовал, что видит ее в последний раз, но наружно ничем не выразил своих чувств. Мне сказали, что он работает на корабельной верфи.

Скоро уехала и я, с большим сожалением оставляя это святое место. Брат уже беспокоился, что я долго не возвращаюсь, а ему самому нельзя было отлучиться.

По приезде я посетила департамент, чтобы узнать, как моя просьба. Меня принял тот же господин, и на мой вопрос, буду ли я принята, он ответил, что да, принята буду, просил меня садиться, а сам отлучился в другую комнату. Принес оттуда лист бумаги, сел рядом со мной у стола, разложил бумагу и сказал: «Теперь мы с вами сделаем подсчет, сколько мы должны получить прогонных. Мы будем считать не так, как теперь, а будем такой расчет вести, как бы это было сто лет назад, когда не было железных дорог, поэтому вы получите большую сумму денег».

Имея в уме только свою цель, я сразу, не подумавши, воскликнула: «Да мне насчет денег все равно, мне бы только хотелось быть при мощах, у меня одно только это желание». Эти слова неожиданно для меня резко остановили его. Не произнеся больше ни слова, он встал и ушел в другую комнату. А возвратясь через несколько минут, он холодно сказал: «У нас уже есть врач, который будет при мощах, а поэтому мы не можем вас принять». Тяжелым ударом был для меня такой ответ.

Я лишилась той единственной поддержки, которая давала мне надежду. Сил у меня вообще в то время совершенно не было, я не могла взяться ни за какое дело. Казалось мне, что я стою на берегу бездонной, мрачной пропасти. И только мысль о том, что я скоро буду у раки святого угодника Божия, который выведет меня из этого ужасного состояния, смягчала мою скорбь. И вдруг такой неожиданный отказ! Зачем я так горячо выразила свое желание быть у раки св. угодника?! Им надо было совсем другое, он думал привлечь меня на свою сторону количеством денег...

Я едва устояла на ногах, вышла на улицу, сразу села на каменную мостовую и облокотилась о стенку, мне сделалось дурно. Когда я немного оправилась, то пошла домой. Не помню, сколько я еще оставалась в Петербурге, только помню, что, когда мы шли с братом по Невскому, нас очень возмущало, что разносчики все время настойчиво предлагали мерзкие порнографические или безбожные книжонки. Брат сказал: «Не будь на мне офицерского мундира, я стал бы, кажется, разносить хорошую, полезную литературу в противовес этой мерзости». «На мне нет мундира, и я могу взяться за это дело». Это было 21 июля. На другой день, т.е. 22-го (память равноапостольной Марии Магдалины), мы, не знаю почему, пришли в церковь Общества распространения религиозных книг в духе Православной Церкви. Миссионер говорил речь, как надо заботиться о распространении религиозно-нравственных книг.

Мы решили с братом, что мне надо сделаться членом этого общества. Спросили, как это сделать, и нам ответили, что надо принести письмо от духовника. Мы написали к своему старому духовнику, который знал нас с раннего детства и который похоронил наших родителей. Он сейчас же ответил и дал такой хороший отзыв, что они немедленно зачислили меня членом общества и книгоношей. Мы накупили мелких книг, потом небольшую корзинку с крышкой, чтобы мне было по силам носить. Все это мы приготовили к дороге, так как скоро я должна была возвращаться домой.

Да, я еще не сказала, как мы проводили это время: каждый день ходили в церковь, а дома читали вместе епископа Феофана[93]. Особенно мне понравился тогда его «Путь ко спасению». И я спросила брата: «А как тебе?» Он мне ответил: «Мне нравится все, что он написал, но, когда мы читаем, у меня скорбь на душе, что не могу исполнить написанного».

Вообще, я конечно знала, что такое прозорливость, но у меня это понятие не доходило до сердца. И вот, только теперь я вспомнила слова старца Агапия (которого видела на Валааме): на мои слова, что меня принимают врачом на время открытия мощей святителя Иоасафа, он сейчас же кратко ответил: «Нет, ты поедешь туда, но только так». Как могла я потерять из памяти его слова и до сих пор о них не подумала! Только теперь я вспомнила их, и тогда у меня дошло до сердца понятие прозорливости. Ведь он совершенно не знал ни меня, ни всех обстоятельств, а сразу так сказал.

Кстати, теперь же расскажу и все то, что впоследствии я смогла узнать об этом чудном старце. Забегу несколько вперед.

В 1923 или 24 году случилось приехать к нам в Козельск одной схимонахине из Орла. Она привезла рукопись духовника Орловского женского монастыря о. Всеволода Ковригина. Он сослан был тогда (в 20-х годах) в Петроград и занимал место священника в одном из столичных храмов. Пришлось ему познакомиться с одним почтенным протоиереем и его матушкой. У них было несколько детей. Семья была серьезная, благоговейная. Дети стали подрастать, но Господу угодно было, чтобы они один за другим умерли, и остались протоиерей с матушкой в скорби и одиночестве на старости лет. И в сем одиночестве начала душа их ко своему спасению приникать. Молились вместе и книги духовные читали вместе. Попалась им книга «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу»[94] и другие душеспасительные книги. Стали думать о молитве Иисусовой, как с ней все легко и удобно достигается: и страсти потребить, и мысли дурные прогнать, и благодать получить. Со многими духовными людьми советовались, и им сказали: «Идите в Лавру, у монахов спросите, это по их части». Но в Лавре им ответили: «Простите, неискусны... были у нас старцы великие... да перевелись: они бы вам всё рассказали». А один инок ответил им: «Сказано в Евангелии: ищите и обрящете[95], вот и вы поищите... может быть, в каком углу и найдете раба Божьего сокровенного». И думают они: самое важное дело, а никому неведомо!.. Ведь диавол должен ненавидеть это дело: оно ведь сокрушает его власть над нами!.. Потому-то мы и не можем найти руководителя. И решили молиться Богу, чтобы послал им наставника.

Так прошло много месяцев, ездили они по монастырям, но пользы не видели. А душа их томилась и жаждала познать сладость Иисусовой молитвы. Грустно им было, и однажды — это было весной — протоиерей сказал: «Поедем, мать, в Валаамский монастырь». «Поедем». И спрашивают здесь у гостиника-монаха: «Скажите, батюшка, а нет ли у вас инока, душевно опытного, чтобы мог в молитве Иисусовой поруководить?» «Да, был, — отвечает, — великий молитвенник и прозорливец был. Только вот уже четыре года, как мирно ко Господу отошел... А был, был». «Ну, а теперь никого нет?» «Кажется, нет. А если и есть, как узнаешь? На человеке не написано, что у него на душе. Сие таинство велие, оно особенным смотрением Божиим на пользу ближним открывается... А так разве узнаешь?» Погоревал, погоревал протоиерей с матушкой своей, да делать, видно, нечего: такова воля Божия...

Только через несколько дней некий смиренный инок подходит к ним тихонько и говорит: «Простите вы меня, убогого, Ваше Высокоблагословение, а только вы не скорбите... Хотите у отца Агапия покойного молитве Иисусовой поучиться, так это и сейчас можно». «Как так?» — вскричал пораженный протоиерей. «Да очень просто, Ваше Высоко благословение, — отвечает монашек, — ведь с мертвыми-то нам, православным христианам, общаться можно... Сходите на могилку к старцу да панихиду отслужите и поусерднее старца попросите». Сказал и потихоньку отошел, низко поклонившись. «И правда!» -подумал протоиерей, сказал матушке своей и отслужил панихиду о приснопамятном схимонахе Агапие, а потом они усердно помолились у него на могилке.

Вернувшись из монастыря домой в город, через некоторое время протоиерей занемог. Матушка самоотверженно ходила за ним, иногда просиживала у одра болящего по целым ночам без сна. И вот однажды заснула она в кресле тонким сном. Видит, что стоит она в освещенном храме Валаамского монастыря. Поют Херувимскую тихо, тихо... Хочется матушке поусерднее, повнимательнее помолиться, а впереди нее стоит какой-то старичок-старчик, мешает ей поклон положить. Она поднимает голову, смотрит на него, и он оборачивается: незнакомый старец... Смотрит, улыбается, берет затем костыль и... ударяет ее с размаху по голове... Боже! Что тут случилось! Точно какой огонь проник в сердце, вся внутренность озарилась...

И услышала матушка, как сладко-сладко бьется ее сердце и с каждым ударом выговаривает собственным голосом: «Господи... Иисусе... Христе... Сыне... Божий... помилуй... мя... грешную», с каждым ударом по одному слову... И все снова и снова сладко переливается во внутренности и склоняет ум прислушиваться к этой чудной музыке, как к звону сладчайших гусель... И не помнит она, сколько времени слушала ее, но только хотелось ей слушать до бесконечности...

Когда же она проснулась и поведала мужу о случившемся с нею, то вместе они поблагодарили Господа, а матушка внутри себя все чувствовала таинственный голос сердца, вещающий сладчайшим гласом молитву Иисусову. Так это и осталось с ней на следующие времена.

Отец протоиерей спрашивал ее часто: «Как ты чувствуешь, что тебе дает молитва Иисусова?» А она отвечала: «Она дает мне крепкую любовь к Богу и людям и ненависть ко греху... Я больше не хочу грешить»...

Вскоре о. протоиерей умер, а матушка его постриглась в Иоанновом монастыре в мантию. В последнее время, провидя грядущее разорение монастырей, она сказала своим духовным чадам: «Монастырь будет разорен... Прежде чем это случится, я благословилась у матушки игумений, приискала для себя и всех вас домик у Царицы Небесной». И перебралась на другой конец города в старую, трухлявую, тесненькую каморочку вместе с четырьмя послушницами. И началась тут для них жизнь беспокойная, суетная. Целый день стоят посменно в часовне у чудотворного образа Матери Божией, продают свечи, книжки, масло... Народ все время толпится, помещение холодное, неотапливаемое, деньги считаются по курсу на золото, надо рассчитывать... великая суета!.. (1922-23 годы).

Один батюшка спрашивал эту дивную матушку: «Что, матушка, рассеивает вас толкотня народная?» А она всегда радостная, веселая, отвечает как-то кротко, задумчиво: «Нет, милый батюшка, ни чего... Я и не замечаю этого, благодарю Царицу Небесную, что Она позвала меня к Своей Чудотворной иконе».

«И так хорошо около этой дивной старицы. Благодаришь Бога, что и в наши смутные времена есть дивные сосуды Божественной благодати. И видишь: вот человек мирской, хозяйство имел, детей имел, заботой и суетой был окружен, потерял все и сейчас в великих скорбях, нужде и тесноте находится, а всей душой к Господу прильнул и в Господе утвердился. Думаешь — почему же мы-то? Почему мы не взыщем внутреннего сокровища благодатного единения сердца нашего с Господом в молитве Иисусовой? Обстоятельства житейские мешают? Какие пустяки! Среди житейских треволнений можно, если только имеешь желание, достигнуть всего. Только бы захотеть! А между тем, родные мои, время жизни бежит, безостановочно нас к горестному концу жития устремляет. Ближе и ближе страшный миг разлуки с землей, незаметно и душа наша покинет тесную клеть, на которую расходовала всю заботу свою. Тут нет ничего моего, я написал только то, что было и что есть в настоящее время».

Это написал духовник для своих духовных детей в то время, когда принужден был жить вдали от них. Впоследствии мне пришлось пожить некоторое время в его домике, купленном для него его духовным сыном.

(Через несколько лет, когда мне пришлось ехать в область Коми, направо от их станции, мне кто-то сказал тогда, что эта матушка (я забыла ее имя) отправлялась налево, и мы не встретились).

Но вернемся теперь к моему житию в Петербурге.

Поживши еще некоторое время, я должна была с грустью расстаться с братом, который остался в Петербурге, а я отправлялась домой, в Ельню. Мне не хотелось, чтобы время в дороге прошло в пустых разговорах, и я, как только села в поезд, сняла шляпу, надела белую косынку и, взяв приготовленную корзинку с купленными книгами, пошла по вагонам предлагать пассажирам, — не пожелают ли купить духовных книг? Поначалу я беспокоилась, думая, что со мной может дерзко обходиться поездная прислуга или пассажиры. Но я увидела, что в каждом вагоне меня встречали очень дружелюбно. Среди простого народа я смелее объясняла, советовала, кому что лучше купить, а во втором и первом классе я совсем не надеялась, что будут покупать. Между прочим, подошел ко мне интеллигентный очень приличный господин с иностранным, кажется, немецким, акцентом и сказал, что он хочет купить. Я ответила, что у меня все книги для простого народа, а он на это: «Вы смотрите на меня, как на самого простого и выберите для меня сами книжку». Выбрала я ему книжку архиепископа Никона «Берегите предания». Он дал мне рубль, я хотела дать сдачи, а он: «Пусть будет на ваш монастырь». Кто-то еще спросил, когда я путешествовала по вагонам: «Вы сектантка?» «Нет, и книги я продаю православные». «Мы спрашиваем потому, что как-то православные не продают книг, а только сектанты». Правда, несколько раз, когда мы с матерью ездили по этой дороге, ходил сектант, книгоноша, и иногда останавливался, чтобы поговорить.

Когда я возвратилась домой, то мне предложили ходить со сборной книгой, собирать для написания иконы. Расскажу, по какому случаю был этот сбор.

Еще зимой, на день празднования Чудотворца Николая, т.е. 6 декабря, когда у нас по городу, по домам верующих, ходили священнослужители (несколько дней, начиная с четвертого) с молебствием и святыми иконами, одна молодая чета уговорила (сверх обыкновения) оставить у них на ночь святые иконы. Главная святыня в нашем городе была икона Божией Матери Трембовольской, так и значилось на ее обороте. Она была очень древняя: еще когда Буковина была неразрывным целым с русской землей, богомольцы принесли ee из Львова (так было обозначено на иконе). Перед ней всегда читался акафист иконе «Всех скорбящих Радосте».

Но вот какое произошло несчастье: икона была оставлена на ночь. А ночью, кажется от лампы, произошел пожар. Хозяева так обезумели, что вместо того, чтобы спасать иконы, бросились тащить какую-то громадную кадку с салом... От дома остался только небольшой бугор с углями, от иконы — слиток венчика. Для всех горожан скорбь была великая.

Когда утром я пришла в собор на службу, батюшка вышел из алтаря в слезах и рассказал народу о случившемся. Все плакали в голос. Церковный староста обратился ко мне по окончании службы и сказал: «Вы часто ездите по святым местам и в Петербург и в Москву, узнайте, где нам приобрести эту икону, а мы пока будем на это собирать средства».

Вот в это-то время, когда я возвратилась из Петербурга, и был поднят вопрос, кто бы стал собирать на икону. Охотников не нашлось, и предложили мне. Сказали архиерею, и он прислал сборную книгу на мое имя. Я была очень рада такому делу: в моем духовном состоянии это было для меня самое подходящее. Беру сборную книгу и выхожу из дома, а в этот момент на дороге дают мне повестку, что сейчас должна явиться в окружной суд. И с этой книгой в руках я туда и пошла. В прошлом году в декабре умерла моя двоюродная сестра; у них не было детей. Муж ее сказал мне как-то: «Вы бы взяли что-нибудь из ее вещей на память». После я подумала (а может быть, и сказала мамочке своей), что мне ничего не надо, но мне было бы приятно иметь образ Божией Матери Корсунской, замечательной живописи и в изящной, как бы кружевной, серебряной ризе. Помню в детстве, когда мы приезжали к родителям покойной, — как мы тогда любовались этим образом, не хотелось от него глаз отвести. Больше об этом ни с кем не было и речи. И вдруг теперь на суде вызывают меня и говорят, что меня позвали, чтобы я взяла этот фамильный, как они считали, образ, и подают мне Корсунскую икону Божией Матери со словами: «Вот здесь на обороте и надпись, что икона принадлежит вашему отцу (Димитрию Оберучеву)».

С радостью, ни слова не говоря, я взяла икону и пошла с ней по сбору. Начала я хождение с наших друзей Энгельгардтов. Когда я вошла с книгой и образом, они воскликнули: «А это владыка дал вам и образ ходить по сбору?» Это все меня очень утешило и удивило. Посмотрела я на обратную сторону образа и прочла, что образ принадлежал... Всеволоду, и ничего похожего не было на то, что мне сказали. И так чудесно достался мне этот образ, который в это невыразимо тяжелое время был для меня великим утешением. Кажется, что ничто не могло меня так утешить, как эта, Господом посланная святыня. С того времени я стала ходить по сбору по целым дням; это облегчало мою душевную скорбь...

Софья Николаевна дала мне для иконы несколько сот рублей, но просила не записывать их, а сама против своей фамилии написала только двадцать. Пошла дальше по порядку, входила в каждый дом, в каждую беднейшую лачужку. Меня встречали радушно, я ведь почти всех их знала, у всех раньше перебывала, здесь я шесть лет работала врачом, и все меня знали. Некоторые бедные смущались, что так мало дают, но я их ободряла: хоть три копейки, но они все равно участвуют в этом добром деле. Много было трогательных встреч: например, вошла в бедный дом, а там матери не было. Она бежит за мной, запыхалась, ей так хочется принять участие. В одном доме застала девочку-подростка, тяжелоболящую, она с радостью полезла под подушку за подаренными ей деньгами и отдает их на образ. Много, много трогательных обстоятельств.

Но один раз было и печально: вхожу в один из лучших магазинов города. У купца несколько сыновей, все студенты. Говорю о цели моего прихода, а они вдруг: «Мне жаль, что такой уважаемый человек...» Не стала я больше слушать и поскорее ушла, чтобы прекратить его речь. Каково это слушать приказчикам. В первом же письме по моем отъезде мне написали, что этот купец обанкротился и сидит в тюрьме.

А наш друг, Софья Николаевна, скончалась через месяц, 22 октября, на день Казанской Божией Матери, и погребена 24 октября, надень иконы «Всех скорбящих Радость», которую она так чтила и столько пожертвовала на ее образ.

Больше месяца я ходила по сбору и никак еще не обойду всех. За это время я читала в газетах, какое было торжество в Белгороде, на открытии мощей, какие крестные ходы устраивали жители Курской губернии; прочла, что из города Фатежа шел крестный ход, в нем приняли участие и председатель земской управы с женой, и земский доктор Щербаков. Какое счастье жить среди такого верующего народа! Находясь под сильным впечатлением от всего этого, не зная никого из них, я написала письмо на имя доктора Щербакова в г. Фатеж. Я спросила у него, не могут ли они принять меня туда на службу, мне хочется работать среди верующих, а то мне приходись быть в совершенном одиночестве (были несколько врачей евреев, один немец и среди них одна верующая). Скоро я получила ответ: дорогая сестра о Господе, мы рады принять вас. Приезжайте».

Я еще не закончила хождение по сбору, и потому пришлось замедлить с отъездом. Относительно Танечки мы решили вместе с ней, что она пока останется здесь с учащимися племянниками и, когда я устроюсь, а она сговорится с родителями детей, я за ней приеду. Прошло сколько-то времени, а я еще не окончила обход города. Получаю из Фатежа телеграмму: «У нас съезд врачей, пьем за ваше здоровье, ждем вас, почему не приезжаете?» Я ответила, что не окончила здесь своих дел, — скоро приеду.

В середине или конце сентября я выехала. При моем душевном состоянии мне хотелось быть одной, там, где никто меня не знает. Из Курска мне пришлось ехать на лошадях до Фатежа, с остановкой на почтовой станции, где меняли лошадей. Со мной ехал, среди других пассажиров, старообрядческий священник австрийского толка резко, фанатично настроенный против Православия. На станции мы о чем-то с ним говорили, и он дал мне номер своего журнала.

По приезде мне дали, как я хотела, место в деревне, но я пробыла там совсем короткое время, так что не осталось никакого впечатления. Вскоре приехал фельдшер от председателя управы, чтобы я заняла место врача в городе, так как служащий там врач заболел.

Наняла там квартиру у помещицы: дом ее был около самого города, не более четверти часа ходьбы. Половина пустого дома (две комнаты) была отдана мне. Нашлась прислуга: пожилая женщина! заботливая.

Атмосфера вокруг была хорошая. Сам председатель — русский верующий человек, и все вокруг, конечно, соответствует этому. Кроме работы в больнице, приема и лечения больных, надо было еще ездить по своему участку. Уже настала зима, здесь повсюду овраги, частые метели. В такое время поездка небезопасна, были частые случаи, когда люди замерзали. Здесь принято звонить в колокол на церковной колокольне, чтобы заблудившиеся могли хоть по звуку найти дорогу. В очень плохую погоду за врачом приезжали обыкновенно две подводы, чтобы в случае чего один мог с фонарем искать дорогу.

Иногда в такую погоду прислуга ночью отворяет дверь, а сама охает: «Уж и жизнь врача — нет хуже, самая буря, а здесь зовут, ехать надо». Иногда промерзшая, усталая, приедешь ночью, а дома заботливая старушка приготовит теплую ванну.

Когда приходишь к больным в больницу, стараешься их ободрить, и вот, по какому-то случаю, день или два я не приходила в больницу (сама больна была или в отъезде по делу), больные говорили: «Мы скучаем без докторицы, она всегда веселая». А не знают они того, что всю ночь я иногда не сплю и вся подушка у меня бывает мокрая от слез.

Иногда, имея в палате тяжелых больных, я приходила и ночью проверить, как смотрят за ними дежурные фельдшера и фельдшерицы, хорошо ли исполняют то, что им сказано. Но, к сожалению, заставала дежурных фельдшеров за картами; няни плохо исполняли свои обязанности. Врач (после сыпного тифа) уже выздоровел, но был еще слаб. И он, и председатель уговаривали меня не оставлять места в Фатеже. Однажды председатель, увидев меня, сказал: «Как бы хорошо вам посмотреть на священника о. Александра Полуянского, он совсем больной, прошу вас, навестите его».

Я исполнила эту просьбу и пошла. Познакомилась с ним. Это молодой еще батюшка, несколько лет всего, как священник. Он воспитывался в кадетском корпусе, затем в московском Александровском военном училище, и по глубокому призванию пошел в священники. У него было монашеское устроение: служил он замечательно, Богу был предан всей душой. Как-то он сказал мне: «Какая вы счастливая, что одиноки: вы можете сделаться монахиней». Жена его была хотя и простодушная, но светская и легкомысленная.

Для меня было большим утешением знакомство с таким священником. Болезнь его была тяжелая — порок сердца. В церкви он совершенно преображался: духовная сторона его существа (слабого и до крайности болезненного) своим горением закрывала всю телесную немощь, но, приходя домой, он чувствовал эту немощь и изнемогал. Мне постоянно приходилось лечить его и даже временами брать в больницу, о чем просила и жена. Этот дом был единственным местом, куда я ходила, кроме больницы и церкви. Мы очень сблизились, они считали меня своей родной.

Врач стал уже выходить, мы очень с ним подружились, доверяли друг Другу: я полагалась на его честность и осторожность, а он верил мне и как врачу. Я работала врачом уже десять лет, а он всего три. Когда бывали какие-либо тяжелые, непонятные случаи, он всегда советовался, а иногда просил вместе пойти на дом к больному. Это было очень странно для городских жителей, которые привыкли, что врачи всегда относятся друг к другу недружелюбно и недоверчиво. Доктор он был нерешительный, и когда было необходимо сделать неотложную операцию, всегда спрашивал, буду ли я вместе с ним работать. И как счастливы мы были, когда операция оканчивалась благополучно. Иногда я даже на ночь не уходила из больницы, чтобы хорошенько следить за оперируемым.

Город Фатеж, отстоящий далеко от железной дороги, сохранил свою патриархальность, как никакой другой. Народ отличался религиозностью, но наряду с этим сохранились древние предрассудки и языческие обычаи. Как-то зимой (не помню точно времени) доктор возвратился на извозчике в больницу на вечерний обход и говорит мне: «Только что ездил посмотреть на кулачные бои». Две части города (молодежь) сходятся где-то в окрестности и сражаются между собою. Соборный священник с крестом в руках прибыл на это побоище, чтобы уговорить их оставить этот нелепый обычай уродовать себя. С большим трудом он смог уговорить бойцов разойтись. В результате боя к нам привезены были несколько раненых с переломанными ребрами. И петушиные бои здесь тоже практикуются; я знала даже образованных людей, которые держали петухов-бойцов. А когда я ехала в понедельник первой недели Великого поста в церковь на мефимоны[96], то с удивлением видела, что молодые парни ведут на веревках собак. Я спросила кучера, что это значит, и он мне объяснил, что здесь такой обычай: на первой неделе Великого поста бывает бой собак. Отношения между врачами всех участков были самые дружеские. Раз в месяц все съезжались на собрание в земскую управу, решали там врачебные вопросы, сообщалось много полезного из врачебной практики. Доктор Щербаков, привлекший меня в этот край, находился на участке верст за сорок от Фатежа, но на съездах всегда бывал. Все были верующие, и чувствовалось единодушие. Такое же дружелюбное отношение было у нас и к председателю земской управы. Например, на именины был обычай ездить с поздравлением к 1 председателю. Об этом сказал мне доктор Маркевич и предложил поехать вместе. Председатель и его семья радушно встретили нас. Как все это было непохоже на другие места.

Моему врачу Маркевичу после болезни полагался отпуск. Я должна была остаться одна в больнице, и меня это очень пугало: ведь я сюда, как в городскую больницу, привозились со всего уезда наиболее серьезные больные. А как еще будут относиться фельдшера? Их пять человек, есть и давно служащие, они и на доктора Маркевича смотрят свысока, а ко мне, женщине, как-то еще будут относиться? Все это меня очень беспокоило, а еще в последний день перед отъездом доктора привезли больного с вывихом бедра. Доктор с помощью опытного фельдшера вправлял вывих, но тот никак не поддавался исправлению. Долго они мучились над этим больным: сначала выправляли на столе, а потом положили на пол, и после ужасных усилий опытному, громадного роста фельдшеру удалось все-таки вправить. Я же в это время стояла и думала: а что, если и ко мне привезут такого больного? Мне было страшно.

Мы распрощались с врачом, и теперь на мне одной лежала ответственность за всю больницу... У нас в больнице остался врач, но не получивший еще врачебного диплома, так как он не держал государственного экзамена. Он свысока относился ко мне и как-то сказал: «Вы со страхом относитесь к больным, потому что не привыкли, а я ведь уже три года практикую». «А я уже десять лет, как врач», — ответила я. Он после этого немного смирился. Но вот, чуть ли не на второй день после отъезда доктора, привозят больного... И можете себе представить — с вывихом бедра! Наружно не показывая своего волнения, мысленно молюсь Богу наставить меня, что мне делать, и помочь мне, а сама распоряжаюсь, чтобы фельдшера приготовили больного и положили его на стол. Назначила, какому фельдшеру хлороформировать. Ожидаю, пока больной заснет, все стали вокруг. Вижу: молодой врач с горделивой улыбкой стоит напротив в ожидании моего посрамления. Я перечисляю в уме все, что надо делать. Больной заснул. Я взяла его ногу, вытянула и сделала поворот, как сказано в учебнике. И что же? Послышался хруст, сустав стал на свое место, кто-то из фельдшеров даже громко произнес: «Вот так!» Это было для меня великое благодеяние Божие. Этот случай нисколько не зависел ни от моих знаний, ни от опытности, все произошло только по милосердию Божию. Иначе мне трудно было бы, при таком огромном персонале (пять фельдшеров, две фельдшерицы, две акушерки), пользоваться авторитетом и справляться со всеми. Так что, в отсутствии доктора дела у нас в больнице шли хорошо.

В одной деревне обнаружился рабочий откуда-то из шахт, который заболел тифом: сейчас же надо было донести в управу, а оттуда назначили специального фельдшера неотлучно быть в доме этого больного. Деревню приказали оцепить, чтобы оттуда никто не выходил и туда не входил, а фельдшер ежедневно доносил мне о состоянии больного и нет ли еще в этой деревне заболеваний. Обошлось только одним случаем.

Возвратился доктор Маркевич, и меня, на основании моего прошения дать мне больницу в селе, назначили в Любажи (верст десять от г. Фатежа). Доктор предложил проводить меня и посмотреть новое место.

Была весна, снег уже таял, время после или около Благовещения; ехать надо уже на колесах. Наняли фаэтон.

Где-то у поэтов есть описание, как река поет... Мы любовались на природу, и здесь я в первый раз услыхала, что река действительно поет: тончайшие льдинки, плывя по реке, издавали какие-то музыкальные звуки... Больше ничего не помню из этой поездки. Скоро я приехала в Любажи (Какое-то время — между 1906 и 1910 гг. — там работал врачом В.Ф. Войно-Ясенецкий[97]). Село громадное, несколько тысяч жителей. Церковь, не очень давно построенная на средства местных жителей. Главный ее строитель — крестьянин этого села, благочестивый человек, как мне говорили, — умер в день Благовещения, а через несколько лет, в этот же день, умерла и его жена.

Дом для священника построен около церкви. По окончании семенарии этот священник, о. Евгений, просился назначить его в один монастырей на Кавказе. Там он пробыл несколько лет, а теперь приехал сюда; у него симпатичная матушка и двое маленьких деток. Квартира для врача, как и вообще в земстве, хорошая, о семи комнат, с террасой и необходимой мебелью. Начали устраивать всё о больнице. Больничка на десять человек. Домик для фельдшеров: здесь два фельдшера семейных и акушерка. В прислуги мне нанялась девушка, почти монашка, Катя.

Прежде всего я исполнила свое давнее желание: поехала в Белгород к святителю Иоасафу. Надо было ехать на лошадях до Курска, а оттуда по железной дороге до Белгорода. Священник и его жена очень расположились ко мне, и когда она узнала, что я хочу ехать в Белгород, приготовила пирожки и цыплят и все упаковала в корзиночку.

Остановилась я в Курском женском монастыре, чтобы там переночевать, а дальше уже ехать по железной дороге. Открыла корзиночку для еды и с ужасом увидела, что в отделении, где лежат жареные цыплята, копошатся черви. Выбросила я всё поскорее и подумала: ведь я слышала, когда ездила в монастыри (в Оптину, Шамордино), что туда нельзя привозить мясное. Ведь мы с мамочкой поем смерти отца с 1905 г., решили не есть мяса. Но матушка не знала и положила. Говорят, что она уложила спешно, когда еще жареные цыплята были теплые, потому так скоро и завелись черви.

На другой день была у обедни. Монахини, узнав, что я врач сказали мне, что у них есть одна блаженная: она больна, но ни за что не хочет показать свою рану. Сколько у меня было сил, я ее уговаривала, и она, наконец, согласилась показать рану, но только мне одной. У нее была глубокая рана на груди, поражено было и ребро, шел запах. Я все промыла, перевязала и сказала, чтобы и она так делала. Ей не хотелось лечиться, — а так терпеть ради Бога.

Наконец я в Белгороде, у гробницы святителя Иоасафа! Сколько времени сердце горело желанием побывать здесь, взять благословение у святителя Божьего на дальнейшую работу, на устройство больницы. Поговела. Видала служащего архиепископа Иоанникия[98], который все подготавливал и открывал мощи. Вид у него во время богослужения был необыкновенно благоговейный; когда он возгласил: «Святая святым», его голос казался ангельским, и сам он во время богослужения был полностью отрешен от всего земного! Навсегда осталось у меня это светлое воспоминание о приснопамятном архиепископе Иоанникии. А потом какие страшные вести были напечатаны в газетах: будто он кончил жизнь самоубийством! Я не поверила этому и верю, что он окончил жизнь иначе...»[99]

Масса людей посылала к архиепископу свои лепты с просьбой помолиться у мощей святителя Иоасафа. А злые люди разве могли это допустить? То было время ужасных кощунств... Я тоже посылала что-то самое незначительное и получила образок святителя и вату от его святых мощей. Я поминаю архиепископа Иоанникия в своих молитвах...

Для больницы я купила несколько образков, чтобы повесить в каждую палату, а для амбулатории, где будет ждать народ, приобрела большой образ Спасителя во весь рост и к нему большую лампаду. По возвращении домой устроила все для приема больных. Когда образ поставили в приемной (для этого столяр сделал возвышение в несколько ступеней) и зажгли лампаду, то сделалось так приятно. И народ был очень доволен, говорил: здесь, как в церкви. Пригласили батюшку освятить и больницу, и квартиру.

Начался прием, и я между прочим стала объяснять людям, что обычно принято посещать больницу, главным образом, в воскресенье и праздники, но у нас будет не так: в праздники можно приехать только в крайности, для неотложных больных, а все мы и народ должны идти в церковь. А то выходит, что церковь пустует, а целый двор перед больницей наполнен подводами.

В первое же воскресенье все-таки приехало довольно много народа, я вышла, чтобы идти в церковь, и сказала народу, что им надо идти в храм. Пусть останутся, только кому крайне нужно. Сначала эти слова как будто неприятно подействовали на народ, но когда я возвратилась из церкви, помню, как крестьянин глубоко поклонился мне и сказал, что они благодарны за то, что я так решила — не принимать во время обедни. А батюшка как был доволен и благодарил меня за такое решение!

У нас с ним вообще были очень хорошие отношения. Помню, спрашивает он про одного тяжелого больного, как его состояние: «Если он окончательно плох, то мне надо с ним поговорить, я чувствую, что он не все мне сказал на исповеди». Или когда у кого-нибудь возникали очень серьезные семейные ссоры, то, чтобы примирить супругов, я уговаривала жену или мужа поступить в больницу и приглашала батюшку. Он их уговорит, сделает им наставление и отслужит молебен. И Господь давал, происходило примирение. Вообще, у нас со священником было полное единение, он был очень хороший, так высоко ставил священнический сан.

Фатежский врач время от времени приезжал ко мне посоветоваться; а то пригласит на операцию: самому ему не хотелось, он был очень нерешительный.

Учительницы тоже были верующими, особенно одна, незамужняя, она даже по вечерам ходила к нам, чтобы слушать общую молитву. Катя, моя прислуга, в высшей степени набожная (ей хотелось все делать ради Бога), вела себя, как послушница. Она была у нас главная по хозяйству, закупала и делала всевозможные запасы не только для нас лично, но и для больницы, поэтому кушанья и для больных были самые разнообразные; считались мы только с тем, кому при какой болезни что полезно. Больные были очень довольны и говорили: «Мы здесь, как в раю».

Заслышав, что принимает женщина, из окрестных участков стали приходить монашествующие женщины. Но так как дом врача был большой, то я помещала их у себя на квартире, вследствие того, что больница мала, а главное — там все же фельдшера работали.

Однажды пришла на прием пожилая монахиня Серпуховского монастыря[100]. У нее жестоко болели глаза, образовались язвы. Я ее поместила в одной из комнат своей квартиры и стала лечить. Тут она мне рассказала, что видела сон, где ей сказано было, чтобы она шла в больницу с. Любажей; вот она и пришла к нам. Лечение было продолжительное, несколько месяцев, но все же, слава Богу, в резу тате боли прекратились, и она могла читать крупную печать.

Ближе к весне вдруг прошел дождь: образовался сплошной лес, а за мной прибежали из соседней деревни — больная истекает кровью. Две женщины поддерживали меня, и так мы бежали, что было сил, там было много дела. После этого случая я заболела и слегла с высокой температурой, был страшный кашель. Ничто не помогало, некоторое время вообще не принимала больных. Ушла в дальнюю комнату, чтобы со мной никто не говорил, так как появилось даже кровохарканье. Как-то пробралась старушка и сказала: «Мы соскучились по тебе, хотя твои послушники и хорошо с нами обходятся» (она назвала фельдшеров).

Недолго я не принимала — пришлось выйти; бок и плечо всё еще побаливали у меня. Потом собралась съездить в Белгород, остановилась в гостинице. Там был большой съезд богомольцев: все номера заняты, для меня нашелся последний, а затем приезжает один богомолец с сыном лет девяти из Ростова-на-Дону (он был там швейцаром). Ему уже номера не досталось, и его поместили около моего, поставив ширму. По какому-то случаю у нас завязалось знакомство. Отец рассказал, что приехал с больным сыном, который уже несколько лет в каком-то испуганном состоянии, дрожит и все говорит отцу: я боюсь.

Пошли мы вместе с ним в храм к обедне и остались на молебен. После молебна отец с мальчиком подошли к святым мощам, мальчик приложился, иеромонах накрыл ему голову пеленой со святых мощей. Бежит оттуда мальчик — и прямо ко мне: «Тетя, тетя, я теперь ничего не боюсь, я здоров». Идя из храма, они попрощались со мной, чтобы ехать на вокзал, а я пошла в свой номер, тоже думая, что надо возвращаться домой, но дорогой меня встретил доктор Щербаков (он уже достал себе место врача, чтобы быть ближе к мощам, и виделся со мною у раки). Теперь он спросил меня: «Были ли вы у св. Креста?» Я ответила, что нет. На это он сказал: «Так нельзя уезжать» — и подозвал извозчика. Мы сели, через несколько минут остановились у дома священника, которого и вызвал доктор, и тот поехал с нами. Скоро мы подъехали к загородной церкви — расстояние здесь не более полуверсты. Взяли оттуда крест большого размера: такие обыкновенно стоят в храмах — с предстоящими[101]. Крест этот был старинный, темный, обложен серебром, поэтому очень тяжел. Мне положили его на плечо, и взяли его несколько человек: батюшка, доктор и еще кто-то, и все мы понесли его в часовню на болотце, в которой и совершилось молебствие. Потом этот крест мы все отнесли обратно.

Расскажу теперь о том, что я узнала об этом кресте. Давно, точного года не знаю, эта местность принадлежала не теперешнему, а другому помещику, после смерти которого осталось два сына. Один, очень верующий, спасался на св. Афоне, а другой вел жизнь противоположную, любил кутить, охотиться. Крест стоял в доме. Однажды была неудачная охота, и после попойки хозяин возымел ненависть к Кресту и велел его выбросить в болото. Сколько-то времени Крест и лежал в болоте, но потом чудеса (какие, уже не помню) обратили внимание на Крест: его поставили в церковь и сделали часовню на месте обретения. Я поблагодарила доброго доктора и поспешила на вокзал. Некогда мне было ни о чем подумать. Только уже после, когда я сидела вагоне, то обратила внимание на то, что у меня нет прежней боли в боку, ни в плече, и потом она не повторялась. Слава Тебе, Господи, и Твоему святому угоднику, святителю Иоасафу!

С Таней мы вели переписку, она меня ждала, ей хотелось ко мне, поехала я за ней, нашла ее в тяжелом состоянии. Она ходила, но с удом, у нее началась водянка. Повидалась я со своими друзьями, побыла на могилке у родителей.

Тяжело было нам с Таней добираться, она изнемогала, особенно когда пришлось ехать на лошадях. Живот у нее распух, ей было трудно дышать. Но она старалась держаться пободрее и иногда, когда ей было чуть легче, шутила: «Как бы не испугались меня, кто нас будет встречать».

Дома ей был предоставлен полный покой, но страдания были ужасные, иногда она не могла заснуть по целым ночам, стонала и металась. Я, чтобы немного отдохнуть, уйду и посижу на воздухе. Пришлось почти каждый месяц выпускать жидкость из живота (больше ведра), после этого ей несколько дней было лучше.

А накануне операции приходил священник и причащал ее. Несмотря на такие ужасные страдания, Танечка всегда, как чуть могла дышать, была бодра и старалась утешить меня.

Вскоре на прием к нам пришла молодая послушница Мария, приехавшая домой и заболевшая. Она была из маленького пустынного монастыря во имя Николая Чудотворца, расположенного в чаще большого леса в Тверской или Рязанской губернии. Оказывается, эта Мария перед поступлением в монастырь обратилась за благословением к Оптинскому старцу батюшке Анатолию и была теперь под его руководством. Это обстоятельство еще больше нас сблизило. Я с радостью приняла ее в свою квартиру. Она была необыкновенно кроткая, духовная, вся в Боге. Мария была тяжело больна — туберкулез в последней стадии, температура 40° редко снижалась. В минуты просветления они с Танечкой с любовью относились друг к другу, их душевное состояние так подходило одно к другому.

У Марии был чудный голос, в монастыре она была певчая. Находясь в бреду, она все пела и чаще всего «Чертог Твой вижду, Спасе! мой, украшенный»[102]. И несмотря на болезнь, так хорошо у нее выходило, так подходило к смиренному состоянию ее души...

А Танечка, как чуть ей сделается легче, не могла оставаться бездеятельной: помню, начала убирать шкаф в той комнате, где они лежали. Это было время перед Пасхой; она так аккуратно, красиво убирала, а Мария смотрит и говорит: «Ах, Танечка, если бы нам душу! свою так убрать...» А я в это время была около двери и слушала, как эти ангелы Божий беседовали между собой. Но вообще-то они были молчаливы.

Накануне св. Пасхи родители Марии, жившие в нескольких верстах от Любажей, приехали и просили отпустить ее домой: им хотелось Светлый Праздник провести вместе... Хотя Марии больше хотелось остаться у нас, но нельзя было огорчать родителей. Она трогательно простилась с нами, а с Танечкой они условились: если кто из них переживет другую, то будет молиться за умершую.

В первые дни Праздника кто-то пошел в ту деревню, и Танечка поручила им от себя передать сестре Марии яйцо. Мария получила яйцо, перекрестилась, отдала свое яйцо для Тани и вскоре, в этот же день, умерла. А когда Тане принесли яйцо, она только что скончалась, и к ней, уже мертвой, положили его. За час до своей кончины Танечка причастилась. Крестьяне с. Любажей очень сердечно отнеслись к ее смерти — выбрали самое лучшее место около церкви, а когда несли, то почти около каждой хаты останавливались, чтобы отслужить литию[103]. Когда я благодарила их за усердие, они отвечали: «Ну как же, ведь она твоя сестра».

Троюродный дядя с тетей приезжали навестить меня проездом из Ельни. Дядя обратил внимание на крестьянских детей, как они вежливы (при встрече все глубоко кланялись), и сказал: «Они у вас как монахи кланяются».

Одинокая учительница особенно заботливо относилась к детям. На Рождественские каникулы, помню, мы вместе с ней устраивали спектакль — дети играли «Жизнь за царя»[104]. Многих так растрогала их игра. Уже будучи взрослыми, семейными, они не прекращали связи со своей любимой учительницей.

Получила письмо из Симбирской губернии, из села Новоспасского, где была община во Имя Христа Спасителя. Матушка писала мне сначала, что врач у них нашелся — хорошая особа, немка. Прошел год или полтора, и пишет, что по каким-то обстоятельствам врач должна уйти, спрашивает меня, не могу ли я опять занять это место? Вот и брату моему хотелось, чтобы я туда поехала, он боялся, что мне тяжело и я страдаю от одиночества. Написала ей, что, если Господу угодно, к осени приеду.

Хоть и жалко было оставлять Любажи и всех людей, к которым я так привыкла, но матушка Мария была для меня еще ближе. И осенью 1913 года я из Курской губернии поехала туда.

Здание общины было все заполнено, и мне отвели, как и прошлому врачу, две комнаты в большом доме, через сад общины, но почти рядом с церковью. Здесь мне еще чаще, чем прежде, приходилось видеться с братом матушки (во время его приездов), так как все приходили в общую столовую, и мы еще больше сошлись, потому что много было общего.

Опять с матушкой пошла у нас дружная работа. Построена была маленькая церковь во Имя Нерукотворного Спаса. Все было самое скромное, не было ничего металлического. Деревянный липовый иконостас, деревянные подсвечники, деревянное паникадило. Облачения были из парусины, только окаймленные вышивкой. Хотелось, чтобы все было в тон, как у преподобного Сергия. Строился и домик в два этажа; низ предназначался для священника, а верх для меня и какой-то почтенной старушки. Матушке уже посоветовали священника вдовца, его направление подходило к монастырскому укладу жизни. Казалось тогда, что мы будем связаны навеки...

Священник приезжал, всем понравился, посмотрел и церковь, но, видно, не понял устремлений матушки. Вскоре после его отъезда пришла посылка на имя общины: два громадных образа с золотом и розовой эмалью, в несколько аршин высоты, чтобы ставить их на полу. Добрый батюшка хотел доставить радость, а вышло большое огорчение. Матушка молчала, но я видела, какое тяжелое чувство у нее на душе, пришлось расстаться со своим планом. Ведь огорчить хуже, лучше уж перетерпеть. Сестрам, конечно, не подали виду, они восхищались... Поставили по бокам на амвоне около клироса.

Матушка иногда в утешение мне говорила: «Вот мы поработаем сколько-нибудь лет, а там Господь благословит, спросим у батюшки Алексия и сделаем скит, там уже монашествующие будут, а ты...»

Народ около Новоспасского преимущественно мордва, они очень страдают глазными болезнями, поэтому часто приходилось делать глазные операции на веках; кстати, я подготовилась к ним, когда в Ельне была ассистентом профессора глазного отряда.

Когда ехала сюда, то в Курске побывала у старца Херувима, который произвел на меня впечатление в высшей степени духовности и мудрого наставника. Он сказал мне: «Главное — смирение; забудь, что ты получила образование», — дал мне четки маленькие (числом тридцать три зерна) и советовал, когда бываю одна, по четкам молиться, а вообще надевать их на руку так, чтобы не было видно.

Как-то во время операции (вправляла вывих), мои четки, надетые за локоть, показались из-под халата. Сестры заметили, но не показали вида, а сами после этого все считали меня монахиней.

Наступила весна, и мы с матушкой Марией собрались к отъезду на отдых, надеясь потом с осени взяться за работу.

Приехала я из общины во Имя Христа Спасителя на отдых в Ельню. Семья брата находилась с осени в деревне, а он по службе был в Петербурге. Моя душевная рана после смерти матери еще не зажила. В делах, заботах я как-то забывалась, и со стороны не было заметно, но в глубине души у меня была сильная печаль. Брат это чувствовал и написал мне, чтобы я приезжала к нему в Петербург. Он заболел, лежал в лазарете, а мне написал, чтобы я приезжала: у него казенная квартира, с перегородкой, где я могу поселиться.

Сначала я поместилась в его квартире одна с денщиком. Каждый день ездила в госпиталь к брату. Он уже стал поправляться и скоро выписался. Тогда мы с ним поехали поклониться святыням. Потом отправились по каналу к домику Петра Великого, куда обыкновенно, еще во время учебы, мы ходили к Нерукотворному Образу Спасителя. Подъезжая к берегу, перекрестились, вышли на ступеньки пристани и с ужасом увидели по обеим сторонам лестницы два отвратительных чудовища. Вошли в домик, в передней швейцар продавал образки, свечи и книжки. Мы обратились к нему со словами, что ужасно возмущены тем, что увидали. Он ответил нам: «Вот сейчас и генерал возмущался». И далее швейцар стал объяснять нам, что это идолы, подаренные на Дальнем Востоке японцами генералу (забыла фамилию), а он привез их сюда, и городской голова поместил их в самом неподходящем месте.

Помолившись у Чудотворного образа, мы отправились обратно уже сухим путем. Надо было идти через Троицкую площадь, где сохранился первый храм, выстроенный при основании Петербурга. Прежде, когда я, бывало, ходила по этой площади, то храм не казался маленьким, он был в центре внимания, но теперь неподалеку, на этой же площади, воздвигалась грандиозная мечеть с высоким минаретом. И сейчас эта церковь казалась такой маленькой, убогой.

Невыносимо тяжело мне было смотреть на эту историческую площадь, совершенно потерявшую свою былую красоту. Расстроенные, мы возвратились домой, в свою квартиру.

Брату нужно было ехать в Финляндию, в Гельсингфорс, мы поехали вместе. Взяли билеты и садимся в вагоны; свежевыкрашенные миниатюрные вагончики производят приятное впечатление. В вагоне я подошла к окну и нечаянно взглянула в новенькую фарфоровую пепельницу, прикрепленную к нижней раме: на дне был герб России Георгий Победоносец и крест, около лежали окурки, значит, сюда плевали. Каково было на это смотреть русскому православному человеку? А когда пришлось пойти в уборную, то я увидела там такой же герб, только большей величины на дне фарфорового таза... Нечего и говорить, как все это нас расстроило.

Финляндская молодежь держала себя как-то шумно, крикливо, на многих девушках были мужские фуражки.

Потом впечатление это сгладилось: народ серьезный, честный, эта черта особенно бросается в глаза. Нам пришлось побывать на базарной площади Гельсингфорса в часы, когда там был базар. Тишина необыкновенная, не торгуются, не разговаривают. Даже животные привыкли к этой тишине и сами не нарушают ее. Когда спиной станешь к площади и смотришь на залив, то не верится, что позади такое множество людей и животных, и такая тишина, это просто поражает. Недаром в былое время в Финляндию ездили для отдыха. Базар окончился, и быстро вся площадь очистилась, как будто там ничего и не было. Во всем городе вас поражает удивительная чистота, приятно смотреть на эти скверы и бульвары. Специально назначенные женщины постоянно обрызгивают их.

Побывали там в соборе во имя Николая Чудотворца, который стоит на горе, на видном месте.

Возвратились в Петербург и не могли забыть, что все виденное здесь перед отъездом в Финляндию так нас встревожило. Мы написали митрополиту Антонию[105], прося его защитить город от осквернения; написали ему и об идолах, и о мечети, о языческом капище и о кощунственном употреблении герба в вагонах.

Брат и я скоро возвратились в Ельню, а потом в деревню, к семье брата. Но недолго нам пришлось отдохнуть. 1 июля 1914 года была объявлена война с Австрией и Германией, и брат спешно собрался к отъезду. Раньше ему был дан отпуск по болезни, он еще не совсем поправился, но он сам не мог оставаться. Помню, он сказал: «Мы воспитывались, учились, а теперь, когда мы действительно понадобились, будем уклоняться? Нет, так нельзя, необходимо явиться в свой полк и с ним идти, куда будет приказ».

Сейчас же мы все, с детьми, выехали из деревни в Ельню, помню, как маленькая Женечка все беспокоилась, чтобы не упали все привязанные сзади экипажа.

Думала, провожу брата на вокзал, а потом с ночным поездом поеду в Оптину, чтобы благословиться, что мне делать. Приехали мы все на вокзал провожать брата в двенадцать или час дня. Провожали, конечно, родственники и знакомые, и вот знакомый до вынул из своего кармана термометр и поставил брату, говоря: «Что с вами, у вас, верно, жар?» Действительно, у брата температура оказалась около 40°. Доктор и все другие начали уговаривать брата ехать, но он никак не соглашался. «Ну, хоть я тебя провожу, с так жаром одному ехать нельзя». Спешно, на извозчике, съездила за приготовленной корзиной (я собиралась в Оптину), и мы с братом поехали.

Сгоряча, когда брат собирался и прощался, было видно только возбуждение, но по дороге он совершенно изнемог; хорошо, что я ним поехала. На больших остановках я выводила его, чтобы он полежал на воздухе.

По приезде в Ревель, в окрестностях которого находился полк брата, он сказал мне: «Найди мне священника, который бы меня и поисповедовал и причастил».

Я пошла в монастырь, мне там сказали, что их духовный отец Александр Зыбин замечательно хороший, он миссионер. Брату стало легче, на другой день он смог приехать в монастырский храм, где мы поисповедовались и причастились Св. Тайн. Батюшка нас благословил образками — брата образком «Всех скорбящих Радосте», а меня Тихвинской иконой Божией Матери, которая была прострелена на войне и спасла меня. (Брат со своим образом не расставался во все время войны.) Батюшка пригласил меня на обратном пути, когда я провожу брата, ночевать у них.

Полк стоял в окрестностях Ревеля, в дачной местности, мы с братом поместились в одном из дачных домиков, рядом с другими офицерами. Красивая местность, среди леса. Помню, какое чувство умиления производило богослужение в лесу, когда церковным песнопениям вторили птичьи голоса... Не помню, сколько дней мы здесь оставались, но только спешно готовились к отъезду: я осматривала одежду брата, чтобы все покрепче зашить. Готовила походный сверток, который будет у него на седле; упаковывала, как можно аккуратнее, в клеенку постель, войлок и маленькую подушечку, чтобы все можно было привязать к седлу. Офицеры, жившие по соседству, смотрели на мою работу и просили, чтобы я и им так же сделала. Я, конечно, с радостью спешила и им это сделать.

Накануне ухода в поход все на прощанье собрались, шли оживленные разговоры, потом для бодрости запели военные песни. Брат был серьезен и грустен, другие же возбужденно выражали свою храбрость.

Настал день отъезда. Все вышли на крыльцо. Весь полк уже стоял. Брат попрощался со мной, перекрестился и вскочил на поданную лошадь. Товарищ брата протянул мне руку, прощаясь, и сказал: «А вы где же будете?» Я сказала: «В Симбирской губернии, там я оставила свое место». «Неужели в такой дали?» «Нет, я тоже поеду на войну», — сказала я неожиданно для себя.

Правда, все это время я так была озабочена, так спешила, что мне некогда было даже подумать о себе, только вопрос этого офицера как бы пробудил меня. И с этого момента я не могла себе представить, что я не поеду на войну. Я знала, что на самую позицию женщинам не разрешается, но эта мысль завладела мною всецело.

В Ревеле я зашла в дом о. Александра. Здесь меня встретила его матушка Любовь Петровна. Такого радушия и простоты едва ли где еще можно было найти.

Отец Александр был духовный сын батюшки о. Иоанна Кронштадтского, он женился по его благословению. Давая Св. Евангелие матушке, батюшка Иоанн сказал ей: «Будь ты Любовь Петровна» и собственноручно сделал на этом Евангелии такую надпись (она мне показала). Действительно, это была любовь христианская первых веков! Вся атмосфера в их домике дышала этой любовью. У них не было детей, но зато у них была всеобъемлющая любовь, они не проходили мимо сирых и нищих; их дом был приютом и богадельней, заброшенные дети находили здесь и приют и ласку, а нищие и странники не уходили неутешенными.

В тот день, когда я пришла к ним, чтобы переночевать, весь дом был наполнен скорбящими: была здесь мать, отправившая на войну троих своих сыновей (только в такой обстановке, как здесь, и могла хоть немного утолиться скорбь матери, проводившей все самое дорогое для нее). Здесь и молоденький флотский офицер, который говорил: «Флот наш пока бездействует, но на суше война уже возгорелась: я считаю, что должен сражаться в пехоте». Он тоже остался ночевать, чтобы на другой день ехать в Петербург — подавать прошение на Высочайшее Имя с просьбой о принятии его добровольцем в пехоту.

Трудно передать то чувство любви к нашей дорогой России, которое тогда охватило нас. Когда на другой день утром я ехала на трамвае по городу (что-то надо было купить), рядом со мной сел и тот молоденький флотский офицер, который решил лично отвезти прошение в Петербург. Он спросил меня, что же я не еду, чтобы проситься на фронт: может быть, у меня нет денег, — он может дать, при этом сказал: «Простите меня, что я так прямо предлагаю день ведь у нас теперь вся совесть (или душа) наизнанку вывернута» ответила, что деньги у меня на проезд есть, и я, проезжая, завезла прошением. (Действительно, я так и сделала, но мне отказали.)

Поехала я дальше, в Ельню. Здесь врачи собирались на войну приглашали меня еще тогда, когда я ехала провожать брата, но и сих пор у них еще ничего не вышло, все не ладилось: то того, то другого нет. На этот отряд я нисколько не надеялась.

Наступило 20 августа, день рождения моего брата. Мы с невесткой и детьми были в церкви. Заказали молебен. Отдала я портнихе сшить мне кое-какое нужное белье; она сказала, что готово будет завтра, к десяти часам, но у меня сердце горело, я подумала: поезд отходит в пять часов утра, если я буду ждать портниху до десятого часа то значит, в этот день не выеду и потеряю целые сутки, а там, может быть, бой уже начался. Пошла вечером к воинскому начальнику просить от него записку, что такая-то, врач, хочет помогать раненым, что она человек надежный, не шпион. И с такими документами отправилась. Попрощалась с семьей брата и на другой день, в пять часов утра, не успев заехать в Оптину, выехала на Минск и Варшаву, руках у меня была только маленькая корзиночка. В Минске поезд остановился, я вышла на платформу — море голов, суета страшная. Нечаянно обратила внимание на стоявшую недалеко от меня слепую еврейку, которой старый еврей давал горсть пуху, а она ощупью определяла, каков он, и что-то говорила...

Мне так страшно было, что в такой момент они могут заниматься этим. Как будто вся эта тревога не коснулась их, и им до нее нет дела. Вхожу в вагон, а напротив меня села, верно, полька, она так горячо говорит: «Мне дал знать управляющий, что он заболел, ему хотелось бы видеть меня, но до того ли теперь? Такое время, до личных ли теперь дел?» И я подумала: какие две противоположные картины я увидела.

Далее на какой-то станции я опять вышла на площадь и увидела П., который спешно ехал со своим отрядом к фронту и волновался, что вагоны со снарядами поставлены в тупик, а пропускают вагоны Красного Креста. Я ему сказала, что мне хочется поспеть к первому бою. «Вот и мне тоже», — ответил он.

В дорогу я не надела шляпы, а сделала себе косынку по форме Георгиевской общины в Петербурге: кокошник и его обтягивает косынка, ниспадающая назад, не очень длинная, так что я имела вид сестры милосердия.

Приехали в Варшаву, на вокзале подошла ко мне молодая дама спросила: «Вы русская, едете на войну?» Получив от меня утвердительный ответ, обратилась к стоящему рядом с ней юноше в гимнастической форме и сказала ему, чтобы он нанял мне извозчика и проводил в гостиницу. Так было все любезно, радушно с их стороны. Переночевав, рано утром я отправилась в собор, где причастилась. Спешно отправилась на вокзал, чтобы взять билет до Люблина, так как брат сказал мне, что, хотя им и не объявляют точно, куда повезут, но вероятнее всего, что первый бой будет за Люблином, вокзале мне билета не дали, сказали, что дальше едут только воинские части и Красный Крест. Пошла в Красный Крест и там упросила довезти меня до Люблина. В Люблине Красный Крест остановился, дальше им нельзя: едут только воинские части. Взяв свою корзинку, прохожу мимо товарных вагонов, куда вскакивают офицеры медленно иду мимо и смотрю на вагоны. Остановилась напротив ого и спросила: «Нельзя ли мне поехать? Я — врач, и хотелось бы быть поближе к фронту, чем-нибудь помогать». Офицеры протянули мне руки и сказали: «Влезайте, поедем». Так я и поехала до самого конца, дальше вагоны не идут, и все военные сошли, выстроились пошли в бой, сказав, что, вероятно, верстах в сорока будет бой.

Происходило это в деревне, где я увидела пожилого симпатичного поляка и стала просить его довезти меня к месту боя. Он согласился, мы договорились, что я буду платить ему в сутки пять рублей. Что же это за человек такой, что согласился? Не Ангел ли Божий? И мы с ним поехали. Люди, которые встречались по пути, приветливо говорили: «Да будет благословенно Имя Иисуса Христа» (по-польски). Я спросила старичка, а что же мне отвечать? «И ныне, и присно, и во веки веков. Аминь». Встречая людей, так нас приветствовавших, я не испытывала никакого страха.

К вечеру, завидев огонек, мы остановились около домика, где поместились на ночлег офицеры; поговорили с ними, спросили, не знают ли они, где какие части? Там и для нас нашлась комната, где мы переночевали. И так ехали мы всё дальше и дальше. Я сказала своему старичку: «Поедем туда, где слышны выстрелы». Мы так и сделали. Иногда попадались солдаты, отставшие по нездоровью или усталости. У меня была брезентовая сумка с перевязочным материалом и с самыми необходимыми лекарствами и несколько пакетов с галетами. Завидев сидящих солдат, мы останавливались, узнавали в чем дело и, чем могли, старались помочь. Звуки выстрелов были всё слышнее и слышнее. Временами казалось, что мы уже достигли места боя, так были сильны выстрелы, и мой старичок оборачивался ко мне и умоляюще говорил: «Ведь нас убьют».

Голосов птиц здесь уже не слышно, они, наверно, все улетели из опушки леса, то там, то здесь, выбегают маленькие животные — зайчики и белочки. Наконец, мы видим людей. Женщины, испуганные, с выпученными от ужаса глазами, выходят из леса, нагруженные постелью и различным скарбом; впереди гонят коров, некоторые несут детей: все бегут в страшной панике. А я все прошу своего старичка: «Поедем, дяденька, дальше, сейчас, верно, будет пункт, куда свозят раненых». Старичок с трудом, но слушается.

Уже были сумерки, когда мы выехали на лесную прогалину, где была изба и несколько построек. Здесь был первый перевязочный пункт.

Как-то сразу, неожиданно, мы оказались среди массы тяжелораненых, испускавших последний вздох; санитары клали их прямо на пол, а священник, стоя на коленях, причащал.

Переодеться, приготовиться было некогда, я прямо опустилась на колени и стала помогать батюшке. Батюшка причащал, а я давала им запивать. Воды становилось все меньше, ее вычерпали из колодца для людей и лошадей, приходилось экономить воду, а батюшка очень спешил, так как раненые умирали; он весь дрожал от утомления и от сильных переживаний. Картина была ужасная: на полу, сплошь залитом кровью, лежали раненые, у многих сильно поврежден череп, виден был мозг; липкая кровь облила лицо, прилипали надоедливые мухи... Сырым полотенцем я обтирала глаза и все лицо страдальцев, а они умиленным взглядом своих потухающих глаз благодарили меня.

На столе и на скамьях врачи перевязывали, делали, что могли, чтобы облегчить мучения солдат. Умерших и умирающих выносили, клали около сарая, а тех, на жизнь которых была хоть какая-то надежда, клали на пол в сарай, где теплилась на стене маленькая лампадочка. Я вышла вслед за вынесенными ранеными, когда я проходила по рядам, они, кто мог из них, говорили мне умоляюще: «Сестрица, не уходи от нас, нам будет легче умирать».

Все мое черное платье было залито кровью, и я считала, что это святая кровь. Перевязки окончены. Наступила ночь. Старший врач говорит санитарам, чтобы они шли еще за ранеными. И вдруг санитары говорят: «Мы боимся, там засада неприятеля». «Вы не имеете права отказываться!» — закричал на них доктор и схватился за револьвер, который был у него за поясом. Санитары стали собираться идти за ранеными. Я обратилась к доктору и сказала: «Позвольте мне с ними пойти». «Нет, вам нельзя, там действительно бывают засады. Как только начнется рассвет, вы и пойдете, а теперь нельзя вам». А мне так хотелось, душа вся горела искать раненых. Тем более, что санитары и раненые говорили, что сражается дивизия, в которой находится полк моего брата.

Я обходила раненых и тех, которые лежали около сарая и доживали свои последние минуты. Все они скончались, и я, почувствовав полное изнеможение, пошла к своему старичку, который распряг лошадь и сам лег. Для меня было приготовлено место на телеге, я тоже легла. Ночь была теплая, хотя это были двадцатые числа августа. Слышу, рядом со мной лошадь пережевывает сено. Ясно сохранились впечатления от этой ночи. Образы раненых страдальцев, картина боя и мысли о брате чередовались в моей голове, мне было трудно заснуть. Бой уже затих.

После краткого сна я открыла глаза и увидала, что на востоке полоса неба уже заалела и скоро взойдет солнце. Мы со старичком встали, я стала просить его запрягать лошадь. Вместе с санитарами отправилась в направлении места боя. Я шла рядом с телегой. Нам повстречался раненый солдат, я перевязала его. Далее другой. Наконец, на опушке леса мы увидали десять человек убитых. Это пулеметчики, они лежали в ряд; верно, почувствовали, что умирают: лежали навзничь, вытянутые и со скрещенными на груди руками. У большинства из них были сильно повреждены черепа, у одного на груди лежала солдатская книжка, в ней было сказано все о нем: какого он полка, откуда родом, адрес его родителей. Я взяла эту книжку, и когда потом рассказала брату, он сказал мне, чтобы я известила родителей о смерти их сына, а на конверте еще написала, что это письмо от умершего воина и просьбу доставить его бережно.

Мы поехали дальше и догнали одного священника, оказавшегося из полка, который входил в ту же дивизию, что и полк моего брата. Мы пригласили его сесть, и он проводил нас до тех окопов, где находился брат. Я так рада была этой встрече. Мы быстро доехали до ручейка, на другом берегу которого были видны окопы. «Вот здесь полк вашего брата, а мой полк дальше, я пойду туда». Мы попрощаюсь. Я оставила здесь своего возницу и пошла по берегу: здесь увидела знакомых офицеров, они умывались после боя. При виде меня их удивлению не было конца. Это место, откуда все люди и даже животные бежали. Женщины никак нельзя было здесь увидеть, и вдруг они увидели меня, которая не так давно провожала их. Они не верили своим глазам. Сказали, что брат находится в «собрании»: так у них назывался общий окоп. Там по стенкам окопа были устроены земляные сиденья, на которых сидел командир полка и несколько офицеров, в числе которых был и мой брат. Он был рад и в то же время сильно удивлен, как я могла проникнуть в зону военных действий, как меня не остановили? (Никто нас не остановил, мы ехали всё дальше и дальше, благодаря согласию моего доброго возницы! Как только он мог согласиться ехать в такое опасное место? Слыша дорогой выстрелы из орудий, он часто говорил: «Ведь нас убьют. И я все просила его ехать дальше, и он соглашался. Обыкновенный человек не мог так поступить, все с ужасом бежали отсюда, а мы ехали навстречу бою.)

После всех ужасов, пережитых ночью, я смотрела на брата, как на воскресшего из мертвых. Его лицо и лица всех присутствующих так резко изменились. На всех легла печать какой-то глубокой боли. Они были лицом к лицу со страшной смертью и это отразило на всем их облике...

Долго оставаться нам здесь, — может быть, в виду неприятеля, было нельзя. Мы спешно поговорили с братом. Я сказала: если они пробудут еще на этом месте, — я из Люблина могу привезти то, что необходимо; записала, что брат и офицеры мне сказали. Видела, как солдаты, лежа на земле, зорко следили, не подходит ли неприятели ружья их были рядом, и солдаты держались за них рукой, чтобы к любой момент можно было ответить на выстрелы. Вообще я всегда была против курения, но в этом случае я им посочувствовала и записала, кто просил папирос. Затем мы поехали обратно в Люблин, тщательно я купила все порученное и для себя самое необходимое из одежды, и мы выехали обратно: спешили застать их на том же месте. В дороге пришлось ночевать. Мы увидели огонек в доме и почувствовали, что там военные офицеры и доктора. Они любезно приняли меня; пили чай, потом уселись играть в карты, а я, усталая до крайности, попросила разбудить меня и улеглась на громадную кучу пальто, сваленных на полу этой комнаты.

По дороге мы всё узнавали, там ли полк, в который мы ехали, но не могли добиться ничего определенного. Под вечер, когда уже спускались сумерки, мы подъехали к одной деревне. На ее окраине мы увидели двух казаков с лошадьми, которые стояли, прислонившись к стогу сена около сарая. Мы спросили, что они стоят? «Деревню эту берут атакой, атакуют эту деревню». «А как же вы здесь?» — спросила я. «Нам страшно», — ответили они. Действительно, мы услышали страшные крики, крики «ура», звуки эти были оглушающие.

Старик ввел лошадь с телегой в сарай, и мы вошли туда. Слышно было, что поднялась какая-то суматоха, сердце билось от ужасного шума и крика. Атака, кажется, продолжалась недолго, потом все затихло и погрузилось во мрак.

В сарае казаки положили большую доску, чтобы я могла войти на сеновал, и там приготовили мне место. Старик лег на телегу, а казаки только сказали, что они всё для меня сделали, а сами ушли.

Через некоторое время один из казаков пришел за мной и стал просить зайти в хату. Я пошла. Там на скамейке, покрытой полотенцем, был приготовлен вареный заяц. Они начали угощать меня. Мне было совершенно не до еды, но они так усердно просили, говорили, что для меня приготовили, — я не могла отказать и села за стол. Пригласили и моего старичка. Узнала я от казаков, что здесь сражалась та дивизия, которая мне нужна. Мы начали оживленно говорить. Казаки развесили свою верхнюю одежду. Вдруг видим, как из-под печи вылезает какая-то черная фигура, вся в саже: оказывается, что хозяин хаты, как только началась атака этой деревни, залез под печку и сидел там до тех пор, пока не услышал мой женский голос, тут уж он перестал бояться и вылез. Мы его пригласили сесть с нами поужинать. Он совсем ободрился и стал с нами разговаривать на полупольском языке.

Я очень переутомилась и пошла в сарай, чтобы хоть немного отдохнуть на сеновале. Конечно, какой это был сон: все ждала рассвета, посматривала в широкие щели в стенках сарая. Наконец увидала, что солнце уже всходит, сказала своему вознице, что пойду по деревне искать брата. Как только встретила солдата, спросила, где Измайловский полк, он оказался из этого полка и с радостью повел меня в хату, где отдыхал брат.

Когда мы вошли в хату, я увидела такую картину: на полу, на охапке соломы, сидел брат и кормил молоком с ложечки ребенка, а тот сидел и плакал. Оказывается, этот ребенок остался один в той хате, куда после боя вошел брат. На рассвете он послал денщика разыскать молока для этого ребенка и теперь поил его.

Сегодня день Ангела моего брата (6 сентября, чудо Архистратига Михаила): вот так нам пришлось свидеться в этот день. Я поздравила его и спешно послала к своему вознице за вещами, купленными для него, для офицеров и некоторых солдат. А тем временем брат сказал, что нужно напиться чаю, так как скоро им выступать в поход. Для чая солдат подал кипящий котелок, заварил туда чай, стал мешать, а вода совсем густая от глины и песка: вся вода из колодца оказалась вычерпнутой, и теперь можно было взять только гущу, но и этому питью все были рады.

Брат и всегда был молчалив, а теперь он был так измучен от всех переживаний и от предстоящего ночного похода, что сказал мне только: «Лошадь моя ушиблена пушкой, захромала, вероятно, придется идти пешком». Услышав это, я, забыв всякий страх, поспешно встала, взяла пучок соломы, намочила его водой и начала тереть лошади больную ногу, а брата пока оставила в хате, чтобы он хоть немного отдохнул. Терла, сколько сил хватало, потом посмотрела: как будто лошадь лучше стала ступать.

Уже дали знать, что пора выступать. Мы попрощались, не знал куда каждый из нас едет и что с нами будет...

Не помню, как я во время обратного пути познакомилась с одним отрядом, где симпатичный старший врач с удовольствием принял меня работать; младший врач, и сестры, и вся обстановка были замечательные. Только старший врач сказал, что по штату у них больше врачей не полагается; значит, он не может принять меня с жалованьем. Несколько дней я там работала, мне было так приятно.

В это время случилось мне познакомиться с командующим 9-й армией, и он сказал: «Вообще-то, не полагается на передовых позициях быть женщинам-врачам. Но я своей властью принимаю вас в свою армию», — и при этом выразил свое удовольствие, что я так горячо отнеслась к помощи раненым, в то время, как многие врачи не собрались прибыть на фронт, и много еще мест, где они вообще отсутствуют, а я приехала рано. И добавил: «Я с удовольствием назначу вас ординатором в одну из своих дивизий».

Мне было жаль оставлять этот отряд, с таким хорошим медицинским составом; но в то же время я подумала, как я буду жить без копейки денег? Это было, конечно, неразумно с моей стороны. Для чего на войне деньги, они мне никогда не были нужны.

И я поехала в назначенный дивизионный подвижной лазарет, как мне и хотелось, — поближе к брату. Но здесь я встретила совсем другую обстановку. Сразу же я почувствовала себя в чужой среде. Старший врач был хотя и русский и не молодых уже лет (около пятидесяти), но, вероятно, слабого и легкомысленного характера, мало интересующийся медициной. Там полагалось по штату пять ординаторов, из которых пятым и была я. Младшие врачи не могли поддержать старшего врача, наоборот, они создавали неприятную обстановку, даже иеромонах не мог устоять против их влияния.

Прошло несколько дней, и я спросила его, что же он не послужит ни разу обедни? Он очень расстроился и сказал: «Видите, где мне подготавливаться?» Конечно, здесь больше была его вина: он мог бы останавливаться не вместе со всеми, а помещаться в отдельной хате, где бы ему не мешали.

Нам почти все время приходилось передвигаться, и часто я с кем-нибудь из сестер по необходимости помещалась в отдельной от остальных хате, чему я была очень рада. А батюшка приносил мне Св. Дары и всю святыню в круглой костяной коробке и говорил: «Вот вам на сохранение». При переездах он тоже мне всё отдавал и говорил, чтобы я не смущалась и брала, так как у них он не может оставлять, — врачи не стесняются и, когда раздеваются, бросают всю свою одежду на эту коробку; кроме того, они неподобающе вели себя с сестрами.

Все это было ужасно тяжело...

Кругом раздавалась орудийная и пулеметная стрельба. Дыхание захватило от мысли — сколько там должно быть жертв! Ляжешь ночью и слышишь этот ужасный грохот орудий и представляешь себе, сколько героев в этот момент пожертвовало своей жизнью. Облегчишь себя слезами, и вся подушка сделается мокрая. Когда я как-то при свидании с братом сказала, как тяжело действует на меня каждый залп орудий, он возразил: «Не надо так думать и скорбеть, очень часто выстрелы бывают без того, чтобы кто-либо был убит».

И к раненым врачи относились легкомысленно, особенно младшие; видно было, что они в жизни занимались другим, а теперь по обязанности пришли на войну не подготовленными к этому делу. Перевязывали только тех, кто сам пришел. А если посмотреть дальше по хатам, то увидишь душераздирающую картину: без рук, без ног груды людей, под умершими стонут живые.

Заведующий хозяйственной частью был хороший человек, сочувствовал мне; видит, что я собираюсь идти, как-то без слов понимает — куда, дает мне фонарь и много свечей. Иду по хатам, там среди случайно оставшихся жителей находится старичок, который готов идти со мной. Мы стаскиваем умерших в какой-нибудь сарай, освобождаем лежащих внизу. Кроме того, что они изранены, у них жажда, они голодны и надо найти им воды и пищи. Удавалось достать у кого-нибудь мяса (которое тут же варили) и молока. И так проходила вся ночь. Пробовала напомнить старшему врачу, что к ним приходят только легко раненные, а самые тяжелые лежат беспомощно в хатах. Но ему неприятно было такое напоминание. Помню, как лицо и уши горели от усталости и бессонных ночей, но силы не исчезали, хотелось идти дальше и дальше, пока кто-нибудь не даст знать, что пора возвращаться: лошади готовы, лазарет свернут, надо ехать вперед, вслед за войсками, а наше место заступит следующий лазарет. Эти переходы были так неожиданны. Тревога могла быть и посреди ночи, когда происходил какой-нибудь прорыв.

Однажды, помню, остановились мы в какой-то большой помещичьей усадьбе; я узнала, что здесь есть садовник с семьей, отдала им мыть свое белье и платье. Ночью тревога: усталые мы вскочили и кое-как стали садиться на подводы, кто куда успел, я села на мешки с овсом. Было страшно темно, далее в пути перед нами — густой лес; санитары сделали факелы из какой-то травы, факельщики шли по бокам обоза, и мы ехали по темному лесу, освещаемые красными факелами. Приезжали иногда совершенно промокшие, останавливались в каком-либо полуразрушенном здании, где негде высушиться. Как-то врачи сказали: «Хотелось бы пирогов испечь». Сестра-хозяйка поставила тесто, а здесь вдруг вестовой с сообщением двигаться дальше. Было уже холодно. Сестра нашлась — разделила теста на одиннадцать частей и раздала нам (было десять сестер милосердия). Мы завернули тесто в чистые салфетки и положили себе на колени, под пальто, так и ехали, а по приезде затопили печь, и можно было приготовить обед.

Тяжело было смотреть, как хотели из этих поездок устраивать пикники, варили варенье, доктора катались с сестрами. Раз настал такой день, что я не выдержала (в это время была страшная стрельба), во время обеда встала (не могу даже понять, как я решилась) и стала высказывать все, что у меня накопилось на душе: «В то время, когда здесь вокруг нас льется кровь за нашу Россию и за всех нас, вас хватает духу веселиться, устраивать флирты и пикники». В это роде я говорила, не помню и не знаю, откуда у меня только брали слова и доставало силы высказать все это. В ответ мне не было сказано ни одного слова, но я почувствовала, что с этого момента у всех врачей еще более увеличилось враждебное чувство против меня.

Вскоре появились случаи холеры среди раненых, и старший врач сидя за ужином, обратился к нам с вопросом: не пожелает ли кто нас быть врачом в том отделении, которое мы должны открыть д. холерных? Может быть, кто сам пожелает, того и назначат. И пристально посмотрел на меня. Я ответила, что могу быть таким врачом.

На некотором расстоянии от нашего госпиталя (главного) открыли в ущелье, под горой, такое отделение. Я перешла туда с несколькими санитарами, чтобы во избежание заразы совсем не ходить в главное помещение к врачам. Это для меня было так важно: я изболелась душой и в то же время должна была присутствовать там, слышать смех и шутки, когда на душе у меня была одна печаль и я едва сдерживала слезы. К тому же я долго не получала писем от брата. В то время они переходили реку Сак, была уже глубокая осень, холодно, дождь моросил беспрерывно, а им, как я потом узнала, пришлось переплывать и на бочках, и на чем попало под сосредоточенным обстрелом. Наконец, получила от брата письмо, что он жив и они, может быть, скоро пойдут дальше, к Карпатам. Слава Богу, это утешило меня, и я с радостью перебралась в холерный барак. В тишине ущелья я отдыхала душой, хотя дел у меня было очень много. Больных холерных у меня набралось сорок с чем-то человек (около пятидесяти). День и ночь, конечно, я работала и испытала, что при холере, когда кровь так сильно сгущается, самое лучшее — делать вливание под кожу физиологического раствора поваренной соли. Я не скупилась с этим средством, делала вливания по несколько раз в день и видела хорошие результаты. Человека два только умерли (они уже при поступлении были безнадежны), а остальных всех я оставила более или менее поправляющимися. И делала я эти вливания при первых признаках этой болезни, чтобы не дать крови сгуститься. Поэтому дел у меня было ужасно много, но зато и удовлетворение душевное было в том, что для больного делается все, что только надо и что возможно.

Но недолго пришлось мне здесь работать: из нашего дивизионного госпиталя присылается несколько санитаров, которые забирают всю нашу утварь, рукомойники и вообще всю посуду, чтобы я все оставила и ехала с ними. Подвода была местного крестьянина — длинная, низкая арба. Санитары с вещами спешно отправились вперед, таким было велено: на фронте произошел прорыв. Но самая была в недоумении: если прорыв, значит, здесь появится неприятель, но в этом ущелье, вдали от дороги, никому не придет в голову, что здесь есть люди. А больные подняли такой ужасный плач, кричали: «Не оставляйте нас, если неприятель придет, он подожжет наш барак». (Такие ходили слухи, что заразных больных неприятель не оставляет, а уничтожает со всей постройкой.) Сама я не верила в это, но во всяком случае, как же они останутся одни в таком месте? Я и решила: что бы со мной ни случилось, больных не оставлять.

Стала их успокаивать, что я остаюсь с ними, чтобы они были спокойны. Но так как здесь очень глухое место, нет водопровода, и воды принести нам некому будет, лучше мы постепенно переберемся на этой арбе наверх, в помещение, где был главный госпиталь: там мы и солому чистую найдем, там и водопровод есть.

Больные были все слабые, но в этот момент у них был такой подъем духа, что все они повскакивали с постелей и стали усаживаться на арбу; их никак нельзя было удержать, они боялись остаться, и вот под такой неимоверной тяжестью ось арбы лопнула. Как же теперь быть? Извозчик спешил уезжать из страха перед неприятелем, я его отпустила, а больным сказала, что я постепенно буду их сопровождать в верхний госпиталь.

Сначала взяла двоих: они опираются мне на плечи, я держу их за руки, и мы постепенно передвигаемся. Когда отошли на некоторое расстояние, оглянулась назад, а там за нами по горе ползут больные. Долго нам пришлось идти, пока не добрались до госпиталя. Уложила их и пошла за другими, которые ползли по горе. Когда уложила всех, вышла на дорогу и думаю: вот сейчас явится неприятель, как я с ним буду говорить? Не очень много у меня осталось в памяти немецких слов. Я стала вспоминать их и составлять фразы: буду умолять их пощадить больных.

Во время этих размышлений вижу вдали всадника. Может быть, это уже неприятель? Но, приближаясь, всадник машет белым листом бумаги, — значит, это наши. Подъехал казак и сообщил, что прорыв успели заградить и опасность миновала. Скоро возвратятся наши или прибудут сюда новые лазареты. Обрадовала больных и пошла осмотреть сарай, — нет ли там раненых. Там было несколько умерший солдат. Какой-то важный казачий генерал с несколькими казаками,» проезжая по этой дороге, обратил внимание на этот сарай, увидел что там непогребенные солдаты и страшно возмутился. Хоть я и старалась, сколько могла, оправдать наших врачей, и говорила, как вся проходило спешно, но он стоял на своем и не находил для них никакого извинения: «Вот вы не бросили же своих холерных больных? Говорил, что не оставит этого так, что обязательно заявит в штаб об этом ужасном поступке.

Вскоре приехали лазареты, и я передала им своих больных, а сама отправилась в штаб дивизии, чтобы получить новое назначение. С большим страхом я входила туда, что-то будет со всем этим делом? И на мои слова: «Мне надо видеть начальника дивизии» дежурный мне ответил, что генерал занят и не может принять меня. Я почувствовала, что, вероятно, доктор приезжал сюда и рассказал обо всем в другом свете. Хотя я, конечно, совсем не для этого пришла, но он мог подумать, что я пришла для разъяснения. А то, что произошло, -преступление для врача, и дивизионный хотел затушить это дело. Мне тоже было жаль врача, я успокоилась и рада была, что так вышло.

Брат в это время был уже в другой армии, и мне хотелось к приближающейся зиме отвезти ему теплые вещи, которых, я знала, у него тогда не было. В офицерской лавке я нашла легонькую дубленку, которую можно надеть под пальто и еще кое-что теплое. Попросила посадить меня на грузовой автомобиль, и мы доехали до города Мехова. Проезжая мимо церкви, я заметила несколько распряженных подвод, а на телегах гробы. Попросила шофера остановиться около какого-нибудь дома, где я могла бы переночевать. Меня пустила переночевать какая-то женщина с детьми. Оставила там вещи, а сама пошла к церкви посмотреть — чьи гробы. Прочла на них надписи; совсем молодого князя Оболенского, еще двух таких же молодых офицеров (забыла фамилии), все из первой гвардии. Записала в дневник: может, кто-нибудь из родных будет искать. Видно было, что эти гробы уже приготовлены для отправки в Россию.

Переночевав, наняла извозчика, мы условились, что я буду платить за день езды и еще за корм лошади. Возница был молодой. Лошадь на последней стоянке ела пшеницу вволю, сколько хотела; ей это было вредно, и к утру она околела. Предложила ему, — не купит ли он лошадь, и мы с ним поедем дальше. Он очень беспокоился, что пропала лошадь, и, конечно, согласился. По случаю близости фронта там было очень плохо с кормом, и лошади продавались дешево. Он нашел лошадь, за которую я заплатила 28 рублей, и мы поехали. День был пасмурный, моросил дождь, небо все обложено тучами. Наступил вечер, и сделалась такая тьма, как говорится, зги не видать. Подъезжаем к какому-то месту, лошадь сама остановилась, кучер ее гонит, а она пятится назад. Слезла я с телеги, думаю, посмотрю. Но кругом сплошная тьма, я даже не вижу своей телеги. Скорее села обратно. Думаем, что делать? И в этот момент из-за скалы выезжает всадник с фонарем, освещает путь, и мы видим, что стоим над Пропастью. Здесь был мост, но он сожжен неприятелем, и стоят только обгорелые столбы, а от берега вниз очень большая круча. Что бы было, если бы мы сделали шаг вперед?!

Оказывается, этого всадника послали из штаба для освещения пути, так как здесь опасное место, а ожидают прихода еще одного полка. Я расспросила этого солдата, где Измайловский полк. Он сказал мне, что я лучше всего узнаю об этом в штабе, рассказал, где его найти, и указал путь до ближайшей деревни, где мы могли бы переночевать.

Как милосерд Господь, что послал нам такого проводника! Он нас провел до дороги, по которой мы уже прямо вышли на деревню. А сам он остался ждать прихода полка.

Скоро мы достигли деревни и там переночевали. Наутро направились в штаб. Начальник дивизии, когда я сказала ему, что ищу брата, очень любезно принял меня и сказал: «Ваш брат — герой! На днях случился Прорыв, за этим последовала растерянность, а брат ваш не потерял присутствия духа, скомандовал остаткам двух полков и повел их на прикрытие прорыва. Только он о себе ничего не пишет; о других донес, а о себе — ничего. Ведь ему за это надо Георгиевский крест!» По его указанию я поехала в деревню, где стоял полк брата.

Вижу — группами солдаты и офицеры, некоторые поют песни, говорят, что сегодня ночью им придется идти на занятие какой-то местности. Значит, ночью будет бой. Мне указали хату, где находился брат. Вошла и вижу — брат около кровати, а на кровати лежит складень с его иконами: значит, он молился. Когда я сказала, что вот там офицеры группами, а ты один, он сказал: «Знаешь, у нас ночью предполагается бой, а разве можно подготовиться среди такого шума. Я всегда останавливаюсь в отдельной хате». Потом я рассказала, как о нем говорил начальник дивизии, а брат в ответ: «Он говорит о Георгиевском кресте, а я ожидаю себе деревянный». Оставила у брата купленные вещи, которые он нашел удобными и нужными. Надо было уезжать. Каково было расставаться в такой момент и ехать неизвестно куда? Но я не должна была терять бодрости в присутствии брата, ему и без того было тяжело.

Своему вознице отдала лошадь, чтобы он не очень печалился от пропавшей, а сама села на автомобиль, который отправлялся в Кельцы.

Во время моих переездов по железной дороге пришлось ехать в санитарном поезде, где временно приютились несколько Афонский монахов (они хотели переносить раненых). Как-то сразу у нас установились дружеские отношения. Они выразили мне свое желание идти на самый фронт, чтобы с поля сражения подбирать раненых. Обращались они в военные медицинские учреждения, но везде получали отказ. Основываясь на своем опыте, я посоветовала им идти прямо, а там работы без конца...

Часть II.

В Кельцах — тревога, ожидается неприятель; все административные учреждения выезжают. В соборе в последний раз совершилась служба; священник вышел, запер собор и церковную ограду и отправился на вокзал. В городе, говорят, остается только сотня казаков для порядка. Подхожу к собору, вокруг его ограды стоят казаки, преклонивши одно колено, а в левой руке держат повод своей лошади. Такая трогательная картина: они молятся вокруг собора. Умилилась я, глядя на это зрелище, захотелось мне здесь, в случае боя, помогать раненым. Не зная, как поступить, я подошла к поезду: офицеры спросили меня, почему же я не вхожу в вагон (вагоны были открытые, товарные). Я объяснила им свое желание остаться здесь. Они удивились и сказали: «Разве можно оставаться, — неприятель не даст вам здесь ходить за ранеными, а упрячет куда-нибудь далеко», — и уговорили меня ехать с ними, подали мне руку, и я села в вагон.

Отсюда я попала в Люблин. Думала, где бы мне остановиться, и пришла сначала к собору: здесь шла служба, по окончании которой я зашла в сторожку. Сторожихой там была девушка, у которой я попросила остановиться хоть на короткое время в сторожке. Она сама не могла распоряжаться, и послала меня к церковному старосте, указав мне дорогу к его квартире.

Иван Степанович Бессонов, служащий то ли в банке, то ли в казначействе, уже 30 лет состоял ктитором[106] Люблинского собора. Эта милая семья впоследствии сделалась для меня родной. Жена его — Александра Ивановна; дочь; сын — скромный юноша Гермоген — только что окончил реальное училище и пошел на войну. Мне, конечно, дали разрешение поселиться в церковной сторожке. Девица часто уходила, и мне было спокойно там, перед глазами у меня был собор. Иногда выйдешь ночью в ограду, запорошенную снегом, и любуешься на красоту неба и собора!

Иван Степанович всецело был предан святому храму, у ящика он держал для продажи духовные книги. Я купила поучения Филарета Черниговского на страстные Евангелия, еп. Михаила Таврического «Над Св. Евангелием»[107], сборник «Мысли на каждый день сестры милосердия». Их я и читала.

Прожила я там с месяц или немного больше и стала беспокоиться, что не участвую в войне; трогательно простилась с Бессоновыми, которые взяли с меня обещание не забывать их. «А когда мы умрем, — сказал отец, — мне хотелось бы, чтобы вы жили с моей дочерью» Дочь их была необыкновенно кроткая, скромная, монашеского направления.

В Управлении Красного Креста меня очень любезно принял пожилых лет профессор, он сочувствовал моему желанию быть как можно ближе к фронту. Около него сидел более молодой московский профессор (прославившийся искусством делать операции на аппендицит). Старый профессор, так сочувственно отнесшийся ко мне, готов был исполнить мою просьбу, хотя и заметил, что женщин-врачей не берут на самый фронт. Я отошла в сторону, но услышала их разговор. «У нее странный вид, совершенно монашеский», — сказал молодой пренебрежительным тоном. «Вот это-то меня к ней и рас полагает, видно, что она серьезно хочет работать, и мне хочется принять», — ответил старый профессор. Меня назначили в одну областей Польши — в имение графа Замойского[108], первого кандидат та на польский престол, жена его была из рода Бонапартов, француженка. В имении, недалеко от их замка, была больница и костел. Ксендз был попечителем этой больницы, а сестры — из католического монастыря, назывались «шаритки». Они отличались белыми, громадными полями, накрахмаленными шляпами (как мне объяснили, это для того, чтобы, дежуря у больных, нельзя было бы прислониться, а постоянно бодрствовать).

Итак, меня приняли врачом в военный лазарет, находящийся в имении графа Замойского. Мне приятно было, что в этом лазарете работали те же сестры-монахини, которые и раньше были в этой больнице. Квартиру для себя я взяла у одной польки, жившей около самой больницы. Столоваться сговорилась с сестрами-монахинями.

Привезли несколько подвод с ранеными и больными. Для православных тяжелобольных пригласила священника, а для католиков ксендза. Сестры-монахини приготовились к встрече священнослужителей, вдоль всего помещения разостлали ковры, постель и подушки причастников покрыли батистовыми или кисейными покрывалами. Кроме сестер, больных еще обслуживал фельдшер-поляк. На второй или третий день моего пребывания в больнице среди вновь привезенных больных оказались и солдаты-евреи. Сестры и фельдшер предупредили меня, что попечитель их больницы, здешний ксендз, не разрешает принимать в свою больницу евреев. Мое положение в этом случае было очень трудное: надо было снять отдельный дом для евреев, приобрести все необходимое и взять отдельную сестру и прислугу. Все это, с помощью Божией, удалось сделать: и дом нашла недалеко от своей квартиры, и сестру милосердия русскую. Прислугу нашла еврейку и еврейского мальчика, так как русских там нет, а польки ни за что не соглашаются, говорят, что им никак нельзя: все будут презирать, и им не будет житья. Чтобы освоиться с польским языком, я завела тетрадь и записывала все самые необходимые слова, которые мне приходилось слышать и употреблять на приеме больных.

В замок к графу Замойскому приходилось ездить почти каждый день. Экипаж присылали после утреннего обхода больных. У них была большая дворня, окрестные крестьяне очень хорошо, с любовью относились к графской семье: при всякой своей нужде приходили к графу за советом, приносили ему свои вещи на сохранение. Заболела графская экономка, которой они очень дорожили. Несколько раз пришлось мне к ней приезжать, но у нее была безнадежная болезнь — эмболия крупного легочного сосуда: в течение нескольких дней легкое омертвело, и она умерла. Граф сам читал ей отходную. В руках он держал большую свечу, какую у нас носит диакон. Читал вслух и стоял на коленях, а мы все молились.

