Собрание драм и сценариев Д. С. Мережковского.
Дмитрий Сергееевич Мережковский
Борис Годунов
киносценарий, сцены I–XVI
I. Пролог
Экран светлеет.
Руки Пимена, развивающие свиток, на котором написано: «В 1598 году со смертью царя Феодора[1], сына Иоанна Грозного[2], древняя династия русских царей пресеклась. Феодор был бездетен, а его младший брат, царевич Дмитрий[3], который должен был ему наследовать, загадочно погиб еще при жизни Феодора от руки убийцы.
Россия осталась без царя. По обычаю страны народ должен был избрать нового. Было решено предложить власть любимцу Иоанна Грозного шурину царя Феодора – боярину Борису Годунову.[4]
Экран медленно темнеет.
Яркий летний день. Но будет гроза. На холме, с которого открывается вид на всю Москву, всадник на черном коне, князь Василий Шуйский[5] С ним несколько приставов, тоже на черных конях. Конская сбруя звенит и сверкает на солнце. На небе появляются первые грозовые тучи. Тени от них пробегают по городу, пятнами ложатся на Москву-реку. Шуйский подымает голову, смотрит на небо.
Шуйский.
Будет гроза!
Подъезжает князь Воротынский, статный боярин с черной густой бородой и с умными, живыми глазами. Он и сопровождающие его пристава – на белых конях.
Воротынский.
Наряжены мы вместе город ведать.
Шуйский.
Но, кажется, нам не за кем смотреть.
Воротынский.
Москва пуста; вослед за патриархом
К монастырю пошел и весь народ.
Как думаешь, чем кончится тревога?
Шуйский.
Чем кончится? Узнать немудрено
Народ еще повоет и поплачет.
Борис еще поморщится немного.
Что пьяница пред чаркою вина.
И наконец по милости своей
Принять венец смиренно согласится…
(Обращаясь к одному из приставов).
Проведай-ка, что слышно —
Согласился ль
Принять венец боярин Годунов?
Пристав, в сопровождении еще двух других, ускакивает.
Воротынский.
Но месяц уж протек,
Как, затворясь в монастыре с сестрою,[6]
Он, кажется, покинул все мирское.
Что, ежели правитель в самом деле
Державными заботами наскучил
И на престол безвластный не войдет?
Что скажешь ты?
Шуйский.
Скажу, что понапрасну
Лилася кровь царевича-младенца;
Что если так, Димитрий мог бы жить.
Воротынский.
Ужасное злодейство! Полно, точно ль
Царевича сгубил Борис?
Шуйский.
А кто ж?
Я в Углич послан был
Исследовать на месте это дело:
Наехал я на свежие следы;
Весь город был свидетель злодеянья;
Все граждане согласно показали;
И, возвратясь, я мог единым словом
Изобличить сокрытого злодея.
Воротынский.
Зачем же ты его не уничтожил?
Шуйский.
Он, признаюсь, тогда меня смутил
Спокойствием, бесстыдностью
нежданной,
Он мне в глаза смотрел, как будто
правый.
Воротынский.