В лазарете у меня все было благополучно, а в пятницу вечером наша еврейская прислуга ушла, и на вторую половину дня в том отдельном доме остались мы с сестрой. Для больных было сделано все, что надо, а так как мне сказали, что санитарка и мальчик ушли (их диакон не позволяет работать с вечера на субботу и в самую субботу), то я пошла к местному раввину. Вхожу в его дом, вижу, на двери непонятная мне надпись крупными еврейскими буквами; вышел ко мне сам раввин в длинной, бархатной одежде наподобие подрясника и в такой же бархатной шапочке-ермолке. Я рассказала ему, какие у нас неудобства с прислугой из евреев. Он посочувствовал мне и обещал им внушить, что необходимо прислуживать больным и не отлучаться. Но это было, оказывается, на словах: в следующую пятницу случилось то же самое, и тогда я поехала в г. Ровно, где находилось Управление Красного Креста, — просить назначения мне санитаров, которые не оставляли бы больных. Мне дали несколько человек санитаров-евреев, на рукаве у них была белая повязка, но изображен на ней не крест, а серп луны.

Граф Замойский приютил у себя в замке только что окончившего академию молодого ксендза с матерью — на время войны. Ксендз симпатичный, совсем молодой, всем своим видом и манерами напоминал нашего православного послушника из монастыря. Такой смиренный. Поэтому мне было приятно его видеть и с ним разговаривать. Он знал, что я беспокоюсь за своего брата, и сказал: «Я буду молиться за вашего брата и за вас, и за ваших покойных родителей, а вы молитесь за моих и за меня». В этой чуждой обстановке он был ближе всех для моей души. По какому-то случаю у них был обед для начальника дивизии и для некоторых высших офицеров. Пригласили и меня. Все было так торжественно, стол был убран розами, из погреба были вынуты какие-то многолетние вина, которые пришлось попробовать и мне, но я не понимала в них толка. Разговор был только на французском и польском языках, так как хозяйка не умела по-русски.

Ксендз заболел острым аппендицитом. Вообще, у него было слабое здоровье. Я навещала его каждый день. Он уже стал поправляться, когда мне пришлось поехать в Ровно. Ездила я туда, как обыкновенно, чтобы получить все для больницы и свое жалованье. Предупредила, что в этот день я не буду у них. Было уже поздно, когда я выезжала из Управления Красного Креста. Слышу, там по телефону сообщают о смерти молодого ксендза в больнице Красного Креста. Высказали сожаление, что такой молодой не вынес сыпного тифа. Не зная его, я не вмешивалась в разговор, только слушала со стороны, затем отправилась на поезд. Домой возвратилась поздно, после одиннадцати часов. Прошло некоторое время, и вдруг ночью присылают за мной из замка графа Замойского. Я очень испугалась, думая, что опять обострилась болезнь у ксендза, вообще случилось что-то серьезное. Приезжаю, меня проводят в комнату ксендза. Здесь и его мать, вид больного не говорит ни о чем ужасном, он еще в постели, как и должен был (я ему не разрешала вставать). Только по лицу можно заметить в нем какое-то сильное переживание. Когда мы поздоровались, он попросил мать выйти. Прежде всего извинился, что в такое время вызвал меня. Сделал же он так потому, что никак не мог успокоиться, а о причине не говорил никому из окружающих. Мне он начал рассказывать, что был очень дружен с одним из товарищей, с которым они только что окончили духовное училище. Между прочим, они говорили между собой о загробной жизни и тогда дали друг другу слово: кто из них первый умрет, даст своему другу знать о себе (точные слова этого обещания я не помню).

«И вот сегодня, как только я думал заснуть, услыхал стук в стенку кровати: стук ясно повторился три раза. И мне представилось, что мой друг умер». После этого он никак не мог успокоиться и стал просить, чтобы послали за мной. Конечно, легче, когда выскажешься. Мы долго еще с ним разговаривали. Стук этот совпал по времени с тем моментом, когда я слышала разговор о смерти молодого ксендза, который и был его другом. Не помню, что я говорила, стараясь успокоить больного. Даже не помню, рассказала ли я ему, что слышала разговор в Красном Кресте, или побоялась еще большего возбуждения и оставила до другого дня. Увидев, что он немного успокоился, я оставила больного и сказала матери, чтобы она сегодня ночью спала в его комнате...

Наступил Великий пост. Из открытых дверей костела, который был напротив больницы, через дорогу, доносилась музыка священных гимнов. Я как-то зашла туда, был конец богослужения. Народ стал расходиться, а я не спешила уходить; органист, увидев меня, предложил мне сыграть самые лучшие, свои любимые гимны. И стал играть с таким воодушевлением, видно было, что он сам увлекался своей игрой. Он играл долго-долго, но мне нельзя было дольше оставаться, я поблагодарила его и пошла к больным. Помню, как мне было тяжело, что в такие дни я нахожусь далеко от православной церкви. И я стала узнавать, где здесь ближайшая православная церковь; мне сказали, что в Станиславове... И с тех пор я не расставалась с мыслью, как бы туда поехать. Главные больные поправляются, новых еще не привезли. Рискну поехать.

Наступила Великая Пятница. Ранним-ранним утром решила выехать. Не помню ни того, сколько верст, ни того, как ехала, знаю только, что на извозчике. Станиславов стоит на Висле, здесь были отчаянные бои. Большими снарядами поврежден дворец, который стоит на высоком берегу Вислы. В церкви есть повреждения — пробита боковая дверь, один образ и многие стекла выбиты. Подъехала прямо к храму, увидела священника. Он очень обрадовался моему приезду, так как некому было ему помочь. Сторожа взяли, и теперь у него убирает церковь одна полька-католичка, больше некому. Батюшка поручил мне убрать место для Плащаницы. От сторожихи я нала, что здесь недалеко, может быть, с версту, есть имение с оранжереей и там по случаю войны остался только управляющий. Она провела меня к нему, я попросила его дать нам растений для украшения Плащаницы. Он, конечно, с радостью согласился и доставил в церковь те растения, которые я попросила. По углам стояли четыре высокие пальмы и, кроме того, много других цветов. На ночлег я заняла комнатку неподалеку, а все время была в церкви. Со сторожихой мы убирали и были за службой. После батюшка попросил меня достать лент для закладок в Евангелие, я ходила по лавкам и удалось найти. Великую Субботу я провела в церкви. Под вечер, уже в сумерки, начали приходить солдаты с позиции, им поручено было принести назад освященные куличи и яйца, и вот они (не знаю, где достали) принесли святить пасхи и куличи, а после службы отнесли в окопы; надо было пройти до рассвета: позже опасно ходить, надо все сделать под прикрытием ночи.

Господь сподобил меня встретить Великий Праздник в православной церкви!!!

В день Святой Пасхи, я с рассветом отправилась в обратный путь в свою больницу. Слава Богу, все обошлось благополучно, дома ничего особенного не произошло. Взялась за обычную больничную работу. Но теперь, кроме раненых, мне пришлось все больше и больше принимать и частных больных; трудно было им отказать. Помню, пришел один лесничий, он прилег под деревом, и его укусила гадюка. Вся рука и плечо распухли, а ранка была на кисти. Я не надеялась, что его можно спасти, но Господь дал, что болезнь остановилась, и он стал поправляться. Теперь народ стал относиться ко мне с большим доверием. Наконец, помню, один молодой еврей вывихнул руку в плечевом суставе: он уже обращался ко многим фельдшерам, но вправить было нельзя, и рука все распухала и распухала; в таком страшном виде он пришел ко мне и начал умолять помочь ему. Мне было тяжело, я видела, что прошло много времени и помочь нельзя. Страшно было взяться за такую руку, которая совершенно потеряла свою форму. Положила компресс и пока оставила так. На другой день он опять умолял меня помочь...

Нисколько не надеясь на себя, я все же решилась, с помощью Божией, сделать поворот и вытяжение, которое полагается при таком вывихе. И вдруг, головка плеча вскочила на место. Это было так неожиданно для меня! А для больного это была неописуемая радость, он бросился на колени и со слезами стал благодарить меня. И вот несколько таких случаев заставили меня призадуматься.

Что же это я лечу больных, как будто в обыкновенное время, вдали от сражений? И я стала беспокоиться. Ведь я оттуда уехала, чтобы участвовать в войне, а я теперь живу, как в мирное время: ко мне приходят обыкновенные больные... К тому же я получила письмо: после долгого перерыва брат писал, что их войска уже на Карпатах, за Львовом. Написано было письмо особым почерком, брат объяснял, что он сидит теперь в хате среди гор. Хаты здесь без труб и топятся по-черному, потому что за трубу надо платить налог и их не делают, а дым идет прямо по хате. Но несмотря на дым и на то, что приходится сидеть на полу, чтобы дым не раздражал глаза, ему так приятно находиться среди верующих православных людей, которые терпят такое гонение. Народ замечательный.

Опять у меня душа загорелась, больше я не могла там оставаться. И я отправилась в Ровно, в Управление Красного Креста, сказать, что я ухожу отсюда, чтобы ехать дальше за войском.

Попрощалась с доброй графской семьей, с симпатичным ксендзом и его матерью. Я сказала им, что стремлюсь попасть на Карпаты, — графиня была этому рада. Она просила навестить ее замужнюю дочь, которая жила в своем замке на Карпатах. Графиня написала ей письмо, которое попросила меня передать.

Сначала я попала в город Холм. Поговела. В то время архиепископом здесь был высокопреосвященный Евлогий[109]. В этом городе пришлось пробыть несколько дней, чтобы узнать, как мне ехать дальше. Не помню, почему-то я была приглашена в архиерейский дом осмотреть и полечить келейника (иерея или иеромонаха; имени его не помню). Владыка сам благословил меня.

На вокзале мне довелось увидеть некоторые воинские части и вместе с ними пережить тот восторг, когда после окопной жизни вдруг попадаешь на вокзал, где так светло, где больше не слышишь выстрелов и этого ужасного грохота орудий и невыносимой пулеметной стрельбы. Эти войска переправлялись на другой фронт. Они радовались как дети.

Села я в поезд, идущий в Галицию через нашу границу. Сколько-то проехали и остановились недалеко от границы, где в виду была Почаевская Лавра. Надо бы было остановиться здесь и зайти в Лавру помолиться! Но у меня такое волнение в душе, как бы добраться. Какое-то смущение явилось на границе, говорят, что не пропустят. И мне сделалось страшно... Но я успокаивала себя: если теперь не пропустят, я сойду с поезда и пойду в Лавру, значит, так надо. И вот я жду. Поезд двинулся, никто мне ничего не сказал, и я поехала до Львова.

Когда мы были в Ельне, — я говорила уже об этом, — наша главная святыня, Трембовольская икона Божией Матери[110], сгорела, оставленная на ночь в одном доме. И мне тогда же поручили отыскать оригинал, с которого можно было бы написать эту икону. Но ни в Петербурге, ни в Москве, ни в других городах я не могла в иконописных мастерских найти такой иконы. Помню, на обороте иконы была надпись, что эта икона принесена богомольцами из Львова, был и год, когда это произошло. Но это были давние времена, кажется, сыновей св. Владимира. Вот теперь и я подумала: как приеду во Львов, первым моим делом будет разыскать эту икону, помолиться перед ней, и тогда уже буду выяснять, где полк брата, жив ли он? Прошло так много времени с тех пор, как от него не было никаких известий. Не буду есть, пока не помолюсь перед святой иконой! Приехали мы утром. Страх такой в душе! Иду по городу, захожу в каждую церковь, спрашиваю об иконе и везде получаю отрицательный ответ, что такой нет. Силы мои на исходе, уже четыре часа, а все мои поиски напрасны. Вхожу, наконец, в величественный храм, стоящий высоко, к нему ведет множество ступеней. Это храм великомученика Георгия. Спросила — и мне ответили, что эта чудотворная икона здесь. Попросила провести меня к ней, она опускалась на шнурах. Помолилась перед этой чудотворной иконой, усердно прося Царицу Небесную указать мне путь, чтобы узнать о брате. Мне сказали, что церковь эта, как и все во Львове, униатская. Поэтому я подумала: попрошу православного священника отслужить молебен перед этой иконой. И пошла, сама не знаю куда... При встрече с военными спрашиваю, где такой-то полк, а сама боюсь ответа... Прошло совсем! немного времени, обращаюсь опять к проходящему офицеру, и вдруг он мне отвечает: «Я не только скажу, где полк, но и сообщу, где ваш брат: он в лазарете, и вы его сегодня увидите». И я пошла, как указал мне, в этот лазарет.

Ноги дрожали, когда я подходила, мне страшно было даже спрашивать. Наконец, мне сказали, что его можно видеть. Когда вошла и увидела брата, — от радости ничего не могла говорить, только плакала... Брат много перенес, горный поход это что-то ужасное, им приходилось карабкаться почти по отвесной крутизне. Он шел во главе полка, неприятельская стрельба настигала их в местах, где не было никакого укрытия, тогда всем надо было окапываться; и вот брат рассказывает: «Солдаты стараются окопать меня, вижу, к моим ногам падает убитый, но они не останавливаются и все остаются защитить своего командира. Умилительно, трогательно видеть это самоотвержение! Надо идти в крутую гору, силы мне изменяют, но вот ближайшие солдаты подхватывают под руки и помогают взойти всё дальше. Стрельба не прекращается, пули проносятся и задевают даже полы шинели, а мы идем всё дальше и дальше... В горах пришлось ночевать в одной полуразрушенной церкви, все мы душой отдохнули в эту ночь, а я заболел...»

Когда я рассказала брату, как мне удалось его найти, он приписал это только чуду. Среди такой массы войск, среди такой сутолоки, одними человеческими силами возможно ли такое?!

Он рассказывал мне, что люди часто навещают их лазарет и расспрашивают раненых с таким участием... А для них какое счастье эти посещения!

Сказала я брату, что нашла икону Трембовольскую, а он обещал мне, что, как только поправится, мы прежде всего должны будем поехать в этот храм и отслужить молебен перед чудотворной иконой.

Поселилась я во Львове, в одном из так называемых пансионов, у одной очень симпатичной польки, которая имела несколько комнат и сдавала их за известную плату с полным обеспечением, т.е. давала и обед, и чай. Мне было удобно, я ежедневно ходила к брату в лазарет. В лавке я нашла бумажные образки Божией Матери Трембовольской и купила их порядочно.

Все церкви в городе были униатские, только одна — Преображенская, имеющая два придела, — была отдана военным: в одном из приделов шла православная служба, а другой еще занимали униаты. Архиепископа Евлогия, которого я узнала в Холме, теперь назначили сюда, и я увидела его в церкви. Рассказала ему, как я искала икону в униатском храме. И нам с братом очень хотелось, чтобы перед этой иконой отслужил молебен православный священник. Владыка был очень рад, услыхав все, что я говорила об иконе, его радовало, что такая духовная связь существует между Россией и Галицией. Он взял у меня одну из иконок и сказал, чтобы я приходила за письмом, и тогда он отправит своего священника с нами, чтобы отслужить молебен. Брату стало лучше, он выздоравливал, и мы решили отправиться к чудотворной иконе. Я зашла к архиепископу Евлогию за священником и за письмом, как владыка мне обещал. Владыка дал мне прочесть письмо, очень хорошо написанное, — в таком духе братского единения и христианского смирения. Священник поехал с нами. Там я сказала, что мне нужно видеть настоятеля этой церкви.

Сторож провел меня по коридорам к двери, где было собрание, на котором присутствовал и настоятель. Дверь отворилась, и я увидела огромный зал и очень длинный стол, за которым заседали духовные лица, все в черной монашеской одежде. На слова сторожа настоятель сейчас же вышел, и я передала ему письмо. Он внимательно прочел, попросил подождать, а сам ушел с письмом в зал. Через некоторое время он вышел и сказал: «Мы не можем разрешить вашему священнику служить у нас. Если хотите, отслужит наш священник». Это было сказано таким категоричным тоном, что выбирать было нечего, и мы согласились. Но все-таки для нас это было печально: все время униаты говорили, что у них с нами никакой разницы нет, и вдруг такой ответ. Когда я рассказала об этом владыке Евлогию, он был поражен и огорчен. Униатское духовенство все время его уверяло, что оно по-братски относится к православным, а на деле вышло совсем не то. Открылись их хитрости.

Брат пока еще не совсем поправился после болезни. Он поехал повидаться с семьей в Нижний Новгород, а я осталась в Львове и за это время хорошо познакомилась с галичанами и полюбила этот народ. Ходила в Преображенский собор: в правом приделе шла православная служба, а в левом — в это же время — униатская. Когда православные священники исповедовали народ, то из униатского прицела люди шли сюда, униатский дьячок останавливал их, а они отмахивались и говорили по-малороссийски: «Вы надоели нам, не хотим, — мы хотим к православным». Я тоже стояла здесь, и женщины выражали мне свою радость, что началось православное богослужение: они так давно ждали, надеялись и молились об этом. Подходили ко мне, расспрашивали, как у нас в Киеве, какие мы счастливые, что у нас православная вера и никто не притесняет. Просили меня похлопотать, чтобы целыми приходами их записывали в Православие.

Передала я об этом их желании архиепископу Евлогию, но он считал пока преждевременным об этом говорить, — надо было действовать осторожно.

Во Львове было устроено торжество: поминали тех великих подвижников, которые послужили Православию, которые все свои силе положили на то, чтобы отстоять Православие, защитить его от натиска униатства. Было такое воодушевление, такая радость на душе что невозможно было вместить в себя. Верующие ликовали. Какая-то женщина издали подошла ко мне и сказала: «Вы русская? Мы видим, что вы разделяете с нами радость». По окончании обедни несколько видных патриотов-литераторов (один из них, помню, такой величественный, с седой бородой, фамилию его я тогда знала) несли венок — возложить на братскую могилу.

Она находилась неподалеку от Львова, в красивейшей местности, на холме; с этой высоты вид на окрестности был замечательный. Здесь стоял белый крест, совершенно гладкий, была только надпись синими буквами. Была совершена панихида и возложен венок[111].

* * *

Я остановилась в городе Самборе.

Я знала, что это родина митрополита Павла Тобольского[112], нетленно почивающего в пещере под Киевской Десятинной церковью. Не раз я там бывала, особенно любила там молиться. Когда я была здесь в последний раз (из отпуска после болезни ехала на фронт) мне не хотелось уходить; я стала в угол, в тени, чтобы не мешать другим, и смотрела на старенького иеромонаха, который стоял у святых мощей. Подходили всё больше военные, с усердной молитвой, со слезами. Некоторые подходили и тихо исповедовали свои грехи, а он успокаивал, утешал их.

Когда я на прощанье, наконец, подошла к святым мощам, батюшка предложил открыть воздух[113], но я не решилась, боясь, не есть ли это как бы сомнение: я знала, что святитель почивает вполне нетленным. Было такое благочестивое предположение, что, когда война окончится, будет открытие святых мощей, которые с торжеством проследуют по всей России, на его родину в г. Самбор... В Киеве я купила около гробницы святителя Павла несколько фотографий, и так жалею, что они у меня не сохранились.

Переночевала я в Самборе, чтобы ехать дальше, к Карпатам, но вдруг прошел слух: измена, неприятель сделал прорыв и одолевает нас. Дан приказ к отступлению, надо было спешить обратно во Львов. Здесь ужасная картина: народ, видно, страшно удручен после радости церковных торжеств. Села я в трамвай во Львове и вижу еврея в цилиндре с красной гвоздикой, таких фигур с самодовольными лицами я заметила несколько на улице. На Львовский вокзал спешно прибывает интеллигенция, среди них замечаю того самого почтенного патриота, который обратил на себя мое внимание на торжестве в храме Преображения. С ним была группа писателей, которых я тоже узнала. Но все они были до того печальны — ведь рушились надежды на светлое будущее их страны. С ними были и дамы. Сюда же прибыл и архиепископ Евлогий. Я прошла в вагон попрощаться с ним, здесь царило безмолвие. Архиепископ благословил меня, и мы молча, кажется, расстались. От печали невозможно было говорить, сердце сжималось от боли... Я не спешила с отъездом; пока был цел вокзал, раненых помещали здесь, и мне хотелось хоть чем-нибудь облегчить их страдания. Не помню, как и кто назначил меня, или я сама взялась, только помню, что я очутилась с 48 раненными в голову.

Перевязала я их и прилегла отдохнуть неподалеку. Но сразу же заметила, что мои больные бредят, вскакивают, а санитар грубо обращается с ними. Сердце у меня надрывается, я не могу этого вынести: попросила поставить для меня носилки посреди больных, встаю поминутно, чтобы как-нибудь успокоить раненых. Конечно, санитары не понимали, что они в бреду.

А на вокзальной платформе везде лежат больные. Они стонут и жалобным голосом умоляют: «Сестрица... ангел... помоги мне...» Просят дать им пить или еще чем-нибудь помочь. У большинства дизентерия. Больных и раненых спешно укладывают в вагоны. Надо освобождать вокзал. Такое величественное здание, с верхними мостами и галереями для переходов, — надо подрывать, разрушать, чтобы не досталось неприятелю.

Все проносится, как страшный сон; нет ни одной души, кого бы я знала лично, никому нет дела до меня, и я сама забываю, что существую... Не помню, как я уехала, как дальше сложились обстоятельства, но я очутилась врачом в одном из питательных пунктов Красного Креста, во главе которого стоял вице-губернатор одной из губерний средней России, молодой (фамилию забыла).

Всем здесь заправляла старшая сестра, было еще две сестры, я — врач и еще несколько санитаров. У нас была большая палатка для персонала и другая — для приходящих поесть случайных посетителей.

В нашей канцелярии служил непременным членом ненадежный человек. Я заметила, что так было в большинстве случаев везде. И я удивлялась: ведь как легко в таких условиях действовать шпион. Встретила одного знакомого с его отрядом, который тоже опасался этого и возмущался. Мы стояли около какой-то станции. Раскинули палатки. Дождь, нам было сыро и холодно. Приходилось иногда ставить над головой зонтик, чтобы не капало, но в хорошую погоду в палатке было приятно. Работы было мало. Иногда какой-нибудь отряд попросит их накормить или забредет отставший от части солдат и попросит сменить повязку, но, конечно, это всё легкие случаи. Работа меня не удовлетворяла, потому что я почти ничего не делала. Вся эта светская обстановка не была мне по сердцу. Но скоро я с ней рассталась: узнала, что через станцию проходят поезда с фронта с ранеными и больными, и попросила начальника станции давать мне знать, когда подходит такой состав.

Как только дадут мне знать или сама узнаю (я часто оставалась на станции на всю ночь, приютившись поблизости в какой-нибудь хибарке), — зову двоих санитаров, и они несут ведро или два с вином разбавленным водой, одну-две бутыли молока, хлеб, сахар, папиросы и еще, что можно, для подкрепления раненых. Беру и перевязочные средства, необходимые лекарства. Ждем поезда, и как только он подойдет, обходим вагоны и раздаем, что нужно. У некоторых были сбиты повязки, и болтались конечности, причиняя страшную боль. Другим надо было подложить под конечность и под спину подушку, хоть из соломы; для этого мы захватили из своего пункта наволочки и имели под рукой солому.

А как они радовались кисловатому питью и папиросам! Через несколько дней или, кажется, через несколько часов на фронте уже было известно, что на такой-то станции заботятся о раненых; и вот, вновь прибывшие с такой радостью говорили нам, что они уже ехали с надеждой, что им сколько-нибудь здесь помогут. Мне хотелось все больше и больше расширять эту помощь, но мы здесь пробыли недолго: не знаю, по какому случаю, мы ушли с этого места.

После Львова и отступления (но до начала моей работы на питательном пункте) я съездила повидаться с братом, который к тому времени уже возвратился в армию и находился не очень далеко от меня. Приехала я в ту деревню, где был их обоз. Скоро я нашла денщика своего брата, который только что возвратился из окопов; он рассказал мне, что брат, слава Богу, жив, весь их полк в окопах. Я хотела сейчас же туда отправиться, но он сказал, что теперь никак нельзя: «Вас убьют, все время стрельба, а там идти через большое поле. Надо подождать, пока стемнеет». На это я возразила: а он как же? «Да я привык». Здесь при обозе оказался и их полковой священник, с которым я познакомилась. Он сказал мне, что тоже собирается идти в окопы, как стемнеет, и предложил идти вместе. Мы отправились, пошли по ровному полю. На горизонте время от времени вспыхивали огоньки из орудий; неприятель часто направлял прожектор в нашу сторону, освещая нас, и в это время мы должны были падать на землю, иначе нас бы убили. Постоянно мы слышали писк или жужжание от пролетающих пуль. И как мы остались живы? Но вот вход в окопы. На мне был плащ защитного цвета (купленный в офицерской лавке). Огня там не полагается, идем по окопам узким проходом, сталкиваемся с проходящими нижними чинами; наконец, окоп расширяется, выемка в глубину — это окоп брата.

На наше обращение он чиркнул спичкой: множество мышей со стола и скамейки (из дерна) разбежалось во все стороны... Брат был удивлен, как я могла пройти: все время стрельба. После нескольких наших вопросов друг к другу, он сказал мне: «Саша, мы видели с тобой за это время столько человеческих страданий, что жить обычной, прежней жизнью уже нельзя: поступай в монастырь». Он чувствовал и раньше мое желание, но никогда об этом не говорил. А здесь, в такой обстановке, когда каждую секунду тебе грозит смерть, хочется высказать все самое нужное. Я была благодарна брату и радовалась за такое настроение его души. «Тебе долго здесь оставаться нельзя. Скоро, задолго до рассвета, должна произойти смена солдат. Тогда поднимется страшная стрельба», — сказал брат. Мы попрощались... Батюшка возвращался в обоз, и я пошла с ним.

Вскоре питательный пункт переехал в монастырь, находившийся рядом с замком Яна Собесского[114]. Там поместился весь персонал, кроме меня. Хорошо не знаю почему, но я испытывала благоговение к монастырю, пусть и католическому, — и мне было неприятно, что его используют для жизни отряда и нарушают обычную жизнь монахов. После нашего приезда мне довелось поговорить с дочерьми управляющего при этом замке, и они стали просить меня поселиться в их доме; предлагали свою комнату. Им хотелось, чтобы я жила у них, еще и потому (как они мне откровенно сказали), что они боятся казаков, о которых много наслышаны, и со мной им не будет страшно.

Я согласилась: ночевала у них, а в монастырь ходила обедать, пить чай и ужинать. В монастыре было три монаха из ордена капуцинов[115]. Носили длинную одежду с капюшоном, коричневого цвета, веревочный пояс; волосы у них были выстрижены небольшим кружком на голове. Они остались только для охраны монастыря. Здесь был их игумен (забыла его католическое название) и два простых монаха. А остальные по случаю войны были эвакуированы в Австрию.

Древняя постройка монастыря, одновременная с замком, очень меня интересовала. Дочери управляющего расположились ко мне вся душой, и так как они были духовными детьми настоятеля монастыря, то способствовали моему знакомству с монахами и их расположению и доверию ко мне (в то время, как всех наших в отряде они избегали). А заведующий пунктом, по молодости лет и легкомыслию, иногда, сидя на площадке лестницы у входа в монастырь (здесь у нас была столовая), начнет вдруг пускать ракеты (кажется, их шумихами называют), которые так трещат и разбрасывают искры вокруг, а сами скачут по террасе. Бедные монахи смотрят на это со страхом из окна второго этажа.

Помню, на этой террасе по обеим сторонам были статуи — святых Петра и Онуфрия[116]. А он (наш заведующий) был вполне светский человек и не имел никакого понятия о духовном: может быть без всякой цели (вообще-то он был добрый человек) повесит свое вооружение, револьвер, военную сумку, на распростертые руки пустынника Божьего. И так больно сделается на душе, иногда я сама и сниму оттуда его вещи.

Старшая сестра (у нее всегда был гордый, величественный вид) тоже свысока относилась к хозяевам монастыря. Совсем не то был в наших отношениях. Когда заболел настоятель, девушки попроси ли его полечить, я его выслушала и лечила, чем могла. А когда у него заболела корова, они по секрету сказали мне об этом и повели в погреб, где она помещалась: они боялись реквизиции, хотя, конечно этого не было бы. Но во всяком случае, я не открывала их тайны. У коровы оказалась в ноге заноза, которую я вынула, посоветовав промывать рану. Все это они делали тщательно, и она поправилась. После этого мы с ними еще больше подружились, они обращались со мной, как со своей близкой. К сожалению, только, они не умели по-русски, а я плохо понимала по-польски, но кое-как мы объяснялись, — они употребляли и некоторые латинские слова. Рассказывали мне историю замка, историю монастыря, я даже записывала, но, к сожалению, мои записи пропали. Показывали мне свое опустевшее помещение: для каждого монаха у них была отдельная небольшая келья, окно высоко, чтобы не развлекаться.

Костел и трапезная — на первом этаже. В трапезную из кухни окно для подачи кушанья, над окном картина, изображающая преп. Мартиниана, который бросился в море от соблазна, но был спасен: его на своей спине перевез к берегу дельфин[117]. Рядом с окном — било, для созывания братии на трапезу. Они мне всё рассказали и о замке. На потолке в одной из зал сохранилась очень ценная картина какого-то известного художника (тема из древней мифологии). Я все это записала. Как-то раз я проходила мимо замка, и компания важных, серьезных военных спросила меня, что это за замок. Когда я охотно им объяснила, они попросили войти с ними и внутрь. Там я, как настоящий провожатый, все в подробностях рассказала им, они были очень благодарны, спросили обо мне, и так мы с ними познакомились. После этого приезжающие сюда часто вызывали меня и просили всё им объяснить. В одной из таких экскурсий оказался и Владимир Сергеевич Шереметьев (о нем расскажу ниже).

Замок этот, хотя и представлял археологическую ценность, но уже сильно пострадал: повсюду разбитые окна, совы и летучие мыши во множестве нашли себе здесь приют.

В залах были остатки гирлянд от не очень давних торжеств, которые устраивались в замке какими-то военными организациями австрийской молодежи.

В тот промежуток времени жизнь моя была необременительная. Работы было очень мало: отряд наш стоял в стороне от дороги, и я удивлялась такому расположению нашего отряда. Здесь я вполне отдохнула перед предстоящей работой, только беспокоилась, что я как бы не у дел. Помню, приехала экскурсия с дамами: это были сестры, образованные, из высшего общества; одна из них, кажется, княжна, сказала: «Около нас есть отряд, там две сестры с такой же фамилией, как у вас: верно, родственницы ваши? Они замечательные, как ангелы небесные, как бы хорошо, если бы вы их к себе взяли». Я знала, что на фронте также работают мои троюродные племянницы из Киева, а отец их — фронтовой командир полка. Но как их взять? Мне, конечно, это было бы приятно, но у нас питательный пункт, здесь дела совсем мало. А мне скоро хотят дать отряд для заразных больных; такой отряд необходим, и им надо врача не только что окончившего, а уже поработавшего: надо ставить диагнозы, чтобы изолировать заболевших. Тем более, тогда мне нельзя их будет взять, чтобы они не заразились.

И вот мне дали отряд заразных больных. Теперь на мне большая ответственность — все в отряде лежит на мне. Сначала наш отряд был очень маленький: три сестры милосердия, десять санитаров. Надо было обследовать окрестности, так как появились случаи холеры у беженцев, которые располагались по лесам. В одной деревне даже потребовалось оцепление, чтобы никого в нее не пропускать. Ездила я по окрестным деревням, там ко мне обращались за медицинской помощью. В своем экипаже я возила и съестное (сахар, рис, манную крупу и пр.), чтобы оставить, если увижу у больного недостаток. Народ очень расположился ко мне — относились с полным доверием, исполняли всякий мой совет. Народ там был верующий; рассказывали, как трудно было им пригласить священника: привезут воз соломы, а посередине спрячут священника. Иногда приглашали меня помолиться с ними, среди деревни или около; обыкновенно на холме был крест, куда они и собирались молиться.

Однажды они пригласили меня на такой холм: там был крест, стол, скамьи. Стали приходить ко мне с различными фруктами, благодарить, что я посещаю их больных. Помню, подошла одна, совсем еще маленькая девочка, подносит мне красивое громадное яблоко, держит его двумя руками и говорит: «Это дедушка прислал». Когда я была на этом холме среди народа, внизу подъехал экипаж. Из него вышли два доктора, подошли ко мне, поздоровались и сказали мне о цели своего приезда: предупредить меня, что с народом надо установить хорошие отношения; но они сразу поняли, что здесь это предупреждение излишне. И уехали довольные.

Несколько холерных больных, которых я увидела в лесу и по дорогам, пришлось поместить в каком-то маленьком опустевшем строении (которое впоследствии, когда больные умерли, мы сожгли, чтобы не распространять заразы).

Осталось двое сирот — мальчик и девочка, которых пришлось принять в наш отряд. Дорогой попался еще мальчик, которого родители отправили в местечко за керосином, а мост пришлось сжечь, и мальчик остался на этой стороне. Таких несчастных у нас набралось до тридцати человек. Женщины помогали нашему отряду, были прачками, и дети делали кое-что по силам. Назначили нас к переезду. У нас были свои лошади и повозки, но на этот раз надо было ехать далеко по железной дороге. Нам дали десять вагонов. В вагонах наши санитары положили доски, чтобы можно было поместить больше беженцев, в два этажа. Пришлось взять, кроме своих тридцати, еще двух женщин с грудными детьми. Одна из наших сестер, капризного характера, вероятно, сообщила по начальству. Во главе нашего поезда был вагон, где ехали заведующие Красно-Крестными учреждениями. Они пригласили меня к себе ужинать и, между прочим, сделали мне легкий выговор, сказав: «У вас, кажется, там везется контрабанда?» Тем дело и кончилось, мы благополучно проехали.

Расположились в каком-то фольварке[118]. По лесам много беженцев; приходилось, кроме лазарета (у нас уже было 25 санитаров, 10 сестер, 2 брата милосердия — гимназисты 8-го класса, и 25 лошадей), разбивать по временам палатку и кормить беженцев: их здесь было до тысячи человек. Когда справлюсь со своими лазаретными делами, сажусь в экипаж, беру кое-что из пищи, сахар, мыло, лекарства самые необходимые и отправляюсь к беженцам. Они все выйдут наопушку леса, начнут перечислять свои нужды, а я им даю, что могу, и осматриваю больных. В один из таких моих приездов профессор Груздев, консультант по юго-западному фронту, вместе с нашим врачом Суворовым заехал в наш отряд, но, не найдя меня там, они отправились к лесу: стояли в стороне и смотрели. Я, конечно, ничего не зная, продолжала заниматься беженцами, а как закончила, подошла к экипажу и увидела их. Они были так тронуты этой сценой. Особенно профессор, я даже слезы видела у него на глазах, когда он говорил о происходящем. Мы все отправились к нам в отряд на ужин. Профессор так расположился к нашему отряду, что выразил желание свою штаб-квартиру разместить у нас. Это было очень приятно и полезно в медицинском отношении: каждый сомнительный случай или все то, что меня смущало, я могла проверить у такого авторитетного лица, как Сергей Сергеевич Груздев, — а он ведь тогда был лучший терапевт в России. Да еще и по взглядам мы сходились. И в вопросе с моим питанием он мне очень помог. После смерти отца, в 1905 году, мамочка сказала мне: «Не будем есть мяса». Я была так этому рада. Но на фронте мне это не всегда было удобно. А теперь мне было легко сказать нашему санитару-повару, чтобы он для меня делал из свеклы в кружке борщ без мяса. А тут и сам профессор как-то за столом начал объяснять, как человеку, которому уже за сорок лет, не полезна мясная пища. И сам старался мяса не есть.

Наш непосредственный начальник над отрядами для заразных больных — Сергей Васильевич Суворов — спросил меня: «Куда бы вы хотели, чтобы я назначил ваш отряд?» Я ответила ему: «Мне бы хотелось как можно ближе к фронту, в передовые части». Он так нас и назначил. Когда наш обоз шел по дороге, то мы иногда даже видели, как поверх наших голов летели снаряды и на излете слегка пробивали почву. Ночевали мы в корчме. Наутро прибыли в какое-то место; передовой обозный спрашивает, где остановиться. Я отвечаю ему, что если есть церковь, то около нее. Подъехали к ограде, но церковь была уже разрушена снарядами, уцелела только железная церковная крыша, которая и лежит на земле, а в столбе ограды устроен ящик для сбора денег: вот и все, что осталось. Встали с подвод, помолились и отправились искать, где бы нам расположиться лазаретом.

После недавнего боя дымились развалины. Здесь оказалась полуразрушенная больница, которую мы и заняли под лазарет. Надо было приготовить отдельные помещения для различных болезней; главное, — для сыпного тифа, для брюшного, для возвратного, для рожистых и для многих других. Приходилось придумывать, как бы сделать так, чтобы больные с разными инфекциями не соприкасались между собой. Нужно было устроить и часовню для покойников. Все это доставляло столько хлопот, что, бывало, перед тем, как ложиться спать, положишь около постели лист бумаги и карандаш, вспомнишь, как бы лучше сделать, когда уже затушишь огонь, и вскочишь, впотьмах черкнешь, чтобы наутро вспомнить. Заказали своим санитарам сделать приличный крест для часовни, обили всё бельм! коленкором, поместили иконы (бумажные) и всё обставили елочками.

Когда доктор Суворов приехал и все осмотрел, то был в восторге от разделения больных по инфекционным палатам и прислал молодых врачей посмотреть. Больных прибыло сюда очень много, надо было ставить диагнозы и распределять по разным лазаретам. Неподалеку от нас был еврейский постоялый двор, оттуда пришли и стали звать меня к больному: заболел сын хозяина. Я осмотрела его, оказался сыпной тиф. Наш лазарет предназначался только для военных, но как оставить его там, могут зайти солдаты и заразиться. Я взяла этого молодого еврея в свой лазарет. А дезинфектора отправила в помещение, где заболел больной, чтобы все продезинфицировать. Скоро больной пошел на поправку. Однажды, когда привез массу больных, надо было с ними разобраться: весь сад был заложен больными; я ходила от одного к другому, осматривала их и самых тяжелых оставляла у себя, а когда можно было, отправляла в другие лазареты. В самый разгар работы подходит ко мне санитар и говорит: «С этого же постоялого двора на подводе подвезли к нам еще еврея, говорят, тоже больного сыпным тифом, его сопровождает полицейский». На это я, не отрываясь от своего дела, сказала, чтобы дежурная сестра, если он очень слаб, впрыснула бы шприц камфоры и сделала ему ванну, и тогда я приду. Через несколько минут санитар возвращается и смущенно говорит что-то невразумительное, но я все же поняла, что сестра не хочет принимать еврея. Наш лазарет только для военных, и она не хочет ничего ему делать.

«Ну, не беда, я сейчас сама приду, только закончу с этим больным. Скажи только, чтобы ванну приготовили, я иду».

Прихожу, — больной старик, еле жив: сделала ему впрыскивание и спрашиваю, как его зовут, а тем временем вижу, что у него ничего нет сыпнотифозного. «Алексей — мое имя», — едва слышно произносит больной. «Такого имени нет у евреев». «Я русский, это сказали так, чтобы вы меня скорее приняли... Я из того же дома... Того приняли, хозяйского, вот и меня прислали, а я болен давно, много лет». «А давно ты причащался? «Давно, очень давно»... И заплакал. Скорее послали за священником. А больной еле слышным голосом рассказал мне свою жизнь.

Он был сторожем этой церкви, развалины которой мы видели. 28 лет там служил. У него заболели ноги, брат его с семьей поселился в сторожке и заменил его. А больной все ослабевал, от больных ног исходил смрад (у него была гангрена голеней). Родные не могли вынести этого и удалили его в сарай, где он терпел невыносимые страдания. «Еврей из этой кормчей сжалился надо мной, взял меня...» А вот теперь, после того, как приняли их сына, они привезли и этого больного; конечно, он был им в тягость. Приехал священник и спросил его: «Хочешь причаститься?» «Хочу, ох как хочу!» Его причастили, и он сейчас же скончался. Вся эта история с больным на всех произвела сильное впечатление. Если бы вы знали ту обстановку, в которой мы находились! Все спешили, мимо нас пролетали военные обозы, провозили с грохотом орудия, неслись автомобили, можно ли было в этой ужасной суматохе обратить внимание на какого-то старика из еврейского дома? Но Господь и в такой ужасной обстановке вознаградил его — может быть, за ту усердную службу, которую он исполнял в течение двадцати восьми лет. Недаром сестра так возмущалась, когда ей сказали принять этого больного. И это все послужило на пользу: без ее отказа я могла бы не прийти и не спросить о его имени.

Когда кто-нибудь умирал, мы относили его в устроенную часовню и давали знать священнику из соседнего лазарета. В моем отряде не было священника, так как такой отряд, как наш, при одном враче, считался небольшим, полагалось класть только тридцать больных; конечно, я с этим не считалась и, сколько бы ни привезли, принимала всех. Если больные или раненые были еще на ногах, их клали в чердачном помещении, постелив там брезент. Кроме того, у нас всегда было запасено несколько возов соломы: ее расстилали по двору и клали больных, закрывая их брезентом. Делала я так (а не отправляла), чтобы они хоть немного отдохнули, ведь их везут почти с поля сражения, повязки сбиты от езды, их надо подкрепить и пищей и питьем. А сестры, дежурящие ночью, видя, что у нас такая масса, скажут: везите дальше. Но ведь это «дальше» — еще, может быть, 20— 30 верст.

Заметив это, я распорядилась, чтобы санитары к приемному покою пристроили какую-нибудь легкую хибарку около подъезда. И вот, как только услышу, что подъехали, выхожу и, осмотрев, говорю, куда класть. А на другой день уже распределяю, куда их отправить, оставляя у себя самых тяжелых. Покойников из часовни старались проводить на кладбище. В часовне священник отпоет и отправляется домой, а мы идем на кладбище. Мне сделалось тяжело, что воинов, умерших за всех нас, священник не провожает на кладбище. Я не выдержала и написала ему записку, где излила всю свою скорбь по этому поводу; в следующий раз батюшка, увидев меня, поблагодарил за то, что я ему все высказала. Слава Богу, не расстроился, а то я так беспокоилась. Вечерняя молитва у нас была общая, санитары пели, а мы с сестрами (кто мог отлучиться) стояли. В такой момент приехал Шереметьев, наше начальство по фронту; он стоял сзади до окончания, а потом подошел ко мне и поклонился так низко, что рукой коснулся пола. Мы пригласили его ужинать, и он вспомнил, что познакомились мы с ним еще тогда, когда с питательным отрядом стояли у замка Яна Собесского, а я им все объясняла и водила по замку. Он был тогда с несколькими офицерами и докторами. Рассказывал, что сейчас он приехал в двуколке, в которых возят раненых, чтобы испытать, насколько она покойна и удобна, и убедился, что ехать в ней — большое страдание. Между прочим, он сказал, что хочет устроить в нашем лазарете свою штаб-квартиру. Это для нашего отряда была большая честь, — но, может быть, обида для других больших лазаретов.

Нам поступило назначение ехать в г. Острог. Спросили, сколько нам нужно вагонов? Пришлось просить 25, так как отряд наш увеличился: врач — я одна, сестер — 8, брата милосердия — 2 (очень старательный один студент в помощь мне по хозяйственной части), 25 санитаров, 25 лошадей, с десятка два беженцев сирот. Имущество увеличилось: больше кроватей, две кухни полевые, дезинфекционный аппарат.

Разместились здесь в большом помещении — двухэтажный дом. Часть заняли мы, остальное — под больницу. Комнат много, с коридорной системой, так что можно было устроить для каждой инфекции более или менее изолированное помещение.

Пока не прибыл транспорт с ранеными, можно было осмотреть город. Самое главное и дорогое здесь — это замок князя Константина Острожского[119]. Замок небольшой. Многие части в нем реставрированы, но притолоки дверей еще сохранились с того времени. В главном углу — большая символическая икона Спасителя. Величина — больше аршина в высоту. Спаситель сидит, с плеч спускается багряница, за спиной крест. Из правого бока Спасителя из раны выходит виноградная ветка и загибается вокруг головы Спасителя (гроздья золотые, выпуклые). Обогнув голову, гроздья спускаются, и Спаситель руками опускает гроздь в чашу, которую перед Ним держит Ангел. Еще в этой же комнате есть образ Тайной Вечери. Далее там портрет архиерея, не помню какого; еще портрет князя Федора Острожского (впоследствии схимонаха Киево-Печерской Лавры). Это борцы за Православие.

С балкона чудный вид на Воскресенскую церковь и мост. В башне из стены выросли деревья в несколько рядов. Ходишь среди этой старины, и душа наполняется благоговением перед этими исповедниками и страдальцами за веру православную. Вспоминается и князь Серебряный[120].

Работы много, прибыла масса раненых и больных. Все равно, мне каждого нужно осмотреть, чтобы определить болезнь и назначить, куда класть. Своим сестрам я сказала, что на первый раз осматривать буду я сама, только с одним санитаром, чтобы меньше распространять заразу и предохранить их. А когда больных вымоет санитар и положит в палату, тогда уже сестра должна его принять. Санитар попался мне замечательный, необыкновенно самоотверженный; вот мы с ним и принимали, и распределяли.

Однажды нам стало известно, что в наш отряд должен приехать генерал Сахаров. Я собрала своих санитаров и объяснила им, как они должны здороваться с начальством, и вообще себя вести. Студент наш по хозяйственной части, ничего не подозревая, идет за чем-то в город по улице. С ним встречается наша сестра-хозяйка и шутя ему говорит: «Вот вы разгуливаете. Это уже не в первый раз, — начальство приезжает, а вас нет. Вот и теперь, генерал Сахаров...» И ничего она больше не сказала, а студент вообразил, что генерал уже приехал, но переспрашивать не стал: между ними тогда было какое-то недоразумение, они были в ссоре. Он побежал как можно скорее домой и запыхавшись, даже не спросясь, вбежал ко мне (а я прилегла, начала заболевать) и спешно только проговорил: «Сахаров, Сахаров...» А сам побежал сделать какие-либо распоряжения: на кухне, у кипятильников, всем санитарам объяснить. Наконец, прибежал в столовую и распорядился, чтобы хозяйка сварила кофе и приготовила все на столе для генерала Сахарова. Она подумала, что он действительно приехал, и тоже начала ужасно суетиться.

У меня страшно кружилась голова, я чувствовала, что у меня большой жар, но, получив такое известие от запыхавшегося студента, собрала последние силы, накинула халат и направилась в лазарет предупредить санитаров, чтобы они все были на местах.

Возвратясь, я слегла, и чувствую, что мне с каждой минутой все хуже. Лежу и слышу только, что вокруг меня страшная суматоха: все ожидают генерала и готовятся к встрече. Эта неразбериха продолжалась несколько часов. Даже два санитара, которые были посланы с какими-то поручениями, стараясь как можно скорее все исполнить, столкнулись в коридоре, и до того сильно, что у одного из них началось кровотечение из носа, — и по этому поводу одна из сестер прибежала ко мне. И лишь под вечер сестра-хозяйка и студент, истомленные до крайности, присели на диван в коридоре и тогда только догадались спросить, от кого пошел такой слух. Здесь-то все и выяснилось, и у них состоялось примирение.

Наступил вечер, и я сказала сестрам, чтобы они все шли ужинать, я не пойду, а чтобы ко мне прислали санитара-дезинфектора. Со мной в одной комнате помещалась самая молоденькая наша сестра (лет восемнадцати); я боялась, чтобы она не заразилась, и спешила, пока они все поужинают, уйти отсюда. Санитару сказала, что я ухожу в лазарет, в одну из пустых, маленьких палат, чтобы он перенес туда мою кровать и продезинфицировал все то помещение, где остается сестра. Собрала свои последние силы и, держась за стену дошла до палаты, а санитар успел все сделать, пока сестра возвратилась с ужина. Увидев, что меня нет, она стала плакать и прибежала ко мне. Я с трудом ее уговорила, чтобы она, во избежание заразы, ко мне не прикасалась.

Чувствую в первый же вечер, что у меня уже начинается бред, но я еще помню события этого тревожного дня и спрашиваю у дежурной сестры — как санитар, который ушибся, прошло ли у него кровотечение? Озабоченная сестра сначала даже не поняла моих слов, думала, что у меня бред, и только после вторично заданного мной вопроса она сообразила, что это я волнуюсь о санитаре. Ответила, что все прошло. Ухаживать за мной стала проситься уже немолодая, очень опытная сестра, которая пробыла в лазарете всю японскую войну и получила несколько медалей за усердие. Это она тогда по своей горячности не хотела принимать, как она думала, еврея. И она стала за мной ходить, делать мне ванны и, вообще, очень заботливо относилась ко мне. Брат милосердия, не сказавши мне, просил сестер, чтобы они уступили ему дежурить ночью. Он сидел, следил и, чем мог, услуживал мне, а я была в полубессознательном состоянии. Температура, как обычно при сыпном тифе, доходила до 40 — 40,5°. Все время был бред. Мне рассказывали, что я большей частью молилась о брате, потом бредила о сестрах, говорила, чтобы они отдохнули, бредила о каком-то санатории, куда хотела их поместить, и 1 еще какие-то заботы...

В момент прояснения я чувствовала, что мне плохо и я умру, просила позвать священника и причастилась. В это же время, молясь, подтвердила свой обет поступить в монастырь, только это я сделала про себя, находясь в сознании. Потом просила сестер и студента, чтобы они ничего не сообщали брату, когда я умру. Думаю, как тяжело на фронте в окопах, это и передать невозможно, а здесь еще он узнает, что я больна или умерла. Прислали к нам на смену какого-то доктора еврея. Меня навещает наше начальство, доктор Суворов. Наступает кризис: ни у меня, ни у окружающих уже нет надежды. Помню, настал канун Крещения, я вспомнила, что пост и сказала, что не буду есть скоромное, да мне ничего и не хотелось; они сделали что-то постное и, мне помнится, я что-то съела. В это время напал кризис...

Сестра все старалась делать мне прохладные ванны, чтобы хоть чуть-чуть умерить такую ужасную температуру. Клала меня после на другую постель, чтобы ту оправить, и временно давала соломенную подушку, как и для всех больных. И я испытала, что значит больному лежать на соломенной твердой подушке. (Хотя мы тяжелым больным всегда клали ватные маленькие подушечки.) И вот, когда я стала приходить в себя, я стала плакать и говорила: надо непременно для больных завести мягкие подушки, — и просила, чтобы их покупали.

Стала я поправляться, но очень медленно, мне было все противно, И потому я сказала сестрам, чтобы они не спрашивали меня о еде, а когда придет время, просто приносили полчашки молока, и я, не думая, выпью: так легче. Студент не выдержал, видя меня во время кризиса в отчаянном положении, и сообщил в армию: на третий день кризиса приехал брат. Я просила его не целовать меня и очень близко не садиться. Все-таки он был утешен, что кризис благополучно прошел. Я его упросила поскорее уехать: только, чтобы он воспользовался отпуском и съездил к своим в Нижний Новгород. Оттуда брат написал мне, что Женечка сказала: «Тебя тетя прислала к нам?»

Приезжал навестить и Шереметьев, сел около меня и чайной кружечкой кормил клюквенным киселем. Когда я стала немного поправляться, он приехал опять и пригласил меня для поправки к нему на дачу, в Кисловодск. На даче у него только маленький сын с бонной. Я стала, было, отказываться, но он так настойчиво говорил, что если я не поеду, то они с женой на меня обидятся. Суворов тоже часто приезжал и, когда я уже, хоть в подушках, могла сесть, он снял ас, меня на постели в подушках, а кругом все остальные сестры и братья. (Но все эти фотографии у меня пропали.)

Сестра Богданова, молоденькая (но не та, которая жила со мной в одной комнате), окончившая высшие курсы в Киеве, всегда меня сопровождала, когда по каким-нибудь делам я ездила в Управление Красного Креста; ее там называли моим адъютантом. Она мне сказала (теперь уже всё продезинфицировали, сыпной тиф прошел, только от слабости я еще лежала, но уже в своей комнате): «Теперь я поняла, что если будешь о других заботиться, то и о тебе позаботятся. Знаете, ведь целая кипа телеграмм, каждый день запрос о вашем здоровье».

Только когда я стала поправляться, мне сказали, что заболел и умер тот санитар, который все время работал со мной, такой самоотверженный и ловкий. Как мне его жаль! Господи, упокой его душу!

У сестер было недоверие к новому врачу: он что-нибудь назначит, а они прибегут — разве можно столько лекарств давать? Он ужасно много прописывал, и это смущало сестер. Они даже говорили ему: «Наш врач так не делала, не нагромождала столько лекарств зараз». А он на это: «Да, это она придерживается немецкого направления, а я французского». Но он мало был опытен в медицине. Хотя и учился на медицинском факультете во Франции, но у нас в России был лесопромышленником. А на войну был призван, как военнообязанный.

Стала я подниматься, но суставы в ногах еще не окрепли: сестры попросили меня пойти поужинать вместе с ними. Я попробовала, но нервы мои были еще так слабы, что другая обстановка, более шумное общество и разговоры на меня очень подействовали. Заболела сильно голова, чувствовалось, что мне еще рано выходить.

Приехал Шереметьев, чтобы уговаривать меня ехать на Кавказ, прислал автомобиль, сопровождающую сестру, и я поехала до Киева. Телеграмма туда была дана Шереметьевым. Меня встретили один профессор и доктор. На станцию они приехали тоже на автомобиле, подарили букет цветов. Мне даже совестно сделалось, — зачем они мне такую честь оказывают. Подъехала к главному учреждению Красного Креста, где мне назначен был отдых; а когда почувствую, что отдохнула, то чтобы сказала, и для меня будет купе в Кисловодск. Скоро дали для меня купе, и я уехала. Назначенная сестра проводила меня.

Дачу Шереметьев нанимал очень хорошую, удобную тем, что из ее калитки шли тропинки, чтобы подниматься в горы. Время было хорошее, конец февраля. По слабости сердца много ходить я еще не могла, но пройдя до первой скамейки, садилась и любовалась на блестящие снеговые вершины Эльбруса и Казбека. Погода все время была прекрасная, безоблачное синее небо, в высоте парили орлы. Как-то один парень проносил мимо меня убитого орла, и я рассмотрела его: когда он поставил орла на лапы и, взяв за шею, вытянул кверху, то голова орла оказалась выше парня. Каждый день я приближалась к следующей скамейке.

В доме у нас были: мальчик — сын Шереметьева (лет семи или восьми), его бонна, потом девушка, которая убирала комнаты, и старик повар. С мальчиком занимался гувернер, но он был приходящим. Атмосфера здесь была религиозная. У мальчика на спинке кроватки был образок и золотая дощечка с молитвой святителя Филарета[121]. Во всех комнатах — иконы; был заведен такой порядок, чтобы мальчик утром и вечером молился.

Повар был уже стар, больше шестидесяти лет. Когда-то он служил поваром на яхте, которая плавала по финляндским шхерам. Конечно, он был очень искусен в своем деле. Бывало, хочет непременно, чтобы я ему сказала, что мне приготовить. Скажу что-нибудь самое простое, а он сделает так вкусно, что и не поймешь, что это именно то самое.

После болезни я была еще очень слаба. Начнешь утром застилать постель и надо несколько раз посидеть. На ванны ездила на извозчике; ванны были углекислые, и я сама замечала, как хорошо они действуют на сердце. По слабости пульс ускорен, а немного посидишь в ванне, смотришь на часы — пульс становится реже.

Так я провела месяц. Бывала иногда в церкви — от нас не очень далеко было. Помню празднование в честь Феодоровской иконы Божией Матери, 14 марта. Вообще в Кисловодске я как-то не чувствовала, что я в России, много здесь чуждого. Но надо было спешить с отъездом, чтобы заехать в Нижний Новгород, где жила семья брата, и в Оптину. В Благовещенье я на стоянии Марии Египетской была в храме в Нижнем с братом, который по болезни был временно эвакуирован со всей семьей. К Страстной неделе я спешила в Оптину. Давно я стремилась туда. Там сердечно встретили меня батюшки. Батюшке Анатолию я рассказала о своем обете поступить в монастырь. На это он сказал: "Надо, надо. Вот съездишь на открытие мощей святителя Иоанна Тобольского[122], посмотришь и на Алтай (я выражала батюшке свое расположение к митрополиту Макарию[123] и его миссионерской общине на Алтае), и в общину, где ты жила, а может быть, там врач хороший. И в Шамордино захочешь, — хорошо. Об этом возьми благословение у Киевского митрополита[124]. Давно пора! Куда, — Господь на душу положит. О брате не беспокойся". Была я и у о. Сергия, который открыто носил схиму. Он мне дал листок об Иисусовой молитве и благословил образком Спасителя. "Помолитесь о брате". "Все Господь делает, как надо и как лучше, и вы молитесь: помилуй нас, грешных, да будет Твоя святая воля". "Какой мне путь избрать?» — спросила я. "Молись Богу, всегда с Богом, честно исполняй по совести все — вот путь, и радость всегда будет на душе... Война наша... Согрешили, ужасно согрешили и теперь не раскаиваются, семейная жизнь ужасная, хорошего конца не вижу... Читай ежедневно 90-й псалом: и у тебя, и у брата, чтобы он был".

Отец Феодот (благочинный) благословил нас образками: мне дал Николая Чудотворца, брату — Архистратига Михаила. Отец Феодосии, игумен скита, дал мне книжечку Е. Вороновой «Душа солдата»[125] и картинку (умирающий солдат и над ним молится сестра милосердия); давая ее, он мне сказал: «Заботься не только о телесном, но, главное, о возведении души его туда (и поднял руку, указывая наверх). Непременно напоминай и заботься о причащении. Всё в руках Божиих. Ты боишься за сестер, чтобы не заболели: старайся сама быть там, где больше заразы, не допускай туда сестер».

Все это, об Оптинских батюшках было у меня в моей записной книжечке.

Батюшка о. Анатолий, конечно, больше всех надавал мне и образков, и книжек. Батюшка о. Агапит[126], живший на покое и всеми отцами очень почитаемый (который написал житие старца Амвросия), благословил меня ехать на войну. Была, конечно, и у о. Нектария[127].

Возвратилась в Острог, где наш отряд так и оставался. При моем приезде врач, временно назначенный, уехал. Мне неприятно было, что в мое отсутствие здесь все-таки добились своего и в наш отряд вместо того бывшего студента поместили другого, с университетским значком. Я очень беспокоилась об этом и недаром. Пользы он для отряда никакой не приносил, даже наоборот. Между прочим, я узнала, что он велел санитарам все белье, снятое с больных, бросать в яму и зарывать. А между тем, у нас было столько прачек; было сделано несколько чанов, где белье мокло в дезинфицирующих paстворах перед мытьем. При такой небрежности, вообще, чувствовалось недоброжелательство. Трудно было все это терпеть.

Приближался день Святой Троицы, и вот брат милосердия, который так заботился обо мне во время болезни, подал мысль, чтобы мы все поехали в очень древний монастырь, который находился около города Межиречье. Это было 29 мая. Церковь здесь была во Имя Святой Троицы.

К нам сюда приезжал профессор Груздев, сколько-то пожил с доктором Суворовым. Так как сердце у меня было слабое, то для подкрепления профессор прописал мне отвар цветов арники. Впоследствии, когда был большой недостаток в лекарствах, я вспоминала про арнику, ведь она у нас растет: собирали ее, сушили, и я давала больным. Приблизительно около этого времени на собрании врачей подняли вопрос о том, что вследствие войны с Германией (откуда мы и получали, главным образом, лекарственные средства: там это дело было очень хорошо поставлено) у нас на фронте может случиться нехватка кровоостанавливающих средств, например, экстракта гидрастис. И вот предложено было растение — пастушья сумка (Бурса Пасторис) — и говорили, что в Московской лаборатории уже сделали из нее экстракт. Я тоже во время недостатка лекарств собирала это растение и употребляла в гинекологических случаях и при кровохаркании. Как будто результаты были хорошие.

Пришло известие, что наш отряд и Управление Красного Креста должны прибыть в город Ровно. 1 июня мы выехали из Острога, 2-го прибыли в Ровно и нам дали назначение в местечко Рожище. Ехали на лошадях и 5-го под утро прибыли на место. Ночевали в грязной лачуге. Я не могла вынести клопов: ушла из хаты и примостилась на чемодане у порога. Прибыв утром, мы узнали, что перешли теперь в гвардию, — нас сюда прикомандировали. Потом я узнала, что это очень важное место: поблизости находится 1-я гвардия, много высокопоставленных лиц. Здесь начальство — лейб-хирург профессор Вельяминов.

Нам назначили помещение земской больницы. Для персонала — через сад — каменный дом. Земская больница была невелика, для нескольких инфекций недоставало бы места, и потому я спешно направила санитаров, приказав им делать легкие, из теса, отделения для различных болезней. Вследствие разрушений от снарядов, вокруг валялось много толя, которым можно было накрыть эти маленькие легкие постройки. Для себя я велела пристроить хибарку к стене больницы, около подъезда, а окна нашлись на чердаке (двойные рамы к зиме). На другой день нам прислали шесть больных, потом еще несколько, потом больше ста. А потом все больше и больше.

Запасали солому, чтобы никому не отказывать. В нашем распоряжении был большой навес, под который мы могли временно класть больных. Приходилось работать день и ночь. Даже удивительно, как только сил хватало. Недалеко стоял поезд, где можно было взять иконы, Св. Евангелие и духовные книги; для тяжелых больных там можно было достать подушки, о которых я так беспокоилась. Брали мы оттуда и запас красного вина. Из наших женщин-беженок одна умела печь просфоры, а санитару, который умел, заказали сделать печать, и вот у нас всегда были просфоры, которые сохранялись в погребе. С фронта батюшки приезжали за просфорами и вином, им казалось, что это так нам назначили. Женщина тяготилась очень часто печь просфоры, а я ее уговаривала, какая она счастливая, что может это делать.

В тот момент рядом не было священника, другие лазареты еще не прибыли; для больных в первое время пришлось приглашать священника с фронта, посылать за ним санитара. Увидев, что один больной очень ослабел, я назначила санитара, который бы на другой день утром привез священника. После этого распоряжения ко мне подошел один солдат, правда слабый, но еще на ногах, и попросил меня написать письмо его родным. Сели мы около столика в передней, и я спросила, что писать. Он сказал, что ему скоро придется умереть (так он чувствует), прощался с ними; поручил послать письмо и сказал мне, что хотел бы причаститься. Санитар должен был утром привезти священника, и тогда все, кто хочет, причастились бы.

Под вечер солдат, которому я писала письмо, уже умер, и я винила себя, что не исполнила его желания. На другой день утром прибыл священник, и мне говорят, что и тот больной совсем ослабел, едва ли его можно причастить. Вошли мы с батюшкой: действительно он в агонии, при последнем издыхании. Я так испугалась: неужели и этот останется без причастия. Прошу батюшку со Св. Дарами встать напротив и читать молитву, а сама тихо говорю умирающему, чтобы он причастился. Все окружающие в палате, когда мы только что пришли, говорили, что он уже не может. И вдруг — какое чудо! Батюшка произнес молитву, и больной из последних сил приподнялся открыл рот, принял причастие и сейчас же скончался.

Этот случай так поразил всех присутствующих, что они один за другим просили причастить их. А раньше, накануне и утром, никто не изъявлял желания.

Лазарет наш предназначался для нижних чинов. Уже прибыло несколько больших лазаретов. Но вдруг к нам подъезжает автомобиль с несколькими ранеными офицерами: просят их принять. Я отвечаю, что у нас для нижних чинов, а прибыли уже большие лазареты, где есть палаты для офицеров. Но они настойчиво просят принять. Скоро подъезжает второй автомобиль, с такой же настойчивой просьбой, и я приняла их всех: получилась целая офицерская палата. В моей записной книжке того времени сохранилась запись принятых мною в тот раз офицеров: Подбек, Оболенский, поручик Богутский, Борис Федорович Горленко. Меня очень заинтересовал последний, и я потом спросила его, не потомок ли он святителя Иоасафа? И он ответил мне утвердительно. Совсем молодой, очень красивый, серьезный, сосредоточенный; весь его облик дышал благородством и целомудрием. Все они были, как на подбор: симпатичные, хорошо воспитанные, из высшего общества. Как-то однажды при свидании с братом я спросила его: «Как-то переносят такие неудобства и лишения офицеры первой гвардии, где собраны люди из высшего общества, нежного воспитания?»

На это он ответил: «Такие еще лучше переносят, они убеждены в необходимости жертв и горячо относятся к делу». У Оболенского я спросила, нет ли у него родных на фронте? Он ответил мне, что его родной брат убит. И я вспомнила, что видела гроб Оболенского в церковной ограде, когда проезжала город Мехов. Этот тоже еще был совсем юноша.

Вообще, все они были такие хорошие. Я ими любовалась и радовалась, глядя на их любовь к Родине; все они были глубоко верующие. У Горленко при осмотре я заметила на спине в поясничной области очень глубокую, но уже зажившую рану, около самого позвоночника. Какая опасная рана! Как только его Господь сохранил?!

Все эти офицеры поступили к нам с различными ранениями. И вот, несмотря на нежное воспитание и большую слабость, все они, как только стали подниматься, уже спешили в армию, чтобы исполнить свой долг перед Родиной.

Работы здесь было очень много. Вокруг нас на большие пространства были малопроходимые болота, и нашим гвардейцам пришлось идти по этой топи; хорошо еще, что они все были такого высокого роста.

Бывало, двенадцатый час ночи, а больных всё подвозят. Занято все, что только еще можно занять: и сарай, и навес, и двор. Что делать? Звоню по телефону, спрашиваю в штабе у дежурного врача, куда бы поместить больных, а он недовольным тоном ворчит там у себя (но мне слышно) и обращается к профессору Вельяминову со словами: «Вздумала ночью беспокоить». А на это профессор Вельяминов ему отвечает: «Ведь мы на войне, можно ли считаться с тем, что сейчас ночь?» — и велел передать мне какой-то совет.

Так как наше место считалось очень важным (здесь отборная часть войска, высшее начальство и множество складов), то неприятель с особенной энергией устремился сюда. Как только наступает рассвет, аэропланы во множестве кружатся над нами и бросают бомбы. Чувствуется особый страх: как заслышишь звуки моторов, сердце начинает усиленно биться. Надо делать обход больных, но так трудно сосредоточиться.

Однажды, во время такого обхода подают мне приглашение явиться на собрание врачей. Никак не могу закончить обхода и сделать назначения. Не могу же я теперь идти, — продолжаю свои дела. Прошло немного времени, прибегает вестовой казак, подает бумагу: приглашение за подписью Вельяминова, и посланный еще говорит, что меня ждут на собрание. Теперь я принуждена была идти. Иду вслед за вестовым, а у самой ноги дрожат и подкашиваются. Ведь я прочла подпись Вельяминова. Он председатель собрания, и так настоятельно приглашает меня, даже велел передать, что ждут, не начиная собрания... Сколько было пережито за это короткое время! Более жуткого положения, какое я тогда переживала, не могло и быть...

Вхожу: громадный зал, длинный стол с людьми. По близорукости своей никого не могу разобрать. Навстречу мне вышел Шереметьев, он предложил мне руку и повел к своему месту. Слева от него сидел профессор Вельяминов, а справа он указал место для меня. Страх меня не покидает. Что-то будет? Началось собрание. Слышу, разбирают общие вопросы, относительно оказания медицинской помощи в нашем положении. Профессор Вельяминов задает вопросы врачам, но, видно, не удовлетворен их ответами. Тогда он вдруг обращается ко мне и говорит: «А как об этом думает доктор Оберучева?» Я ответила, как думала. «Вот именно так, так следует поступать».

Возникает опять новый вопрос. Сама я не вмешиваюсь в прения, а Вельяминов опять обращается ко мне, и каждый раз выходило так, что мой ответ совпадал с его взглядом, он все время одобрял мои ответы. Врачи настаивают, что на одного врача должно быть не больше тридцати больных или раненых, я же не могу допустить, чтобы больных или раненых не принимали только потому, что у меня тридцать больных.

Так я думала и поступала. При первом нашем вступлении в Рожище мне сообщили, что надо приготовить не менее ста кроватей для больных...

Конечно, я не особенно входила в разговор, а только кратко отвечала на вопросы Вельяминова. Он был так поразительно внимателен ко мне, что вся моя недавняя тревога прошла и сердце успокоилось.

Собрание окончилось, начальство все разошлось. Вообще, у врачей самое первое желание — это заслужить орден Станислава, так как он, кажется, дает личное дворянство и еще многие преимущества. И теперь они на мой счет говорили: «Здесь Станиславом пахнет». Этим они намекали на особенно хорошее отношение ко мне Шереметьева и Вельяминова.

Наступило 9 июня, канун назначенного дня, как я знала, открытия святых мощей Иоанна Тобольского. Как справилась с главными делами, зову санитара и поручаю ему пойти во все уже прибывшие сюда лазареты и узнать, где будет служба по случаю открытия святых мощей? Санитар возвратился с таким ответом, что нигде не думают служить; он как раз был в том здании, где собрались священники всех прибывших лазаретов. Один из них, который прибыл с сибирскими полками, сказал: «Я служил бы, если бы была церковь, а разобраться нам долго, мы еще не так давно прибыли». Тяжело мне было это слышать, в душе загорелось желание почтить такой великий день, и я спросила санитаров, смогут ли они за ночь построить алтарь, и мы пригласили бы того сибирского священника, который высказал желание служить. Они ответили, что надеются за ночь построить и что им тоже хочется.

Недалеко от нас было чешское кладбище. Ворота к нему и некоторые памятники изготовлены из молодых сосен, покрытых красноватой корой, и тоже молодых, стройных березок, с их бело-серебристой корой. Вот из таких-то молодых деревьев и окон (вторые рамы, которые стояли на чердаке больницы) санитары за ночь сделали посреди сада алтарь. Поставили местные иконы Спасителя и Божией Матери, которые достали в поезде...

Сибирский священник, которому мы еще накануне дали знать, что готовим церковь, очень был растроган. Достал из обоза завесу на Царские врата, и вообще все к службе, сосуды, облачение. Наутро алтарь был готов, священник с санитарами принес завесу, которую и повесили. Свечей взяли несколько фунтов, а чтобы не гасли на воздухе, скручивали по нескольку вместе и так ставили около местных икон. Вся передняя стена алтаря, т.е. иконостас, сплошь была покрыта цветочками с соседнего поля. Служить приготовился о. Иоанн сибирский, а другой, очень хорошо знающий пение, собрал хор из санитаров нашего и других лазаретов. Погода была прекрасная, всех больных вынесли на кроватях-носилках и поставили полукругом перед алтарем. Трудно передать, какое у нас было торжество. Певчие пели так хорошо. У всех был особенный подъем духа. Только во время службы из других лазаретов, из городского союза приходили несколько раз врачи с какими-то вопросами. Я чувствовала, что меня хотят чем-нибудь отвлечь, но это им не удавалось: я кратко отвечала и не уходила.

Из офицерской палаты, кто мог, все пришли, а слабых принесли: и они усердно молились. Все были довольны, что вышло такое торжество. Батюшки были в восторге, о. Иоанн так хорошо служил! Он подарил мне Святое Евангелие с надписью: «В память о храме во имя святителя Иоанна Тобольского». И ниже написал: «Просвети ум мой светом разума Святаго Евангелия Твоего; душу любовию креста Твоего; сердце чистотою словесе Твоего; мысль мою Твоим смирением сохрани и воздвигни мя во время подобно на Твое славословие»[128].

Не могу нарадоваться на наше доблестное воинство: едва поднимаются с постели, еще не вполне окрепли, а уже спешат в часть. Также и эти юноши-офицеры, едва только поднялись, поспешили на фронт.

Был налет аэропланов, бомба попала в сарай, где были лошади, и все двадцать пять наших лошадей погибли. Нам сейчас же доставили других.

Вечер, готовишься к ночи, надеваешь все чистое, надеваешь платье, чтобы быть наготове: со страхом ждали ночного налета, но этого не было; всегда начиналось только с четырех часов утра.

И вот, летят аэропланы. Но еще так рано, и иногда еще полежишь. Но вот наступило 31-е июля. Опять на рассвете, часа в четыре или раньше, я заслышала в своей тесовой, приткнутой к стене больницы хибарке эти страшные звуки моторов. Подумала я: «Что же я лежу, мне ничего, я здорова, но каково же больным? Им ведь особенно страшно»,— и я вскочила и стала завязывать косынку на голове. В этот момент раздался страшный оглушительный треск. Вокруг меня сплошь пламя! Слышу отчаянный крик больного из соседнего барака, бросаюсь сквозь пламя по направлению к своей выходной двери, ничего не вижу. Бегу в соседний барак на крик и вижу больного доктора Ефимовского в ужасном виде: глаз его вырван из глазницы и висит над щекой, рука окровавлена и исковеркана. Кричу дежурной сестре: «Перевязочный материал!» — а она, не помня себя отвечает: «У меня ничего нет». Между тем, как у нас шкафы и сундуки наполнены перевязочным материалом. Наконец, пришла в себя и несет. Спешу перевязать доктора, чтобы он не сразу заметил, что с ним произошло.

Сейчас же надо снова ожидать налета, надо спешить, чтобы спрятать больных хотя бы в лес. Говорю санитарам, чтобы они брали больных на носилки и шли за мной, но они так напуганы, что не сразу соображают, и одни никак не могут идти. Надо идти впереди и настойчиво говорить им. Идем спешно к ближайшему лесу, санитары оставляют здесь больных и идут за другими. Только в лесу я почувствовала боль в ноге, какое-то жжение, как от горчичника: вся нога облита, посмотрела и увидела, что весь башмак в крови. Здесь около леса стоял английский хирургический лазарет. Я вошла туда, и мне сделали перевязку, но, несмотря на ранение, обращать внимание на боль некогда, надо спешить, надо хлопотать, чтобы больных увезли с этого места, оставлять их здесь нельзя. Бегу в свой лазарет, вижу около моей хибарки, шагах в трех, лежит убитая лошадь и на ней всадник. Он совершенно изуродован, лицо неузнаваемо, мундир на груди разорван, обнаженное сердце видно из грудной клетки, а за ним лежат на земле дверь моей хибарки и выбитое окно, на пороге — убитая собака. Кровать моя железная согнута, подушка прорвана и из нее виднеется пух; икона Божией Матери Тихвинская, на жести, благословение о. Александра Зыбина (в Ревеле), лежит на полу, а она висела на спинке кровати. Образ пробит пулей из бомбы, лики на образе не испорчены, пострадала только одежда Божией Матери. Пуля валяется рядом. Налет прекратился. Попросила иеромонаха отслужить благодарственный молебен за спасение наше. Поставили столик и на нем икону Тихвинской Божией Матери, которая на себя приняла весь удар. Батюшка бледный, дрожащим голосом произносил слова молитвы.

Оказывается, в главном штабе Красного Креста уже узнали о моем ранении: в то время, как я провожала больных в лес, к нам подъезжал автомобиль с докторами из Красного Креста; среди них был и доктор Суворов. Они приезжали, чтобы навестить меня, и потом шутили: «Приехали, чтобы навестить раненую, а ее и на автомобиле не догонишь».

Когда мы молились, доктор Суворов делал снимки всех нас и моей полуразрушенной хибарки.

Что за ужас с доктором Ефимовским! Он еще бедный не знает, какое его постигло несчастье.

Надо было идти хлопотать о поезде для больных и раненых, чтобы им не дожидаться завтрашнего утра, когда снова будет налет. Уже под вечер иду на вокзал, и вдруг начался новый налет, еще ужаснее. Мне надо было пройти большое поле; кругом рвутся бомбы, я стала на колени, склонилась до земли и жду смерти, а кругом рвутся бомбы, пулеметы трещат... Там и сям в отдалении слышу рыдания... Прошло несколько минут, стрельба прекратилась, наступила полная тишина, и я подняла голову. Славу Богу, осталась жива, надо скорее идти дальше на вокзал. Заказала там несколько вагонов для моих больных и пошла за ними, за больными: они спрятаны в лесу. Всю ночь с факелами рыли блиндажи, т.е. делали такие рвы, чтобы человеку можно было бы пройти согнувшись; поперек шпалы (были запасные около железной дороги) и сверху засыпали толстым слоем земли.

К четырем часам отвезли на вокзал последних больных. Во время налета влезали в блиндаж, но это ужасно неприятно, там такой страх: тесно, и кажется, что не выскочишь оттуда. Ждем распоряжения. 1-го все эвакуировались, ехали на лошадях, дорогой около нас падали стаканы из орудий, пришлось останавливаться...

Приехали 5-го в Луцк, остановились в Архангельском лазарете, пошли ко всенощной в собор. Опять налет, в то время, как мы были в храме.

С 9-го начался прием в наш лазарет, на сто пятьдесят коек. На кладбище в Луцке великолепный памятник, мраморная доска и надпись. Надпись с этого памятника я записала себе в книжечку, чтобы знающему человеку дать перевести (но не пришлось). Вот она:

«Остановись, путник!

Холмы эти покрывают врагов,

достойных удивления,

жизнь свою в великой войне

за отечество и любимого

Императора положивших.

Недавние враги,

здесь пусть с благодатию

покоятся они соединенные.

Прощайте, благочестивые души!»

В Луцке больных за два с половиной месяца было около четырех тысяч. Тяжелые оставались у нас, более легких распределяли по другим лазаретам. Из поправившихся больных оставила себе в помощники двух фельдшеров.

Просили меня вести запись, какой процент умирает от сыпного тифа: в этом мне помогали фельдшера. Они посчитали и оказалось, что смертных случаев только два с половиной процента, удивительно мало для такой тяжелой болезни; к тому же надо принять во внимание, что у нас оставались только самые тяжелые больные. И вот Господь подал такую помощь.

От дизентерии умирало в несколько раз больше. Доктор Сергей Васильевич Суворов, начальник всех отрядов нашего фронта, сделался нашим близким человеком. Он считал наш отряд особенно для себя родным, часто нас посещал, часто обедал с нами. И вот однажды за обедом он сказал: «Александра Дмитриевна, моя просьба к вам: дайте слово, что если я заболею, вы возьмете меня в свой лазарет. Я знаю, вы скажете: «Ваш отряд для нижних чинов, здесь нет тех удобств, как в других лазаретах», но я прошу вас и надеюсь, что вы по доброте своей найдете для меня уголок. Дайте же мне свое слово».

Какой-то печальный он был в этот раз. И вот, через несколько дней присылает за мной своего денщика в экипаже: он заболел. Порядочно было ехать городом до его квартиры. Вхожу, там уже несколько врачей, один профессор из Городского Союза — Бернштейн (или вроде этого фамилия), и еще два врача.

Сам доктор Суворов в страшном жару. Увидев меня, схватил за руки, начал целовать — он был в бреду: «Спасите меня, спасите, возьмите к себе...»

Врачи с удивлением смотрели на все это и переглядывались между собой с какой-то двусмысленной улыбкой. Дверь была открыта, перед подъездом стояла карета Красного Креста, профессор приказывал поскорее перенести больного и говорил: «Разве можно основываться на словах и просьбе бредящего больного?» Больной рыдал, его едва оторвали от меня и увезли. Вот и просьбы его и мое обещание! Но что я могу сделать? Написать письмо к профессору Груздеву (который был консультантом по нашему фронту), — он, конечно, горячо бы принял к сердцу все, что касается доктора Суворова. Я недавно получила письмо от него из Одессы; он уже занял там свою кафедру профессора терапии, приглашает нас с доктором Суворовым приехать к нему погостить и отдохнуть. Но что же он может сделать из такой дали?! Мне пришлось просить помощи у доктора Мефодьева, начальника Архангельского лазарета. Поехала к нему и рассказала о горячей просьбе Суворова лечиться в нашем отряде и о его слезах. Доктор Мефодьев принял это очень близко к сердцу. «Какое значение имеет доверие к врачу! Он знает вас и доверяет, это дает ему спокойствие, которое так необходимо при столь опасной болезни, надо обязательно уважить желание больного».

Ему показалось очень странным бесцеремонное поведение профессора Б. Мы поехали с доктором Мефодьевым в Управление Красного Креста и там без лишних предисловий сказали, что надо безусловно исполнять желание больного. Мы приехали вместе в лазарет Городского Союза и передали мнение Управления Красного Креста, которое полностью совпадало с нашим. Они ответили, что не согласны бредящего больного перевозить и не отпустят его. Доктор Мефодьев был страшно удивлен, и мы должны были уехать ни с чем. На душе у меня было тяжело. Оставалось только молиться. На другой день, 25 сентября, я вспомнила, что сегодня день преп. Сергия, его день Ангела, наверно. Я спешно, чтобы не опоздать, обошла палаты и пошла в церковь, которая была рядом с нами. Обедня уже кончилась, и я подала записку на молебен — о болящем Сергии. Молилась я, чтобы Господь сделал для него все лучшее. Молебен еще не окончился, как уже подъехал в экипаже денщик Сергея Васильевича: «Доктор просит вас поскорее». Вообразите мое положение: помочь ничем не могу, а главное — каково отношение тех врачей!..

Положила в карман куртки бумажный образок преп. Сергия, а крестики серебряные всегда были во множестве у меня в карманах. Забежала в свой лазарет распорядиться сестрам, где я буду, и мы поехали. Застала я доктора в ужасном состоянии, видно, сильный жар; он охватил обеими руками мою руку, стал плакать и говорить, что не отпустит меня. Врачи стоят на довольно большом от него расстоянии и говорят: «Он не хочет брать от нас никакого лекарства, уж вы сами дайте ему. Сестру не подпускает, чтобы поставить термометр». Видно, болезнь в самом разгаре: по всему телу сильная сыпь, состояние возбужденное. «Мне с вами надо поговорить, — дрожащим голосом говорит больной, — а вы (обращаясь к врачам) сейчас же уходите, а то я вам бороды порву». Господи, что он говорит, как я боюсь за него, ведь на него и так многие озлоблены, а в этом отряде все — доктора, сестры, санитары. Все сейчас же вышли и затворили дверь.

Я стала уговаривать Сергея Васильевича, чтобы он успокоился, поправляла ему подушки и тем временем надела на него крест. И вот, он мне сказал: «Я чувствую себя совсем слабым, верно, умру, но ведь я не говел уже пятнадцать лет. Ведь я, окаянный, в то время когда после вашего ранения был молебен и вы все молились, — а я снимал фотографическим аппаратом вас и вашу полуразрушенную хибарку. У меня и креста нет...» «Я надела вам, вот крест». Он схватил его и начал целовать. «Вот вам и образок преподобного Сергия»... И он начал молиться и целовать его: «Скажите священнику, чтобы он приехал с Дарами, а вы не отходите от меня, я боюсь, что не дождусь его».

Я пошла к телефону и попросила, чтобы сестры сказали священнику немедленно приехать с Дарами. Не отходила от телефона, по мне не ответили, что священника нет, он приедет только к четырем часам.

Сергей Васильевич стал опять умолять меня не отходить от него. «Будем молиться»... Я стала на колени около его подушки, и он начал вслух молиться, каяться. Он рассказал мне, что его отец — протоиерей в Ташкенте. Он был в таком возбужденном состоянии, все плакал и молился. Не знаю уж, что врачи и сестры думали, только они все это время не показывались. Приехал священник, и Сергей Васильевич так каялся, а потом с умилением принял Св. Дары. Мы уговаривали его отпустить меня, обещали, что я скоро приеду. Не знаю, как только мне удалось уехать?! Но каково было мое настроение. После тех слов, с которыми Сергей Васильевич обращался к врачам, можно ли было ожидать чего-либо хорошего? Страшно было за него, разве могут ему простить все эти оскорбления?..

Ехала я и в ужасе перебирала в своем уме различные мысли. Наконец, остановилась на одной...

Недалеко от Луцка был аэродром. Не знаю, каким образом, но вышло так, что я полностью обслуживала его, т.е. лечила всех летчиков; то они сами приезжали, а иногда, когда было необходимо, я сама их навещала. Большей частью это были французы; они были со мной очень любезны, говорили, как бы они хотели и со своей стороны чем-нибудь мне отплатить. И вот теперь я решила, не заезжая домой, отправиться к летчикам и попросить у них легковой автомобиль, где можно поставить носилки: чтоб нам его прислали завтра утром пораньше.

26-го, рано утром, автомобиль прибыл к нам, на него поставили носилки, я назначила двух ловких санитаров и сестру; все мы поместились вокруг носилок и понеслись по городу в больницу. Все были предупреждены, как поступать: я шла быстро вперед, не оглядываясь по сторонам, за мною — все они. Первой подошла к Сергею Васильевичу я и тихонько сказала ему: «Мы вас берем к себе, не бойтесь, молчите». Сестра набросила ему теплый халат с капюшоном, а санитары ловко подхватили его и понесли. Я шла за всеми ними и успела увидать, что санитары и сестры выглядывали из полуоткрытых дверей, но, вероятно были так поражены, что не могли сообразить, что происходит. Мы быстро уехали, так что никто не произнес ни одного звука. У нас уже была готова ванна; из ванны больного перенесли в палату и позвали священника, который с этих пор, по желанию больного, ежедневно приходил причащать его, пока он был слаб. Конечно, он был очень доволен, успокоился, и это хорошо на него подействовало.

Когда мы его брали, у меня (при виде такого ужасного его состояния) было мало надежды на выздоровление, и я ожидала для себя страшных упреков за все это рискованное дело. Но Господь утешил нас: больной стал поправляться. На третий или четвертый день не выдержали и из лазарета Городского Союза прислали женщину-врача — узнать, жив ли доктор Суворов: у них тоже, кажется, не было надежды. Она с такой двусмысленной улыбкой что-то говорила. И потом спросила меня, что это значит, что в наш маленький, для нижних чинов, лазарет стремятся и офицеры. (В это время, кажется, подъехала группа офицеров, просили принять их.) «Как вам удается доставать необходимые продукты?».

Я рассказала ей, что с вечера говорю санитару-повару, какая нам нужна пища, а другого санитара посылаю с деньгами чуть свет верхом по окрестностям — доставать нужные продукты.

Когда доктор Суворов стал поправляться, он сказал мне: «Дайте мне какую-нибудь книжку на ваш вкус». Но мне совершенно некогда было подумать, и я сказала: «Вот сестра Богданова, она вам найдет». «Нет, я очень прошу, чтобы вы сами выбрали». Я принесла ему Евангелие. Он очень обрадовался, прижал книгу к своей груди и начал ее читать. Но он был еще очень слаб. Больных было много: я могла только мимоходом посмотреть его пульс и бежать дальше. И он мне как-то сказал: «Хоть когда-нибудь вы бы около меня присели и что-нибудь мне рассказали».

Вот однажды я присела и стала ему рассказывать об Оптиной пустыни. Он так заинтересовался, что дал слово: как поправится, так поедет туда.

Ему хотелось остаться в нашем отряде до полного выздоровления, но этого нельзя было сделать: полагалось отправлять дальше. С сожалением, но мы отправили его в Житомирский лазарет, кажется, 4 ноября. Помню, у нас в офицерской палате оставалось еще несколько тяжелых больных.

Да, я еще не сказала, как отнеслись к нашему лазарету и ко мне лично врачи после всей этой истории с похищением доктора. Я уже говорила, что моя обязанность была ставить больным диагнозы распределять их по другим лазаретам, находящимся в этом гор Обыкновенно каждый лазарет должен был ежедневно, утром и вечером, присылать вестового с сообщением, сколько у них свобод мест. А теперь, после этой истории, куда бы ни послала, присыла обратно с ответом, что в палате ремонт. Попробовала сама съезди и увидала, что палата пустая, а посередине стоит ведро с известью

Ну разве можно так во время войны, когда, бывало, за ночь приготовишь палату на сто больных...

По случаю зимы бои затихли, фронт наш переместился, и должны были передвигаться. Можно было воспользоваться э временем: поехать повидаться с братом, которому предложили о дых. Ему сказали в штабе дивизии: "Вы Михаил Дмитриевич, столь времени в окопах без всякой передышки, вам надо отдохнуть. М вам дадим почетную должность — председателя военного суда, и вы отдохнете с семьей". Семья его была около Ревеля, и его туда назначили.

Мне тоже дали отпуск, и я поехала. В Киеве остановилась в гостинице Покровского монастыря и пошла в Главное Управление Красного Креста: так полагалось, когда едешь с фронта. Вхожу в Управление, здороваюсь и слышу кричат: «Сергей Васильевич, Сергей Васильевич, вот спасительница ваша, идите!"

Выходит доктор Суворов, мы с радостью здороваемся. Он уже окончательно поправился, и ему дают отпуск. Мы с ним там поговорили, он не забыл про Оптину и хочет туда ехать, у него уже билет взят, зовет и меня. Хорошо бы, если бы и я собралась, мы бы завтра и выехали. Окончательного ответа я не дала, но сказала, что если решу, то вечером скажу. Поднялся ветер, и я решила почему-то не ехать вместе; подумала: поеду лучше одна, так и сделала. Поехала прямо к брату, так как если я задержусь, то не успею приехать к празднику Рождества Христова.

Брат жил с семьей в дачной местности (станция или две от города), в каком-то имении: там расположена та часть, к которой он был прикомандирован.

В Ревель я приехала 21 декабря, пошла в монастырь, узнала, что батюшка о. Александр Зыбин умер, а матушка его Любовь Петровна уехала в Вятку и там устроила приют для детей.

Славу Богу, у брата все благополучно. На сочельник полковой священник служил всенощную в роте, а у нас молебен и панихиду. Уголок с образами мы хорошо убрали елками. Это имение называлось Пелькуль, в четырех верстах от станции Ладензе по Балтийской жел. дороге.

2 января, в день преп. Серафима, я выехала и поспела в Николаевскую церковь на обедню. Поминала там всех своих и им одну просфору отправила.

По преданию, святитель Арсений (Мациевич)[129] погребен под алтарем этой церкви.

Поезд отходит в пять часов вечера, едва успела. В городе встретила буддийского монаха. Я обратила на него внимание, потому что был сильный мороз (я даже пошла в город, потому что нужно было купить для себя что-нибудь теплое), а он — босиком и в сандалиях. Высокого роста, с рыжей окладистой бородой, вид благообразный, лицо приветливое; на голове красная шапка, одежда желтая, а сверху теплое широкое пальто, вроде плаща..

Вот я и спросила его, откуда он? "Из Петербурга, там есть буддийский монастырь, в Новой Деревне". Он разносит книжки и дал одну мне. На первой странице его портрет. Он сказал, что был в войске против немцев.

«Немцы — наши враги, они везде вредят нам своими миссионерами. Нас называют язычниками (улыбнулся при этих словах), а мы любим природу и ей покланяемся. Мы покланяемся солнцу и огню». «Посмотрите на наши монастыри, — сказала я, — и вы будете христианином. Посмотрите хоть Оптину пустынь». Он, кажется, ответил, что монастыри видел. Прощаясь, снял шапку и приветливо поклонился до пояса... Жаль мне было его... В его взгляде, в его лице так много духовного, и вот, в таком заблуждении.

В Петербурге зашла только в Казанский собор, приложилась к чудотворной иконе и купила несколько книжек.

В Москве не успела никуда, только переехала на другой вокзал и дала знать по телефону в гостиницу "Боярский двор"; через полчаса ко мне приехала бывшая моя соученица по Московскому Александровскому институту Люба Шульц, а теперь мадам Прибыткова. Рассказала мне, что вышла замуж, муж ее идеальный человек и что она так счастлива, что и передать трудно: религиозный в высшей степени, служит в банке.

Скоро надо было садиться в поезд. В Киев приехала 5 января на Крещенский сочельник, хотела — прямо в резерв (для сестер), но на всякий случай зашла в Покровский монастырь. Какое счастье: Матушка Евдокия согласилась пустить. Уже семь часов, поскорее в церковь. Еще застала службу и напилась св. воды. Такая радость на душе! На другой день к обедне. Потом в св. Лавру. Заходила к нашим родственникам. Здесь жила жена Николая Михайловича, командира полка, недавно убитого в битве под Праснышем; у них три дот две из них на фронте — сестрами милосердия. Но мне тяжело у них быть — они неверующие, почитают Толстого, считают его христианином. Семья большая, приглашают меня у них останавливаться. Н мне тяжело. Нет, больше не пойду.

В Лавре ходила по пещерам. Слава Тебе, Господи, что удостой меня! Перед исповедью пошла в пещеру к святителю Павлу Тобольскому. Как-то особенно трогательно у этой гробницы. И подходят ней страждущие люди без конца, идут и идут излить свое горе святителю.

На исповедь ходила к старцу о. Алексию, который строго сказал мне, чтобы по возвращении с войны сейчас же поступала в монастырь.

В Покровском монастыре — игуменья София[130]. Священник главный — отец Дмитрий — очень хорошо говорил проповедь.

М. Евдокия, старшая по мастерской, сшила мне платье. 16-го выехала из Киева. 17-го была на станции Мироновка, чтобы оттуда 1 в город Богуслав, где при женском монастыре жили мои знакомые (по Люблину) — Бессоновы. Из Люблина они переехали по случаю войны. Он с женой и дочерью поселился здесь. Матушка игуменья Анатолия предоставила им две кельи. Их сын Гермоген, только что окончивший гимназию, был убит на войне в одном из первых боев.

Родители приняли смерть своего любимого сына, как истинные христиане. И когда, говоря про кого-то из убиенных на войне, я выразилась, что вот он погиб, то старик отец сказал: "Разве можно смерть на войне считать гибелью, наоборот..." Не помню, как он выразился, но только с великим благоговением.

28-го прибыла в г. Черновцы в одиннадцать часов утра. 29-го в воскресенье — у обедни в резиденции румынского митрополита. Солдаты хорошо пели. Сам митрополит лечился в Карлсбаде, там и остался во время войны: так объяснил нам сторож. Здание в мавританском стиле, роскошное, сказочно красивое. В покоях митрополита -ковры, зеркала. Смотрела залы, где заседает синод, где разговляется духовенство на св. Пасху. Вход в парк — арки и колонны — все очень красиво. Стены, колонны выточены из камня, крыша черепичная, как бисером вышита. Все здание кажется совершенно новым, а оно стоит уже шестьдесят лет. Строилось двадцать. Есть несколько картин духовного содержания, несколько портретов. В залах везде бюсты императора Франца Иосифа[131], его брата, жены Марии Терезии. Здесь же рядом и Духовная Академия. Две церкви: одна — в Академии, другая — в покоях митрополита, небольшая, вся устланная коврами, во имя святых апостолов Петра и Павла. Духовная Академия — такое же роскошное здание, слева. Там библиотека, и на полках надшей латинскими буквами. Лежат какие-то журналы, есть и русские: «Русский паломник», «Церковный вестник»[132] и другие. Справа — общежитие для студентов. Двор весь выстлан галькой, красивая громадная решетка, цветники. В парке — фонтан, беседка.

Священники румынские с бородами, но волосы подстригают, и бороду тоже немного.

В Черновцах и везде в Буковине нет совсем ничего, напоминающего о России: язык немецкий, румынский и еврейский. Видно, политика австрийцев тщательно искореняла все русское. Русские войска все, что принадлежало Церкви, и вообще неровное, тщательно оберегали, ни к чему не прикасались. Когда страиваешь: не здесь ли такой лазарет? Отвечают: нет, это здание церковного ведомства, оно неприкосновенно.

Против нашего лазарета была православная церковь, румынское богослужение — на румынском языке. Очень древняя оригинальная архитектура. Западных дверей нет, сплошная стена, только с севера и с юга маленькие дубовые дверки. Внутри церковь полутемная, узенькие, длинные овальные окошки; четыре четырехугольных колонны; стены расписаны живописью по камню, которая хорошо сохранилась. Местные иконы, как у нас: Спаситель, Божия Матерь, Святитель Николай во весь рост, Иоанн Креститель с чашей, в чаше Младенец. Царские Врата — сквозные, завеса так же задергивается. Перед иконостасом, отступая аршина на три, из резьбы протянуто вместилище для свечей на высоте человеческого роста и гирлянда цветов.

Храм, по словам священника, основан в 1456 году[133] воеводой Александром Добрым. Много плит с надписями имен погребенных. Здесь есть образ с надписью: «Святой великомученик Иоанн Новый, иже в Сочаве»[134]. Говорят, что мощи св. Иоанна Сочавского уже увезены в Вену.

Нашла свободное время, ездила в Сочаву. Отправились мы с одной сестрой (монашкой), подъехали к монастырю, где были мощи св. великомученика Иоанна. Через двор прошли в архимандритские покои, спросили архимандрита. К нам вышел приветливый пожилой монах, архимандрит Иннокентий, разрешил нам переночевать в монастырской гостинице. Пригласил в свою келью и стал с нами говорить на малороссийском языке в смеси с польским и румынским (он румын). В теперешнее военное время, дочь его (беженка, ее муж на войне) приехала и поселилась у него с детьми, а в обычное время он этого, конечно, не разрешил бы. Дал мне книжку на немецком языке о древнем храме в Буковине и о храме Святителя Николая Чудотворца в Радовице, где мы в настоящее время пребываем. И еще книгу — «Литургия» на малороссийском языке (Брынзи). Ночевали в монастырской гостинице: все так аккуратно, чисто.

Храм очень красивый, черепичная крыша напоминает постройки в Черновцах. Здесь стоит рака, где были мощи св. великомученика Иоанна Нового, а теперь только образ великомученика на крышке раки. Я просила отслужить после обедни молебен св. великомученику (конечно, служба была на румынском языке). Купила его образ. После видела, как соборовали одного болящего: что-то много священников.

По возвращении в Радауц узнала, что наше главное начальство здесь — лейб-медик Безродный; он женат на моей соученице по Медицинскому Институту (враче Феокритовой). Захотелось мне с ней повидаться, пошла, но не застала их дома. Прислуга потом ей сказала, что приходила какая-то монахиня. Хотя я была в обыкновенной своей одежде, на голове косынка с крестом. После мы с ней встретились и я познакомилась с ее мужем.

Напротив нашего лазарета проходили учения некоторых частей. Все были в таком блестящем состоянии, и думалось: разве с такими войсками можно не победить!? У всех была такая надежда, что во сейчас будет полная наша победа, что эта война окончится победой Православия, что Св. Крест наконец водрузится над Константине польским храмом Софии[135].

Получила телеграмму о безнадежном состоянии брата...

Если бы не Божественная служба в эти ужасные моменты, то не знаю, могла ли бы я перенести все это... Но скоро собралась и выехала. В каком-то учреждении встретила Шереметьева, полубольного, молчаливого. Получила бумагу об отпуске. Что было дорогой, тяжело и вспоминать...

Проехала Киев, Москву, Петроград; наконец, — Ревель...

Передать свое состояние не могу. Прошло более двадцати лет, но я не способна спокойно вспоминать это время. Уже Великим постом я получила в Румынии письмо от брата, где он в предвидении писал мне: "Маня хочет отложить говение до четвертой недели, а я спешу, надо поговеть на первой неделе, а то боюсь, не успею". И, слава Богу, они поговели. А потом еще: «До Благовещения ты пиши по прежнему адресу, а потом будет другой". Это было последнее его письмо. И говорить нечего, в какой скорби я застала семью. Был уже девятый день смерти, так почему-то задержалась телеграмма. Мне сказали, что хотели, требовали хоронить раньше, но Женечка (ей тогда было семь лет) так сильно плакала и кричала: "Я не дам папу хоронить, мы его любим, а тетя еще больше, она всю жизнь была с ним". И как-то задержались. Манечка заботилась, чтобы положить его в металлический гроб: он лежал в кладбищенской часовне. Было холодно, топили печку. Во время отпевания пламя бросало отблески прямо на покойника, так как помещение было небольшое. Священник служил со слезами.

Манечка рассказала мне, что в Крестопоклонную субботу брат собрался в церковь на вынос креста. Она стала было уговаривать его остаться дома, но он сказал, что как же не пойти в такой день, подошел к Женечке и сказал, чтобы она его перекрестила. В это время горела башня, в которой когда-то был заключен и страдал святитель Арсений. Пошел и уже больше не возвратился[136]. Израненного его отвезли в какую-то больницу, где только ночью Манечка нашла его. Через шесть дней он скончался.

Теперь надо было брать разрешение, чтобы везти. Я пошла, и мне сказали идти наверх.

Наверху за столом я увидела нескольких человек... Состояние души у меня было ужасное. Я резко потребовала у них бумагу на проезд и вагон, а чтобы провожатым гроба записали меня... Так мы и устроили. Гроб поставили в товарный вагон, где я и должна была сопровождать его. Когда еще была на кладбище, купила у сторожа старинную псалтирь, которая у него нашлась, купила несколько фунтов восковых свечей. Семью усадила в пассажирский вагон, но в этот момент Манечка сказала: "Нет, мне так тяжело здесь, мы поедем вместе с тобой". И все перешли в товарный вагон. Себе я устроила место на стульях, чтобы лечь, прислонившись к гробу. А Манечка с детьми устроилась на диване и на стульях, которые они взяли с собой.

Трудно передать, что мы перенесли во время пути. Только к двадцатому дню мы приехали на место, в Оптину пустынь. Как только было возможно, я зажигала свечку и читала псалтирь. Наш вагон, как товарный, ставили куда-то далеко-далеко в тупик, изнутри вагон не запирался, и жулики беспрепятственно вбегали ночью и похищали у нас и без того скудную пищу. С ужасом мы ждали каждую ночь. Я старалась все время читать со свечей. И вдруг, в один такой тяжелый момент, в вагон входит благообразный седой старик: он так ласково, приветливо отнесся к нам. И я попросила его не оставлять нас в ту ночь. Он пробыл до утра. В одном тупике мы стояли несколько суток, пищу нашу отняли; дети плачут, им хочется есть, а дать нечего. Я взяла кувшин, и мы с Севочкой пошли искать санитарные вагоны, чтобы там достать пищи. На вокзалах не торговали. Господь помог, к нам очень сочувственно отнеслись и дали нам еды...

Лежа около гроба, я чувствовала защиту от брата в страшные моменты, когда вбегали подозрительные люди. Надо было утешать Манечку и испуганных детей. Однажды, когда я лежала, прислонившись к стенке гроба, то во сне услышала голос брата; слов не помню и тогда даже не помнила, но знаю, что они были для меня утешительны.

Мне так бесконечно жаль было Манечку и детей, которые были так беспомощны! Дети все время были послушны и ласковы со мной, а у меня такая любовь горела в сердце, что всю душу, всю жизнь хотела бы им отдать, и я забыла о своем обете... В это время Севочка откуда-то вытащил карты и начал играть с Женечкой. А мне так сделалось неприятно: мне хотелось, чтобы все вокруг было обвеяно святыней. И я сказала: "Здесь нельзя в карты играть. Мы ведь около гроба, где надо молиться". Манечка, безгранично любя детей, обиделась на мои слова и сказала, что я отношусь к ним, как чужая. Это сразу отрезвило меня. Как будто я забыла о своем обете, в уме я уже решила всю жизнь посвятить детям, думая, что и брат одобряет мое решение, но этот случай стал как бы ответом на мои мысли. Я укорила себя за такое колебание и благодарила Бога, что таким образом Он вразумил меня.

Еще много раз приходилось искать пищи, наш товарный вагон ставили далеко от станции.

Наконец, 25 марта, в воскресенье, в день Входа Господня в Иерусалим (в этот год Благовещение пришлось на один день с Вербным воскресеньем), в четыре часа утра мы остановились на станции г. Козельска. А в последнем письме, которое я все время носила в кармане, покойный брат писал: "До Благовещения пиши по-прежнему адресу, а потом будет новый адрес".

Выйдя из вагона, направилась туда, где стояли извозчики; следом за мной увязался какой-то человек: как только я начну говорить с извозчиком, и он оказывается между нами, видно, прислушивается. Я к вокзальному входу, и он туда, вслушивается, как я говорю со стоящими там извозчиками. Никто из них, как только скажу, что в Оптину, не соглашается везти, все говорят, что вода вышла из берегов и затопила весь луг, начиная от деревни Стенино; проехать никак нельзя, разлив такой страшный, что и не припомнят такого.

Оставив своих на вокзале, я пошла лесом кружным путем. Несколько раз мне удавалось переезжать на лодке через появившиеся озера. Так удачно, что были люди и мне можно было переправиться. Пришла в монастырь, когда кончилась ранняя обедня. Подошла к архимандриту Исаакию[137], попросила прощения, что мы, не спросив разрешения, прямо приехали с телом покойного брата. Отец архимандрит радушно ответил мне: "Как же, мученика мы с радостью примем и найдем ему место лучшее на кладбище". И распорядился, чтобы казначей позаботился доставить гроб в монастырь.

Казначей, о. Пантелеймон, горячо принял к сердцу наше дело, позвал рабочих и сказал им, чтобы запрягли самых высоких лошадей и непременно, во что бы то ни стало, привезли гроб до берега, а здесь будут ждать лодки с канатами.

Поспешила я опять лесом в обратный путь. Манечку с детьми оставила на вокзале. Гроб поставили на подводу, лошадь высокая, сильная, колеса особые, высокие, на другой подводе — я с кучером. Доехали до деревни Стенино. Собрался народ: говорят, что проехать никак нельзя, — а казначей нам велел ехать во что бы то ни стало. Несмотря на все уговоры, мы поехали прямо по воде. Пространство это до берега реки, конечно, не могло быть вполне ровным, там были овражки, через которые переброшены мостики; теперь это пространство представляло собой одно сплошное море; при езде лошади часто как бы ныряли, вода захлестывала их и переливалась через спину. Когда мы добрались до берега, то здесь были приготовлены две лодки на канатах, укрепленных и у того берега. Лодки должны были двигаться по канатам, сам архимандрит обо всем позаботился, отпустил своего келейника — лучшего гребца. Течение в этом году было необыкновенно сильное, поэтому и были сделаны такие приспособления.

Монастырский колокол оповестил всех и вышло много братии, внесли гроб в храм Владимирской Божией Матери.

Кажется, на другой день пришла семья покойного брата. Поселились все в Оптиной пустыни в гостинице. Такие святые дни! Ежедневно мы все ходили к утрени в половине второго ночи. Затем, отдохнув с час или полтора, шли к ранней обедне. Дети, конечно, не выдерживали и засыпали иногда на этих ранних службах, но всё же они всегда охотно вставали и просили не оставлять их, а вести с собой. Какое глубокое впечатление остается от этих ночных благоговейных служб... Перед шестопсалмием тушится большинство огней, и мы остаемся в полутьме: это всем сообщает еще больше благоговения перед таинственным, великим...

В Великую Среду, после преждеосвященной обедни, хоронили брата. Сам архимандрит участвовал в погребении, он сам выбрал место на кладбище — через дорожку от старческой часовни; еще была одна могила, а далее — могила брата, возле двух отроковиц Ключаревых (в имении которых, по завещанию их бабушки, м. Амвросии, и был основан Шамордин монастырь).

Вся братия, и архимандрит, и старцы при всяком случае выражали нам соболезнование: это невольно чувствовалось, хотя всё молчаливо, по-монашески. Конечно, чувствовали это и дети. Севочка сказал мне, что во всем здесь он узнаёт те места, которые отец им показывал в альбоме (брат составил целый альбом из одних видов Оптиной): «Папа нам говорил, что мы весной здесь будем.» Вот и правда. Опять вспоминается мне его последнее письмо, где он так положительно сказал об адресе, который будет только до Благовещения…

Идем мы по дорожке из деревни, и Женечка говорит мне: «Тетя, а что, маленькие могут поступить в монастырь?» Она, конечно, знала, что я собираюсь поступить, и спросила о себе. Заметно было, что Манечка, мать её, опечалилась и расстроилась. После этого я, конечно, избегала подобных разговоров.

На могиле у брата был поставлен тот белый крест, который Манечка заказала еще в Ревеле. К нему теперь был приделан фоник, который зажигался вечером (для этого был поставлен на кладбище особый монах). По благословению и совету батюшки Анатолия мы ходили к другим старцам: о.Феодосию (скитоначальнику) и о.Нектарию. На страстной неделе мы все (и дети тоже) пособоровались во Владимирской церкви, у общего духовника – о.Спиридона. Батюшка Анатолий на просьбу Женечки и её пособоровать, сказал: «Ну, хорошо, разочек и тебя помажет батюшка, благословляю».

После соборования о.Спиридон дал мне книжку «Помни последняя твоя». Исповедовались у батюшки Анатолия и в Великий Четверг все причащались. Я все плакала, слезы у меня лились неудержимо. Прежде я не могла плакать, только в душе была страшная боль, а теперь не могла удержать слезы.

Батюшка Анатолий спросил меня, когда я вошла к нему, почему я так плачу? Нет ли у меня ропота? «Нет, — ответила я, — верю, что Господь делает так, как лучше, но я беспокоюсь, успел ли брат подготовиться?»

«А видела ли ты его во сне?» — спросил батюшка; это было как раз на двадцатый день. «Нет, я слышала только его голос, когда лежала рядом с гробом».

В ту ночь, может быть, и по молитвам батюшки Анатолия, я увидела сон: полумрак, мы с Женечкой стоим на каком-то поле; кругом и под ногами у нас какой-то мусор от развалин. Вдруг на нас нападают собаки, мы убегаем. Женечка бежит вперед, и мы видим брата. Женечка скрылась впереди, я бегу за ней и уже больше никого не вижу. Дорогой башмаки мои рвутся, и я их теряю. Подбегаю к старинной церкви, вижу ступени из больших камней, поросших мхом. И думаю: как я войду в храм без обуви? Брату будет неприятно. Смотрю на свои ноги, на них есть башмаки, только более короткие. Вхожу в храм, там тоже полумрак, смотрю направо и вижу на деревянном узеньком диванчике, какие бывают в Оптинских храмах, сидит брат. Лицо у него такое довольное, радостное. А рядом сидит Женечка. И я проснулась. От этого сна у меня осталось успокоительное приятное чувство. И когда мы ходили к батюшке, я рассказала ему сон: он был рад, что это меня утешило.

Святую Пасху мы встретили все в храме. Образ «Воскресения» ой светлый, радостный, розовая одежда Спасителя... Святая неделя... Много народу приезжало к старцам: сколько ясных жизненных вопросов явилось у людей, особенно теперь. Приезжали и важные, заслуженные люди: им необходимо было решение на всю последующую жизнь... У всех было особенно тяжелое настроение. У меня в записной книжке того времени почему-то записано (сказал ли это кто или записал?): «Ни у кого уже нет ни негодования, ни протеста. Сердце высохло и молчит, и только безнадежно едящий разум тупо смотрит вперед в темноту, ожидая последнего нового удара». Эти слова так точно выражали тогдашнее настроение людей, и поэтому я их записала...

Сидя в приемной у старца, видишь много почтенных людей, и т, почему-то я сказала что-то вроде: «Как странно, что люди не понимают». На это один почтенный господин сказал: «Если нет благодати Божией, то понять нельзя».

Между многими другими я увидала здесь двоих людей, в высшей степени благоговейных, — чету М-х. Батюшка Феодосии при мне давал книжку только что пришедшей к нему после причастия М. Ф., когда она ушла, он мне сказал: «Вот райский цветок»...

Некоторые обращались ко мне с просьбой дать совет относительно их болезни; батюшка Анатолий часто поручал мне осмотреть или иную женщину. Он благословил меня и сказал: «Благословляю тебя лечить всех больных женщин, которые к тебе обратятся». Я просила его, как мне поступать: предлагать ли мне лечение больным монахиням и схимонахиням; у меня бывает такое чувство, что монашествующим, особенно схимницам, земное лечение уже излишек.

Батюшка велел почитать у святителя Феофана Затворника об том предмете и послал меня к батюшке Нектарию, который мне ответил, что лечение не греховно, что у нас даже в исповедальной книжке есть вопрос: не пренебрегаешь ли ты лечением? И доктора от Бога и лекарства тоже. Батюшка Анатолий часто во время приема подзывал меня (я сидела в приемной) и поручал осмотреть и дать совет кому-нибудь из женщин.

Настал сороковой день смерти брата (это было 19 или 20 апреля). Батюшка Анатолий принял нас в этот день и послал ко всем старцам: к о. Нектарию и к о. Феодосию. Помню только, что о. Феодосий трогательно нам говорил, что брат предстал перед Господом, и Манечку благословил образом святителя Амвросия Медиоланского.

После шести недель мы нашли квартиру в Козельске для Мани с детьми, и они переселились туда. Севочку отдали в школу, а потом и его сестру. Часто они приходили в Оптину, и тогда мы все шли и батюшке на благословение и с различными вопросами.

1917–1920 годы

Я пока оставалась в гостинице. Здесь во мне большое участие принимала Варвара Иосифовна Т.: уже немолодая девица, идеальная послушница старца Иосифа, сохраняющая все его заветы (старец умер 9 мая 1911 года). Всегда точно приходила в церковь перед каждой службой. И вот такого благочестивого человека Господь послал мне при моем поступлении в монастырь.

По отъезде своих я по благословению о. Анатолия перешла к ней, после того, как она меня пригласила (а она шагу не делала без благословения). Она купила для меня в монастырской лавке книгу аввы Дорофея и подарила мне. И дома в свободные часы давала мне свои книги, благословленные старцем.

Жила она здесь, при монастыре за оградой, уже больше десяти лет. Молодой девушкой приехала сюда со своей любимой няней (родители ее уже давно умерли) и по благословению старца осталась здесь: сначала в гостинице, а потом, с разрешения и благословения архимандрита (как многие из благочестивых, внеся некоторую сумму денег), получила на всю жизнь квартиру из двух комнат и кухни. Вот у нее я временно и поместилась.

Моя благочестивая хозяйка вставала аккуратно к утрени и будила меня. Вся ее жизнь, налаженная чисто по-монастырски, была мне так полезна на первых шагах моего знакомства с монастырем. Она строго смотрела на все, не делала ни малейшего упущения ни в правилах, ни в церковных службах, остерегаясь лишнего слова. С благоговейной любовью относилась ко всему, что касалось Оптиной пустыни, особенно к заветам старцев, которые она так хорошо помнила. Это была живая летопись старцев.

Как жаль мне, что наша совместная жизнь была так непродолжительна!

После каждого богослужения я заходила в часовни поклониться старцам и попросить их благословения. Поблизости была могила моего брата, я заходила и к нему: здесь теплилась лампада... Когда-то, пятнадцать лет тому назад, как раз на этом месте, я видела во сне лучезарную беседку из ярких роз. Тогда я недоумевала, почему из нашего семейства, которое я видела во сне, нет только моего брата. Только теперь я поняла, что это означало.

Часто после службы я брала хлеба в мешочек и палочку (батюшка, зная скудость Манечкиных средств, давал мне хлеба) и шла в Козельск навестить наших. А они приходили из Козельска в свободное от занятий время и к церковным службам по праздникам. Без них я проводила время в продолжительных службах в храме и немного читала. Большую часть времени приходилось сидеть в приемной батюшки о. Анатолия среди народа и ожидать общего благословения, а потом я просила келейника о. Евстигнея, чтобы батюшка принял меня и отдельно. Всегда батюшка исполнял эту просьбу. Во время первого же приема я высказала батюшке свое решительное желание поступить в монастырь. На это он сказал, что теперь мне надо молиться, чтобы Господь Сам положил мне на сердце — куда поступать... Сначала я сказала батюшке, что у меня три дороги: 1) Община во Имя Христа Спасителя, где матушка настоятельница обещала построить скит; 2) Община миссионерская на Алтае владыки Макария и 3) Шамордин монастырь. Сначала у меня мысли разбегались, но теперь я остановилась на одном решении — в Шамордин монастырь. Здесь близость старцев, а время теперь такое — может быть, окончательное... И это последнее решение я сказала батюшке. Он принял его, как уже давно известное: «Молись, чтобы Господь утвердил тебя и указал путь».

С тех пор я продолжала после каждого богослужения заходить к батюшке, брала общее благословение и ждала, не примет ли он меня отдельно, чтобы мне окончательно просить принять меня в Шамордино. Просила келейника доложить батюшке мою просьбу. Келейник возвращался и как бы со смущением отвечал мне: «У батюшки сегодня много дела», или что-то вроде: «Едва ли он успеет». Вначале я спокойно принимала такой ответ, сама видела, как много народа ожидает.

Проходит так неделя, а батюшка ни разу не принял меня отдельно. Но я все прихожу и жду. Среди народа я заметила толстого господина, который добивался отдельного приема, но в первый день так и не добился. Пришел на другой день. Сидел рядом со мной, и при выходе келейника начал роптать, — указывая на меня, сказал: «Здесь каждый день приходят, и их принимают, а я, приехавший издалека, ничего не могу добиться». Этот несправедливый упрек очень подействовал на меня: я ничего не сказала, но у меня явилась такая боль в сердце, что я почти заплакала. Ведь я уже больше недели сижу в ожидании и получаю неизменный ответ: батюшка сегодня не может принять. Мне сделалось так тяжело!..

После вечернего богослужения на сон грядущим я пошла с тяжелым чувством на ночлег. И вижу во сне: нахожусь я в первой большой комнате, где обыкновенно батюшка благословляет. Там встречает меня женщина в черном шелковом платье, приятной наружности и говорит: «Ты обижаешься, что батюшка тебя долго не принимает, но посмотри (и указывает рукой на дверь спальни) — он за нас молится». И я вижу в дверь, что батюшка стоит там как бы на воздухе с поднятыми кверху руками и молится. Этот сон так утешитель подействовал на меня, что с тех пор я со спокойной душой стала ожидать, когда меня батюшка примет, и нисколько не тяготилась, что мне приходится подождать еще несколько дней.

Когда он принял меня, и я высказала свое твердое желание и ступить в Шамордин монастырь, батюшка с радостным видом благословил меня.

По приходе домой, т.е. к Варваре Иосифовне, я сообщила ей свою радость. У нее теперь, вместо ее умершей любимой няни, была в услужении м. Александра, сестра иеромонаха Феодота, благочинного Оптиной пустыни: она, по уговору своего брата, перешла из раскольниц в Православие, по его приглашению приехала сюда и находилась теперь в услужении у Варвары Иосифовны. Она приняла монашество и скоро сподобилась истинно христианской кончины. Это батюшка о. Феодот, который заменил для Варвары Иосифовны старца, батюшку Иосифа, часто посещал своих духовных чад: Варвару и Александру. И в этот день пришел о. Феодот, и ему сообщили о моем поступлении в Шамордин монастырь.

А он, между прочим, начал говорить о монашеской жизни: « монастыре, хоть и то же дело, но уже не то. Здесь вы себя Господу посвятили, и все, что делаете, ради Господа делаете, и все зачтется Если и на службу через послушание не поспеете, не скорбите: монастырь одно целое, единое тело, и друзья за вас молятся, когда вас нет в храме. За всех работающих на послушании молятся... Главное — не обидеть, не причинить другому скорбь».

По этому поводу он сказал: «Один святой при совершении литургии удостаивался видеть Господа. Но вот однажды не видит Господа и думает: что же это? Грех какой совершил? Думает и не знает, что это значит; спрашивает иеродиакона, но и тот не мог сказать, потом иеродиакон вспомнил: когда шел, то встретил нищего и на его просьбу не хотел ответить, а махнул рукой на него и обидел этим. Вот, даже такая обида вменена в грех».

А далее в разговоре батюшка Феодот заговорил о скорбях: «Скорби мирские не всегда ведут ко спасению, бывают пересуды, ропот, обвинение других и т.д. Монастырские скорби — ко спасению.

Монах поступает в монастырь; часть братии его полюбила, некоторые были против него. Он заскорбел и перешел в другой монастырь. В другом — то же, в третьем — то же. Тогда он сказал: «Что же я так буду? Весь свет обойду?..» Написал на бумажке, положил в пояс и, когда кто обидит, вынет бумажку, прочитает, и все терпит. Братия стали раздражаться: что это за колдун какой-то, смеется над ними, что ли? Сказали игумену. Монаха позвали, потребовали его записку. Сначала он не хотел давать, потом дал. Игумен прочел и затем велел вслух прочесть его записку: «Все буду терпеть, ради Господа Иисуса Христа». Прочли и поняли, в чем сила его терпения...»

В начале июня, кажется, 8-го, приехала матушка игумения[138] из Шамордина. Батюшка о. Анатолий позвал меня. Я поклонилась в ноги и просила принять меня. Они оба благословили меня. Матушка поцеловала меня и пригласила вместе с нею пойти ко всем старцам. У каждого и посидели. Батюшки с матушкой беседовали, благословляли меня и дали наставления, но я была в такой радости и восторге, что не сообразила записать всё. Много времени прошло, и я забыла, не могу вспомнить их бесед.

Уезжая из гостиницы (которая была предназначена для шамординских сестер), матушка игуменья благословила меня и сказала: «12 июня будет прислана лошадь за духовником или за иеродиаконом (на ней меня и приглашают приехать)».

12 июня приехавшая из Шамордина монахиня дала мне записку от матушки игумений: благословляла меня приехать. Эту записку я хранила, но она пропала вместе с другими дорогими для меня письмами.

Этот знаменательный для меня день — 12 июня 1917 года — навсегда остался в моей памяти. Батюшка о. Анатолий благословил меня образом «Моление о Чаше» и сказал: «Благословляю послужить на пользу обители, — и добавил, — можно каждую неделю писать». Благословил меня четками. Послал к батюшке о. Агапиту, который был уже очень слаб и находился в больнице. Для него была отдельная келья; все старцы и монахи с особенным благоговением относились к этому старцу, живущему в Оптиной на покое. Он был еще на ногах, ласково принял меня и на просьбу мою благословить меня в монастырь Шамординский сказал: «Что ж, погости, погости, благословляю тебя. Но ведь монастыри закрываются». (У большинства тогда была надежда, что такое время пройдет, и потому эти слова упали, как камень на сердце.) А батюшка продолжал: «Монастыри все разойдутся, на два месяца только хлеба достанет... И мужские тоже, только до нас черед еще не дошел...» «Помолитесь, батюшка, чтобы духовно устроилась моя жизнь». «Молись и ты, и смиряйся».

«В суете все живу». «Сама с собой если будешь, помыслы пойдут. А доброе дело для ближнего заменяет молитву. Благословляю, погости, погости...»

И так прискорбны были мне эти последние слова...

Прощаясь, батюшка Анатолий дал мне некоторые наставлен касательно моей монастырской жизни и, между прочим, благословил меня пить святую крещенскую воду но средам, пятницам, воскресеньям и по праздникам, и еще — если чувствую нездоровье, собираюсь идти к очень трудной больной.

По назначению батюшки и матушки я пока должна была жить на новой гостинице. Несмотря на печаль (не исчезавшую после смерти брата), радость переполняла мою душу.

К концу дня мы подъехали к гостинице. Радушно встретив меня послушница провела в приготовленный номер. От всего веяло святыней и уютом. Заботливая рука матушки Нины, заведующей гостиницей, поставила мне на стол букет цветов.

Радость в моей душе не вмещалась и распространялась на все окружающее. И теперь, при воспоминании об этом времени, что-то необъяснимо радостное поднимается в груди...

Строгая, уважаемая до благоговения своими послушницами, матушка Нина с любовью относилась ко мне, давала мне ценные советы касательно внешнего монашеского поведения. Обладая очень слабым физическим здоровьем (несмотря на свой рост и полноту), она скоро стала обращаться ко мне за медицинскими советами.

Но ближе всех для меня была матушка игуменья. Она приветливо встретила меня и потом часто заставляла читать для нее правило или что-либо из духовных книг. По своему устроению она походила на древних старцев.

На первый раз она велела мне открыть Отечник и прочесть, и я прочла:

«1. Оказывай милость и спасешься.

2. Трезвись и будешь помилована.

3. Молчи».

Я прониклась таким уважением и благоговением к матушке игуменье, что готова была ей открыть всю свою душу, чтобы она наставляла меня. И у меня возникла мысль просить старца благословить меня обращаться к матушке, как к старице: поверять ей все свои помыслы. На первой же исповеди я сказала об этом старцу, но он не благословил меня на это. Только потом я поняла мудрость старца. Это повело бы к тому, что меня с первых же шагов окружила бы зависть и ненависть, мне трудно было бы жить. Вот и насчет поселения моего в больнице, где жили две фельдшерицы, тоже был трудный вопрос. Батюшка и матушка понимали это и действовали осторожно.

Наружно фельдшерицы приняли меня хорошо. А я, не подозревая ничего, чувствовала себя с ними и со всеми очень свободно. Только иногда видела у аптечных сестер и помогающих мне лица заплаканными. И через некоторое время выяснилось, что сестры огорчатся потому, что жалеют меня. Например, я прописываю для больной такое-то лекарство, а фельдшерицы требуют, чтобы давали другие. А в разговорах с сестрами старались подорвать ко мне доверие, особенно практиковалось это среди интеллигентных монахинь, имеющих большое значение в монастыре. А мирских пациентов, к которым так охотно ездили фельдшерицы, мне даже хотелось отделить от себя и я просила батюшку благословить меня безвыходно оставаться в стенах монастыря. Но фельдшерицы испугались и жаловались сестрам, что я лишу их практики. Какое было недоразумение...

На первых порах, так как у меня ничего не было, матушка игуменья благословила дать мне все, что необходимо. Прислала мне столько своих простынь, чтобы у меня было свое белье, а что касается одежды, — я пока ходила в своем черном платье.

Церковная служба у нас была легче тем, что не надо было встать к утрени: утреня справлялась с вечера. Повечерие было в три часа дня, в шесть — вечерня с утреней, в шесть утра — обедня. Конечно, старалась ходить на все службы. После обедни прихожу к себе, где е дают чай, и иду на прием больных. Затем прихожу обедать. В и часа повечерие, затем вечерний чай и вечерняя служба. После утрени заведено было во время войны читать какой-либо из акафистов, и теперь это продолжалось по случаю тяжелого времени. Впоследствии сестры мне поручали его читать. В начале моего пребывания матушка позвала меня с собой поехать на луга, на дачи[139]. Себя она уже чувствовала слабой и сказала мне: «Вот с этим образом святителя Николая Чудотворца ты обойди луга, а я посижу здесь, в экипаже». Образ считался чудотворным, был написан старцем Герасимом старшим[140], когда однажды он был оставлен на отдых в матушкиной комнате в богадельне (она прежде была там старшей).

В один из первых дней моего пребывания в монастыре я была у матушки и читала ей духовную книгу, а затем матушка сказала: «Пойдем навестим некоторых вновь поступивших сестер».

Сначала мы пришли к сестре Евдокии Саломон (итальянская фамилия), поступившей только через несколько дней после меня. Она была почтенная старушка, лет за шестьдесят. С самых юных лет она со своей матерью приезжала в Оптину и хорошо знала Оптинских старцев. Отец[141] занимал какое-то высокое место в Петербурге брат[142] ее (друг Владимира Соловьева) служил при Святейшем Синоде. Когда Оптинские монахи или Шамординские монахини по какому-либо случаю посещали Петербург (в прежние времена), то заходили в дом Саломон и видели, в какой роскоши жила сестра Евдокия, как она ездила в карете и т.д. А теперь она в темненьком платке и в лаптях. Мудрая матушка поместила ее в келью, которая пришлась ей как нельзя более по духу: келья стоит в отдалении от построек среди деревьев; старинные низенькие сени и две смежных кельи — сестры Евдокии и для одной простенькой старой монахини. Обстановка кельи простая, напоминающая старину: окна низенькие, стены бревенчатые, увешанные иконами, картинами, портретами старцев. Входишь как в келью какого-нибудь древнего отшельника. Все это так соответствует самой сестре, отрешившейся от всего прежнего.

Матушка спросила, как она себя чувствует, не нуждается ли в чем? Сестра Евдокия благодарила с земным поклоном. Послушание ей матушка дала читать псалтирь, свою очередь — два часа, при старом храме, где заведено было неусыпающее чтение.

Сестра Евдокия, видно, с любовью работала в огороде, находившемся при этой келье. У нее был образ святителя Тихона Задонского, написанный на доске его гроба, где лежали святые мощи, когда их открывали. Мать Евдокия уже в конце своей жизни захотела дать мне этот образ (самое для нее дорогое) — и отдала: теперь он у меня стоит. При открытии святых мощей этот образ был поднесен ее отцу или брату.

Затем мы с матушкой отправились к другой недавно поступившей сестре — Ольге Петровне М. Она приехала в Оптину пустынь немного раньше меня, там я с ней и познакомилась. Она была замужняя женщина, горела любовью к Господу; с мужем они жили необыкновенно дружно, но у нее было великое горе: он был лютеранин. По этому поводу она несколько раз приезжала к батюшке Анатолию, просила у него святых молитв за мужа. А батюшка твердо говорил ей, чтобы она не настаивала, не уговаривала мужа, а только сама молилась, и Господь приведет его к Православию; чтобы она твердо на это надеялась. И, действительно, муж сам впоследствии выразил желание принять Православие, чтобы им быть неразлучными и в той жизни. Он скончался православным, она привезла его тело в Оптину и похоронила недалеко от старцев. А теперь сама решила остаться в Шамординском монастыре.

Для этой сестры келья была более светлая, с большими окнами, высокая. Рядом жили две сестры-монахини, могущие служить сестре Ольге. А сама сестра Ольга — не молодая, лет 55. Доброта и простота необыкновенная, лицо так и дышит любовью. По стенам ее кельи много хороших икон, привезенных из Царского Села, где они жили с мужем; все говорит о тонком художественном вкусе хозяйки. Много иконок — память от высоких духовных лиц. Любила я иногда приходить и рассматривать ее святыню. Ей матушка тоже назначила послушание — чтение псалтири и ежедневно ходить на повечерие и там читать канон. Она упросила матушку назначить ей читать Ангелу-хранителю. Вот на повечериях, куда и я ежедневно ходила (если какое экстренное дело не задержит), мы и встречались с сестрой Ольгой.

Иногда были особые поминальные дни, когда подавался чай или обед в игуменской столовой; туда сходились: священник о. Николай, иеромонахи о. Мелетий[143] и о. Иннокентий, а также некоторые старшие сестры; и нас с сестрой Ольгой приглашали часто. Монахини отличались молчаливостью, и монахи тоже. И вот добродушная сестра Ольга нарушала молчание, я к ней присоединялась, тогда и остальные поддерживали разговор. Мне не казалось это предосудительным, а вот находились среди простых монахинь, которые ей говорили: «Вы всё суетесь своим языком». Ей, конечно, обидно было, но она со смирением это принимала и как-то спросила б. Анатолия: нехорошо, что она начинает разговор и входит в общую беседу? Батюшка ей ответил: «Нет, ничего. Ты пожилая, может, и полезное что скажешь». И так ободрил и утешил ее. В ней было много детского. Все она делала с благословения; еще перед поступлением, живя в Оптиной, она ходила в своем нарядном плюшевом пальто; батюшка сказал ей: «Ты его перелицуй и так будешь ходить и в монастыре, когда поступишь». И вот на другой же день ее можно было увидеть уже в некрасивом пятнистом пальто, так как изнанка имела ужасный вид. Теперь батюшка одобрил ее костюм.

Эти две интеллигентные сестры, не имевшие никакой связи с деревней, больше всех терпели нужду. Пока жива была матушка, она знала все их обстоятельства: как бы случайно увидит или позовет кого-нибудь из них и даст кусочек масла или булочки (отрежет от того, что ей принесут) и поручит еще отдать другой.

Сестра Ольга М. недолго прожила в монастыре, года три или четыре. Ее не успели постричь, она была только рясофорная. Умерла она внезапно, от кровоизлияния в мозг. Меня не было несколько дней в монастыре и я со скорбью узнала, что ее похоронили.

Чувствовала я, что матушке не по духу был наш священник, всегда с белым воротничком, подстриженный. Матушка старалась даже выхлопотать другого, но пока ничего не выходило. Многим старшим монахиням он нравился, пока впоследствии они не узнали eгo. Он только служил, а исповедь и причастие были на обязанности иеромонаха Мелетия. А на время постов приезжал еще второй иеромонах — Иннокентий, уже старый, почтенный, бывший казначей Оптиной пустыни. К ним сестры и обращались за советами. В старой гостинице, в коридоре можно было видеть сестер (и здешних, и пришедших с дач), желавших рассказать о своих нуждах и получить старческий совет.

У нас в больнице некоторые сестры жили подолгу, например туберкулезные — до смерти. И я с ними сроднилась, как своя семь была. Особенно близка мне была сестра Анисия — впоследствии схимонахиня Аполлинария. Поступила она за год до меня. Восемнадцатилетняя здоровая деревенская девушка. Ее отправили на дачу пахать. Еще дома повлияло на нее чтение о будущей жизни, так что он ни за что не хотела оставаться в миру и покинула своих родителей брата в деревне. Горячо взялась исполнять все, что от нее требовалось, но, бывши и раньше слабого здоровья, уже через несколько месяцев изнемогла.

«Выйду пахать, — говорила она, — пройду борозду и упаду в изнеможении — и прошу Полю (которая с ней пахала, тоже молоденькая), чтобы она никому не говорила, а то вдруг скажут: «Как такую больную держать?» А она так боялась оставить монастырь.

«Молюсь Царице Небесной: буду терпеть всякую болезнь, лишь бы Ты оставила меня в монастыре», — рассказывала она мне потом в Козельске. Царица Небесная услышала ее молитву. Она заболела язвой желудка и все пять лет лежала в больнице, а потом мы поехали в Козельск; там она тоже жила, как в монастыре. Всего мы с нею неразлучно прожили четырнадцать лет до ее кончины. Если бы она была покрепче, хотя бы на ногах, родители бы непременно ее взяли при закрытии монастыря к себе в деревню. А теперь, видя ее в таком изнеможении, побоялись взвалить на себя тяготу...

Сестра Ирина (больничная) старалась познакомить меня с подвижницами-монахинями, которые проходят молитву Иисусову.

Прежде всего мы пошли к матушке Надежде Аксаковой. Они с ее келейницей жили в старом домике вроде того, какой мы видели у сестры Евдокии С. Мать Надежда — интеллигентная, даже из высшего общества, из семьи писателя, а теперь вела самый простой образ жизни, смирялась во всем; с ней жила младшая монахиня средних лет, не интеллигентная, очень ее любящая, но довольно строптивого характера, так что м. Надежда во всем ей подчинялась, вела суровый образ жизни. Страдая расширением (аневризм) аорты, очень сильным, она, несмотря на это, исполняла все домашние свои работы, даже колола дрова (я ее раз застала за этим занятием и ужаснулась). Она была знакома со схимонахом старцем Илларионом, отшельником в Кавказских горах, вела с ним переписку. Показывала его письма; помню одно письмо, где он пишет: «Какое счастье — Иисусова молитва: вот мы теперь с вами разве можем исполнить подвиги? А молитва от нас не отнята, мы только и можем в такие года ею молиться, какое счастье!»

Она предложила мне почитать книгу «На горах Кавказа»[144]. Но я не решилась взять, пока не спрошу у батюшки. А батюшка сказал мне: «Я читал ее и находил в ней перлы молитвы Иисусовой, но когда узнал, что Святейший Синод признал в ней еретическое, я по своей прямолинейности, из послушания, как сын Православной Церкви, все выписки, сделанные из этой книги, перечеркнул. Хорошо ведь об Иисусовой молитве и у епископа Игнатия».

Ходили мы с сестрой Ириной еще к схимонахине Херувиме. Она уже преклонных лет, слабенькая; у нее есть келейница, которая делает все по келье. У них совсем маленький домик из двух крохотных келеек и сенцов. Мать Херувима из евреек, была преданная дочь батюшки Амвросия. После крещения, еще в миру, ездила в Иерусалим из любви к Господу Иисусу Христу. Теперь ведет совершенно уединенный образ жизни, молится и работает схимнические аналавы[145]. Она учила меня, иногда я ходила к ней: как будто научилась, нескольким сшила, а теперь не могла бы, забыла. Мне хотелось хоть иногда побыть в той молитвенной атмосфере, которая окружала эту подвижницу. Она всецело занята приготовлением к будущей жизни, все у нее готово, и гроб готов, стоит на чердаке. Но умереть ей пришлось после закрытия монастыря, в Козельске, в полном уединении, в 1928 году, в день Рождества Христова.

Водили меня в приют, а потом я часто ходила туда и для медицинской помощи. Как приятно там: все до мельчайшей подробности устроено по плану батюшки Амвросия, все исполняется по его благословению. Здесь воочию убеждаешься, какое благотворное влияние оказывает религия на душу ребенка, смотришь на них, как на ангелов...

Совсем маленькая хорошо произносит «Отче наш», и когда у нее спросили, какие слова для нее главные, она задумалась и ответила: «Да будет воля Твоя». Другая очень хорошо читает акафист Спасителю. По праздникам детей водят в храм, на обед они приходят в общую трапезную.

Начальница приюта — опытная монахиня Вера Хрущева (о ней рассказывается в житии б. Амвросия: как мать приехала выручать из монастыря свою дочь, а потом и сама осталась). В приюте были учительницы и хорошие няни.

В синодике у меня записана отроковица, молитвенница, проходившая Иисусову молитву семи лет; умирая, она сказала м. игуменье (когда все окружили ее одр): «Мне нехорошо, когда сестры говорят, благословите их читать молитву Иисусову».

Немного в отдалении была келья, где жила блаженная Дашенька со своей матерью. Монахини относились к ней с особенной любовью, несмотря на ее иногда странные поступки; при недоуменных вопросах обращались к ней за советом. Она вела себя, как дитя.

Осматривала я уединенную хибарку, где жила первая настоятельница монастыря матушка София, глубоко чтимая всеми монахиня ми. Там живут родные племянницы — Мария и Марфа — и сохраняю всё, как было при матушке.

Часто приходилось мне бывать в так называемой «молчанке» Это маленький, уютный домик, названный так еще б. Амвросием. В одной половине домика жила затворница Херувима, умершая до мо его поступления, а в другую часть батюшка поместил двух, тогда при нем поступивших, светских барышень: Елизавету, совсем юную (впоследствии казначею), с ее прислугой Грушей, и Марию, образованную, бывшую учительницей у детей Льва Толстого, случайно приехавшую со знакомыми и оставшуюся здесь навсегда.

Последняя была особенно преданной, беззаветной послушницей б. Амвросия, а впоследствии стала схимонахиней Анатолией. Всем им, обитательницам этого домика, было заповедано молчание; говорить они могли только самое необходимое и жили в отдельных кельях. Мать сестры Марии, нежно любившая свою единственную дочь и оставшаяся в монастыре только из любви к дочери, жила отдельно от нее и по завету старца могла только раз в неделю навещать дочь.

Сестре Елизавете батюшка благословил составлять синодик — ежедневно вписывать в тетрадь умерших известных старцев из монахов Оптиной пустыни и всех умиравших монахинь Шамординских. Из ее тетради я и могла составить синодик для себя.

А Груша — прислуга девицы Елизаветы, оставшаяся только временно в монастыре, пока ее барышня попривыкнет к новой жизни, потом осталась и навсегда, сделавшись впоследствии такой серьезной монахиней, Арсенией, а потом и благочинной монастыря. (Недавно, в 1940 году она скончалась в Козельске в страшной нищете после выселения м. казначеи.)

Мать Елизавета и м. Анатолия были живыми летописями монастыря; я так любила послушать их рассказы о том времени, когда еще жили м. София и б. Амвросий, когда каждое его слово ценилось, как святыня.

Мать Анатолия, несмотря на свою бывшую светскость, на свою образованность (она училась на высших курсах) и на свое увлечение, как она рассказывала, «французской революцией», была буквально потрясена случайным свиданием с б. Амвросием и совершенно переродилась: она сделалась верной послушницей батюшки.

Ей было назначено послушание — заведовать золотошвейной мастерской, там необходим был вкус к изящному, которым и отличалась м. Анатолия. А монахиней она сделалась необыкновенно смиренной, любвеобильной и простой. Когда в монастырь приезжали гости и осматривали, между прочим, и золотошвейную мастерскую, то иногда она случайно помогала одеться посетителям; ей давали монету, и батюшка не велел отказываться для смирения. Сестры из мастерской ее нежно любили, да и все в монастыре. После смерти любимого старца она очень скорбела и сразу заметила в себе упадок зрения: сделалась до крайности близорука и стала бояться всякой простуды. Мне часто приходилось навещать ее при болезни и я любила слушать ее беседы о старцах. У нее была необыкновенная память и способность передавать словами всякое тонкое впечатление. Она охотно мне многое рассказывала, я все собиралась приходить к ней с тетрадочкой и записывать, но все как-то не находилось времени, и, к сожалению, это осталось неисполненным. Я уважала ее за детскую веру и простоту. Однажды, во время голода, ей захотелось рыбки и она обратилась с детской молитвой к св. Апостолу Иоанну: «Угодниче Божий, любимый ученик Господа, ты ведь был рыбак, пошли мне рыбки!» И вот в этот же день в дверь стучится какой-то крестьянин и говорит: «Здесь болящая? Я принес ей рыбки».

Как-то вечером я должна была навестить больную м. Анатолию. Подхожу к «молчанке», кругом темно, а на их «молчанку» льется сверху свет. Электричества тогда не было. Меня это поразило, но я почему-то никому не сказала.

В одну из моих поездок за хлебом (во время голода) м. Анатолия заболела воспалением легких и умерла в мое отсутствие. Кончина ее была мирная. Мать ее, схимонахиня Вера, заведующая приютом, умерла в 1933 году (уже после закрытия монастыря, в г. Орле, окруженная любовным уходом монахинь).

В больнице работала сестра инженера В.А. Вейденгаммера[146]. Она ходила на костылях, потому что у нее болел тазобедренный сустав; с большой любовью относилась к больным; так и осталась она у меня в памяти: пот градом на лице, а она все трудится.

Ее брата я не знала, только слыхала в монастыре его имя: он приезжал к нам по поводу каких-нибудь построек. Я повстречала монаха из Оптиной пустыни, его бывшего друга (о. Виктора), и вот, что он мне рассказывал:

В 90-х годах прошлого века строилась железная дорога Козель — Сухиничи. На постройку этой дороги и был назначен инженер Beденгаммер. Он был, как сам о себе говорил, человек неверующий развратный. Кутила. Был женат и имел дочь, но жене постоянно изменял. Среди постоянных мимолетных увлечений он встретил девушку, которую серьезно полюбил. Он приехал с ней, как с женой, и поселился в Козельске на время постройки этой ветки железной дороги. Жена его (он называл ее Даня) была очень хороший человек, удивительной кротости: она влияла на мужа своей светлой личностью, с ней он переродился. Скоро она познакомилась со старцем Иосифом, полюбила его и сделалась его духовной дочерью. Когда она шла к старцу, муж сопровождал ее и терпеливо ожидал, сидя на скамейке недалеко от хибарки в скиту.

Однажды ему надо было ехать по делу в одну местность за несколько верст, и он решил взять с собой Данечку, так как было лето. Даня не хотела ехать, не взяв благословения у старца, и накануне отъезда они пошли в Оптину. Он терпеливо ждал ее на скамейке. Возвратившись, Данечка сообщила, что батюшка не благословил их ехать завтра, потому что они могут погибнуть. Виктор Алексеевич возмутился: ему надо ехать, а она слушает бредни какого-то старика... И много еще упреков посыпалось на нее. Она вернулась опять к старцу, рассказала, как муж недоволен...

Батюшка встал, начал молиться перед иконами. Достал небольшой образок Божией Матери Казанской, благословил ее и сказал: «Ну, езжайте, Царица Небесная спасет вас».

На другой день погода была прекрасная, они сели в маленькую тележку и отправились вдвоем. Проехали версты три-четыре от города, лошадь начала храпеть, и они с ужасом увидали: от опушки леса, прижавшись к земле, на них надвигается громадный тигр, вот-вот сейчас прыгнет на них... Неверующий В.А. воскликнул: «Боже, спаси Данечку!» А она привстала и стала крестить воздух вокруг данным ей батюшкой образком... Страшный зверь сделал прыжок через дорогу и, не достигнув их, скрылся в лесу.

Скоро постройка дороги окончилась. Инженера командировали на другую стройку — в Ростов-на-Дону. Уезжая, он сказал Данечке, чтобы она скорее управилась со своими домашними делами и ехала к нему.

Оставшись пока в Козельске, она первым долгом отправилась к старцу, благословилась распродать свою мебель и подготовиться в дорогу. Потом исповедовалась у батюшки, причастилась, пособоровалась и отправилась в дорогу. Во время пути ей надо было сойти; она торопилась выйти, и ее перерезал поезд.

Дали знать Вейденгаммеру. Скорбь его была безгранична, он совершенно отчаивался, хотел застрелиться, но мысль — «Ведь Данечка не погребена, кто же будет ее хоронить?» — удержала его. Он доехал и похоронил Данечку в Рудневе около церкви (это дача Шамординского монастыря): она особенно любила это место, они с нею много раз бывали там. (Матушка казначея помнит эти похороны.) Теперь он свободен и должен покончить с собой. И еще мысль: «Ведь Данечка так любила старца, пойду ему сообщу».

Рассказывал он старцу о ее смерти и при этом признался, что теперь не может жить... Смиренный, кроткий старец необычно твердо сказал: «Ты должен поступить в монастырь в память Дани». «Как же я могу поступить, когда я неверующий развратник?»

«Ты должен это сделать в память Дани», — опять твердо сказал старец. «Я пьяница, курильщик». «Пей, кури, но так, чтобы никто не видел». Он долго и много охаивал себя, и на все это был один твердый старческий ответ: «Все равно, при всем этом ты должен поступить в монастырь».

И вот он поступает в скит.

Он не мог, конечно, сразу стать настоящим монахом. Изредка только ходил в церковь. Он трудился над планами, если были какие-либо постройки в Оптиной или Шамордине. Ездил туда на постройки. И в окне его кельи далеко за полночь светился огонек, это он сидел за планами.

Настало голодное время после семнадцатого года. Приехала в монастырь его взрослая дочь и стала уговаривать, чтобы он возвратился в мир, он бы много зарабатывал и помогал им с матерью. На него подействовали эти уговоры, и он выехал из монастыря (тогда уже б. Иосифа давно не было в живых). Но совсем недолго он жил в миру: очень скоро ослеп, и его привезли в монастырь. Здесь, конечно, молились о нем... Через некоторое время зрение его возвратилось, и он вновь взялся за свое прежнее послушание — планы по строительству. Но сам он в душе совершенно изменился, сделался верующим, охотно ходил в храм. И кроме того, трудился над постройками в Оптиной и у нас. Много раз я слыхала: приехал инженер Виктор Алексеевич.

А теперь получено известие о его смерти. Подробностей я не знаю, только слышала потом, что под конец жизни он сделался истинным монахом.

Руднево — дача монастырская, в трех-четырех верстах от монастыря. Там построена церковь на средства Перловых, иногда туда ездил иеромонах для службы. Простенький домик в несколько комнат (временами здесь жил и батюшка Амвросий): в нем живут дачные сестры. В то время, когда я поступила, старшей там была м. Варсонофия, истинная монахиня, кроткая, смиренная. Она была еще б. Амвросии. Она рассказывала, что однажды летом, когда все деревья уже распустились, пересадили яблоню, уже большую, бывшую в цвету. Батюшка поручил молоденькой сестре Варваре поливать яблоню и ежедневно докладывать ему. Она, конечно, старательно поливала и много дней пришлось ей докладывать батюшке, что листья ее завяли, что она пропадает; но вот, наконец, она прибежал радостью сообщить ему, что яблоня ожила. Эта яблоня и теперь, кажется, растет.

Много чудес было при святом колодце: исцелялись одержимые. Есть предание в монастыре, что здесь откроются святые мощи, по словам батюшки. Находились подвижники, которые копали землю и обнаружили здесь подземный ход в пещеру, но почему-то батюшка пока велел закопать этот ход.

Мне очень понравилась матушка Варсонофия: необыкновенно простодушная, с детской верой и любовью. Поступив в юном возрасте в монастырь, она не коснулась мирской жизни и осталась невинным ребенком до старости. Мне приятно было слышать от нее рассказы о старце, к которому она относилась с таким благоговение Когда пришлось после революции оставить дачу (еще до закрытия монастыря), она перешла в монастырь: жила в своей келейке с келейницей год или два и здесь умерла.

Перед 28 июня матушка предупредила меня, что в Оптину пустынь пойдет лошадь за иеродиаконом, и я могу поехать к батюшке Анатолию для исповеди и там причаститься. Все вопросы, какие меня накопились, я смогла задать батюшке. Записаны у меня в записной книжке такие вопросы: чтобы раньше начать прием, можно быть, обедню в те дни пропускать? (Так как было недоразумение кому-то нужно было раньше ехать, а я у обедни.)

«Обедню пропускать... — с таким сожалением произнес это батюшка, — нет, нехорошо; лучше, если возможно, не быть без обедни. Не пропускай, если возможно. На трапезу в среду и пятницу ходи».

Нам необходим спирт для медицинских целей, не написать ли об этом прошение медицинскому инспектору? «Нет, подожди писать, спроси у матушки казначеи, нет ли у них в Булатове?»

Осуждаю как фарисей с самодовольством. «Нет, не гордись, а надо сожалеть о тех, кто не так... Пожалей и не осудишь».

Получила письмо от матушки-настоятельницы общины во имя Христа Спасителя с приглашением погостить у них и взять свои вещи. «Как у тебя на душе, хочется очень? Скажи, как на душе?» Я: «Если по послушанию, то с радостью поеду, а так не могу, боюсь, как бы не рассеяться, еще не успела устроиться». «Ну, потом, когда еще что понадобится, заодно».

Написать ли сестре Иулитте, что поступаю в монастырь? «Напиши: гощу, отдыхаю, на поправлении здоровья». (Сестра эта была в моем отряде, сейчас написала мне с фронта.)

3 июля (день памяти святителя Анатолия) матушка отпустила меня в Оптину, по случаю дня Ангела моего старца и духовника батюшки Анатолия. В этот день справляли также память о. Анатолия (Зерцалова)[147]. В монастыре и скиту совершалась торжественная служба. В скиту, куда благословил меня пойти после обедни б. Анатолий, в старческой келье служил панихиду скитоначальник о. Феодосии. Он был учеником о. Анатолия (Зерцалова), много говорил о нем.

СПАСЕНИЕ — вот о чем, главным образом, писал в своих письмах покойный старец о. Анатолий к своим духовным детям.

Для спасения души самым важным считал покойный старец не так внешнее, как внутреннее состояние сердца, а для этого очень важна Иисусова молитва: она очищает сердце, искореняет страсти. Делание ее двоякое; первое — это обыкновенное произнесение: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». Такое делание очищает сердце и дает некоторую теплоту, но это естественная молитва. Второе — это молитва, посылаемая благодатью Святаго Духа, — тогда человеку ничего не нужно. Чем бы ни занимался, благодать не оставляет его, он славит Бога, радуется...

Скорби необходимо посылаются любящим Бога...

Любовь — мирное отношение к другим. Если кто из монахинь обидит, молись за ту. Есть и особая молитва, составленная батюшкой Львом и батюшкой Амвросием. Прогресс, о котором теперь так много говорят, только во внешнем, а в духовном нет его. Были великие подвижники, с которыми трудно сравниться... Тогдашние и теперешние подвижники... Говорил об Иоанне Дамаскине:

Прежде всего — Царствие Небесное, а остальное приложится, и вы должны так, благословляю, не бойтесь, начинайте. Господь все пошлет... Зло никогда не восторжествует. И под конец мира вера православная будет, и антихриста Господь убьет дыханием уст Своих... Ночевала у Варвары Иосифовны, она давала мне читать «Откровенные рассказы странника», и я сделала из них несколько выписок.

В храме у себя, в Шамордине, во время проскомидии, мы большей частью со своими синодиками становились напротив восточной алтарной стены и прочитывали имена всех наших умерших родных и знакомых. Иногда меня назначали (благочинная, — у нас их было несколько) читать общие синодики, где были записаны благодетели монастыря, старцы, игумений, умершие монахи и сестры, а так родители сестер. Для этого я входила в пономарную, около северной стороны алтаря. Там же на столе стоял на подносе графин с Крещенской водой, которую можно было выпить в назначенные и благословенные дни.

Как-то раз (это не был один из обычных дней для питья воды) выпила еще и потому, что не совсем хорошо себя чувствовала; a затем надо было идти к тяжелому больному, и я просила у Господа особенного подкрепления. Конечно, пришлось пить в пономарной в присутствии нескольких сестер, а может быть, и благочинной. После этого матушка сделала мне замечание: как же это я каждый день пью Крещенскую воду. Я объяснила ей, как меня благословил батюшка и по какому случаю я осмелилась еще выпить. Матушка удовлетворилась моим ответом и больше мне ничего не сказала.

Матушка велела мне приготовиться к 13 сентября (1917 г.). Батюшка намерен меня одевать в монашескую одежду. Место мое в храме (так назначила матушка игуменья) было напротив иконы Казанской Божией Матери, около колонны, где стоял стул, на который я и могла садиться во время кафизм. Все в храме совершалось строго по уставу и по назначению батюшки Амвросия. Сколько уж его нет, а все делается так, как назначил батюшка, — так живо чувствовалось его присутствие здесь. Коленопреклонения не полагались за службами. Земной поклон делали только после «Тебе поем» (в последний момент), в день, когда причащались, на возгласе «Святая святым» перед Св. Дарами. Конечно, Постом коленопреклонения совершались по уставу. Перед матушкой и перед старцами становились на колени. Если встречали батюшку, идущего со Св. Дарами, будь это хоть на дворе, все падали ниц.

После литургии у нас были молебны: один день назначен перед иконой Казанской, в понедельник — Михаилу Архистратигу, во вторник — Тихвинской, а далее точно не помню.

В воскресенье и праздничные дни совершается чин Панагии, все во главе со старцем и игуменьей шли на трапезную. Нам там удобно было, шли по открытой с боков галерее. Накануне тех дней, когда причащались сестры обители, после обедни (в конце) матушка благочинная обносила Крещенскую воду всем сестрам, готовящимся к следующему дню.

По благословению старца я ходила ежедневно на повечерие. На трапезу — три раза в неделю.

В монастырской лавочке нашлась для меня черная материя (на подрясник, халат, теплый ватошник) и черный большой кашемировый платок. Сестра сказала, что батюшка уже давно велел сохранить для меня все это.

Накануне 13 сентября, праздника обновления Иерусалимского храма (так называемого Воскресения Словущего), с благословения матушки мы с сестрой отправились в Оптину. Батюшка велел прийти к нему рано, до обедни.

Пришла я к нему в подряснике. Он помолился, окропил святой водой, благословил одеждой, надел на меня пояс, потом халатик и черный маленький платок (поступающим немолодым обыкновенно до апостольника надевали не камилавочки, а платок) и дал четки. Радостная, я пошла в этой одежде на благословение к покойным старцам на могилки и к брату, а затем в храм, где и причащалась. После обеда возвратилась в Шамордино.

Недавно одна моя знакомая (м. Наталья), живущая в Москве, вспоминала, как она видела меня на могилках у старцев в новой монашеской одежде, и, не зная меня лично, она заметила, в каком радостном восторге я тогда находилась, и это осталось у нее в памяти до сих пор. Теперь я ей объяснила, что ведь это был мой первый выход в монашеской одежде.

Приехавшая за мной сестра сказала мне, чтобы я шла в скитский двор: там она подаст лошадь, чтобы нам отправиться домой с едущим туда же иеродиаконом.

Со мной рядом сел молодой, в высшей степени смиренный монах и сказал мне дорогой: «Батюшка Феодосии, скитоначальник, благословил меня ехать эту седмицу служить в ваш монастырь, потому что я почувствовал во сне нездоровье, и он велел мне показаться и посоветоваться с вашей сестрой доктором. Вы мне укажите тогда, где ее увидеть».

Я сказала, что я и есть доктор и расспросила его о болезни. Вид у него такой скромный, всегда с опущенными глазами. Он только что окончил Духовную Академию. Его отпустил ректор, преосвященный владыка Феодор, в Оптину пустынь, и он здесь уже несколько месяцев. Ему дали келью в скиту, и он живет, как и другие братья: все для себя делает, колет дрова и т.д. Я заметила, что у него руки изранены, и он объяснил мне, что рубил дрова. Его святое имя Поликарп.

Мы приехали рано, чтобы поспеть ко всенощной. Его подвезли к старой гостинице, где обыкновенно помещаются иеромонахи и иеродиаконы.

Радостно мне было идти теперь в храм уже в монашеской одежде. Новый иеродиакон служил так скромно, хорошо. Но послуживши два дня, он совсем заболел, и я осмотрела его: у него оказался острый аппендицит. Пришлось уложить его в постель, назначить полный уход. Температура у него все поднималась. Я два раза в день ходила на старую гостиницу делать ему компресс. Смотря на него благодарила Бога, что есть и теперь такие подвижники. Беспокоилась только за его здоровье. Проболел он около месяца и потом, слава Богу, стал поправляться. На день смерти батюшки Амвросия ему так хотелось послужить... и Господь дал, что исполнилось его желание. Через несколько дней он уехал. На память он дал мне письмо о. Анатолия (Зерцалова); сказал, что о. Никон ему посоветовал читать: эти письма очень утешают.

Как-то, еще когда я навещала о. Поликарпа, то сказала матушке, что я иногда думаю о нем, какой он подвижник, как надо пример брать с него. «Нет, ты не думай о нем, Бог с ним, не надо, чтобы твои мысли были кем-нибудь заняты». (Что-то в этом роде сказала.)

Теперь он — архимандрит Петровского монастыря, в ссылке.

По приезде домой, матушка благословила меня читать в церкви: для этого вручила меня уставщице, м. Анфисе, перед которой прочла несколько канонов, и она назначила меня читать ежедневно один из канонов на повечерии. Назначила вечером читать поучение в храме и жития святых в трапезной, потом часы: т.е. весь суточный церковный круг, начиная с вечерни. Эти сутки для меня были настоящим праздником.

После литургии я каждый день ходила прямо из храма на могилки к матушкам игуменьям: м. Софии, игум. Евфросинии[148], схиигум. Екатерины, и рядом — в усыпальницу р. Б. Сергия, благотворителя и строителя нашего храма (Сергея Васильевича Перлова). Оттуда в хибарку, где скончался старец иеросхимонах Амвросий. Все сохранялось там, как было в день его кончины: на кровати боком лежал его портрет во весь рост, писанный иером. Даниилом (Димитрием Болотовым). Здесь стоял аналойчик с раскрытой псалтирью; прочитаешь хоть главу за упокой старца и своих родителей и возьмешь благословение у старца, а затем возвращаешься в свою келью в гостинице, где добрая сестра Анастасия или Паша уже ждут с чаем.

К 21 ноября, т.е. к Введению во храм Пресвятой Богородицы, матушка благословила меня в Оптину. Многие из сестер дали мне различные поручения к батюшке; я записала все их вопросы, чтобы потом записать и ответы, которые даст батюшка.

Вопрос м. Анатолии лавочницы: Как ей поступить — дома свои упрашивают ее еще погостить, а ей страшно по теперешнему времени.

Ответ: Ведь она здесь очень нужна, но если неспокойна, томится, если уж крайние дела, пусть недельку-две побудет и приезжает.

Ответ м. Марии, старшей в Булатове (дальняя дача): Надо ближе к церкви.

Феклуша молоденькая, туберкулезная, страдала страхованиями: Покадите на ночь душистым ладаном, враг ее беспокоит, — этого он не любит.

О деньгах м. Магдалины: Бог милостив, не допустит, чтобы без средств осталась.

Спросила я о книге «Откровенные рассказы странника». «Очень хорошая», — сказал батюшка. «Как молиться Иисусовой молитвой, как там советуют за сердцем следить?» «Просто, от души взывай ко Господу: за простоту Господь пошлет сердечную молитву; взывай и взывай к Нему, и пошлет тебе...» На прощанье дал мне просфоры и сказал: «Дай, Господи, вам мир там».

Из моих больных особенно тяготила меня одна больная: молоденькая, бывшая приютянка, теперь певчая. У нее распухла рука, вся кисть обратилась как бы в пузырь. Беспокоилась я за эту больную очень сильно. Температура у нее поднималась до 39,5 и 40°. Мне было ее очень жаль, особенно, когда я сама уходила на всенощную, а ее оставляла в палате. Много думала о ее болезни, делала предположения и могла подозревать только туберкулез. В Оптиной пустыни жил очень опытный врач, Казанский, приехавший из Кронштадта. Он был главным врачом морского госпиталя, а теперь приехал сюда; ему монастырь дал половину домика, в котором помещалась Варвара Иосифовна. Он посещал монастырскую больницу и с любовью относился к монахам. Я попросила матушку пригласить его, чтобы осмотреть Феню. Между тем, Феня уже жаловалась своей старшей по пению, м. Тихоне, очень горячего характера, что вот она уже сколько времени лечится у меня, а пользы нет никакой, только все хуже. «Лучше бы поехать в Оптину и там лечиться. Там батюшка фельдшер, о. Пантелеймон, он скоро бы вылечил», — так говорила молоденькая Феня. Для меня это было очень прискорбно, а наша матушка не любила, когда молоденькие сестры слишком часто посещали мужской монастырь. Поэтому у нас в монастыре, кроме белого священника, для исповеди был еще духовник-монах, благословляемый и назначаемый к нам архимандритом. До сих пор был иеромонах Пиор[149], а при мне был назначен отец Мелетий, бывший Оптинский благочинный.

На мои слова матушка сразу согласилась послать за доктором Казанским. Зная горячий характер м. Тихоны, она, по-видимому, сочувствовала мне.

Доктор, очень симпатичный, с большой любовью отнесся к нам, всей душой желал помочь: согласился с моим предположением туберкулеза, так как ничего другого не было возможности предположить, вполне согласился и со всеми предпринятыми мной мера Но больная была опечалена, что мы все же решили лечить ее здесь

Перед Рождеством Христовым, 21 декабря, матушка благословила меня ехать в Оптину, чтобы там побыть у старца и поговеть. Так мне была трогательна забота матушки! Личные отношения фельдшерицами были у нас хорошие, в глаза кроме любезного отношения я от них ничего не видела. Но за глаза все было совсем по другому. У сестер иногда прорывалось что-либо такое, по чему я могла судить, что отношения не улучшились...

Старшая монастырская интеллигенция, хотя по нужде и присылала за мной, но я чувствовала, что они всегда на стороне фельдшериц, с которыми у них были дружеские отношения. К матушке-игуменье, как я потом узнала, эти монахини относились свысока. Они были образованные, знали батюшку Амвросия и поступили при нем, а матушка Валентина поступила уже после, и вдруг, минуя всех более или менее образованных, назначена игуменьей: без всякого образования, едва грамотная (из купеческого звания). Удивительно, как такая преданность и любовь к старцу Иосифу со стороны шамординских матушек все-таки не могли вызвать их уважения к матушке Валентине, так чудесно назначенной самим старцем. Ведь после смерти м. Екатерины, когда надо было выбрать игуменью, батюшка уединился в своей келье на несколько дней, никого не принимал и молился. Говорят, ему было внушено, даже был слышен голос, что нужно назначить монахиню Валентину. И вот, когда благочинный монастыря прибыл для избрания игумений, он собрал сестер в соборе: сказал, чтобы они молились, и после молитвы избрали игуменью.

Они ответили после молитвы, кого батюшка назначит, та и будет. В запечатанном конверте благочинный привез избрание старца. Тут он распечатал конверт и произнес: «Старец назначает монахиню Валентину».

Сразу не могли даже сообразить, кто это — Валентина: такая смиренная, незаметная она была в монастырской жизни. У меня сохранилась тетрадь: когда-то, еще мирской я приезжала в монастырь, пришлось всю ночь осматривать жалующихся в своих недомоганиях сестер; и вот она, матушка Валентина, тогда уже мантийная монахиня, записана у меня последней; значит, она всем уступила свою очередь, а это было в два часа ночи: так велико ее смирение! Все тогда молились, и она стояла на коленях перед иконой, просила Царицу Небесную назначить добрую игуменью. Ей стали говорить, что выбрана она: сначала не поверила, а потом с ней сделалось дурно.

Не напрасно батюшка избрал ее. Она была не образованна светски, но обладала такой мудростью, которая граничила с прозорливостью. А ее смирение, истинно христианская простота — как они должны были поражать и действовать на окружающих! Так думалось, но на самом деле выходило, что люди, тоже хорошие сами по себе, ничего этого не видели и только возвышали себя перед ней своей светской образованностью и знатностью рода. Но простые сестры чтили и любили ее. Она же, как истинная монахиня, вызывающая в памяти древние христианские времена, безропотно терпела возложенный на нее крест игуменства.

Вот и фельдшерицы, несмотря на ее доброту, были против матушки, часто обижались на ее справедливые замечания.

Фельдшерица Зина Ильинична с некоторыми другими сестрами ездила в Сергиевскую пустынь к батюшке Герасиму[150]. Оттуда она привезла мне так называемое райское яблочко, — батюшка посылает. Жаль мне было, что сама не съездила, а 17 марта 1918 года он скончался от сыпного тифа.

Батюшке я рассказала о своих немощах и, между прочим, спросила о продолжительности сна. Батюшка ответил: «Можно спать шесть часов, а иногда и больше».

Насчет еды после всенощной: «Если по необходимости, можно ужинать, ведь у вас не очень поздно». «А лакомство, — иногда сестры лепешки принесут?» «Можно часть съесть, часть больным или кому-нибудь».

На клевету оправдываться? «Если к случаю и важное что, перед начальством надо сказать».

Можно ли говорить другим что-либо вроде наставления?

«Когда необходимость бывает, то надо сказать. Воззвать ко Господу, как говорит батюшка о. Моисей[151], надо для вразумления, и после этого говорить».

Лишнее говорила у больных. «Для утешения скорбящих и больных надо».

О чуде рассказала. «Смотря, какое настроение, верующим можно».

Радуюсь, что меня назначили читать в церкви. Нет ли тщеславия в этом? «Нет, не бойся».

В палате читала акафист больным. «Сама, если время есть, хорошо».

Если благодарят, выражают любовь, я себя чувствую как бы виноватой, на душе тяжесть. «Всё на помощь Божию отдавай. Говори: Господь помог, а не я, Его надо благодарить».

Если сестры говорят: благословите, — как мне отвечать? «Бог благословит».

Если кто попросит помолиться? «Помолюсь, как умею».

Самой попросить помолиться за своих можно? «Можно».

Мне кажется, что у меня много скорбей, а я их мало замечаю. Господь ли помогает по вашим молитвам, или от гордости, или от окаменения? «Господь помогает; некоторые спокойно принимают как будто их и не касается».

Насчет Веры Ивановны, фельдшерицы, по-видимому, после какой-то неприятности: «Самой не начинать, — и не отвращаться, если спрашивает».

Сестры после всенощной провожают меня в гостиницу (довольно большую площадь надо перейти), как мне поступить? «Ну двое можно, если никто туда не идет».

Настойчиво сказала о чем-то. «Это надо. Матушке и казначею может быть, придется сказать, а то передадут это в другом свете».

Ко мне подходят в церкви и говорят о болезни, как мне поступать? «Уклоняться надо, если крайней необходимости нет».

Не грех ли, что отдаляюсь от родственников, не пишу им? «Напиши, чтобы они не беспокоились».

Дома мне опять приходилось скорбеть из-за не поддающейся лечению болезни молоденькой Фени. Не раз хотела получше ее осмотреть, снять одежду, но она стеснялась и не соглашалась на это.

Однажды входит в аптеку, когда там никого не было, одна сестра, ухаживающая за больными, показывает мне свою руку, вспухшую в виде пузыря, как у Фени, и говорит: «Посмотрите причину этого», — и дала мне ощупать эту же руку наверху, около плеча, и я там нащупала тесемку, туго натянутую. «Мне стало вас жаль, фельдшерицы за глаза издеваются, а две девчонки заберутся в уборную и перетянут руку, вот и получается такая опухоль, а термометр натирают. Вы так беспокоились о них, а они вот что делают. Им хотелось, чтобы их послали в Оптину, у них там знакомые, и всё для этого подделали».

Все это меня до того расстроило, что я не знала, что и делать. Спрашивать у батюшки — слишком далеко, я только что возвратилась, поисповедовалась там, чтобы завтра здесь причаститься со всеми говеющими сестрами. Что мне делать? На душе у меня так тяжело, не могу даже идти в палату: как мне смотреть на Феню? Решила пойти сначала к матушке-игуменье, она мудрая, ее Господь вразумит, как поступить. Ее этот случай очень огорчил и возмутил: такой ужасный обман и продолжается так долго! Несчастные, что с их совестью? И матушка сказала свое решение: «Сейчас же выпиши этих двух девчонок из больницы».

Я так и сделала, придя в палату: ничего не объявляя, сказала сестре, что эти две выходят из больницы, их надо выписать. Я не могла с ними объясняться, у меня не хватило бы духу, так я была всем этим потрясена.

Во время вечерней службы я подошла к матушке и объяснила ей, что я так смущена, на сердце у меня такое смятение, что я не могу завтра причащаться, а должна была. На это матушка сказала, чтобы я не откладывала св. причастия, а подошла к общему духовнику, о. Мелетию и исповедовалась бы о своем смущении. Конечно, так я и исполнила.

Через несколько дней Феня торжественно объявила многим, что вот фельдшерицы взялись ее лечить, и она уже здорова. Теми кончилась вся эта история.

В великие праздники матушка благословляла пригласить невестку с детьми к нам в Шамордино, и они поживут тогда несколько дней в гостинице, поговеют, причастятся. Севочка хорошо учился, был первым учеником, очень хорошо пел, рисовал, писал хорошие стихи; ему было 12 лет.

Однажды матушка позвала меня и сказала: «Мы с батюшкой решили, что ты будешь жить в самом монастыре, в больнице тебе дадим келью». «Как бы не расстроились фельдшерицы?» — сказала я. «Нет уж, мы так с батюшкой решили, не обращай на них внимания. Они очень много себе позволяют. Вера Ивановна даже батюшке осмелилась дерзко отвечать». Далее матушка мне объяснила, что пришлет чайники, посуду, всё, что мне надо. И потом остановилась. У фельдшериц, у каждой, назначена своя келейница. «Благословите меня, матушка, все для себя делать самой, а что не смогу, попрошу сестру какую-либо больничную». Матушка была видимо очень утешена этим, одобрила и начала давать мне советы, как она поступала, бывши заведующей богадельней и тоже не имея для себя отдельной келейницы. Вот и в Оптиной пустыни помещали обыкновенно старшего монаха, а рядом послушника, который в случае нужды мог помочь старшему. И делалось это просто, по-братски.

Келья моя находилась рядом с аптекой. Больничные сестры очень обрадовались, быстро убрали мою келью и принесли из гостиницы мои скудные вещи. Мне приятно было в своей келье и удобнее для дела. Придет какая-либо сестра с дачи или по какому-нибудь экстренному случаю, я сейчас же осмотрю ее и дам, что ей надо.

Одно только тяготило меня: настроение фельдшериц, особенно старшей, уже монахини, Зины Ильиничны. В последнее время она особенно стала волноваться. В храме однажды, в присутствии сестер, она вошла в какой-то экстаз, подняла руки кверху и стала кричать: «Она нас оголодит, оголодит!!» Одна сестра в испуге прибежала ко мне: я в то время была в пономарской, читала синодики. Но что я могла сделать? Говорить что-либо было излишне...

Многие монахини, а особенно мы, больничные, время от времени приносили свой чудотворный образ Божией Матери Казанской приглашали батюшку служить молебен в палатах для утешения больных. И на этот раз мне пришла в голову такая мысль.

Остановила я проходящую Зину Ильиничну, пригласила ее свою келью и сказала ей: «Как бы мне хотелось принести чудотворный образ и чтобы батюшка отслужил молебен, окропил наши кельи святой водой». При разговоре Зина Ильинична как бы соглашалась с этим. Сказала, что стала бояться в своей келье, и даже выражалась так, каким-то загадочным тоном: «Он меня беспокоит, я его боюсь». А у самой при этих словах глаза какие-то странные сделались. Мы расстались.

Сестры принесли образ из храма. Пришел батюшка. Послали за Зиной Ильиничной, а она заперлась, молчит и не отпирается. Стали служить без нее; по окончании молебна понесли икону по палатам, батюшка шел со святой водой. Подошли к келье Зины Ильиничны, просили отпереть, но она не отперла и ничего не сказала. Об этом мы ей ничего не напоминали на другой день, и жизнь наша шла своим чередом.

Наступил Великий пост, лучшее время в монастыре... Никогда, нигде не переживаешь ничего подобного. Первая неделя... Может ли что-либо сравниться с этим временем? Все послушания прекращаются, кроме самых насущных дел. Тишина необыкновенная, все как бы переродились к новой жизни, в храме проводишь почти целый день, так продолжительны великопостные службы.

По окончании вечерней службы в Прощеное Воскресенье был обряд прощения. Все подходили к матушке и на коленях просили прощения, а потом ко всем старшим, всем монахиням и ко всем сестрам — и по кельям, и к больным, целовали в плечо.

Пища по уставу: первые дни хлеб и вода, только в среду и пятницу вареная пища без масла и один раз. Страшно было за себя, выдержишь ли? Но все окружающее так поддерживало дух, что казался легким и такой пост.

В один из дней первой недели матушка благословила меня съездить в Оптину, чтобы исповедоваться у б. Анатолия.

В пятницу благочинная разносила Крещенскую воду. В субботу почти весь монастырь причащался. Какой торжественный был для нас этот день!

Я забыла еще сказать, что в продолжение Великого поста пятисотница[152] справлялась в храме после вечернего богослужения и заодно читали здесь же вечерние молитвы. А в другое время она справлялась по кельям.

На Страстной неделе привезли и невестку с детьми. Они разместились в гостинице и посещали все службы.

Первая Пасха в монастыре... Хотелось, чтобы ни одна посторонняя мысль не отвлекала от святости праздника.

Помню, после всех служб на первый день св. Пасхи я прилегла в своей келье на постели и взяла книгу Гоголя «О православном Богослужении»[153], думая что это подходящее... Прочла несколько строк, и в дверь молится послушница из старой гостиницы, где проживал заболевший комиссар. Она принесла стопку книг для передачи в нашу библиотеку, так как библиотекарша дала ему эти книги для прочтения, а он теперь уезжает и возвращает их. Невольно мой взгляд упал на книжку, лежащую наверху, и я стала ее читать. В этой брошюре я прочла письмо, переписанное рукой старца о. Макария[154] и находящееся теперь в библиотеке скита, в книге Гоголя «Переписка с друзьями»[155]. Беру несколько фраз из этого письма:

«Религиозные понятия его неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения, нелепого, безотчетного, душевного, а не духовного. Книга Гоголя не может быть принята целиком, и за чистые глаголы истины. Тут смешение. Желательно, чтобы этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристанищу Истины, где начало всех духовных благ. Советую всем друзьям своим заниматься единственно чтением святых Отцов, стяжавших очищение и просвещение, как и апостолы, и потом уже написавших свои книги, из коих светит чистая истина и которые сообщают читателям вдохновение Св. Духа».

Эти слова, прочитанные в книге, относились именно ко мне. Я отложила книгу Гоголя и взяла уже не помню какую, но чисто духовную книгу...

На Святой неделе приехали из Оптиной к нам батюшка Филарет из Чудова Московского монастыря с рабом Божиим Александром (отчество забыла).

О. Филарет часто приходил к нам в больницу и читал в палате у больных какой-либо из акафистов: читал он с таким умилением, что невольно заставлял всех усердно молиться. Но долго пробыть здесь им нельзя было.

Еще одно из скорбных событий, которое пришлось пережить. За оградой нашего монастыря находился домик, где проживали двое стариков — Лавровские (так звали их потому, что сюда они переселились из деревни Лаврово). Муж — очень болезненный, в высшей степени благочестивый, а жена — крайне горячая женщина. У них была приемная дочь, данная им еще б. Амвросием взамен их собственной дочери, пожелавшей (еще девочкой) остаться в монастыре. Жили они втроем, фельдшерицы приходили к ним для лечения. Старичок постоянно болел. Однажды фельдшерицы привели их дочь Марию нам на прием, чтобы я ее осмотрела и сказала свое мнение. Осмотрела ее, увидела, что она беременна, но зная их характер и отношение ко мне, я им ничего определенного не сказала. Они, конечно, и сами всё хорошо видели, но ко мне привели, чтобы им легче было сказать. Прошло некоторое время. По обыкновению после обедни я пошла усыпальницу — помолиться на могилках наших игумений. Сюда вошла и какая-то женщина. Это была приемная мать Марии. Она стала прямо передо мной в боевую позу, сжала кулак над моей головой начала ужасно кричать, как я смею позорить ее дочь.

Это было так страшно, что я и передать не могу. От страха я не могла произнести ни слова, мне только показалось, что сейчас моя голова действительно будет разбита. Не помню, как кончилась эта страшная сцена, но только эта женщина, не прикоснувшись ко мне ушла.

Так меня все это поразило, что я как бы остолбенела, а потом стала молиться у матушек на могилках и у б. Амвросия в хибарке горько-горько плакала... Мне пришло в голову пойти в старую гостиницу к недавно приехавшему духовнику из Оптиной, старцу Иннокентию. Я ему все рассказала и спросила — не сказать ли мне фельдшерице, зачем она взвела на меня клевету? Но надо ли выяснять это дело? И батюшка посоветовал ничего не говорить, так как Веру Ивановну не убедишь, а вражда будет только еще сильнее. И я молчала…

Прошло несколько месяцев: не помню, фельдшерицы ли или сама мать (которая так оскорбила меня когда-то) пригласили меня к Марии. Она была сильно больна. У нее открылся острый туберкулез. При виде болезни и угасающей молодой жизни я прониклась такой жалостью и любовью к больной, что она это почувствовала и с первого раза привязалась ко мне всем сердцем; просила, чтобы я не оставляла ее и навещала. С тех пор я почти каждый день бывала у нее. И скончалась она у меня на груди, она говорила, что ей так легко со мной... Мать ничем никогда не напоминала мне о той неприятности, которую когда-то мне причинила...

Часто к нам приезжали на автомобилях гости, для них теперь предназначался тот домик, который выстроил для себя Перлов на время своих приездов в монастырь. Но теперь уж их не было в живых. Сам благодетель — Сергей Васильевич — был привезен из Москвы и погребен в усыпальнице, построенной им самим, где были погребены и игумений монастыря. А Анна Яковлевна Перлова — в тайном постриге монахиня Амвросия — скончалась в Москве в такое время (кажется, в 1918 году), когда нельзя было привезти ее тело, она там и погребена.

Гости часто подъезжали прямо к больнице, и тогда мне приходилось с ними разговаривать. «Вот как-нибудь приходите к нам, мы вас запишем. Вам бы и содержание можно было дать, а то как вы так, без жалованья». Я благодарила и только. Как-то раз они даже сказали фельдшерицам: «Мы предлагаем вашей докторше жалованье, а она на это ничего не отвечает, видно, глупа...»

Однажды приехали, привезли даже какую-то особу и сказали: «Пойдемте осматривать вашу больницу, а это ваша помощница будет».

Это сильно взволновало меня, и я ответила: «Осматривать больницу я не разрешу, как врач, так как у нас есть инфекционные больные, можно разнести заразу, а помощниц у меня достаточно. Да и где это видно, чтобы назначали помощницу без желания врача?» Конечно, резко я так сказала, но зато они сразу уехали. При этом разговоре здесь, около лестницы, стояла сестра с дачи и еще какая-то старшая монахиня. Из больницы они пошли прямо к матушке казначее и рассказали ей. Мать казначея была очень боязливая: она испугалась и позвала меня. И вместе с другой старшей монахиней, Екатериной Лебедевой, сделали мне выговор и таких страхов наговорили. Много слез мне это стоило. Пришла к матушке игумений, которая в то время уже была больна, повинилась перед ней, что так поступила, просила у нее прощения. А она, все выслушав, ободрила меня, сказав, что все к лучшему, и я успокоилась. Потом я убедилась, как хорошо, что в дела нашей больницы никто не вмешивается. Недовольны были только фельдшерицы: им хотелось получать жалованье, на которое они рассчитывали.

Однажды, когда я была у батюшки о. Анатолия, то спросила его, правильно ли я делаю, что избегаю разговоров о больнице и, когда подъедут, даже стараюсь уйти. На это он стал перебирать бумаги на своем столе и вынул картину «Бегство в Египет Св. Семейства»: «Мне ее подарили, на тебе». И ничего больше батюшка не говорил.

Невестка, жившая с детьми в Козельске, распродала все свои вещи. Сначала медицинские инструменты, которых у нее было много и очень хороших (она тоже была врач, мы вместе учились в Медицинском институте); их за ничтожные деньги купили в больнице. Был, например, хороший микроскоп и многое другое. Наконец, продали и новые одеяла, которые у них были. И вот, когда разменяли последние сто рублей, мы пришли к батюшке; все мы по обычаю стоим вокруг него на коленях. Батюшка, выслушав, помолчал и положил руку мне на голову: «Езжай за хлебом». Я страшно испугалась, заплакала и ответила: «Благословите».

Поехала в Смоленскую губернию, в нашу деревню Рёгово. Года три назад невестка, по случаю войны, уехала из деревни в Нижний Новгород, заперев дом, и теперь дала мне ключ. Пятнадцать верст от Ельни мы шли с двоюродной сестрой, которая там жила недалеко от станции. Отперли дом, оказалось все цело, в кладовой нашли белой муки с пуд, котелок с топленым маслом, головку сахара, варенье. Все это нас обрадовало. Но самим нам есть было нечего. Мы сильно проголодались. Сестра заплакала от голода, я ее просила потерпеть. Дом был в полуверсте от деревни. «Потерпим, завтра к вечеру у нас ничего не будет, то решусь сама попросить.

На другой день одна хорошая, близкая нам женщина, узнала о нашем приходе, пришла и принесла нам корзинку: сверху уголь под ним булка горячего хлеба. С какой радостью мы ее встретили и приняли это подаяние!.. Вскоре, кажется, на другой день, наняли лошадь и спешно поехали на станцию, чтобы всё привезти своим.

После этого я, по благословению, еще шесть раз ездила за хлебом, и милосердный Господь чудесно помогал мне. Заодно уж расскажу об этих поездках.

Вот, помню, приехала я, чтобы достать хлеба, спрашиваю у деревенских; мне они отвечают, что ни у кого нет. Спрашиваю в окрестности, и все тот же отрицательный ответ. Пришло письмо от невестки, что последнюю корку отдала детям...

Это было 8 июля, день Казанской Божией Матери. Я пошла церковь (в восьми верстах от нашего села) и там спрашивала. Отвечают, что нет.

Отслужила молебен, тяжело мне было до слез. Не пошла да сразу домой, а пошла в лес и все ходила там. Часов в пять или шесть возвратилась. Никакой надежды. Вдруг приходит хуторянка, которая жила с нами по соседству (немцы и швейцарцы, сыровары), когда-то она видела моего брата, он границу им показывал, но я ее знаю, — и говорит: «Кажется, у вас продается мебель?» «Да, — отвечаю я, а сама боюсь, вдруг она откажется уплатить хлебом. — Но ведь на только хлеб нужен». «Что же, можем хлебом, сколько вы можете за раз увезти?» «Ну хоть три пуда». «Хорошо, вечером, когда смеркнется, дочь вам принесет за два раза». Действительно, дочь принесла и сказала: «Отец приедет, отвезет вас на станцию». На другой день отец с дочерью приехали, привезли еще печеного хлеба по полпуда каждый, три булки, четвертку чая, сахару, кружок сыра, мальчику для костюма серой материи, девочке на платье, две катушки ниток и 25 рублей на дорогу.

Представьте себе мое удивление и радость! Как Господь милосерд. В какую трудную минуту Он посылает людей! И довез этот добрый человек, Василий Иванович, меня до станции. Но как садиться? Запрещено возить с собой. Громадные булки хлеба я вложила в дорожные наволочки и перетянула их ремнями, которые взяла из дома, а муку как-то пронесли мои провожатые и быстро положили на скамейку. Стоящий у входа задержал, было, булки, но я попросила его все пропустить и в вагоне рассмотреть. А в вагоне раздала женщинам, вместо подушек. В вагоне он стал шарить под скамейкой, а мешок был там, где он сам присел. Так хлеб и был привезен. А как приехали в Козельск, сама всё не могу вынести, прошу людей, стали сбрасывать, а поезд трогается, и вышло так, что мои вещи раскиданы на большом расстоянии. Что делать? Сама я никак не могу поднять и собрать. Вдруг подходит человек с ружьем, который вышел к поезду, и спрашивает: «Тебе куда вещи — на вокзал или к извозчикам?» «На вокзал». И вот он в несколько приемов донес мне их на вокзал. А потом уж я наняла извозчика и всё привезла. Какая была неописуемая радость у детей!! Ведь был готовый свежий хлеб и сыр...

Конечно, ненадолго всего этого хватило, надо было ехать опять, да и вещи оставшиеся привезти. Когда теперь батюшка отправлял меня, то я сказала ему: «Как только благодарить добрую хуторянку, Марию Ивановну, без нее я бы ничего не могла достать». И вдруг батюшка выносит и дает мне образ Спасителя в терновом венце, связанного в темнице, и говорит: «Отдай ей». «Как же, батюшка, ведь они лютеране, у них икон нет». А батюшка, не замечая моих слов, продолжает: «Отдай этот образ ей, отдай».

По приезде к себе в деревню, надо было идти на хутор. Но как я понесу образ? Меня это смущает. Но я должна исполнить данное мне послушание. Завернула его и положила в свой мешок. Пришла к ним, все были за чаем, радушно встретили меня. После чая семья разошлась, мы остались с Марией Ивановной одни, и тогда я решилась сказать и достала образ: «Вот вам батюшка посылает».

Она с радостью приняла образ, стала его целовать и сказала: «Ведь я давно хотела принять Православие, но не знала, как это сделать...» Теперь я увидела прозорливость батюшки: ведь он не знал ее, я ничего о ней не говорила и ее совершенно не знала, у нас был только деловой разговор.

Так же чудесно, по неизреченному милосердию Божию, привезла из деревенского дома все вещи, пудов тридцать.

Да, еще не рассказала: как только я первый раз была в доме, пришли хозяева со всей деревни, мнутся, а разговора не начинают. (Надо здесь сказать, что на дорогу я надевала ту самую рясу, что была на мне в монастыре.) Наконец, решились: они просят меня, так как монастырей теперь не будет, переходить сюда жить и чтобы взяла себе какую захочу усадьбу. Мне были обидны их слова, так как я не могла представить, как я расстанусь с монастырем...

Окрестные крестьяне приняли на своем собрании решение, как бы ни в коем случае меня не отпускать. Но я повезла одну больную в закрытой кибитке и больше не возвратилась. Поезда ходили неисправно, я несколько дней просидела на вокзале.

В Ельне, где я когда-то работала шесть лет, меня оставляли теперь. Старший врач уже помимо меня уладил дело, чтобы я осталась, но я ему решительно ответила, что я — в монастыре. Кроме того, заболел младший врач, жена умоляла временно остаться, да на колени упала... Я не могла отказаться, сил не было; ответа «Только схожу на почту», — хотя и не ожидала письма. И вдруг действительно, письмо от батюшки, где он строго говорит, что возвращаться.

Подхожу на обратном пути с почты к воротам больницы, и не зная, как поступить, и встречаю старенького батюшку, духовника моего детства. Вообще, он был огорчен, что я поступила в монастырь; он верил мне, как врачу. Я могла думать, что он по своей настроению был бы рад, что меня оставляют в больнице, но здесь вдруг твердо сказал, чтобы я больше никому в больнице не показывалась, а шла бы поскорее прямо на вокзал. Я так и сделала, но так как поезда задерживались, то я сидела там двое суток на бревнах (почему-то вся мебель из вокзального помещения была куда-то вынесена), был сильный мороз. Впоследствии я узнала, что в эту же ночь скончался доктор, и жена его сошла с ума: с распущенными волосами, в одном белье бегала по кладбищу... Какая невыносимая для меня была скорбь.

Зимой пришлось еще раз приехать. Батюшка благословил меня поехать с одной сестрой-послушницей. Дом не топился, в одной комнате было выбито стекло, дров не было. В маленькой комнате поставили мягкие диваны и на них спали, не раздеваясь. Если забывали выливать воду из кружек, она застывала на столе. Зажгли светильничек и при его свете читали правило. На голову от холода, кроме шапки и платков, надевали еще черный башлык. При слабом свете и в такой одежде все напоминало древнюю пустыню. Сестра, глядя на эту картину, воскликнула: «Схимничек». Кое-какие щепки мы отдирали из-под снега, но эта топка была совсем незначительная.

Наступил канун праздника св. Николая Чудотворца. Сестра Ирина дала мне образок Николая Угодника, чтобы я обошла всю усадьбу. Уже смеркалось, в окрестных рощах иногда услышишь только, как постукивает дятел в кору деревьев и эхо от стука так сильно раздается по окрестностям. При этом обходе я заметила в роще березовое бревно, сказала сестре, и мы, взяв веревку, пошли за ним; образок я заложила за грудь. Зацепили веревкой бревно и начали тащить.

Ноги наши вязли в снегу повыше колена, и мы часто беспомощно топтались на месте... От изнеможения сестра в этих случаях начинала нервно смеяться, но я просила ее быть потише. Ведь никому в голову не придет, что в доме есть люди, а ее хохот может нас выдать. Вот недавно на какой-то ближний хутор забрались разбойники и били хозяев. Сестра эта была трусиха и хохотала от нервности. Кое-как мы притащили дрова к дому, но почему-то нам показалось, что легче их подтащить к парадному крыльцу, и здесь мы с радостным удивлением увидели лежащую прямо на крыльце большую охапку сухих березовых дров! Внесли их в дом, затопили лежанку, поблагодарили Господа и Его св. угодника за такую милость. Сами сели на лежанку и запели: «Се Жених грядет в полунощи» и тропарь Чудотворцу Николаю. Какая невыразимая радость была у нас на душе!

В нашем доме открывался медицинский пункт, и надо было решить вопрос: мне ли оставаться здесь для работы, или приедет моя невестка. Сестра Ирина поехала, чтобы батюшка решил этот вопрос. Решено было, что здесь будет служить невестка. Они все приехали, а я поехала в монастырь. Невыразимо тяжело мне было их оставлять: как же они были беспомощны!..

Матушка игуменья велела мне приехать к Рождеству. Для меня было счастье, что я ехала в монастырь, но мне невыразимо больно было оставлять их там. И теперь еще, как только вспомнишь о том времени, так и наляжет на душу скорбь. Знаю, как Манечке будет тяжело. Севочку отдали в школу за восемнадцать верст: там в помещичьем доме было общежитие и школа, куда его и приняли. По воскресеньям он приходил домой.

Слава Богу, в монастыре встречаю великий праздник! Забыла еще сказать, что 22 октября, на праздник Казанской иконы Божией Матери, в Оптиной б. Анатолий одел меня в рясофор. Как я была счастлива!

Приехала я говеть к этому дню, еще ничего не знала, а блаженный Гаврюша[156], завидев меня, говорит: «Шапочку надо, шапочку надо!»

1919–1922 годы

Матушка игуменья, чувствуя свое слабое здоровье, очень заботилась обо мне — заранее велела заказать камилавку. В средних числах марта матушка сказала мне (в это время я читала вслух в ее келье повести из жизни святых иноков: Собрание творений епископа Игнатия Брянчанинова, пятый том): «Хочешь принять постриг и мантию?» «Так хочу, что и не знаю, как выразить вам это». «Я напишу записку батюшке и на днях вы поедете с Феней (аптечной) к нему; ее тоже надо постричь. Так как теперь такое время, то постриг этот будет тайным», — сказала матушка. Сказала еще, чтобы особенно об этом не распространяться, никому не говорить, и дала совет, к кому обратиться для шитья мантии и власяницы: «С Феней можешь поговорить обо всем этом». Матушка и раньше поручила Фене заботиться обо мне.

18 марта мы с сестрой Феней поехали в Оптину. Матушка благословила нас, мне дала образок Благовещения. Вечером были у батюшки. Он прочел записку от матушки (они, конечно, уже имели этом совет) и велел принести к нему нашу одежду. Поисповедовались у него. На другой день рано пришли к нему. Мы были одетый власяницу и новые подрясники, а остальная одежда была у батюшки; он ее освящал и над нею молился.

Постриг совершался в его келье. Власяницу и подрясник он окроплял на нас. Постригши нас, он произнес имена, как назначила матушка: меня Амвросией, а Феню Христиной. Так ей еще назначил покойный батюшка Иосиф, ее духовник, который принимал ее в монастырь. Так как мы были батюшкины духовные чада и он был нас старцем, то он не поручил нас никому.

Батюшка не успел приготовить образ святителя Амвросия[157] ему пришлось благословлять меня образом преп. Арсения Великого[158]. Кроме того, он дал мне еще иконы и благословил меня умовение Спасителем ног учеников Своих и свт. Василия Рязанского, плывущего на мантии[159]. Затем пошли в храм к обедне и здесь причастились. Никому не говорили, кроме Варвары Иосифовны, которая, не выставляя это напоказ, принимала в нас такое горячее участие.

Но в передней, когда нас постригали, было несколько человек из сестер. Поэтому тайна не сохранилась. Когда мы подъехали к больнице, из дверей вышли сестры с просфорой на подносе, украшенном цветами.

В день Св. Благовещения мы в своем монастыре причащались, как нас благословил батюшка.

Матушка все слабела. Она обратилась ко мне, чтобы я ее осмотрела и, не говоря никому другому, только ей одной сказала откровенно о состоянии ее здоровья. Осмотрела я ее и увидела, что она неизлечимо больна, у нее рак брюшины. Для меня это было таким ужасным ударом... Ведь в матушке я видела великую старицу: ее слово было для меня законом, это была такая духовная поддержка! скоро ее не будет... Боже мой, какая это великая скорбь!..

Сразу говорить я не могла, и матушка не требовала. Пошла я лес, чтобы освежиться и прийти в себя от такого потрясения.

Когда пришла, матушка спросила, и я ей сказала, что она тяжело больна, надо готовиться.

Матушка сказала мне свою тайну, что она приняла тайную схиму, но это неизвестно архиерею и вообще ни одному человеку, кроме б. Иннокентия. Мать казначея и еще старшая монахиня просили схиму для матушки по ее поручению, но архиерей не разрешил, потому что он желал видеть матушку игуменьей, а при схиме она должна быть на покое. О ее схиме никто не знает, кроме духовника. А когда она умрет и это обнаружится, будет неприятность духовнику, так как было распоряжение не совершать постригов без ведома архиерея. И вот матушка посылает меня, чтобы я попросила архиерея разрешить схиму вследствие ее неизлечимой болезни.

И еще, чтобы я исполнила ее обет. Она дала обещание сходить в Тихонову пустынь[160] и искупаться там, а теперь ослабела: «Так вот, ты искупайся там, помолись и принеси мне воды из его колодца». Идти до пустыни шестьдесят верст, и вот, чтобы не страшно было, она отпустила со мной больничную сестру Ирину. Конечно, все, что мне было поручено, я держала в строгой тайне.

Сначала мы пошли в Калугу к архиерею[161]. Его прежняя жизнь уже была нарушена: он занимал меньшее и не очень удобное помещение.

Получив благословение, сестра Ирина вышла, а я осталась у владыки со своим важным поручением: сообщила ему о тяжелой, смертельной болезни нашей матушки и на коленях умоляла его исполнить матушкину просьбу о принятии схимы.

Владыка был огорчен таким печальным известием, но так как он очень дорожил матушкой как игуменьей, то не соглашался дать свое благословение на схиму. По канону — в схиме она не может быть во главе монастыря. Много раз он спрашивал, уверена ли я в неизлечимости ее болезни, и я каждый раз подтверждала безнадежный диагноз. «Вы, значит, твердо уверены?» — спросил он. Я ответила: «Да».

Вдруг мне сделалось стыдно, что я так настойчиво это утверждаю, и я замолчала. «Если другие врачи, как вы говорите, ей советуют операцию, то пусть она согласится на операцию, я ее благословляю и соглашаюсь на схиму». Владыка написал письмо и вручил его мне.

Еще одно дело, которое поручила мне матушка. Она заботилась о будущности монастыря и решилась высказать свое мнение владыке: лучшей игуменьей была бы матушка Алипия, добрая, с хорошим характером.

У первоначальницы Шамординского монастыря, владетельницы имения при деревне Шамордино, матушки Амвросии, были крепостные, которые и остались с ней при основании общины. Матушка Алипия была тогда еще девочкой: ее приставили к малолетним внучкам м. Амвросии — Вере и Любе, после смерти которых в этом имении и был основан монастырь. Вспомнился мне рассказ из детства м. Алипии: ее мирское имя было, кажется, Агриппина, и звали ее Груней. Из Калуги приехал в Козельск архиерей и должен был там служить. Благословляя какую-то старшую монахиню в Козельск по делам, игуменья благословила взять с собой и маленькую Грущу, сказав последней: «Ты хорошенько рассмотри владыку». Монахиня с Грушей во время архиерейской службы поместились на хорах напротив алтаря, чтобы лучше видеть. За богослужением девочка внимательно смотрела на образ Спасителя (деисус), помещенный наверху алтаря; смотрит и не сводит глаз... Монахиня ей напомнила смотри на владыку. Но девочка все не сводит глаз с иконы. По езде домой по обыкновению пошла к матушке на благословение, спрашивает девочку: «Ну что, видела ты архиерея?» Та смутилась и покраснела: Владыкой она называла Господа и смотрела только на Него.

Дожила она до преклонных лет, а вид у нее был молодой, красивый. Характера невозмутимого. Как благочинной, ей приходилось входить в разные неприятные дела: примирять ссорящихся, убеждать непокорных; всегда она шла с открытой, детски любящей душой. И не приходилось мне встретить кого-нибудь, кто бы на нее обиделся или был недоволен... Что-то детское было в ее наружности, что осталось до старости, как будто время не коснулось ее. И теперь она живет у каких-то своих родственников, которые уважают и не отпускают ее.)

Вернемся к моему рассказу о пребывании в Калуге. Вечером была торжественная всенощная в соборе по случаю принесения сюда чудотворной иконы Калужской[162] (об этом нам сообщил владыка).

Во время всенощной, когда мы подходили приложиться к чудотворному образу и к архиерею для помазания св. елеем, он остановил меня и велел подождать. Поручив кому-то составить букет, он передал его мне для нашей матушки.

На другой день утром мы вышли в Тихонову пустынь. Там искупались, налили святой воды из святого колодца и поспешили возвратиться.

Матушка с умилением приняла святую воду и цветы от Чудотворной иконы. У нее было хорошее настроение, вся душа ее был занята переходом в другую жизнь. Она сказала мне: «Съезди к своим, навести их, чтобы ты успела возвратиться перед моей смертью» И я спешно поехала.

Старшие влиятельные монахини заботились о лечении матушки. Стали приглашать многих врачей. Те сказали, конечно, что кроме операции здесь не может быть другого лечения. Решились даже вызвать из Москвы профессора, хирурга Алексинского[163].

Времена теперь были такие, что у нас в монастыре была уже председательница, которая ведала всеми делами, — Александра Никитична (более светского направления). Она была выбрана из более-менее молодых сестер. Вскоре после моего отъезда она мне пишет письмо, в котором упрекает, что я в такой момент уехала, и просит, чтобы я непременно вернулась как можно скорее, так как все говорят, что матушке нужна операция. Ни с кем я о болезни матушки не говорила, и она пишет мне об этом как о чем-то новом для меня.

По приезде своем я спешно взялась за приготовление к операции. Надо было приготовить стерильный материал; наш стерилизатор был испорчен, несколько раз я ездила в Козельскую больницу. Но на душе у меня было страшно тяжело: больно было смотреть на страдалицу матушку, которая после всех этих разговоров и убеждений как будто получила какую-то надежду на исцеление и потеряла то необыкновенно благодатное спокойствие духа, которое было у нее, когда никто из окружающих не знал о ее болезни.

Приехал из Москвы профессор, осмотрел матушку и приступил к операции. Сразу же обнаружилась безнадежность этого случая... Ужасная болезнь — рак поразил всю брюшину. Хирург сразу же зашил рану. Скоро матушка проснулась и радостно начала спрашивать, благополучно ли прошла операция? Какое ужасное положение для окружающих, особенно для меня, которая была неотлучно при ней и ясно видела всю безнадежность операции.

Первые дни у больной была надежда, которая поднимала дух. Приходящие также подавали ей надежду. Мне приходилось даже отдаляться, чтобы своим безнадежным видом не смущать матушку, чтобы она меня не спросила...

Ее страдальческая жизнь после операции протянулась не больше месяца. Однако, ее прежнее хорошее настроение было нарушено. 12 сентября 1919 года скончалась последняя игуменья Шамординского монастыря.

Время было такое, что о выборе и назначении новой игуменьи не могло быть и речи. Все дела, конечно, перешли в ведение матушки Елизаветы, казначеи. Но уже больший вес имела председательница совхоза, устроенного у нас в монастыре. Она старалась делать все что только можно для монастыря, но еще больше ей надо было заботиться, чтобы угодить светскому начальству. Они во множестве приезжали сюда и подолгу жили в доме Перловых. Здесь она, можно сказать, выбивалась из последних сил. На этой почве у нас с ней были некоторые неудовольствия.

Например, помню, в Великую Субботу стою в храме за обедней, а она прибегает и говорит мне: «Идите полечите ...»(забыла его — шамординский крестьянин, занимающий какое-то начальственное положение). Совершалась самая важная часть литургии, и я сказала: «По окончании обедни сейчас же приду». Она видимо расстроила сильно хлопнула дверью. По окончании обедни выхожу из храма встречаю предполагаемого больного, весело идущего с тросточкой по дорожке. На мой вопрос о здоровье он отвечает, что ничего, стал хорошо себя чувствовать. И подобные случаи часто повторялись. И за этого отношения между нами нельзя сказать, что были очень хорошие.

Были и другие скорби, более серьезные. Священник наш — о. Николай — стал как-то подозрительно вести себя. Пригласили меня со старшими монахинями на поминальный обед по какой-то покойнице (уже не помню имени). Отец Николай стал высказывать совершенно неправославные мысли. У меня в душе все загорелось, я вступила в разговор, стала резко говорить на слова о. Николая и даже выразилась так: «Мы же в катехизисе учили, как же вы говорите?»

Когда я возвратилась к себе в келью, то стала укорять себя: что же я наделала, как говорила!? Я открыла Св. Евангелие, Послания; только помню мысль: вы должны отвечать, как веруете[164]. В этом месте был ответ на мое смущение, и в то же время было утешение.

Наступили сильные холода, заботы о монастырском хозяйстве были уже на втором плане, дров около больницы больше не было (а прежде, бывало, целые поленницы готовых). Топить нечем, больные замерзают. Все это, конечно, меня очень волновало. Услышала я, что в монастыре разместился какой-то отряд военных, подумала: пойду, попрошу их порубить для нас дров. Они согласились, а я, озабоченная, очень спешила, — поскользнулась, упала и сломала ногу. Монахини увидели, пришли с носилками и принесли меня в келью. Поначалу были невыносимые боли. Чтобы как-нибудь забыться, я просила навестившую меня уставщицу дать мне Минею, чтобы читать каноны. Помню, тогда был Александра Невского...

Вскоре получила телеграмму на имя батюшки Анатолия, что Манечка (невестка моя) скончалась 7 декабря. Надо было немедленно ехать туда, а я с трудом, с помощью костылей, могла пройти по комнате.

Перед этим у одной больной появился громадный нарыв на ноге, температура повысилась до 40°, началось заражение крови. Во что бы то ни стало, для спасения жизни, надо было немедленно делать операцию. И вот я попробовала на костылях пройти через коридор в палату и там, сидя, сделать разрез: но что это было за страдание! Мне самой сделалось дурно.

А теперь я решила поехать. Одна матушка согласилась проводить меня. Матушка казначея и батюшка (письменно) согласились отпустить меня. Благословили. Как трудно было ехать, и передать невозможно. Только м. Матрена, самоотверженно помогающая мне, утешала меня.

По железной дороге доехали мы до Ельни, где остановились у родственников; оттуда надо было на лошадях ехать еще 60—70 верст до медицинского пункта, где находились дети.

У родственников я узнала, что Манечка, почувствовав, что заболела сыпным тифом (она была послана на эпидемию), дала мне телеграмму, что она заболела и чтобы я немедленно приехала в Ельню, куда она сама поспешила уже больной и там легла в больницу. Но эта первая телеграмма пропала, и я получила только вторую, где извещалось о ее смерти.

Мы поспешили найти извозчика, чтобы ехать дальше, и вдруг — какое несчастье! — моя добрая провожатая упала и сломала себе руку. Страдания ее были ужасные. Мороз страшный, надо одеться потеплей, а сломанная рука в шине не проходит в рукав. Медлить нельзя, уже остается всего несколько дней до рождественского сочельника; хотелось бы хоть к этому дню приехать к детям, убитым горем.

Мои страдания и боли в ноге уже были ничтожны перед страданиями матушки: за ней надо было ухаживать, она стонала и плакала. Как черная туча все это нависло над нами. Только в сочельник к вечеру мы приехали; детей не было дома, их кто-то из служащих взял на елку. Тяжела была наша встреча. Они молча переносили свое горе. Мне так было их жалко, что если бы надо было, я бы с радостью отдала им свою жизнь. Они сторонились меня. Для меня это было еще тяжелее. Дети диакона, уже подростки, говорили Севочке, что им не следует отсюда уезжать: у них здесь будет общежитие и учение даровое, а тетя захочет сделать их монахами. Тягота на сердце была невыносимая. Днем я удерживалась, сколько было сил, а ночью слезы лились нескончаемой рекой.

«Господь не дает непосильных скорбей, Он возьмет меня к Себе», — тогда эта мысль о смерти была для меня единственным утешением. Искали извозчика, спешили, но ничего не выходило: желающих ехать на такое расстояние найти было трудно. Находилось все больше людей, которые расстраивали Севочку, а мне было так тяжело, что я не надеялась перенести всю эту муку... Помню, Женечка, всегда молчаливая, вдруг сказала: «Пусть тетя поговорит с извозчиками — ее послушают».

После долгих хлопот мы, наконец, выехали на двух подводах: люди на одних санях, вещи на других. На вокзале мы также с большим трудом сели в вагон. На пути, по какой-то причине, нас высадили. Стоим все, слезы льются из глаз и тут же замерзают. Умоляю кою-то, ради детей, взять нас в вагон...

По приезде в Оптину пустынь Севочку, по совету батюшки, определили в Козельскую школу. Чтобы он был под присмотром, поместила его у одной старушки. Это была, можно сказать, монашеская квартира: там жил о. Кирилл[165], а к нему постоянно ходил иеромонах Никон и другие; вообще, эта квартира была как бы под надзором Оптиной пустыни. Севе было 14 лет, Жене — 11. Женечку я увезла с собой в Шамордин монастырь. Там нашлись учительницы, которые с радостью стали с ней заниматься. Женечка была всегда печальная, молчаливая. Как посмотрю на нее, так сердце у меня и замрет от скорби, а она мне ничего не говорит.

К лету Севочка непременно захотел в деревню, и чтобы Женя тоже ехала. Сердце мое замерло от страха: как их отпустить, особенно Женечку?! Много было пролито слез; рассказала только батюшке о своем горе, и он сказал, чтобы их отпустить, только кого-нибудь отправить с ними. Кто из монахинь решится поехать? Все силы употребила, чтобы кого-нибудь уговорить. Одна согласилась: правда, с бестолковым характером, но все же лучше, что хоть она едет. Деревня в двенадцати верстах от города. К осени пришлось отдать Женечку в школу в Ельне, так как Сева не хотел возвращаться и отпускать Женечку. Жила она у родственников в городе, а Севочка иногда приходил к ней. Весной Сева взял ее в деревню.

Как-то я серьезно поговорила с Севой: лучше всего ему поступить на службу в Козельске. У меня был знакомый инженер, который соглашался взять его для какой-нибудь работы. Чтобы выхлопотать это место, я несколько раз ходила из Шамордино до Козельска и обратно — к этому инженеру и к батюшке за советом и просьбой. Но когда спросила Севу, он не согласился на поступление. Я стала хлопотать о другом месте, у врача, который из сочувствия к детям готов был взять Севу.

От всей этой ходьбы (время было весеннее) я совершенно сбила себе ноги, появились пузыри. Но и на это место Сева не согласился поступать. Тогда я позвала его и спросила: «Скажи мне откровенно, хочешь ли ты поступить? Ведь я дошла до изнеможения, ноги сбила. Прошу тебя, наконец, скажи мне правду, если я еще какое место для тебя найду, послушаешься ли ты меня?» «Нет, тетя, откровенно тебе скажу, что не послушаюсь. Пока я еще несовершеннолетний, пока меня не взяли на военную службу, я хочу посмотреть свет».

После такого ответа я не могла больше хлопотать о Севе, я считала его уже для себя потерянным. Теперь убивало меня положение Женечки. Меня пугали слова Севы, что он не позволит взять Женечку ко мне, и намек на то, что может даже жаловаться, не позволит мне ехать самой... Просила Господа указать мне путь...

Приезжала к нам в монастырь моя двоюродная сестра, Анна Вырубова. Она мне рассказала об одной благочестивой девушке, Елене Витальевне Домбровской, идеальном человеке. Подумала я о ней: вот такая, с помощью Божией, может мне помочь. Она меня лично не знала, а только по рассказам моей родственницы и, кроме того, видела меня в последний мой приезд в Ельню.

Вот ей-то я и написала. У меня не было денег, чтобы послать ей на билеты, и я писала ей, чтобы она продала Женечкины подушку и одеяло и на эти деньги взяла билет. Ей пришлось идти пешком эти двенадцать верст до деревни к Женечке. Как-то примет ее Сева и согласится ли? И вот, слава Богу, он согласился отпустить. Пришли в город, время отходить поезду. Идут прямо на вокзал. Проезжает мимо какой-то человек на извозчике. Елена Витальевна остановила его и попросила: нет ли у него денег им на билеты? Он ответил, что сейчас лишних у него нет, а вот их дом. Пишет им записку, по которой жена его даст. Они так и сделали, успели зайти и поспели к поезду. Не могу описать моей радости, когда они пришли в монастырь.

У меня было несколько больных, которых я должна осмотреть. Поручаю сестре Анюте, чтобы она сделала для моих путешественников ванну и переодела белье. Даю две рубашки свои...

Елена Витальевна пробыла несколько дней, все мы ходили в храм, не пропускали божественных служб. Оказывается, она пишет стихи, и написала стихотворение в память посещения нашего храма. Рассказала мне свою жизнь — трогательную и в то же время утешительную.

Когда мы были в Оптиной у б. Нектария и заговорили о тяжелом положении Церкви, о появлении обновленчества[166], то на вопрос, как об этом молиться, он произнес прошение ектений, и Елена Витальевна с его слова записала: «О еже низложити сопротивныя на ны востания, святыя же Божий Церкви, в напасти сущыя, со предстоятелями их и всеми верными, свободити, Господу помолимся».

Когда она уезжала, я напомнила сестре Анюте, — помыли ли ее рубашку? Она поедет в моей, а эту надо завернуть и ей отдать. А сестра на это мне сказала, что у нее не было рубашки...

Может показаться странным, что я, не зная ее, обратилась к ней с таким трудным делом и так на нее надеялась. Но я слышала о ней от двоюродной сестры Анны и была уверена, что она поможет. И вот теперь, вспоминая ее жизнь, мне хочется рассказать о ней другим...

Их имение находилось между Ельней и Смоленском. Ее родители ли были образованные люди: муж — доктор, а жена тоже с высшим образованием. У них было две дочери, которых они воспитывали и учили сами и только возили на экзамены.

Доктор Домбровский не занимал службы, жил в имении, имел здесь частную амбулаторию и не отказывал крестьянам в медицинской помощи. Еще он занимался научной деятельностью, любил естественные науки и имел печатные труды. Имение их было превосходно устроено, были сады, оранжереи...

Семья была необыкновенно любящая, дружная, и девочек не отдавали учиться, чтобы не расставаться.

Настало время конца войны 1917 года. Отец заболел. В это время появились беженцы. Успокаивая своих, он говорил: «Нам еще хорошо, хоть и землю нашу взяли, но у нас есть дом, чего же нам унывать, а вот беженцы лишились своего крова, в чужой стране...»

Почувствовав, что приблизился конец его жизни, он благословил жену и детей. Елену Витальевну он благословил медным крестом, который она потом поместила в серебряную оправу... Вскоре после его смерти приходит беженец и просит принять его с семьей в какую-либо из свободных комнат или построек их усадьбы. Вспомнив слова покойного отца, так сочувствовавшего беженцам, они охотно приняли его с семьей.

Вскоре они стали беспокоиться о здоровье матери, которая все более и более слабела. Решили отправиться к известному врачу-гинекологу в Смоленск. Обратились к беженцу с просьбой, чтобы он берег их дом и все вещи. Но так как в это время ходили банды, то он попросил, чтобы ему дали бумагу о том, что всё это отдают ему. Старшая дочь немедленно пошла в волость и достала такую бумагу. Собрали только самые необходимые вещи в маленькую корзиночку для больной и все втроем отправились на станцию, находящуюся недалеко от их поместья. Скоро они возвратились страшно опечаленные, так как доктор сказал, что болезнь — рак, и время для операции уже упущено.

Подходят к дому, стучатся. Им долго не открывали; наконец, вышел беженец и сказал, что это всё его, у них ничего нет, и он их не впустит...

Какое отчаянное положение!..

Что делать? Пришла в голову мысль идти к соседям за восемь верст, в помещичью усадьбу их знакомых. Но там уже устроен детский дом, а хозяйка этого дома стала заведующей хозяйством этого учреждения. Они обратились к ней, и она выхлопотала для одной из дочерей место при детях. А для жилья им дали какую-то хибарку в усадьбе. Было уже холодно, и трудно им было жить в таком жалком помещении, особенно для больной. Все силы они употребляли, чтобы облегчить ее страдания, нежно ухаживали за своей любимой матерью. Болезнь быстро шла к концу. С невыразимой скорбью они похоронили ее.

После этого им стало еще тяжелее; они больше не могли оставаться на этом месте... Отправились на юг, надеясь найти хоть какое-то утешение...

Благополучно доехали до Брянска, но тогда поезда ходили неисправно, и они здесь остановились. Во время стоянки поезда они пошли в собор. После богослужения подошли к свечному ящику и обратили внимание на разложенные книжки: это были жития брянских чудотворцев (св. Олег и преп. Поликарп[167]). Церковный староста предложил купить. Но у них было всего несколько тысяч — по тогдашним деньгам это ничтожная сумма (а еще надо было для дальнейшего пути). «Чудотворцы вам помогут, возьмите». И они решили отдать все свои деньги и купили книжку.

По возвращении на вокзал они сели на платформе и рассматривали книжку: в ней было в красках изображение святых чудотворцев. Около них играла девочка и все посматривала на книжку. Девушки стали показывать ей и о чем-то с ней поговорили... Скоро девочка снова прибегает и говорит: «Мой папа — начальник станции, он говорит, что поезд долго не пойдет, а мама зовет вас к нам». Они пошли и на радушное приглашение добрых людей остались у них на несколько дней, пока поезд не двинулся дальше. Там случайно вышел разговор о шитье обуви, а они как раз умели шить и за эти дни сшили несколько пар туфель и таким образом заработали на дальнейшую дорогу.

Не доезжая до Курска, поезд останавливается, вагоны отцепляются, пассажиров всех осматривают; берут сумку Елены, а там тетрадь с ее стихами. Их с сестрой ведут и помещают в тюрьму. С ними было Св. Евангелие, с которым они никогда не расставались. Они готовятся к смерти, как сказал им тюремщик. Переночевали там, наутро спрашивают, скоро ли их поведут? Отворяется дверь, и им говорят, чтобы они шли. «Куда?» «Куда хотите». Их бумаги и сумки были отобраны.

Они вышли за ворота тюрьмы и направились в ту сторону, откуда они ехали, к Смоленску. Приходилось заходить в деревни, чтобы попросить хлеба и переночевать. Зашли они в одну усадьбу, видно, польских помещиков, упросили хозяйку принять их в качестве прислуги. Но когда они расположились на кухне и пришла хозяйка, из разговора она заметила, что имеет дело с образованными людьми, побоялась и отказала им. Они пошли дальше. Много бедствий пришлось им претерпеть и только через месяц дошли они до Рославля. Там у них были знакомые, к которым они и зашли. Главное лишение — у них не было белья, и у знакомых ничего не было, они могли только снять с дивана парусиновый чехол и из этого сшили рубашки.

Отсюда они пошли дальше, к оставленному когда-то месту. Им разрешили занять ту хибарку, где они когда-то жили. Но время было холодное, ноябрь месяц. Дров у них не было, пришлось терпеть холод. В окрестностях свирепствовала эпидемия оспы; для покойников даже не рыли отдельных могил, а несколько трупов клали в одну.

Младшая сестра заболела самой тяжелой формой оспы. В комнате было невыносимо холодно, и Елена своим телом согревала больную сестру. Они терпели невыносимые страдания. Скоро сестра умерла. Елена не могла вырыть отдельной могилы, и сестру опустили в общую. Оставаться здесь она больше не могла. К этому времени относятся следующие ее стихи:

Я поняла...

Теперь я поняла...

А прежде возмущалась

Невольным ропотом душа,

Когда с несчастьями иль смертию встречалась

Невинных, молодых она:

«Зачем, за что, — я думала, — их муки,

Болезни, горе, нищета?

А смерть?

А ранняя разлука?

Иль справедливость лишь мечта?»

Но вот, в огне мучительных болезней

Сгорели те, кто здесь любил меня,

Сестра лежит в могиле безызвестной;

Какой осталась одинокой я...

Я нищая. Родимый кров отняли,

Тот кров, где некогда я счастлива была,

Моя душа устала от печали...

И вот теперь я только поняла...

«Ты прав, Господь, и путь Твой непорочен,

Ты дал понять, как этот мир непрочен,

Ты свят, благословен вовек!

Ты дал — Ты взял; Твоим судьбам я внемлю,

Нагой я родилась, нагой сойду я в землю,

Твое созданье — перстный человек!

Любимых отнял Ты, но разве же свиданье

Ты нам не обещал в безбрежных небесах?

Ты, как огнем, очистил их страданьем,

А вечный мир для душ — в Твоих руках!

Ты отнял отчий дом, Ты снял имений цепи,

Привязанности к месту больше нет!

Земные чувства все так призрачны, так слепы –

Вселенная теперь отчизна мне!

Ты прав, Господь, и путь Твой непорочен,

Ты свят, благословен вовек!

Ты дал — Ты взял; Твоим судьбам я внемлю,

Нагой я родилась, нагой сойду и в землю,

Твое созданье — перстный человек!

1921 год.

Оставаться здесь далее она не могла. Не помню, как она оказалась в Ельне. Здесь наняла себе комнатку (или ее приняли так у одних бедных людей) и стала преподавать Закон Божий. Плату она не спрашивала — кто сколько даст, лишь бы хватило на хлеб, больше не брала. К этому времени относится ее знакомство с моей двоюродной сестрой Анной, которая сказала ей однажды: «Хоть бы сала или масла вам давали, кроме хлеба, для подкрепления». Но Елена не хотела большего. Терпела скудную жизнь. Однажды ей пришлось прийти в какое-то учреждение, у нее не было галош, а грязь в этом городе необыкновенная, и она на свои самодельные туфли в таких случаях надевала берестовые башмаки. Эти своеобразные галоши пришлось снять в передней. В эту же самую переднюю выходила дверь из комнаты бывшей хозяйки этого дома. Хозяйка недавно ослепла, жившая с ней женщина сказала, в каких галошах пришла девушка. Слепая заинтересовалась и попросила позвать эту девушку, когда она пойдет обратно. Они познакомились и результатом этого знакомства было то, что Елена ежедневно приходила сюда и провожала несчастную слепую в церковь.

Прошло некоторое время, и Елену позвали к следователю в Смоленск. Надо было ехать по железной дороге. Она взяла с собой только Св. Евангелие. Поезд пришел рано, и она успела зайти в церковь и причаститься.

Когда она пришла к следователю, он вынул ту тетрадь, которую у нее когда-то взяли в вагоне, и спросил — узнает ли она, чья это тетрадь? Она сказала, что это ее. Затем, между прочим, он спросил: здесь несколько страниц вырвано, по какому случаю она их вырвала? Она ответила, что там были написаны насмешливые стихи; ей сделалось стыдно за себя, что она, будучи христианкой, так относится к людям, и потому их вырвала. Следователь спросил: «Вы меня ненавидите?» «Нет, по-христиански мы не можем вас ненавидеть, мне только вас жаль...»

Совершенно изменившимся тоном он стал рассказывать ей о своем тяжелом детстве... Она заметила у него слезы на глазах. И в конце концов, он сказал: «Будьте такой, как вы есть, я буду за вами следить, но только потому, что вы заинтересовали меня. Неужели теперь может быть такой человек? Желаю вам оставаться такой, как вы есть». Тем и закончилось их знакомство.

Около этого времени я и попросила ее привезти мне Женечку.

Рассказала я то, что помнила из ее жизни, потому что воспоминание о Елене и ее жизни часто меня утешало. Впоследствии она справлялась обо мне, но меня там, где она узнавала, не было. Как бы хотелось повидаться с ней еще в этой жизни!..

Женечка пока поселилась у меня. Мне так хотелось, чтобы она подольше пожила у меня! Все окружающие с большой любовью относились к ней, нашлись бы для нее хорошие учительницы; но Севочка не захочет оставить ее у меня, да и в самом деле, в моем положении едва ли это будет возможно.

Пошла советоваться с батюшкой Анатолием, и он тоже нашел, что лучше отдать ее на квартиру к верующим людям. Мне пришла мысль о Меньшовых. Это верующие люди из Перемышля: казначей и его жена-учительница. Они приезжали к нам в Шамордино, жили по нескольку дней в гостинице, говели там. Они были слабого здоровья и обращались ко мне за лечением. Вот о них-то я и вспомнила. Как только я назвала их фамилию, батюшка сразу согласился, даже обрадовался и благословил нас отправиться в Перемышль. От Шамордина до Перемышля было верст 35. Обувь у нас была ненадежная, а так как осень выдалась сухая, то мы закрутили ноги белыми полотенцами и надели лапти. Сестра Даша обула нас, так как с непривычки эту обувь одевать трудно. Для дальней дороги более удобной обуви нам было и не найти. Дорогой пришлось ночевать.

Когда мы пришли к Меньшовым, Вера Сергеевна очень обрадовалась, приняла нас так, как будто давно ждала. В этот день она была именинница.

Я сказала, что пришлю все вещи, которые привезла из деревни и которые были у Женечки. Пробыла там день или два. К нашей общей радости, у Меньшовых за некоторое время до нас поселилась та учительница из нашего монастыря, которая раньше занималась с Женечкой и с такой любовью к ней относилась. Теперь, значит, они будут здесь вместе, это меня утешало. Женечку сейчас же приняли в школу, где работала и Вера Сергеевна.

Оставив там Женечку, я два раза в год приходила к ней: в начале лета и осенью. Вера Сергеевна полюбила Женечку так, что говорила: «Я боюсь только, чтобы вы не взяли от меня Женечку». Севочка несколько раз приходил к ним из деревни, говорили там, что он очень скучал по сестре. Но сюда переехать не захотел.

Однажды он пришел к Женечке, а затем ко мне, поговел и отправился на Кавказ. В первое время он писал Женечке, написал, кажется, что поедет в Индию и больше от него ничего не было. Паспорт он не получал.

Это была для нас большая скорбь, особенно для Женечки. Эта скорбь оставила глубокий след в ее душе.

Умерла моя любимая матушка игуменья, и вот я живу теперь в монастыре без поддержки. Много тяжелого пришлось испытать, но Господь посылал и утешения. Теперь уже по благословению м. казначеи я ходила в Оптину, где б. Анатолий своим любвеобильным сердцем и согревал и утешал.

Часто я скорбела, что от духовного чтения у меня мало что остается — все забываю. Это так беспокоило меня, что, собираясь идти к батюшке, этот вопрос я записала первым.

Монастырская скотница, узнав, что я иду в Оптину, прислала мне бутылку молока, завернутого в печатный листочек. Когда я дорогой села подкрепиться едой, то развернула листок и, видя, что он духовный, стала читать. Приблизительно так там было сказано. Послушник спросил старца: может ли быть польза от моего чтения, когда я прочту и тотчас забываю? Старец только что окончил трапезу и перед ним еще стоял кувшин, из которого он ел. Старец велел послушнику рядом поставить другой чистый кувшин и спросил его: «Чем разнятся эти кувшины?» «Тем, что один чистый, а другой грязный». Старец велел вливать воду в грязный и потом выливать, и так повторить несколько раз, и вылить так, чтобы не осталось ни капли воды. «Ну что, он совершенно пустой? Хотя в нем не осталось воды, но кувшин сделался чистым. Так и чтение духовных книг, и забывается, но созидает чистоту души». В этом же роде и бат; сказал.

Однажды летом я сидела у окна своей кельи и что-то шила, вдалеке от моего окна — окно из заразного отделения, к нему походит какая-то особа в сером апостольнике, с большой сумкой на плече и спрашивает больную сестру Александру Гурко. В то время сестра болела оспой, а теперь поправлялась. Особа подошла, подала ей письмо от ее сестры из Смоленска и рассказывает: она в вагоне познакомилась с ее сестрой, и когда та узнала, что путница едет Шамординский монастырь, то написала сестре письмо и просила передать. И вот она отдает письмо и говорит, что ей сейчас надо обратно в Оптину, так как м. казначея, не зная ее, по теперешнем времени не решается оставить ее в монастыре. Сестра Алексаша была очень словоохотлива и задержала ее разговором, стала говорить о том, что теперь приходиться терпеть голод, в монастырской кухне мало что готовится, запасы все кончились, а вот, когда кто-нибудь из деревенских больных приходящих принесет в кармане сколько картошин, докторша наша Александра Дмитриевна поделится с нами, — вот и вся наша еда. При этих словах путешественница переспросила имя и фамилию докторши и с удивлением вспомнила что мы с ней познакомились когда-то в общине во имя Христа Спасителя, в келье м. Марии (Амбразанцевой-Нечаевой). Ей указали мое окно, и она с радостью подошла ко мне.

Мы, конечно, узнали друг друга, и я выбежала позвать ее в свою келью. Потом я сходила к м. казначее, объяснила что это моя знакомая и просила разрешить ей остаться у меня на несколько дней. День уже клонится к вечеру, как она пойдет? Она совершенно измучена, ведь прошла уже двенадцать верст от Оптиной, да и там от вокзала несколько верст. В сумке ее, кроме белья и одежды, было большое Евангелие, которое она получила от своей любимой тетки, и еще несколько книг. Весом это все было, вероятно, не больше пуда.

Матушка Татьяна была очень красива, возрастом около сорока лет, но вид совсем молодой. Она была начальницей одной сестринской общины, устроенной Дондуковой-Корсаковой. Недавно тамошний епископ постриг ее в мантию, ей захотелось теперь проводить жизнь около старцев, и вот она решилась ехать сюда. Проехать тогда можно было по особым разрешениям. Делались попытки в этом отношении, знакомые давали ей бумажки с какими-то командировками, но дело не выходило, никак она не могла выехать. Наконец, подумала: «Такое святое дело, а я употребила ложь». Пришла в учреждение просить разрешения на проезд. Ей сказали, чтобы она написала заявление и в нем объяснила цель своей поездки. Она прямо так и написала, что хочет ехать, чтобы поступить в монастырь. И ей дали разрешение. Приехала она в Козельск, оттуда в Оптину, зашла к б. Анатолию, а оттуда к нам. Как чудесно Господь ведет Своих рабов! И вот, монахиня Татьяна сначала поместилась у меня в келье, а на ночь я отвела ее в пустую палату больницы.

Эта встреча была для нас большим утешением. Ведь она хотела всецело жить ради Господа. В свободные часы от богослужения и больничной работы мы читали с ней Добротолюбие.

Ходила я к м. казначее. Просила, нельзя ли ей остаться? Но матушка боялась, чтобы не донесли, что мы принимаем в монастырь, и отказала мне. Позволила побыть ей только несколько дней.

Тяжело было провожать ее из монастыря, а главное — куда?

Брат ее теперь умер, а его жена еще раньше. У них оставался сын, которого матушка Татьяна воспитывала; ради него она сначала поступила на высшие педагогические курсы, а потом, вследствие своего слабого здоровья, несколько лет ездила с ним в Швейцарию и там с ним занималась. Потом его определили в Пажеский корпус. Теперь он окончил свое образование, и тетка, благословляя его на самостоятельную жизнь, сказала ему, между прочим: «Служи, исполняй честно свой долг». А он ей: «В том-то и несчастье мое, что я не знаю, в чем теперь состоит мой долг».

Еще раньше, уже освободившись от обязанности воспитывать племянника (он поступил в учебное заведение), она стала всей душой стремиться к духовной жизни. В это время добродетельная Дон-дукова-Корсакова[168], всю свою жизнь посвятившая на добрые дела (читала по тюрьмам), была уже при последних днях своей жизни и упросила Татьяну стать во главе ее общины (в Новгородской или Псковской губернии, не помню).

Находясь у предсмертного одра Дондуковой-Корсаковой, Татьяна увидала, что ее увлек еретик Ф. (он ее навещал). И в то же время, не зная этого, навещал ее и митрополит Антоний[169], а в общине (хотя она и была освящена и открыта самим митрополитом) все было в духе этой ереси (название ее забыла).

Дондукова-Корсакова говорила: «Все эти перегородки, которые люди понаделали между Церквями, не доходят до неба». В ее душе уживались одновременно и еретические понятия, и исполнение обрядов Православной Церкви. Сестры, конечно, этого не знали и, беззаветно любя свою основательницу, придерживались всего того, что было заведено ею. И вот, когда Татьяна поступила и стала постепенно, с благословения местного епископа, вводить более монашеское устроение, сестры начали обижаться за свою любимую основательницу общины. Они не могли оценить вновь поступившую начальницу. Татьяна чувствовала это. Епископ предложил ей постриг, который она с радостью приняла. После этого отношения с сестрами с ли для нее еще более трудными, и она начала, никому ничего не говоря, думать о том, чтобы ей уехать и жить вполне по-монашески. В последнее время мысль ее обратилась к старцам, ее потянуло в Оптину, и она пришла к нам. Но время было какое!

Жалея отпустить монахиню Татьяну, я захотела проводить до Оптиной и побыть с ней еще хоть один день. Матушка отпусти меня проводить ее. В Оптиной для ночлега нам отвели в гостинице общий номер. Всю ночь м. Татьяна не спала, непрерывно кашляла (при такой цветущей наружности!). И утром я решила ее выслушать.?! К ужасу своему, я услышала в груди экссудативный плеврит, вся левая половина плевры доверху была наполнена экссудатом. Такой румянец у нее был от высокой температуры. Сейчас же я пошла к батюшке и рассказала ему все. Он, конечно, благословил оставить Татьяну до ее выздоровления в нашем монастыре. И мы возвратились; я объяснила все м. казначее, и она разрешила поместить ee в одну из пустующих палат больницы.

Как я уже сказала раньше, все запасы пищи в кладовых монастыря исчезли, в трапезной не готовили. А в больнице м. Аристоклия, заведующая больничным хозяйством, как-то вполне подчинилась фельдшерицам и на меня смотрела их глазами. Пришлет, бывало, м. казначея для больницы, например, сколько-нибудь постного масла, а она, по настоянию фельдшериц, прибавит немного больным, а все остальное — для фельдшериц. Сестры видят, что мне с м. Татьяной отправляют сухое кушанье и очень скорбят об этом, даже заплачут. Но это еще хорошо, было хоть что-нибудь, но вскоре и совсем перестали готовить. Тогда мы с м. Татьяной купили пуд овсянки и просили сестру кухонную делать нам из нее кисель: тем и обходились без хлеба.

При такой болезни м. Татьяне было трудно, конечно. Но она была в таком восторженном состоянии, видела во всем чудо милости Божией и Царицы Небесной, оставившей ее у Себя; все было для нее хорошо. Она не замечала и не особенно хорошее отношение к себе и всегда говорила — слава Богу!

Первое время мне часто напоминали о ней при разговоре, называя м. Татьяну «ваша» (т.е. моя), но потом как-то стали забывать. Несколько месяцев она пробыла в больнице, в своей уединенной келье, где точно исполняла все монашеские правила. Иногда я уже лягу в своей келье и слышу над головой, где помещалась м. Татьяна, постукивание от земных поклонов — значит, она исполняет пятисотницу.

Следя за своим внутренним миром, она часто ходила за советом к нашему монастырскому духовнику о. Мелетию. Его духовные дочери находили это, по немощи, предосудительным, а может быть, и завидовали. Кроме того, один из иеромонахов Белозерского монастыря[170] (находившегося, кажется, вблизи общины м. Татьяны) написал своей знакомой, сестре нашего монастыря очень хороший отзыв о м. Татьяне и даже прибавил: «Хорошо, если бы она была у вас игуменьей». Все это я узнала только после смерти м. Татьяны, а тогда только удивлялась, почему старшие, говоря со мной, иногда выражали свое недоброжелательное к ней отношение. Все это так незаметно сплелось в какой-то клубок, и возникла непонятная, но недоброжелательная атмосфера. От матушки Татьяны я не слыхала, чтобы она это замечала, но мне было тяжело за нее. Ее я видела всегда радостной, благодарящей Господа за все.

Не помню, как это началось, но только месяца через 2—3 решили перевести ее в странноприимную. Там, кроме больших бараков для странников, прямо из сеней была маленькая комнатушка, куда ее и поместили.

Когда я пришла туда, м. Татьяна, как всегда радостная, говорила мне — как здесь хорошо, она в полном уединении, а матушка Зоя, заведующая странноприимной, к ней так добра! Она, эта заведующая, правда, была особенная, блаженная. Когда батюшка Амвросий еще был жив, ее молоденькую привезли в Руднево, на монастырскую дачу, куда часто приезжал батюшка; для него там был домик. Он и м. Евфросиния (слепая игумения) начали здесь копать колодезь, из которого вода потом исцеляла одержимых. Сюда и приведена была тогда м. Зоя, которая тут исцелилась от своей болезни. Впоследствии ее назначили заведовать странноприимной. Она отличилась простотой и была необыкновенно добра со странниками, что так необходимо при этом послушании.

Случайно для м. Татьяны нашлось место учительницы при детях на соседнем хуторе, в двух верстах отсюда: летом ей удобно было ходить. При общем голоде ей давали, конечно, очень мало, что-нибудь из продуктов. И она с восторгом говорила, как ей хорошо. На ближайшей мельнице она тоже с кем-то занималась.

Но на «странной» ей не пришлось долго быть: во-первых, там оказалось очень холодно, во-вторых, скоро странноприимную уничтожили.

Но Господь милосердный не оставляет любящих Его: около этого времени одна монахиня, имеющая свою келью, т.е. отдельный домик (она жила там со своей племянницей, умственно ненормальной девушкой), предложила ей жить в своей келье, в отдельной комнатке. Это было уже под конец жизни м. Татьяны. Вначале к ней сюда приходили дети... С трудом ходила она в церковь... Она все более и более ослабевала, ее легкие были уже поражены; поражен был, наконец, и кишечник, отчего началось сильное истощение. По возможности, она исполняла все правила, — лежа и сидя. А когда я приходила, она часто просила читать для нее Апостол и Св. Евангелие. Она сейчас же приподнималась, становилась на ноги, держась за спинку кровати и за меня: батюшка прежний велел ей читать Евангелие стоя говорила она. И так до кончины своей она исполняла его слова.

В конце ее болезни к нам приехали для изъятия ценностей. Когда я услышала об этом, меня взял ужас: как же будет со Святыми Дарами? Мне пришло в голову взять их с дарохранительницей и опустить в реку (у нас протекала большая река Серена и через нее мост). Приезжие ходят по храму с нашим священником (который скоро объявил себя обновленцем) и с м. казначеей, ужасно испуганно. Думаю: нужно попросить ее оставить меня на время обеда в храме, я тогда я уже сознаюсь перед всеми, чтобы никого больше не винить. Такие мысли, как молния, пронеслись у меня в голове. Спросить кого либо? И у меня явилась мысль: спрошу м. Татьяну, ведь она — умирающая, а кто же может правильнее судить, как не тот, кто ни в чем не нуждается, ничего не боится, отправляется уже в вечность?

Я побежала к м. Татьяне и спешно спросила ее. Она с радостью приняла мои слова и сказала: «Если м. казначея разрешит вам остаться в храме, то возьмите и меня, умоляю вас...»

Я побежала, застала м. казначею, идущую со всеми через храм, отозвала ее в сторону и стала просить, чтобы она оставила меня посторожить храм, пока они будут обедать. Матушка, видно, догадалась. Вся дрожащая, замахала на меня руками и вскричала: «Нет, нет!»

Были последние дни жизни м. Татьяны. На ее вопрос, каково ее состояние, — я откровенно ответила, что ей остается только готовиться к смерти. В это время случилось здесь же быть и м. Евдокии Саломон, которая очень любила матушку Татьяну. Мне пришлось идти по больным, и я оставила больную на руках м. Евдокии.

М. Татьяна вскоре в этот день же день скончалась (20 августа 1920 года).

Года два прожила у нас эта радостная страдалица. В последнее время б. Мелетий часто приходил причащать ее в келье. Матушка, принявшая ее в свою келью, заботилась о ней, сколько могла. И теперь, после погребения, пригласила помянуть покойницу и устроила чай и закуску.

В это время был случайно в гостинице приехавший из Оптиной протоиерей Адриан (окончил в Петербурге Инженерное училище, теперь он болящий, в Киеве, на иждивении жены). Он усердный молитвенник и — так приятно было — он отслужил панихиду и остался на чай.

Все терпели голод, особенно те, кто не был связан с деревней, е все же кое-что было. Идешь, бывало из церкви, слабость страшная (чистого хлеба нет, давали по 300 или 400 граммов — из гречневой мякины), а старушки просят каких-нибудь сухариков. В монастыре был устроен совхоз, а теперь еще приехали из так называемого Социального обеспечения для поддержки тех, кто не работает в совхозе и не имеет чем пропитаться. Записаны были богаделки и записали нас, больничных. Стали давать по сколько-то хлеба, как-то дали патоки, можно пить с чаем, а то ведь сахару не было. И дали мне метра два бумазеи (которая у меня и теперь на подкладке пальто).

В соседнем селе (версты три) образовался медицинский пункт. Молодой доктор, Николай Иванович Зерцалов, приехал познакомиться с нами. Он был неопытный (только что окончил); просил, если какой будет трудный случай, помочь ему. Несколько раз приходилось с ним ездить по поводу переломов. При этом, конечно, я не показывала вида, что я в этом что-нибудь понимаю, — но что все исходит от врача, а я ему помогаю.

Однажды он приехал ко мне с приглашением что-нибудь прочесть из популярной медицины на предполагаемом собрании. Очень уговаривал меня, — я не отказалась. Перед собранием (накануне) он приехал и спросил меня, что я буду читать. Я ответила, что если я буду читать, то думаю, что теперь самое необходимое — о неврастении, и как на исцеляющее средство, укажу на веру в Бога и молитву. Это так удивило доктора и испугало, что он сказал: «Этого никак нельзя читать, вас возьмут...» И я отказалась. Он попросил у меня что-нибудь почитать. Я дала ему статью епископа Игнатия Брянчанинова. Когда он возвратил мне книгу, я спросила, понравилась ли статья? «Прочел только потому, что вы мне дали. Мне тяжело читать духовное». А он ведь сын священника... Когда он задумал жениться, рассказал мне все про себя. Родные его далеко, от них он не может получить благословения, а теперь он куда-то уезжает, чтобы там жениться и получить новое место. Ему страшно без благословения и он очень просил меня его благословить. У меня был небольшой кругленький образок великомученика Георгия в серебряной ризе, им я и благословила доктора.

При этом докторе, который относился ко мне так хорошо, по-дружески, фельдшерицы немного притихли и вопрос о советской больнице в стенах монастыря оставили.

Как-то к нам, именно ко мне, приехали два врача из Перемышля, ближайшего к нам города. Может быть, под влиянием рассказов доктора Зерцалова или еще почему-нибудь, узнали и приехали, чтобы пригласить меня служить. В это время я была в своей келье, нездоровилось; я даже лежала. Когда они вошли, я встала, и мы го беседовали.

Оказывается, эти врачи были верующие. Сначала они высказали мне все свои доводы, что лечение — это дело богоугодное напрасно я не соглашаюсь. Затем я сказала им откровенно все-все, было у меня на душе. И в конце концов, они сказали: «Да, если мы были на вашем месте, то поступили бы так же». Расстались большими друзьями...

Поступил по соседству, вместо Зерцалова, новый врач, долго знакомившийся с нами. Только потом узнали — очень доброжелательный и тоже хорошо относящийся ко мне.

Опять с новой силой поднялся вопрос среди фельдшериц об устройстве у нас вместо монастырской советской больницы. Говорили с ними об этом приезжающие. И фельдшерицы начали пугать м. казначею и м. Екатерину, вообще старших монахинь, что вот она, врач, у нас живет, как бы скрывается. От этого будет плохо монастырю.

Конечно, они так говорили неправильно: никто не скрывался, наоборот, в списке Калужской губернии я была записана в числе врачей. И заведующий здравотделом, когда он посетил соседний с нашим участок, однажды виделся со мной и сказал: «Каждый из врачей зачем-нибудь обращается, а от вас я ничего не слышал и подумал: верно, она в монастыре».

Туча эта против меня все надвигалась и надвигалась... И вот, накануне Вознесения м. казначея приходит ко мне, — на глазах у нее слезы, — и говорит: «Страшно, что вы у нас в монастыре, надо вам пока куда-нибудь уйти».

«Благословите, матушка», — сказала я. Она заплакала, вынула приготовленный на ленточке образок в медальоне — Нерукотворный образ Спасителя, благословила и надела мне на шею. При этом она, конечно, говорила, что жалеет, но что же делать?

При ней я уложила в мешок правильник, Св. Евангелие, смену белья и надела его на плечи. (Такой дорожный мешок был у меня всегда наготове, так как с ним я ходила в Оптину пустынь.) При ней я и вышла. Матушка казначея спешила, чтобы я успела выйти до всенощной. Двум сестрам я сказала, что ухожу и прошу куда-нибудь сложить мои вещи. Никто ничего не знал.

В Оптину я пришла, когда было совсем темно. Зашла к батюшке, сказала ему вкратце, что мне придется куда-нибудь уйти. Батюшка сказал: «Молись Богу, чтобы Он тебя направил». И я пошла ко всенощной.

Не все сестры (даже больничные, которые только приходили работать в амбулаторию) знали о моих отношениях с фельдшерицами и вообще мое положение. И на другой день после моего ухода начальство сказало им, что теперь они должны ходить работать на огороды. Но начальство, конечно, не знало о моем уходе. До этого им дела не было, так только совпало; я не была зачислена в совхоз. А сестры поняли это как следствие моего ухода, в волнении прибежали к батюшке и стали жаловаться: что наделала докторша — ушла, а нас теперь на огород работать посылают. Все их разговоры подействовали на батюшку, он расстроился, и когда я пришла к нему, он строго сказал: «Иди обратно в Шамордино».

Виновата я, что точно и подробно ему всего не объяснила: у меня как-то сил не было... И пошла обратно.

Прихожу к м. казначее, а ее келейница, м. Арсения, благочинная монастыря, почти со слезами на глазах говорит: «Матушку нельзя сейчас видеть, она на собрании, подождите». Ласково обошлась со мной, чувствовалось, что ей больно за меня. Наконец, через некоторое время, вернувшись от матушки, она сказала: «Вам придется возвратиться в Оптину, но теперь уже поздно. Вы сходите в больницу и там в пустой палате переночуете».

Близкие сестры, рабочие и больные встретили меня со слезами. Среди вещей у себя я нашла полфунта шерстяной ваты, шерстяную черную юбку, серенький фартук и из всего этого я попросила их сшить для меня теплую кофточку на дорогу. Они очень плакали, особенно Анисья. Фельдшериц я не видела, так и ушла на другой день рано утром.

В Оптиной, конечно, прежде всего пошла к батюшке Анатолию и рассказала ему, что м. казначея даже не приняла меня и велела возвратиться обратно. Теперь батюшка понял, что это не от меня пошло, как ему представили, а действительно надо уходить, — и сказал: «Ты бы так и сказала мне. Ну, куда же ты поедешь?» «Мне не хочется в мир, а вы, батюшка, благословите меня идти по направлению к Иерусалиму, я буду останавливаться для ночлега, а потом идти дальше, пока не умру, и все буду представлять перед собой Иерусалим». «Какой тебе Иерусалим? Иди молись, и я буду молиться». Из церкви пришла опять к старцу и высказала свою новую мысль: не пойти ли мне в пустыньку Иерусалимской иконы Божией Матери? (Я слышала от духовной дочери о. Герасима младшего, Веры Адамовны, что старец назначил ее туда.)

При этих словах батюшка обрадовался и сказал: «Да-да, туда хорошо, благословляю. Есть здесь монах, который оттуда родом, — он объяснит, как туда пройти».

Увидала этого монаха, он рассказал мне весь путь, я все записала, поговела. Пришла Даша (служащая больным в нашей больнице), принесла мне сшитую кофточку, которую я просила, баночку варенья, булку хлеба и, на всякий случай, паспорт умершей схимонахини Екатерины, неграмотной. Взяла я бумажную рясу, маленькую мантию, правильник, Св. Евангелие, кипарисный крест и белье.

Батюшка Анатолий рассказал мне, что в Иерусалимской пустыньке недавно выстроен и освящен храм: «Вот ты и читай там псалтирь, а в свободное время помогай Параскеве, которая там живет, делай, что она тебе скажет»[171].

Возвратилась я из Иерусалимской пустыньки за несколько дней до Успения. Батюшка благословил меня готовиться к св. причастию на Успение. Народу по случаю поста было очень много, поэтому поговорила с батюшкой совсем кратко.

На праздник пришла одна из больничных сестер — Анюта, очень хорошо ко мне относившаяся, любившая меня, но горячая, нетерпеливая: ей хотелось, чтобы я сейчас же пошла к ним. При виде меня она ничего не сказала, а только попросила идти с ней к батюшке. Получили благословение и стоим на коленях перед ним. Анюта заговорила: «Нам хочется, чтобы м. Амвросия устроилась у нас, пусти она попросит прощения у Саши Никитиной (председательница совхоза), и тогда та похлопочет оставить ее у нас».

Довольно продолжительное время батюшка молчал. В это время мя в голове у меня проносились мысли: «В чем просить прощения?» Страшно мне, если так батюшка решит...»

И батюшка заговорил: «Нет, она теперь к вам не пойдет, а если пришлют за ней, попросят, тогда...» И сестра Анюта с этим возвратилась.

А за это время доктор, иногда наезжавший в наш монастырь, сказал фельдшерицам: «Ожидать открытия советской больницы в монастыре никак нельзя, об этом нечего и думать — в здравотделе средств мало, закроется и та больница, где я теперь нахожусь».

После этого фельдшерицы заговорили другим тоном, они пришли в палату и сказали сестрам: «Мы надели ей сумку на плечи, теперь снимем». И м. казначея послала ту же Анюту за мной. Тогда батюшка благословил меня идти в монастырь. Фельдшерицы встретили меня доброжелательно, а больные и сестры с большой радостью.

На этот раз недолго мне пришлось побыть у себя. Через несколько дней м. казначея была в Оптиной, увидала, что б. Анатолий заболел, позвала меня и сказала: «Я тебя повезу к батюшке, тебе надо там остаться, он заболел, а его близкий хороший келейник тоже заболел и лежит в больнице. Теперь у него о. Вакх» (этот о. Вакх был очень странный, все искал великих подвигов; потом, как говорили, попал в Саров и в 20-х годах заболел психически). Она сказала мне: «Будь у батюшки, пока он тебя благословит».

У батюшки была огромная грыжа, временами она ущемлялась, теперь было неполное ущемление. Я поселилась у батюшки. У него было три комнаты и ожидальня: спальня, приемная (довольно большая) и для келейника — маленькая. Батюшка думал, что я буду ночевать в приемной, но я попросилась в ожидальной, так мне было удобнее. Келейник Вакх читал правило, молились мы все вместе: батюшка, лежа в постели.

Лечили мы батюшку вдвоем с доктором Казанским (он приехал из Кронштадта, очень опытный, и хороший человек; ко мне он относился очень хорошо). Несмотря на все наши старания, болезнь все ухудшалась. Батюшка все бледнел, слабел.

Я сказала о. архимандриту Исаакию, что болезнь очень серьезная, — как он думает насчет схимы. Отец архимандрит предложил батюшке.

Положение больного было очень тяжелым: он ничего не ел, состояние было такое — вроде бреда. Видно, организм постепенно отравлялся.

Во время пострига он был так слаб, что не в состоянии был сам держать свечку, а голос был едва-едва уловимый. Мало было надежды на выздоровление. Прошло несколько тяжелых дней, и — Господь дал — батюшке сделалось немного лучше, он мог кое-что есть. Теперь на батюшке была надета скуфейка с белым крестом.

Бывало, бережешь сон батюшки, чтобы не стукнула дверь, ведь ему так необходим сон. А стучат часто, всё спрашивают, нельзя ли видеть. Не брала я на себя этой обязанности — впускать, говорила: это дело келейника, а о. Вакх строго запрещал. Как жаль, что я не вела тогда записок! Теперь все забыла. Помню, что батюшка, несмотря на свою болезнь, все заботился, есть ли у нас с келейником что поесть? А когда стал немного подниматься, — велит приготовить обед и сам из каждого кушанья попробует и благословит нас... А келейник о. Евстигней все еще был болен и лежал в больнице. Когда батюшка немного окреп, но еще лежал, я, сидя на скамеечке около его постели, иногда читала ему. Помню, батюшка дал мне книжку, где описывалось, как тонул корабль: кто мог — садился в лодку и уплывал; кто на доске, или просто уплывал... А капитан стоял на мостике, никуда не уходил. Перед ним разверзлись небеса, и он увидел Спасителя...

Получила я как-то записку из монастыря от Фени (самой близкой мне сестры, так как матушка игуменья покойная поручила ей заботиться обо мне, и нас б. Анатолий вместе постригал). Она писала: «Многие недовольны на вас, что вы так долго живете у батюшки. Некоторые обижаются, что вы их к нему не пускаете». Писала она это с таким волнением, — будто я здесь живу и остаюсь самовольно. Ответила ей, что м. казначея так благословила, и я спокойна.

Когда возвратился о. Евстигней, я отправилась в свой монастырь.

Здание больницы понадобилось под богадельню для мирян, откуда-то привезли мужчин и женщин. Фельдшерицы вступили в совхоз. Для старшей отвели келью, где она устроилась с двумя близкими сестрами. Хозяйственно устроились как члены совхоза: завели там кур, вообще хозяйство. Предложили мне вступить в члены совхоза врачом, но я сказала: «Ведь вы не потерпите меня: тяжелым больным я буду говорить, что надо причаститься...» И они замолчали.

Вторая фельдшерица, Вера Ивановна, поселилась в келье Ольги Константиновны Сомовой, с которой она была дружна.

Вера Ивановна (она была рясофорная) скоро заболела сыпным тифом, и так тяжело, что у нее появились пролежни. Окружающие отчаялись и говорили, что трогать ее теперь не надо: ни перекладывать, ни камфары впрыскивать. «Нет, надо надеяться до последнего момента и все делать, как полагается», — сказала я им и сама начала перевертывать ее... Она, хотя и была в полусознательном состоянии, но это услыхала, и потом так мне благодарна была!.. Все старалась чем-нибудь отплатить, и мы были потом с ней в самых лучших отношениях.

В церковь мы не ходили, так как священник был уже открытым обновленцем. Батюшка иеромонах приходил к нам в больницу, причащал больных.

Недолго прожил наш батюшка Анатолий, только год после пострига в схиму. Он был уже очень слаб, но все же принимал народ. Смотрела я на него с тайным страхом и думала, — может быть, в последний раз его вижу. И однажды спросила его: вот время какое, не у кого будет и спросить, как поступать. И батюшка сказал: «Если некого спросить, далеко от старца, можно после усердной молитвы открыть Св. Евангелие или Псалтирь».

24 июля, на святых Бориса и Глеба, я исповедовалась у батюшки с таким чувством, как будто в последний раз...

Исповедовалась у него и моя троюродная сестра Анна, приехавшая в Оптину. На другой день были ее именины, и батюшка после исповеди благословил нас идти в Шамордино, чтобы там причаститься и затем сестре остаться у меня погостить.

30 июля (1921 год) мы сидели в моей келье, я читала вслух епископа Игнатия Брянчанинова. Прочла место, где рассказывается о том, как у одного брата умер старец и после этого у него вместо старца были скорби...

На этом месте в дверь помолитствовалась сестра, вошла и сообщила: «Батюшка Анатолий скончался в пять часов сорок минут утра». Сестра рассказала: рано утром келейник о. Евстигней заметил, что батюшке совсем плохо, что он изнемогает, и побежал к казначею о. Пантелеймону. Когда они возвратились, то застали батюшку уже скончавшимся: он стоял на коленях у самой кровати, голова его лежала на постели...

Сейчас же мы, кто мог, побежали в Оптину; м. казначея, конечно, всем разрешила. Когда мы пришли, батюшка лежал уже в Казанской церкви; почти непрерывно служили панихиды. Ночью духовные дети батюшки оставались в церкви и читали по очереди Псалтирь. Могилу приготовили в той самой часовне, где были погребены уже два предшествующих старца: Амвросий и Иосиф.

Пришлось копать рядом с могилой старца Макария, который был погребен под соседней часовней. Копая землю, братия попали на гроб о. Макария: он был цел, только угол отгнил. Они видели, что тело его нетленно.

Помню, спрашивали кого-то из старцев — почему в Оптиной мощей нет? И тот ответил им: «Это нарушило бы уединение пустыни». В записной книжке я нашла запись ответа батюшки Анатолия на мой вопрос, как жить? «Живи просто, по совести, помни всегда, что Господь тебя видит, а на остальное не обращай внимания! Молись, чтобы Господь помог лучше послужить святой обители».

18 августа — 20-й день кончины б. Анатолия. В гостинице Шамординской (раньше это был дом монахини Амвросии, в нем жили ее внучки Ключаревы, когда летом здесь гостили) после богослужения был устроен обед, на который пригласили о. архимандрита с некоторой братией; были и мы, сестры из Шамордина...

Продолжительное время я не говела: тяжело было идти к другому духовнику, особенно от старца наставника. Когда бывала в Оптиной пустыни, заходила к б. Нектарию на благословение, — он с любовью принимал духовных детей покойного б. Анатолия, как осиротевших.

7 декабря, на день Ангела покойного б. Амвросия, старец радушно принял меня. Поздравил и меня со днем ангела, потом оставил у себя, и когда приходили другие, говорил: «Поздравьте ее, у нее сегодня день Ангела».

Вообще у б. Нектария было как бы юродство, он часто говорил загадочно. На Рождественский пост я попросила принять мою исповедь, он согласился, несмотря на то, что ему было трудно; братия имела его своим духовником и старцем.

Но недолго мне пришлось иметь его своим духовником. Вскоре его арестовали и свезли в Козельскую больницу. Везли на розвальнях, был сильный мороз; один из братии провожал его. Мы все, бывшие там, бежали за санями до монастырской границы. В больнице около его дверей стоял дежурный с ружьем.

В Шамордине у нас было очень печально: в храм мы не ходили, так как наш священник открыто объявил себя обновленцем, больничные, со всеми больными жили за монастырской оградой бывшей булочной. Там было две небольших комнатки для больных одна — побольше — для умерших, где мы и молились; была келья сестер (их было четыре) и для меня — отдельная, маленькая. Как только в монастыре кто-нибудь ослабевал, мы старались во время темноты перевезти ее к нам, чтобы здесь причащать (в гостинице еще жил иеромонах о. Мелетий) и похоронить, если умрет...

Маленькую палату украсили ельником, и когда в нее положили первую покойницу, батюшка несколько раз приходил служить панихиду и парастас[172]; ночью все мы и много приходящих из монастырь молились и пели, и на вторую ночь так же, а на третий день чуть свет — батюшка ее похоронил. Такое всенощное моление очень понравилось многим монахиням. Некоторые говорили: и меня так похороните, как хорошо, все молятся!

Каждый раз мы так и делали: тайно увозили к себе умирающих из монастыря. Это не могло, конечно, укрыться от священника Николая-обновленца (было несколько приверженных ему сестер — человек десять или чуть более), и он грозил нам заочно, что мы не имеем права никого хоронить на монастырском кладбище без его ведома, но это была только угроза... Мы продолжали перевозить слабых.

Как-то раз я читала св. Иоанна Златоуста (на трапезе), именно о ночной молитве; нас это очень тронуло, и всем захотелось, как в Оптиной пустыни, вставать в двенадцать часов для полунощницы. Спросили у духовника б. Мелетия. Он благословил нас так вставать, а поспавши еще, утром читать часы с обедницей.

Вставали по звонку. Не только служащие здоровые, но и больные просили непременно перенести их в моленную (у нас было кресло для перевозки). В это время чувствовалось особое воодушевление.

Прочла я как-то за трапезой из аввы Дорофея, о послушании, как надо смотреть на него: если что делаешь, то именно ради Бога.

Это так тронуло сестер! Одна из них, более горячая — сестра Анна воскликнула: «Если бы я знала раньше, как бы мне было легко всякое дело!..»

С пищей у нас было очень трудно, жили почти впроголодь, но, кажется, мы тогда были записаны на социальное обеспечение и кое-что получали, могли кормить больных. Но в общем воспоминание об этой жизни — не мрачное, наоборот: внешние тяжелые обстоятельства заставили войти внутрь себя, обратить больше внимания на духовную сторону.

Для чего-то совхозу понадобилась в богадельне келья слепой м. Марфы (она с трех лет от оспы совершенно ослепла), и когда кто-то из нас пришел к ней, слепая сидела на своих вещах в трапезной. Сейчас же на салазках перевезли вещи и взяли ее к нам в больницу: мы рады были такой духовной монахине. Поместили и еще нескольких — например, Екатерину (Капитанникову), уставщицу из богадельни, она у нас ведала уставом.

Видела я, что дело идет к концу, и монастырская библиотека, вероятно, скоро подвергнется уничтожению. Кроме того, однажды, навещая какую-то монахиню, я в ее келье на столе увидела книжку, где была описана жизнь одной святой, подвиг которой состоял в сбережении духовных книг от уничтожения. Это было для меня еще большим побуждением, и когда я спросила у б. Нектария (еще во время его пребывания в Оптиной пустыни), не надо ли взять из библиотеки самые важные книги, он горячо отнесся к этому вопросу и сказал: «Это необходимо». И вот, пошла я как-то с мешком в библиотеку, но заведующая — очень аккуратный и педантичный человек — с трудом согласилась на то, чтобы я взяла несколько книг. Хотелось мне взять акафист св. Игнатию Богоносцу (я держала его в руках), написанный Шишковой (она, как говорили, умерла потом от голода в Московской богадельне) и исправленный собственноручно затворником Феофаном, но заведующая никак не соглашалась. А потом, вскоре, не успела я во второй раз пойти уговаривать ее, как книги уже повезли на подводе и многие листы из священных книг пошли на курение, — многие это видели.

(Этот акафист был напечатан, и у меня теперь есть, но мне хотелось сохранить почерк святителя и видеть, на что именно он обратил внимание.)

Мне пришлось лечить старика, отца заведующего богадельней. Старик благодарил меня и даже сказал: чем бы мне вас отблагодарить? А я ответила: если можно, отдайте мне этот крест, который стоит у вас в трапезной на каноннике, и угольник с богослужебными книгами. Он согласился, и больничные сестры сейчас же приехали за ними. Крест у меня и теперь.

Старшая фельдшерица вскоре уехала с его сыном-коммунистом. Через год или два я услыхала, что она лежит в параличе, где-то далеко...

Прошел год со смерти б. Анатолия. 1 октября, на Покров Пресвятой Богородицы, нас созвали к храму, где с паперти комиссар объявил, что с сегодняшнего дня у нас нет монастыря...

Потом матушка казначея сказала нам между прочим: «Ровно лет тому назад, в 1884 году, в такой же день, на Покров Пресвятой Богородицы, было открытие Казанской Горской Общины Шамордина монастыря, и вот, мы жили, как расслабленный, 38 лет, и грехи наши теперь лишились монастыря. Не называйте теперь меня вслух матушкой казначеей»...

Мы продолжали жить на прежнем месте, и когда оставались себя, то нам было хорошо. Но всякий выход за стены монастыря причинял скорбь. Прежде я думала: буду жить здесь, пока живы еще наши параличные монахини и калеки... Пошла к заведующему (латышу) спросила его, а он мне на это сказал: «Да этих черных ворон мой стрихнином...» Меня это так поразило, что я, придя к себе, сказала сестрам: нам надо готовить сумки, чтобы уходить. Стали говорить том, кто куда пойдет. За м. Марфой еще раньше приехал племянник и увез ее. Ее спрашивали, как же она будет жить? На что она отвечала: «У меня Отец очень богатый, Он предоставит мне всё-всё, не надо беспокоиться». Потом мы услыхали, что некоторые состоятельные люди вскоре выстроили для нее домик, и она там поселилась с двумя сестрами.

Матушка Марфа впоследствии многих приглашала к себе погостить, сама с сестрами приезжала в Козельск повидаться с духовниками и сестрами и многим помогала. Глубокая вера не обманула ее...

Пошла я в Козельскую больницу, там меня пропустили к б. Нектарию. Первый наш разговор был о его затворе: я высказала ему свою веру в то, что его освободят. Чувствовалось мне, что он этому порадовался: велел мне прочесть «Верую» и потом сам запел одно из священных песнопений (забыла, какое). Потом я спросила, к кому мне теперь обращаться, у кого исповедоваться?

Еще когда я ежедневно ходила на панихиды в часовни, где погребены старцы, — то панихиды эти, большей частью, служил молодой иеромонах Никон, такой строгий, сосредоточенный... И я всегда думала — вот истинный монах-подвижник...

Несколько его слов долетело до меня. Кто-то сказал: «Да это так». «Так никогда не бывает! — ответил о. Никон. — Как хорошо встретить смерть с молитвою, а для этого надо навыкнуть, пока здоровы, а теперь время поста — самое удобное для этого. Помоги нам, Господи!»

«Как скорби переносить?»

«Положиться на волю Божию. А о тех, которых считаем виновниками, — думать (как у Марка Подвижника[173]), что они только орудия нашего спасения».

Все эти слова, сказанные о. Никоном, произвели на меня сильное впечатление. И после смерти б. Анатолия, когда я подумала о духовнике, — первая мысль была об о. Никоне. Но он такой молодой.

Теперь я спросила б. Нектария где он благословит мне поселиться? «В Козельске у Еремеевых квартиру возьми», — ответил батюшка. Это был последний раз, когда я его видела. Вскоре он вышел из больницы. Ему с радостью предоставили квартиру одни благочестивые люди в Козельске. Но он там прожил совсем мало. Внезапно, вдвоем с келейником, не объясняя никому ничего, он выехал на хутор верст за шестьдесят от Козельска, в другой уезд: там и жил до самой смерти.

Часть III.[174]

По возвращении от б. Нектария мы стали собираться. Больная наша Анисья заплакала, ей так не хотелось идти в мир... Тогда я предложила ей поселиться со мной. Еще две сестры больничных – Поля и Даша — изъявили желание быть с нами.

Надо было спешно уезжать из Шамордина, так как наступал март месяц, а потом дорогу уже развезет. В один из ясных дней я отправилась в Козельск искать квартиру. Прежде всего я зашла я старушке Марии Ивановне, где когда-то жил Севочка. Так как она старожилка Козельска, то может указать мне, где бы найти квартиру. Она даже пошла со мной по городу искать: весь день мы ходили но ничего подходящего не нашли.

Тогда я подумала: что же это я не исполнила, что мне сказал о. Нектарий. Вспомнила про Еремеевых, а они встретили меня там, как будто давно ждали. Они купцы, у них громадный дом, разделенный на три части. Их три брата: семейные, очень верующие. У второго брата под курятником, во дворе, есть еще помещение, которые они и предложили нам с большой радостью. Плата только три рубля. Они обещали протопить несколько раз к нашему приезду.

Одна из наших больничных сестер, более энергичная и еще не решившая, куда поедет, осталась в нашем помещении, чтобы ликвидировать наше больничное хозяйство и рассчитаться с совхозом, который теперь владел всеми монастырскими постройками.

В деревне мы нашли сани-розвальни, уложили на них свои вещи и уложили больную монахиню Анисью и отправились в путь. Я иногда садилась, иногда тоже шла. Дорога была трудная, снег уже начал таять. Но доехали благополучно.

Хозяева радушно встретили нас: комната была вытоплена. Это была четырехугольная низкая комната с маленькой печкой и лежанкой посередине. Мы разделили комнату занавеской на четыре части. Сейчас же у входных дверей — скамейки и стол (наша трапезная). Угол без окна — там две кровати сестер; дальний угол с окном — для больной; еще напротив светлый угол — мой.

Устроились мы в Козельске одними из первых, поэтому к нам постоянно заходили идущие из монастыря: или переселялись в Козельск, или (еще чаще) ехали на родину. Мы сшили из нескольких, взятых нами из больницы половиков три матраца из соломы для приходящих. Когда потеплело, приходящим можно было располагаться на полу и еще на кухне. Заходили к нам и батюшки из Оптиной пустыни, которые тоже постепенно расходились из монастыря и советовались, где бы подыскать помещения. Мы, конечно, были рады приютить их, чтобы они отдохнули. Все ведь были так встревожены. В Оптиной пустыни образовалась артель, некоторые из младших записались там работать, а старикам надо было уходить[175].

Братия еще не разошлась, я была в храме. Проходит после богослужения батюшка архимандрит по храму и говорит: «Отец Никон, мы уходим, а ты останься, ведь сюда будут приходить богомольцы, надо чтобы служба была и надо их принять, а иеродиаконом останется о. Серафим (только что посвященный)».

И вот они вдвоем непрерывно служили, а о. Никон принимал народ, который привык приходить к старцам за советом.

Когда о. архимандрит говорил и благословлял о. Никона остаться, мне вспомнился тот рассказ, который дал мне читать о. Анатолий: когда корабль тонул, а капитан стоял на капитанском мостике, молился и видел отверстые небеса... Теперь я прониклась еще большим уважением к о. Никону.

О. архимандрит, архиепископ Михей[176], живший там на покое, и большинство братии перешли в Козельск и расселились по квартирам, а в Оптинский храм часто приходили к обедне.

Прошло порядочно времени, как я получила благословение от б. Нектария. Великим постом я поговела, исповедалась у о. Досифея. Я все не решалась просить о. Никона сделаться моим духовным отцом.

В конце Великого поста я увидела во сне б. Анатолия — так ясно, в схимнической скуфье, в которой он снят на последней карточке; недалеко от меня, на высоте человеческого роста: весь в облаках, только верхняя часть туловища видна, рука его поднята, он благословляет меня, и я слышу его голос: «Как же не благословить тебя, когда ты столько ожидала...»

И наконец, на Святой Неделе, после богослужения, я подошла и высказала о. Никону свою просьбу. Он не отказал мне, но прибавил, что неопытен. Назначил мне причащаться 21 апреля. Но мне не пришлось в этот день и я просила — 27 апреля, в день кончины моей матери. С этих пор б. Никон сделался моим духовным отцом. Он приходил иногда на нашу Козельскую квартиру; в это время к нам собирались и другие сестры, и у нас шли духовные беседы.

Очень скоро приехала моя троюродная сестра, Анна Вырубова: у нее оказался рак груди, ей сделали операцию, но, видно, поздно: появились увеличенные железы, и их вырезали, но рука с той стороны начала болеть. Она и раньше, когда я была в монастыре, хотела поступить, но тогда еще был жив ее больной отец. Теперь он умер, она приехала окончательно, попросила у нашего духовника о. Никона благословения жить с нами и готовиться к монашеству.

В это же время стали приходить к нам две послушницы с Тульской дачи, которая была верстах в десяти от Козельска: они тоже хотели с нами жить. Но так как наше помещение было слишком мало для семи человек, то б. Никон благословил их троих (сестру Анну и Лизу с Мариной) быть в нашей общине, но пока жить в отдельной комнате (нашлась свободная у другого брата Еремеева) и приходить к нам на общую молитву.

Очень я сожалела, что почти ничего не записывала из того, что говорили б. Анатолий, матушка игуменья и другие, и думала: теперь так непрочно пребывание при духовниках, надо хоть что-нибудь записывать вечером, что вспомню за день.

Нас собралось уже порядочно: как бы не было лишних разговоров и рассеянной жизни! Спросила у б. Никона, может быть, он благословить нас на молчание, а самое необходимое скажем, когда соберемся в трапезную. Батюшка сказал: «Нет, нельзя давать такое благословение». Конечно, за трапезой мы читали житие или другую какую книгу.

Я как-то спросила батюшку, что лучше читать: славянское или русское Добротолюбие? «Это совершенно разное. Почему это там случилось, что такой благодатный и просвещенный муж, как святитель Феофан, изменил всё? Неизвестно. Отец Анатолий Зерцалов любя очень творения святителя Феофана, когда касалось дело Добротолюбия, был за славянское — перевод Паисия Величковского[177]. Изменения есть не только в порядке, но и в самих мыслях (например, заметил у Марка Подвижника)».

А насчет Исаака Сирина[178] посоветовал мне лучше взять русское. Вообще он высказал свое убеждение: лучше читать то, что проще, понятнее, а именно: авву Дорофея, Лествицу, Феодора Студита, Кассиана Римлянина[179]. Такие книги, как Исаак Сирин, с глубоким содержанием, надо читать с осторожностью. Там то, что для новоначального сказано, для нашего времени доступно только преуспевшим, а многое и совсем нельзя применить, и тогда будет раздвоение в душе. Поэтому такие книги надо читать не для того, чтобы вполне применять их к себе, а для настроения. А иначе может быть очень плохо: в самомнение, в прелесть можно впасть и повредиться.

Надо целиком брать всё сочинение или статью, а не отдельные мысли, и смотреть надо на целое. Так и сказано у Исаака Сирина — все учение в целом надо брать. Читать и всё принимать, какая мысль ни встретится: нравится или не нравится. А что непонятное, — так надо отставлять, потом, может быть, поймете. А выбирать мысли не следует, отсюда ереси возникают («ересь» — с греческого — выбираю). Мы видели, что с монастырями и монахами положение все хуже. «Будем терпеть», — сказал батюшка. Однажды спросили: «Говорят, что монашество падает потому, что не проходится молитва Иисусова; правда ли это?» «Не от одного этого, а и от того, что не следим за собой, за чистотой своего сердца». Посоветовал прочесть предисловие к книге о молитве Иисусовой старца Паисия.

«Надо терпеть не только находящие скорби, но себя терпеть надо. Никого нельзя осуждать, даже самого большого грешника».

Все мы не имели никаких средств, кое-что продавали, даже некоторые иконы. Те, кто собирался венчаться, часто спрашивали иконы. Окрестные монастыри закрывались, и монашествующие во множестве селились в Козельске. Очень многие ослабели от переутомления и, главное, от скорби...

В церкви мне говорили, кого надо навестить. Расстояния большие: расселялись по всему городу и окрестностям, так что целый день приходилось ходить. Жили впроголодь. Сестра Поля у нас была по хозяйству: ходила на берег рубить кустарник (он очень хорошо горит) и готовила скудную пищу. По утрам мы все были в церкви, а больная оставалась лежать. Еще наша сестра Даша брала кое-какую работу — кофту или платок связать. Иногда они обе ходили на поденную работу, а я оставалась с больной и по ее наставлению топила печку и готовила. Больная с любовью относилась ко мне и бывала рада, когда мы оставались вдвоем. Она видела, с каким страхом я готовлю обед и ободряла меня. И как-то выходило, сестры говорили, что наш обед вкуснее.

Больная наша ничего не могла есть, кроме молока и белого хлеба, в самом малом количестве. При обходе больных, хотя большинство их были неимущие, часто давали мне кусочек белого хлеба или сахара для нее.

Больная, несмотря на страдания, была всегда в радостном настроении, со светлым лицом и говорила: «Мне не хуже, чем в монастыре, у нас такая тишина. Там еще, бывало, придет кто-нибудь в палату и начнет говорить о болезни, а здесь я как будто и не больная: никто о ней не напоминает».

Правило мы вычитывали. И вот, кто-нибудь из духовников назначит сестрам, пришедшим из разных мест, причащаться, а они правила не читали и негде им читать; он и посылает их к нам: «Наверное, там прочтут». И мы читали правило раза три подряд, так как они приходили отовсюду и в разное время.

Хозяева нашей квартиры старались выразить нам свое расположение. Их было три семьи, и у них часто бывали торжества — то именины, то день рождения. И вот, каждый раз скажут сестрам: «Передайте матушке, что мы ее приглашаем на обед». Но я ни разу не ходила, и они как-то спросили сестру Полю, что это значит? Она ответила, что монахиням нельзя ходить в гости. Те не обиделись, а только после этого присылали нам что-нибудь из съестного со своего стола, иногда селедочку. Это было для нас роскошью...

Только год прожили мы на этой квартире. Неудобно было так делиться, ведь нас было теперь семь человек. Попалась нам квартира около самой церкви, из двух комнат и кухни. Первая комната небольше двух аршин, около передней: там поместилась я. Большую комнату разгородили высокими ширмами на три части. Трапезная образовалась у нас отдельно. Для больной было очень удобно: наступило уже теплое время, откроем окно и богослужение доносится до нее.

Теснота у нас была! Помню, б. Никон зашел к нам с иеродиаконом Серафимом и сказал ему: «Я привел тебя нарочно, чтобы показать, в какой тесноте живут люди».

Стали обращаться ко мне, как к врачу, и мирские люди. Я спросила у батюшки, как он меня благословит. Он сказал, что надо уклоняться: «Ходи и принимай только монашествующих, и тех, кого не принимают в больницу, или кто не может заплатить, или не в силах добраться до больницы, не может поехать». И я мирским неприветливо отвечала на просьбы, а сестры обыкновенно ограждали меня, говорили, что я слаба и не лечу. После монастыря нам не хотелось окунаться в «мир», и мы совершенно отделились.

Один врач, очень опытный и хороший человек (наш знакомый), говорил своим пациентам: «Я теперь слаб, идите к ней, мы с ней одинаковых взглядов и одинаково будем лечить...» И многие приходили. Помня советы батюшки, я потом сказала доктору, что я ему глубоко благодарна, но не должна погружаться в «мир»... Он нам стал помогать другим способом: то принесет корзинку овощей или фруктов из своего огорода и сада (он был садовод-любитель); то как-то пришел в мое отсутствие: несет большой мешок на спине и выкладывает на стол несколько больших хлебов и говорит: «Скажите вашей матушке, чтобы она подкрепилась». Получив за визит, он всё и израсходовал на хлеб. А сами мы для себя не могли купить, конечно, ни белого хлеба, ни сахара, ни масла...

Прибегает из Оптиной сестра Ирина, работающая там в артели, и говорит, что заболел о. Никон. Сейчас же отправилась. Он жил тогда в Оптиной пустыни, в одной из башен, на втором этаже. Из служащих в храме оставался он один, да еще иеродиакон о. Серафим. Их кельи были рядом.

Состояние здоровья б. Никона было очень тяжелое: температура 39° и выше, воспаление расширенных вен ноги; требуется безусловный покой. К нему приходил доктор Казанский, живший здесь за оградой. Он застал меня у постели больного, и мы обсуждали с ним, что делать, чтобы дать полный покой больному. Другой иеромонах уже назначен сюда о. архимандритом, чтобы заменить о. Никона. А о. Серафим, как новопосвященный, должен ежедневно служить в храме два раза в день. Остальные братия, оставшиеся в Оптиной, все зачислены в артель, каждый при своем деле; требования к ним были очень строгие. Отец Серафим предложил мне свою комнату, а сам решил подняться еще выше, на третий этаж и там поселиться. А я дежурила и за врача, и за келейника у больного.

В первый же вечер температура еще поднялась, я все время меняла компресс, больной бредил. Осталась на ночь, села за столом внизу, где меня не было видно, чтобы не нарушать уединения и в то же время наблюдать за больным. Так прошло несколько тревожных ночей... Потом ему стало лучше, но был необходим полный покой. Молча сделаю все, что надо больному, уберу келью, самовар поставлю на терраске, а обед приносила сестра Ирина.

Скоро начали приходить нуждающиеся в совете богомольцы. Батюшка, когда был в силах, принимал их лежа.

Утром, не успею прочесть все правило, а уже начнут умолять допустить их к батюшке. Стараюсь хоть поскорее напоить больного чаем.

Температура еще долго повышалась. Батюшка очень исхудал, побледнел; боли в ноге продолжались, но народу отказать было трудно: иногда приходили с таким великим горем и издалека. Людей я приглашу сначала в свою келью и оттуда уже понемногу сообщаю батюшке, с какими тяжелыми нуждами пришли.

Помню, пришли и сидели у меня две молоденькие особы, в светских одеждах, они приняли монашество и были пострижены в мантию на Кавказе, а теперь должны были ехать в Ташкент. Они непременно хотели поговорить с батюшкой о дальнейшей своей жизни. Долго у меня сидели, пока батюшка принимал других. Они мне очень понравились, я была очарована ими... И когда, после их ухода, я с радостным чувством стала говорить, какие есть люди, преданные Господу, батюшка холодным тоном сказал: «Они еще молодые, разве можно твердо надеяться на них...» А сам он был молодой, ему не было еще и сорока лет (родился он в 1888 году).

До того времени, как о. архимандрит решил оставить его для приема богомольцев в Оптиной пустыни и благословил его, о. Никон почти не дерзал давать советы и принимать людей. И вообще если давал какой совет, то не от себя, а говорил, что в таком ел такой-то старец говорил то-то.

Больше месяца батюшка не поднимался, и я ему келейничала большей частью молча, боясь нарушить уединение.

Ежедневно к порогу кельи приходила юродивая Паша, она но уже пребывала в Оптиной, часто скандалила, поднимала страшный шум. Однажды она набросилась на б. Анатолия и начала душить. Удивляешься, бывало, как старец терпелив и любвеобилен и такие выходки прощал и относился всегда к ней с любовью.

Вот об этой Паше б. Никон сказал мне: «Старайся, чтобы ни на что не обижалась и не сердилась». Всеми силами старалась я этом. Она требовала, чтобы ей первой получить благословение, заботилась об этом... И Господь помогал ее успокаивать. У нас время был мир с ней.

Когда батюшке стало лучше, — я установлю порядок, кто за кем пойдет, а сама в свободные минуты сбегаю навестить свою больную, м. Анисью. И сестры из Козельска часто приходили ко мне, приносили нужные вещи.

Но вот окончилось мое послушание у б. Никона, и мы опять жили всемером в своей тесной квартирке. Нам так хорошо было около самой церкви. Наша младшая сестра Марина даже, помню, сказала: «У нас все время Пасха, так нам радостно!»

Но и здесь нам не пришлось долго прожить: месяца два, кажется. Стала проситься с нами жить одна уже пожилая монахиня. Кром того, знакомые девушки из Калуги (учительницы) хотели пожить нас на каникулах. Все это заставило подумать о большей квартире.

Иногда, раз в неделю, а то и чаще, батюшка приходил к нам, и этому времени каждая из нас приготавливала вопросы.

Придя к нам, он обыкновенно молился вместе с нами перед образом и, преподав нам мир и благословение, садился, а мы вокруг него, и начиналась духовная беседа. Мы с такой радостью ждали это го. К этому времени приходили еще другие сестры (кроме нас семи домашних): всем так хотелось духовной беседы, у многих были различные недоумения по поводу того, как устроить свою жизнь, где жить? И духовные вопросы: как быть с мыслями, которые делаю молитву рассеянной?

На это батюшка отвечал: «Мимолетные мысли, к которым сердце не прилепляется, быстро проходят, как калейдоскоп. Ум наш, как жернов, никогда не останавливается, все время занят. Это не наша вина, но от нашего естества, и эти мысли не надо считать своей неотъемлемой собственностью: не может один и тот же ум и славословить Бога, и хулить. Поэтому не обращай внимания на них, выбрасывай их как сор, как нечто постороннее. Но вот, когда заметишь, что какая-нибудь одна мысль долбит постоянно, и сердце к ней прилепляется, вот тогда это ужасная опасность. Скорее надо бороться, чтобы выбросить ее, молитвой Иисусовой прогоняй, а если все же не в силах, исповедуй старцу. Надо знать, что тебя борет более всего, — с тою страстью и бороться надо особенно. Надо ежедневно проверять свою совесть. Если стараешься даже не останавливаться на мыслях, но они меняют настроение, — значит, доходят до сердца: «От сердца помышления злая»[180].

«Укоряю себя, — сказала одна сестра, — что не делаю над собой в борьбе очень сильных усилий, усилий до смерти».

Батюшка сказал: «Слишком большое напряжение вредно. Можно потерять силы напрасно и обессилеть. Надо оградить себя железным кольцом заповедей. Каждое свое действие надо совершать после того, как проверишь, согласно ли с заповедями, со Св. Писанием. И даже слова надо произносить после того, как помолишься и проверишь».

Кто-то спросил о правиле. Батюшка сказал: «Правило лучше небольшое, но чтобы его непременно исполнить. Духовная жизнь требует, чтобы идти все вперед, а если слишком большое правило, то можно и назад пойти, что уже очень нехорошо. Пятисотницу лучше одной справлять, времени на нее не менее одного часа и десяти минут, или даже полтора часа. У нас в скиту время было так распределено. В два часа утра: утренние молитвы, двенадцать псалмов и первый час. Отдых. В шесть часов утра: третий час, шестой час, изобразительные, девятый час, за вечерню — двенадцать псалмов, повечерие, два канона. После ужина: конец повечерия и вечерние молитвы. Пятисотницу по кельям. Однообразие для проходящих молитву Иисусову очень важно — ум не рассеивается, собранность ума».

Одна монахиня очень боялась, чтобы я не сказала ей о смерти, если она будет плоха. На это батюшка сказал: «Боязнь смерти — от бесов, это они вселяют в душу такой страх, чтобы не надеяться на милосердие Божие (см. у Иоанна Лествичника). Врач должен предупредить больного о приближающейся смерти. Если даже не желает больной и высказывает свой страх, не хочет, чтобы с ним говорили о смерти, — должно предупредить».

Одна сестра наша говорила: «Мне хочется дожить до того времени, чтобы встретить Господа». «Не надо, — говорил батюшка, — греховно желать до пришествия антихриста дожить. Такая скорбь будет тогда, — как сказано, праведник едва спасется[181]. А желать и искать страданий опасно и греховно: это бывает от гордости и неразумия, а когда постигнет искушение, человек может и не выдержать. В день Св. Троицы батюшка сказал: «Исполняйтесь Духом!»[182] Что это значит? Ведь мы сподобились получить дары Св. Духа при крещении. А многие ли помнят об этом? Мало получить, надо сохранять, усовершать, умножать, а не зарывать. Для этого надо возгревать ревность. Как?

1. Читать Св. Писание, — ведь святые книги написаны Св. Духом, от них и веет Он. Никакое светское удовольствие не может дать того мира, той радости, которая дается Святым Духом. Песнопения, псалмы.

2. Внимать себе.

3. Часто участвовать в Св. Таинствах, через них Св. Дух сообщается человеку.

4. Часто посещать святой храм — это место особенного присутствия Святаго Духа.

5. Наконец, молитва — это великое дело для получения даря Святаго Духа, особенно молитва «Царю Небесный». Ее надо не только с особенным благоговением выслушивать во время молитвы в храме, — но и во время работы произносить, испрашивая помощи от Святаго Духа».

(Получила я описание смерти батюшки Никона, и там упомянуто, как он, уже изнемогающими устами, часто произносил эту молитву.)

Как-то заговорили об одежде: «Одежда монашеская нам дана, чтобы отличаться от мирских, чтобы она напоминала нам об иной жизни. Надо смотреть на цель. Теперь, когда гонение, то чтобы сохранить монастырь, чтобы не лишиться духовного руководителя, можно и снять ее, но только не для франтовства».

«Можно носить нищенское или крестьянское?» — спросила я.

«Нет, чтобы не выделяться, не надо что-либо кричащее, а подходящее, скромное. Во время исповеди и причастия можно помонашески одеться, мантию надеть. В мирскую церковь не надо в монашеской одежде. На суд (пришлось являться) — не парадную, но монашескую. Вообще, белый апостольник не надо, но платок».

Можно ли жить на подаяние!

«Опасно, что можно привыкнуть к попрошайничеству. Одно дело для других просить, другое — для себя. В крайней нужде можно принимать милостыню, но не ту, которая служила бы огорчением кому-либо. Когда принимаешь милостыню или услуги, надо по возможности молиться за них».

«Иногда какой-либо текст Св. Писания бывает ответом, можно ли так принять?» — спросили мы. Батюшка сказал: «Только в крайности, когда никак нельзя ждать ответа, и с молитвой, со страхом Божиим, не часто, только в крайних случаях».

О соборовании: «Если не болен и нет никакой немощи, то и не надо, потому что молитвы при соборовании — об исцелении. Молимся о телесном и душевном здравии. Телесное здравие не всегда дается (Господь знает, что нам полезнее), а душевное всегда подается».

Сестре, которая была в искушении (письмо получила с предложением выйти замуж), батюшка сказал: «Хотя ты и не принимала пострига в мантию, но все же имела рясофор, а на одеяние рясы читается такая молитва: «Благодарю Тя, Господи Боже наш, Иже по многой милости Твоей избавил еси рабу Твою от суетныя, мирския жизни и призвал еси ее на честное сие обещание: сподоби убо ее пожити достойно в ангельском сем жительстве и сохрани ее от сетей диавольских и чисту душу ее и тело соблюди даже до смерти». И далее: «Облецы ее освящения одеждою, целомудрием препояши чресла ее»... Из этого видно, что Св. Церковь Православная и на рясофор смотрит, как на обет Богу! Бойся солгать Богу. Теперь, если к сему приложим еще и то, что соблазняет тебя монах мантийный, то мне страшно подумать, какой на это суд произносит Св. Церковь. Вот, что написано в законоправильнике: монах или монахиня, если приидут в общение брака, не считается то брак, но блуд или, лучше сказать, прелюбодейство»...

Сказала я как-то батюшке: «У меня нет никакой печали» (многие жаловались на свою печаль). «Так и бывает при послушании, — отвечал он, — это полное беспечалие по вере в духовника».

Беседа в День всех святых: «Этим днем заканчивается ряд самых важных празднованных событий: Страсти Господа Иисуса Христа, Воскресение, Вознесение, Сошествие Святаго Духа. День всех святых — это первые плоды подвига Господа, первенцы Церкви Христовой. Вот перед нами патриархи, жившие как странники, пророки, апостолы, которые проповедовали Св. Евангелие, а сами терпели такие скорби; мученики, священнослужители, жертвовавшие своей жизнью, преподобные, на земле достигшие ангельской жизни; благочестивые люди обоих полов и различных возрастов, среди житейских дел жившие так, что сподобились святости, и великие грешники, которые достигли святости. Возьмем каждый себе в образец святого, подходящего к своему положению, и будем стараться брать с него пример волею своею и молиться ему о помощи, чтобы Господь дал Свою благодать...»

«Но почему благочестивые страдают?»

«Они идут путем Спасителя, а Он страдал, был гоним, поруган, оклеветан, — так и все, идущие за Ним. «В мире скорбни будете»[183], «желающий благочестно жити, уготовися ко искушению».

«Как же поступать, чтобы легче переносить страдания?»

«Веру крепкую иметь, горячую любовь ко Господу, не привязываться ни к чему земному, вполне предаться воле Божией».

В разговоре с батюшкой Никоном одно духовное лицо с академическим образованием сказало ему: «С такой детской верой не живешь». А в дальнейшем разговоре: «Николая Чудотворца на Первом Вселенском Соборе даже и не было: среди подписей его подписи нет». «Да очень просто, — отвечал батюшка, — он был лишен святительского сана за обличение Ария, потому и подписи его нет» как религиозность понизилась в наших академиях!

«А если кощунствуют, как принимать?» — спрашивали мы батюшку.

«Когда ты смотришь на больную, то ведь не требуешь от нее, чтобы она не харкала. Так и здесь: как на больную смотри».

«Главная основа спасения нашего — покаяние. Один монах шел к старцу и с большой скорбью рассказал ему, что он прежде хорошо, теперь всё потерял и почти отчаивается в своем спасен другой, вновь поступивший, опередил его. На это старец сказал ему: «Падший монах, прежде хорошо живший, подобен дому разваливающемуся, который однако можно вновь состроить, потому что весь материал здесь же лежит и фундамент уже сделан и цел. Гораздо труднее построить дом вновь на пустом месте; для этого надо и материла навозить, и углубить землю для основания, и заложить в земле основание. Так и монах прежде рачительный и павший, но не потерявший только своего произволения, скоро восстанет опять, так к воспоминание прежней хорошей жизни, скорби, перенесенные во время искушения, настоящее покаяние, слезы, смирение — вот готовый материал. А новоначальному многое нужно еще».

В Калужской губернии все монастыри закрываются. Вокруг нас т.е. Козельска, много и дач монастырских, поэтому в Козельск приходило много монашествующих. Побудут в церкви, надо им куда-то зайти переночевать, да и с батюшкой поговорить, совет получить, — вот они и заходят к нам. Или кто заболеет — тоже к нам; так что, у нас, кроме своих, было всегда и посторонних несколько человек говеющих. Надо было с ними поговорить, — вот батюшка часто и приходил. Бывала общая беседа, а в случае чего-либо особенного и отдельная.

Нашли квартиру — небольшой домик в саду. Хотя он тоже мал, но в галерее могла быть трапезная, пока тепло. А из галереи прямо по лестнице можно было подняться на чердак, где и ночевали приходящие сестры.

В начале лета мы перешли на новую квартиру. Здесь с нами могла поселиться м. Елизавета, а вскоре и сестра Лиза Полоцкая упросила принять ее. Теперь нас уже было девять человек.

В саду готовился обед, а вместо дров м. Елизавета придумала всем ходить на пастбище и собирать навоз. Лето было сухое, и мы собирали по виду как бы сухари и клали в корзинки. Мальчишки иногда оскорбляли сестер. Но готовить было можно: котел ставили на кирпичи, только дыму шло много от костра. Матушка Елизавета была раньше заведующей богадельней, ей близки были хозяйственные дела; в том, что касалось хозяйства, я полагалась на ее совет и обо всем ее спрашивала.

На все лето к нам приехали из Калуги еще две девушки: учительница и ее подруга, моложе ее. И они терпели нашу скудную пищу и входили во все дела. А нам всем, несмотря на нищету, было очень хорошо.

Матушка Анисья, больная, не могла выносить тесноты, ей нечем было дышать; к этому времени ко всем ее немощам присоединился острый экссудативный плеврит. Температура поднималась до 40°, экссудат занял почти всю правую половину плевры. Только при полном покое она еще могла кое-как дышать. У нас было большое плетеное кресло, его вынесли в сад, пристроили к нему табуретки и на них устроили постель для больной, в которой она находилась в полулежачем положении. Ей было так хорошо на чистом воздухе, что она не хотела оттуда уходить в комнату, где было тесно и душно. Поэтому я на ночь брала подушку и ложилась около нее на скамейке. Так целое лето мы с ней и ночевали на воздухе. Это так хорошо повлияло на ее здоровье, что температура стала постепенно снижаться и экссудат в конце концов рассосался. А лето было хорошее, сухое: редко, когда нам с м. Анисьей приходилось ночевать в комнате. Для меня была отгорожена маленькая комната, вся увешанная иконами, а по низу заложенная книгами. Для сестер — выгорожены отдельные уголки. Чтение правила было общим: вставали в половине пятого, чтобы в пять часов начать утренние молитвы, а затем часы. Вечернее правило — в шесть часов вечера.

Так как у нас семья теперь увеличилась и надо было больше работать дома и зарабатывать, то батюшка благословил меня одну каждый день ходить в храм и там читать помянники всех сестер во время часов. А остальные сестры чтобы ходили в храм только в воскресенье, во все праздники, в дни особо чтимых святых и часто в субботу. Вставали мы в одно время. Я шла в храм, а сестры становились на правило. Из храма я шла по ближайшим больным и старалась возвратиться к трапезе, в двенадцать или час дня. За трапезой читала, пока сестры обедали, а затем ела сама.

Многие дорожили таким монастырским порядком и, несмотря на скудную пищу нашу, говорили: «Разрешите приходить к вам трапезу в праздник». Если приходилось опять идти по больным, то старалась вернуться к вечернему правилу.

В беседах батюшка часто напоминал нам, что перед сном надо подумать, как провели день, и покаяться пред Господом в своих немощах. Но все это в нужный-то момент и забудешь, и мы все из-за этого очень скорбели. И я сказала сестрам, чтобы та, которая в это день читает вечерние молитвы, при прощании напоминала вслух: не забудьте принести покаяние. И так было у нас некоторое время: все-таки помогало вспомнить. И насчет воды: после вечерних мол не полагается пить. Так батюшка Анатолий строго мне сказал: в крайности надо снова прочесть конец вечерней молитвы, — начинать молитвы «Владыко Человеколюбче»[184]... И об этом я им тоже сказала.

Однажды пришла к нам сестра Анны Яковлевны — Софья Яковлевна Бурхард, в постриге схимонахиня Мария, тоже жившая в Козельске, и, увидев нашу простую обстановку, умилилась и сказа что все здесь ей напомнило келью преп. Серафима.

Батюшка Никон часто приходил к нам, чтобы поговорить с приезжими, которых было много. Была у нас как-то беседа о послушании, а для меня это был важный вопрос, о котором я не раз думала Кто-то спросил: как исполнить обет послушания, когда некому повиноваться, никто не приказывает?

Батюшка сказал: «Надо иметь готовность все делать согласно воле Божией. Надо различать два рода послушания: внешнее — для внешних дел, и внутреннее — для духовных дел. Во внешнем нужно полное повиновение, без рассуждения исполнять все, что скажут. Во внутреннем — всегда обращаться к духовнику, спрашивать его, какова воля Божия. Но его совет надо проверять Св. Писанием и святыми отцами, и если он скажет не согласно с ними, то можно сказать ему: не могу так. Хорошо желать только то, что будет нужно. Если и делаешь то, что тебе самой желательно и приятно, это не приносит особенной пользы для души, только вред здесь умеряется все-таки тем, что получается благословение. А настоящее послушание, приносящее душе великую пользу, — когда делаешь наперекор себе: тогда Сам Господь берет тебя на Свои руки и благословляет твои труды».

По поводу послушания батюшка рассказал:

«У нас в скиту был такой случай: один инок зимой собрался идти в монастырскую лавку. И пришла ему в голову мысль: не стоит таким пустяком беспокоить старца и спрашиваться; сходить-то в лавку займет не более четверти часа. Правда, приходил и другой помысел — лучше благословиться, но первое желание превозмогло: инок пошел, не спросившись. Смеркалось. Дорога шла лесом. Шел он, шел, все не может дойти до места. Вот уже и совсем стемнело. Что же это такое? Деревня какая-то вдали виднеется. Оказывается, он уже до Прысков дошел. Вдруг перед ним вырастает какое-то огромное чудовище. Марк (так звали инока) вскрикнул от страха. Подойдя ближе, он увидел, что это стог сена. Силы совсем оставили бедного монаха. Забился он в стог и стал звать о помощи. Прибежали крестьяне, извлекли его из-под стога и привезли в скит... Правая нога Марка совершенно отмерзла, так что доктор предложил ее отнять. Марк не согласился, говоря: «Пусть моя нога, ходившая по своей воле, мучается теперь до конца». Действительно, Марк стал терпеть ужасную муку. Двенадцать лет он пролежал в постели. Нога его почернела и начала гнить, в ней завелись черви. Смрад от нее шел страшный. Когда кто-нибудь приходил навестить его, то он говорил: «Вот смотрите на самочинника». «Успокойся, брат Марк, Господь простил тебя», — говорили ему. «Да, это, конечно, свойственно Его милосердию, но сам-то я не должен себя прощать». Брат Марк стяжал великое смирение. После смерти он явился одному брату и возвестил ему, что Господь его помиловал и он утешается теперь в раю».

И еще: «Батюшка Нектарий, бывши в скиту старшим иеромонахом, стал проситься у игумена скитского, б.Варсонофия, не ходить на трапезу. Игумен, не желая нарушать скитского устава, не благословил его на это, а просил приходить, и, когда настало время, прислал даже келейника своего пригласить его на трапезу. Батюшка Нектарий рассказывал, что такие преогорчевающие чувства у него были: ведь мало того, что игумен отказал, — еще и келейника прислал. Зашагал батюшка по келье с тяжелым чувством, но делать нечего — надо идти. Тогда он, призвав на помощь Господа, сказал себе твердо: «Довольно», — и пошел. Сел за стол на благочинническое место, так как был старшим; сел с теми же преогорчевающими чувствами, ни на кого не смотря, вошел в себя и вдруг, когда посмотрел на обедающую братию, почувствовал отраду и подумал: «Все они пришли, потому что они голодны, а я не от голода пришел, а потому что меня пригласили», — и такая отрада в сердце появилась. Когда он сказал «довольно», благодать Божия осенила его, и ему сделалось отрадно. Инок должен пребывать в послушании».

Когда соглашаться лечиться? «Когда крайность, если видишь, что надо помочь, например, не приняли в больницу, нечем заплатить. А вообще надо уклоняться, тем более, если это могут сделать в больнице».

Кто-то спросил: «Лечиться ли?» «Врачей и лекарства создал Господь, нельзя отвергать лечение».

Вопрос: можно ли сидеть в церкви? «При слабости сил и усталости сидеть в церкви можно. «Сыне, даждь Ми твое сердце»[185]. «Лучше думать о Боге, сидя, чем о ногах, стоя», — сказал святитель Филарет Московский.

Однажды в разговоре выяснилось: у нас собралось так народу, что совершенно нечего было дать подложить под голову кроме книг. Батюшка сказал: «К священным книгам надо относится с уважением, нехорошо на них спать».

Отсюда пошел разговор о бездушных предметах, которые то имеют влияние на душу. Батюшка сказал: «Нехорошие книги: головой могут вызвать мечты греховные, одежда страстного человека тоже может повлиять».

Со мной батюшка обращался строго. Когда я приходила, а в приемной были другие, — батюшка принимал меня последней.

Видя, что он уже изнемогает от усталости, я спешно по записи читала, что мне было поручено от больных или еще какие-либо краткие вопросы от себя (только самое неотложное), а батюшка в эта время от изнеможения положит голову на стол и так слушает. А у меня была такая вера к его словам, — я все принимала, как закон, ни когда у меня не было никакого сомнения. И часто я думала: да есть ли здесь послушание, когда все, что требует батюшка, вполне совпадает с моим настроением?

Когда с кем-либо происходило что-нибудь нежелательное, то батюшка обращался с выговором прямо ко мне (хотя я и не причастна была к этому), так что со стороны можно было подумать, что это мое дело. Но вот однажды и мне он строго сказал (в ответ на мои слова, что сестра что-то хорошо сделала): «Хвалить в лицо — нехорошо, чтобы этого не было больше. Зло большое можно принести человеку похвалой. Тебе поручаются младшие и тебе придется за них отвечать Богу. Кто тебе поручен, того ты должна смирять... В крайности, ради души брата, даже как бы неправду говорят. Вот один брат, услыхав, что другой брат хочет из монастыря уйти, притворился, что и он тоже хочет, вошел к нему в доверие и в конце концов отклонил его от ухода. Хвалить в лицо нельзя. Нельзя также и говорить: «Это она от болезни расстраивается», — нельзя так в глаза, можно сказать другим осторожно, чтобы та не знала: «Оставьте ее, она больна».

Когда спросили батюшку о книге «Письма Святогорца»[186], он сказал: «Батюшке Варсонофию было поручено сделать список книг для чтения скитским монахам, и он сказал: «Прости меня, святой отец, что я вычеркиваю твою книгу: не хочу, чтобы нашедшие себе приют в русском монастыре стремились безрассудно на Афон». Книга эта — хорошая».

О пребывании монаха в миру (когда монахиня Елизавета благословлялась у батюшки поехать в Москву, где проживал ее брат, и побыть там некоторое время): «Аще монах пребывает в мирском доме, то на него смотрят, как на мирянина. Нельзя монаху долго пребывать в миру; как рыба без воды, так и монах вне монастыря. Надо как можно скорее возвращаться».

Однажды батюшка рассказал нам о двух юношах. В Оптину пустынь поступили два брата. Через некоторое время один из братьев должен был отлучиться из монастыря по некоторым обстоятельствам и решил остаться насовсем в миру. Оставшийся в монастыре брат, не зная о его решении, пришел к старцу (скитоначальнику Оптинскому, после скончавшегося б. Варсонофия, — о. Феодосию), просил молитв за своего брата и вообще вспоминал о нем. Старец на это не сказал ничего утешительного, а дал ему прочесть листок такого содержания: «К Апостолу Иоанну Богослову пришли два богатых юноши. Услышав его проповедь, они всё оставили и пошли за ним. Через некоторое время они встретили своих бывших слуг, вспомнили прежнюю жизнь, свое богатство и подумали о нем с сожалением. Тогда Апостол сказал юношам: «Сходите на берег моря и наберите там камней». Они набрали и принесли. И когда стали показывать Апостолу, то увидели с удивлением, что все камни превратились в золото и драгоценные камни. Апостол сказал: «Видите, Господь уплатил вам за всё, что вы ради Него оставили. Но неужели вы захотите, ради кратковременного услаждения и радости, лишиться вечных благ, уготованных на небесах?» Старец дал ему прочитать этот листок и больше ничего не сказал.

А в это время первый брат решил остаться в миру. Когда до брата в монастыре дошла весть о его решении, он опять пошел к старцу и стал говорить ему о своем брате. Но старец, к удивлению его, никак не мог понять, о ком он говорит. Долго объяснял он старцу, что это его родной брат, называл его по имени, подробно говорил о нем, но старец повторял только одно, что не знает, о ком идет речь, между тем, как еще недавно он знал его очень хорошо.

Эти два брата были — сам батюшка Никон и его младший брат Иванушка[187], такой увлекающийся и способный. Он хорошо писал акафисты, я видела один из них — напечатанный по разрешению Св. -Синода (кажется, св. Парфению); хорошо писал стихи на духовные темы и замечательно рассказывал.

2 июня, Троицын день. Батюшка заговорил: «Скорби иноков последнего времени утончены, т.е. при поверхностном взгляде на них нельзя признать их скорбями. Но это лишь злохитрость врага нашего, диавола. Искушения явные, грубые и жестокие возбуждают в человеке пламенную ревность и мужество к перенесению их... Враг сменил грубые искушения слабыми, но утонченными и действую ими очень сильно. Они не вызывают из сердца ревности, не возбуждают его к подвигу, но держат его в каком-то нерешенном положении ум — в недоумении. Они томят, постепенно истощают душевные а человека, ввергают его в уныние, в бездействие и губят, соделывают жилищем страстей, по причине расслабления, бездействия, уныния. Это выражается тем, что иноки последних времен ожидают чего-то лучшего, говорят: вот тогда и будем поститься и молиться, когда откроют монастыри и храмы. Но Господь нам обещал, что если покаемся, будут нам прощены грехи, а что мы доживем до завтрашнего дня, этого нам не обещано. Поэтому мы должны при вся условиях, благоприятных и неблагоприятных, стараться жить по заповедям Божиим, исполнять обеты монашеские и особенно помни слова: «Се ныне время благоприятно, се ныне день спасения»[188].

Еще говорил батюшка: «Не надо давать воли своим чувства надо понуждать себя обходиться приветливо и с теми, которые не нравятся нам».

«Не надо верить приметам. Нет никаких примет. Господь управляет нами Своим Промыслом, и я не завишу от какой-нибудь птицы, или дня, или еще чего-нибудь подобного. Кто верит предрассудкам, у того тяжело на душе. Наоборот, у того радость на душе, кто считает себя в зависимости только от Промысла Божия».

Присоединилась к нам сестра Мария, молодая, ранее жившая с какой-то старицей, а теперь странствующая. Она бывала несколько раз в храме в Козельске, приюта ей не было: стала проситься к нам. Батюшка разрешил ей пожить у нас, характера она была трудного. С дачи Тульского монастыря, которая была верстах в десяти от Козельска, пришла в храм одна молодая сестра, Зинаида. Здесь она заболела, я едва довела ее до нашего жилища: страшная одышка, на всю улицу шумное дыхание, все прохожие с удивлением оглядываются. У нее в тяжелой форме истерия, выражающаяся ужасными спазмами и судорогами. Во время этих ужасных судорог она кричала не своим голосом, как бы от лица мужчины. Проклинала батюшек и все священное. Когда у нее еще не было таких сильных припадков, я старалась, как только замечу начало, увести ее в свою комнатку. Меня она все-таки более или менее слушалась. Приду, бывало, поздно домой, а Зина еще не вставала, ничего не пила и не ела. Уговариваю ее, чтобы со мной поела. И она послушается. По своему характеру она была очень хорошая, когда нет припадка; очень много работала.

Когда была ее очередь принести дров из кустарника около реки, я боялась ее отпускать одну, и мы ходили вместе. Сестры не особенно хорошо к ней относились, особенно, когда увидели такие шумные припадки. Стали считать ее одержимой и даже боялись. Батюшка несколько раз читал над ней молитву об исцелении.

Больше всего сестры пряли: работа такая подходящая, напоминала жизнь Матери Божией у старца Иосифа. Вообще, эта работа более простая, более известная нашим сестрам, менее всего занимающая ум и позволяющая заниматься молитвой Иисусовой.

А сестра Зина, когда начнет прясть, сделает за несколько человек; так и с другой работой. Летом иногда приглашали наших сестер на огороды, и как узнали работу Зинину, так и просят ее, хотя большинство сестер очень старательно работали.

Хорошо еще, что сад и коридор нас выручали: могли кое-как разместиться.

Когда я однажды подошла к батюшке по каким-то делам, он между прочим сказал: «Есть сестры, которые просили назначить за старшую м. Елизавету». Сказал и пристально, молча посмотрел на меня вопросительно. Я ответила: «Да, она более опытная; она больше была в монастыре, ей приходилось хозяйственными делами заниматься, заведовать богадельней, а я ведь мало была в монастыре и не имею никакого опыта».

Пока я все это говорила, батюшка молчал и потом ответил: «Нет, я не могу этого сделать: мысль об общине ты подала и начала это дело».

Никто больше об этом не упоминал, и я никому ничего не говорила. Спросила только батюшку, как мне поступать. «Как поступала, так и поступай. Прежде всего о духовном надо заботиться».

Беспокоилась я за Женечку: вот я умру, кто будет заботиться о ней? Хотелось мне, чтобы она была духовной дочерью батюшки, и он бы ее наставлял. Высказала я это свое желание батюшке, а он ответил: «Не надейтеся на князи ваши и на сыны человеческие»[189]... Действительно, вот батюшки и нет в живых...

15 июня 1924 года. Прошел слух в Оптиной, что церковь скоро закроют и последним служащим — б. Никону и о. Серафиму — придется оттуда переселяться. Иногда бывали всенощные в частных кельях у служащих там сестер. На последнюю прощальную всенощную собрались в больничной кухне, где работали сестры. После окончания работы они всё убрали, и поздно вечером началась всенощная.

После всенощной батюшка повернулся к нам и сказал: «Поздравляю вас с праздником. Бог дал, отслужили мы с вами всенощную, быть может, в последний раз. Может быть, Господь приведет нас и еще собраться вместе где-нибудь помолиться...

Но так или иначе, возможно, что нам придется расстаться разойтись в разные стороны. А может быть, вы будете иметь возможность видеть меня и бывать у меня в Козельске, хотя, вероятно, так удобно, и не так часто. Но это не так важно. Ведь духовный отец нужен для того, чтобы при помощи его незаблудно шествовать и постигать Царствия Небесного, а для этого необходимо, главным образом, исполнять на деле наставления, советы и указания духовник и жительство свое проводить благочестиво.

Были примеры, что некоторые имели возможность часто бывать у старца, иные даже постоянно сидели возле старца, непрестанно слушали его наставления, даже и жительствовали с ним и оставались бесплодными. А некоторые имели редкую возможность бывать у старца и удостаивались слышать краткое наставление, но преуспевали.

Так вот, не в том сила, чтобы часто бывать у отца духовного, а в том, чтобы исполнять его наставления, чтобы не быть бесплодными. И я прошу вас: постарайтесь, чтобы не пропали мои убогие труды. Считаю нужным напомнить вам, что я всегда особенное внимание обращал на тщательную исповедь. Есть указания у святых отцов и епископа Игнатия Брянчанинова, что греховные навыки и страсти не поддаются уврачеванию без исповеди. Всякое врачевание будет неполным и недостаточным без исповеди, а при помощи исповеди они удобно искореняются. Поэтому я прошу вас всегда обращать особенное внимание на исповедь, всегда тщательно готовиться к не и чистосердечно исповедовать все свои согрешения. И я всегда старался неспешно и тщательно каждого из вас исповедать и подробно спрашивал, чтобы ничего не оставалось на совести. А если кто по неразумию не все откровенно и чисто исповедал, то пусть исповедует, чтобы совесть не оставалась оскверненной...

Духовника бояться нечего, и стыдиться его не должно. Духовник все знает, все грехи знает, так как у него не одна душа, а сотни исповедуются, и его не удивишь никаким грехом, как бы он велик и тяжел ни был. Наоборот, всякий исповеданный какой-либо тяжкий грех возбуждает во мне особенную заботу о душе, и я никогда не изменялся и не могу измениться в своем отношении к душе, какие бы ни были исповеданы ею согрешения; наоборот, я больше о ней болею, беспокоюсь, забочусь о ее уврачевании и спасении. Поэтому старайтесь ничего не скрывать, старайтесь чисто исповедоваться.

Тщательная исповедь необходима, а с ней вместе необходима и добрая нравственность, благочестивая жизнь, жизнь по Заповедям Божиим. Старайтесь иметь душевную и телесную чистоту, старайтесь после исповеди уже не грешить сознательно, произвольно; не грешить в надежде на покаяние, так как по учению Святой Православной Церкви, если кто грешит в надежде на покаяние, тот повинен в хуле на Духа Святаго. Сознательно грешить с безрассудной надеждой на благодать Божию и думать: «Ничего, покаюсь», — это есть хула на Духа Святаго. («Православное исповедание Церкви Восточной Восточных патриархов». Ч. III. Вопр. 38-39.) Бойтесь сего и блюдите себя от произвольных согрешений.

Одно дело — грешить бесстрашно, сознательно и не каяться, а другое дело, когда человек не хочет грешить, плачет, кается, просит прощения, но по немощи человеческой согрешает. Человеку свойственно согрешать, падать, и не должно унывать и приходить в чрезмерную печаль, если придется согрешить. Но не каяться свойственно бесам, поэтому необходимо каяться.

Старайтесь, детки, исправляться, хранить неоскверненной свою совесть. Если не будет доброй нравственности, невозможно будет сохранить в чистоте и святой веры. Обращаю особенное ваше внимание на это и прошу вас жить благочестиво, чтобы соблюсти веру православную. Чтобы ничто и никто, никакие обстоятельства, никакие скорби не могли вас отторгнуть от православной веры, для этого нужно непрестанно молиться, просить помощи Божией сохранить свою веру непорочной.

Молитва необходима, и я прошу вас: упражняйтесь неопустительно и неленостно в молитве. Исполняйте свои молитвенные правила. Если нельзя почему-либо исполнить все правило, то хоть половину, хоть некоторую часть его исполните. Старайтесь не оставаться ни одного дня без молитвы. Сказано в правилах монашеских, что кто не исполняет правила своего, кто не читает часов 1,3, 6 и 9 и изобразительных, тот не должен есть и является душой своей мертв пред Богом. Пребывайте в молитвенном делании, знайте, что если оставите молитву, если будете опускать правило, то незаметно дойдете до такого состояния, что при желании молиться, при сильной потребности помолиться, — уже не сможете... Хотела бы душа помолиться, но сердце черствое и холодное... И будете стоять как чурка.

Молитвою испрашивается помощь Божия, привлекается Божие благословение. Будет человек призывать благословение, и приидет к нему оно, и, наоборот, как сказано: «Не восхоте благословения и удалится от него».

Да, так-то, исповедь, благочестие и молитва необходимы в деле спасения души, но это еще только внешнее, это только труды, только подвиги, это еще только листья: необходимо же принести плоды доброделания. А плоды суть следующие: кротость, смирение и любовь. «На кого воззрю, токмо на кроткаго и молчаливаго и трепещущаго словес Моих». «Научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, — а далее сказано, — и обрящете покой душам вашим»[190]. Если будете кротки и смиренны, не будете ссориться, будете уступать Я другу, если будете благочестивы, во всех Заповедях Божиих непорочны, то душа ваша будет покойна, и к вам приидет мир Христов! «мир, всяк ум превосходяй»[191], и покой душевный такой будет, что тогда не будете бояться никакого зла. В церкви часто поют: «Праведник от слуха зла не убоится»[192]. Если же мы боимся, беспокоимся и смущаемся, еще только слыша о хотящих прийти напастях, о будущих бедствиях и зле, то этот страх изобличает нас, что мы далеко не праведники, а грешники и потому должны смиряться... Если мы приобретем кротость, будем смиренны, если мир будет в сер наших, то тогда исполнится следующее: «По сему узнают вси, ученицы Мои есте, аще любовь имате между собою»[193]. Имейте любовь, уступайте друг другу, воздавайте одна другой честь, не угождайте, будьте в любви, деточки мои возлюбленные...»

И батюшка умолк. Наступила пауза. Некоторые стали спрашивать его о том, как, где и каким образом можно будет его видеть Козельске и приходить к нему. Батюшка, хотя и отвечал, но вскользь и предположительно. Потом он продолжил свое слово: «Все это второстепенное, т.е. внешние условия жизни нашей, все это неважно, это тоньше паутины, а главное то, с чего я начал и чем кончаю, внимание обращаю собственно на души ваши; главное в деле духовном — в спасении своей души. Постарайтесь, детки, чтобы мои убег труды ради спасения душ ваших не пропали даром. Повторяю вам: очищайте свои души исповедью, имейте добрую нравственность благочестие, приобретите кротость, смирение, молитву, стяжите любовь... В остальном же во всем, во внешнем, предадимся воле Божией. Ибо воля Божия — всегда благая и совершенная. Ни один волос головы нашей не спадет без воли Божией... Прошу ваших святых молитв, а вас всех, деточки мои, вручаю Покрову Царицы Небе ной».

И батюшка стал всех благословлять. Некоторые плакали о нем а батюшка ласково сказал: «Вот чудесненькие! Ведь я монах, дал обет терпеть всякое озлобление и укоризну, и поношение, и изгнание, и если сие сбывается, если сие терплю, то радоваться подобает, так как совершается чин пострижения на деле; и не унывать надо, а вы слезы распускаете... Сказано: «Радоватися подобает, егда во искушения впадаете различна»[194].

Батюшка стал собираться уходить и еще сказал: «Помню, когда я был еще Николаем, батюшка Варсонофий сказал надо мной молитвенно такие слова: «Господи! Спаси сего раба Твоего! Буди ему Помощник! Защити его, когда он не будет иметь ни крова, ни приюта! Аминь».

Мы разошлись. А батюшка через несколько дней перебрался в Козельск на квартиру, где уже помещался Оптинский монах Кирилл (Зленко), тоже скитский. Для батюшки там нашлась порядочная комната с передней. И для ожидающих еще было место. От нашей квартиры было очень близко. Вечером приходили к батюшке на благословение и сказать что необходимое. Был уже пост, приходили на исповедь.

М. сказала как-то: ей не нравится, что я просила, чтобы сестра, закончившая чтение вечерних молитв, напоминала сестрам не забыть покаяться в соделанных за день грехах. Батюшка тогда ей ничего не сказал. А потом, когда я его спросила одна, как поступать, он ответил: «Как поступала, так и поступай».

Во время причащения, поднимаясь на амвон, я сделала земной поклон. Это тоже смутило М.: она сказала батюшке в беседе, а он на это: «Если бы сейчас ты увидала перед собой Господа, не пала ли бы ты пред Ним на колени?»

Батюшка, когда мы были одни, сказал мне: «У тебя гордость есть. Сказали, что не все хорошо у вас, и ты заплакала. У тебя чувствительность особенная: ничего важного не произошло, а ты считаешь, что ужасное что-то».

23 июля приехала моя племянница из Перемышля. На мой вопрос, какие книги ей читать, батюшка сказал: «У девочки еще формируется ум, ей вредно читать книги светские и театр не полезен: чтобы в страсти не вошло, не было бы того, что с афинянами, — «хлеба и зрелищ!» Вот это опасно». В дальнейшем разговоре батюшка сказал: «Я вообще против высшего образования; редкая женщина, получив высшее образование, устоит в благочестии. С высшим образованием редко верующими остаются, даже лица из Духовной Академии».

«Иногда я думаю: вдруг я не в состоянии буду перекреститься, или заболею, или руки будут связаны, а хорошо бы было если бы татуировкой сделать крест у себя на груди». На это батюшка сказал: «Есть у тебя Иисусова молитва, которую никто не отнимет, и она заменит крест. А насчет татуировки креста, мне что-то это не нравится».

На исповеди: «Я сомневаюсь, есть ли у меня любовь к Господу?» «Исполняй Заповеди, тогда и чувство придет».

11 августа мы нашли более вместительную квартиру к зиме. В воскресенье мы спросили батюшку, не перебираться ли нам сегодня? Он отвечал: «Не надо в праздник. Праздником надо дорожить, чтить его, без крайней нужды не надо работать. Этот день надо посвящать Богу: быть в церкви, читать дома и молиться и посвящать время на добрые дела. Если же для умершего потребуется что сшить, то но и в праздник при необходимости...» И напомнил слова: вол упадет в колодезь...»[195]

На вопрос о молитве за староверов батюшка сказал: «Только домашней молитве о них полагается молиться, и только за живых потому что еще надеемся, что они обратятся. Чтение псалтири (представлялся случай читать у старообрядца) — есть уже наполовину церковная молитва».

О самоубийцах, о молитве за них батюшка привел пример о монахине Афанасии (из книги «Подвижники благочестия»): брат монахини Афанасии окончил жизнь самоубийством. Для облегчения его участи старица Пелагия Ивановна Дивеевская[196] посоветовала ей наложить на себя подвиг: затвориться и читать по сто пятьдесят молитв Богородице с поклонами. Через сорок дней после такого подвига она увидела во сне брата, и ей было возвещено, что ему после такого троекратного подвига дано освобождение (до того он был прикован цепями к кровавому камню), — но блаженства он не получил. При этом другой страдалец произнес: «Счастлив ты, что имеешь таких молитвенников».

Батюшка Никон очень хорошо служил, с самого начала, и еще говорили: «Верно, вы хорошо выучили всю службу?» Он на это ответил; «Нет, до посвящения в диакона я никогда не брал в руки служебника и не читал его, потому что не знал, достоин ли я быть священнослужителем. И только когда меня посвятили в диакона, я стал читать служебник. Когда я начал служить, то братия учили меня, а принимал то, что мне говорили, и даже просил, чтобы мне указывали мои недостатки в службе. Принимал от всех, а потом рассуждал об этом, и то, что мне не подходило, отвергал. Однажды у нас в Оптиной служил о. протодиакон из Калуги. Я просил его указать мне, как надо служить. Он спросил меня: «А вы читали Учительное известие?»[197] «Да, читал». «Ну, я вам больше ничего не скажу», — ответил он. Сначала я остался очень недоволен его ответом, но потом, через некоторое время, читая внимательно это Учительное известие, я был очень благодарен протодиакону за его совет. Потому что из этого Известия я узнал, что при богослужении важно не то, чтобы громко говорить, — а важно совершать службу с благоговением».

Прочитав из книги епископа Игнатия «О смерти»[198], батюшка добавил: «Вот как, детки мои, следовало бы жить! А мы? Мы думаем только о том, чтобы нам поспокойнее и получше пожить, чтобы нас никто не трогал, ну, одним словом, хотим жить так, чтобы «нашему нраву не препятствовали».

Когда я жил в скиту, у меня соседи по келье были всегда хорошие, и я жил с ними дружно. Но врагу это, конечно, не нравилось, и он часто намеревался смутить. Много было козней с его стороны. Однажды был такой случай: сосед мой топил лежанку утром, а я часа в два. И вот, бывало, я только что закрою печку, как сосед мой начинает ставить самовар и, не говоря ни слова, берет у меня из лежанки жар. Конечно, мне не жалко было углей, но меня возмущало то, что он делал это, не спрашиваясь у меня и не говоря ни слова, а самому мне начинать об этом говорить не хотелось. Или еще такой случай: у меня был большой глиняный кувшин, с которым я ходил за водой. Принесу, бывало, себе кувшин воды: налью самовар, налью умывальник (он висел в коридоре), и вода еще остается. После приду с послушания или из сада: руки грязные, в земле, подхожу к умывальнику, а там воды нет; вот и изволь грязными руками браться за кувшин и наливать воду. Это значит, мой сосед, ставя самовар, загрязнил руки и, вымывая их, вылил всю воду. Так случалось не раз и не два, а много раз. И в этом случае мне не жалко было воды, а просто меня раздражало то, что я налью в умывальник воды, а приду с грязными руками и вымыть их нечем. Долго терпел я это, но в конце концов не вытерпел и открыл старцу свое смущение, спрашивая, как мне быть? Старец выслушал меня и сказал, что в таких случаях надо поступать так: просто, не сердясь и не возмущаясь, а со смирением, прося прощения, спроси брата, зачем он так делает, и потом объясни, что это тебя смущает, что лучше было бы сделать так и так, т.е. в данном случае сказать брату, чтобы он, беря уголь из лежанки, сказал тебе об этом. Что касается умывальника, то пусть наливает умывальник тот, кто последний выльет оттуда воду. По совету старца я так и объяснился с братом, и с тех пор он меня ничем уже не смущал. Вот так надо поступать и нам. Если между нами произойдет какое-нибудь недоразумение, или нам покажется, что нам делают что-нибудь плохое нарочно, надо сейчас же попросту объясниться, и тогда всякое недоразумение исчезнет».

Так батюшка говорил по поводу того, что сестры, жившие от нас недалеко, пришли страшно огорченные и жаловались, что между ними постоянные неприятности.

Батюшка благословил нас по окончании вечерних и утренних молитв читать молитву: «Егда плотскаго союза хощет душа моя от жития разлучитися...»[199]

17 сентября. Кто-то из сестер, между прочим, спросил батюшку о пении гимнов.

«Пение гимнов, это не грех, но это для мирских хорошо: хорошие мысли, хорошие мотивы настраивают хорошо, это не то, что мирские песни. Но для монаха это не идет, отвлекает от молитвы. Разве может что-нибудь сравниться с молитвой Иисусовой, которая превосходит всё. Батюшку Варсонофия спросили про музыку, сказал, что музыка его не привлекает, она ему не нужна. У него благодатная сердечная молитва, а она — выше всего, она — высшая радость и утешение; все остальное только мешает молитве. Пение это мягчайшая пища, а монах должен твердой питаться».

Был у нас разговор о любви к людям. Я сказала, что мат обычно говорила: «Люби людей и увидишь, что все они хорошие»! А Владимир Соловьев говорил: любовь обладает откровением — любящий видит те достоинства в любимом человеке, которые для других не видны[200].

Батюшка сказал: «Надо любить всякого человека и видеть в нем образ Божий, несмотря на его пороки. Не надо холодностью отстранять от себя людей».

26 сентября — день рождения батюшки Никона. После обедни все его поздравляли.

Завтра — сороковой день смерти Маришиной бабушки, и Мариша собирается вместо всенощной читать псалтирь. Батюшка наш стал объяснять: «В воскресенье не полагается никакого поминовения, можно только на проскомидии поминать».

Чтобы лучше поняли, он сделал такое сравнение: «Представь себе, что день именин Царя, и в это время на торжестве кто-нибудь из простых людей сказал бы: и я именинник! Это не шло бы к великому Царскому торжеству. А здесь воскресение празднуется, Воскресение Господа... Разве можно какого бы то ни было человека сравнивать, поэтому всякое поминовение опускается. И то уже послабление, что поют иногда «Со святыми упокой», это уже в наши времена, и этого не следует».

Вопрос, что лучше — часто причащаться или реже? Батюшка сказал: «Что лучше, сказать нельзя. Закхей с радостью принял в свой дом дорогого Гостя — Господа, и хорошо поступил. А сотник, по смирению, сознавая свое недостоинство, не решился принять, и тоже хорошо поступил. Поступки их, хотя и противоположные, но по побуждению — одинаковые, и явились они пред Господом одинаково достойными. Дело в том, чтобы достойно приготовляться к великому Таинству».

Прошел слух, что батюшку хотят взять в епископы. Много огорчений было по этому поводу. Батюшка сказал: «Я не брошу вас добровольно».

11 ноября. Всенощная накануне святителя Иоанна Милостивого[201] (мирской день Ангела старца Иосифа). В дни особо чтимых святых, когда не было всенощной в храме, батюшка часто служил у нас или еще в другом доме сестер, где было тоже удобно.

«Блажени алчущий и жаждущий правды: яко тии насытятся»[202] — эти мысли все время у меня были на уме, — сказал батюшка, — когда мне попалась в моем угольнике докладная записка послушника Павла к старцу Иосифу о том, что у него желание и решимость жить в более тесных условиях, однако не нарушающих общих правил нашего святого общежития, но которые бы способствовали и помогали большей трезвенности. В этой записке батюшка Варсонофий со смирением просит старца благословить его на более подвижническую жизнь и вспоминает наставление преп. Серафима о том, что для подвижнической жизни нужна решимость. Когда спросили преп. Серафима, почему в прежнее время были великие подвижники, а теперь нет таких, он ответил: потому что нет решимости, а благодать та же, «Христос Тойже, и во веки»[203]. У батюшки Варсонофия была эта жажда к истине, сильное стремление к подвигу; от него искра ревности западала и в души знавших его. В конце его записки было написано: «Хочу изыскивать средства, чтобы примириться с братьями, которые ко мне во вражде, и со всеми жить в мире, никого не осуждать».

Распределение времени у батюшки Варсонофия: Утреня. В семь часов вставал после утрени. Пока совсем рассветает, — Иисусова молитва. Затем часы и изобразительные. Кафизма с помянником. Келейные занятия и трапеза. После трапезы час отдыха. Самовар ставил сам, пил траву. Келейные занятия. Вечерня и правило, ужин. Пятисотница, откровение старцу. Три тысячи Иисусовых молитв. Светских книг не читал, старался не принимать никого, только по крайней нужде. Писем не писал, а только кратко отвечал».

8 октября: беседа о страхе Божием.

«Страх Божий нужен прежде всего, он научает благоговению, он научает всему доброму. Небрежное отношение к святыне от привычки как-то получается. Было это в скиту. Батюшка Варсонофий видит из окна своей кельи: один мирянин, при входе в скитские ворота, снял шляпу и так с непокрытой головой идет по скиту. При этом батюшка сказал: смотрите, какое благоговение к святыне нашей, а мы-то, постоянно живущие, и забываем! И иногда небрежно относимся... Как страшно, когда небрежное отношение к святыне является у человека! Надо благоговейно относиться к священным и освященным предметам. Вот епитрахиль, она только немного перешита руками непосвященного человека, и должна быть освящена снова. Обрезки от нее, если хотят употребить на закладки в Евангелие или псалтирь, то надо с осторожностью, чтобы впоследствии они куда-нибудь не пошли на неподходящее дело, а то лучше сжечь. Четки даже не должно брать нечистыми руками и для ночи надо иметь другие; если же не раздеваясь ложиться, тогда можно и эти, лишь бы к телу не прикасались... Бумажки от просфор надо тщательно прятать и сжигать. Надо все делать с благоговением. Иноку надо иметь голос тихий и поступь скромную (у нас в скиту был написан образ какого-то святого с хартией в руках, где было это написано). И дома, между надо со страхом Божиим говорить и все делать. Слово каждое обдумать и со страхом Божиим произносить. Помни, говорит святитель Феофан, что ты, говоря, рождаешь слово, ты произнес его, оно никогда уже не умрет, но будет жить до Страшного Суда, станет с тобой на Страшном Суде и будет за тебя или против «от словес своих оправдишися, и от словес своих осудишися»[204]. Значит, с каким страхом, как осторожно надо произносить каждое слово, а не так, как вы: придете к батюшке и лопочете, что попало всякого рассуждения».

После молебна батюшка с нами поговорил: «Мы только что слышали Святое Евангелие о том, как Симон пригласил Господа Иисуса Христа к себе в дом для трапезы, но не оказал Ему и того, требовал тогдашний обычай не только для гостя, но и для простого странника, не подал Ему воды умыть ноги, а вот грешная жена, известная во всем городе как блудница, не переставала обливать Его ноги слезами и власами своими утирала их[205]. Все в этом Евангелии дивно, каждое слово умиляет! Господь к нам так милосерд! Как мы должны любить Его!

Когда я был еще иеродиаконом, я так любил читать Евангелие просто в восторг приходил от каждого слова. Какие дивные слов Евангелии! Какую бы другую книгу ни взять самого лучшего писателя, но если много раз читать, может надоесть, а Евангелие, чем больше читаешь, тем все больше оно нравится».

Спросили: можно ли обойтись без молитвы Иисусовой?

Батюшка отвечал: «Можно. Один молится молитвой Иисусовой, другой, стоя в храме со вниманием, молится словами церковных молитв; употребляют и еще некоторые молитвы, но молитва Иисусова всё превосходит. Батюшка Варсонофий говорил: можно березовыми дровами натопить печь, а можно и осиновыми, лишь бы тепло было. Надо, чтобы в душе вы всегда молитвенно обращались к Богу, что бы ни делали».

Спросили батюшку, можно ли молиться, чтобы кто-нибудь явился во сне?

«Нет, любопытства не должно быть, а вообще о снах принято так думать: если старцы и вообще святые люди являются нам во сне, то это знак того, что они помогают нам, это бывает перед каким-либо важным событием в жизни. А если покойники из близких являются, то так при этом рассуждать можно: покойники, они потому и названы так, что в покое находятся, а если являются, то это знак того, что за них молиться надо». При этом батюшка рассказал свой сон, как монах, завещание которого еще не было выполнено, явился ему во сне весь в слезах. Вышла ошибка, и его действительно не поминали. И когда батюшка похлопотал, чтобы его завещание исполнили, покойник уже больше не являлся.

Спросили: можно ли обращаться за помощью к покойным старцам?

«Надо сначала так: упокой, Господи, душу старца... и его святыми молитвами помилуй нас».

Говорили о том, что многие с точностью дерзают определять время пришествия антихриста.

Батюшка Никон на это сказал: «О времени пришествия антихриста никто не знает, так в Св. Евангелии и сказано. Но признаки его скорого пришествия уже есть, как в послании сказано: ныне уже есть антихрист[206]. Признаки — гонение на веру, и надо ожидать: время приближается, но все же нельзя точно сказать. Бывали и раньше времена, когда считали, что антихрист пришел (при Петре Великом), а последствия показали, что мир еще существует. Да и что толку в этом исчислении? Для меня не это важно: главное, чтобы совесть была чиста, надо твердо держаться веры православной, заповеди исполнять, надо жизнь проводить нравственную, чтобы быть готовыми. Надо пользоваться настоящим временем для исправления и покаяния». «Се ныне время благоприятно, се ныне день спасения»— об этом батюшка постоянно напоминал.

2 декабря. Когда я вошла к батюшке, он, после всего, что я должна была передать ему, оставил меня и прочел из Отечника о двенадцати старцах, поведавших о своих духовных деланиях. Батюшка остановился на самом последнем, который занимался плачем о своих грехах, и сказал: «Нам всем главное — смирение, мы не умеем смиряться». И прочел из Отечника: «Один брат спросил старца, что такое смирение? Это — великое и Божественное, а путь к нему — считать себя ниже всех. Что это значит, считать себя ниже всех?

1. Не замечать чужих грехов.

2. Смотреть на свои грехи.

3. Постоянно молиться».

«Правило монашеское помни: не начинать самому говорить, не быв спрошенным».

22 декабря, память св. великомученицы Анастасии Узорешительницы[207]. Вспоминал батюшка, как в этот день он выехал из Москвы насовсем в монастырь, как бы оторвался от уз мира. 9 декабря, в день иконы «Нечаянная Радость», был уже принят и потом ездил в Москву, чтобы устроить все свои дела. 23 вновь прибыл в монастырь и определился в скит. В этот день в церкви стояло два гроба – монаха и послушника, убитых на мельнице: память смертная! А 29 января батюшка был одет в монашескую одежду, пошел к о. архимандриту там ему рассказали, как келейник о. архимандрита, о. Иоанн, собирался все домой ехать и в этот день скончался...

Будучи у батюшки, я сказала ему: «Я ходила в мирские, хотя и старалась держать себя просто, но все же как будто не избежала человекоугодия, и мне тяжело на душе, а они всё просят приходить и быть у них, как дома». «Что же, что просят, можно все просить, но не все исполнять. Ты скажи: надо к службе, теперь такие дни». Еще сказал батюшка: «С людьми бороться не надо, не то на деле, но даже и в помыслах, а то бесы будут побеждать, а молиться за обижающих нас, тогда Господь поможет, и бесы отступят. Монахи к смерти готовятся, всегда думают о том, чтобы встретить смерть в мире со всеми, а миряне этого не знают и не придают значения немирствию».

Батюшка говорил: «Господь Иисус Христос, молящийся в Гефсиманском, есть напоминание духовнику. И он в некоторой степени берет на себя грехи духовных чад своих. Такое это великое дело, что только ему приходится переживать!»

Потом привел следующее место из записок б. Варсонофия: В монастырь поступал с целью искоренения страстей и уразумения Тайн Божиих».

Еще сказал батюшка: «Предупреждаю вас, что сначала можно говорить, оговаривать друг друга как бы шуткой, а затем это обращается в привычку, со временем и в серьезную; помните это и остерегайтесь шуток и неосторожных слов».

6 декабря. Вечером была служба, потому что на другой день Ангела б. Амвросия. Читая 17-ю кафизму, я пропустила одно слово. Батюшка особенно строго относился ко мне: бывало, кто-нибудь читает другой из малограмотных и ошибается на каждом слове, — батюшка молчит. Но вот теперь батюшка обратил внимание на чтение и начал говорить: «Надо внимательно слова молитвы произносить, в смысл вникать, а не стремиться к слишком высокому. A ЧИТАЯ 17-ю кафизму, ты пропустила «не», и смысл получился совсем иной. «Исходища водная изведосте очи мои, понеже не сохраних закона Твоего»[208] - я плачу, потому что не исполнил Заповедей Твоих! Ведь если мы неправильно читаем, не внимаем читаемому, то этим утешаем бесов» (видение пустынника: видел около себя эфиопа в татарском одеянии).

Чувствую я, что все это батюшка делает мне на пользу, и глубоко благодарна ему, — хотя внешне другим это кажется неприятным.

9 декабря. Заговорили об опасении, что скоро не будет церквей, батюшка привел слова из Св. Евангелия: «Созижду Церковь Мою, и врата адова не одолеют ее»[209], — и сказал: «Апостол говорит, что преломление Хлеба, т.е. Таинство Евхаристии будет до Второго Пришествия Господа[210]. У св. Ефрема Сирина сказано, что настанет время, когда жертва прекратится. Как будто здесь противоречие. Но нет, вероятно, гак надо понимать: открытого служения в церквах не будет, но Таинство Евхаристии будет совершаться до Второго Пришествия».

29 декабря. «Вы просите меня сказать вам краткое наставление. Скажу вам вот что. Преп. Афанасий Печерский скончался, но его не успели предать земле. Он проснулся и, сидя в гробе, на все расспросы и просьбы братии отвечал только слезами. Наконец, после многих просьб, он говорил со слезами только одно слово: «Спасайтесь! Спасайтесь!» Ушел в затвор, молчал, постоянно плакал и там через десять или четырнадцать лет скончался.

Другой подвижник тоже обмирал: когда проснулся, на вопросы братии он все молчал, а после долгих просьб, наконец, ответил: «Братия, верьте, что есть ад».

13 января. Сейчас в книге мне попалось выражение: «когда ешь за трапезой, то помни, что не надо досыта наедаться, — надо оставить место Духу Святому; а если переешь, Дух Святой оставит тебя». Можно ли так говорить?

«Можно, как же сказано у Иоанна Лествичника? Кажется, так: когда сидишь за трапезой, твори Иисусову молитву, чтобы она смешивалась с пищей».

На просьбу сказать наставление батюшка рассказал, как батюшка Варсонофий смирил непокорного монаха, который должен был ходить ко всем просить прощения и благословения и не смотреть, как его примут. «Теперешняя жизнь, когда приходится испытывать гонение за веру, полезна: она укрепляет веру».

Две монахини, жившие в довольно большом помещении, пригласили на свой праздник батюшку и пришли сказать, чтобы все приходили. Случилось так, что я и еще несколько сестер пришли первые. Батюшка уже был. Обращаясь к нам, спросил: «Ну как вы там живете?»

«За Ваши святые молитвы нам очень хорошо, лучшего не хотелось бы, мы радуемся своей жизни». Наконец, через некоторое время пришли и последние три. Сейчас же как-то вышло, что заговорила вновь пришедшая и выразила свою скорбь: ни масла, ни рыбы никогда не видим, а спать как тяжело сестрам на соломенном тюфяке, и еще вроде этого.

Как бы продолжая наш предыдущий разговор, батюшка говорить: «Сила страданий не в величине самих страданий, а как человек переносит эти страдания. Бывают, по-видимому ничтожные обстоятельства, которые однако причиняют человеку величайшее горе, и надо сочувствовать. Один и тот же факт может причинять страдания в разной степени. Это зависит оттого, как человек принимает их. Когда я получил рясофор, б. Варсонофий стал строже относиться ко мне. Однажды в двунадесятый праздник я пришел к батюшке в белом подряснике, — за это батюшка сделал мне выговор, но я не обиделся, а со смирением принял его слова. Помню было так: пришел к б. Варсонофию, надо было снять рясу, но повесить куда? На вешалке была уже ряса, и я не решился повесить на старческую свою, а сложил ее аккуратно и положил на дива вешалкой. Батюшка Варсонофий стал мне строго выговаривать. Замечательно, что каждый раз, когда я больше всего заботился, чтобы лучше сделать, то и попадал под выговор. Слова выговора смирением принимал и говорил только: «Простите», — не объясняя почему это сделал. Если бы что-нибудь за это было: или из монастыря удаляли бы, или еще что побольше, ну тогда нужно объяснить б. Варсонофий делал выговор только для назидания. Объяснять и надо было, потому что объяснять — значит желать, чтобы твой верх был».

Когда ко мне батюшка Никон строго отнесется, то часто после этого расскажет какой-либо подобный случай из своей жизни.

8 апреля. Можно ли подчеркивать в книге то, что хочется помнить, что к жизни моей относится? (Еп. Игнатий говорил, этим будешь тщеславиться.)

«Это частное мнение. Значение всякого действия зависит от внутренних побуждений. Отмечай».

18 мая. Человек, возмущающийся пороками в мире, не выходит почему-то из него?

«Ответ на это есть в сегодняшнем Евангелии: «Не молю, да возмеши их от мира, но да соблюдеши их от неприязни» (Ин. XVII, 15)

Кому молиться от бессонницы?

«От бессонницы молиться святым Киру и Иоанну[211], безмездным врачам».

24 июня. Батюшка сказал: «Каждому из нас даны таланты — благоприятные условия для спасения. Здесь надо подразумевать различные скорби, перенося которые с терпением, достигаем спасения. Одному, например, дан талант — болезнь, ею он спасается; другому — бедность, этот ею спасается; третьему — ученость, тому — богатство и этим они спасаются; какие-нибудь скорби — всё это таланты, которые, если человек употребляет их духовно, для спасения души, все дают плод. А кому дан один талант, но он зарыл его в землю, — это значит, что он по нерадению не воспользовался данными ему Богом благоприятными условиями для спасения души, жил не духовно, а употребил талант на земное благополучие, т.е. зарыл в землю»[212].

На вопрос, как поступать в дальнейшем, батюшка часто отвечал: «Там видно будет».

Батюшка нам прочел вопросы о. Варсонофия и ответы на них старцев:

В. Смущаюсь, что ум рассеивается при молитве Иисусовой.

О. Не смущайся, а все твори молитву. Ум рассеивается, а все-таки уста и сердце освящаются этой молитвой, которая есть великое орудие. Выше и важнее этой молитвы нет ничего у нас.

В. Я всё забываю, что надо делать в часы, свободные от правила: можно записать?

О. Можно, но только не требуй от себя, чтобы точь-в-точь исполнять, как написано. Если дела не закончил, а надо молиться, или захочется молиться, то оставь всякое другое дело, так как молитва важнее всего.

В. Можно ли обращаться к покойным старцам с просьбой о помощи?

О. Можно и так: упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, старца... и его святыми молитвами помилуй нас.

В. Если младший не кланяется, как поступать?

О. Конечно, кланяться первому.

В. Благословите иметь друга о Христе, какого Вы мне сами изберете.

О. Благословляю тебя иметь только одного Друга — Христа.

В. Вы говорили, что безмолвие только учит, а исцеляются страсти искушениями. Если я никуда не буду ходить и никого не буду принимать, — я не исцелюсь от страстей. Что мне отвечать на это?

О. Ничего, потому что это от врага тебе ловушка. Не ходи и не принимай. Надо все дурное, так же, как и страсти, считать не своими, а от врага. Это очень важно, тогда только и можно отбросить страсть, если будешь считать ее не своей, а чем-то посторонним.

В. Мною недовольны некоторые из братии, что не хожу к ним.

О. Пусть лучше будут недовольны, а все-таки не ходи.

15 апреля. Оптина пустынь. Пригласила меня одна монахиня к себе на день Ангела. Там был и батюшка. Сестра начала говорить о своей беспричинной печали. На это батюшка сказал: «Привязанность к видимым вещам производит печаль. Значит, если хочешь избавиться от печали, — не привязывайся ни к чему».

М. А.: «Боюсь, проживу ли, никакого рукоделия не знаю».

Батюшка: «Чего боишься? Ты ведь монашка, да еще постриженная, ты давала обеты нестяжательности, пребывания в нищете до смерти. Чего же ты хочешь? Пространной жизни?»

Заговорили о хуле на Святаго Духа[213].

Батюшка: «Всякий грех, если раскаяться, Господь простит. Хула на Святаго Духа в том заключается, что человек верит и знает, но в душе у него такая злоба, что он не в состоянии обратить Господу с раскаянием, потому и не может получить прощения, наши безбожники. Например, Апостол Павел до своего обращения как гнал христиан и какой ненавистью дышал он ко Господу, но да обратился, то от всей души раскаялся и получил прощение, а апостол Петр отрекся в какое время? Но Господь простил его за раскаяние».

16 апреля. В этот день батюшку Никона постригали в рясофор. Он вспоминал об этом и рассказывал, как его старец, батюшка Варсонофий, говорил, что в этот день вспоминаются добродетели, которые необходимы монаху: Агапия — любовь, Ирина — мир, Хиония (снежинка) — чистота. Если будешь иметь любовь в сердце, то тогда 6yдет мир у тебя, при таком состоянии сердца ты в состоянии будешь заниматься молитвой. Молитва очистит твое сердце: значит, ты достигнешь цели всех наших подвигов — чистоты сердца.

Одна сестра еще задолго до закрытия монастыря ушла из него и другим стала так советовать. Сейчас она случайно зашла в соседнюю комнату, но узнав, что батюшка здесь, не показалась ему. Кто-то из сестер рассказал о ней и ее советах. На это батюшка рассказал басню Крылова. Лиса хотела полакомиться, попала хвостом в капкан. Думала, думала: и хвоста жаль, и погибать не хочется, решила потерять хвост, рванулась, оторвала хвост. Потом пришлось идти на собрание зверей без хвоста. Там смотрят на нее — кто с удивлением, кто с сожалением. Стыдно ей... Обратилась она к лисицам: «Сестрицы, и вам так советую, очень хорошо без хвоста!» Некоторые поверили, а одна опытная старая лисица остановила молодых:.«Ведь это она говорит потому, что самой стыдно без хвоста одной-то быть».

21 апреля. Батюшка благословил меня справлять день своего мирского Ангела. К нам пришли некоторые сестры. Батюшка говорил:« Не надо унывать. Когда я читал Евангелие на молебне Спасителю («Просите и дастся вам, толцыте и отверзется...»[214]), то подумал: многие из вас, не получая долго просимого, унывают. А Господь как поступил с хананеянкой? Как она просила, даже стала умолять Господа, чтобы Он отпустил ее, а Господь даже сравнил ее с псом[215]. А вы немного помолитесь и, не получая просимого, уже начинаете унывать. Это потому, что забывается, что между сеятвой и жатвой должно пройти известное время».

Батюшка прочел нам из дневника своего, как старец Варсонофий наставлял его: «Если увидишь, что кто из братии не так поступает, как надо, — не соблазняйся. Помни, что сюда пришли, как во врачебницу, все больные: кто болен гордостью, кто тщеславием, кто блудной страстью... И здесь они лечатся.

При встрече кланяйся первым.

В келью не пускай без молитвы.

Сам при выходе и при входе в свою келью полагай четыре уставных поклона.

Пей чай у себя дома, по кельям не ходи.

К утрени ходи непременно: во время обедни Господь приносит Себя за нас в жертву, а на утрени мы приносим себя (свой покой) в жертву Богу.

За пятисотницу держись, как за столп, — в ней скрыта великая тайна.

Как надо благодарить Господа, что Он призвал нас в монастырь.

Ни на один момент не подумай, что ты сам пришел, — Господь привел тебя.

Что может быть выше монашеской жизни? И передать другому этого нельзя, нельзя объяснить».

24 апреля. Батюшка вспоминает, как их одели в монашескую одежду, всё по благословению, с молитвами.

«Чтобы мерить одежду, получили благословение от старца и пошли за благословением к о. архимандриту. Потом одеваться пошли в скит, перед воротами положили три земных поклона. Пришли к батюшке, положили земной поклон перед иконами, в землю поклонились перед батюшкой. Батюшка Варсонофий поцеловал нас и начал молиться вслух. Я запомнил некоторые слова: «Благодарю Тебя Господи, что скрыл от премудрых и открыл младенцам...»[216] Помолившись, мы поцеловали одежду и надели. Это было в день памяти священно мученика Игнатия Богоносца. Батюшка не мог с нами заниматься долго, так как мы сказали, что когда брали благословение у о. архимандрита, то узнали, что умер его келейник, который только что собирался ехать в мир и даже, кажется, совсем из монахов и вот, Господь остановил его: он умер, не сойдя с креста. Батюшке Варсонофию надо было уходить, и он нам только сказал, что главная добродетель монаха — это смирение: «Смиряйтесь, смиряйтесь, смиряйтесь. Пятисотницу справляйте между девятью и десять: сами, пусть это время будет у вас для пятисотницы, чтобы к утрени бодро встать».

Кто-то из присутствующих выразился так, что он по лицу узнает человека. На это батюшка сказал: «Так нельзя думать, нельзя судить о человеке по взгляду, легко можно ошибиться. Отец Венедикт будучи игуменом скита, увидел о. Арсения, стоящего с сердитым лицом и не берущего благословения, удивился и думает, что это а потом оказалось, что о. Арсений и не выходил из кельи, а все представилось от врага».

27 мая. «Не забывай взять благословение, при входе в келью молитву сотворить». Кажется, батюшка отправлял меня по делу к владыке Михею.

О благословении сестрам. «Если подозреваешь, что делают не так, на что даешь благословение, — это не твоя вина. Просятся в сад — так и благословляй, а если еще куда пойдут, значит, без благословения Малюта Скуратов, когда пришел к святителю Филиппу, чтобы его задушить, то подошел под благословение и сказал: «Благослови, Владыко». Святитель сказал: «Благословляю доброго на доброе», и благословил его».

28 мая. Батюшка говорил: «Обличать надо, чтобы не расстроилась, и одну, а если не послушает, то при свидетелях. Лукавством страдают женщины».

Что же мне делать?

«Ты должна обличать, если заметишь что нехорошее» После того, как я спросила, можно ли отпускать сестер погулять в лес, батюшка ответил: «Батюшка Варсонофий любил иногда прогуляться по лесу, но никогда не называл это «прогулки», а говор «проходки».

Сестра Анна все ослабевала, ужасная опухоль распространилась с груди на правую руку и вызывала неимоверные страдания. Батюшка благословил ее готовиться к постригу, который и был назначен на 14 июня 1925 года.

Батюшка при этом сказал: «Время неблагоприятное как для внешнего, так и для внутреннего монашества. Неблагоприятно для внешнего монашества тем, что монастырей нет. Для внутреннего тем, что в ожидании смерти, при слабости, подвигов нести не можешь: остается одно тебе — смиряться. Ты должна смиряться — это самое главное и нужное.

Пророк Давид говорит: «Жертва Богу дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит»[217]. Лучше смиренный грешник, чем гордый праведник. Ты с Господом должна сожительствовать, т.е. вместе жить через молитву Иисусову — в уме, в сердце, в мыслях и устах своих иметь: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешную». Желаю тебе соблюдать обеты иноческие, и тогда можно тебе надеяться, что спасешься».

Кто-то спросил, что значит «шатания языческая»[218]?

«Шатания языческая — все изменения, которые человек видит вокруг себя во всем строе нашей жизни, но монах не должен подражать им — здесь все должно быть неизменно. Монах должен говорить и делать, когда что нужно, не поддаваясь различным модам, обычаям и правилам ложного приличия».

Зашел разговор о совопросничестве. «Очень часто многие страдают этим недостатком — всё спрашивают: это почему, это для чего и т.д. И я, хоть немного, но имел этот недостаток, и даже, помню, в записной книжке так и остался вопрос — почему к обеду в параде ходим, а к ужину нет? Но потом стал я соображать — зачем это мне знать, для спасения души моей это знание пользы не принесет.

И батюшка Варсонофий приходил к своему старцу о. Анатолию с разными вопросами, и тот говорил: «Иди, иди».

Но вот прочел я статью епископа Игнатия «Судьбы Божий»[219], -продолжал батюшка Никон, — и у меня произошел перелом, я понял, что незачем испытывать судьбы Божий.

Когда св. Антоний Великий задумался над подобными вопросами, то услышал голос: «Человек, не твое дело испытывать судьбы Божий — смиряйся».

15 июня. Часто батюшка Никон думает и сожалеет о том времени, когда он мог всецело отдаваться молитве и другим монашеским подвигам. Теперь у него времени нет. Нет совершенно. Обращаясь за разъяснениями к святоотеческим книгам, он находит там слова и за и против окормления.

У Иоанна Лествичника приведено наставление Ефрема Сирина из «Слова к пастырю Николаю»: «Вредно желать руководить другими». Арсений Великий говорит: «Я люблю вас, братия, но не могу быть и с вами и с Богом». А в Св. Евангелии сказано: «Что пользы, аще весь мир приобрящете, душу же свою отщетите»[220].

К старцу Нектарию обращался и получил от него ответ, что не надо уходить.

«В житии старца Парфения есть сон. Старец увидел мед который хотел растерзать его, но духовные дети схватили этого! ведя[221]. Все это со мной не без воли Божией произошло», — сказа батюшка и решил положиться на волю Божию.

О послушании: «Еще давно, когда я был в скиту, мне пришло мысль: вот у меня нет ничего — ни внутри монашества нет, ни наружных подвигов не несу. И душевными очами не вижу в себе монашества и, чтобы не погибнуть, решил идти путем послушания. Это самое важное для монаха, тогда и настроение будет хорошее. Монах не должен устраивать свою жизнь по своему смышлению. И после такого решения я делал только то, что мне скажут, и был спокоен и хотел бы такое настроение иметь всегда. Мне сказали: из скита переходи в монастырь, и я перешел, хотя мне этого не хотелось, и вообще все, что бы мне ни сказали, я исполнял.

Батюшка о. Нектарий в прошлый раз (когда он ездил к нему на хутор) сказал мне замечательные слова (не помню — из Исаака Сирина или из Ефрема Сирина): «Нет ничего пагубнее для монаха, как устраивать свою жизнь по своему смышлению».

У батюшки о. Нектария особенная наблюдательность, он за долгие годы видел разные события и много наблюдал. Он рассказал мне об о. Венедикте. Отца Венедикта сделали одно время скитским библиотекарем. Когда он разбирал книги, ему на глаза попалась книжка или рукопись — слово епископа Калужского Григория. Там были два слова: первое — к монахам монастырским — о послушании, второе — к монахам скитским, где говорится о внутренней жизни. Отец Венедикт был в восторге от этих слов, особенно о послушании.

Но вот проходит с полгода, приезжает в Оптину пустынь епископ и, обращаясь к Венедикту, говорит: «Хочу я ввести более монашеское направление в такой-то семинарии, и потому прошу Вас, примите на себя должность инспектора или ректора».

На это о. Венедикт начал кланяться и говорить, что он не может. Долго уговаривал его епископ, но о. Венедикт все на своем стоял, все просил не назначать его, на колени становился. Епископ, наконец, сказал: «Невольник — не богомольник», — и уехал...

Прошло еще время, может быть, несколько лет. Умерли о. Амвросий, о. Анатолий Зерцалов. Выбрали старцем о. Иосифа, о. Венедикта обошли. Он остался в тени. Посетили его скорби — какие и по какой причине, я этого не знаю. Во время этих скорбей он стал унывать. Не выдержал и написал своему родственнику в Св. Синод, что ему трудно и хотелось бы занять какую-нибудь должность и перевестись. Через некоторое время был получен указ из Св. Синода о назначении о. Венедикта архимандритом в Боровский монастырь. Здесь о. Венедикт моментально собрался и уехал в Боровск. И вот, чего он не хотел сделать за послушание, ту охотно сделал по самочинию. Тогда он отказался, но все равно ему пришлось исполнить. А может быть, и скорби на него потому нашли.

Поэтому я по своей воле, самочинно, ничего не хочу делать. Правда, иногда проносятся помыслы — не уйти ли, не бежать ли от духовничества, не представиться ли дурачком. Но эти мысли пробегают в голове не серьезно. Я не останавливаюсь на них. А в душе у меня настроение все то же, я хочу жить по послушанию. Конечно, мне хотелось бы жить в уединении, соблюдать безмолвие, питаться чудными произведениями святых отцов. Но самочинно я не оставлю того, что мне назначено Промыслом Божиим.

Спрашивали, что бы сказать в утешение родителям самоубийцы. «На это сказать утешительного почти ничего нельзя, — ответил батюшка. — Батюшка Леонид сказал о. Павлу молитву: «Взыщи, Господи, душу раба Твоего (имя), аще возможно, и помилуй. Неизследимы судьбы Твои. Не постави мне во грех сей молитвы моей, но да будет Твоя воля». Теперь оттого много самоубийств, что нет веры».

Скажите на пользу слово. «Веру соблюдох»[222]— вот о чем надо заботиться, — чтобы в вере быть».

А больная наша Анисья трогательно сказала: «А в чем же я там явлюсь?»

«А — со смирением», — сказал батюшка.

«От святых слов — чувства святые». (Батюшка заставил меня читать Св. Евангелие от Иоанна.)

Больная Анисья лежала в моей комнате, собиралась умирать. Накануне пришлось оставить ее одну: я ходила заказывать для нее гроб. В это время пришел один из знакомых батюшки и, так как дверь в мою комнату прямо из передней, вошел туда и спросил: «Где же матушка?» «Да она заказывает гроб для меня», — так просто ответила Анисья. Но Господу угодно было, и она осталась еще жить. «О горнем помышляйте, а не о земном», — сказал потом батюшка.

«Почему постом не служат ежедневно обедни?»

«Обедня — это победный гимн христианства, а пост — время плача и покаяния. Поэтому не подходит нарушать время сетования торжеством обедни, и без крайней нужды не служат. Но на войне была нужда».

«Слов нужных очень немного», — так говорил б. Амвросий; и нас батюшка Никон предупреждал этими словами — не пустословить.

Сестры спросили: как любить нам друг друга?

«Как Христос повелел. Монах должен быть весь в Боге».

На просьбу сказать что-нибудь на пользу души: «Научу кроткия путем Своим»[223] (псалом читается на третьем часе) — так сказано в псалме. Человека научает только Бог, и при том условии, если; человек кроток, смирен; только смиренного научает Бог».

10 июля. Батюшка пришел причастить страдалицу м. Афанас «Люта болезнь, но сладок рай. И за рай егоже погубихом, ризы тленныя ныне отлагаю, да паки рай восприиму»[224], — сказал он, уход

23 июля. На отъезд Матрены (м. Марии): «Трезвение есть: каждой добродетели».

Теперь часто могут быть такие случаи: последовать своей нельзя и спросить не у кого. Как же поступить? «Нужно подумать как Господь поступил бы при Своей кротости. Предайтесь воле Божией. Заповеди всегда были основанием жизни».

На св. Евангелие 22-го: «Чтобы был плод духовный, нужны известные условия: слово хорошее и почва хорошая, но плод творя только в терпении. Сколько было случаев, что в уныние впадал человек, и все пропадало. Если решился кто терпеть и говорит – хоть умру, но не отступлю, тот и достигнет желаемого, т.е. спасения. «И терпении вашем стяжите души ваши»[225].

27 июля. Объяснение читаемого Евангелия — укрощение бур Спасителем[226]: «Никогда не было, нет и не будет беспечального места на земле. Беспечальное место может быть только в сердце, когда Господь в нем. В скорби и искушении Господь помогает нам, но не отнимает их у нас, а подает силу переносить их и даже не замечать. Батюшка показал нам на примере, что может сделать кротость, случалось, что неразумные люди говорили в глаза на батюшку неправду, укоризну, а он на это ничего не возражал. Как виновата была я, добиваясь человеческой правды и не находя ее.

28 июля. «Молчание подготовляет к молитве. Тишина... как он благотворно действует на душу. Даже наружность человека молчаливого преображается».

«Читаю я невнимательно, — сказала я, — и многое, самое важное пропускаю». «Надо медленно читать, хоть только несколько строк день».

4 августа. Приходя к батюшке, я между прочим спросила: «И что у нас появляется, я не всем одинаково делю». На это батюшка ответил: «Первые христиане жили единодушно, продавали имения и вырученные деньги приносили апостолам. В их общежитии давалось каждому по потребности: не то, чтобы непременно равно, а что кому нужно. В монастыре этот вопрос сложнее. Важно не только определить, что кому нужно, но и зависти не вызвать у других. Надо смотреть, как для души полезнее».

6 августа. Благословение на то, чтобы жить в полном послушании.

9 августа. На слова одной сестры, что в Сарове и Дивеево хорошо, как раньше, батюшка сказал: «Теперь нигде нет спокойного места. Как сказано в Евангелии, — кто на восток, кто на запад побежит[227]. Теперь надо только помнить: «Возведох очи мои в горы, отнюдуже придет помощь Моя[228]». Только там и искать помощи у Господа, а не надеяться ни на место, ни на человека».

Обновленцы захватили чудотворный образ Калужской Божией Матери и предложили нам: если возьмем икону, то за каждый день платить (кажется, три рубля). О.Никон: «Мы, православные, не должны поддерживать ересь и иметь общение с еретиками. Нигде не сказано, что должно молиться только перед Калужской иконой. Всякая другая икона Божьей Матери тоже святыня. Если бы и пострадать пришлось, то не изменим Православию».

«Как вредит похвала человеку. Один иеродиакон хорошо служил: просто, благоговейно. И вдруг архиерей однажды похвалил его, и с тех пор он стал думать, что он хорошо служит, и это его так испортило, что он стал менять голос, делать переливы голоса, утратил простоту, естественность. Ужасно, ужасно вредит похвала».

Одна сестра спросила: «Отчего это, когда я слышу мирскую музыку, то чувствую на душе печаль?»

Батюшка ответил: «По Библии можно объяснить. У Адама были сыновья – Каин и Авель. Авель и его потомки были ближе к Богу, и в Нем они находили утешение и удовлетворение, не стремились больше ни к чему другому. Потомки же Каина были далеки от Бога, их ум и душа не прилеплялись к Богу, поэтому они не были удовлетворены, тосковали, искали чего-то другого, надеясь найти удовлетворение в другом: в музыке, искусстве».

«Делание монаха должно быть тайным, и Иисусова молитва называется сокровенным деланием: от себя самого даже хранить в тайне, как в Евангелии сказано, чтобы трубить перед собой[229] и перед другими, когда что делаешь».

О схиме тайной и явной: «Лучше тайная. Батюшка Варсонофий ответил сравнением: «Если возьмешь флакон хороших духов, как ты думаешь: аромат лучше сохранится, когда ты будешь держать его открытым или закрытым? Конечно, когда закупоренными. Так и человек духовной свое духовное сокровище сохранит лучше, когда все в тайне».

«Как иногда какое-нибудь слово, какая-нибудь мысль дойдет до сердца; ведь и раньше я её слышал часто, но не обращал внимания. А вот сейчас услыхал и кажется, что что-то новое услышал: дошло одно до сердца, и сердце изменилось.

Как-то я услышал пение миссионера Пепинского (он жил в Оптиной пустыни): «Долг я ждал Тебя, Господи и ты преклонился мне». И так тронули меня эти слова и умилили: пожалел его и похлопотать о нем (снять с него запрещение)».

9 сентября. «Боли болезнь болезненне, да мимо течеши суеболезней болезни»[230]. (Монашеская болезнь — труд: чтобы не оказалась тщетной).

10 сентября. Св. мученику Трифону[231] молятся особенно при душевных скорбях и страданиях. Кроме того, есть ему еще и заклинательная молитва от мышей и всяких вредных животных. Батюшка приобрел себе икону св. муч. Трифона 9 сентября 1909 года в Гефсиманском скиту. У него многое связано с этим угодником Божьим. Когда благословлялся батюшка у своего духовника в монастырь, он послал его на благословение к епископу Трифону[232] (своему товарищу по Академии). Это была неделя о блудном сыне: на эту тему говорил слово епископ. А потом сказал батюшке: «Помолимся мученику Трифону». И вот, первая молитва о монашестве была этому угоднику.

23 сентября. Толкование на 117-й псалом. Батюшка произнес: «Господь мне Помощник, и не убоюся, что сотворит мне человек Господь мне Помощник, и аз воззрю на враги моя».

«Благо есть надеятися на Господа, нежели надеятися на человека. Благо есть уповати на Господа, нежели уповати на князи. Вси языцы обыдоша мя, и Именем Господним противляхся им (со всех сторон обступили меня враги помыслами, а я противился им Именем Господним. Это относится к Иисусовой молитве). Обышедше, обыдоша мя, и Именем Господним противляхся им. Обыдоша мя, яко пчелы сот и разгорешася, яко огнь в тернии, и Именем Господним противляхся им».

Вот как надо бороться с помыслами».

26 сентября. Батюшка Никон вспоминает, как батюшка Варсонофий в этот день в скиту вышел к ним в епитрахили, с крестом в руках и сказал:

«Вот я говорю вам в день Апостола и евангелиста Иоанна Богослова и с крестом в руках — любите друг друга. Без любви немыслима жизнь христианская. Первые христиане любили Бога, любили каждого человека, потому что, если любишь Родившего, то любишь и рожденного от Него, и каждый христианин ведь рожден от Бога в таинстве крещения, св. Апостол говорил: «Чадца, любите друг друга. Смиряйтесь, смиряйтесь». Если кого любишь (а любить надо каждого, потому что всякий человек есть образ Божий; даже если он, т.е. образ Божий, в человеке загрязнен, он может отмыться и быть опять чистым), то и смиряешься перед ним: где любовь, там и смирение, а где злоба, там гордыня. Прошу и желаю, чтобы между вами была любовь!»

28 сентября. День Ангела батюшки Никона. Читается св. Евангелие от Иоанна, гл.ХV, ст.27: «... И вы же свидетельствуете, яко искони со Мною есте».

«Так заканчивается Евангелие, читаемое на день святого мученика Никона, — сказал батюшка. — Я особенно остановился на этих словах. Мученики, испытывая страшные мучения, могли вытерпеть их только потому, что были всегда с Господом, — «искони со Мною есте». И мы сможем переносить свои скорби, только если будем с Господом. Желаю, чтобы и мы с вами всегда были с Господом».

1 октября. «Вам известна история сегодняшнего праздника, как Матерь Божия явилась во Влахернском храме, распростирая Свой омофор над молящимися. Она как бы покрыла всех Своею благодатью. Увидел это только блаженный Андрей, Христа ради юродивый, а не кто-нибудь иной, — и сказал другим. Почему именно он увидел? А потому, что духовное можно увидеть только очищенным оком, очищенным сердцем.

И над нами Божия Матерь непрестанно распростирает Свой омофор — благодать Свою, а мы не видим Промысла Божия и попечения о нас Царицы Небесной часто не замечаем, хотя непрестанно окружены ими. Почему же так? Потому что не стараемся очищать свое сердце от страстей.

Вот и придя в храм Божий, мы вносим ту же суету, те же страсти. А Господь сказал: «Дом Мой дом молитвы наречется, вы же сотвористе его вертеп разбойников».

Мы в храме Божием, в Его доме, вместо молитвы думаем о том, о чем не должно думать, и желаем того, чего не должны желать.

По духовному разумению, еще и каждый человек есть дом Божий, он предназначен на то, чтобы в нем обитал Святой Дух, чтобы в нем непрестанно возносились славословия Богу. А Бог может быть только в чистом сердце: место надо приготовить для Него.

Как это сделать? Очищать себя от страстей и молиться. Тогда сердце наше будет храмом — домом Божиим, мы будем видеть тогда попечение Божие о нас и будем непрестанно славословить Его. А выше этого счастья, как славословить Господа, нет и не может быть для нас.

Прошу и желаю, чтобы мы все непрестанно старались очищать душу нашу от страстей. Да поможет нам Бог. Помолимся об этом Царице Небесной».

«Брат от брата помогаем... Надо друг другу помогать. Если на волю Божию положиться, — все хорошо, даже и неприятности, все ведет к спасению души нашей, и при этом великая всепремудрость и глубина открывается. Любящим Бога все поспешествует во благо».

11 октября. «Своего духовного отца надо с первого же слова слушать, не надо заставлять его несколько раз повторять. Хотелось бы мне, чтобы вы, духовные дети мои, относились ко мне по совести, я к вам буду относиться по совести.

Какое было у нас отношение с моим покойным духовным отцом, батюшкой Варсонофием. Он скажет, бывало: «Сделайте о. Николай!» И не приходилось ему повторять».

«С момента причастия до того, как запьешь причастие, надо блюстись, чтобы не плюнуть, а о дальнейшем нигде ничего не сказано, но из благоговения стараются остерегаться плевать и целый день. На это нигде нет указания, и греховного здесь нет, а по благоговению стараются воздерживаться».

17 октября. Батюшка сказал: «Как хорошо бывать в церкви, слушать священные молитвы, песнопения и псалмы! Вот читала кафизму м. Л., а там: «Не утаися кость моя от Тебе, юже сотворил еси тайне»[233]. Не утаятся от Тебя мои помыслы, которые Ты сотворил так, что они, т.е. наши мысли, скрыты от всех.

Какая глубина сокрыта в псаломских словах...

Любил я монастырские утрени. Конечно, за чтецом не успеешь все сообразить. Но хоть какая-нибудь мысль западет, и то хорошо».

19 октября. Воскресенье. «Как все земное непрочно — и красота и здоровье! Благодарить Господа надо, но при этом не тщеславить своим чем-нибудь... Благодарить Господа надо, сознавая свою немощь, свое недостоинство. Благодарить со смирением».

«Говорить надо твердо, если требует того дело». (На мои слов «Как мне это трудно».)

20 октября. Был вопрос: как готовиться к смерти. «Надо думать так, что только этот день дан тебе, нельзя надеяться на завтрашний. Каждому грешнику обещано прощение, если покается, но никому не обещан завтрашний день. Прочтите в третьем томе Игнатия Брянчанинова, на странице 141. Пусть никто не говорит из вас — теперь поживу как-нибудь, а вот перейду в другую квартиру, устроюсь, тогда и буду молиться. Но разве можно ожидать, что завтра ты будешь жив? Помни всегда: «Се ныне время благоприятно, се ныне день спасения». Прошу вас, дети мои, — спасайтесь!»

22 октября. О псалме, который был последними словами умирающего о. Анатолия Зерцалова: «Востани, слава моя, востани, псалтирю и гусли, востану рано!»[234]

«Славой и честью был венчан человек! И от какой славы ниспал. Как возвеличен человек! За всех людей, от века Богу угодивших, приносится Жертва Святая! И такую честь человек часто забывает! И это бывает через грех. Такое забвение иногда бывает надолго, на несколько лет, на десятки лет — иногда на несколько часов. И приходит человек в себя и говорит: «О человек! где мое достоинство, так высоко почтенное Богом?» И восклицает: «Восстану, восстану рано!»

Ночь вокруг него. Мрак греха объемлет человека. Враг отводит его и говорит: «Подожди, не спеши, еще будет время помолиться, еще темно совсем». А человек не слушает врага. Он видит, что вокруг него еще ночь, но спешит и восклицает: «Восстану рано!» И Господь слышит этого покаявшегося человека, в какой бы обстановке это ни происходило». (Рассказ батюшки Варсонофия о его дяде.)

По падении первого человека с такой чести и славы, Господь не мог видеть Свое создание ниспавшим, не мог видеть его унижения и спас его Своими страданиями, Своим Воскресением. Привел его в прежнее состояние с растворением, т.е. с возможностью совершенствоваться. В этом свойстве — совершенствоваться — и заключается высшее благо, которое мы получаем духовным, Божественным. Все то, чего можно легко достигнуть, теряет интерес к себе, как только достигаешь. А совершенствование духовное бесконечно: «Будите совершени, якоже и Отец Мой совершен есть»[235].

Кто-то из сестер заснул. А батюшка сказал: «Что же смущаться этим. В Деяниях даже есть случай, когда апостол говорил, а в это время один юноша заснул и упал»[236].

26 октября. «Закон Бога его в сердце его, и не запнутся стопы его»[237]. Как сделать, чтобы Закон Бога был в сердце?

«Закон Бога прежде всего нужно помнить. Чтобы помнить, надо знать, а чтобы знать, надо или услышать или прочитать. Как Апостол говорил, что для этого прежде всего надо иметь стремление к познанию Закона Божьего. Когда будет помнить человек Закон Божий, — то он должен его еще перевести в сердце. Потому что холодное знание Закона Божьего не даст ему правильную жизнь. Для этого сердце надо понуждать, так как только «нуждницы восхищают е»[238].

А сердце у всех развращенное. Правильно Правильное понимание остается только на известное время, при известных делах, а не всегда. Например, выйдет человек из церкви и уже считает, что ему не надо помнить о своих христианских обязанностях. Это глубокая ошибка. Надо, чтобы вся жизнь целиком была построена по Закону Божьему, тогда будет чистота в сердце, тогда Бог будет разумеваться нашим умом и сердцем. Надо всю свою деятельность расположить так, чтобы она была по воле Божией».

6 ноября. Что такое «Mиp»?

«Это все, что подвержено страстям, что далеко от Бога, хорошо: слава Богу, мы живем в пустыне Mиpa. Можем ходить в церковь, можем поговорить с единомысленными нам людьми».

Мой вопрос: «Как мне с ними быть (мать и ее слепой сын)? Помогать им?»

«Как ты хочешь, чтобы с тобой поступали люди, так поступай с другими, со всяким человеком».

Еще один мой вопрос: «Про меня сказали нехорошо, а теперь обращаются. Как мне быть, уклоняться ли?»

«Нет, это будет как бы в отместку, а ты по-христиански: если можешь, помоги».

«Вот в Октоихе покаянные песнопения — как кто к ним относится?» — спросили батюшку. Батюшка на это рассказал, как два инока были за одну вину посажены в темницу на сорок дней, и когда их выпустили, то их наружность оказалась разной: один похудел, как щепка, а другой вышел цветущим, радостным. Братья спросили о том, что каждый из них думал?

Тот, который сделался худым, сокрушался о своем грехе, укорял себя и плакал, просил у Господа прощения, чистосердечно каялся. A другой, сознавая всю тяжесть своей вины, от глубины души благодарил Господа, что Он, по милосердию Своему, за его тяжелый грех дает ему здесь потерпеть и покаяться.

Братья помолились, чтобы Господь открыл им, прощены ли они, и узнали, что они оба прощены одинаково.

Батюшка, рассказывая нам, вспомнил, как 29 января, в день священномученика Игнатия, его одели в подрясник, и он шел после молитвы у старца в церковь. Батюшка Нектарий поздравил его словами: «Желаю вам проходить монашескую жизнь со смирением, терпением и благодарением». Батюшка Варсонофий сказал: «За пятисотницу держитесь, как за столп, в ней заключается тайна монашеской жизни. Без Иисусовой молитвы нельзя быть монахом, держитесь за нее, как за спасительную вервь».

8 ноября. День Архистратига Михаила. «Батюшка старец мой, о. Варсонофий, — так рассказывал б. Никон, — часто говорил о своей монашеской жизни и выражался так: «Я говорю вам это, чтобы вы не надеялись на человека, а надеялись только на Бога. Когда я был рясофорным послушником, я терпел много гонений, и до того скорбел, что даже приходили мысли оставить скит. Но я прибегал в своей скорби к Господу и Божией Матери, молился перед этой иконой Казанской (с ней произошло чудо: ее написала одна монахиня в один день, и когда писала, сама поражалась, что работа идет так легко и быстро; ей казалось, что рука ее сама собою пишет). И мне казалось, что Царица Небесная Сама как бы смотрит на меня и утешает в скорби. И я сказал себе: лучше умру, а не уйду, все-все буду терпеть... И мог ли думать этот гонимый послушник, что через несколько лет он будет игуменом скита и будет сидеть здесь».

«Вот один монах думает: не буду носить четки, я не молюсь, и, может быть, это даже грех, что показываю не то, что есть. Правильно ли это? Нет, это неправильно: я хоть и не молюсь, а на руке держу, посмотрю на них и подумаю: вот, я монах, должен непрестанно молиться, и укоряю себя, — и это на пользу.

Одежду монашескую надо любить, она даже спасает монаха от зла. Такой был случай. На одного брата нашло искушение, задумал купить водки и выпить. Пошел в шинок, стоят покупатели. Продавщица спросила, увидав в монашеской одежде: «Что вам, батюшка, угодно?» Таким вопросом невольно устыдила брата, и он ответил: «Полфунта изюма». Так монашеская одежда спасла от искушения».

Вот и лично меня она защитила. Вспомнились два случая. Когда в 1918 году мне приходилось, по благословению б. Анатолия, ездить за хлебом для племянников и их матери, я всегда надевала монашескую одежду. У меня была верхняя суконная ряса с очень широкими рукавами. Я опоздала на поезд: едва успела вскочить в наполненный товарный вагон, которые тогда только и ходили, и поезд тронулся. Следящий за порядком хотел вытолкнуть меня, но стоящие рядом солдаты защитили меня, говоря: «Она из приюта, она расплатится, только теперь теснота ужасная, рук нельзя высвободить», — и меня оставили.

Ночью поезд остановился на станции, где надо было пересаживаться, я в изнеможении хотела где-нибудь отдохнуть (в общей зале было тесно, негде сесть): я вошла в соседнюю комнату и легла на свободную скамейку. Вскоре пришли двое мужчин и женщина, они сели на мою скамейку с такими разговорами, что я испугалась... Через несколько мгновений мужчина вскочил и сказал: «Рядом монашка», — и они быстро ушли. И тут монашеская одежда спасла...

«Как просить прощения? — спросила одна сестра. — Достаточно ли просто сказать: «Простите?»

«Надо сказать: «Простите», — и ждать пока тебе в ответ все выскажет отец духовный. Не спешите кланяться, как бы для того, чтобы прекратить разговор, а надо все выслушать со вниманием».

12 ноября. «Очень важно помнить мысль, высказанную святителем Феофаном: «Чтобы избавиться от какой-либо страсти и преуспеть в духовной жизни, надо для этого иметь твердую веру, что с помощью Божией это возможно, надо твердо верить, что нам дана благодать при крещении, при постриге. Надо иметь ревность, тогда преуспеешь, а чтобы иметь ревность, надо верить, что все возможно о Господе. Без этой веры невозможно преуспеть в духовной жизни»!

«Когда о. Агапит высказал учителю семинарии свое желания монашеской жизни, тот сначала его отговаривал, что он еще слишком молод, но потом, когда увидел его твердое желание, сказал: «Ну хорошо, поступай. Можешь поступить и в мой монастырь». Отец Агапит не знал и спросил: «А разве вы монах?» Этот вопрос дошел до сердца о. архимандрита, и он со вздохом и укорением себя сказал: «Да, действительно, я не монах, потому что нет у меня дел монашеских». Это он сказал с прискорбием, с укорением себя. Такой ответит мог прогневать Бога.

Монах внешний и внутренний. «Один епископ приехал в один монастырь и спросил настоятеля: «Есть ли у тебя хорошие монахи?» «Есть», — был ответ. «Ну, покажи». Настоятель вызвал и говорит: «В Л хороший кузнец, вот хороший мастер» и т.д. Послушал епископ и сказал: «Я просил тебя показать мне хорошего монаха, т.е. делателя молитвы или смиренного, а ты показываешь мне хороших мастером. Этого и в Mиpy много».

Уехал епископ и сменил потом этого настоятеля.

На исповеди. «Ты ведь знаешь, что надо для спасения, а только старайся возгревать ревность и положись на волю Божию. Не надо добиваться человеческой правды, ищи только правду Божию. He обижайся». (По поводу книг служебных, данных мне в богадельне)

Надо ли, спросила я, как объясняет по Добротолюбию Странник слепому[239], при молитве смотреть умом в сердце? «Нет, не надо, от этого может получиться вред, а лучше всего, как говорится у епископа Игнатия, со смирением молиться, и Господь Сам пошлет Свою благодать».

«Когда сидишь в ожидании, твори молитву Иисусову. Положись во всем на волю Божию. Все терпи, смиряйся. Усерднее молись Богу за других, особенно за тех, к кому не мирна. Будь откровенна перед духовным отцом. Помни смерть».

«Я был бы доволен, если бы так относился ко мне старец (вероятно, батюшка заметил с моей стороны выражение какой-либо обиды). Что бы ни случилось, всегда говори — да будет воля Божия. Не надо унывать, но надо помнить, что между сеятвой и жатвой должно пройти известное время».

6 июня 1924 года. Собралось, кроме нашей семьи, еще много сестер. Батюшка во время беседы сказал: «Духовный отец только как столп указывает путь, а идти надо самому. Если отец духовный будет указывать, а ученик сам не будет двигаться, то он никуда не уйдет, а так и сгниет у этого столпа.

Как смотреть на таланты, которые с мирской точки зрения считаются талантами, и как быть, когда выражается сожаление, что они зарываются? Например, ум, ученость, музыкальные способности, медицинское искусство и т.д.?

Хорошо, когда такую способность можно совместить с работой для Бога, чтобы все это не мешало спасению души. Но если какая-нибудь из этих специальностей мешает жить для Бога и спасаться, то надо всё бросить. Лучше быть поглупее, но спастись. Что пользы тебе, если ты «весь мир приобрящешь, душу же свою отщетишь»?

Вот и старец Алексий Зосимовский. Он был священником в Успенском соборе. Его уговаривали не уходить, так как он — маститый старец — был украшением храма. Но уйдя в монастырь и даже в затвор, и как бы погубив свою душу, т.е. душевные способности, он приобрел духовные, которые ведут в жизнь вечную. И даже больше теперь приносит пользы и известен по всей России».

12 июня 1924 года. В этот день, в 1917 году, я приехала в монастырь и поступила в него. Батюшка Никон, придя к нам, стал рассказывать о своем старце — о. Варсонофии, о наставлениях его духовным детям, которые заключали в себе мысль — жизнь есть блаженство.

«Как же это может быть? — можно возразить, — если кругом в жизни мы видим скорби, страдания, лишения? А батюшка все учил -жизнь есть блаженство.

В чем же оно? Господь наш Иисус Христос отвечает нам, в чем заключается блаженство.

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное»[240], — значит блаженны смиренные, т.е. сознающие свои грехи, свое недостоинство. Из одной заповеди вытекает другая — кто сознает себя недостойным и грешником, тот плачет о своих грехах и таким образом соблюдает вторую заповедь: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся».

Кто сознает свое недостоинство, кто плачет о грехах своих, тот не может гневаться на другого, тот будет кроток, по примеру Спасителя, Который сказал: «Научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем» ... и таким образом будем исполнять третью заповедь: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Такие будут желать всей душой только правды Божией — они будут исполнять четвертую заповедь: «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».

Исполнив все эти заповеди, человек так очищает сердце, так приуготовляет себя, что уже никакие страдания и лишения, ради Господа переносимые, не тягостны ему.

«Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня, радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах, так гнали и пророков, бывших прежде вас».

«Когда священник, благословляя, произносит молитву: «Во Имя Отца и Сына и Святаго Духа», то совершается тайна — благодать Святаго Духа нисходит на того человека. И наоборот, если человек только устами произносит отречение, то благодать тотчас же отходит от него, человек делается другим, и понятия его изменяются. И мы знаем многих священников, которые подписались (перешли в обновленчество), как бы поневоле, а благодать от них отошла, и понятия их изменились совершенно».

Приехала Женечка, погостила у нас некоторое время. Надо было ей отправляться домой в Перемышль. Батюшка благословил меня проводить ее. До места ее жительства было около сорока верст. Обыкновенно два раза в год я навещала ее, а на этот раз она приехала сама, и надо было ее проводить.

В день Ангела б. Анатолия, получив благословение после мы вышли в путь. Нам захотелось в такой день завернуть в Оптину пустынь, чтобы помолиться на могилке дорогого, незабвенного нашего духовного отца. Для этого надо было свернуть в сторону и версты четыре пройти лишних. Погода была хорошая, не слишком жаркая, кое-где тучки. Нам приятно было помолиться на могилке и побывать у старцев.

По выходе из часовни мы заметили, что все небо заволокло тучами, яркое солнце исчезло. Но нам было хорошо идти, воздух посвежел, накрапывал маленький дождик. Прошли несколько верст, оставалось уже немного до главной дороги, с которой мы свернули. И вдруг, с удивлением мы увидели около дороги груды градин — крупных, не меньше лесного ореха. Градин было так много, что они образовали целые груды. Помню, я подумала в то время, что их можно ведрами собирать для ледника. Когда мы проходили по деревне, то видели, что окна в хатах были разбиты. Люди, которые попадались на улице, говорили, какой пронесся небывалый ураган, с таким ужасным градом. А когда шли обратно, то нам рассказывали, что этот град причинил много несчастий: побиты овцы и телята, и даже не успевший скрыться пастушок был убит градом.

Зайдя в Оптину, мы, Славу Богу, избежали его за неизреченное милосердие Божие, за молитвы дорогого покойного батюшки Анатолия и за благословение батюшки Никона. Глазам своим не верилось, что за такое короткое время и на таком небольшом расстоянии все это могло произойти. Ночевали по дороге в деревне, у знакомых.

5 июля в Перемышле мы все ходили к обедне. После обедни я легла отдохнуть и увидела во сне б. Никона, который сказал твердым, строгим голосом: «Чтобы этого у тебя никогда не было». И потом положил свой палец на мой рот. Я поняла, что батюшка хочет, чтобы я оставила свою привычку осуждать и говорить лишнее. Помоги мне, Господи, Господи и Сергий преподобный (память которого сегодня совершается) избавиться от этой ужасной язвы. Буду почаще вспоминать слова батюшки: «Не наноси себе неисцельную язву».

Уже на следующий день я возвращалась домой.

12 июля. Батюшка Никон: «Если ты куда придешь, и пригласят тебя за стол, то, если ты знаешь, что эти люди от души хотят угостить тебя, — ешь без смущения и не ожидая приглашения, а если знаешь, что из приличия, то остерегись.

В настоящее время люди века сего смотрят на нас, верующих, как на юродивых, как на глупых. Им не нравится наша православная вера, наш храм и все наше поведение. Они смеются над всем этим. И часто мне приходится слышать от верующих, принужденных жить среди мира, что им тяжело переносить постоянные насмешки, испытывать такое отношение. А мне кажется, что даже честь для нас, что нас не любят, что над нами смеются.

Апостол сказал: «Аще укоряеми бываете о Имени Христове, блажени есте, яко славы и Дух Божий на вас почивает». Это говорится о тех, кто ради Христа терпит поношения и гонения. Прошу вас, не смущайтесь, если над нами смеются, если нас не любят, — значит, мы не от мира сего».

Правда, нередко мы это чувствовали. Иногда бросят нам в спину комья снега или грязи.

19 августа. Батюшка Никон: «Прежде чем у Господа просить прощения, надо самой простить, как сказано в молитве Господней. Ты считаешь себя необидчивой; но ты не обижаешься в таких вещах, которыми ты не интересуешься, а если близко коснется того, чем ты дорожишь, то и обижаешься.

Терпи тяготы монашеского жития ради Царства Небесного».

15 сентября. «Как старец Гефсиманский говорит: зачем к старцу приходить? Для того, чтобы сломить свою злую волю и узнать волю Божию. За смиренный вопрос твой Господь откроет отцу твоему Свою волю».

«Не принимай близко к сердцу. Если всё так принимать, то и на месяц нас не хватит».

Сидя в приемной у батюшки в ожидании, когда он кого позовет я заметила, что сидящая рядом со мной женщина (из духовных детей батюшки) с каким-то даже ожесточением относится ко мне. Между тем, прежде она много раз приходила к нам побеседовать, чтоб облегчить свое тяжелое душевное состояние, которое часто находило на нее. Говорила, что чувствует облегчение, когда бывает у нас. Теперь она вдруг сказала раздраженным тоном: «Я завидую вам». В чем же мне можно завидовать? Принимает меня батюшка других и большей частью из последних, а то и совсем не принимал, если некогда. Бываю я у него на несколько минут по самым неотложным делам. Все стараются причащаться в день, когда батюшка служит, — мне это очень редко удается. Выговоры мне батюшка дела чаще, чем кому другому. Поэтому завидовать мне не из-за чего. По видимому, она со всем этим должна была согласиться. Но, помолчав, сказала: «Я завидую вам, что у вас к батюшке такое послушание». «Это от вас зависит»...

Был и другой взгляд на это (хотя, кажется, редко). Видя строго отношение батюшки ко мне, сравнительно с другими, некоторые могли соблазняться. Вот и у нас Маша, не понимая духовной жизни, неправильно думала. О чем-то надо было попросить батюшку, и Л обещала сестрам, что скажу ему. Немного погодя подходит ко мне Маша и говорит со смущением: «Лучше бы кто-нибудь другой попросил».

Когда я передала батюшке просьбу, то упомянула и об этом случае. «Зачем же ты не говоришь мне?» — забеспокоился батюшка. Для пользы моей души это все надо, но все же батюшка не хочет, чтобы на других это могло так влиять.

Как-то батюшка поручил мне сшить две епитрахили и к ним поручи. Я была счастлива такому поручению. Старательно скроила и в свободное от правил и от своего врачебного дела время тщательно шила. Когда окончила, показала батюшке. Он долго смотрел и нашел недостаток: на миллиметр расстояние между пуговицами разное. Надо было всю подкладку спарывать.

Во второй раз я со страхом показала свою работу. Батюшка и на этот раз нашел в поручах недостатки, и так в третий, четвертый и пятый раз.

Чувствовала я, что батюшка старается для моего смирения, была глубоко благодарна, но все же я каждый раз показывала ему свою работу с большим страхом. Наконец, после пятого раза батюшка взял епитрахили уже без замечаний и надевал их на праздники и на Пасху. И потом как-то за столом, во время поминального обеда, сидя рядом с о. Геронтием, батюшка в разговоре сказал: «Матушка Амвросия умеет шить епитрахили и поручи», — и опустил глаза, чтобы скрыть улыбку (вероятно, вспомнил, как смирял меня).

Да, чувствовала я заботу нашего дорогого отца о своих духовных детях. От кого же другого могла я получить урок смирения, как только от него, своего духовного отца! И я дорожила этим.

Хотя иногда невольно или нечаянно вырвется что-нибудь такое, и можно подумать, что мне обидно: тогда батюшка, хотя не сейчас же, найдет время и к слову расскажет, как его смирял старец. Я понимала, как трудно все время заботиться о том, чтобы смирять других: ведь для этого надо другому причинять часто незаслуженные огорчения. А каково это?

Жизнь наша проходила, по милости Божией, сравнительно покойно. Многие говорили о нашем общежитии, что у нас можно отдохнуть как в санатории. И случалось так, что к нам приходили на некоторое время пожить, чтобы успокоиться от какой-нибудь семейной неприятности. Но при нашей скудной жизни, вероятно, долго было трудно терпеть.

Многим нравились наши монастырские порядки. Помню, м. Евдокия (Саломон) всегда приходила по праздникам к нам обедать; ей приятно, говорила она, слушать чтение за обедом. Некоторые приходили и просили принять их. Им не отказывали, но предупреждали о нашей нищенской жизни.

Помню, одна дачная сестра пришла и побыла немного, ей понравилось, что у нас все порядки монастырские. Как раз у меня в руках были какие-то мелкие деньги, я их клала в общую коробку, которая стояла на тумбочке у кровати нашей больной Анисьи. При этом я сказала вновь пришедшей: «Вот и денег мы не держим у себя, а у кого почему-либо появятся, сейчас же кладем в общую коробочку».

У Анисьи эта коробка стояла потому, что она была всегда дома, и сама она — аккуратная, внимательная, никогда не забудет, что ей поручишь, напомнить. Видно, это смутило пришедшую, и она не стала просить принять ее.

Батюшка о. Макарий[241] жил в Козельске, как и большинство монахов по выходе из Оптиной пустыни. Он жил со своими двумя родными сестрами, монахинями — Смарагдой и Венедиктой. По праздникам часто говорил им, чтобы они что-нибудь испекли и отнесли нашим больным. Иногда пригласят с собой кого-нибудь из приезжих скорбящих, чтобы они посмотрели на нашу больную Анисью, которая, несмотря на свою болезнь, была такая светлая, радостная. И это доставит им утешение. Сестра Анна (м. Афанасия), у которой был рак, — тоже всегда приветливая, радостная, несмотря на свои страдания; она пока еще ходила по комнате.

Зашла к нам жена одного петроградского профессора (М.М.C.). Она приезжала иногда с мужем, чтобы повидаться с Оптинскимщ батюшками и поговорить. Любимым ее старцем был иеромонах Нектарий. По совету старца, она в Козельске останавливалась у о. Лаврентия, который жил со всей своей семьей, состоящей из шести человек: отец, мать, три сестры — все монахи. У них было большое помещение. По выходе из монастыря купили дом. У них, кроме свое семьи, жили несколько монашествующих.

Жена профессора пришла к нам перед самым обедом. Мы гласили ее сесть за стол. Она была тронута, особенно ее поразила наша скудость. По приезде домой она со слезами рассказала мужу, что у нас за обедом была только кормовая свекла и капуста.

Муж ее был еще и литератором. По ее возвращении домой написал о жизни здешних монашествующих. Рассказ вышел удачный, трогательный, заинтересовал его друзей. Ему приходилось не читать его среди близких сотоварищей. Жена его очень любила своего старца и удивительно хорошо умела передавать все его слова, даже его тоном.

Рассказывали они, как однажды на хутор приехало много батюшкиных духовных детей из Москвы, и в этот же день из Козельск приехал иеромонах Аифал — смиренный и истинный монах. Слабый вообще, к тому же прошедший эдакий дальний путь (от Козельск верст 60), да еще со свертками каких-то поручений. Когда он вошел к батюшке, то стал на колени в ожидании благословения. А батюшка, зная его, как идеального послушника, как бы не обращая внимания на коленопреклоненного о. Аифала, оставил его в таком смиренном положении (вероятно, для примера окружающим) и стал обходить ряд других пришедших. Только когда окончил со всеми, -благословил его и принял от него поручения.

Отец Аифал все это время так и был в таком коленопреклоненном положении, как встал при входе перед батюшкой. Да, о. Аифал был образцом истинного монаха. Смирение его было поразительное. Про него говорила Лидия Защук (впоследствии схимонахиня Августа[242]): «Отец Аифал должен благодарить меня, из-за меня он получил Царство Небесное. Я была заведующей Оптинским музеем, а он остался первое время в монастыре, в артели, в качестве рабочего. Надо было в скиту устраивать «Дом отдыха». И вот, я так требовательно повелевала им, мучила его, а он молчаливо, со смирением, повиновался безропотно». Мне приходилось с ней видеться, потому что она сломала себе руку, а потом ногу, и я долгое время ходила к ней.

(Впоследствии о. Аифал был сослан в Сибирь. Отбыв свой срок, не решался возвратиться в мир при своем строго монашеском устроении. Он оставался еще год или более на месте ссылки, где ему пришлось поступить на место ночного сторожа, отбивать часы на колокольне. Он писал, что его даже страшит освобождение. Но после уговоров благочестивых людей, которые приготовили для него комнату, он, наконец, решился. Поговел, написал письмо о. архимандриту о своем решении, просил прощения и благословения. Как он боялся попасть в «мир», так и не пришлось. Дорогой (не доезжая до того места, куда он ехал, только верст двадцать) грабители в пустом вагоне отняли у него деньги, — а их было только девять рублей — и вытолкнули из поезда. Железнодорожники подняли его. Через несколько часов о. Аифал скончался, удостоившись мученической кончины. Погребение было монашеское, о нем чудесным образом узнали близкие.)

Теперь вернемся к нашей жизни. Кроме больных монашествующих, живущих в городе, мне надо было навещать и больных, поселившихся в соседних деревнях. Обуви для этого надо было много, а покупать мы ничего не могли, лишь бы на черный хлеб хватало. Поэтому я просила у батюшки разрешения ходить босиком летом, как и другие сестры. Батюшка разрешил, только сказал, чтобы в городе по главной улице и в храм не ходила босиком, чтобы не обращать на себя внимания. И я так привыкла. Уже заморозки начались. Помню, 20 октября пошла в Оптину рано утром: земля побелела от мороза, а я иду босиком. Сестра, которая шла рядом со мной, удивлялась: она сапоги надела, а мне ничего. Ноги мои закалились, простуды не боялась. Еще помню, приходилось переходить речку с тонким льдом, который легко ломался под ногами; я тоже разулась и так шла.

Не все охотно переносили нищету, которая их встречала в нашей маленькой общине. Мы четверо, которые вышли из монастыря, одинаково думали. Та нищета, в которой мы жили, была нам по душе, тем более, что наш духовный отец был с нами согласен, поддерживал нас и часто наставлял, чтобы мы береглись и не впадали в суету. Но присоединившиеся к нам, позднее не вполне разделяли наше мнение. Вначале их многое привлекло к нам, но поживши, они почувствовали, что у нас тяжело, и им захотелось многое изменить.

Прошел слух, что в соборе освобождается место сторожихи. Матушка Елизавета с сестрами Лизой и Маришей (которые особенно полюбили ее) решили занять это место. Батюшка дал им свое благословение. Они говорили, что будут просто прирабатывать для нашей общины (и, может быть, сами так думали). Но сразу стало понятно, что это невозможно. Собор на другом конце города, дел много и по церкви, и им еще хотелось зарабатывать шитьем одеял. Так что, с первого же времени у нас получилось полное отделение.

Мы все уважали и любили м. Елизавету, как опытную монахиню, и сестер, с которыми уже сжились за эти годы. Нам всем тяжело расставаться. Первое время сестры прибегали из собора, говорили, что скучают по нас и по монастырским порядкам, к которым привыкли. Но потом стали приходить всё реже и реже, только какие-либо особенные дни празднования или поминания, а иногда навещали наших тяжелых больных. Им было некогда, работы было очень много.

Батюшке приходилось реже у нас бывать, так как часть сестер, нуждающихся в батюшкиных советах, могли прямо из храма заходить в сторожку и там спрашивать батюшку. Наш дом теперь был не единственным для приходящих. Но несмотря на это, батюшка старался, насколько мог, приходить часто, чтобы напутствовать больных и побеседовать. А в какие-либо знаменательные дни и все собирались к нам, иногда и всенощная служилась. Тогда и из сторожки приходили все, а за сторожа оставался поселившийся в ограде один слепец, схимонах Тихон — Оптинский звонарь.

Недолго пришлось прожить после пострига страдалице м. Aнасии — всего полгода. Она уже не в силах была ходить в храм, могла креститься только левой рукой. Правая была поражена ужасной болезнью и причиняла ей невыразимые страдания. 17 января она скончалась в полном сознании.

Как я виню себя, что в это последнее утро не поспешила за батюшкой, чтобы она причастилась. Когда пели панихиду, Анисья сидела в постели и плакала. Батюшка спросил ее, что же она так плачет? «Какая счастливая м. Афанасия! Она идет ко Господу».

Вскоре к нам поступила еще одна тяжелобольная. Кроткая и смиренная девушка Мария Р. приезжала в Козельск в течение нескольких лет, чтобы побывать у Оптинских старцев. Иногда останавливалась у нас. Неожиданно она заболела. Когда в этот раз я увидела ее, она была уже безнадежно больна (рак брюшины). Мы с радостью приняли ее, она была теперь уже монахиней Марией. Их было три сестры, две из них учительницы (родители давно умерли). Все они горячо любили друг друга. Младшая осталась ухаживать за больной.

22 марта монахиня Мария скончалась. Лиза теперь в Москве медицинской сестрой, не забывает меня. Вот и в этом году она выбрала время, хоть и очень трудно было, и приехала ко мне перед кончиной сестры. Собираясь, она думала: «Мане будет приятно, что я приеду к вам».

Помню, как перед последним Великим постом, после вечерни, из церкви, батюшка зашел к нам на несколько минут, благословил на душеспасительное проведение Великого поста, кратко сказал, какое это великое и святое время для спасения души, и напомнил о том, чтобы мы старались проводить время в молчании.

«Молчание так полезно для души. Мы не можем, когда говорим о другом, не осуждать. Поэтому хорошо тому, кто молчит. Но есть и молчание плохое, когда кто злится и молчит. Не такое, конечно, нужно молчание. Нужно ходить на все церковные службы, а по приходе из церкви заниматься необходимыми делами, самыми крайне нужными. Больше молиться и испытывать себя».

Как готовиться к смерти?

«Надо думать, — ответил батюшка, — что только этот день дан в твое распоряжение. Нельзя надеяться на завтрашний день. Каждому грешнику обещано прощение, если покается, но никому не обещан завтрашний день».

Однажды я сказала батюшке: «Боюсь, не привыкнуть бы мне к властвованию. Прежде совсем не хотела выражать свое старшинство, а теперь требую послушания от младших сестер». «Это хорошо, для них полезно, а ты сама в себе смиряйся».

4 апреля была у обедни. При благословении батюшка у выхода сказал: «Да обновится яко орля юность твоя»[243].

18 апреля. Великая Суббота. Среди дня батюшка зашел к нам, чтобы одеть в рясофор нашу сестру Зину.

«Рясофор — это начало ангельского чина, первая ступень восхождения в духовную жизнь. Но прежде чем решиться на это восхождение, нужен многодневный искус. Надо испытать себя — твердое ли у тебя намерение оставить все мирское. Из того, о чем мы молимся при этом, можно понять, что такое рясофор.

Во-первых, мы благодарим Господа, что Он рабу Свою Зинаиду от суетного мирского жития призвал на честное сие житие, т.е. на жизнь духовную. Далее мы просим, чтобы Господь сподобил ее пожить достойно в сем ангельском житии. Но сами мы ничего не можем, мы должны усердно просить об этом Господа. Мы просим, чтобы Он сохранил душу и тело в чистоте даже до смерти, сподобил ее быть храмом Божиим, как сказано Апостолом: «Не весте ли, яко храм Божий есте?»[244]

Если мы чисты душою и телом, то Господь обитает в нас.

Вразуми, — просим, — помнить всегда Твои повеления, т.е. заповеди, и исполнять их. Дай ей смирение, любовь и кротость — эти необходимые для монаха добродетели, без которых никакой подвиг не принесет никакой пользы, как говорит Иоанн Лествичник.

Мы просим Владычицу Богородицу и всех святых, чтобы своим предстательством умолили за нее Господа, так как ведь своими силами ничего не можем сделать. Приими рабу Твою, -молимся мы, — в иго Твое, сподоби ее сочетаться пастве избра т.е. призванных исключительно служить Единому Богу, в число ков.

Облеки ее целомудрием, воздержанием во всем, дарованием ей благодати, без которой мы сами, своими только силами ничего можем достигнуть. Твоею благодатью освяти начаток ее образа ангельского. В псалме, который читается при этом, тоже разъясняется, что означает этот чин: «Господь Просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся? Господь Защититель живота моего, от кого устрашуся?» Если враг приблизится ко мне, то он изнеможет, потому что Господь просветит и защитит меня. Если постигнет меня брань с искушениями, — на Господа надеюсь я... и далее».

19 апреля. Христос Воскресе! Мы празднуем Святую Пасху-Воскресение Христово.

Ответы батюшки на вопросы:

«На пользу, если что знаешь, сказать можно, но не в смысле учительства».

«Василий Великий говорит: читаешь для того, чтобы само вразумляться и других наставлять, когда нужно».

«Надо твердо помнить этот закон духовной жизни — если в ч кого осудишь или смутишься чем-нибудь у другого человека, то те это же самое постигнет: ты сделаешь сам то, в чем осудил другого или будешь страдать этим же самым недостатком». И я много замечала на себе исполнение этого закона.

28 мая. Праздник Вознесения. «Нужно положить начало меньше привязываться к земному. Не прилагайте сердца к суете мирской. Особенно во время молитвы оставьте все помыслы житейские. После молитвы домашней и церковной, чтобы сохранить умиление, нужно молчать, а то даже простое, незначительное, по-видимому, слово так и спугнет его из нашей души». Поэтому из церкви мы, по возможности, расходились поодиночке.

Одна сестра, пришедшая откуда-то издалека и поселившаяся нашем городке, попросила меня (а сама почему-то стеснялась) узнать у батюшки ответы на ее вопросы. Я записала эти вопросы и здесь же оставила место для ответов, чтобы тотчас же их написать. Вот они:

1. Боюсь, что я здесь работаю, а все это, может быть, не на пользу? Не лучше ли, если бы я своих старых родителей успокаивала?

«Инокиня принадлежит Богу и ей полезнее служить Богу в кругу сестер, а не мирских, хотя бы и самых близких».

2. Здоровье мое слабое, а как совсем заболею, сестры будут мною тяготиться, — такие у меня помыслы.

«Это — дело будущего, а потому, по слову Св. Евангелия, не нужно сердцем своим заботиться о сем. Всё в руках Божиих. Господи, да будет воля Твоя!»

3. Хотя я сознаю, что если поеду домой, то тоже буду неспокойна.

«Покой в Боге, а не в мирской жизни».

Когда мы возвратились из храма после обедни в сороковой день памяти умершей у нас монахини Марии Р., пришел батюшка и многие сестры. За столом батюшка, обращаясь ко мне, сказал: «Ты знаешь, что Анна Петровна (одна из его духовных чад) лежит в больнице в Сухиничах, в одиночестве?» — и замолчал. «Может надо, благословите поехать к ней?» — спросила я. «Да, хорошо бы было».

Мы взглянули на часы, которые здесь висели: скоро отходил поезд, и я спешно пошла на вокзал. До Сухиничей верст 40 было с чем-то. Приехав, я спешно пошла в больницу, встретила врача и спросила, каково состояние больной. Он шел по коридору и нес больничный лист. На мой вопрос он пальцем изобразил на листе крест. Я поняла, что все кончено.

Вхожу в палату — вид у больной совершенно умирающего человека. Она узнала меня, стала просить, чтобы я взяла ее к нам в Козельск. Оказывается, брат ее здесь: приехал с их хутора, который находился в 20 верстах от Сухиничей.

Когда мы высказали ему желание больной, он ничего не сказал, чтобы не огорчить умирающую сестру. А больничные все так и ужаснулись — куда же везти такую больную, да еще так далеко, когда с ней на постели делаются постоянные обмороки. Надо было переночевать, чтобы ехать на другой день с раннего утра.

На ночь пригласила меня к себе второй врач, которая очень радушно приняла меня и поместила в комнате своего брата — епископа Филиппа, только что уехавшего в Москву на заседание Синода. Здесь висела его одежда и лежали книги. Я была ей благодарна за такой радушный прием: приятно было разместиться в этой комнате.

С самого раннего утра мы стали собираться в дорогу. Брат, удрученный, молчаливый, запряг и подал лошадь. Несколько раз с больной делался обморок, пока ее донесли до повозки. Окружающие тихонько говорили: лучше бы поближе — домой, все равно живой ее не довезете. Брат был того же мнения, но покорно молчал. Анну Петровну положили на тюфяк и подушки посредине повозки, я села на краю и поддерживала голову больной. При каждом толчке (хотя мы ехали очень осторожно) с больной делалось дурно. Брат молча смотрел на эту тяжелую картину. У меня в руках был нашатырный спирт и камфора, которые постоянно приходилось употреблять. Часто останавливались, чтобы передохнуть.

При такой езде мы приехали в Козельск только вечером уже спустя некоторое время после захода солнца. Сестры увидали нас и бежали брать больную. Ее положили, а брат поспешил домой к старикам-родителям и по приезде сказал им, что она не переживет ночь.

Покончив со всеми своими делами, я пошла к батюшке на благословение, чтобы сообщить обо всем и попросить его прийти следующее утро как можно раньше со Святыми Дарами, так как больная крайне слаба.

Ночь эту, которая нас так страшила, больная пережила и затем с каждым днем ей становилось все лучше и лучше, хотя, конечно, она еще долго лежала бледная, обессилевшая. Много раз приезжал к ней брат и другие родные. Когда она окрепла, брат увез ее на свой хутор к родителям.

Все, что с ней произошло, имело для него большое значение, free до сих пор был человек неверующий, но все это произвело на него такое сильное и благотворное впечатление, что он и к людям стал относиться с необыкновенно хорошим чувством. «Как же, чужие люди и так отнеслись!» А это чудесное исцеление сестры, когда ни больнице, ни дома не было никакой надежды! И с этого момента стал верующим. Теперь он с большим уважением отзывался о нашем батюшке. Впоследствии он скончался вполне верующим человеком и с христианским напутствием.

Однажды вечером, когда больная еще лежала у нас, прихожу я к батюшке на благословение. Он вышел и неожиданно зовет меня, хотя оттуда еще не вышла сестра, раньше вошедшая в его келью. Вхожу в келью, и батюшка говорит: «Вот Поля, она хочет просить у тебя прощения». Та стала на колени и просит простить ее. Я отвечаю: «Я не знаю, в чем ты виновата». И она объяснила мне, что когда я привезла умирающую больную, они пороптали, зачем я беру все таких тяжелых больных. А потом поняли, как это полезно для души, как помогает иметь память смертную. Вот она и кается, и у меня просит прощения.

Теперь эта больная не забывает меня. Она разыскала меня в Загорске и время от времени приезжает ко мне и привозит мне все необходимое. Она работает в раздевальной и находит силы и средства помогать мне: спаси ее, Господи!

Одна из духовных детей батюшки, образованная, окончившая в Москве школу рисования, преподавала в старших классах училища в Сухиничах, а мать ее жила в Козельске, имела свой дом и отдавала его под квартиры. Дочь заболела острым воспалением почек, вся отекла. Приходит мать (мы раньше не были с ней знакомы) и просит принять ее дочь: «Вот, у вас такая тишина, а у нас шум, квартиранты все молодежь, играют на балалайке, шумят, а больная не может этого переносить». Мы, конечно, приняли ее, отделили для нее ширмой уголок около окна, и она у нас поселилась.

Радостно встретили мы праздник Св. Троицы. Наш батюшка служил обедню. Вскоре нас стали тревожить слухи, мы опасались за батюшку. Попросили его сфотографироваться.

Потом прошел тяжелый слух о статье, подписанной митрополитом Сергием[245]. Многие возмущались[246]. Мы читали ее и спросили у батюшки, как нам к ней относиться?

«Обвинять Митрополита не следует, так как в отношении догматов он ни в чем не погрешил. Может, кому не нравится его политически осторожное отношение, но здесь еще нет вины. Мы не знаем, какие обстоятельства его окружали».

Между прочим, я сказала, что не решаюсь читать такие высоко духовные книги, как Добротолюбие и подобные. Батюшка на это ответил: «Тебе можно читать всё».

Все эти вопросы к батюшке были предчувствием нашей скорой разлуки. Наши опасения скоро оправдались. Батюшку арестовали вместе с о. Кириллом: они жили в одной квартире. Арестовали и Настю[247], которая в это время несла письма. Одновременно был арестован заведующий Оптинской библиотекой, уже с год или больше назначенный из Московского Археологического Общества, — Михаил Михайлович Таубе. Как только его арестовали, он надел рясу, так как он был монах — Агапит[248]. Это замечательная, очень светлая личность.

И вот их — троих монахов и послушницу сестру Настю — отвели в тюрьму. Их вскоре отправили в Калугу. Мы приходили на вокзал: хоть издали получить последнее благословение.

Теперь скорби нашей не было границ. Ведь вся наша жизнь основывалась на послушании батюшке. Теперь мы в полном смысле осиротели. Первое время, кроме обычного правила, читали акафист Чудотворцу Николаю, молились и плакали...

Самым близким по духу батюшке был Оптинский архимандрит Исаакий. Он жил в Козельске, в уединенном домике, с двумя послушницами. Это был замечательный человек и идеальный монах. Он обладал особенными способностями к пению и даже составлял ноты. Большого роста, мудрый, но в то же время простой и искренний как дитя. Эта простота, искренность и, наконец, любовь к пению сближали его с нашим батюшкой. Придет, бывало, батюшка благ виться или посоветоваться к о. архимандриту и там задержит непременно: побеседуют и попоют где-нибудь в саду.

Естественно, что мне после ареста нашего батюшки хотелось повидаться с о. архимандритом. Он благословил меня съездить, Москву, чтобы сообщить об этом несчастье батюшкиным братьям, у него было, кажется, три брата. Адрес одного брата, младшего, я знала. Мне дали денег на билеты и я должна была, никому ничего не говоря, поехать. Сказала только одной больной Анисье, которая слишком волновалась, и поехала.

Брата Ивана, бывшего когда-то Оптинским послушник нашла совсем другим. Это уже не был тот одухотворенный юноша, которого я когда-то видела на фронте. Он и его жена, видимо, погрузились всецело только в одно материальное, и девочку свою (Таисию) так воспитывали. Они гордились, что она знает немецкие слова. А когда я спросила, знает ли она житие святой Таисии, — мать просила рассказать ей. А ведь как ее отец был сведущ во всем духовном: он так хорошо писал акафисты, духовные стихи! И вот теперь такая перемена! Судьбу брата они приняли холодно. Он дал несколько рублей, чтобы сделать передачу брату. Я поспела на вечерний поезд и вернулась домой на другой день.

И волнение и утомление не прошли даром: я скоро заболела. Форточку на ночь оставляли открытой, может быть, и это добавило. Температура поднималась до сорока и больше, железы на шее распухли. Болела я долго, больше двух месяцев. Ко мне приходила врач, которую прислал доктор Любимов (она у них квартировала). Она была в недоумении: какой диагноз поставить моей болезни.

А слабость была ужасная. Не надеялась я, что еще могу жить. Вкуса я никакого не чувствовала, это продолжалось еще долго и после болезни.

Когда я уже стала поправляться, кое-как пробиралась в садик там лежала. Знакомый земский врач, теперь живущий на покое, иногда да присылал мне из своего огорода и сада овощи и фрукты или да сам приносил. Лежа там в саду, я часто думала о своем внутренне греховном состоянии. Кроме скорой смерти я ничего не ожидала, слабость была такая, что я со страхом думала каждый раз, как я дойду до своей комнаты.

Недавно мне попалась записочка того времени: «Молитва святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную.»

26 июня 1928 года. Господи, благослови! Часто беспокоясь о своем внутреннем состоянии, думала: вот устрою то и то, тогда постараюсь сосредоточиться. Но сегодня, после многих таких планов пришла к тому, что ничто внешнее не поможет мне, когда нет твердой решимости оставить все земное и заботиться о «едином на потребу», заботиться о том, чтобы приготовиться к смерти. Если есть эта твердая решимость, твердая до смерти, то все внешние неудобства можно обращать даже на пользу.

Помоги мне, Господи, начать! Ничем посторонним не интересоваться, не забивать голову ненужными заботами, не брать на себя самовольно какие-то лишние работы, которые мне не поручены».

«26 октября. Царица Небесная, помоги мне! Всеблагая Заступница, наставь меня!»

«27 октября. Никогда не оставляй сердца твоего без молитвы, но делай так, чтобы оно всегда просило милости у Бога ради Христа, славило и благодарило Его за все Его дары».

«30 октября. Хочу сестрам сказать, чтобы они не обижались на меня, если я буду дальше болеть, ведь мне, может быть, немного и жить; надо подготовиться к вечности. Я им глубоко благодарна за всё их внимание, заботу. Это мне очень дорого, а выражаю я свою благодарность недостаточно. Простите меня за это».

«5 ноября. Господи, Боже мой! Помоги мне, научи меня молиться, дай мне, Господи, всякое слово произносить с мыслью о Тебе, Милосердный Господи! Помоги мне, чтобы своим необдуманным словом не обидеть, не огорчить сестру и никакого человека. Я не должна забывать, что Господь Милосердный, по Своей неизреченной милости посылает мне людей, которые освобождают меня от забот и работы. И я должна посвятить все свое время, все силы Господу — молитве Ему. Господи, дай мне это не забывать. И батюшка благословил меня ежедневно ходить в церковь и сказал тогда: «Молись Богу прилежно, молись за всех».

Это я нашла написанное на клочках, и помню, что это было в то время.

Приблизительно около этого времени приехала в Козельск из упраздненного монастыря Владимирской губернии монахиня Августа, уже немолодая, но энергичная, опытная в хозяйстве, так как живя в монастыре, занимала такие места, где надо было руководить сестрами. Она просила временно, пока обживется, приютиться у нас.

Она была нам полезна: я сильно болела, и сестрам было не к кому обратиться за советом. Вот здесь она и помогала...

Стала я уже поправляться, встала с постели. Прошли слухи, что батюшку скоро отправят в ссылку. Мне хотелось на прощание взять благословение и какое-либо слово совета. Сестры с горячим сочувствием провожали меня, и я поехала (это была зима 1927 года).

Остановилась я у м. Р. (духовной дочери батюшки) и ожидала со страхом, не даст ли Господь мне возможность повидаться с батюшкой. Среди приехавших сюда сестер, которые делали передачи виделись с ним в последние приемные дни, не было сочувствующих мне.

В приемный день я пошла к тюрьме. Одета была, как всегда длинный монашеский ватошник с широкими рукавами, а сверх его еще большой платок. Стояла я у ворот и многое переживала в душе. Сестра, которая жила здесь для того, чтобы делать передачу, всем распоряжалась. В первую очередь, как всегда, должны были вывести батюшку, и она приглашает с собой сестер некоторых и одну, которая и желания-то особенного не имеет, так как она совсем не знает батюшку. Но М. хочется, чтобы она хотя бы посмотрела, какой у нас батюшка.

А в самую первую очередь выводили всегда сестру Настю, к которой ходит ее родная сестра Ирина[249]. Вот с ней-то и предлагают мне идти! К нам присоединилась Л .И. и еще кто-то. Мне было скорбно до слез… Сестра М. хорошо знает, как мне дорог батюшка! И что же? Слышу я вокруг себя ропот: вот, она оделась в монашеское, зло от этого будет. И мне так тяжело на душе...

Входим мы в приемную, — и удивление: на этот раз первым выводили батюшку. Трудно передать эту трогательную картину! Никогда я ее не забуду, но словами не сумею передать... С виду улыбающийся, чтобы утешить нас, батюшка ободряюще заговорил с нами. И между прочим сказал, что никого никогда нельзя винить (он знал, как часто укоряли, что тот или другой виноваты): на все воля Божия. Скоро объявили, что уведут: батюшка каждую из нас благословив меня из первых, и, так как я была в одежде с широкими рукавами ив платке, незаметно дал мне книгу и пакет с записочками. После этого я спешно вышла. Батюшка благословлял других.

Вскоре по выходе пронесся слух и глухой ропот: так и знали, что м. Амвросия передала батюшке письмо. Сейчас же по выходе из приемной его обыскали и нашли письмо (это передала знакомая тюремщица). Прямо мне не говорили, но все устремились на меня со злобными взглядами.

С замиранием сердца шла я, никому не показывая своей дорогой ноши, боясь, чтобы невоздержанные еще больше не нашумели, и тогда меня могли бы остановить. Теперь я уже не пошла к той на квартиру, где остановилась (она тоже была в числе враждебно ко мне настроенных), а направилась к кроткой, простодушной сестре Наталии. Она приняла меня с любовью, отдала свою комнатку, — хотя и холодную, но уединенную, чему я была так рада. Меня там никто не расспрашивал и оставили в покое, видя, что я так опечалена.

Я спешила остаться одной, чтобы посмотреть, что дал мне батюшка. И я увидела книгу — пятый том Игнатия Брянчанинова. Судя по надписи, она принадлежит м. Р. Значит, она передала ее батюшке в тюрьму для прочтения, он на всё сделал много отметок, а на промежуточных белых страницах написал свои переживания по поводу прочитанного и, как он сам выразился, сделал это на пользу: в напоминание своим духовным детям[250].

То, что я перечувствовала, когда увидела эти заметки, не в силах и выразить. Для меня это было последнее утешение от горячо любимого духовного отца. Это было как бы его завещание.

Кроме того, был целый пакет аккуратно заклеенных записочек. На них были написаны имена тех, кому они предназначались. В каждой из них было несколько изречений, как раз соответствующих и нужных той сестре.

Вот почему, за некоторое время перед этим свиданием, он (на вопрос, что ему нужно прислать) отвечал в записочке — киселя, не очень сладкого; и такой ответ давал несколько раз. Он этим киселем и заклеивал записочки.

Теперь у меня забота — переписать из этой книги, которая принадлежит м. Р., все отметки, все записи, все подчеркивания, возвратить книгу по принадлежности, а самой с того списанного восстановить всё точь-в-точь по своей книге. Пока у меня не было моей книги, я купила толстую тетрадь и стала всё переписывать, с обозначением страниц и строчек. И все это я делала втайне (несколько дней), пока не списала всего: и только тогда отдала книгу и все записочки.

Как я дорожила потом своей книгой! Но она пропала среди самых дорогих моих вещей во время путешествия. Помню только там слова Спасителя: «Бдите и молитеся, да не внидете в напасть».

Во время передачи послала записочку, и батюшка благословил меня ехать домой.

Сестры поняли после, что не я была виной тому, что батюшку обыскали, и что напрасно они обвиняли меня за монашескую рясу. Ведь только благодаря ей можно было передать и книгу, и записочки. А какое это было утешение для всех нас! И еще забыли они, что батюшка как-то говорил: «В монашеской одежде — это уже окончательно отпетые, на них и рукой надо махнуть, а вот светские, это другое дело, на них будут больше обращать внимания...»

Дома все было благополучно. Сестры встретили меня с радостью, особенно больная Анисья. Она все переживала за меня.

Мать Августа, которую мы приняли временно, утешала скорбящих сестер, учила их кое-каким новым работам по рукоделию — одеяла стегали и кофты вязали они и раньше. Пробыла у нас м. Августа недолго, кажется, месяца полтора или два. Нашла себе квартиру и ушла, взяв с собой Зину и Пашу. Зина, хотя и больная, но ее жалко было отпускать; правда, я и не возражала: может быть, им там лучше было. Паша поступила к священнику в услужение. Вообще, я думаю: у нас при нашей бедности плохо было, особенно, если сестра другого устроения.

И вот, нас осталось гораздо меньше, всего пять человек, но зато единодушные.

Мать, которая так просила оставить у нас свою дочь, по своему болезненному состоянию (у нее была истерия в тяжелой форме), скоро заволновалась, стала смотреть на дочь с подозрением и говори «Ты, кажется, любишь матушку больше меня». Почти каждый де она приходила, приносила ей молока или еще что-нибудь. В лицо она мне ничего худого не говорила, а когда встречала нашу сестру Полю, то грозила: «Я вашей матушке что-нибудь сделаю, или под поезд столкну». Поезд проходил в городе по глубокому оврагу, а по берегу оврага шла улица. Отказать сестре Марии Д. жить у нас было равносильно ее убийству, — и я молчала.

Недолго пришлось нам жить такой небольшой семьей, хотя сестры и радовались, что у нас такая тишина. Вскоре, помню, в сумерках приходит к нам одна молодая, очень красивая особа. Оказалось это сестра Ирина из Понетаевского монастыря. Ее прислал к батюшка Досифей[251].

На последнем благословении в тюрьме я спросила у батюшки Никона, к кому теперь нам обращаться, и он благословил нас к о. Досифею и о. Мелетию. После роспуска Понетаевского монастыря мать Ирина, две ее дочери и еще пять ее сестер (всего восемь человек): в ближайшей деревне, около монастыря. А теперь они, по совет о. Нектария, отправились в Козельск и были вручены о. Досифею, который прислал их к нам.

Только что наши сестры выражали свою радость по поводу того, что мы будем жить в тишине и безмолвии, как вдруг м. Ирина начала умолять принять их. Таково было и желание о. Досифея, и отказать было нельзя. С общего совета мы их приняли.

И вот приехало еще новых восемь человек... Утешало нас только то, что устроение у них было вполне монашеское, все они были глубоко религиозны. Молодая вдова с двумя своими девочками, пожив некоторое время у отца (жившего в городе Б. со своей старшей дочерью и имевшего достаточные материальные средства), не была удовлетворена такой жизнью. Она решила подготовить себя ко всякого рода лишениям и, оставив девочек у отца, пошла со странницами в Киев помолиться. Ей сопутствовал и ее младший брат Аркадий[252].

Брат по возвращении оставил свою службу в какой-то канцелярии и, сблизившись с тамошним епископом Тихоном[253], сделался его преданным келейником. А Ирина, утвердившись в своем стремлении идти по духовному пути и прослышав, что Дивеевский монастырь сохранился, направилась со своими девочками туда. Матушка игу-мения[254], чувствуя, что монастырь заканчивает свое существование, не решилась ее принять. Тогда они с такой горячей просьбой обратились в Понетаевский монастырь, так тронули матушку игуменью, что она их приняла.

Мать Ирину назначили на такое послушание, что ей часто и иногда подолгу приходилось быть на монастырском подворье в Арзамасе, а у детей было другое послушание, и они жили под ведением старицы. Они исполняли клиросное послушание, у обеих были хорошие голоса. Поступила сюда также младшая сестра, и еще три девицы, приехавшие с ними. Старица игуменья была довольна горячей ревностью молоденьких сестер и не раскаивалась, что приняла их. Вскоре, однако, по попущению Божьему, обитель была закрыта (в 1927 году). Но все-таки сравнительно с другими она дольше сохранялась.

Главной святыней их монастыря был чудотворный образ Знамения Божией Матери, такой светлый-светлый. Сестры всегда со слезами молились перед этим образом. И вот им уже надо расставаться! Не больше двух лет они умилялись и радовались, глядя на сияющий лик Царицы Небесной. И вот, однажды, поклонившись в ноги матушке, девочки со слезами стали говорить: «Матушка, ведь мы еще не успели насладиться, нарадоваться, насмотреться на Царицу Небесную!»

Матушка была тронута этими словами детей и согласилась отдать им копию с чудотворного образа. Образ был исполнен той же самой иконописицей, которая и чудотворный образ писала: такой же величины и еще более сияющий. Сестры были невыразимо благодарны и оставили 50 рублей в пользу монастырских сестер. Некоторое время по выходе из монастыря они жили в соседней деревне; наняли хату и одну половину (помещение через сени) предназначили для святой иконы, перед которой и совершали неусыпное моление.

Потом м. Ирина нашла на хуторе старца Нектария, который и направил их в Козельск. И вот они поселились у нас; вскоре приехали и другие сестры и привезли в большом ящике чудотворный образ Знамения. Он был помещен в отдельной комнате, которая и служила молельной. Сестры так хорошо, с великим благоговением украсили святую икону. Это было для нас большим утешением.

Правила монастырские исполнялись, конечно, неопустительно. Приезжие сестры старались всё исполнять, как было заведено, и повиновались беспрекословно. На церковные службы ходили все в монашеской одежде. Скоро их привлекли читать и петь на клиросе.

Ирина старалась ко всем сестрам относиться одинаково, не отличая ничем своих детей. Старшей было уже семнадцать лет, а младшей пятнадцать. Мать уже давно приучала их прясть на веретене. Это было, конечно, лучше, чем на прялке: работа была тихая. Сама она вела себя как истинная послушница. Люди, зная, что сестры наши прядут, приносили нам работу. Матушка Ирина особенно любила, когда позовут читать псалтирь по покойнику. Сама красивая, сияющая, — она говорила о смерти, как о желанном переходе к Гостю. По виду, при детях своих она казалась не матерью, а старшей сестрой. Детям своим часто говорила о смерти: «Как бы я рада была, если бы они умерли молоденькими, я с радостью бы их похорони. Ее двоюродной сестре Анне было тогда лет двадцать. Кажется, и однажды в письме к своим родителям написала: «Благословите меня, если мне придется уезжать далеко» (тогда был такой слух). Мать писала: «Благословляю ехать и даже пострадать».

А другая их молоденькая девушка, когда арестовали их владыку Тихона, еще была дома. Мать позвала ее и сказала: «Фрося, иди скорее, чтобы не опоздать, — чтобы тебе тоже пострадать».

Мне радостно было, что у нас собрались такие сестры. Пробыли мы так зиму, все сестры — и прежние наши, и приезжие. Время времени они ходили к батюшке Досифею на благословение и получить наставления, если что надо было. Брали работу — и пряжу, и вязание.

Вот нашлась у меня записочка, относящаяся к этому времени: «Вот, я ничем не помогаю, потому что живу с молодыми сестрами. А если бы жила одна, то поневоле бы сама себе все делала. И это у меня на совести... Только вот еще вопрос осложняется, со мной живут больные, о которых мне надо заботиться, и еще нужно ходить к больным. При этом как смотреть?» «Блаженне есть паче даяти, нежели приимати».

Наступили печальные дни. Из Калуги нас известили, что б. Никона с отцами Кириллом и Агапитом отправили в ссылку. Неизвестно, куда именно. Около этого времени видела во сне, что батюшка среди людей, похожих на эскимосов, вообще людей Крайнего Севера, и сам в такой же шапке...

Как только батюшка доехал и получил возможность написать, то прислал письмо, что они в Кеми, на берегу Белого моря. Их назначили было в Соловки, но вследствие осенних бурь, проезд в Соловки невозможен, и их оставили в Кеми. Батюшка сторожил сараи на берегу моря.

Мы сейчас же стали собирать батюшке посылку. Мне всё приносили, а я относила на почту. До почты мне помогали донести, а я уже отправляла от своего имени.

Матушка Ирина получила из Средней Азии письмо от брата Аркадия (он теперь уже был иеромонахом). Ему пришлось расстаться со своим владыкой Тихоном, который был отправлен в Соловки, а Аркадия оставили там. Он жаловался на свои скорби: много обращаются к нему из монашествующих, считают его своим духовным отцом, а нисколько не повинуются. Это его очень возмущает. И еще — здесь есть духовные люди, авторитетные даже, и они настроены против митрополита Сергия — не поминают его. Когда представился случай (кто-то ездил навещать владыку), то о. Аркадий написал эти два вопроса, и получил такой ответ:

«Ты еще молод, еще не уходился, еще должен стоять в углу и творить мытареву молитву: «Боже, милостив буди мне грешному», а никак не воображать себя наставником».

А на второй вопрос владыка ответил: «Разиня, Аркадий, если ты посмеешь вычеркнуть имя митрополита Сергия из твоего поминания, то Господь вычеркнет тебя из Своего».

О. Аркадий в этом же письме просил спросить и наших старцев: они ответили в таком же роде, только не так резко.

Батюшка о. Досифей, как духовник о. Нектария, ездил к нему в начале Великого поста и причащал его. А когда уезжал, спросил: «Когда еще приехать?» Старец ответил: «Разлив начинается, приезжай, когда дорога будет сухая, на Николая Угодника». Так они с большой любовью и расстались...

Вскоре о. Досифей сам заболел. Он и так-то был слаб, а здесь у него сделался большой нарыв. Температура сильно поднялась, необходимо было, во избежание заражения крови, сделать разрез. Я предложила батюшке, что я позову своего знакомого доктора для этого. Но батюшка никак не соглашался, говоря, что доверяет мне больше и позволит сделать разрез только мне. Как ни боялась я, но должна была исполнить его требование.

Разрез пришлось сделать большой, с дренажем. Слава Богу, все обошлось благополучно. Температура тотчас же спала и мы успокоились. Только еще долго пришлось делать перевязки. Вот в это-то время я особенно сблизилась с батюшкой. Он часто рассказывал об их отношениях со старцем Нектарием. Какая между ними любовь.

Потом от приезжих получили известие, что старец Нектарий слабеет. Батюшка Досифей стал поправляться и ждал ответа на свой вопрос, не надо ли ему приехать раньше?

На хуторе, где жил б. Нектарий, при детях вдовца-хозяина одна женщина — Мария. Она также распоряжалась и приезд старцу. Ей хотелось во что бы то ни стало отделить старца Оптинцев, и она распространяла слухи, что старец разошелся с Оптинцами в убеждениях. Постом приехала из Москвы на хутор Соня, духовная дочь о. Сергия Мечева[255]. Увидев, что старец ослабел, она немедленно дала телеграмму своему духовному отцу, который и приехал со Св. Дарами.

Старец, как всегда, радушно встретил о. Сергия, с радостью принял Св. Дары и благодарил батюшку. Из этого Мария сделала вывод (и стала его распространять), что старец не желал принимать Оптинцев. Этот слух проник даже и в.Козельск.

Пришла телеграмма о смерти старца Нектария, последовав 29 апреля 1928 года. Батюшка Досифей, страшно огорченный смертью любимого им старца, ввиду слухов и по своему слабому состоянию послал пока о. Георгия — рясофорного монаха, послушание которого в Оптиной было при больнице и опрятывать умирающи. С ним поехал еще бывший келейник о. Нектария — иеромонах Севастиан[256]. Отправляя их, батюшка сказал, чтобы они посмотрели и, если можно и надо, дали бы телеграмму и он сейчас же приедет. Батюшка Досифей печально и со слезами сидел у окна, когда я к нему пришла, и ждал ответа. Ответа не было.

Между тем, когда приехали туда о. Севастиан и о. Георгий, почувствовали, что они здесь нежеланные. Бойкий и простодушный Георгий приветствовал всех словами: «Христос Воскресе!»

Здесь ближе всех как будто был о. Сергий, он ничего не сказал. Мария, конечно, встретила их недовольная и нисколько о них не заботилась. Отец Георгий, видя, что старец опрятан не по-монашески, сейчас же все сделал и сам устроил наглазник.

Отец Сергий и другие батюшки, приехавшие с ним из Москвы, служили панихиду, но не предложили Севастиану принять участия и когда они кончили, о. Севастиан начал службу сам с о. Георгием; к ним подошли некоторые монашки, которые прибыли из Козельска и окрестностей. Но те батюшки ушли. Все это было тяжело пережить о. Севастиану и о. Георгию, поэтому они ничего не сообщили батюшке Досифею и рассказали обо всем только когда возвратились.

В день погребения, перед обедней Соня сказала: «Хорошо бы было причаститься в этот день — день погребения старца, так и батюшка мой говорит». Начали подходить к о. Сергию на исповедь.

Была здесь Лиза, монашка из Калуги. Она очень была предана батюшке Нектарию, и ей было больно замечать, что создается какая-то сеть недоумений вокруг памяти старца. Не могла она выдержать и уже после всех подошла к о. Сергию. Сначала он как бы хотел отказать, но потом взял ее на исповедь. И она начала сразу: «Я пришла к вам на исповедь, чтобы вы искренно ответили мне, так как это для меня страшно важно, — высказывал ли вам старец когда, что он против митрополита Сергия?»

Помолчав долго, он ответил медленно, нерешительно: «Прямо он не говорил... но... но по некоторым признакам я могу заключить... об этом...»

Все присутствующие причащались и проводили старца до могилы. Через несколько дней после погребения батюшки Нектария приехала в Козельск с соседнего хутора жена брата батюшкиного хозяина. Она часто посещала старца, и он всегда особенно охотно беседовал с ней и уважал ее. И вот, она рассказала мне, что еще посередине Великого поста, когда батюшка не был так слаб, она приехала к нему, и он беседовал с ней. Она подняла тогда животрепещущий вопрос — как относиться к митрополиту Сергию и, в частности, к приказу поминать власти? Батюшка ей на это рассказал такую притчу: «Вот, когда евреи были в плену Вавилонском, они молились о Вавилонском царе, а когда перестали молиться, им стало хуже».

В это же время с того хутора была у нас учительница Н.В. мятежного характера, всегда сомневающаяся. Она рассказала мне: «Пришла я к старцу, когда он уже был очень слаб, так что я даже сомневалась, ответит ли он мне. Но вопрос для меня был очень важный, жизненный, и я решилась побеспокоить батюшку: «Вы благословили меня относиться и исповедоваться у батюшки Досифея, но я после исповеди тревожусь: не погрешаю ли я, относясь к нему? Как вы скажете мне, благословите ли у него или нет? И вот, батюшка Нектарий, изнемогающий до крайности, вскакивает и благословляет меня твердо большим крестом».

«Вот видишь, — сказала я, — а ты все сомневалась». На этот раз она как будто согласилась, но вскоре я видела ее, и она была по-прежнему сомневающаяся...

Потом говорили, что Мария скоро с хутора уехала на родину, увезла дорогие иконы и вещи, которые преподносили старцу. Шумно там рассказывала, что у старца с Оптинцами полный разрыв и что он с ними был не согласен. Там она сначала построила домик, а потом, якобы по благословению старца, попыталась с несколькими сестрами устроить общину в каком-то месте на Кавказе, и получилось нечто скандальное...

Простите, что я, может быть, уделила слишком много внимания и времени всему этому, но память старца мне слишком дорога, чтобы равнодушно промолчать, когда видишь такое искажение фактов и даже некоторый раскол среди верующих.

Матушка Ирина с одной из сестер ходила от нас на погребе старца. Среди наших сестер появился вопрос — не поискать ли более просторного помещения, так как семья наша увеличилась. Я согласилась с ними. Тем более, что хозяева хотели или ремонтировать нашу квартиру, или повысить плату. Маня Добромыслов спросила, будет ли ей место и в новой квартире? Я ответила: «Конечно, мы тебя не оставим».

А тем временем м. Ирина узнала от батюшки Досифея, что этого не надо бы делать. У меня было страшно тяжело на душе: с одной стороны как бы непослушание, а с другой стороны — нанести та тяжкое огорчение человеку! Лучше бы мне было самой уйти!

Собралось у нас много сестер и все молоденькие. Хотя они благоговейные и вполне послушные, но все же им, как молодым, хочется и попеть, тем более, что в храме на них возложили и пение и чтение. Они с радостью несут свое послушание, но им надо спеваться, а то и так, сидя за работой, что-нибудь попоют; вообще, от множества молодых получался шум, сравнительно с прошлой нашей жизнью?

Себе я взяла комнату довольно большую, но с одним окном, вся ее длинная сторона была обращена к высокой скале, достигавшей до крыши, и пространство между ними было самое ничтожно. Вот почему в этой комнате было сыро, холодно и темно. Остальные комнаты были очень светлые, высокие, на юг и юго-запад. Но та как мне самой надо было распределять, то я взяла по справедливости эту. Я ведь одна занимаю, а остальные по нескольку человек, да больные есть. Но мне в ней было хорошо, уединенно.

Особенно хороша была молельная наша — высокая такая, светлая, угольная, с тремя окнами. В ней стоял сияющий образ Знамен Пресвятой Богородицы.

Заведующей нашей хозяйственной частью была у нас Мариамна, родная сестра м. Ирины.

Матушка Ирина следила за строгим выполнением монашеского правила, напоминала детям, чтобы они не относились к ней особенно, как к матери, а как все сестры.

Казалось, что у нас все хорошо, идеально. Но в человеческом обществе не может быть без недостатков. Меня стало огорчать, что сестра Мария Добромыслова[257] всегда печальная, одинокая... И я заметила, что сестры во время общей работы (стегали одеяла) как-то не вполне дружелюбно относятся к ней. Мне было глубоко жаль ее...

Наступила весна, страдные работы. Наших сестер нарасхват приглашают огородничать. Тогда м. Ирина оставалась за хозяйку, да еще мы: я, м. Анисья и сестра Мария.

Потом жатва пошла. Сестры с радостью брались за работу, но их непривычные руки не могли вынести такого напряжения: к вечеру они возвращались домой с опухшими больными руками. Мне, по моему неразумию, казалось, что надо бы было дать им облегчение, но в этом распоряжалась м. Ирина. Она заботилась более о духовном состоянии молодых и требовала от них работы, которая для них да необходима. Они возвращались, а мы с м. Ириной приготовляли тазы с теплой водой, чтобы они делали ванны своим до крайности утомленным и распухшим рукам. И тогда уже садились за трапезу.

Иногда я заставала плачущими м. Анисью и сестру Марию. Но между собой они не были близки. Матушка Анисья откровенно говорила мне, что при своей крайней слабости ей бывает невыносимо, когда запоют или поспешно ходят. Около этого времени у нее температура стала подниматься выше 39°. И я подумала: может быть, это последние дни ее жизни, а я о ней не забочусь.

Сестра Поля была склонна тоже к отдельной жизни и сочувствовала Анисье.

Нашла сейчас свою книжечку, относящуюся к этому времени: «Лично для меня все хорошо, никакие дела меня не касаются. Ведь я вполне предоставлена себе, меня никто не беспокоит, мне можно заниматься своим любимым чтением святых отцов. Это для меня такое счастье! Только я боюсь, чтобы я не искушала терпения других. Кроме уважения я ничего не вижу со стороны сестер. Вразуми меня, Господи! Я не хотела бы ничем их огорчать и причинить им неприятности...

Вот трое нас, которые ничем не помогаем им. Правда, они смотрят по-христиански, по-монашески, но все же, по человеческой немощи, хотя и не выражают, но может быть, соблазняются. Не самолюбие ли это? Господи, вразуми меня, как поступить?

Мне хотелось, чтобы они откровенно сказали, посоветовались между собою, не боясь, что огорчат меня. Мне хочется всякое решение принять, как от руки Божией. У меня, кажется, одно желание — поступить по воле Божией».

Батюшка Досифей не был против, и я решилась сказать. После трапезы я остановила сестер и высказала все, что я думала. Они стали так плакать, что я испугалась, стала их успокаивать. Прошло несколько месяцев. Состояние духа у Анисьи и сестры Марии не улучшилось. Меня беспокоила мысль — не эгоистично ли это с моей стороны?

Еще нашла записочку, касающуюся этого времени: «Не грех ли, что люди, которые содержали нас, беспокоятся о том, чем жить, а я ничего не говорю, молчу, боясь подвергнуть их такой крайности, что они и выдержать не смогут. Ведь я глубоко благодарна всем сестрам, я не хочу причинять им огорчения».

Поля также стала просить за Анисью. И мы решили, еще ничего не говоря, посмотреть квартиру. Как-то быстро нашлась квартира и по цене и по удобству подходящая нам: в саду, в полной тишине. Чтобы избежать переживаний, я сказала, и сейчас же начали переходить.

Наше расставание не обошлось без слез и скорби, но зато быстро. В тот же день и перешли. Сестры нам всё устраивали, а для вещей наняли извозчика.

Я поместилась в большой комнате, для больной Анисьи была отдельная, для Марии тоже. Поля поместилась на кухне, которая отличалась только русской печкой.

Это было весной. Хорошо в саду!

Как мы жили с материальной стороны? Это одному Богу известно. По человеческим соображениям это невозможно. Помню, о. Мелетий дал нам десять рублей. Сестра Манефа, которая работала со мной в общине Христа Спасителя, неожиданно присылает целый мешок белых сухарей из Симбирской губернии. На Пасху она, как псаломщица, ходила со священником, и ей надавали куличей. Как это было для нас благодеяние!

Отец Аифал, по выходе из Оптинского скита, занял место сторожа. Недалеко от нас ему поручили сторожить дом с тем, чтобы пользовался садом и огородом. Огород он очень усердно обрабатывал, а когда поспела малина, которой было очень много, он срывал ее и отдавал торговке, которая заходила и платила ему сколько-то. Отец Аифал, сильно занятый работой по огороду, предложил кому-либо из нас рвать малину. Ходила сестра Мария. Он давал ей каждый раз деньги и миску малины. Едва ли после этого у него самого оставалось что-либо.! Спаси его, Господи!

Сестры наши Анисья и Мария успокоились, воспряли духом, стали считать себя уже дома. Чтобы еще утешить больную м. Анисью и всем доставить радость, мы повезли ее в кресле (матушка игуменья, еще в Шамордине дала мне хорошее кресло). Отправились мы все четверо в Оптинский лес. Погода была прекрасная. Расположились на лужайке; сестры так утешились, пели «Тебе Бога хвалим» и много других церковных песнопений.

Увиделась я с б. Досифеем, и он дал мне поручение (зная, что доктор Казанский, живущий в Оптине, очень хорошо ко мне относится): просил сходить к нему и напомнить, что он не говел уже несколько лет. Батюшка Досифей беспокоился о нем, и если он согласен, то чтобы я прочла ему правило с вечера, а на другой день, чуть свет, батюшка сам придет причастить его.

Пошла я туда. Сначала побывала во всех храмах. Там такой ужас: внутри бочки с капустой и разные склады, воздух ужасный. Тяжело мне было это видеть. Побывала на могилках, где все уже разорено и сровнено с землей. Лежат дрова и какие-то бочки.

С тяжелым чувством пришла к доктору. Он встретил меня радушно, стал угощать кофе. Но мне так нехорошо сделалось, пришлось полежать. Скоро я встала и как только улучила момент, когда свояченица (сестра покойной жены) вышла, я сказала ему о цели своего прихода. Он хорошо принял мои слова, выразил и свое желание, но почему-то не мог согласиться и сказал, что подождет. Очень благодарил и меня, и батюшку. С тем я и ушла.

Вечером этого же дня я как всегда ходила за молоком для больной и почувствовала такую слабость, что едва дошла обратно. Утром мне было совсем нехорошо: при попытке сделать несколько шагов я упала, началась неостановимая рвота и страшная головная боль. Видно было, что рвота мозгового происхождения, от неправильного кровообращения в мозгу. Полной потери сознания не было, но была ужасная слабость и полубессознательное состояние: попрошу читать, а вскоре опять забудусь и напоминаю — скоро мы будем слушать правило? Ждали, чтобы рвота прошла, и тогда бы я причастилась. Несколько дней прошло, — и все не лучше. Батюшка пришел причастить меня, были приняты все предосторожности, но все-таки через час или чуть больше после причастия сделалась рвота. Потом меня соборовали. Слабость была крайняя, свечи я не могла держать и каждую минуту забывалась. На выздоровление никто не надеялся.

Матушка казначея пришла навестить меня и посоветоваться — куда поместить м. Анисью? С кем она будет жить? А сама м. Анисья, лежавшая всегда в постели, в момент моего падения вдруг встает и говорит: «Я буду ухаживать за матушкой. Она всегда за мной ухаживала, теперь я должна». Сестра Мария со своей стороны стала предлагать, что она будет ухаживать, но м. Анисья стояла на своем. И очень заботливо делала для меня все, что нужно.

Пришел навестить меня о. Викентий. Он вел жизнь весьма аскетическую, вполне монашескую, ни на кого не смотрел. Он был еще молодой (сын сенатора, с высшим образованием), смиренно нес крайнюю нищету. Видя около меня м. Анисью, он спросил: «Кто за вами ухаживает?» И когда я сказала: «Мать Анисья», он так удивился, потому что знал, что она у нас лежит много лет. Она часто приготавливала мусс из малины, которую давал о. Аифал; старалась сделать из еды что-нибудь полегче.

Долго, месяца полтора, я была совершенно беспомощна. А сильная слабость была до глубокой осени. Отец Викентий пришел еще раз и принес мне собственноручную рукопись схиархимандрита Агапита, автора жизнеописания старца о. Амвросия. Эта рукопись заключала в себе яркие, хотя и краткие (иногда только в несколько строк), жития всех похороненных на скитском кладбище Оптиной пустыни братии, но в каждом житии были выражены несколькими словами главные черты подвижнической жизни и смерти этого инока. (Когда о. Варсонофий был начальником скита, он поручил архимандриту Агапиту сделать жизнеописания всех похороненных на скитском кладбище.)

Нельзя было выбрать более подходящего чтения для меня, находящейся на пороге смерти. Как я была благодарна ему за эту рукопись! Благодарю Господа, что Он, Милосердный, вложил ему мысль!

Ходил о. Викентий на хутор к б. Нектарию, когда тот был жив. И так как не вполне надеялся, что его там примут, то он написал несколько кратких вопросов, оставил место для ответов, передал б. Нектарию и получил собственноручные ответы. Эту записку приносил мне читать.

Пока я была больна и еще не выходила, приходили к нам на некоторые батюшки и служили молебны. Помню, на день Владимирской Божией Матери я уже вставала с постели и могла сидеть в кресле. Тогда служил молебен о. Аифал. На Преображение я в первый раз могла выйти с палочкой и одна дойти до церкви, которая была очень близко от нас.

Хозяева предупредили нас, что им так больше жить нельзя, придется перейти в свой дом, а нам надо подыскивать жилье. Но квартир нигде нет, особенно по нашим скудным средствам. Что делать?

По нашей же улице, на углу, на высоком уступе, который идет обрывом вниз, заметили мы крохотный домишко, с дырявыми стенками, где проходили собаки, иногда в нем ночевали пастухи. И нам с Полей пришло в голову, что ничего не остается делать, как только нанимать его.

Хозяева этого домика тоже жили по этой улице, через несколько домов. Кажется, рубля за три в месяц они согласились сдать его нам с тем, чтобы мы сами его отремонтировали. Сестра Зина, которая ушла с м. Августой, жила неподалеку от нас. Узнав о нашей нужде, она пришла сказать, что поможет. И вот они с Полей приготовили глины. Зина старательно месила ногами, м. Августа давала советы. Быстро пошла работа: все дыры зачинили, хату обмазали глиной. Достали где-то кирпичей и начали класть посередине маленькую печку. Здесь уже, главным образом, трудилась мать Августа, сведуща по этому делу. А потом помог еще иеромонах Никанор, он был опытный печник.

Домик был отделан и вскоре высох, так как конец лета был жаркий. Мы переехали, и вскоре в хатке засветился огонек. Окружающие говорили: «Вот ласточкино гнездо». Домик смотрелся весело, а прежде было так мрачно и даже страшно.

Ширмами сделали три отделения: одно для меня, другое для Анисьи, а третье – большое, здесь была наша трапезная и спала одна сестра. Была и кухня; пока тепло, там можно было помещаться. Там ночевала Поля.

Против нас был дом, где сдавали комнаты. Туда перешла сестра Мария. На правило же приходила к нам. Этим она хотела хоть сколько-нибудь успокоить свою мать, которая никак не унималась.

Хорошо нам было в этом домике! При нем можно было устроить и маленький огородик, о котором уже мечтала Поля. Но теперь было поздно. Это уже со следующей весны.

Нельзя быть без скорбей! Только я поднялась, как слегла мать Анисья. У нее и раньше побаливала нога, но теперь болезнь (туберкулез бедра) окончательно заставила её слечь. Она не скорбела и была утешена окружающей обстановкой. У нас была полная тишина. Все наше внимание было обращено на заботу о больной, об уходе за ней. Какая любовь была между всеми нами!

У м.Анисьи болезнь (костный туберкулез) быстро прогрессировала. Поражение было в нижней конечности бедра, так что и коленный сустав был вовлечен. Это причиняло ей ужасные страдания. И легкие были захвачены туберкулезным процессом.

Кто-то из наших посетителей дал мне кислые конфеты, и я понесла больным, жившим не очень далеко от нас. Там в одной комнате жили трое больных: одна с пороком сердца, в последней стадии болезни: вся распухшая, могла только сидеть. Вторая тоже была при последних днях своей жизни (рак желудка). Третья – с туберкулезом легких, тоже тяжелая; но она еще могла переходить по комнате и прислуживать хоть чем-то двум первым.

Встретили меня со слезами и рассказали, что к ним пришел кто-то и сказал, что все трое должны заплатить по 25 рублей за то, что пользуются трубой. Хозяйка ответила, что в доме живут не они одни, а еще несколько – и семейные, и одинокие. На это им сказали: «Их нам не надо, нужны только монашки». Конечно, денег у них никаких нет, и им сказали, что завтра придут описывать их вещи.

На другое утро сердечная больная уже скончалась и лежала на столе. Пришли описывать и были смущены – ничего не оказалось для описи. Сундучок с тряпьем открыли и сейчас же закрыли…

Оттуда я мимоходом зашла к доктору. Он так возмущен этим происшествием, расстроился ужасно и сказал, чтобы я прислала из того дома сестру какую-либо, чтобы подать заявление.

Мы стали беспокоиться, что скоро по улице очередь дойдет и до нас. Вспомнила я письмо брата с фронта, как он писал это в дыму, потому что не было трубы у карпатских бедняков. Они не делали труб, чтобы с них не брали такого налога. Но у нас потом обошлось благополучно: почему-то больше не стали ходить.

На другой день, в праздник Преображения, были арестов почти все батюшки, живущие в Козельске. Их поместили сначала в местную тюрьму, а затем перевели в Сухиничи. Плач был по городу: их очень чтили и уважали...

Приблизительно около этого времени приходит ко мне Ирина Понетаевская (мать девочек) и говорит: «Я знаю, что все будут осуждать меня, но я надеюсь, что вы поймете. Живя вместе с детьми чувствую, что и им и мне это неполезно для души. Они видят во мне только мать, и мне трудно отрешиться от земного. С более строгой сестрой им полезней будет. Поэтому я пришла просить вас — возьмите меня, и я буду ухаживать за вашей больной и все по хозяйству делать».

Я ей вполне посочувствовала, поняла ее внутреннее состояние! Она перешла к нам. Дети сначала, конечно, поплакали. А со стороны было одно осуждение, говорили: «Вот так мать».

Матушка Ирина тщательно ухаживала за больной, готовила нам обед и всегда первая становилась на правило. Приятно было видеть такую горячность в служении Господу.

Дети скоро успокоились и поняли намерение матери облегчить и им и ей монашеский подвиг.

Я уже говорила, какая у нее была симпатичная наружность, между тем родители ее были простые крестьяне, только жившие в городе и имевшие участок земли, а ее муж был чиновник почтамта. Но у него была громкая польская фамилия. Эта фамилия и послужила причиной того, что за ней пришли на квартиру. Не найдя ее там, начали переписывать всех.

Сестры наперебой подходили и записывались; только одна уклонилась, чтобы сообщить обо всем м. Ирине. После записи пошел обыск. Открыли громадную коробку, где лежали все восемь камилавок. Занялись этим, а затем мануфактурой: нам было заказано несколько одеял, и весь материал лежал пока не сшитый.

В этой суете пришедшие забыли о своей главной цели — м. Ирине. Всех записанных повели в тюрьму. Там дети плакали и говорили, что хотят к матери. Их не стали держать и на другой же день сказали: «Вот перемойте полы и отправляйтесь к матери, только сейчас же уезжайте отсюда вместе с ней, чтобы вас здесь не было».

Матушка Ирина с одной из сестер (уклонившейся) стали укладывать вещи и, главное, чудотворный образ. Я их проводила на вокзал, и они уехали. Как все вышло промыслительно! Каким чудом мать не была взята, могла уложиться и взять детей на родину!

Теперь уже нам было видно, что дело идет к концу и что скоро, вероятно, всех нас возьмут. Поэтому я поспешила с отправкой ссыльным некоторых вещей. Встаю утром, а м. Анисья говорит: «Если вас, матушка, возьмут, то и мне уже не жить. А если бы вы наняли комнату в Белеве, мы бы туда переехали. Туда я могу, потому что отец приехал бы на лошади и поехали бы на телеге».

Я сразу согласилась и, даже не переодеваясь, в стоптанных туфлях, только захватив кофту, поспешила на вокзал, так как скоро должен был отходить поезд, а Поля осталась с больной.

Это было 27 августа. В Белеве я направилась прямо в единоверческую церковь. Там в сторожке жила целая группа сестер, которые часто приезжали к нам, когда в Козельске был батюшка Никон. Они сочувственно встретили меня и пообещали, что квартира найдется, можно переезжать, а пока побыть у них.

Кроме большой сторожки, где они все жили, у них было еще помещение. Церковь была двухъярусная. Служба летом у них проходила наверху: там напротив церковных дверей было большое помещение, где обыкновенно принимали архиерея. Здесь меня и поместили.

Возвращаться домой меня не отпускали, а советовали пробыть еще день, чтобы на праздник Усекновения Главы Иоанна Крестителя приобщиться Св. Тайн. Я согласилась; тем более, что так удобно было приготовиться в этом уединенном помещении.

При этой церкви, кроме единоверческого священника, жил еще иеромонах с Афона. С вечера он меня поисповедовал, и в день праздника я приобщилась Св. Тайн.

До обедни в храм пришла моя племянница Женя. Оказывается, накануне она приехала к нам в Козельск, чтобы провести с нами несколько дней отпуска. Не застав меня там, она решила поехать в Белев, чтобы оттуда вместе ехать домой. Она была такая радостная, довольная. Но вот днем из Козельска приходит телеграмма, что меня ждут; конечно, я все поняла. Мы с Женечкой поехали вместе, так как в Сухиничи, где она в то время работала, надо ехать через Козельск. Поезд остановился в Козельске. Я попрощалась с Женечкой, оставив ее на площадке вагона, а сама пошла по платформе. Здесь ко мне сразу подошли двое в военной форме. Как я потом узнала, Женя с площадки увидела это и соскочила, чтобы побежать за мной, но один конвойный сказал ей тихо: "Садитесь скорее обратно, она поедет в Сухиничи этим же поездом, и она успела вскочить обратно. А в Сухиничах она увидела, как к поезду подъехала легковая машина и меня увезли. В вагонах было душно, накурено, а я еще никак не могла оправиться после болезни и часто чувствовала дурноту.

Наконец, мы приехали; меня пересадили в автомобиль, я с кем-то рядом, мы молчали. Была уже глубокая ночь, накрапывал дождь. Я как будто и не волновалась; довольна была, что так вышло, т.е. что я успела подготовиться св. причастием.

Автомобиль подъехал, мы куда-то вошли, с шумом начали запирать двери. В это время я как будто дрогнула — что-то будет дальше? Меня впустили, и сразу меня обступили все наши сестры, которые жили с м. Ириной и с нами прежде, и еще некоторые. Меня стали обнимать, целовать, весело все заговорили. А мой провожатый в недоумении стоял и смотрел на эту картину. Помню, сказал что-то ласковое и ушел, заперев нас.

Здесь были только дощатые нары, которые занимали всю стену. В головах было сделано возглавие тоже из досок. Мне дали лучшее место на самом краю, и кто-то из сестер даже уступил мне свою подушечку-думочку. Мы всё говорили и не могли наговориться.

Прошло немного времени с тех пор, как их взяли, но сестрам казалось, что это целая вечность, что за это время могло произойти много перемен: они расспрашивали обо всех. Сестра Мариамна (родная сестра Ирины) была очень обрадована, что я проводила на родину м. Ирину с дочерьми.

Оказывается, здесь мы были еще в ГПУ. Необходимые книги для чтения правил сестры каким-то образом получили, и здесь можно было исполнять все правила. Но враг рода человеческого во всякий момент вносит свое зло. Вот и здесь, казалось бы, как хорошо – только своя семья, все нужное есть, можно исполнять; никто не мешает, тишина... Как полагается и как говорят старцы, когда несколько человек соберется, то хорошо, когда они все участвуют в молитве.

Читала здесь одна — Катя Толстая, и я предложила: хорошо, если бы и другие принимали участие. Та расстроилась и бранила меня сестрам. Мне было тяжело. А кроме того у меня прорвалось: «Мать Мариамна была у нас хозяйкой, когда мы жили вместе. Мать Мариамна, вы и теперь ведите порядок, т.е. смотрите время, когда чай, когда обед — приятнее так будет» (а не то что вразброд). И Кате показалось обидным, что я ее называю просто Катенька, а Мариамну «мать». Между тем, я к ней всегда очень хорошо относилась, и, зная ее совсем молоденькой, так называла. Она в Козельске жила далеко от нас, но часто приходила к нам, когда у нас собирались сестры.

Такое недовольство было, конечно, некоторой тенью в нашей жизни. Но, видно, без этого нельзя, слишком хорошо бы нам было.

В хорошую погоду нас выпускали погулять во двор, в разное время с соседними номерами.

Так мы пробыли до Воздвижения Честного Креста. К Кате часто приезжала живущая с ней сестра. Ко мне иногда приезжала Поля: спросить, что мне надо.

В день Воздвижения после обеда нам объявили, что мы переводимся в тюрьму. Нас выпустили в коридор и заключенных из соседней камеры тоже. Почему-то мы не сразу пошли, а чего-то ожидали. Рядом со мной оказался заведующий школами, интеллигентный человек. Он о чем-то спросил меня, и я ему ответила, что чувствую себя здесь неплохо; мне даже кажется, что за нами признают некоторое Человеческое достоинство, сравнительно с прежней нашей жизнью. «Вот-вот, и мне так кажется».

Сейчас же нас повели. Из нашей группы по нескольку человек разместили в разных камерах. Там были такие же нары, но людей очень много и очень тесно. Лечь можно было только боком, а чтобы повернуться — встанешь, завернешься одеялом и опять боком ляжешь. Мне дали опять место с краю, значит, у меня с одной стороны только доски. Конечно, это лучше. Но, к сожалению, из-за перегородки вылезает масса клопов и ночью спать почти нельзя. Когда прислали еще нескольких, то им пришлось лечь под нарами.

Наши окна с решетками выходили на юг. Погода стояла теплая, и у нас было душно. Отверстие в двери (волчок) мы открывали всегда, когда знали, что пойдут из камер: в это время мы надеялись увидеть своих батюшек (и всегда виделись). Быстро можно было кое-что и спросить. Помню, о. Викентий, в утешение мне, бросил записочку: несколько выписок — слова подвижников XIX века.

Здесь нельзя было читать правило: много посторонних людей; можно было только по четкам читать Иисусову молитву, и потому я просила о. Викентия написать мне число молитв за разные правила. И в следующий раз он передал мне записочку с ответом.

Кто-то сказал, что о. Викентий и о. Макарий по своему желанию поместились под нарами. Вероятно, чтобы не расставаться. Но их там часто беспокоили крысы...

Здесь нас тоже выпускали в известные часы, чтобы мы, женщины, были одни. Предложили нам ходить на кухню чистить картофель. Это было большое утешение в нашей тюремной жизни. Но, к сожалению, я так ослабела, что и такая работа была мне не под силу. К октябрьским праздникам нам принесли ленточки, чтобы делать бантики и флажки. Попробовала я сесть и взяться за них; сделала немного, но так ослабела, сердцу сделалось нехорошо, и пришлось лечь. Сил совсем не было: когда мы все шли в уборную, то приходилось держаться за стенку.

Я еще не оправилась после той тяжелой болезни. Еще в Козельске, когда я поправлялась, ко мне пришла врач (племянница владыки Михея) и послушала мой пульс: было около 150 или больше, но было, что она не надеялась больше увидеть меня живой.

В приемные дни к нам сюда приезжали. Ко мне — или Поля, сестра Маня. А если сами не приедут, то передадут записочку. Против наших ворот, как только начались дожди, — грязь невылазная. В приемные дни с самого раннего утра сестры стоят в грязи под дождем, ожидая очереди. И так больно-больно сделается сердцу, слезы невольно льются: ведь знаешь, каково им, бедным, так стоять, все батюшки взяты еще до нас, они здесь помещаются, и к ним приезжают. Некоторые даже добились свиданий.

Во время обеда нас по очереди выпускали из камер брать в миску обед. Женщины, которые приносят котел, говорят нам, есть там мясо; если нет, то мы берем. За кипятком для чая ходят два человека из наших же, приносят ведро кипятку, а мы уже здесь разливаем по частям.

В праздники предлагали нам идти в зал (смотреть кино или слушать пение), но из монашествующих, конечно, никто не ходил.

Приходил следователь, и нас поодиночке вызывали к нему. Когда я вошла, он сам сел и предложил сесть около него. Стал читать, в чем я обвиняюсь: в агитации молодых девушек, привлечении к монашеству и организации общины. И стал еще читать, что мать жалуется: вы ее дочь привлекли к монашеству, совершенно отняли от нее. Прочел и остановился. А я в это время думала: так, видно, Богу угодно, нам всем пострадать, и мне не хотелось больше говорить.

Но следователь ласковым, хорошим тоном сказал: «А сами вы расскажете, как это было?» И я по возможности кратко рассказала, что мать попросила меня принять ее больную дочь, которая не выносила шума, а у них квартиранты все молодежь.

«Но это дело совсем другое, и вашей вины здесь никакой нет. Но почему именно к вам приезжало так много молодежи?»

«Да потому, что я держу себя как-то так, что в нашем доме не чувствовалось, кто — старший, и останавливающиеся чувствовали себя свободно». Говорила я с ним вполне искренно. А насчет агитации сказала: «Я избегала всяких знакомств, и мы вели жизнь самую уединенную».

«Да я знаю, знаю хорошо вашу жизнь. Вас можно обвинить только в немой агитации. Вас там знают и уважают. Вот врач — верующая, в этом безмолвная агитация». Все это он говорил успокоительным, дружелюбным тоном. И, как ни странно в данном положении, даже расположил меня к себе.

Через некоторое время нас опять вызвали к следователю. На этот раз он еще более дружелюбно заговорил со мной. Я как будто не волновалась, но когда пришлось что-то подписывать, рука у меня дрожала. Он начал меня успокаивать: «Вины у вас никакой нет. Скорее всего, вас освободят или дадут какую-нибудь ссылку в недалекое место. Лишь бы вы уехали отсюда, где вас уважают и так вам доверяют». Затем он заговорил мягким и нерешительным тоном: «Если бы вам... немного... (чувствовалось, что он подыскивает необидные выражения) изменить внешность..» — и остановился, глядя на меня.

«Я уже на краю гроба, могу ли я менять свои убеждения?» И он больше не сказал ни слова относительно этого.

«Вот говорят, — спросила я потом, — что нас повезут в Смоленскую тюрьму, и для этого мы уже ходили отпечатывать свои пальцы. Если у меня нет вины, зачем же везти туда? Мне это надо знать, чтобы распорядиться насчет жизни моей больной?»

«Это для того, чтобы отменить какую-либо вину», — ответил он. «Какой странный, откровенный разговор получился у нас, — подумала я, — следователь от души сочувствует мне». Мы попрощались.

В приемный день приезжал кто-то из моих: или Поля, или сестра Мария. Они мне передали завязанный в салфетку горшок каши и записку. В записке было: «Посылаем кашу: просим горшок освободить сейчас же и прислать его». Открыла я горшок, полный каши, которая по краям прилипла, и стала быстро опоражнивать горшок. На дне, под жестяной крышечкой, в непромокаемой бумажке была записка. Маня спрашивает: «Кого благословите остаться при м. Анисье — мне или Поле?» Я написала: «Поле». Эту записку вложила в рубчик салфетки и отдала обратно.

Так я подумала: м. Анисья откровеннее и ближе к Поле, мы все время с Полей жили. Поля может и постирать, и выкупать ее, а сестра Мария к физическим работам не привыкла, и как еще ее мать посмотрит.

Пошли слухи, что скоро нас отправят. Написала, чтобы мне в чемодане прислали нужные вещи и теплое пальто к зиме. На Казанскую нас отправили. Вещи положили на подводу, а мы пошли пешком посреди улицы; по обеим сторонам — конвойные на лошадях и пешие с ружьями. Я не поспевала за идущими; конвойный несколько раз ударил меня тихонько ружьем, но поняв, что это ничего не дает, взял под руку, помогая мне идти скорее. Народ во множестве шел за нами и рядом (в их числе — моя племянница Женя), поэтому верховым конвойным приходилось отгонять людей.

Когда нас ввели в вагоны, многие из народа просили нам кое-что передать. Всем отказывали. Смотрю, вдруг мне подают сверток со сладким пирогом: я поняла, что это, верно, Женечка прислала, так как таким пирогом угощала меня когда-то Вера Сергеевна.

Теснота была невозможная: на скамейке, где обыкновенно помещаются три человека, нас сидело пять. Наверху тоже набито полным-полно. Дышать было трудно. Как мы ехали и вообразить невозможно!

Среди ночи объявили, что пойман какой-то преступник, очень известный, со своей шайкой, и их всех хотят поместить к нам. Мы стали кричать, что совсем изнемогаем от духоты и что все проходы: заняты. После долгих переговоров их оставили на той станции.

Рано утром прибыли в Смоленск. Грязь страшная, моросил дождь. Конвойные отделили, кто должен идти, а меня оставили, зная по опыту из прошлого раза, что я за ними не поспею, а идти здесь очень далеко. Оставили меня при вещах, которые громадной кучей лежали на платформе. Мне сделалось страшно: лучше бы как-нибудь идти. Наконец, после долгого ожидания, прибыло несколько подвод. Наложили вещи. Их было так много, едва уложили, высоко-высоко, и говорят: «Влезай наверх». Что делать? Я не в силах. Возница помог мне, было так страшно.

Когда влез кучер, стала держаться за него. Ехать пришлось долго. Разговорились, оказалось, что он очень молодой, тоже арестант, но уже испытанный, и ему поручаются дела.

«А за что же ты сидишь в тюрьме?»

«За убийство».

«Такой молодой, симпатичный», — подумала я. (Он потом рассказал мне про свое дело, но я уже забыла.)

Когда я приехала, наших уже разместили. В приемной комнате, где меня осматривали, я попросила тюремщицу (уже немолодую добрую на вид женщину), чтобы она определила меня в камеру, где монашки, где наши.

«Конечно, конечно», — сказала она. Видно, добрая женщина. 0н_ спросила, есть ли у меня образ. Я сказала, что есть на цепочке. «Н это ничего, а если есть отдельно, то положите в чемодан, и он будет здесь храниться в кладовой». У меня было карманное Евангелие, и она попросила тоже положить его в чемодан.

Действительно, она привела меня в камеру, где было много наших. Скоро мы все перезнакомились. Нашлись сочувствующие, которые сразу же сказали, что мне, как более старой, надо уступить отдельную кровать — топчан. Большинство помещалось на дощатых кроватях, но на двойных.

Несколько человек было наших — Мариамна и ее двоюродная сестра Анна. Я очень им обрадовалась. И еще: симпатичная акушерка, молодая девушка Людмила и Мария, сестра милосердия из Смоленской больницы. Много интеллигентных: среди них Ирочка, самая молоденькая, учительница. Все они с такой любовью относились ко мне. Помню, что раз в неделю несколько человек отпускали в баню постирать белье, и они наперебой предлагали мне постирать мое. Спаси их, Господи! А то у самой недостало бы сил.

Раз в неделю была уборка камеры, чистили кровати от клопов. И ежедневные разные дела: принести кипяток, вдвоем вынести в уборную. Для всех этих работ было составлено расписание: написаны фамилии, кому что делать, но мою фамилию ни за что не хотели вписать. Всё делали и за себя, и за меня.

Кому не было передачи, трудно было. Сколько-то времени прошло так, и вдруг в один из приемных дней подают мне большой батон белого хлеба, сахару, бутылку молока и жестянку халвы. Это было для меня большое благодеяние, я подкрепилась.

Через неделю или больше я опять получила такую же посылку. Хотелось мне знать, кто же мой благодетель. Случайно, какая-то из находившихся здесь монашек сказала мне, что это передача от одной монахини из Смоленского монастыря и назвала ее имя. Тогда я вспомнила, что двадцать лет тому назад мне пришлось быть в Смоленском монастыре: там я осматривала сестру этой монахини и советовала операцию, которую и пришлось сделать. И вот, она вспомнила обо мне. Как трогательно было это для меня! Я от умиления плакала.

Вскоре пришла к нам одна особа, настоящая красавица. Она тоже заключенная, но заведует одеяльной мастерской и предлагает работать у нее. Тихо и слегка высказала, что ей хотелось бы монашек. Целый день сидеть в камере трудно, часто многие курят или говорят неподходящее, а есть такие, которые дурачатся, шумят.

Я сказала, что я неопытная, но мне хотелось бы. «Ничего, — сказала она, -записывайтесь». Шить одеяла там было не трудно, были все удобства. Некоторые только рисовали: это делала, большей частью, сама красавица. Другие настилали вату, наметывали подкладку и растягивали на пяльцы. Наше дело было только шить.

Я думала — мне дадут сначала какое-нибудь простенькое одеяло, а меня сразу посадили за атласное. Шила я, конечно, медленнее, чем опытные, но все одобряли и говорили — хорошо... Приятно было — мы сидели там в тишине.

Заведующая наша в какой-либо праздник или субботу тихонько скажет кому-нибудь из нас: «Не спешите уходить». Все поднимутся, убегут, а мы останемся, и она скажет: «Можете здесь помолиться». Помещение громадное. Она сама оставалась в передней за сторожа. И вот, у нас читается или поется акафист и другие песнопения, а книги наши хранятся у нее в шкафу.

Какая это удивительная женщина! Величественная и с удивительно красивыми чертами лица, на голове у нее закручен тюрбан белого шелка; напоминает восточных людей — истинная красавица! (не очень молодая, у нее уже двое детей, младший — мальчик лет семи. Она была замужем за инженером, который работал в Смоленске. Муж и дети в приемные дни иногда приходили ее навестит

Помнится, она имела какое-то отношение к поэту Блоку, вероятно родственница его, точно не помню. Она была верующая, но своеобразно. У нее было много мудрований. Она принадлежала к теософам[258]. Рассказывала, что на Пасху, когда она видела, что все боятся принять священника, она, несмотря на то, что она не такая православная и что рядом с ними живет начальство, пригласила священника к себе. И нам она сочувствует, хотя сама была другого верования. Как-то ничего не боялась, предлагала хранить Евангелие (у кого есть) и духовные книги. И такие молитвенные собрания смело устраивала у себя. А при разговоре с начальством часто позволяла себе многое. Ее впечатляющая наружность невольно действовала на людей, и ей многое прощалось, чего не потерпели бы от других. Имя кажется, было Ольга, а отчество и фамилию совсем забыла.

К нам она была очень добра и доставляла нам большое утешение. Только в разговор о ее мудреных верованиях я не входила. Поговорит с ней, бывало, акушерка Людмила и расскажет мне. Мы иногда брали с Людмилой одно одеяло и шили с двух сторон, при этом могли и поговорить.

Тем, кто ходил на работу, давали больше хлеба: можно было поделиться с теми, которым не разрешалось выходить из камеры. Многих вызывали и увозили на допрос, преимущественно ночью. Вот и мы поначалу боялись, как заскрипит дверь ночью. Вот сейчас нас отправят на допрос... Но время шло, а нас никто не спрашивал и нее трогал до самого конца. Верно, заглазно написали. Страшно было, когда слух пронесется, что сейчас отправят большую партию в ссылку.

Ввиду этого наша красавица раздала нам по большому куску ваты, чтобы сшить наколенники. У меня самой одеяла не было, так что этот кусок ваты я наложила на свое холстинное покрывало. Видя, что я настегиваю вату, некоторые дали мне свои куски, и у меня получилось одеяло: хотя и тоненькое, но все же было хорошо. Я им была очень благодарна.

Неожиданно приехала племянница Женечка. Она вошла в тюремный двор, но прием уже оканчивался, и когда ей отказали, она начала плакать и сквозь слезы стала говорить, что ей непременно надо видеть меня. Измученный вид ее и горькие слезы тронули, вероятно, начальника тюрьмы, и он уже ласковым голосом сказал: «Ну идите, вас пустят».

Обыкновенно свидания были через решетку, а меня провели в комнату, где нам поставили два стула и мы с ней могли поговорить свободно, без стражи. Приезд Женечки был для меня большим утешением.

Приезжала ко мне потом и сестра М. Она привезла пятьдесят рублей (вырученные за мои хирургические инструменты), но так как я была за решеткой и нас разделял довольно широкий проход, то ей невозможно было передать их мне. Она только намекнула, а сделать ничего не могла.

Но здесь помогла мне одна из заключенных — комсомолка. Ее иногда назначали в помощь надзирательнице, и она имела доступ к внешним воротам. Узнав о моем огорчении, она сейчас же побежала к воротам и еще застала там сестру Марию, которая не спешила уходить, так как не знала, как ей поступить. Вот здесь-то и пришла моя посланница, которой она и передала деньги. Но сама сестра Мария все же беспокоилась, дошли ли они до меня, так как пришлось отдать незнакомой и поверить на слово. Я ей написала, что все в порядке.

Грустно было смотреть на тюремный двор, где за внутренней стеной нам виднелось до третьего этажа красное здание. Его называли «американкой». (И теперь, после стольких лет, при этом слове у меня содрогается сердце.) Это была строгая одиночная тюрьма. Некоторые побывали там и знают, как тяжело, когда не видишь ни одного человеческого лица. Ирочка, всегда грустная, часто становилась на подоконник и смотрела на огоньки в окнах «американки». Там был заключен ее муж, с которым она прожила только два месяца, и вот, пришлось разлучиться, чтобы на этом свете больше не увидеться...

У меня были рукописные утренние и вечерние молитвы и, подготавливаясь к предполагаемому скорому нашему отъезду, я переписывала молитвы для тех, кто останется и кто просил меня об этом. Прожили мы здесь до 22 декабря (день памяти св. Анастасии Узорешительницы). После обеда наша надзирательница приходит к нам и с радостью сообщает мне, что я освобождена сегодня, можно с вещами идти в контору. Но так как я сама не могу донести вещей, то она даже разрешила двум заключенным помочь мне нести. Все окружающие так радовались за меня.

Надзирательница сказала, что из соседней камеры отпускается м. София С, и мы в конторе сойдемся. Еще надзирательница, выдавая мне вещи в кладовой, тихо сказала: «Если вам негде переночевать, возьмите адрес моей тети». Я взяла и поблагодарила ее.

Пока мы сидели у ворот в конторе и ожидали завершения некоторых формальностей, по камерам уже было объявлено об отправке большого этапа в ссылку: в него вошли и наши батюшки, и сестры. Только трое из них: отцы Макарий, Феодот и Мелетий, с вещами на плечах, были пропущены через ворота у нас на глазах. Они отправлялись в свободную ссылку в Архангельск.

Пока мы ждали, на площадке перед конторой строился Большая часть из них были мужчины, только в конце стояли женщины; мы узнали наших по их длинным монашеским одеждам. Конвойные строго кричали на них при всякой попытке повернуться выступить немного из линии рядов. Кричали, что без всяких разговоров будут стрелять. Потом скомандовали, и ряды двинулись ротам.

Из полуоткрытой двери конторы мы смотрели, — в глазах стояли слезы, — как большими шагами (им надо было поспеть за мужчинами) в своей длинной одежде проходили монашки.

По уходе этапа нам выдали бумажки и сказали, что мы можем идти за ворота. Но у нас были неподъемные вещи. Нашелся добрый человек, позвал извозчика. Мы могли поехать по адресу, данному надзирательницей, но м. София предложила мне отправиться к знакомым монашкам. Было уже совсем темно.

Переночевали у монашек и пошли к ранней обедне. Служил владыка Серафим. Узнав про Шамординский монастырь, он был рад потому что всегда с любовью относился к этому монастырю и был там не раз. Он был рад и за нас, что мы отпущены на свободу.

В этот раз впервые совершал диаконское служение только что рукоположенный наш козельский о. Гермоген. Не раз он нам благодетельствовал, когда мы жили в Козельске: привозил со своего хутора солому для тюфяков. И он тоже был рад за нас.

После службы мы не сразу поехали, а решили зайти в ГПУ, где было написано в наших отпускных бумажках. Долго мы там стоя в ожидании около окошечка: что-то долго справлялись о нас. Наконец, вынесли бумаги, в которых было сказано, что к 1 января мы должны быть на месте свободной ссылки в г. Архангельске и там немедленно отметиться.

Это нас удивило и, конечно, огорчило, но не очень сильно. Ведь мы и раньше все время жили под угрозой того, что куда-то придется уехать. Мы только попросили разрешения заехать домой за вещами. На это нам сказали, что заехать можно, лишь бы к сроку поспеть.

Этот день мы пробыли в Смоленске, так как м. София вспомнила, что не смогла забрать свои книги из шкафа Ольги-красавицы. В эти часы мастерская была уже закрыта. А теперь она пошла за ними.

24-го рано утром мы сели в вагон. Мимо нас быстро прошла Катя Толстая, не взглянув на нас. Но в следующем отделении свободных мест не было, и ей пришлось возвратиться в наше. Видно было, что ей не хотелось встречаться с нами. Она неохотно отвечала, даже в голосе слышалось раздражение. Одета она была по-светски: хорошее цветное платье и шапочка. Ехала домой. Вот про какую перемену внешности говорил мне следователь.

При первой возможности Катя отошла от нас и села на другое, дальнее место. После этого мы с ней никогда не встречались, я только слышала, что она поселилась там же, где жила прежде.

Сестры наши — м. Анисья, сестра Поля и Маня — встретили меня с невыразимой радостью. Им было уже сообщено, что нас освободили совсем. Вероятно, м. София в первый же день им написала. И как же теперь было тяжело разочаровывать больную м. Анисью! Она повернулась к стене и от скорби ничего не говорила.

Надо было приготовиться, чтобы причаститься в первый день Рождества. Нерадостным был наш приезд домой. Ходить никуда не пришлось, так как времени не было: надо было собираться. Пришла попрощаться м. казначея.

Вещей я брала много: все необходимые и все любимые духовные книги. Крест с подставкой. Набрала багажа, как ни у кого. По примеру наших раньше сосланных (они переехали в одно место и там жили до конца ссылки), я взяла и тяжелые книги. Тем более, что, когда нам в ГПУ давали путевые бумажки, я спросила, какие брать вещи, и они ответили: «Все, которые вам нужны».

Сестры приходили к нам попрощаться, и каждая сколько-нибудь сунула мне в руку: так собралось восемьдесят рублей; значит, я обеспечена на проезд, и на первое время хватит.

С м. Анисьей мы прощались навсегда... Спешили с отъездом, чтобы поспеть в срок. Сестра Поля проводила нас с м. Софией до вокзала. В Москве была пересадка, а оттуда уже до Архангельска. Вещи сдали прямо до Архангельска.

1 января. Приехали рано утром, ручные вещи оставили на хранение. После чая отправились в ГПУ. Был сильный мороз. Для приема ссыльных был приспособлен громадный сарай, народу полно. Холод здесь был ужасный, потому что в ворота из скважины дуло. По очереди подходили к окошечку. Большинство были мужчины, женщин мало, и нам отдали предпочтение — приняли раньше.

Они, вызывая кого-либо, имели на руках конверт со всеми бумагами, касающимися того человека. Вызвав меня, сказали: «Вы врач, вы здесь хорошо устроитесь». А у меня вырвались те слова, которые были у меня на душе: «Где мне устраиваться, я сюда приехала, чтобы умирать, а не устраиваться».

На это мне ничего не сказали, только дали бумажку, как ссыльной, — на право проживания в Архангельском районе, и сказали три раза в месяц являться в ГПУ, и еще — где мы будем получать хлеб.

Надо было искать квартиру или хотя бы временный ночлег. Но нас нигде не принимали. Походив целый день по городу, мы опять возвратились на вокзал. Ночевать там не полагалось, но старичок сторож сжалился над нами и позволил нам переночевать, хотя, как мы видели, другим он не разрешал.

В центре города была маленькая церковь, остальные закрыты или большей частью разломаны, повсюду видны развалины. Церковь небольшая и битком набита. Видно было, что мужчин больше, так как, главным образом, именно они — ссыльные.

И вот здесь, смотря на этих ссыльных, молящихся с таким умилением, даже иногда с рыданием, вспоминаешь слова акафиста: «Бане, омывающая совесть»[259]. Действительно, где услышишь молитву более умиленную и усердную?! Вот казак, уже престарелый, стоя на коленях, со слезами вполголоса молится всю службу. А там видишь с вышитыми крестами на головном платке, на плечах и на груди крестьян и крестьянок: видно, они как исповедники сюда высланы.

Целый день мы снова ходили по городу; где-нибудь на крыльце посидим, отдохнем и опять странствуем, чтобы найти себе приют. В пригороде, называемом Саламбули, за мостом, хотела нас приютит одна женщина, но она жила в общежитии для рабочих. Она покормила нас супом и напоила чаем. И мы сказали ей, что если уж будет никакого выхода, то вернемся к ней. И опять пошли.

Дорогой нам кто-то посоветовал, что лучше всего пойти ко всенощной: попросить кого-нибудь из местных жителей нас приютит Мы так и сделали. Действительно, после усердной просьбы одна старая женщина согласилась, только предупредила, что живет с глухим братом, и она введет нас в свою комнату, так что он и знать не будет. Он бывает недоволен, когда она кого принимает.

Войдя в ее комнату, мы увидали в углу икону Казанской Божией Матери, а на круглом столике портрет какого-то батюшки, перед которым она остановилась и рассказала нам, что это ее духовник о. Димитрий. «Верно, он уже умер», — со слезами сказала она. Он сослан в Сибирь, и от него давно нет известий. Там мы переночевали. Когда некуда было деться, она еще несколько раз принимала нас.

Как-то во время этого странствия по городу сели мы отдохнуть на крыльце. Уже спускались сумерки, шел снег, начиналась метель; и вот, мы увидели, как в нескольких саженях от нас шли монахи — мужчины и женщины — в длинных одеждах. Это этап из Москвы. С вокзала они шли в город Пинегу.

Проскитавшись по городу десять дней и не найдя квартиры, мы пошли в деревню верст за шесть-семь, где поместились не очень давно приехавшие из Пинеги б. Никон и о. Агапит. Отбыв в Кеми свой срок, они были назначены в Пинегу, где им вскоре пришлось расстаться. Отец Агапит был назначен в Архангельск, но, не найдя здесь квартиры, вынужден был поселиться в деревне. Свой адрес он прислал в Козельск, и к нему направился о. Макарий.

Батюшка Макарий Оптинский, который жил в Козельске, был Необыкновенной доброты. Скажет, бывало: «Ну, мать Амвросия, не забывай своего послушания. Скоро праздник, надо послать гостинцы нашим ссыльным». И эти слова меня очень поддерживали: я с радостью обходила всех монашествующих и верующих по городу. Да другому и не так было бы удобно. Я их всех лечила, и они мне доверяли. Как-то я сказала одной матушке: «Собрала бы и ты», а она на это: «Не подумали бы, что это я для себя». Беднота кругом, ну хоть и по мелочи. Обойду всех и соберу рублей пятьдесят: конечно, самое большее.

И о. Агапиту некому было посылать. Я написала ему: если что нужно, чтобы он просто писал. Он написал, что нуждается страшно в сапогах; ему дали командировку в лес, на болото. Один купец, бывший кожевник, дал мне немного кожи (из остатков), а монах-сапожник, который раньше шил о. Агапиту и имел его мерку, сшил сапоги; теперь можно было послать ему. Батюшке надо было собрать на простую дубленую шубу. И, слава Богу, все удавалось. Этот посильный труд был для меня утешением. Так хотелось сделать хоть что-нибудь для них...

Вот туда и решили мы идти. На чужой, незнакомой стороне мы рады были этому свиданию. Нас оставили переночевать. В соседних домах мы узнавали о квартире.

В этой же деревне поселился и присланный сюда с Соловков владыка Тихон Гомельский. Он радушно встретил нас. Помещение у него было хорошее, он занимал две комнаты. В одной — была марлевой занавеской отделена часть для алтаря. Заботился, чтобы нам поблизости найти квартиру. Просил об этом свою хозяйку, был так добр к нам, приглашал нас бывать у него, и когда мы ушли на ночлег, он со своей хозяйкой прислал нам горшочек меду, сливочного масла, и записочку. Вот она:

«Добро пожаловать в Северный Край — русскую Фиваиду, всечестные матери Амвросия и София! Посылается вам мед и масло, как символ сладости духовной, посылаемой рабам Божиим, изгнаным правды ради...

Место изгнания — преддверие Земли обетованной!

На первое обзаведение посылаю по посудинке и по тряпочке: одной горшочек и платок, а другой блюдце и салфетку.

Т. Е. Г.»

Зная его еще раньше по рассказам, как великого ревнителя православия, я радовалась встрече с ним. Он рассказал нам о мученической кончине великого начальника земли Русской — Гермогена Саратовского и о его чудесном погребении[260].

Не найдя для себя ничего определенного, мы, однако, большой надеждой. Мы были уверены, что о нас будут заботиться батюшки наши, и владыка. Действительно, очень скоро пришел о. Агапит и сообщил, что нам соглашаются отдать комнату в деревне, соседней с той, где жили они.

Мы зашли на вокзал, взяли свои вещи из хранения и на двух санях отправились в эту деревню с о. Агапитом. На предполагаемую квартиру приехали уже вечером. Отец Агапит вошел, а там какие-недоразумения: просит меня зайти, надо хозяев уговаривать. Мы к ним поднялись на второй этаж, так как на Севере на первом этаже хозяйственные постройки, живут же на втором этаже. После долгих уговоров хозяева согласились.

Тут вбежал извозчик и начал нас торопить с деньгами за провоз. Внизу с вещами оставалась м. София. Извозчик быстро уехал. Одного пакета, где было самое мое дорогое, — нет. Искать не у кого и где. Там были мои дорогие вещи: письма, золотой крест о. Aзапита и мои новые сапоги (мне подарили хорошую кожу бывшие купцы и один батюшка). Жаль было всего этого...

Хозяева предоставили нам комнату своей покойной матери, которая недавно умерла. Чистота везде замечательная. Дом большой, комнаты высокие, оклеенные, полы крашеные, блестящие. Жили только двое — молодые муж и жена. Кухня тоже блестит. Полки окрашены белой краской, на полках расставлена посуда. Причина всего этого — голод: городские жители отдают все свои хорошие вещи ни за что. В гостиной ковры, плюшевая скатерть. В углу на столике перед образами высокая, аршина полтора, мраморная статуя Венеры... Одним словом, от кухни до уборной все тщательно устроено и блестит чистотой.

Наконец-то, после стольких дней странствования мы поместились в своей небольшой, тоже чистенькой комнате.

Здесь, по деревням, как мы уже видели, все крестьяне зажиточные. У них хорошие внутренние помещения, теплые дворы для скота.

На другой же день навестил нас наш благодетель о. Агапит. Дала ему для чтения пятый том Добротолюбия на русском языке. Приятно нам было побеседовать. Стали спрашивать о б. Никоне. Он с такой любовью вспоминал их совместную жизнь и грустное расставание. Он упомянул, как о. Никон рад будет, когда я ему напишу.

А я между тем не решалась еще писать, думая, удобна ли вообще такая переписка. Но теперь после слов о. Агалита, конечно, решилась. И так мы расстались: в надежде взаимного общения. Передал вам о. Агапит радушное приветствие от владыки и приглашение к нему. Он даже поручил своей хозяйке купить муки, чтобы угостить нас блинами (начиналась масленица).

Через день или два мы узнали, что владыка и о. Агапит арестованы. Только что о. Агапит отдал в починку свои валенки, а морозы теперь сильные, и пришлось уехать так.

Вскоре наступил сороковой день по смерти матери хозяев. Они водили в соседнее село за две версты в церковь. Пригласили священника на панихиду и устроили обед. Нас пригласили тоже. Я предупредила хозяйку, что нельзя, чтобы статуя стояла под иконой, но она промолчала, так и служили.

За обедом мне пришлось сидеть рядом с батюшкой и я сказала, между прочим, как приятно нам видеть, что здесь исполняются народом христианские обряды. «Только по внешности, а внутреннего ничего нет», — так прямо и сказал он.

Когда через несколько дней я зашла в тот дом, где жил владыка, хозяйка сообщила, что получила из тюрьмы открытку, и показала ее мне. Он просил прислать кое-что необходимое, например, мыло и т.п. Она сказала: «Сама я не могу решиться, дети меня будут укорять. Надо же кому-нибудь исполнить его просьбу». И я решилась. Но для меня эти пять верст от нашей деревни до города были так трудны, что каждый раз, идя туда, я шла как на смерть. Дорога — по реке, был очень сильный мороз и ветер. Так как сил у меня никаких не было, то я не в состоянии была нести даже незначительную тяжесть (например, хлеб, который нам выдавали) и купила там на базаре саночки — в них всё и возила.

Матушка София была моложе меня лет на десять. А главное, я не могла оправиться после болезни и ходила медленно, поэтому нам не приходилось ходить вместе.

Собрали мы посылку для владыки. Главная часть ее была от наших батюшек. Всё уложила в ящичек и привязала к саночкам. Вскоре по выходе меня догнал человек в санках, который согласился привязать мои санки к своим и меня посадить.

День оказался неприемный, надо было ждать день или два. Меня приютила одна немолодая девушка, вроде блаженной. Жила она в плохоньком мезонинчике. У нее только недавно умерла мать, и она была скорбящая.

Наконец, сдала посылку от лица хозяйки. Узнавала об о. Агапите, но не могла узнать ничего. Бедный, как-то он без валенок! Владыка еще писал хозяйке, просил черного хлеба.

Пришла телеграмма от о. Агапита с его адресом: станция за городом на одиннадцатой или семнадцатой версте. Просит валенки.

Снарядили две; посылки: для владыки и о. Агапиту. Сын хозяйки согласился довезти меня с посылками в город. Опять ночевала блаженной. Отнесла посылку в тюрьму.

Но как на электричке ехать к о. Агапиту, и кто знает, сколько там идти? Девушка эта согласилась меня проводить. Посылку увязали в саночки, и поэтому пришлось стоять с ней на площадке. Электрички полны одних рабочих-мужчин — там всё лесопильные завод. Народ бойкий: на остановках вылетают, как сумасшедшие.

Наша станция. Со ступенек электрички надо сходить прямо на обледеневшую горку. Я, конечно, упала. Через мою голову прыгают рабочие. Чья-то рука оказалась над моей головой и защищала меня от прыгающих. Слава Тебе, Милосердный!

Расспросили, где здесь помещаются заключенные. Версты две или больше надо идти, как нам указали. Заскорузлые низкие деревца, между ними тропинка, по которой мы и пошли. Спаси, Господи, девушку. Она везла санки и решила меня проводить до места.

Девушка возвратилась. А я стала дожидаться, добиваясь приема. Наконец, меня впустили в палатку и раскрыли посылку. Heнайдя ничего недозволенного, отнесли, и я получила ответную записи благодарностью. Сделалось совсем темно, надо где-нибудь ночевать. Не помню, как-то вышло, что мне дали ночлег: пустили какие-то семейные добрые люди. На другой день даже угостили меня блинами и на дорогу дали. Занесла их, проходя мимо палатки, просила отдать их о. Агапиту. Он опять ответил мне запиской. Укоряла себя, что можно было бы еще послать и хлеба, а я не купила.

Дойдя до станции, я узнала, что испортились электрические провода. Поезд сейчас не пойдет; надо ждать, но сколько, неизвестно. И я решилась идти до следующей остановки. Но и оттуда поезда не шли. Надо было идти до самого города. Уже темнело, и я едва успела дойти до тех рабочих, которые как-то приютили нас в предместье города. Там и ночевала. Слава Богу, устроилось главное дело с валенками. Не верилось даже, что все так благополучно окончилось.

Долго еще после этого путешествия я никак не могла прийти себя. Уже были последние числа января. Как-то раз пришел кто-то из властей. Хозяйка вышла. Он о чем-то поговорил с ней и сказал: «У вас чуждый элемент». Она к нам пришла расстроенная и говорит: «Найдите себе квартиру еще где-нибудь». Но ничего не находилось. Накануне Сретения мы пошли в соседнее село, где были батюшки о. Мелетий и о. Феодот. Они посоветовали спросить у просфорницы — у них большой дом и пустой мезонин, где недавно жил ссыльный. На ночь, с дозволения хозяйки, они пригласили нас к себе.

Когда мы зашли перед службой к просфорнице, старушка нам отказала. После всенощной мы пошли ночевать к нашим батюшкам. И увидели, как тяжела их жизнь. У одного (о. Феодота) была кровать, а другому приходилось каждый раз спать на полу...

Хозяйка не хотела нарушать своего обычного порядка в этой комнате. И сдавая им эту комнату за дорогую цену, не пожелала даже вынести своего зеркала и комода, а постоянно вбегала посмотреться, часто полураздетая. Была она лет пятидесяти или около того, но легкомысленная. С батюшками держала себя очень свободно, требовала, чтобы приносили воды для нее; если завернутся половики в проходной комнате, она им делала выговор.

Но к тому, что мы у них переночевали, она отнеслась благосклонно; вообще она к нам как-то дружелюбно относилась, чему батюшки были очень рады.

Было очень поздно, когда мы пришли от всенощной. Пока легли — уже больше двенадцати часов, и видим, что смиренный о. Мелетий пошел за водой на колодезь. Нам было так его жалко: ведь ему больше шестидесяти лет, а приходится качать воду, и он все это делает с великим смирением. У батюшки Феодота, хотя он, может быть, и моложе, — грыжа.

После обедни просфорница нас пригласила пить чай, сама предложила квартиру в мезонине и сказала, что муж ее приедет на лошади за нашими вещами. Вот как неожиданно и чудесно вышло! Оказывается, прошел слух, что сюда везут инвалидов, и хозяйка, боясь, чтобы они не заняли часть дома, предложила нам жилье и даже спешила с переездом. В тот же день к вечеру мы уже были на новой квартире.

Здесь нам было удобнее: совсем отдельный вход. К нам сюда приходили наши батюшки, и еще появились два знакомых — о. Серафим и о. Кузьма (Магда), совсем молодые, из Петровского монастыря.

И церковь здесь была.

Теперь, имея уже более прочный адрес, я послала письмо о. Никону и впервые узнала от наших батюшек, что батюшка Никон болен. Так было тяжело!

Вскоре я получила от него из Пинеги первое письмо: «Поздравляю тебя, честная м. Амвросия, с грядущими Святыми днями Страстной и Светлой седмицей и усердно желаю тебе радования о Господе и всякого утешения духовного и благополучия. Не знаю, придется ли еще до праздника написать тебе, и поприветствую тебя радостным: Христос Воскресе!

Призываю на тебя мир и Божие благословение. Благодарю за письмо. Да поможет тебе Господь!

Ожидание перемещения — это одно из тяжелых условий: жизни. Хотели и меня, как многих других, переместить, но я и остался по болезни. Но болезнь меня не радует. Доктор определил туберкулез легких. Духом я спокоен, ибо на все воля Божия. Все необходимое имею, а будущее в руках Божиих. Слава Богу за все. Радуюсь, что у тебя хорошее настроение. Да, Господь вразумляет над и призывает ко спасению. Желаю тебе бодрости духа и крепости душевных и телесных. Да пошлет их тебе Господь.

Сердечно жалею девицу Марию и молюсь о ней. Девице Евгении мир и Божие благословение, и о ней молюсь. Больную Анисью только и приходится всецело предать воле Божией; Господь ведает, что творит, и, видно, всем нам необходимо нести крест.

Пиши, если куда переедешь. Адрес мой пока: Пинега, до востребования. Прошу святых молитв твоих и у отцов. Привет им. Бог даст еще напишу. Пиши и ты. Господь да хранит тебя. Прости грешно иеромонаха Никона. Мир ит. и спасение!»

Тяжело мне было читать это письмо. И теперь уже, по стольких лет, глубокая печаль захватывает сердце, когда я перечитываю батюшкины письма. Не ожидала я, что так быстро и сильно батюшка заболеет. Написала сейчас же м. Валентине, которая раньше всех была выселена, и еще написала о болезни о. Никона б. Мелетию. Матушка Валентина прибыла в Пинегу одновременно с нами. Вероятно, мы и видели их этап, когда сидели на крыльце. Ее я спрашивала о состоянии здоровья батюшки.

Не успела еще ответить м. Валентина, как батюшка написал мне: «Христос Воскресе! Еще раз поздравляю тебя, чадо мое, со Светлым Праздником и призываю на тебя мир и Божие благословение. Читал я твое письмо к м. Валентине, не знаю пока, ответила она: нет.

Но я ведь тебе уже писал, что доктор нашел туберкулез и уже в первой стадии, а далеко зашедший. Меня беспокоит то, что жар 39° долго держится, а от этого и слабость и иногда аппетит пропадает. Больше лежу. Я сам удивляюсь, как быстро и неожиданно для меня это случилось. Теперь я думаю, что те сравнительно легкие простуды, которые, казалось мне, прошли бесследно, были началом того, что сейчас видим.

У врача приходится бывать редко, ибо живу далеко (шесть верст), водить трудно и, может быть, не полезно, а лошадей нет. Поэтому пользуюсь лишь лекарствами.

Кашля мало, почти нет. Быстро утомляюсь всякими движениями. Чувствую себя хорошо. Господь не отнимает у меня этой милости. За все слава Богу! Все потребное имеется. Живу с о. Петром[261], он мне помогает. Предаюсь воле Божией. Жизнь наша в руках Божиих. Прости. Мир ит. и спасение.

Грешный иеромонах Никон. 27 марта старого стиля».

Когда мы пошли в ГПУ, нам сказали, что можно проситься в некоторые места в Архангельском и Вологодском районах. Я напирала б. Никону и спросила, как мне быть.

Здешние батюшки: о. Мелетий, о. Макарий и о. Феодот решили, что Царица Небесная укажет: помолились и положили билетики за образ. Вышел билетик — не проситься никуда.

Очень быстро, не успела я еще получить ответ от батюшки Никона, как пришла бумага, чтобы мы 6 мая ст. ст. были на пристани с вещами. Мы взяли извозчика и утром были на берегу. Сюда же прибыли и все наши батюшки. Дня за два или три до нашего отъезда. София решила лучшие вещи отправить домой. Между прочим, и сапоги свои. Чтобы дойти до почты, ей нужны были сапоги (местность болотистая), и она надела мои — совсем плохие, с кривыми каблуками, дырявые. Я написала Поле, чтобы она как-нибудь постаралась купить для меня хоть плохонькие, и ей удалось найти на базаре за 25 рублей. Я рада была, что хоть такие она успела мне прислать. Надевая их, я закручивала ноги, а м. София, видно, не поостереглась, много ходила и натерла себе пузыри. Ноги ее разболелись, и температура поднялась до 39°. Пришлось ей отстать от нас, с ней осталась одна сестра на свой риск.

К берегу нам были поданы большие лодки (там их называют «карбасами»). Все мы поместились на одной.

А батюшка Мелетий накануне нашего отъезда был отправлен на пароходе для следствия в другое место. Жаль нам было расставаться с б. Мелетием и провожать его совершенно одного. Куда его повезут, мы не знали: так же, как и о себе.

Проехали мы немного, до какого-то полуострова, куда прибывают ссыльные для карантина, а позже отправляются дальше. Это пересыльный пункт. Нас поместили в маленькой комнатке, половину которой мы и заняли втроем. Вещи наши были сгружены кучей, мы на них и поместились. Другую половину комнаты заняли еще ссыльные.

На этом островке был ручеек, куда мы ходили за водой и умываться. Батюшка Макарий вынул селедочки, я предложила пойти на речку — почистить и помыть. Здесь я почувствовала, что нет; никаких сил. Едва справившись с селедками, я почувствовала полное изнеможение, но, конечно, вида не показывала.

Оставшаяся с м. Софией сестра принесла нам полученные без нас письма. Мне было от б. Никона. Вот оно: "Христос Воскресе!

Мир ти и спасение и Божие благословение, чадо мое, м. Амвросия. Получил твое письмо. Ты беспокоишься о моей болезни и желаешь знать все подробно. Я уже писал тебе, но и еще могу написать.

Квартира достаточная, хотя может быть и есть немного сырости. Питание имеется обычное: суп, лапша, каша, есть постное масло пока еще есть немного скоромного; имею бутылку молока ежедневно, есть сахар. Вообще голоден не бываю. Привык есть раз в день, чай пьем два раза.

Медицинского надзора нет. Здесь врачи к нам не ходят, идти в больницу на обычный прием, очень спешный, и только. Но хотя и живу от больницы в шести верстах, идти не решаюсь. Лошадей нет, и я выжидаю удобного случая съездить. Был у доктора один раз и просил его сказать откровенно. Он сказал: в легких плохо, туберкулез. Главное, температура 38-39°. Прописал тикоил, Доверовские порошки и три раза в день тинктуру строфант с валерианой по 20 капель. Вот и все. Кашель редкий. Скоро утомляюсь. Болей чувствую.

Болезнь началась внезапно. Чувствуя себя здоровым, я пошел копать снег около дома и почувствовал боль в венах больной ноги. Я все же несколько поработал и утомился. Сразу заболели все вены начиная от живота до пяток (это первый раз за четыре года). Я положил компресс, смерил температуру — 40°. Оказалось кровоизлияние

На следующие три дня температура была почти нормальная! Вдруг я почувствовал боль (колики) в груди, температура 40°, которая была не более недели. Я лежал довольно долго — две или более недели. Вены перестали болеть, кровоизлияние рассосалось, но рана, открывшаяся немедленно, прошла только недавно. Прежнего дыхания нет, оно не так свободно.

Квартира спокойная, живу в д. Козловке с о. Петром, брат Валентины (Устюши). За деньги здесь почти ничего купить нельзя. Просят вещей, особенно полотенца, холсты и т.п. У меня были тряпки, и я писал, чтобы прислали мне. Тогда можно иметь молочные продукты.

Да поможет и тебе Господь, и да управит путь твой на спасение. Вручаю себя Богу. Бываю покойнее, когда своей воли не проявляю. Поэтому просить о чем-либо не решаюсь пока, да и нет уверенности в том, что будет обращено внимание. Будем молиться Господу, да спасет нас и да поможет нам в бедах и нуждах: иного пристанища и надежды не вижу. Человеческие расчеты и суетны и ошибочны. Когда приходится терпеть и трудное что-либо, но знаешь, что нет тут твоей воли, получается нравственное облегчение и мир души.

Да будет воля Божия. Да не посрамит Господь веры нашей и преданности воле Его!

В Пинеге, кроме пайка, трудно найти продукты питания, и кто не получает посылок, конечно, нуждается, голодает. Базара нет, только промен на вещи. В самой Пинеге не оставляют, посылают куда-либо дальше, в деревню. Кто может работать, в лес посылают и на другие работы. Кто имеет документ о неработоспособности, того не посылают на работу, а куда-либо в деревню, подальше стараются, но бывает, что и недалеко устаиваются.

Почта ходит исправно. Паек, получаемый безработными, конечно, недостаточный: 300 гр. хлеба в день, 600 гр. пшена в месяц и два килограмма рыбы в месяц, соли достаточно, зимой пол-литра керосина.

Климат, как в Архангельске, только ветры пронзительные бывают часто. Народ скорее неприветливый, мало сочувствует.

Овощей и на промен почти не найдешь, даже картофеля. Не знаю где как живется, и сравнивать не могу.

Благодарю Господа, что доселе подкрепляет внутренне и все для меня необходимое посылает. Слава Богу за все!

Спаси тебя, Господи, за заботу обо мне. Милость Господня да будет с тобою во век. Прости. Прошу молитв твоих и отцов наших. Благодарю их за привет и сочувствие. 7/20 апреля.

Задержалось письмо. Последние дни температура 38-39°. Масло я достал на промен и молоко имею. Да будет воля Божия. 12/25 апреля».

Как мне тяжело было читать это письмо. Спросила я, нельзя ли теперь просить переменяться местами? Сказали: «Конечно, нет».

Среди ссыльных был молодой священник с юга. В праздник он и несколько бывших сестер ходили поодаль, в кустарник, и там молились. Пригласили потихоньку и меня. Надо было идти очень осторожно, поодиночке.

Комендант — кавказской народности, говорит дружелюбно, доброжелательно. Батюшки поручили мне вести все переговоры с ним и с начальством, которое еще бывает. «К вам они хорошо относятся, вот вы и поговорите с ними», — сказали батюшки.

М. София впоследствии рассказала мне, что когда она была после нас на этом пересылочном пункте, то расспрашивала: куда отправлена такая-то старушка; ей хотелось узнать про меня. Комендант ответил, что он помнит такую, она напомнила ему мать, и ему так хотелось даже освободить ее. Недаром же батюшки заметили его доброе отношение ко мне.

Приехал начальник, и они вместе с комендантом объявили, сейчас всех будут обыскивать. Меня позвали и сказали, что поручусь за своих и за себя, что у нас нет никаких медицинских бумаг от докторов, то нам поверят на слово и не будут обыскивать пошла к батюшкам и спросила бумаги, которые у них были. Они отдали и я передала. И нас больше не трогали. Других осматривали тщательно, много было хлопот из-за этого. Одна пожилая интеллигентная женщина, раздеваясь, куда-то сунула свой образ драгоценный и не нашла: так плакала!

Скоро должен был окончиться наш карантин (кажется, десять дней или четырнадцать). Сестра принесла с наших квартир письма. И мне было письмо от б. Никона.

Это было последнее письмо, которое я от него получила:

«Христос Воскресе! Дорогая дочь моя, м. Амвросия! Письмо твое от 14 апреля получил только 28 апреля. Сердечно благодарю тебя за любовь и заботу. Спаси Господи. Конечно, и я рад был бы видеть тебя. Но нельзя забывать, что мы своей воли не имеем, и может случиться так, что и в Пинеге будешь, но не будешь иметь возможно видеть меня, ибо и здесь бывают частые перемещения и назначения в разные места. Поэтому, думается мне, не нужно ставить тебе свое положение в зависимость от моего.

Не имея никаких примеров в отношении подачи заявления, никаких справок, совершенно не зная чем мотивировать свою просьбу (Каргополь не Крым), да и почти не надеясь на какие-нибудь благие результаты, я пока решаюсь оставаться на месте, предавшись воле Божией. Вызывать тебя в Пинегу не решаюсь, сознавая, какие трудности тебя могут встретить. С другой стороны, как будто не решаюсь и отклонить твое желание. Нет у меня определенной решимости в этом вопросе. Господи, помоги и вразуми! Надо молиться, да укажет Господь путь.

О себе могу сообщить, что болезнь, как мне кажется, идет вперед, ибо температура не падает ниже 38-39°. Это наводит на мысль о скоротечности болезни. А так я себя чувствую как будто все в одном положении. Легкая болезненность есть во всем теле и груди. Температура беспокоит меня и внушает мысль о близости смерти. О выздоровлении теперь почти и не думаю, считая это несбыточной мечтой. Предаюсь воле Божией.

Сердечно благодарю отцов за любовь и внимание, и заботу обо мне. Спаси их, Господи!

Призываю на тебя мир и Божие благословение. Да хранит тебя господь под кровом Своея благости. Молюсь о тебе моею немощною молитвою, но все же молитвою любви о Господе.

Приходила мне мысль ехать тебе туда, куда поехали или поедут отцы, чтобы не быть совсем одной. Но опыт показывает, что разлучение неожиданно настигает. Не надейтесь на князи, на сыны человеческие: в них же несть спасения. Блажен ему же Бог Иаковль помощник его, упование его на Господа Бога своего[262]: единая надежда на Бога, вот твердое основание. Остальное все непрочно, и особенно в нашем положении. Совершенно не знаешь, где лучше, где хуже и pro ожидает. Да будет воля Божия!

Преподобный Феодот Студит, сам бывший в ссылке, ликует и радуется за умирающих в ссылке. И мне приходила мысль, что мы, иноки, отрекшиеся от мира и ныне, хотя и невольно, проводим мироотреченную жизнь. Так судил Господь. Наше дело хранить себя в вере и блюсти себя от всякого греха, а все остальное вручить Богу. Не постыдится надеющийся на Господа[263].

У нас, хотя начали ходить пароходы, но редко, да еще, говорят, скоро будет сплав леса по реке и тогда, должно быть, прекратится пароходное движение. Все это создает большие затруднения в почтовом и вообще во всяком сообщении. Погода холодная, ветреная, пасмурная. Получила ли ты мое письмо, которое, хотя и заказным я послал, но в самую распутицу?

Прости. Желаю тебе всякого благополучия и помощи Божией. Прошу твоих святых молитв, и у отцов.

Грешный иеромонах Никон. 30 апреля/13 мая». Какой нравственной поддержкой было мне это письмо моего дорогого духовного отца! Как буквально исполнились его слова! Никак нельзя надеяться на человеческую немощь, только Господь Своею сильною рукою поддерживал и помогал мне в тяжелые минуты, а этих тяжелых минут было так много!

Карантин кончился, и нас потребовали на баржу. Помню, солнце склонялось к закату, когда нам объявили о посадке на баржу с крышей. Куда и как мы ехали, я совершенно не представляла. Можно было за деньги взять носильщика с двухколесной тележкой: так мы перевезли вещи и поместились на палубе баржи. Только когда наступил день, стало видно, что мы плывем по реке Северная Двина. Мы останавливались, к нам прибавляли еще людей. Вижу: на руках внесли, сняв с подводы, молоденькую девушку. Она была тяжело больна, еле дышала, но получила бумагу, что надо явиться, и ее из деревни перевезли и положили на баржу. У нас было тесно до невозможности вытянуть ноги, но ей, как больной, нашлось место, и ее положили. Я подошла к ней, и мы о чем-то поговорили. Прошло много времени, и она скончалась. Покойницу вынесли при: остановке на берег. Умер и один пожилой человек: его вынесли на следующей остановке.

Наконец, мы прибыли к месту своего назначения, но здесь ссыльных было слишком много: кого-то оставили, остальных послали дальше. Наконец, высадились. Был еще день: яркое солнце, жарко. Остановились около крутого берега, но все же здесь была площадка выгрузили вещи. Нам сказали, чтобы мы с ручными вещами шли вверх, а за вещами приедет трактор и привезет окружным путем. Взвалила я на плечи свой мешок с пристроченными петлями. Было трудно идти по крутой тропинке на гору, где, очевидно, располагался колхоз.

Едва-едва поднялась, отстала от своих. Здесь лежало бревно, села отдохнуть. Пожилой крестьянин подсел ко мне и стал расспрашивать, откуда мы. Прихрамывая, проходит какой-то человек с портфелем и, обращаясь к крестьянину, резко говорит: «Вот ты достукаешься и сам попадешь туда же». Можно было понять, что им запрещено говорить с ссыльными. Я сразу встала и пошла по дороге.

Нас поместили за деревней в очень большом сарае. Большая часть пришедших заняла места у стен, по краям, где крыша была плотнее. А мне пришлось занять место посредине. Когда привезли мои вещи, я поместилась на сундуке, этим было хорошо, только крыша совсем плохая и во время дождя защиты не было. Недалеко от сарая было озерцо или скорее болото. Воду из него пить нельзя. Зачерпнешь и попадается масса головастиков — молодых лягушек.

Среди ссыльных было много магометан. Они были одеты в длинную национальную одежду, строго исполняли свои религиозные обряды, молились и ходили омываться в это озеро.

А за пищевой водой мы должны были ходить мимо этого озера по крутой тропинке, довольно далеко, вниз в овраг: там был родник ключевой воды.

На окраине деревни был колодец. Мы иногда ходили туда своими посудинами и просили у крестьян, берущих воду своими ведрами, и в наши посуды наливать. Большинство исполняло нашу просьбу. Но вот, одна старая женщина из ближайшей хаты, выскакивала иногда и, увидев, что наливают в наши посуды, бранилась, выхватив их, выливала на землю.

Скоро произошло событие, которое потрясло всех. Внук этой злой женщины, мальчик лет трех-четырех, схватил девочку такого же возраста за ножки, когда она, став на доску, заглядывала в колодец, и толкнул ее туда. Она утонула. Вытащили уже мертвой. Колодец забили досками. Что-то грозное, промыслительное виделось в этом…

Как ни строг был приказ не иметь сношения с ссыльными, но мало-помалу все же к нам приходили, иногда за вещи давали какие-нибудь продукты питания. Однажды, лежа на сундуке, я заинтересовалась. Около меня поместилась группа сестер. Среди них была одна, которая только что прибыла из Соловков, рассказывала о тамошней жизни и показывала стихотворение, написанное в день ее Ангела (26 января, она была Мария) ее духовником, епископом Иннокентием, Он был еще молодой; мать его, чтобы быть поближе к сыну, поселилась в Архангельске.

Вот это стихотворение, которое пришлось мне так по духу:

Покорно предайся Божественной воле

Воззвавшего к жизни всех смертных Творца,

К Нему обращайся ты в тягостной доле

И в Нем ты увидишь благого Отца.

Не сетуй: Кто прежде времен существует,

Кто правит с премудростью тьмами планет,

Кто вихрю и морю предел показует,

Тот путь безопасный и нам обретет.

На Божию благость свое упованье

Возложим с спокойной душою во всем,

Тогда все и тайные сердца желанья

Господь увенчает отрадным концом.

Напрасно к заботе, борьбе непосильной

И к делу стремиться и тратить покой -

Молись и получишь ты силу обильно,

Все блага молитве дает Он одной.

С любовью предвидит Премудрая воля

В чем благо для сердца, что вред принесет,

И каждому послана Господом доля,

Но верных Своих Он к блаженству ведет.

Ни в чем нет преграды Его начертаньям,

Блаженство творить — конец Его дел.

Поверь же Господним святым обещаньям,

И вечная радость — твой вечный удел.

Надейся! Он видит души сокрушенной

Всю скорбь и страданья в жестокой борьбе;

Но верь — и увидишь тогда несомненно,

Что все Он устроит ко благу тебе.

Как радостно Богом Христом быть спасенной!

Ты примешь от Бога победный венец.

И внидешь с хваленьем души искупленной

В мир вечный, готовый для верных сердец.

26 января 1929г. Епископ Иннокентий

И еще маленькое стихотворение, такое подходящее к нашему настроению:

Как темна и терниста дорога,

Сколько горя и страха в пути.

У Тебя милосердия много –

Поддержи и спаси! О, Спаситель!

Я много грешила,

Но вернулась опять же к Тебе.

Покаянья отверзи ми двери,

Жизнодавче Христе!

Эта монахиня Мария, видно, с большим трудом переносила изгнание. Вскоре к ней приехал брат, и им удалось как-то незаметно уехать. Я думаю, владыка, ее духовный отец, не одобрил бы, что она самовольно сошла со своего креста...

Принесли топоры, и нам было объявлено, чтобы мы все шли лес на работу. Батюшка Феодот высоко подвязал свой подрясник и с топором отправился в лес, также и батюшка Макарий. Здесь была игумения Антония, на вид очень слабая: она тоже пошла с несколькими сестрами. Вообще, пошла большая часть, остались только сколько-то слепых, люди с отмороженными руками или ногами и всем больные.

Многие совершенно голодные, бледные, распухшие, едва державшиеся на ногах. Помню, один из таких голодающих подошел своей алюминиевой чашкой к б. Макарию и сказал: «Насыпь мне сухариков, я их съем. А ты потом возьми у меня эту миску, я ведь умираю, она мне будет не нужна».

Все собираются, кто может, а я думаю: ведь я, может быть, даже не буду в силах дойти с топором до места: туда надо идти по страшно крутым тропинкам, которые видны с этой стороны оврага. Я отказалась идти и легла. Человек с ружьем ударил меня и сказал: «Если не пойдешь, тебя запрут в погреб».

К вечеру возвратились наши рабочие, усталые до крайности матушка игуменья повредила себе руку и должна была временно остаться. Они там топором или еще чем-то очищали кору с бревен, этого нужна большая ловкость и сила.

На другой день праздник Св. Троицы. К нам пришел комендант и сказал насмешливым тоном: «Назначаем вас на дачу». Было еще очень рано, часов пять-шесть. Еще не успели мы поесть, как подъехали к нашему сараю двое простых саней-розвальней: в каждых санях по две лошади, запряженных гуськом.

Уложили наши вещи на сани, а мы пошли пешком. Удивительно было: трава, день теплый и вдруг сани. Но когда дошли до дремучего леса, где была прорублена только одна дорога, то вместо проезда мы увидели жидкую грязь, среди которой торчали пни срубленных деревьев. По такой дороге только и можно пробираться на санях и то с трудом. Недаром же запряжено было по две лошади в сани. Саням иногда приходилось перекидываться через пни, и тогда часть вещей, несмотря на то, что они были увязаны, падала в грязь. Пешеходам можно было идти только по бокам просеки, но и здесь было очень трудно пробираться. Срубленные деревья и сучья преграждали путь. Приходилось перелезать через деревья, а почва была болотистая, ноги вязли, после каждого шага приходилось отдыхать, сидеть на сучьях.

Я сказала тому, который отправлял нас, что я не поспею за ними. «Ничего, здесь одна дорога, не заблудишься». На этом я и успокоилась.

Скоро я осталась одна. Чем дальше мы углублялись в лес, тем становилось мрачнее, солнечные лучи сюда не проникали. Не было даже певчих птиц. Шли несколько часов, всё без изменения. Один мрак. Наконец, посветлело, деревья поредели: лужайка, тепло, солнышко.

А я ведь с утра не ела, как-то буду дальше, и со мной ничего нет... Вдруг навстречу идет крестьянин с кожаной сумкой через плечо. Поклонился и говорит: «Я таких люблю, посидим!» Здесь было бревно. Мы сели. Он достал пшеничную лепешку и дал мне.

Господи! Откуда же это могло быть при таком голоде? Я была поражена и от умиления стала плакать. Не помню, о чем мы говорили. Потом я съела лепешку и подкрепилась. Разве я могла бы дойти голодной? У меня было такое чувство, что это Ангел Господень послан мне для спасения. Как я должна благодарить Господа!

Начало темнеть. Мне показалось, что в стороне стоит медведь с поднятыми лапами. Но от усталости и всего пережитого страха в душе не было: я шла как на смерть. Пошел дождь, я даже расстегнулась, чтобы мне освежиться, а то усталость была невыносимая.

Лес становится реже. На дороге, в грязи, вижу, валяются некоторые из моих вещей. Вскоре увидала едущего обратно извозчика. В кармане у меня было пять рублей, и я стала просить его захватить обратно потерянные вещи: я заплачу. В это же время навстречу шел один священник, у которого тоже были неподалеку потеряны вещи. Он нашел их и тоже попросил извозчика их довезти. Извозчик согласился, и я в изнеможении села на сани, а священник шел рядом.

Скоро показались огни. По топкому болоту мы доехали кое-как через бревна до крыльца. Постройка была новая, но не было ни окон ни дверей. Посередине вместо печки была груда кирпичей; в ней развели огонь. Вокруг грелся и сушился народ. Было уже половина второго ночи. Всего нас пришло 48 человек. Женщин было немного всего шестеро.

Начальства у нас не было, за старшего был поставлен один хромой еврей, какой-то странный, видимо, очень жестокий: он грозился, что если будет голодать, то для него ничего не стоит убить человека. Очень подозрительно всматривался в мои вещи, выражал удивление, что они тяжелые. Мне он был так страшен.

Некоторые хотели пить, подставляли жестянки под крышу, пить было невозможно, она пахла скипидаром.

Мы, женщины, выбрали себе небольшую комнатку и стали размещаться. Около нас собрались несчастные и, находясь в отчаянии говорили: «Утешайте нас, мы больше не можем терпеть!»

Одна из монашек взяла в руки свое Св. Евангелие и хотела прочесть, но куда-то задевала очки. Я предложила прочесть и спросила, что читать? «Да что откроется», — сказала сестра.

Св. Евангелие открылось на месте Послания к евреям, гл. XI, ст. 33:

«Иже верою победиша царствия, содеяша правду, получиша обетования, заградиша уста львов...» И я прочла до конца главы.

Не могу выразить, как на всех подействовало это!.. Прочла еще из Св. Евангелия, не помню чту, но тоже было подходящее к нашему положению.

Только находясь в совершенно отчаянном положении, мы могли так сильно почувствовать это утешение. Словами я не могу выразить. Надо пережить все это, чтобы понять...

Среди этой ужасной обстановки Господь послал нам мир душевный, неизъяснимый словами! Мы улеглись, накрывшись полусырыми вещами, но успокоенные сердцем. Слава Богу! Не ожидая ничего кроме смерти, мы все были спокойны. Когда наутро мы встали, даже слабые монашки пошли разыскивать воду. Около наших бараков была непролазная грязь, проходили только по бревнам, а в промежутках топь и человеческий навоз. Здесь, видно, раньше жили ссыльные, и они всё загрязнили.

Среди нашего народа оказалось очень много несчастных, у которых были отморожены и руки и ноги, частью уже омертвевшие и издававшие ужасный запах. Я развела марганец и сделала им перевязки. В это время с тракторной базы приехал человек, который привез различные инструменты. Он приехал на тракторе, так как до базы дорога была проложена: были настланы бревна. А по обеим сторонам топь.

Человек этот объявил, чтобы мы все получали инструмент и шли чистить лес, и обещал привезти хлеб. Я сказала ему, чтобы он посмотрел, кого он зовет работать: то безрукие, то безногие, или слепые. Восемь человек были слепые или совсем больные и слабые. Он увидел: кому здесь работать? Я его просила, чтобы он дал знать, кому следует, и чтобы нас увезли отсюда, а то все перемрут. И он уехал, забрав инструменты.

Прошло уже часа два или три, как наши сестры пошли за водой для чая, а их до сих пор все не было. Наконец, возвратились. Одна из них — с пустым ведром, от усталости не могла вымолвить ни слова: так сразу и легла на полу. А другая все-таки притащила неполное ведро и рассказала, что идти невозможно. Везде валежник и топь. Нога проскочит глубоко и никак ее не вытащишь. Едва нашли хорошую ключевую воду. Первая сестра несколько раз падала и пролила ее всю. Стали кипятить воду для чая...

Невдалеке от нас лежал грудами срубленный лес. Одна старушка, лет шестидесяти, интеллигентная, из соседнего этапа, пришла на работу. Не знаю, как уж она добралась и что могла сделать? Башмаки у нее были совершенно разорваны, но настроение — бодрое: она надеялась здесь что-нибудь сделать.

Еще было светло, когда с базы приехал фельдшер: видно, на основании слов того человека. Я ему показала больных и сделала список с диагнозами болезней. Он довольно дружелюбно отнесся к моим словам и, между прочим, спросил, смотря на корзинку: «Что это у вас?» Я сказала ему, что там перевязочный материал и хирургические инструменты. Он очень заинтересовался. Я стала ему показывать (инструменты были очень хорошие, большей частью английские, считавшиеся лучшими). Он любовался ими.

«Я отдала бы все, какие вам понравятся, только бы вы выручили нас из этого места», — сказала я ему. Он пообещал, что завтра же пришлет подводы, и мы отсюда уедем. Я охотно отдала ему все, что он захотел. Он быстро уехал. Я вытащила свое последнее пшено, и мы стали его варить, чтобы напоследок подкрепиться.

Фельдшер выполнил свое обещание. На другой день рано утром, только успели мы встать, подъехали сани за вещами. Подождали они нас, пока мы попьем чай; потом мы упаковали вещи и отправились тем же путем. Но почему-то доехали скоро, хотя солнце, конечно, уже зашло. Наступил длинный зимний вечер, когда мы подъехали к нашему сараю, оставленному недавно. Печально было смотреть на этот полураскрытый сарай и его обитателей. Там было только двое: дьякон, совершенно больной, почти умирающий (мы его и оставили таким). Еще перед уходом общими силами мы втащили в сарай негодные розвальни, валявшиеся неподалеку, и на них положили больного. А еще был оставлен больной дизентерией. Теперь он окончательно ослабел. Одежда с него была сброшена, как загрязненная и он лежал голый, прикрытый только соломой. Больше в этом сарае никого не было. Наши батюшки и остальные ссыльные разбрелись по деревне, кто где мог достать себе место.

Больной дизентерией еще мог говорить и сказал мне, что ему хочется сахара. У меня был кусочек в кармане, и я ему дала. Он взял его в рот, и пока я говорила с другими больными, он уже скончался.

А другой больной, видя, что за мной пришли (батюшки прислали ссыльных, чтобы перенести вещи), стал умолять меня, чтобы я на другой день навестила его. Я, конечно, обещала и приходила к нему несколько дней.

Батюшка о.Макарий был необыкновенно добрый. Он старался поделиться с каждым и теперь он позаботился прислать за мной. Не помню, как это он мог узнать.

Изба, хотя была большая и высокая, но топилась очень жако, а мне еще и место оставили около печки. На другой день я попросила у хозяев поместиться на чердак, где они обыкновенно сваливают на зиму сено, и для этого у них там сделаны ворота. От ворот покатый пол до земли. По нему и втаскивают сено наверх. Я так была довольна своим новым помещением! Окон там не было, но я приоткрывала ворота и могла читать.

Хозяева были хорошие люди, не притесняли нас. Батюшки угощали меня своим кушаньем. А я готовила суп в жестянке от консервов и носила дьякону в сарай: версты полторы от нашей деревни через поля, в двух или трех местах надо было перелезать через заборы.

Дьякон каждый раз со слезами радости встречал меня, лежа на санях. Он не знал, как только отблагодарить меня. У него были родные – жена и дети, но он не писал им, чтобы не портить им жизнь. Все они служили. Дочь его была капитаном на каком-то речном пароходе, и он боялся им повредить. Сил у него не было, и он просил меня из его сумки вытащить то, что для него было самым дорогим. Это были карточки жены и детей. Он хотел отдать их мне, чтобы выразить свою благодарность. Но я сказала – пусть они будут у него.

Но недолго пришлось нам побыть с батюшками. Через несколько дней им велено было не уходить с той базы, где они работали, а на ночь помещаться в бараках.

И я осталась одна на чердаке. Все-таки мне было там хорошо, полуоткрывала ворота и могла читать и что-нибудь шить. Навещала больного дьякона.

Прошло несколько дней такой спокойной жизни, и вдруг, когда сидела и что-то шила, снизу с дороги раздался голос: «Вот ты где, сейчас же переселяйся в бараки». Это кричал комендант, который отправлял нас тогда на базу. Я промолчала.

Прошло два дня, и проходя, пришлось мне встретиться с комендантом. Он закричал: «Ты опять здесь, немедленно отправляйся!» И вслед за тем прислал бумажку с направлением в такие-то бараки. Я допросила хозяина запрячь лошадь и отвезти меня с самыми небходимыми вещами (один чемодан) в назначенные мне казармы, хозяин знал их. Мы доехали до края обрыва, а дальше были земляные ступеньки к берегу Северной Двины, где и были расположены бараки. Он донес мой чемодан.

Здесь меня встретил тот хромой, которого я так боялась, и указал мне на нары для трех человек. По краям были мужчины, пожилые, грубого вида, кажется, пьяные. «Среднее место свободно, можешь занимать».

Я не пошла туда, села у порога на свой чемодан и стала смотреть кругом. Помещение большое, на пятьдесят человек, все мужчины, только одни нары по соседству занимали три женщины. Окнами казармы выходили на юг. Было очень душно, накурено, много мух. Одна женщина сказала мне: «Если не хотите туда, я вам уступлю, лягу на этом краю вместо вас, а мужик подвинется». Мы так и сделали. Две женщины были простые, грубые работницы, а третья — еврейка, видно, со средствами (судя по хорошей одежде и вещам).

Недалеко от дверей казармы, на берегу, была устроена печь: длинная, из кирпича, внизу подбрасывали дрова (находили палочки на берегу). Над печкой была проволока, на которую мы и вешали свои жестянки с крючками. Из жестянок пили чай и готовили в них что-нибудь. Какой-то мальчик поймал небольшую рыбку и предложил купить. Я взяла ее и задумалась, как с ней быть.

Один господин, бывший со мной рядом, научил меня, как ее очистить и сварить. Это оказался профессор из Петербурга (кажется, из Космической Академии). Потом я узнала, что он не пошел в казармы, а здесь же по склону горы (в нескольких саженях отсюда) занял с одним священником баню. Когда она топилась, то они выходили и вытаскивали свои вещи. С Соловков, отбыв там заключение, он прибыл сюда на свободную ссылку. Там, когда он болел сыпным тифом, за ним самоотверженно ухаживал его друг (по фамилии Сперанский), А теперь сам он, — как обещал своему другу, — взял на попечение его отца священника, тоже отправленного на свободную ссылку, больного параличом: он едва передвигал ноги.

Когда не было дождя, я целый день была на воздухе: сидела где-нибудь с книжкой, или на речке мыла что-нибудь из белья, или у печки была. Иногда сидела у входа в баню со своими новыми знакомыми.

Профессор в разговоре часто касался восточных верований, употребляя выражения теософов, что меня даже огорчало. Потом он это заметил и часто извинялся, если опять по ошибке скажет.

Как завижу проходящий пароход, сейчас же иду по берегу: не увижу ли там знакомых или, скорее, они меня. Действительно, на одном из пароходов была мать София, отставшая от меня из-за болезни ноги. Она увидела меня и, хотя пароход остановился довольно далеко, она старалась как-нибудь поговорить со мной. Но сторож! допустил, и она смогла только указать мне рукой то направлен куда они пойдут. На другой день она пришла и стала приглашать меня к себе, так как в их бараках было много свободного места.

Не знаю, по какому случаю нас отправили туда. Мне было приятно опять соединиться со своими. Там были и два батюшки, с которыми мы только что расстались в деревне. Эти бараки были выстроены только для лета и находились далеко от берега. Бараки были в виде длинных коридоров: по одной стене — окна, а к другой прилегали наши спальные нары. Здесь мы и сидели, и спали. Нары были в два этажа. Мы помещались внизу.

Сюда же были переведены и профессор с больным батюшкой только в другой барак. Батюшка о. Евгений рассказывал, что с ними по берегу шел один грузинский князь. Видя, что батюшке трудно перешагивать через препятствие, он шел впереди и отбрасывал с пути камни и прутья — все, что могло бы помешать больному идти.

Потом мы познакомились и с этим князем. Замечательно светлая личность: пожилой, с белыми седыми волосами и бородой, стройный, красивый, с военной выправкой. В нем был виден необыкновенный человек (фамилию его я забыла, по названию растение "агава" напоминает его фамилию). Вероятно, ему часто присылали посылки: он раза два давал мне консервы в жестянках. Когда он отсюда уезжал раньше нас, то написал мне письмо. В обращении он употребил выражение — «дорогая сестра». Видно было, что он верующий.

Начальством нашим здесь назначен был уже другой человек: в военной форме, по внешности со светским лоском. У него была искусственная рука, но так хорошо сделана, что сразу нельзя заметить.

Когда нам потом пришлось переходить в другой барак, где не было нижнего места, он уступил мне свое — на столе.

Здесь было вообще лучше жить: были и свои, и еще хорошие люди. На ручей мы ходили и за водой, и умываться, и мыть белье и посуду. Лето было жаркое. Сюда же привезли из сарая и больного дьякона. Здесь ему многие помогали, так что он даже немного окреп.

Наступило время отправки дальше, и мы все пошли на берег реки, где нас ожидала баржа. Ночью прибыли в Котлас. На пристани легли на свои вещи. Была еще ночь. Вдруг, тревога: нам приказали сейчас же идти дальше версты за две-три в Макариху. Батюшки наши попарно пошли. Я и несколько наших женщин остались, хотя нас несколько раз и ударяли конвойным ружьем. Но так хотелось спать! И я ведь не вижу дороги: как я пойду, я не успею за ними!..

Позже оказалось, что ушедшие ночью не сразу нашли дорогу в темноте, странствовали по каким-то рвам и только к утру попали в барак, где все спали, и места им сразу найти было нельзя. Пока они присели на край нар, а как рассвело, пошли обратно за вещами. На базаре мы наняли извозчиков, которые и свезли нам вещи. Там всех нас поместили в один барак.

Бараки эти были более или менее приспособлены к холодному времени. Они состояли из крыши, которая с двух продольных сторон доходила до земли. Крыши были из досок, покрытых дерном. А с поперечных боков шли дощатые стены, в которые были вделаны ворота, с той и другой стороны. Над воротами — продолговатые в ширину окна. Поэтому освещение здесь весьма скудное. Барак был на сто или двести человек. Нары в два яруса. Помещаться здесь было тесно: вещи поставить некуда, и ног нельзя вытянуть.

Макариха — целый городок, масса бараков с номерами; легко заблудиться. Ссыльных — около восемнадцати тысяч. Зимой здесь были ссыльные из казачьих станиц. Часть их (очень небольшая) осталась и теперь: их отправляли постепенно.

Зимой здесь было трудно жить. Установили железные печи. Но это — капля в море для такой громады. Дети, большей частью, перемерли. Памятником их пребывания осталось кладбище недалеко отсюда. Там масса могил и на каждой по маленькому крестику, иногда с трогательной надписью. Видно: писали любящие родители над могилой своих детей.

Написано в 1943 году, после большого перерыва.

Режим в нашей Макарихе был не очень строгий: хотя официально и не было разрешения на выход из нашего городка, но все же можно было, гуляя, проникнуть за границу городка. Наши не решались, но я уходила в церковь в городе.

Увидалась там со знакомым дьяконом Косьмой. Он подвел меня после службы к владыке-хирургу — преосвященному Луке[264], который тоже обитал в этих краях. Не старый, на вид лет 50-55, в темно-сине подряснике, с монашеским кожаным поясом, лицо приятное, благостное. Он благословил меня и на мой вопрос (если мне предстанет необходимость работать по медицине, благословит ли он меня) с готовностью, с радостью сказал: «Благословляю, работайте с Господом. Вот я ведь тоже работаю».

Причаститься было нельзя: батюшка здешний никого не исповедовал. Отец Косьма обещался зайти к нам в Макариху. Он жил деревне по другую сторону города.

День был жаркий. Идя из города, я изнемогала от жары. Проходя мимо открытых ворот, увидела скамейку во дворе под деревьям и решила отдохнуть. Подхожу, чтобы сесть и слышу окрик: «Не садитесь, скамейка только что окрашена, вот здесь можно», — и мне показывают на соседнюю скамейку.

Это говорил пожилой почтенный человек, видно, интеллигентный. Я подошла и села рядом с ним. Он сразу догадался, что перед ним ссыльная. Стал расспрашивать — откуда? И когда я сказала, что из Козельска, он сейчас же спросил: «Врач Оберучева? Моя жена писала мне, что она у вас ночевала, и дочь наша Ирочка тоже была у вас». И я его знала, только заочно. Отдохнув и поговорив немного, я хотела уходить, а он, написав адрес своей дочери, живущей в Москве, настойчиво повторял: «Напишите ей, непременно напишите». Ему была назначена здесь ссылка. У меня осталось такое хорошее впечатление от этого человека, от этой чудесной встречи.

Возвратилась я благополучно: на меня никто не обратил внимания.

Отец Косьма навещал нас: помнится, приносил мне пшена. И как-то спросил, нет ли какой нужды, — чтобы я сказала, так как ему часто присылают посылки.

У меня, между прочим, не выходил из головы больной, который начал поправляться после тифа: он лежал голый, а ему так хотелось на чистый воздух. Вот я и просила, не может ли о. Косьма уделить пару белья и утешить этого больного. Спаси, Господи, о. Косьму, он всё принес, и выздоравливающий был так рад.

Как-то раз, один познакомившийся со мной священник вызвал меня из барака и предложил с его духовными чадами пойти в кустарник, чтобы там помолиться. Был канун 1 августа. Он обещал придти с владыкой Варнавой.

Я возвратилась в барак и собралась уходить, а наши батюшки добродушно пошутили надо мной, сказав: «Наша м. Амвросия, как только появится новый батюшка, так сейчас же оказывает ему по чтение, благословения просит».

Я ушла с сестрами, которые ждали меня у входа в наш барак. Вошли в кустарник и сели на кочки в ожидании прихода батюшки и владыки. Батюшка этот был совсем молодой, но такой добродушный, доверчивый: он с таким благоговением отзывался о владыке, когда звал меня. Сестры рассказывали о владыке, что он особенно прозорливый, говорит необыкновенно, в его словах надо видеть особый глубокий смысл; вообще, он говорит много непонятного, как говорят блаженные, юродивые Христа ради: «Вот вы увидите, увидите!» И сами с таким восторгом говорят о нем: «Идет! Тише, тише! Идет, идет!»

Рядом со священником шел владыка. Он был одет в длинный белый балахон, ниже подпоясан узким ремнем. На голове круглая, высокая, полупомятая шапка, вроде камилавки. Сам пожилой, лет семидесяти, с седой бородой, резкими чертами лица, орлиным носом. Вообще, немного напоминает старца Илариона Троекуровского[265], как его изображают на портретах.

Мы все подошли за благословением. Сразу бросилось в глаза неумение держать себя и благословлять, что-то (а что, и сама не могу объяснить) показалось мне странным. В душе я укорила себя.

Батюшка и сестры пели, «владыка» молился, но сам не принимал участия в служении. И здесь мне показалось странным, что он и поклоны совершал не тогда, когда обычно полагается. Опять я себя укорила и вспомнила, что при назначении «владыки» в сан епископа, была какая-то история (хорошо ее не помню): как будто укоряли, зачем его посвящают в епископы, когда он не получил надлежащего образования. Но зато он праведный, необыкновенно духовный, за это его и посвятили, вспоминаю я.

Сестры, которые так благоговели перед ним, хотели, чтобы я пошла рядом с ним, и он что-нибудь нужное бы мне сказал. Он мне что-то много говорил, но я не поняла и потому не запомнила. Мне неловко было перед сестрами, что я не могу так восторженно относиться к нему, как они. Мы попрощались с тем, что завтра за мной зайдут, и мы пойдем сюда же помолиться.

Утром пришел ко мне сам батюшка, вызвал меня из барака и в ужасе рассказал обо всем происшедшем. В их бараке было несколько московских священников и вот, когда они с «владыкой» возвращались, московские батюшки стали говорить вслух между собой, намерением, чтобы их слышали окружающие, что между ними притворщик, самозванец, которого надо разоблачить...

На другой день рано утром увидели, что «владыка» исчез. Он ушел и когда, — никто ничего не знал. Молодой батюшка сейчас же прибежал ко мне и рассказал все это. А сам огорчен ужасно: Что будет с «владыкой», куда он ушел? Он, верно, испугался. До сих пор батюшка еще верил в него и потому так огорчился. А у него было только сомнение: вдруг какая-нибудь клевета вызвала та гонение на невинного человека?! В душе я боялась его осудить до тех пор, пока не встретила человека, который был дружен с настоящим владыкой Варнавой[266]: он рассказал мне, что, живя в Москве, владыка часто бывал у них в семье, они его чтили, и когда он скончался, они были на погребении.

Ходила я на кладбище с книжкой: там были деревья и можно было посидеть почитать, а то ведь в бараке полутемно, душно, а на улице жарко и пыльно. Перед нашим бараком был навес, но крыша исчезла, остались только одни столбы и стропила. Днем там нет защиты от солнца. Вечером мы — несколько сестер — читали там вечерние молитвы. На память об этом у меня остался рукописный молитвенник, где мои голубые чернила расплылись, потому что читали, когда шел маленький дождь.

На кладбище было тяжело: там ежедневно с утра вырывалась громадная могила, в десять-двадцать раз больше обычной. Туда весь день приносили покойников и зарывали только вечером. Кроме того на кладбище одной быть небезопасно, когда даже в городке иногда видишь: сидит какой-нибудь батюшка с мешком и чинит белье, а сапоги поставил рядом; и вдруг шпана, как их называют здесь, с удивительным проворством схватывает сапоги и убегает. Или кто-то из них ухватит шапку, а в ней зашиты деньги. Тем дело и кончается. Сколько все это горя приносит! Все живут под страхом. Особенно, когда позже стали отправлять более молодых и способных к работе, и остались только старые да малые. Здесь уж было полное раздолье для шпаны: они заняли один из освобожденных бараков и по вечерам зажигали костер, пели песни. Это напоминало разбойников, которые когда-то в таком страхе держали народ.

Иногда шпана ночью делала налет: они подкапывались под края крыши и неожиданно врывались в барак, где все спали. Это наводило такой панический страх: со сна люди не понимали, за что хвататься... Поэтому в нашем бараке решили установить дежурство. По очереди мужчины с палками стояли по часу и следили. Как приближал вечер, так становилось страшно. Начальство почему-то под конец уехало...

Наступил день Преображения. Я пошла к обедне, из наших никто не ходил. Выйдя из церкви, я попала под сильный дождь: вся вымокла, что называется, до костей. При выходе из города зашла в один дом посушиться. Напротив как раз была почта, и я зашла узнать, нет ли для меня писем до востребования. Стою в очереди. Кто-то из нашего барака увидел меня и велел поспешить: «Все ваши уложились, объявление садиться на баржу».

Я ужасно испугалась и сейчас же побежала. Правда, все уложились и даже связали мои вещи. Но там у меня деньги, которые необходимы для дороги. Я всё развязала, стала разбирать, а у самой руки и ноги трясутся: долго не могу ничего найти, сил нет завязать веревки.

Все тронулись, осталась я одна в бараке. Кое-как связала вещи, теперь надо искать носильщиков. Надо, значит, оставить вещи на произвол. Бегу в один, другой барак, но вот свободных, которые могли бы понести, нет. Уже солнце село. Какие-то две женщины, после многих моих просьб, согласились донести мои вещи до баржи.

Но когда подходили, узнали, что наши остановились в каком-то ущелье, и там сложили вещи в ожидании баржи. Еще рано. Для меня это ужасно — ведь опять надо тащить мой громадный багаж, но кому? Даже неловко стать рядом с м. Софией и другой монахиней, как будто я им навязываюсь, чтобы мне помочь. Чувствую, что они меня сторонятся: боятся моего багажа. Свой они как-нибудь дотащат вдвоем; или одна будет сторожить, а другая понесет.

Так я и встала в стороне, а вечер уже наступил, почти совсем стемнело. Нигде не вижу людей. Наши все пошли с вещами на баржу. Молюсь Богу, мне страшно, хожу вокруг, чтобы увидеть кого-нибудь... Но нигде никого... Боюсь думать о дальнейшем.

И вот два незнакомых мне до сих пор батюшки пришли и взяли мои вещи. Я села на палубе, на вещах. Как же благодарна я была этим батюшкам. Верно, наши сказали, что я осталась там одна. А на пристани видно было, как шныряла шпана. Страшно было даже подумать остаться в такой обстановке!

На палубе было хорошо, лучше чем в каюте. Тепло, приятно смотреть на небо и реку. А внизу, в темноте, многих обворовывали. Мы ехали по Северной Двине в Великий Устюг. Кое-где в селах еще были церкви, и их вид утешал нас. К концу дня мы увидали главы церквей Великого Устюга. Но подъехали не к тому берегу, где был город, а к другому. Здесь мы высадились на пустом берегу и расположились группами, в каждой группе был назначен свой распорядитель. Стали раскладывать костер и кипятить воду для чая. Мы должны были отправиться версты за три от берега, вверх, в Троицкий монастырь, где нам назначена ссылка. Поджидали подвод для вещей (на нашем этапе была тысяча с чем-то человек). Ходили в монастырь посланные и сказали, что скоро будут подводы. У кого были легкие вещи, те, взяв их на плечи, пошли пешком.

Наши батюшки и сестры, подождав до захода солнца, решили пойти с более легкими вещами. Сестры оставили около меня то, что было потяжелее, и тоже пошли, чтобы занять, если будет возможность, место получше, а меня просили, чтобы я проследила, как будут класть их вещи на подводы. Мало-помалу к вечеру все ушли. При вещах осталась я, и еще на земле около костра лежали два больных человека. Они были в жару и без памяти. Их знобило, и они бессознательно тянулись к огню. Все время надо было следить, чтобы они не сгорели.

Наступила темнота, но никаких подвод не приехало. Из монастыря возвратился посланный нашей группой и сказал, что, к сожалению, подвод никаких нельзя достать и придется остаться здесь до утра. Видно было, что ему жаль так оставлять меня. Он прошел по окрестности, принес хворосту и сказал: «Надо вам развести побольше костер, и вы его поддерживайте, чтобы было теплее».

А я только перед этим думала: хорошо, что костер тухнет, огонь будет привлекать сюда шпану, которая, должно быть, во множестве рыскает по берегу, как это обыкновенно бывает при остановках. Но теперь не противоречила; только Один Господь знает, что лучше — в темноте или при огне? Оправив костер, он смущенно попрощался со мной и ушел в монастырь, обещав похлопотать утром.

Только Господь знает, как я пережила эту ночь!

Как только забрезжил рассвет, две сестры взяли свои вещи, которые лежали около моих. Так что остались только мои.

К утру оба больных скончались.

Вскоре пришел за мной батюшка Макарий с двумя ссыльными. Упокой его, Господи (теперь он умер): он всегда был так добр ко мне и вообще ко всем.

Мы пошли в гору к монастырю. Это было 6 августа. Помню, в ограде было два больших храма, один в два этажа. Часть каменных монастырских построек, прочных, со сводами, еще сохранилась. Постройки были старинные. Однажды, уже в мою бытность, сюда приезжала комиссия от Архангельского общества, говорила о сохранении этого монастыря, как археологической древности. Но пропустить эту комиссию в храм не разрешили, так как в нем были сыпнотифозные.

Наши располагались в храме наверху. Пришлось идти по лестнице со всеми вещами. Вещи люди поставили в головах, а сами лежали прямо на полу. Сестры освободили мне местечко между ними.

Весь пол храма был сплошь занят лежащими людьми. В ограде то тут, то там, около деревьев размещались группами люди и готовили себе пищу или кипятили воду для чая. Все уголки монастыря были сплошь заняты ссыльными, так как людей было слишком много. В каждом помещении был выбран особый старший, который всем распоряжался.

В первый же день мне пришлось увидеть около ворот на крыльце сторожки полубольного человека. У него было воспаление шейных желез — последствие сыпного тифа, который он только что перенес, но еще не совсем оправился от болезни. Он остался от прежде бывшего здесь этапа. Конечно, теперь заболели все, у которых раньше не было тифа.

Поминутно можно было видеть людей больных, изнемогающих от жажды, но от слабости ничего не могущих для себя сделать. Взяв свою кружку, я подходила к группе сидящих у костра людей и просила то тех, то других налить в мою кружку воды, чтобы напоить больного. Некоторые давали, но большинство в первое время относились ко мне с недоверием и отвечали резко, вроде: «Знаем, какому больному, — для себя просишь». Тогда надо было просить у других, так как больные умоляли дать им пить.

Вечером, когда все ложились, было страшно темно, трудно найти свободный промежуток, чтобы ступить ногой; к тому же первое время света никакого не было, а в темноте пройти было почти невозможно. Когда утром вставали, лестница наша была завалена навозом и вся залита.

Монашествующие и духовные ютились вместе. Спать в храме на полу мне пришлось только одну или две ночи. Затем меня позвали в контору, там был комендант из В. Устюга — наше начальство. Он сказал: «Вы нам помогайте, как врач (из моих документов это было видно), чтобы своей подписью засвидетельствовать смерть ссыльного, и тогда уже его будут хоронить. А размещайтесь в комнатке рядом с конторой — вот здесь».

Мне страшно было отлучиться, и сразу согласиться я не могла, хотя сознавала, что там обстановка для ночлега ужасная. Но здесь я боялась оставаться одна, и поэтому ответила: «Если бы еще кто-нибудь со мною был, я согласилась бы». Они разрешили мне взять кого-нибудь из своих. Рассказала батюшкам. Они одобрили мой переход. Спросила, не хочет ли кто со мной. Одна из сестер, монахиня Алексия (из Брянского монастыря) захотела, и мы перешли.

Там, конечно, было несравненно лучше. От конторы была деревянной перегородкой отгорожена комнатка в одно окно. Нам двое нар, был столик, табуретка, а для освещения мы употребляли маленький пузыречек с керосином и зажигали фитилек.

Теперь я уже считала своей обязанностью обходить все группы этапа, а где замечала больного, старалась отделить его от здоровых. Таким образом, с позволения начальства получились отдельные палаты для различного рода больных. Пока были большей частью дизентерийные. Главное, больные просили пить. Теперь мне помогала м. Алексия. Она приносила и кипятила воду, а я разносила по своим больным. И пока кое-что было из лекарств, раздавала им. У каждого были свои нужды, и так как им не к кому было обратиться, то они говорили мне. И вот, пойдешь что-нибудь отнести, а по пути встретятся больные с бесконечными просьбами: приходится задерживаться, и когда еще дойдешь до места!

Утром в контору приезжал комендант из В. Устюга. Я где-нибудь у больных, а он, как войдет, сейчас же кричит мою фамилию. Надо было подать ему записку: сколько умерло, сколько заболело. К тому же, я стала просить чем-нибудь помочь мне — привезти сахара, белого хлеба, молока, чтобы дать больным. Черный хлеб нам давали.

Комендант был ничего, видно, добрый человек, хотя по необходимости он резко говорил. Но на мои усердные просьбы он смилуется и скажет: «Ну, я вам пришлю сахара, белого хлеба и молока, только прямо в вашу комнату».

И это было правильно, так как, если я сразу не выйду к подводе с продуктами, то старшие (начальство наше) встретят подводу и отольют себе от этого малого количества молока, которое предназначалось больным. Поэтому, завидя подводу, мы с м. Алексией шли скорее ее встречать.

Иногда комендант скажет, как бы проверяя нас: «Уж очень вы заботитесь о ссыльных!»

«Ну, как же иначе, когда я сама такая!»

Эта пища для такой массы больных была каплей в море. Но и то слава Богу! Хоть по кусочку сахара дашь всем больным и некоторым белого хлеба по кусочку и по полстакана молока.

Дизентерия была ужасная. При голодном желудке человек не переносил болезни. В день умирало несколько человек. А когда вскоре добавился тиф, то стало умирать десять-пятнадцать больных.

А каково при такой болезни быть в одном и том же белье! Стала я и об этом просить. И вот, уже под конец, склонились на мою просьбу и выдали белье. Мне выдали мыло, м. Алексия наготовила воды и стала обмывать их, так что можно было надеть чистое белье.

Как благодарны были люди! Хотя они и умирали, но были утешены, что о них заботятся. Некоторые давали адрес и просили сообщить их родным, когда умрут.

Помню, один больной, интеллигентный, подозвал меня и спросил тихонько: «Что, если бы я выпил литр водки, умер бы я?» Он очень страдал, ему хотелось умереть.

Я стала уговаривать его: «Вам уже немного осталось жить, умоляю вас, употребите эти несколько оставшихся часов на подготовку к вечности. Вам осталось немного потерпеть, а там вечность...»

В конце концов, он пообещал терпеть, сколько ему Господь назначил, и дал мне конверт с адресом своей сестры, чтобы я, когда он скончается, вложила туда извещение о его смерти. Я так и сделала. В тот же день, кажется, он скончался, и я отправила письмо с кратким извещением о смерти. Через несколько дней я получила ответ от нее с просьбой подробно описать последние дни жизни брата. Конечно, я написала, что знала.

До поздней ночи приходилось спешно обходить все помещения, где могли оказаться больные. Их надо было отделять, хоть сколько-нибудь оберегая других от заражения. Когда прибудут новые ссыльные, и я замечу их, то спешу к ним, чтобы поместить в более или менее безопасное место.

На минутку присела я на скамейку, где сидели наши батюшки, и они сказали мне, что сейчас принесли в мертвецкую (каменный обширный погреб) нашего дьякона, который когда-то был с нами в сарае.

Под вечер запрягали лошадь и накладывали покойников на одну телегу — человек по пятнадцать и более. Если я могла улучить время, то шла провожать их на кладбище, чтобы хоть там помянуть их. Везли их два человека, большей частью из шпаны. Им отдавали за погребение одежду умерших.

Сначала я делала это сама, когда могла, а потом уполномоченный, в один из своих приездов к нам, сказал мне, чтобы кто-нибудь провожал покойников до могилы, пока не зароют, а то на могильщиков полагаться нельзя, и чтобы народ окрестный не смущать небрежным погребением.

Некоторые из ссыльных иногда пробирались в церковь, которая находилась верстах в трех отсюда, на самом берегу, напротив В. Устюга. Тогда я передавала записочки о упокоении умерших. Но, к сожалению, не всех записывала: уж очень много их было. Прости меня, Господи! И как я жалею, что не сберегла списки умерших, чтобы потом на свободе поминать их.

В наш этап был помещен и петербургский профессор из Космической Академии — А.П. Машков. Мы с ним познакомились. И теперь он предложил мне помогать. Я очень обрадовалась, так как больных — масса, и при всем желании одна я не в силах что-нибудь еде для облегчения страданий самых тяжелых из них. А с его помои могла хотя бы впрыскивать им камфару. Все больные лежали на по Он, как более молодой, мог, стоя на коленях, делать впрыскивания, а я ему готовила шприцы и иглы. Так у нас проходили целые ночи.

Часто за какие-нибудь провинности шпану засаживали в холодный погреб, рядом с мертвецами. И вот, пробегаешь мимо их решетки, а эти несчастные, полураздетые (несмотря на холод и сырость) протягивают руки и умоляют дать им хлеба или еще о чем-нибудь просят.

К ним иногда сажают и обыкновенных ссыльных. Например сидел недолго один священник. Его надо было удалить от более состоятельного протоиерея, чтобы «освободить» последнего от часов хорошей одежды и денег. Вскоре протоиерей скончался, и священника выпустили.

Вместе с православным духовенством там было два католических ксендза. Я о них старалась заботиться, как о своих. Все были дружелюбно настроены друг ко другу.

Стали говорить, что скоро наш этап отправят дальше. Приехала комиссия, состоящая из врача-женщины и фельдшера, и распорядилась, чтобы заболевших не отправляли по этапу, а оставили здесь. И еще: чтобы у отъезжающих волосы на голове были острижены. Для этого насилия не применяли, а распустили слух, что ссыльных везут домой, и для отправки надо быть остриженными. Наши Оптинские батюшки не пошли на это и не остриглись.

Всем ставили термометры. В этом гнезде заразы трудно было остаться незараженным кому-либо, кроме тех, кто раньше перенес сыпной тиф.

У батюшки Феодота оказалась температура выше нормальной, видно было, что он уже заболевает, но он просил скрыть, что у него повышается температура[267].

Примечания

[1] Шамиль (1797-1871) — руководитель освободительного движения горцев Дагестана и Чечни, направленного против русской колонизации. Сопротивление горцев было сломлено в начале 1860-х гг., тогда же началась активная русская колонизация.

[2] Прп. Геннадий Костромской и Любимоградский (в миру Григорий, ум. в 1565 г.) — сын богатых родителей, тайно оставил отцовский дом, ушел в Москву, а оттуда в Комельскую пустынь, где принял постриг у старца Корнилия. Поселился на Сурском озере, в костромских лесах, куда стали стекаться и другие подвижники, жаждавшие отшельнической жизни. Преподобный Геннадий обладал даром чудотворения и прозорливости. Память 23 января и 23 мая (все даты поминовения указаны по старому стилю).

[3] Прп. Иоасаф (IV в.) — сын индийского языческого царя Авенира (позднее обращенного царевичем в христианство). Царь желал воспитать его в неведении земных скорбей и смерти. Но царевич все же узнал, что на земле существует смерть и горе. Он тайно принял крещение от отшельника Варлаама, обратил в христианство многих своих подданных и ушел вместе с Варлаамом в пустыню. Мощи обоих подвижников были обретены нетленными. Память прпп. Варлаама и Иоасафа, царевича

[4] Пепиньерка — девушка, оставшаяся для педагогической практики после окончания среднего учебного заведения.

[5] Соловьев Всеволод Сергеевич (1849-1903) — русский писатель, сын известного историка Сергея Михайловича Соловьева и старший брат философа Владимира Сергеевича Соловьева. Автор исторических романов о временах Алексея Михайловича, Бирона, Екатерины II. Главный герой романов «Волхвы» (1888) и «Великий Розенкрейцер» (1889), пережив увлечение оккультными учениями, приходит к христианству.

[6] «Русское обозрение» — литературно-политический и научный ежемесячный журнал. Выходил в Москве в 1890-1898, 1901 и 1903 гг.

[7] Видимо, им. в виду статья: Хвостов А. Мисс Кэт Марсден //ж. «Нива», 1892 № 13, с. 299.

[8] Вестер Дамиан де (1840-1889) — католический миссионер, посвятивший свою жизнь уходу за прокаженными, жившими на одном из Гавайских островов. Через 15 лет жизни на острове он сам заболел и умер от проказы. Точное название книги, упоминаемой м. Амвросией: Жизнеописание миссионера о. Дамиана Вестер. М., 1892. См. также о нем: Горбунов-Посадов И. Живая любовь. Рассказ о том, как жил, трудился и умер Дамиан де Вестер. М.: «Посредник», 1910 (№ 258).

[9] Снегирев Владимир Федорович (1847-1916) — известный русский врач-гинеколог. В 1870г. окончил медицинский факультет Московского университета, в 1889г. по его инициативе при Московском университете была создана гинекологическая клиника, которой Снегирев руководил до 1900 г.

[10] Санкт-Петербургский Женский Медицинский институт — единственное в России высшее учебное заведение, дававшее медицинское образование женщинам. Институт был открыт в 1897 г. и вскоре стал центром студенческого революционного движения. После революции институт был переименован в Ленинградский Первый Медицинский институт.

[11] Священник Григорий Петров (1867-1925) — известный публицист и проповедник. Учился в Санкт-Петербургской Духовной Академии. I С 1893 по 1903 г. занимал место законоучителя в Михайловском артиллерийском училище и настоятеля церкви при этом училище, куда на его проповеди стекалось множество слушателей из разных слоев общества. После революции 1905 г. активно участвовал в движении за «либеральные» церковные реформы, был депутатом 2-ой Государственной Думы от партии кадетов, в 1907 г. был вынужден сложить с себя сан. Умер в эмиграции.

[12] Плеханов Георгий Валентинович (1856-1918) — русский революционер, философ, публицист.

[13] Короленко Владимир Галактионович (1853-1921) — русский писатель. Михайловский Николай Константинович (1842-1904) — литературный критик, публицист, социолог. Кони Анатолий Федорович (1844-1927) — известный общественный деятель, юрист, литератор. Горький Максим (настоящее имя: Алексей Максимович Пешков, 1868-1936)-писатель.

[14] Русский музей Александра III был учрежден в 1895 г. и открыт в 1898 г. в Михайловском дворце. Идея организовать всенародный музей, в котором сосредоточились бы все лучшие произведения русских живописцев, впервые была высказана именно императором Александром III в 1889 г. (отсюда и название музея), но открылся музей уже после его смерти. После 1917 г. был переименован в Русский музей.

[15] Картина «Последние минуты митрополита Филиппа» принадлежит русскому художнику Новоскольцеву Александру Никаноровичу (1853-1919). В 1889 г. за эту картину художник получил звание академика. Ныне картина по-прежнему хранится в Русском музее.

[16] Соловьев Владимир Сергеевич (1853-1900) — русский религиозный философ, сын историка Сергея Михайловича Соловьева и брат писателя-историка Всеволода Сергеевича Соловьева.

[17] Философское общество при императорском Санкт-Петербургском университете было открыто в конце 1897 г. и стало центром русского философского ренессанса к. XIX — нач. XX века. Здесь имеется в виду речь «О значении В. Гр. Белинского», прочитанная Соловьевым 11 октября 1898 г. Ср. с воспоминаниями Н. А. Макшеевой: «Осенью 1898 года я опять слушала В. С. в Философском обществе: он читал о Белинском . Обрисовав вкратце гуманитарную роль этого проповедника, В. С. поставил ему в укор некоторую непоследовательность. Этот «муж желаний», проповедник гуманности и жизненного христианства не развил своих философских воззрений до настоящей веры. А себя В. С. упрекнул за то, что в прежние годы, увлекаясь неразрешимым пока вопросом о соединении Церквей, он упускал из виду более насущные интересы современности, которым служил Белинский. Это было как бы публичное покаяние общественного деятеля, вернувшегося к жизненной деятельности» // Книга о Владимире Соловьеве. М., 1991, с. 276.

[18] Книжка, очевидно, представляла собой публикацию отрывка из работы «Духовные основы жизни» (1882-1884), открывавшейся главой «О молитве» с подробным разбором молитвы «Отче наш». См.: Соловьев B.C. Собрание сочинений в 9-ти томах. Т. 3. СПб,[1901], с. 285-303.

[19] Публичная лекция о М. Ю. Лермонтове была произнесена Вл. Соловьевым в марте 1899 г. (см. его статью «Лермонтов» //Соловьев В. С. Философия искусства и литературная критика. М., 1991, с. 379-398). Основная идея лекции состояла в том, что «хозяин внутреннего дома» Лермонтова — демон гордости, которого поэт не сумел и не захотел победить. «Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства он делал и делает еще их привлекательными для неопытных....» (там же, с. 398).

[20] См. «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории» I (1899-1900) //Соловьев В. С. Сочинения в 2-х томах./Общая ред. и сост. А.В. Гулыги, А.Ф. Лосева. Примеч. С.К. Кравца и др. Т. 2. М., 1988, с. 635-762. «Краткая повесть об антихристе» представляет собой заключительную часть «Трех разговоров...» (там же, с. 736-759)

[21] Имеется в виду стихотворение «Дракон (Зигфриду)». Впервые: «Вестник Европы», 1900 N 9, с. 316. Стихотворение написано в июне 1900 г. в связи с вспыхнувшим в Китае т. наз. Боксерским восстанием, направленным, в частности, против находившихся там европейцев. Германский император Вильгельм II (которому посвящено и к которому обращено стихотворение Соловьева — «Зигфрид») отправил войска для подавления восстания. «Соловьев интерпретировал начавшиеся военные действия как пролог будущего столкновения европейской и азиатской цивилизаций» // Соловьев В. С. «Неподвижно лишь солнце любви...». М., 1990, с. 411 (комм. А.А. Носова).

Приведем две последние строфы этого стихотворения: «Наследник меченосной рати! Ты верен знамени креста Христов огонь в твоем булате, И речь грозящая свята. Полно любовью Божье лоно, Оно зовет нас всех равно... Но перед пастию дракона Ты понял: крест и меч — одно».

[22] Манассеин Вячеслав Авксентьевич (1841-1901)-терапевт, профессор. Создал и 20 лет (с 1880 по 1901) возглавлял один из самых популярных среди специалистов журнал, еженедельник «Врач». Организовывал фонды материальной помощи студентам, врачам и их семьям.

[23] Боголепов Николай Павлович (1846-1901) — государственный деятель.

Преподавал римское право в Московском университете, в 1883-1887, 1891-1893 гг. был ректором Московского университета. С 1898 г. — министр народного просвещения, придерживался политики жесткого искоренения антиправительственных настроений в профессорских и студенческих кругах: увольнял оппозиционно настроенную профессуру, исключал студентов. Умер от раны, нанесенной исключенным из университета студентом.

[24] Феноменов Николай Николаевич (1855-1918) — акушер-гинеколог. В 1899-1905 гг. возглавлял кафедру акушерства и гинекологии Санкт-Петербургского Женского мединститута. Предложил несколько модификаций гинекологических операций, изобрел и усовершенствовал ряд акушерских инструментов, некоторые из которых носят его имя.

[25] Точное название книги: «Оперативное акушерство». 1-е издание, Казань, 1892; 6-е издание, СПб., 1910.

[26] Бехтерев Владимир Михайлович (1857-1927) — невролог, психиатр, психолог. Положил начало отечественной нейрохирургии. В 1908 г. организовал Психоневрологический институт. Его именем названа болезнь, которую он впервые описал — одеревенелость позвоночника с искривлениями.

[27] Павлов Иван Петрович (1849-1936) — знаменитый русский ученый-физиолог, открыватель условных рефлексов, академик, лауреат Нобелевской премии. С 1891 по 1936 год заведовал физиологическим отделением Института экспериментальной медицины, организованного при его непосредственном участии.

[28] Архимандрит Венедикт (в миру священник Виктор Дьяконов) - рукоположен в 1873 г., спустя 8 лет овдовел. В 1883 г. согласно прошению определен в Оптину пустынь, где был пострижен в 1887 г. В последние годы жизни (с 1903) — настоятель Боровского Пафнутиева монастыря. Скончался в 1915 г.

[29] Касперовская икона Божией Матери – древняя икона, долгое время принадлежавшая сербской семье. В 1809 г. попала к херсонской помещице Иулиании Иоанновне Касперовой, в 1840 г. во время молитвы помещицы чудесно обновилась и с тех пор стала являть чудеса исцелений и помощи. Память ее празднуется 29 июня, 1 октября и в среду Светлой седмицы.

[30] Прп. Иосиф Оптинский (в миру Иван Ефимович Литовкин, 1837-1911) — родился в селе Городище Старобельского уезда Харьковской губернии в крестьянской семье. В 1861 г. поступил в Оптину пустынь, в 1872 г. был пострижен в мантию, в 1878 г. рукоположен в иеромонаха, в 1888 г. принял схиму. Сначала работал на кухне, затем стал келейником старца Амвросия и 50 лет пребывал в совершенном послушании старцу. После смерти прп. Амвросия был назначен духовником Шамординского монастыря вместе со старцем Анатолием (Зерцаловым). В 1894 г. стал скитоначальником в Оптиной пустыни. В 1905 г. вынужден был оставить эту должность из-за болезни. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября.

[31] Казанская Горская Амвросиевская женская пустынь в Шамордино — основана прп. Амвросием Оптинским в 1883 г. К началу XXвека стала самым многочисленным женским монастырем в России: здесь подвизалось более 1000 монахинь и послушниц, существовал сиротский дом. См.: «Про Шамординскую пустынь было следующее предсказание: «Игуменьей у них будет мать (это была матушка Евфросиния), потом мачеха, потом опять мать (игуменья матушка Валентина), и при ней разорение; потом маленькая община и при ней деятельная, потом опять мать и при ней Лавра). Последнему предсказанию еще суждено осуществиться» // Русск православное женское монашество XVII-XX вв. / Составила монахиня Таисия (Карцова). Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1992, с. 214. См. подробнее: Схиархимандрит о. Агат (Беловидов). Жизнеописание… оптинского старца Иеросхимонаха Амвросия в двух частях. М., 1900. Ч. 1, с. 109-118; ч. 2, с. 66-141. Казанская Амвросиевская женская пустынь Калужской губернии... . Шамордино, 1908.

[32] Игумен Феодосии (в миру Александр Васильевич Поморцев, 1854-1920) — принял постриг в 1899 г., спустя год перемещен в Оптину пустынь, где в 1902 г. был рукоположен в иеромонаха. Ученик старца Варсонофия, в 1912 г. был назначен на его место скитоначальником и духовником Оптинской братии. Обладал даром рассуждения, много времени и внимания уделял интеллигентной молодежи. Был последним скитоначальником Оптиной до ее закрытия.

[33] Калужская икона Божией Матери явлена чудесным образом в селе Тиньково в 1748 г. (рядом с Калугой) в доме помещика Василия Кондратьевича Хитрово. Празднуется 1 сентября в честь избавления Калуги в 1771 г. от моровой язвы, 12 октября в память спасения Калуги от нашествия французов в 1812 г., 18 июля за охранение от холеры в 1898 г., а также в первое воскресенье Петрова поста. В настоящее время находится в кафедральном соборе Калуги.

[34] Прп. Амвросий Оптинский (в миру Александр Михайлович Гренков, 1812-1891) — один из самых знаменитых и любимых оптинских старцев. Родился в селе Большая Липовица Тамбовской губернии Тамбовского уезда в семье пономаря. В 1836 г. окончил Тамбовскую духовную семинарию, работал учителем в Липецком духовном училище. Во время болезни дал обет уйти в монастырь. В 1839 г. поступил в Оптину пустынь, в 1841-1846 гг. был келейником прп. Макария (Иванова). В 1842 г. был пострижен в мантию, в 1845 г. рукоположен в иеромонаха, между 1846 и 1848 гг. принял тайную схиму. В 1846 г. по болезни был вынужден уйти за штат, в 1890 г. переехал в Шамордино, где и скончался 10 октября. За советом и утешением старца в обитель приезжали люди разных сословий со всех концов России; среди самых известных посетителей старца — Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой, B.C. Соловьев. Канонизирован в 1988 г. Память 10 октября. См. о нем: Схиархимандрит о. Агапит (Беловидов). Жизнеописание ... оптинского старца Иеросхимонаха Амвросия в двух частях. М., 1900. Ч. 1-2. Игумен Андроник (Трубачев). Преподобный Амвросий Оптинский.....М., 1993.

[35] Прп. Анатолий Оптинский (в миру Анатолий Алексеевич Потапов, 1855-1922) — родился в Москве, в семье мещан, в Оптину пустынь поступил в 1885 г., был келейником прп. Амвросия. В 1895 г. пострижен в мантию, в 1906 г. рукоположен в иеромонаха. Окормлял мирских людей, был «народным» старцем. С 1906 г. назначен духовником женского Шамординского монастыря. В 1920 г. был арестован, но вскоре освобожден. В 1921 г. во время тяжелой болезни принял схиму. Скончался 30 июля 1922 г. за несколько часов до нового ареста. В тексте воспоминаний год его смерти ошибочно указан как 1921. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября. См. о нем: Житие Оптинского старца Анатолия (Потапова). Козельск, 1995. Цветочки Оптиной пустыни.... /Сост. С. Фомин. М., 1995.

[36] Поселянин Е. [Е. Н. Погожев]. Детская вера и старец Амвросий. 1-е издание, СПб., 1901; 2-е издание, СПб., 1913.

[37] Вельяминов Николай Александрович (1855-1920) — русский хирург, один из первых начал применять светолечение, сделал немало ценных наблюдений о лечебных свойствах света и ультрафиолетовых лучей. Основал и издавал журнал «Хирургический вестник» (1885-1894).

[38] Спасокукоцкий Сергей Иванович (1870-1943) — хирург, академик. Работал заведующим хирургическим отделением Смоленской губернской больницы (1898-1909), затем Саратовской городской больницы (1909-1911). С 1912 г. — профессор Саратовского университета. В 1926-1943 гг. – зав. кафедрой хирургической клиники 2-го Московского медицинского института.

[39] Сабанеев Иван Федорович (1856-?) — хирург, приобрел известность пластическими операциями. «Операция Сабанеева», описанная хирургом в 1890 г., — ампутация бедра на уровне бедренной кости.

[40] Туберкулезное воспаление брюшины — инфекционная, хроническая болезнь, сопровождающаяся болью в животе, похуданием, утомлением. При этой болезни воспаляется брюшина — тонкая оболочка, выстилающая внутреннюю поверхность брюшной стенки.

[41] Видимо, имеется в виду книга «Оправдание добра» (1894-1897), глава 19, главка XII. См.: Соловьев B.C. Оправдание добра. М., 1996, с. 384.

[42] Откр. 3, 14-16: «И Ангелу Лаодикийской церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Божия: знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».

[43] Эмфизема — растяжение органа воздухом или образовавшимся в тканях газом.

[44] Апоплексический удар — старинное название инсульта.

[45] "Троицкие листки". Сергиев Посад, 1879-1917 — периодическое издание с духовно-нравственным чтением для народа. №№ 801-1000 (т.5, вып.21-25) составили "Троицкое толковое Евангелие от Матфея".

[46] Автора книги установить не удалось.

[47] Св. Игнатий Богоносец, епископ Антиохийский — один из «мужей апостольских». Во время гонений на христиан казнен в Риме в 107 г. Память 29 января и 20 декабря.

[48] Синодик — помянник с именами тех, за кого человек молится.

[49] Монахиня Екатерина Лебедева трудилась на послушании в типографии Шамординского монастыря; несколько теплых слов в ее адрес сказано в кн.: Быков В.П. Тихие приюты для отдыха страждущей души. М., 1913. С.273-274.

[50] Лк.24, 13-35.

[51] Схимонахиня Амвросия (в миру Александра Николаевна Ключарева, 1820-1881)-духовная дочь прп. Амвросия Оптинского, подвизалась в Белевском Крестовоздвиженском монастыре. Будучи еще помещицей, по благословению старца приобрела имение Шамордино, которое отдала двум внучкам-близнецам, дочерям своего единственного сына. Матушка Амвросия завещала в случае смерти девочек устроить в Шамординской усадьбе женскую обитель. Она скончалась в 1881 г., а в 1883 г. в возрасте 12 лет от дифтерии умерли и ее внучки. После их смерти в Шамордино, согласно завещанию, была создана женская монашеская община, позднее преобразованная в монастырь (см. примеч. 31).

[52] Перлов Сергей Павлович — появился в Шамординской обители после смерти старца Амвросия и стал благотворителем монастыря. На его средства был построен Казанский собор, монастырская каменная больница, началось строительство колокольни. Ср.: «Благодетелями обители были супруги Перловы -известные в России торговцы чаем. Поручила им это в особом откровении, бывшем Перлову во сне, Сама Пресвятая Богородица, сказавшая ему: «А торговлей твоей буду заниматься Я Сама» // Русское православное женское монашество XVII-XX вв. / Составила монахиня Таисия (Карцова). Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1992, с. 214.

[53] Панагия — здесь: часть из просфоры, вынутая на проскомидии в честь Божией Матери. В монастырях Панагия особым чином переносится в трапезную: одну ее часть вкушают перед принятием пищи, другую по окончании трапезы.

[54] Игумения Екатерина (в миру Екатерина Васильевна Самбикина) -третья настоятельница Шамординского монастыря.

[55] Иеромонах Адриан (в миру Архип Акильев, 1859-?) — один из духовников Оптиной пустыни. Пострижен в 1890 г., рукоположен в иеромонахи в 1899. Во время русско-японской и Первой мировой войн служил в госпиталях и лазаретах. В1915 г., согласно желанию, поехал на фронт.

[56] Свт. Серафим (Чичагов, 1856-1937)-родился в Санкт-Петербурге, в семье полковника, принадлежал знаменитому дворянскому роду. Окончил Пажеский корпус, служил гвардейским офицером, участвовал в русско-турецкой войне 1877-1878 гг. Был женат, имел четырех дочерей, в 34 года отказался от военной карьеры и в 1893 г. был рукоположен в священника. В 1898 г., спустя три года после смерти жены, принял иноческий постриг. В 1905 г. состоялась его епископская хиротония. Поочередно возглавлял несколько кафедр (Орловскую, Кишеневскую, Тверскую и Кашинскую, Варшавскую и Привисленскую). В 1921 г. возведен патриархом Тихоном в сан митрополита, трижды арестовывался; в 1922-1923 гг. находился в ссылке в Архангельской области. В 1927 г. поддержал Декларацию митрополита Сергия (Страгородского), в 1928 г. назначен митрополитом Ленинградским, с 1933 г. находился на покое, в 1937 был арестован и расстрелян в подмосковной деревне Бутово. Митрополит Серафим являлся одним из главных инициаторов канонизации преподобного Серафима Саровского, составил «Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря» (1896) и акафист прп. Серафиму. Канонизирован в 1997 г. См. о нем: Митрополит Серафим (Чичагов). Да будет воля Твоя. М.; СПб., 1993; «Житие священномученика митрополита Серафима (Чичагова)». СПб. «Сатис», 1997. Память 28 ноября.

[57] Послушницей в Дивеевском монастыре была старшая дочь владыки Серафима, Вера Леонидовна Чичагова (1879-1962). Из-за нестроений с игуменьей Александрой (Траковской), а также развившейся склонности к пьянству послушница Вера покинула монастырь, вышла замуж, но в браке была несчастна, прожила очень непростую, полную лишений жизнь. За полтора года до смерти приняла иноческий постриг с именем Вероники. См. о ней: В гости к батюшке Серафиму / Сост. С. Фомин. М., 1997, с. 496-498.

[58] Мотовилова Елена Ивановна (1823-1910) — супруга Н. А. Мотовилова (см. о нем след. примеч.), хранительница его архива.

[59] Мотовилов Николай Александрович (1809-1879) — симбирский помещик, совестный судья. Был исцелен по молитве прп. Серафима от болезни ног и стал его учеником и сотаинником. Н.А. Мотовилову принадлежит запись знаменитой беседы с ним прп. Серафима о цели христианской жизни. См. о нем: «Серафимово послушание». М., 1997.

[60] По свидетельству преподобного Серафима, «Сама Богоматерь обошла обитель Своими пречистыми стопами, и по месту Ее прохождения о. Серафим велел сестрам проложить канавку. Однако, по словам сестер, они «всё откладывали исполнить батюшкино приказание, и вот тут-то произошло чудесное событие. Раз одна из нас ночью вышла зачем-то из келий и видит — батюшка Серафим в белом своем балахончике сам начал копать канаву. В испуге вбегает она в келию и всем нам это сказывает. Все мы, кто в чем только был, бросились на то место и, увидав батюшку, упали ему в ноги, но, поднявшись, не нашли его, лишь лопата и мотыжка лежали на ископанной земле». Так сам о. Серафим положил начало канавке. «Канавка эта, — говорил преподобный, — стопочки Божьей Матери. Тут ее обошла Сама Царица Небесная. Эта канавка до небес высока. И как антихрист придет, везде пройдет, а канавки этой не перескочит» // ж. «Литературная учеба», 1990 кн. 5, с. 141.

[61] Матушка Александра (в миру Агафия Семеновна Мельгунова, ум. в 1789 г.) — первая начальница Дивеевской монашеской общины (впоследствии монастыря). Была богатой помещицей, рано овдовела и приняла монашество в Киево-Флоровском женском монастыре. Много странствовала, пока, по благословению Божией Матери, явившейся ей во сне, не отправилась в Саровскую пустынь, неподалеку от которой основала Дивеевскую общину.

[62] Мантуров Михаил Васильевич (1796-1858) — помещик Нижегородской губернии, был исцелен по молитвам прп. Серафима Саровского. По благословению преподобного продал свое имение, отпустил крестьян и поселился в Дивееве, где и жил с женой, неся подвиг добровольной нищеты. Всю свою жизнь посвятил обустройству Дивеевской обители.

[63] Гермоген (Долганов (Долганёв?), 1858-1918) — был рукоположен во епископа в 1901 г., с 1903 г. епископ Саратовский и Царицынский. Член Св. Синода. Выступал против Григория Распутина, требовал, чтобы тот изменил порочный образ жизни, но, видя бесплодность своих попыток, предал Распутина анафеме. В итоге владыка был удален в один из западнорусских монастырей. С 1912 по 1917 г. находился на покое, в 1917 г. был назначен епископом Тобольским и Сибирским. В 1918 г. убит большевиками. См. о нем: Иеромонах Дамаскин (Орловский). Мученики, исповедники и подвижники благочестия Русской Православной Церкви XX столетия.....Кн. 2. Тверь, 1996, с. 154-175.

[64] Иеромонах Руфин (в миру Родион Иванович Велькин, впоследствии игумен, 1860-1924) — исполнял разные послушания в монастыре, был казначеем, затем настоятелем Саровской пустыни (с 1920). Скончался 24 июля, внезапно, во время крестного хода.

[65] Серафимо-Понетаевский Скорбященский женский монастырь был основан в 1864 г. Гликерией Занятовой (в иноческом постриге Евпраксией), удалившейся из Серафимо-Дивеевского монастыря. Сначала существовал как женская община, в 1869 г. община была преобразована в монастырь. Главной святыней монастыря являлась Чудотворная икона Знамения Божией Матери.

[66] Шарапов Сергей Федорович (1855-1911) — бессменный редактор и издатель газеты «Русское дело», литератор, публицист, автор множества статей на политические и экономические темы, а также романа и пьес.

[67] Государственная Дума — высшее законосовещательное учреждение, члены которого избирались населением России. В России Дума 1 созывалась 4 раза (с 1906 по 1917 год). Здесь речь, очевидно, идет 1 об открытии 3-ей Государственной Думы, просуществовавшей 5 1 лет (с 1907 по 1912 год).

[68] Неточная цитата из арии князя, героя оперы А.С. ДаргомыжскогЛ "Русалка" (1843-1855), написанной по мотивам одноименной драмы А.С. Пушкина.

[69] Иоанновский монастырь на р. Карповка — был основан в 1899 г. в I Санкт-Петербурге прав. Иоанном Кронштадтским. Сначала 1 монастырь существовал как подворье основанной также о. Иоанном Сурской Иоанно-Богословской обители (в I Архангельской области). В 1902 г. подворье было превращено в 1 самостоятельный женский монастырь. Св. Иоанн завещал похоронить его в усыпальнице Иоанновской монастырской церкви, что и было исполнено. В 1923 г. монастырь был закрыт, в ! 1989 г. вновь передан Церкви.

[70] Иоанниты — секта, по направлению близкая к хлыстовству, образованная безумными почитательницами св. прав. Иоанна Кронштадского, боготворившими о. Иоанна и отождествлявшими его с Самим Спасителем.

[71] Оптинский Иоанно-Предтеченский скит — был основан в 1821 г. по благословению епископа Калужского Филарета (Амфитеатрова). Владыка Филарет пригласил для основания скита прп. Моисея (см. примеч. 151) и его младшего брата прп. Антония (в миру Александр Иванович Путилов, 1795-1865), до этого подвизавшихся в рославльских лесах. О. Моисей и малочисленная братия вместе с рабочими трудились над расчисткой территории будущего скита от леса, возводили первые кельи и скитский храм. В 1825 г. о. Моисей был назначен настоятелем и духовником Оптиной пустыни, а скитоначальником стал его брат (с 1825 по 1839 гг.). См. подробнее: Концевич ИМ. Оптина Пустынь и ее время. М., 1995 (репринт изд.: Jordanville, 1970). Неизвестная Оптина. СПб, 1998.

[72] Имеются в виду схиигумена Сергия (в миру Екатерина Борисовна Мансурова, ум. в 1926 г.) и игумения Иоанна (в миру Наталия Борисовна Мансурова, ум. в 1935 г.). Переехав в Ригу в 1886 г., они открыли приют для девочек (1891), к которому вскоре была присоединена богадельня для престарелых, где читалась неусыпающая Псалтирь. В 1892 г. была учреждена Троицкая Рижская общественная молитвенно-трудовая община; учредительницы приняли монашество (рясофор) и взяли на себя обязательство по управлению общиной. В 1901 г. они были пострижены в мантию. В 1902 г. община была преобразована в Рижский Троице-Сергиев общежительный женский монастырь, а м. Сергия возведена в сан игумений.

[73] Иеросхимонах Алексий Зосимовский (в миру Феодор Алексеевич Соловьев-Михайлов, 1846-1928) — родился в Москве, в семье священника. Окончил Московскую Духовную семинарию, в 1867 г. женился и принял сан диакона, служил в храме св. Николая в Толмачах. Имел сына Михаила, в 1872 г. овдовел. В 1895 г. был рукоположен во иерея и назначен духовником причта Большого Успенского Собора в Московском Кремле. В октябре 1898 г. поступил в Зосимову пустынь, в ноябре того же года принял постриг с именем Алексия. Вскоре стал известным старцем, в 1916 г. ушел в затвор. Именно ему в 1917 г. было доверено вынуть по жребию из ковчежца записку с именем Патриарха всея России -святителя Тихона. В 1919 г. принял схиму (с тем же именем), скончался в Сергиевом Посаде уже после закрытия монастыря. См. о нем: Прот. Илья Четверухин, Е. Четверухина. Иеросхимонах Алексий, старец-затворник Смоленской Зосимовой пустая [Сергиев Посад,] 1995.

[74] С 1902 по 1911 год Полоцкой епархией управлял еп. Серафим (Мещеряков).

[75] См. примеч. 54.

[76] Схимонахиня Мария (в миру Мария Николаевна Толстая, 183 1912) — любимая сестра Льва Николаевича Толстого, ставшая инокиней Шамординского монастыря.

[77] За Толстым приехала не Татьяна Львовна Сухотина- Толстая (1864-1950), а другая дочь — Александра Львовна (1884-1979). Подр. обстоятельствах ухода и смерти Л.Н.Толстого см.: Литературное наследство. Т. 69, кн. 2. М., 1961; Т. 90, кн. 4. М., 1979, с. 397-432

[78] Чертков Владимир Григорьевич (1875-1950) – близкий друг Толстого, издатель его сочинений.

[779] Имеется в виду Варвара Михайловна Феокритова (1875-1950) подруга Александры Львовны Толстой.

[80] Прп. Варсонофий Оптинский (в миру Павел Иванович Плеханков, 1845-1913) — по происхождению принадлежал к Оренбургским казакам, был полковником. В 1890 г. прп. Амвросий благословил его поступать в монастырь. В 1891 г. поступил в Оптину пустынь, был келейником старца Нектария В 1905 г. назначен скитоначальником, в 1910 пострижен в схиму. В 1911 г. из-за интриг и клеветы был удален из Оптиной пустыни и назначен настоятелем заброшенного Старо-Голутвинского женского монастыря, где и скончался. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября.

[81] Архимандрит Пантелеймон (Аржаных, 1872-?) — в 1908 г. пострижен

в монахи в Оптиной пустыни, в 1911 г. рукоположен в иеромонаха; в 1914 г. назначен казначеем, во время Первой мировой войны заведовал монастырским лазаретом для больных и раненых воинов. Вместе с другими оптинцами был арестован в 1923 г., в январе 1930 г. был сослан в Сибирь. После ссылки вернулся в Козельск, где и умер.

[82] Пс. 33, 22.

[83] Имеется в виду Душан Маковицкий (1866-1921) — личный врач Толстого в последние годы его жизни, по национальности словак.

[84] См. подробнее: Сурский И. К. Отец Иоанн Кронштадский. М., 1994, с. 170-173.

[85] Канонарх — одно из лиц клира: его обязанностью является предначинание некоторых церковных песнопений. Он должен возглашать во всеуслышание, что будет петься и на какой глас; затем он провозглашает хору каждую певческую строку песнопения, которая затем повторяется хором. Голос канонарха должен быть сильным, произношение отчетливым и ясным. Пение с канонархом сохранилось в основном в монастырях.

[86] Феодосии (Феодосиев, 1864-1942) — в 1903 г. хиротонисан во епископа Кирилловского, викария Новгородской епархии. На Смоленской кафедре находился с 1908 по 1918 г. С 1918 г. возведен в сан архиепископа. В 1919 г. уехал в эмиграцию, в 1922 г. был назначен архиепископом Виленским и Лидским (в юрисдикции Польской автокефальной Церкви). С 1939 г. находился на покое.

[87] 1Кор. 7; 8, 25-26, 32-35.

[88] Сет. Иоасаф Белгородский (Горленко, 1705-1754) — родился в г. Прилуки Полтавской губернии. В 1724 г. поступил в Киево-Межигородский монастырь. В 1727 г. был пострижен в мантию с именем Иоасаф. В 1737 г. был назначен игуменом Преображенского монастыря под Лубнами. В 1745 г. стал наместником Троице-Сергиевой Лавры. С 15 марта 1748 г. рукоположен во епископа Белгородского. Неустанно заботился о нравственном облике своей епархии: совершал дальние поездки, общался с приходским духовенством и простыми прихожанами. Скончался 10 декабря 1754 г., но погребен был спустя два месяца, тело его оставалось нетленным. Сохранились свидетельства о многих посмертных чудесах, случившихся по молитвам святителя. 4 сентября 1911 г. состоялось его церковное прославление (по инициативе императора Николая II) и открытие мощей. После кампании по вскрытию мощей в 1920 г. они исчезли и вторично были обретены на чердаке Петербургского Казанского собора в 1991 г. После месячного пребывания в Москве мощи вновь были перевезены в Белгород. См. подробнее: Белгородский Чудотворец. ... / Сост., подг. текста и примечания А.Н. Стрижева. М., 1997. Память 4 сентября и 10 декабря.

[89] Автор стихотворения — монах Петр Михайлов. Полный текст стихотворения см.: ж. «Русский паломник», Chico, 1990 N 1, с. 15-16.

[90] Свт. Игнатий (Брянчанинов, 1807-1867) — духовный писатель. Окончил Петербургское Инженерное училище (см. рассказ Н.С. Лескова "Инженеры-бессребреники"). В 1831 г. принял иноческий постриг в Новоезерской обители, затем был на послушании у прп. Льва Оптинского, за которым последовал в Оптину пустынь. После болезни и перевода в Любеченский монастырь, покинул Оптину. Был настоятелем Троице-Сергиевой пустыни (неподалеку от Петербурга), в 1857 г. рукоположен во епископа Кавказского и Черноморского, в 1861 г. удалился на покой. Автор аскетически-богословских сочинений, излагающих на ясном современному человеку языке аскетическое учение святых отцов. Канонизирован в 1988 г. Память 30 апреля.

[91] Чухня — чухонцы или финны.

[92] Прп. Никон Оптинский (в миру Николай Митрофанович Беляев, 1888-1931) — последний оптинский старец. Родился в Москве в купеческой семье. В 1907 г. поступил в Оптину пустынь послушником, около года был письмоводителем прп. Варсонофия, который и стал его духовником. В 1915 г. пострижен в мантию, в 1917 рукоположен во иеромонаха. В 1919 г. впервые арестован, но вскоре отпущен. После закрытия Оптиной в 1924 г. жил в Козельске, служил в Успенском соборе. В июне 1927 г. арестован вторично, содержался в лагере «Кемьперпункт», в 1930 г. отправлен в ссылку в Архангельск, затем переведен в Пинегу. Скончался неподалеку от Пинеги, в деревене Валдокурье от туберкулеза. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября. См. о нем: Послушник Евгений Лукьянов. Оптинский старец Никон. ... II ж. «Глаголы жизни», М., 1991 № 1, с. 37-43. Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996. Иеромонах Никон (Беляев). Дневник последнего духовника Оптиной пустыни. СПб, 1994. Преподобный Никон Оптинский: жизнеописание и духовные поучения. М., 1998.

[93] Свт. Феофан Затворник (Говоров, 1815-1894)-духовный писатель. Окончил орловскую семинарию и Киевскую Духовную Академию, преподавал в Санкт-Петербургской Академии, в 1857 г. стал ее ректором. В 1859 г. был хиротонисан во епископа Тамбовского и Шацкого, с 1863 по 1866 г. — епископ Владимирский и Суздальский, в 1866 г. удалился на покой в Вышенскую пустынь, где и создал свои основные труды; вел обширную переписку. Книга «Путь ко спасению» имела множество переизданий (в том числе и в наше время). Первое издание -СПб., 1868. Канонизирован в 1988 г. Память 10 января.

[94] Точное название книги: «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу» (книга имела много переизданий, см. например: Откровенные рассказы.....М.: «Советская Россия», 1992). Это анонимный труд второй половины XIX века о делании Иисусовой молитвы, ставший необычайно популярным среди русских читателей, благодаря живой и увлекательной форме повествования. Среди предполагаемых авторов книги называют игумена Тихона (Цыпляковского), автора нескольких духовных книг, прп. Амвросия Оптинского, свт. Феофана Затворника. Наиболее аргументированная атрибуция «рассказов» -архимандриту Михаилу (в миру Макарий Косьмич Козлов; 1826-1884) — дана в статье: Басин И.В. Авторство «Откровенных рассказов странника духовному своему отцу»// Архим. Михаил (Козлов). Записки и письма. М.,1996, с. 123-142.

[95] Мф. 7,7. Лк. 11,9.

[96] Мефимоны — в просторечии старинное название службы (Великое повечерие), во время которой читается Великим Постом канон прп. Андрея Критского; по первым словам песнопения «С нами Бог» — «meJ'hmvn» (греч. «с нами»).

[97] Войно-Ясенецкий Валентин Феликсович (1877-1961) — будущий святитель Лука. Хирург, автор знаменитых «Очерков гнойной хирургии», за которые был удостоен Сталинской премии (1946). Несколько лет работал земским врачом, из села Любажи уехал в 1909 г. В 1921 г. рукоположен во иереи, с 1923 г. — епископ Ташкентский и Туркестанский, с осени 1942 г. архиепископ Красноярский, с 1944 г. архиепископ Тамбовский и Мичуринский, с 1946 г. архиепископ Симферопольский и Крымский. Неоднократно подвергался арестам, пыткам, ссылкам (ниже матушка Амвросия описывает встречу с архиеписком Лукой в ссылке). За три года до смерти владыка полностью ослеп. Умер и похоронен в Симферополе. Канонизирован в 1996 г. Память 29 мая.

[98] Иоанникий (Ефремов, 1863-1914) -епископ Белгородский, викарий Курской епархии (хиротонисован в 1905 г.). Много трудился в деле прославления свт. Иоасафа Белгородского. В ноябре 1913 г. уволен на покой, согласно прошению, в связи с болезнью (острой формой неврастении). Скончался на покое в Молченском монастыре в г. Путивле.

[99] Лечивший еп. Иоанникия проф. Анфимов полагал, что владыка погиб в припадке бурной предсердечной тоски, свойствен меланхолии. Ср. с ответом владыки Феофана (Быстрова, 1874-19 на вопрос о загробной участи епископа Иоанникия, «которого нашли повесившимся в уборной. Погибла ли его душа? Владыка сказал, что этот епископ не погиб. Он не сам себя повесил, но это совершили бесы. Оказывается, что архиерейское подворье перестраивалось. Строители кощунственно соорудили уборную в том месте, где в прежнее время помещался алтарь домовой церкви и стоял престол. Когда оскверняется священное место или там, где совершается убийство или самоубийство, оттуда отходит благодать Божия, и в этом месте поселяются бесы. Неизвестно какой мере этот епископ был виноват в столь недопустимо недосмотре, но он оказался жертвой» (воспоминания В.Д. Жевахова, записанные Е.Ю. Концевич)//Неизвестный Т. 2. М., 1995, с. 336.

[100] Серпуховской Владычний монастырь в честь Введения во храм Пресвятой Богородицы -древняя обитель, основанная около 13 г. свт. Алексием и его учеником свт. Варлаамом по повелению Самой Владычицы Небесной (отсюда название монастыря) явившейся обоим святым. Несколько веков монастырь был мужским, но после запустения и упадка в к. XVIII в. был превращен в 1806 г. в женский. После революции монастырь был закрыт, в 1995 г. возвращен Церкви.

[101] Распятие Спасителя обычно изображается с «предстоящими» перед | Ним Матерью Божией, Марией Магдалиной, Иоанном Богословом и Иосифом Аримафейским.

[102] Светилен (тропарь после канона), который трижды поется на утрени в первые четыре дня Страстной седмицы.

[103] Лития — в буквальном смысле слова: усиленное моление. В некоторых случаях совершается вне храма и соединяется с молебным пением и крестным ходом. На всенощном бдении совершается в праздники, включает благословение хлебов, пшеницы, вина и елея. Чин совершается на середине храма, у столика с пятью хлебами, пшеницей, вином и елеем, которые приносятся сюда во время пения специальных стихир. Особый род литии установлен для поминовения усопших, тогда лития совершается как отдельная служба.

[104] Опера М.И. Глинки (1836).

[105] Ошибка памяти: митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Антоний (Вадковский), который, видимо, здесь имеется в виду, умер в 1912 г.

[106] Ктитор — церковный староста.

[107] Авторы книг, купленных м. Амвросией: архиепископ Филарет (Гумилевский, 1805-1866) и епископ Михаил (Грибановский, 1856-1898). Архиеп. Филарет — богослов и историк церкви, был епископом Рижским, Харьковским и Ахтырским, с 1859 г. архиеп. Черниговский и Нежинский. Возможно, речь идет о его книге «Беседы о страданиях Господа нашего Иисуса Христа». Ч. 1-2. М., 1857 (2-е изд., СПб, 1864). Еп. Михаил — духовный писатель, магистр Петербургской Духовной Академии. Был епископом Прилукским, Каширским, Таврическим и Симферопольским (с 1897 г.). Его книга, упомянутая м. Амвросией, — «Над Евангелием». Б.м., 1896 (3-е изд, 1911).

[108] Замойский Андрей (1800-1874) — польский политический деятель, играл важную роль в польских восстаниях 1831 и 1862 гг.

[109] Евлогий (Георгиевский, 1868-1946) — в 1903 г. хиротонисан во епископа Люблинского, викария Холмской епархии. С 1905 г. епископ Холмский и Люблинский. В мае 1912 г. возведен в сан архиепископа. С 1914 г. архиепископ Волынский и Житомирский. С 1919 г. в эмиграции, управлял русскими западно-европейскими приходами. Сан митрополита получил за границей. В 1930 г. уволен от управления. С 1931 по 1945 г. находился в юрисдикции Константинопольского Патриарха, в 1945 г. незадолго до смерти воссоединился с Русской Православной Церковью.

[110] Очевидно, имеется в виду Теребовльская икона Божией Матери -празднование ее 6 апреля.

[111] Далее, согласно данному в самой рукописи свидетельству, пропущено два листа.

[112] Свят. Павел (Канючкевич, 1705-1770) — родился в галичском г. Самборе. По окончании Киевской Духовной Академии (1734) принял монашеский постриг и священный сан. С 1743 г. -архимандрит Юрьева монастыря в Новгороде. В 1758 г. хиротонисован и направлен на Тобольскую кафедру. В январе 1768 г. уволен на покой в Киево-Печерскую Лавру, где целиком отдался подвигам поста, молитвы и благотворительности. Погребение владыки состоялось лишь спустя полтора месяца после его кончины, но тело при закрытии гроба оказал неразложившимся. С тех пор засвидетельствован непрерывный чудесных исцелений по молитвам к святителю. Нетленные мощи митроп. Павла были обнаружены в 1827 г. владыкой Евгением Болховитиновым). Память 10 июня. См. о нем: Титов. Ф.Святитель Павел, митрополит Тобольский и Сибирский. Киев, 1913; Карташев А. В. История Русской Церкви. Т. 2. М., 1992, с. 48

[113] Воздух — покров, который возлагается во время литургии на дискос и чашу. В данном случае — покрывало на мощах.

[114] Собесский Ян (1629-1696) — польский полководец, с 1674 г., после победы над турками у Хотина, польский король Ян III.

[115] Капуцины (от итал. cappucio — капюшон) — монашеский орден, ответвившийся от францисканского. Был основан в 1525 г., имел крайне строгий устав. Внешность и одежда капуцинов описаны м. Амвросией весьма точно — длинная борода, бурая власяница с капюшоном, веревочный пояс с висящей на нем веревкой для бичевания и сандалии на босу ногу.

[116] Очевидно, имеются в виду прп. Петр Египетский (IV в., память 15 мая) и прп. Онуфрий Великий (IV в., память 12 июня), 60 лет подвизавшийся в Фиваидской пустыне.

[117] Прп. Мартиниан Кесарийский (ум. ок. 422 г) — с 18 лет подвизался в пустыне, близ города Кесарии Палестинской. По прошествии 25 лет был вынужден удалиться на необитаемый скалистый остров, где прожил несколько лет под открытым небом. Однажды во время сильной бури разбился корабль, и к острову волны принесли на обломке корабля девицу, которой преподобный помог выбраться на берег. Предложив ей хлеб и воду, прп. Мартиниан оставил ее на острове, а сам бросился в море и поплыл. Два дельфина вынесли его на сушу. Он стал вести жизнь странника, скончался в Афинах. Память 13 февраля.

[118] Фольварк — поместье с хозяйственными пристройками в Польше, на Украине, в Белоруссии.

[119] Острожские князья — западно-русский княжеский род. Острожский Константин Иванович (ок. 1460/1463-1530) — гетман наивысший литовский, староста брацлавский и винницкий, воевода трокский. Проявил незаурядный талант полководца. Воевал с татарами и против Москвы. Покровительствовал Православной Церкви: его эпоху можно назвать золотым веком западнорусского Православия. Остроокский Константин Константинович (1526-1608) — сын К.И. Острожского, киевский воевода, покровитель просвещения. Ревностно защищал Православие во время введения унии. Для его поддержки открыл в г. Остроге училище и две типографии; в 1580 г. издал первую полную печатную Библию на церковно-славянском языке («Острожская Библия».

[120] Князь Серебряный — герой одноименного романа А.К. Толстого (1862).

[121] Сет. Филарет (Дроздов, 1783-1867) — родился в г. Коломне, воспитывался в семье деда (священника). Учился в коломенской семинарии, затем перешел в философский класс Троицкой семинарии. По окончании курса преподавал в той же семинарии древние языки. Был замечен митрополитом Платоном Левшиным, который покровительствовал одаренному юноше. В 1808 г. принял монашество и был переведен в Петербург на должность инспектора Санкт-Петербургской Духовной Академии и профессором философских наук. В 1812 г. назначен ее ректором. Постепенно сделался одним из самых влиятельных лиц в государственной и общественной жизни России. В 1817 г. был возведен в сан епископа Ревельского, викария Петербургской епархии, в 1819 назначен архиепископом в Тверь, в 1820 переведен в Ярославль, в 1821 становится архиепископом, а в 1826 г. митрополитом Московским и Коломенским. С 1816 г. работает над переводом Священного Писания на русский язык, переводит Евангелие от Иоанна, выдерживая серьезную борьбу с возражавшим против перевода Святейшим Синодом. Обладал проповедническим даром, в проповедях больше сосредотачивался на догматических темах, ориентируясь на образованного слушателя. Составил несколько молитв (см.: Митрополит Московский и Коломенский Филарет. Творения. М.: «Отчий дом», 1994, с. 363-371). Канонизирован в 1994 г.. Память 19 ноября.

[122] Сет. Иоанн (Максимович, 1651-1715) — уроженец г. Нежина, воспитанник Киевской Духовной Академии, где был преподавателем. Был настоятелем в разных монастырях. В 1695 г. хиротонисан во епископа, с 1697 г. — архиепископ Черниговский, где основал «коллегиум», первую в России духовную семинарию.

В 1712 г. назначен Петром I на Тобольскую кафедру митрополитом всей Сибири. Здесь заботился о распространении Православия среди местных народов, способствовал учреждению русской миссии в Китае. Прославлен в 1916 г. Память 10 июня.

[123] Митрополит Макарий (Парвицкий-»Невский», 1835-1926) — с 1884 г. епископ Бийский, с 1891 — епископ Томский (с 1906 г. -архиепископ). С 1884 по 1891 г. стоял во главе Алтайской миссии, проявляя о ней особую заботу: во многом благодаря его руководству миссия достигла больших успехов. С 1917 г. находился на покое. См. о нем: Царю Небесному и земному верный. Митрополит Макарий Московский, Апостол Алтайский (Парвицкий-»Невский»)... /Автор-составитель Т. Гроян. М., 1996.

[124] Киевским митрополитом с 1903 по 1915 год был Флавиан (Городецкий, 1840-1915). В ноябре 1915 г. митрополитом Киевским и Галицким был назначен свщмч. Владимир (Богоявленский, 1848-1918).

[125] См. Воронова Е. Душа солдата. Пг., 1914.

[126] Схиархимандрит Агапит (в миру Алексей Иванович Беловидов, 1843-1922) — родился в семье священнослужителя. После окончания Тамбовской духовной семинарии поступил в Оптину пустынь. В 1872 г. пострижен в мантию, в 1876 г. рукоположен в иеромонаха. Был настоятелем Тихвинско-Покровского монастыря, затем Мещовского Георгиевского монастыря. В 1897 г. по состоянию здоровья ушел на покой в оптинский Иоанно-Предтеченский скит. В 1907 г. из-за болезни ног выбыл из скита и перешел в монастырскую больницу, где и скончался. Автор первого подробного жизнеописания старца Амвросия («Жизнеописание в Бозе почившего оптинского старца иеросхимонаха Амвросия». В 2-х частях. М., 1900), а также «Жития Молдавского старца Паисия Величковского»(Оптина пустынь, 1906) и « Жизнеописания оптинского старца иеросхимонаха Макария». См. о нем: Лукьянов Е. Оптинской святости мудрый хранитель. ... // Схиархиандрит Агапит (Беловидов). Жизнеописание оптинского старца иеросхимонаха Макария. М., 1996, с. 400-412.

[127] Прп. Нектарий Оптинский (в миру Николай Васильевич Тихонов, 1853-1928) — родился в г. Ельце в семье мельничного рабочего, по другим сведениям — в семье приказчика. Рано потерял отца. В 1876 г. поступил в Оптину пустынь. В 1887 пострижен в мантию, в 1891 рукоположен в иеромонаха. В 1913 по указанию о. Агапита (Беловидова) избран старцем и духовником братии. В 1923 г. был арестован, но вскоре освобожден. Жил в Козельске, затем переехал в село Холмищи: здесь старец скончался и похоронен. В 1989 г. мощи старца были перенесены в Оптину пустынь и помещены во Введенском соборе. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября. См. о нем: Цветочки Оптиной пустыни. ... / Сост. С. Фомин. М., 1995. Митроп. Вениамин (Федченков). Встречи со святыми. М., 1999. Житие Оптинского старца Нектария. Козельск, 1996.

[128] Молитва 2-я на сон грядущим, святого Антиоха, ко Господу нашему Иисусу Христу.

[129] Арсений (Мацеевич, 1697-1772) — родился во Владимире-Волынском в семье священника, учился в Киевской Академии. В 1741 г. посвящен в сан митрополита Тобольского и Сибирского, в 1742 г. по состоянию здоровья был переведен в Ростов и управлял ростовской епархией до 1763 г. Открыто противостоял церковной реформе Петра I, настаивал на удалении светских чинов из Синода, говорил о необходимости восстановить Патриарший престол, боролся против введенных Екатериной II ограничений монастырей в управлении их имуществом. В 1763 г. был лишен сана и в звании простого монаха сослан в карельский Николаевский монастырь. В ссылке продолжал обличать Екатерину, высказывал сомнения в ее правах на престол, высказывал сочувствие Павлу Петровичу, в результате чего в 1767 г. был расстрижен, назван Андреем Вралем и приговорен к вечному заключению. Мученически скончался в ревельском каземате 28 февраля. См. о нем: Карташев А.В. История Русской Церкви. Т. 2. М., 1992, с. 456-480.

[130] Игуменья (позже схиигумения) София (в миру София Евгеньевна Гринева, 1873-1941) — основательница женской общины «Отрада и утешение» (в Калужской губернии) в честь Богородичной иконы с тем же названием. В 1912 г. была назначена настоятельницей Покровского женского монастыря в Киеве. После революции не раз подвергалась аресту, после Декларации митрополита Сергия ушла в катакомбную церковь, организовала под Киевом тайную общину, члены которой в 1937 г. были арестованы. М. Софии чудом удалось избегнуть ареста (в этот день она была в отъезде), последние годы жизни провела в поселке, неподалеку от г. Серпухова, где и скончалась. См. о ней: Концевич Е.И. Схиигумения София, настоятельница Покровского монастыря в Киеве. Forestville. 1976 (переиздание: Неизвестный Нилус. М., 195 Т. 2, с. 356-381).

[131] Франц Иосиф (1830-1916) — император Австрии и король Венгр из династии Габсбургов. «Русский паломник» — еженедельное иллюстрированное издание. СПб, 1885-1917.

[132] «Церковный вестник» — еженедельный журнал с ежемесячными книжками прибавлений. СПб, 1875-1917; издавался при С.-Петербургской Духовной Академии, официальный орган Святейшего Всероссийского Синода.

[133] Видимо, дата основания храма названа неточно. Александр Добрый умер в 1432 г.. В 1400 г. стал молдавским господарем. Содействовал укреплению независимости и централизации Молдавии. Успешно боролся против татарских ханов, польских и венгерских феодалов. При нем открылась Боярская рада, а также была основана Сочавская самостоятельная митрополия.

[134] Вмч. Иоанн Новый, Сочавский — жил в г. Трапезунде, занимался торговлей. Был благочестив, милостив к бедным, тверд в Православии. Принял мученическую кончину в Белграде Босфорском (ок. 1330/1340 гг.) от рук огнепоклонников и иудеев. Через 70 лет после смерти святого его мощи были перенесены в Сочаву, столицу Молдо-Валахского княжества, и положены в соборной церкви. Память 2 июня.

[135] М. Амвросия высказывает весьма распространенную в русском обществе (еще со времен Екатерины II) надежду на победу русских над турками и завоевание христианами Константинополя.

[136] М.Д. Оберучева ударил по голове саблей матрос: это были первые дни Февральской революции. См. Житие священномученика архимандрита Исаакия / Составил В. Афанасьев. Козельск, 1996, с. 58.

[137] Свгцмч. Исаакий (в миру Иван Николаевич Бобриков, 1865-1938) — был настоятелем в Оптиной с 1915 г. до ее закрытия. Впервые арестован в 1919 г., после освобождения жил в Козельске. В 1929 г. был арестован вместе со всеми оптинскими иеромонахами, в 1930 г. выслан в г. Белев Тульской области. В декабре 1937 г. вновь арестован, заключен в Тульскую тюрьму и расстрелян 8 января 1938 г. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября. См. о нем: Житие священномученика архимандрита Исаакия / Составил В. Афанасьев. Козельск, 1996.

[138] Схиигумения Валентина (ум. В 1919 г.) — последняя настоятельница Шамординского монастыря. См. о ней: Прот. Сергий Четвериков. Правда христианства. М., 1998, с. 388: «Игуменью Валентину мне пришлось видеть и знать лично. Она происходила из купеческого звания, Калужской губернии, и говорила чистейшим калужским наречием. Еще до поступления в монастырь она приняла тайный постриг, так как по семейным обстоятельствам не могла открыто поступить в монастырь. Она была для всех примером смирения, кротости и усердной молитвы. Высокая, бледная, с благообразным лицом и добрым взглядом темных глаз, тихая и скромная, вся окутанная черным покрывалом монашеских одежд, она невольно располагала к себе сердца всех узнававших ее». См. также примеч. 31.

[139] См. у прот. Сергия Четверикова: «В различном расстоянии от Шамордина находились несколько принадлежавших ему дач. Кроме упомянутой Лапехи, была еще дача в великолепном сосновом лесу, так называемом царском, пожертвованном обители покойным Государем Императором Николаем Александровичем. Другая дача, Акатово, где велось полевое хозяйство, находилась довольно далеко от монастыря, и мне в ней не пришлось побывать. Третья дача — Рудново, где еще при старце Амвросии был найден источник воды, считавшийся чудотворным. В Руднове существовала небольшая деревянная, очень красивая церковь во имя Успения Богоматери. Там же существовали пещеры, ископанные какими-то прежними подвижниками, предсказывавшими, что придет время, когда на этом месте устроится женская обитель, и сестрам обители придется спасаться от врагов в вырытых подвижниками пещерах. Это сказание нам передавали еще в 1913 г. . Вообще Рудново в сознании шамординских монахинь представлялось местом таинственным, окутанным какою-то особенною чудесностью. Оно считалось местом, имеющим какое-то особенное предназначение» // Прот. Сергий Четвериков. Правда христианства. М., 1998, с. 390.

[140] См. примеч. 150.

[141] Саломон Петр Иванович (1819-1905) — член Государственного Совета, сенатор; благотворитель Оптиной пустыни.

[142] Саломон Александр Петрович (1853-1908) — директор Императорского Александровского Лицея.

[143] Иеромонах Мелетий — был благочинным в Оптиной пустыни, духовником Шамординской обители. В январе 1930 г. сослан в Архангельскую область. Вернувшись, жил неподалеку от разоренной Оптиной, скончался в 1950-х годах в возрасте 96 лет, погребен на городском кладбище г. Козельска.

[144] «На горах Кавказа. Беседа двух старцев-подвижников о внутреннем единении с Господом наших сердец чрез духовная деятельность современных пустынников. / Составил молитву Иисусову, или пустынножитель Кавказских гор схимонах Иларион». Баталпашинск. 1907, (2-е изд. — 1910; 3-е изд. — Киево-Печерская Лавра, 1912; репринт: СПб, 1998). Книга сначала была доброжелательно принята в духовной среде, однако, после критики архиеп. Антонием (Храповицким) некоторых положений, высказанных в ней, стала предметом ожесточенных споров и источником движения «имяславцев» (или «имябожников»). 29 августа 1913 г. Святейший Синод осудил их учение. Интересно заметить, что сам владыка Антоний, по собственному его признанию, книги «На горах Кавказа» не читал, а знал ее в пересказе, что весьма удивило вел. кн. Елизавету Федоровну, на средства которой книга была издана. См. подробнее: Неизвестный Нилус. Т. 2. М., 1995, с. 530-534. Священник Павел Флоренский. Переписка ... с Михаилом Александровичем Новоселовым. Томск, 1998.

[145] Аналав — четырехугольный плат со шнурами, пришитыми по углам; объемлет плечи монаха, украшен крестами. Возлагается при пострижении в великую схиму.

[146] Вейденгаммер Виктор Алексеевич (1843-1916) — потомственный дворянин, по образованию инженер-механик. Поступил в Оптину пустынь, где нес послушание инженера.

[147] Прп. Анатолий Оптинский (в миру Копьев, в семинарии получил новую фамилию — Зерцалов, 1824-1894) — родился в селе Бобыли Боровского уезда Калужской губернии в семье диакона. Окончил Калужскую духовную семинарию. В 1853 г. поступил в Оптину под духовное начало прп. Макария. В 1870 г. стал иеромонахом, с 1875 г. скитоначальник. Прп. Амвросий назначил о. Анатолия духовником Шамординской Казанской общины. Незадолго до смерти был пострижен в схиму. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября.

[148] Схиигумения София (в миру София Михайловна Болотова, в замужестве Астафьева; ок. 1846-1888) — первая настоятельница Шамординской общины. См. о ней: Схиархимандрит о. Агапит (Беловидов). Жизнеописание... оптинского старца Иеросхимонаха Амвросия в двух частях. М., 1900. Ч. 1,с. 142-143; ч. 2, с. 78. Русское православное женское монашество XVII-XX вв. / Составила монахиня Таисия (Карцова). Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1992, с. 205-207. Игумения Евфросинья (Розова, ум. в 1904 г.) — вторая игуменья монастыря, была слепой.

[149] Иеромонах Пиор (в миру Павел Васильевич Шестаков, 1849-?) -из купеческого звания, поступил в Оптинский скит в 1881 г., принял постриг в 1892 г., рукоположен во иеромонаха в 1900 г.

[150] Игумен Герасим (середина 1860-х гг. -1918) — основатель Сергиева скита, находившегося в 12 верстах от Калуги. Скит стал приютом для "совершенно неправоспособных калек" (Быков В.П. Тихие приюты для отдыха страдающей души. М., 1913, с. 83). В 1880-90-х гг. был келейником известного старца с тем же именем. Старец Герасим старший (ум. в 1898 г.) предсказывал, что его послушник превзойдет его по своим духовным дарованиям.

[151] При. Моисей Оптинский (в миру Тимофей Иванович Путилов, 1782-1862) — старец, основатель Иоанно-Предтеченского скита, строитель Оптиной пустыни. См. также примеч. 71.

[152] Пятисотница — монашеское келейное правило, заключающее в себе 300 молитв Иисусовых, 100 — Божией Матери, 50 — Ангелу-хранителю и 50 — всем святым; итого — 500 молитв. Это объяснение принадлежит прп. Варсонофию Оптинскому.

[153] Точнее, «Размышления о Божественной Литургии»: такое название дал незавершенному и не имеющему в рукописи названия труду Гоголя СП. Шевырев. См. подробнее: Гоголь Н.В. Духовная проза. М., 1992, с. 511-518 (комм. В.А.Воропаева и И.А. Виноградова).

[154] Прп. Макарий Оптинский (в миру Михаил Николаевич Иванов, 1788-1860)- родился в дворянской семье в Дмитровском уезде Орловской губернии. В 1810 г. поступил в Площанскую пустынь послушником. В 1815 г. принял иноческий постриг, в 1817 г. стал иеромонахом. В 1828 г. познакомился с приехавшим в Площанскую пустынь старцем Леонидом (Наголкиным), который стал его духовным руководителем. В 1834 г. о. Макарий переселился в Оптину пустынь: с 1836 г. — духовник монастыря, с 1839 г. — скитоначальник. Был одним из организаторов издательской деятельности при монастыре. Под непосредственным руководством прп. Макария — при участии супруг Киреевских, прп. Амвросия (Гренкова), о. Леонида (Кавелина), о. Климента (Зедергольма) — издавались святоотеческие творения. Канонизирован в 1996 г. Память 11 октября.

[155] Имеется в виду отзыв на гоголевскую книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» (СПб, 1847) свт. Игнатия (Брянчанинова), — в 1847 г., когда написано это письмо, он, в сане архимандрита, являлся настоятелем Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга. См. подробнее: Гоголь Н.В. Собрание сочинений в девяти томах. Т. 9. М., 1994, с. 582-583. Современный исследователь гоголевского творчества В.А. Воропаев пишет: «Отзыв святителя Игнатия был известен Гоголю. По выходе «Переписки» П.А. Плетнев, издатель книги, отправил два экземпляра друзьям Гоголя Балабиным. Один из них Мария Балабина, бывшая ученица Гоголя, передала для прочтения архимандриту Игнатию, и тот возвратил книгу со своим отзывом, а Мария через П.А. Плетнева переслала его Гоголю. В библиотеке Оптиной Пустыни хранился экземпляр книги с вложенным в нее отзывом святителя Игнатия (Брянчанинова), переписанным рукой старца Макария. Последнее обстоятельство послужило причиной ошибки исследователей, приписывавших этот отзыв самому отцу Макарию. Неизвестно, каким путем отзыв преосвященного Игнатия попал в Оптину; возможно, его привез сам Гоголь II Воропаев В.А. Духом схимник сокрушенный... Жизнь и творчество Н.В. Гоголя в свете Православия. М., 1994, с. 52, 92.

[156] Блаженный Гаврюша — сын состоятельных родителей. После смерти отца увидел, что отцу уготован черный венец. На вопрос, что ему сделать, чтобы убелить венец отца, услышал ответ: принять на себя подвиг юродства. Поселился в Оптиной, дожил до революции, перед революцией ругался матом, предсказывая закрытие и поругание монастыря. Был застрелен большевиками.

[157] Свт. Амвросий Медиоланский (ок. 340-397) — принадлежал к знатному роду, получил блестящее образование в Риме. В 374 г. избран церковным народом на епископскую кафедру в Милане (Медиолане), хотя в это время он был еще только оглашенным. Автор догматических трудов и множества проповедей, известен как преобразователь церковного пения. Обладал ораторским талантом, был мудрым пастырем и тонким дипломатом, что помогало ему ладить с государственными властями, часто попадавшими под влияние ариан (которым он активно противостоял), и бороться с умиравшим язычеством. Память 7 декабря.

[158] Прп. Арсений Великий (354-449/450) — родился в знатной римской семье, служил воспитателем сыновей императора Феодосия, в 40 лет тайно оставил двор и удалился в Египетскую пустыню. Древние патерики сохранили множество изречений святого, популярных как на монашеском Востоке, так и в древнерусских монастырях. Память 8 мая.

[159] Сет. Василий Рязанский (ум. в 1295 г.) — был сначала епископом Муромским. Горожане восстали против него, несправедливо обвинив в неподобающих поступках. Святитель после продолжительной молитвы вышел к Оке, распростер на воде свою епископскую мантию и стал на нее, держа в руках образ Пресвятой Богородицы Муромской. Сильным ветром его понесло против течения, и через несколько часов он доплыл до Рязани, где был с почетом принят местным князем и народом. Память 10 июня и 3 июля.

[160] Свято-Тихонова Калужская пустынь — была основана в XV веке прп. Тихоном Калужским, поселившимся в дупле дуба на берегу реки Вепрейки, питался травами и плодами и ископал себе колодец, над которым позднее была построена церковь в честь иконы Божией Матери «Живоносный источник». В XIX веке начали записывать случаи чудесных исцелений, полученных от воды из источника прп. Тихона. В 1918 г. монастырь был закрыт, в 1993 г. вновь передан Православной Церкви.

[161] Имеется в виду владыка Феофан (Туляков, 1864-1937), который занимал Калужскую кафедру с 1916 по 1927 год. Затем — архиеп. Псковский и Порховский, с 1935 г. митрополит Горьковский и Арзмасский. В июле 1937 г. был арестован и 4 октября того же года расстрелян. См. о нем: Иеромонах Дамаскин (Орловский). Мученики, исповедники и подвижники благочестия Российской Православной Церкви XX столетия.....Кн. 1. Тверь, 1992, с. 140-142.

[162] См. примеч. 33.

[163] Алексинский Иван Павлович — известный хирург своего времени, автор многих печатных трудов по хирургии.

[164] Возможно, речь идет о словах апостола Петра: «Будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением» (1 Пет. 3, 15).

[165] Иеродиакон Кирилл (в миру Кирилл Евдокимович Зленко, 1888-1932?) — родился в Полтавской губернии в крестьянской семье, Поступил в Оптину в 20 лет, находился под духовным руководством старца Варсонофия. Исполнял послушание его письмоводителя. В 1913 г. был посвящен в сан иеродиакона. После закрытия монастыря жил на одной квартире вместе с прп. Никоном (Беляевым), вместе с которым был арестован в июне 1927 г. С 1929 г. — в Кзыл-Ординской ссылке вместе с келейницей Анастасией Бобковой (см. о ней примеч. 247), откуда вернулся смертельно больной в г. Белев, затем был выслан в г. Козлов (ныне Мичуринск).

[166] Обновленчество — название активно поддерживавшегося советской властью движения (1919-1939), имевшего своей целью расколоть и уничтожить Российскую Православную Церковь.

[167] Прп. и блгв. Олег (в крещении Леонтий, в иночестве Василий) Романович (умер ок. 1285 г.) — брянский князь, после 1274 г. удалившийся в построенный на его средства Брянский Петропавловский монастырь; здесь скончался строгим подвижником. Память 20 сентября. Прп. Поликарп Брянский (в миру князь Петр Иванович Борятинский, умер в 1620/1621 г.) — принял постриг после 1591 г. основатель и игумен брянского Спасо-Преображенского монастыря. Память 23 февраля.

[168] Дондукова-Корсакова Мария Михайловна (1828-1909) — дочь вице-президента Академии наук, М.А. Дондукова-Корсакова (1792-1869), принадлежала к секте пашковцев, но впоследствии перешла в Православие. В течение многих лет помогала заключенным. См. о ней: Нилус С. А. На берегу Божьей реки.....Ч. 2. Изд. Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 1992, с. 17, 27-29. '

[169] Видимо, имеется в виду митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Антоний (Вадковский, 1846-1912).

[170] Кирилло-Белозерский монастырь — был основан прп. Кириллом Белозерским в 1397 г. Жизнь монастыря тесно связана с важнейшими событиями и лицами русской истории — эпохой опричнины, Смутного времени, здесь жил Иван Грозный, ссыльный патриарх Никон; монастырь не раз помогал государству казной и имуществом. В XVIII в. монастырь начал беднеть, утратил свое прежнее значение, а после революции был превращен в музей.

[171] Далее, согласно данному в самой рукописи свидетельству, пропущено 16 с половиной страниц: жизнь в Иерусалимской пустыньке.

[172] Парастас («предстояние») — молитвенное поминовение усопших, включающее заупокойное всенощное бдение и Великую панихиду.

[173] Марк Подвижник или Аскет (IV-V вв.) — игумен монастыря в Галатии, позднее отшельник в Нитрийской пустыне (Нижний Египет), автор сочинений по христианской аскетике и мистике. См. его «Нравственно-подвижнические слова». Сергиев Посад, 1911. Память 5 марта.

[174] Часть III воспоминаний м. Амвросии была опубликована с сокращениями в кн.: Иеромонах Никон (Беляев). Дневник последнего духовника Оптиной пустыни. СПб: «Сатис», 1994, с. 223-304.

[175] Оптина пустынь была закрыта декретом Совета народных комиссаров в январе 1918 г., но продолжала существовать под видом сельхозартели до весны 1923 г. Аресты монашествующих и руководства музея «Оптина пустынь» произошли в Вербное Воскресение 1923 г. Поводом для ареста старцев и разгона монахов послужил донос священника Шамординского монастыря, сообщившего, что в монастырских стенах чаепромышленники Перловы (благодетели Шамордина) замуровали часть своих сокровищ.

[176] Епископ Михей (Алексеев, 1851-1931) — в миру был капитаном 1 ранга. В 1890 г., овдовев, поступил в Оптину пустынь, в 1892 стал вольнослушателем Московской духовной академии, в том же году принял постриг; в 1893 г. рукоположен во иеромонаха. В 1902 г. хиротонисан во епископа Саранского, затем был епископом Владимиро-Волынским (с 1906), Архангельским и Холмогорским (с 1908), Уфимским и Мензелинским (с 1912). В 1913 г. по слабости здоровья был уволен на покой. Сначала жил в Почаевской Успенской лавре, а с 1914 г. И до своего ареста в 1923 г. В Оптиной. Последние годы жил в Козельске, служил в Успенской соборе, противостоял обновленцам; погребен здесь на Пятницком кладбище.

[177] Прп. Паисий (в миру Петр Величковский, 1722-1794) – родился в Полтаве в семье священника. В 17 лет поступил в Любечский монастырь, перешил в скит Трейстены в Молдавии, затем – в скит Керкул и оттуда переселился на Св. Гору Афон. В 1759 г. Принял иноческий постриг, основал скит св. пророка Илии. В 1763 г. Переселился с учениками в Молдавию, стал настоятелем Свято-Духовского монастыря в Драгомирне, а затем перешел в Нямецкую обитель, где и оставался до конца жизни. Нямецкий монастырь стал центром духовно-нравственного просвещения и монашеского подвижничества. Здесь велась обширная работа по переписыванию, переводу и изданию святоотеческой литературы, в 1793 г. прп. Паисий завершил перевод «Добротолюбия» с греческого на славянский язык. Прп. Паисий считается основоположник старчества в России. Канонизирован в 1988 г. Память 15 ноября.

[178] Прп. Исаак Сирин – подвижник VII века. Основную часть жизни провел в монастыре, в строгих подвигах и молитве. Недолгое время был епископом в Ниневии. Автор поучений о духовной созерцательной жизни, см.: «Слова подвижнические». Сергиев Посад, 1911. Память 28 января.

[179] Прп. Дорофей (ум. В 620 г.) – палестинский подвижник. Сначала монах монастыря аввы Сериды в Сирии, затем настоятель (авва) собственного монастыря близ Газы. Автор аскетических «Наставлений» своим ученикам и 30 «Слов» о подвижничестве, см.: «Душеполезные поучения и писания..». 2-е изд. М., 1862. Память 5 июня. Прп. Иоанн Лествичник (ок 525- ок.649) –синайский подвижник. Основную часть жизни провел отшельником, несколько лет был настоятелем Синайского монастыря, а затем снова удалился в уединение. Автор знаменитой «Лествицы райской», описывающей ступени восхождения подвижника к духовному совершенству, а также небольшого сочинения «К пастырю», где дан идеал настоятеля монастыря. Память 30 марта и в 4-е воскресенье Великого Поста. Прп. Феодор Студит (759-826) — учитель аскетизма, защитник иконопочитания, автор апологетических сочинений, гимнов и канонов, некоторые из которых употребительны до сих пор. Был игуменом в Студийском монастыре, который стал благодаря ему одним из центров монашества. Всегда восставал против нарушения церковных канонов, ереси иконоборчества, за что неоднократно изгонялся из монастыря, томился в тюрьмах и ссылках, умер в скитаниях. Память 11 ноября. Прп. Кассиан Римлянин (или Иоанн Кассиан, ок.360 — ок.435) — основатель иночества в Галлии, учитель монашеской жизни. Приняв постриг в Палестине, много лет странствовал по египетским скитам и обителям, изучая монашеские правила и обычаи. Написал 12 книг «О постановлениях киновий палестинских и египетских», 24 «Собеседования» с египетскими аввами и догматическое сочинение «О воплощении Христа». Память 29 февраля.

[180] Мф. 15,19. Мк.7,21.

[181] Мф. 24, 21-22. Мк. 13,19-20.

[182] Еф. 5, 18.

[183] Ин. 16, 33.

[184] Молитва св. Иоанна Дамаскина из «Молитв на сон грядущим».

[185] Притч. 23, 26.

[186] См.: «Письма Святогорца к друзьям своим о св. горе Афонской». М., 1993 (репринт изд.: М., 1895). Автор книги — иеросхимонах Сергий (в миру Семен Авдиевич Веснин, 1814-1853)- подвизался на Афоне в Русском Пантелеимоновом монастыре (Руссике). Трудно сказать, к кому были обращены эти слова прп. Варсонофия.

[187] Беляев Иван Митрофанович (1890-1969) — младший брат прп. Никона Оптинского, одновременно с которым поступил в Оптинский скит. Вместе с прп. Варсонофием Оптинским был переведен в Старо-Голутвин монастырь и присутствовал при кончине старца (закрыл ему глаза). Впоследствии женился и после революции отошел от веры. Перед кончиной принес покаяние. Подр. о нем см.: Ильинская А. Судьбы Шамординских сестер // ж. «Литературная учеба», 1997 кн. 1.

[188] 2 Кор. 6, 2.

[189] Пс. 145, 3 (неточная цитата).

[190] Мф. 11,29.

[191] Флп. 4, 7.

[192] Пс. 111,6-7.

[193] Ин. 13, 35.

[194] Иак. 1,2.

[195] Лк. 14, 5.

[196] Пелагея Ивановна Серебрянникова (1809-1884) — дивеевская блаженная.

[197] «Учительное известие» — составлено монахом Евфимием в к. XVII столетия по приказанию Патриарха Московского Иоакима, имело своей целью ввести возможное единство в богослужебную практику. Здесь излагаются наставления для священника и диакона относительно совершения священнодействий (особенно литургии). См. подробнее: Петровский А. Учительное известие при славянском Служебнике // ж. «Христианское чтение» 1911 №4, с. 552-572; №7-8, с. 917-936.

[198] См. работу свт. Игнатия (Брянчанинова) «Слово о смерти».

[199] Октоих, в субботу утра, глас 2-й, стихира покойна на стиховне (Богородичен): «Егда плотскаго союза хощет душа моя от жития разлучитися, тогда ми предстани, Владычице, и безплотных врагов советы разори, и сих челюсти сокруши, ищущих пожрети мя нещадно: яко да невозбранно пройду на воздусе стоящыя князи тьмы, Богоневестная»

[200] См. ст. «Смысл любви» // Соловьев B.C. Сочинения в двух томах. Т. 2. М, 1988,с.515-516.

[201] Свт. Иоанн Милостивый (ум. в 620 г.) — Патриарх Александрийский (с 610 г.). Овдовев и потеряв детей, посвятил себя служению Богу. Став патриархом, раздал нищим в Александрии свое имение, выкупал пленных, давал у себя приют многим страждущим и бедствующим. После его смерти по молитвам к нему и от его мощей совершались многие чудеса. Память 12 ноября.

[202] Мф. 5, 6.

[203] Евр. 13.8.

[204] Мф. 12, 37.

[205] Мф. 26,6. Мк. 14, 3.

[206] См. 1Ин. 2, 18-22.

[207] Вмц. Анастасия Узорешителъница (ум. ок. 304 г.) — римлянка, дочь богатых родителей-христиан, в замужестве сохранила девство, ссылаясь на болезнь. После смерти мужа посвятила свою жизнь служению заключенным в тюрьмах и гонимым. Мученически скончалась при императоре Диоклетиане. Память 22 декабря.

[208] Пс. 118, 136.

[209] Мф. 16,18.

[210] См. 1 Кор. 11,26.

[211] Свв. Кир и Иоанн — александрийские врачи, мученически скончались в 311 г. Память 31 января и 28 июня.

[212] Мф. 25, 14-30.

[213] Мф. 12, 31-32. Мк. 3, 28-29. Лк. 12, 10.

[214] Мф. 7,7. Лк. 11,9.

[215] Мф. 15,22-28. Мк. 7,25-30.

[216] Мф. 11,25. Лк. 10,21.

[217] Пс. 50, 19.

[218] Помянник о живых (утренние молитвы); ср. Пс. 2, 1.

[219] См.: Еп. Игнатий (Брянчанинов). Сочинения... Т. 2. Аскетические опыты. СПб, 1882, с. 77-108.

[220] Мф. 16,26. Мк. 8, 36.

[221] См. Поселянин Е. Иеросхимонах Парфений. Жизнь его, изречения и ежедневная молитва. М., 1898, с. 15.

[222] 2 Тим. 4, 7.

[223] Пс. 24,9.

[224] Парафраз стихир на «Господи, воззвах» из службы сорока мученикам, в Севастийском озере мучившимся (память 9 марта).

[225] Лк. 21,19.

[226] Мф. 8, 23-27. Мк. 4, 35-41. Лк. 8, 22-25.

[227] Ср. Мф. 24, 15-19. Мк. 13, 14-18. Лк. 21, 20-21.

[228] Пс. 120, 1.

[229] Мф. 6, 2.

[230] Слова прп. Ефрема Сирина, которые любил повторять прп.Амвросий Оптинский (см. Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996, с. 7).

[231] Св. мч. Трифон (ум. в 250 г.) — уроженец Фригии. Имел дар исцелений, которым пользовался для обращения в христианство язычников. Был подвергнут тяжким пыткам и казнен языческим правителем восточной провинции Акилином. Память 1 февраля.

[232] Трифон (Туркестанов, 1861-1934) — с 1901 г. епископ Дмитровский, викарий Московской епархии, с 1916 г. находился на покое. С 1923 г. — архиепископ, с 1931 — митрополит. См. о нем: Афанасьев В. Пустынник на миру // ж. «Литературная учеба», 1995 кн. 1, с. 132-191.

[233] Пс. 138, 15.

[234] Пс. 107, 3.

[235] Мф. 5, 48.

[236] См. Деян. 20, 7-12.

[237] Пс. 36, 31.

[238] Мф. 11,12.

[239] См.: Откровенные рассказы странника духовному своему отцу. М., 1992, с. 84-85.

[240] Мф. 5, 3-11.

[241] Иеромонах Макарий (Чельцов) — в Оптиной пустыни до ее закрытия был старшим рухольным. После ссылки жил в г. Белеве Тульской области, где и скончался в 1939 г.

[242] Схимонахиня Августа (в миру Лидия Васильевна Защук, 1871-1938) -духовная дочь прп. Нектария. Петербургская журналистка; после закрытия Оптиной пустыни организовала здесь музей, которым заведовала по благословению прп. Нектария. Незадолго до кончины прп. Анатолия (Потапова) приняла от него постриг в схиму с именем Августа. Арестована в декабре 1937 г. в Белеве вместе с последним оптинским настоятелем свщмч. Исаакием (Бобриковым). После двухнедельных пыток они были расстреляны 8 января 1938 г. (н. ст.) См. о ней: Цветочки Оптиной пустыни.... / Сост. С. Фомин. М., 1995, с. 165.

[243] Пс. 102,5.

[244] 1 Кор. 3, 16.

[245] Сергий (Страгородский, 1867-1944) — с 1901 по 1920 гг. управлял Ямбургской, затем Финляндской (с 1905 г.), Владимирской и Шуйской (с августа 1917 г.) епархиями. 28 ноября 1917 г. возведен в сан митрополита. В 1920 г. уклонился в обновленчество, в 1924 принес покаяние Патриарху Тихону. В том же году был назначен митрополитом Нижегородским, в 1926 г. был арестован, в марте 1927 освобожден. С декабря 1925 г. — Заместитель Патриаршего Местоблюстителя. 29 июля 1927 г. подписал знаменитую Декларацию (о которой здесь и идет речь), заявлявшую о лояльности Церкви к существующей власти. С 1934 г. -Блаженнейший митрополит Московский и Коломенский. С 1 января 1937 г. — Местоблюститель Патриаршего Престола. 8 октября 1943 г. избран Патриархом Московским и всея Руси. См. о нем: «Журнал Московской Патриархии», 1994 № 5.

[246] Ср.: «В 1927 г. большое смущение среди православного духовенства вызвало воззвание к Православной Церкви местоблюстителя Патриаршего, митрополита Сергия. В особенности смущал всех призыв молитвенно поминать в церкви во время богослужения «всех, иже во власти суть». Было много споров по этому вопросу. Старшая братия оптинская во главе с о. архимандритом Исаакием, хотя и с тугой сердечной, благоразумно предусмотрели подчиниться воззванию митрополита Сергия, как главе Церкви на земле Русской, за святое послушание. Лишь немногие из них, можно сказать, единицы, откололись от единства и остались при своем мнении. Козельское духовенство последовало примеру оптинцев» // Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996, с. 279-280.

[247] Анастасия Бобкова (впоследствии схимонахиня Анастасия, ум. в 1978 г.) — младшая сестра Ирины Бобковой (см. примеч. 249), келейница иеродиакона Кирилла (Зленко). После закрытия Оптиной пустыни жила в Козельске, где была арестована в июне 1927 г. вместе с прп. Никоном и иеродиаконом Кириллом (Зленко), с которым находилась в ссылке в Кзыл-Орде, а затем сопровождала его в Белев и Козлов. После смерти о. Кирилла вернулась в Гомель; в середине 1930-х гг. приняла постриг с именем Анимаиса, а в 1977 г. схиму.

[248] Инок Агапит (в миру Михаил Михайлович Таубе) — из протестантской семьи, получил университетское образование. После открытия в Оптиной музея заведовал бывшей монастырской библиотекой. Неизвестно когда и кем был пострижен в мантию с именем Агапит. Духовный сын о. Досифея (Чучурюкина). Впервые арестован в 1923 г., затем — в 1927 (вместе с прп. Никоном), после ареста, надев монашескую одежду, больше ее не снимал. В 1928 г. сослан на Соловки, в июне 1930 г. вместе с прп. Никоном прибыл на «вольную ссылку» в Архангельскую область. Здесь до января 1931 г. жил в деревне Нижнее Ладино. После ссылки жил в Орле, где скончался от рака языка в 1933 г. См. о нем: Соль земли / Составитель С. Фомин. М., 1998, с. 300-303.

[249] Ирина Бобкова (впоследствии схимонахиня Серафима, 1885-1990) — в то время рясофорная послушница Шамординского монастыря, после закрытия которого некоторое время жила на родине, в Гомеле. Пострижена в мантию с именем Серафима (1942), затем в схиму с тем же именем (1977). В 1990 г. вернулась в Шамордино после открытия там вновь женского монастыря, здесь скончалась и погребена. См. о ней: Ильинская А. Страницы жизни шамординской схимонахини Серафимы // ж. «Литературная учеба», 1994 кн. 4, с. 4-100.

[250] См.: Преподобный Никон Оптинский: жизнеописание и духовные I поучения. М., 1998, с. 523-605.

[251] Иеромонах Досифей (Чучурюкин) — родился в Орловской губернии. Находился под духовным руководством старца Анатолия (Зерцалова), а затем архим. Агапита (Беловидова). В монастыре исполнял послушание фельдшера. После отъезда о. Нектария в село Холмищи стал братским духовником. В 1929 г. был арестован, сослан в Сибирь. После ссылки жил в Орле, в 1937 г. был снова арестован, на этом сведения о нем обрываются.

[252] Архимандрит Аркадий (в миру Никандр Архипович Перепечко, 1900-1937) — в 1925 г. пострижен в монашество епископом Гомельским Тихоном (см. о нем след. примеч.), рукоположен в иеромонаха, был келейником владыки Тихона. В1928 г. арестован, до 1934 г. отбывал ссылку в Казахстане. В августе 1937 г. арестован вместе с владыкой Тихоном, расстрелян в ноябре 1937 г. См. о нем: Крест на Красном обрыве. М., 1996, с. 131-136.

[253] Тихон (Шарапов, 1885-1937) — в 1925 г. хиротонисан во епископа Гомельского, с декабря того же года находился в заключении. В июле 1936 г. назначен епикопом Алма-Атинским, в управление вступил в январе. В октябре 1937 г. снова арестован и в ноябре расстрелян.

[254] Матушка Александра (Траковская, ум. в 1942 г.) — последняя перед закрытием (20 сентября 1927 г. н. ст.) наместница Серафимо-Дивеевского монастыря.

[255] Энгелъгардт София Александровна — духовная дочь прп. Нектария, прихожанка храма свт. Николая на Маросейке. Протоиерей Сергий Мечев (1892-1941) — сын известного московского старца о. Алексия Мечева, после смерти отца был настоятелем храма свт. Николая на Маросейке. Расстрелян 6 ноября.

[256] Прп. Севастиан Карагандинский (в миру Стефан Васильевич Фомин, 1884-1966)-родился в селе Космодемьянске, рано потерял родителей. В 1909 г. поступил в Оптину пустынь. Был келейником старца Иосифа, после его смерти в 1911 г. — келейником и духовным сыном старца Нектария. В 1917 г. принял постриг в мантию, в 1923 г. за два месяца до закрытия монастыря был рукоположен в иеродьякона, жил в Козельске, в 1927 г. был рукоположен в иеромонаха. С 1928 по 1933 год служил в г. Козлове. В 1933 г. был арестован, в 1934 г. отправлен в Карагандинский лагерь, в поселок Долинка. В 1939 г. освободился, но не захотел вернуться на родину и остался в Караганде. В 1955 г. после многолетних просьб в селе Большая Михайловка была зарегестрирована православная община во главе с о. Севастианом. и тогда же открыта церковь в честь Рождества Пресвятой Богородицы, в которой старец служил до самой кончины. В 1957 г. он был возведен в сан архимандрита. Старец обладал многими духовными дарами, был прозорлив, по его молитвам совершались исцеления и другие чудеса. Канонизирован в 1997 г. См. о нем: Карагандинский старец преподобный Севастиан. М., 1997.

[257] Монахиня Мария (в миру Мария Семеновна Добромыслова, 1900-1986) — духовная дочь прп. Никона Оптинского. Родилась в Козельске в семье священника. После закрытия Оптиной пустыни, работала в созданном здесь музее в должности заместителя директора (до 1927 г.), затем в организованном на месте скита детском доме воспитательницей. Вскоре после переезда в Калугу приняла тайный постриг. В 1939 г. получила инвалидность, до 1956 г. работала в скульптурном цехе калужской фабрики, затем получила инвалидность второй степени пожизненно и больше нигде не работала. В 1960-е годы написала цветные портреты всех оптинских старцев, собственноручно переписала и систематизировала духовное наследие прп. Никона, составила его жизнеописание. См. о ней: Хранительница оптинского духа // Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996, с. 455-461.

[258] Теософы — члены Теософского общества, организованного в 1875 г. Е.П. Блаватской (1831-1891), создавшей оккультно-эзотерическое учение (так наз. «тайная доктрина»).

[259] Акафист Преблагословенней Владычице нашей Богородице и Приснодеве Марии (Благовещению), икос 11.

[260] Имеется в виду еп. Гермоген (Долганов), см. примеч. 63. В июне 1918 г. арестованного владыку перевезли в Тюмень. 15 июня, в 10 часов вечера, его и арестованного священника Петра Карели большевики посадили в трюм парохода «Ока», который пошел вниз по реке в сторону Тобольска. Около полуночи был сброшен в воду о. Петр, а в половине первого ночи убийцы вывели на палубу святителя, который до последней минуты молился. «Когда палач перевязывали веревкой камень, он кротко благословил их. Связав владыку и прикрепив к нему на короткой веревке камень, убийцы столкнули его в воду. Чудо и особое промышление Господ сопровождали священномученика и после кончины. Честные останки его были вынесены на берег реки и 3 июля обнаружен крестьянами села Усольского <...»> // Иеромонах Дамаст (Орловский). Мученики, исповедники и подвижники благочестия Русской Православной Церкви XX столетия.....Кн. 2. Тверь, 1996, с. 174-175

[261] Иеродиакон Петр (Драчев, впоследствии схиигумен Павел, 1888-1981) — родился в г. Елец. В 20 лет поступил в Иоанно-Предтеченский скит, исполнял послушание садовника, был учеником старца Варсонофия. После закрытия Оптиной пустыни жил в московском Даниловом монастыре. В 1929 г. был арестован и отправлен в архангельскую ссылку, в Пинегу. После освобождения служил в Туле. В 1938 г., спасаясь от ареста, уехал, жил в маленькой деревушке. Принял схиму в Почаеве. После войны до своей кончины служил в с. Черкасы, Ефремовского района, Тульской области. См. о нем: Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996, с. 389, 395, 398, 400-406, 413-420, 424-427

[262] Пс. 145; 3, 5.

[263] Пс 24, 3; 68. 7.

[264] См. примеч. 97.

[265] Старец Иларион (в миру Иларион Мефодьевич Фокин, 1774-1853) — подвизался в затворе в селе Троекуровское (с 1824 г.), где основал Троекуровскую женскую общину (впоследствии монастырь).

[266] Очевидно, имеется в виду еп. Варнава (Накропин) — б. епископ Тобольский и Сибирский (с 7 марта 1917 г. находился на покое), умерший в Москве в 1924 г.

[267] На этом обрывается текст воспоминаний м. Амвросии.

Комментарии для сайта Cackle

Тематические страницы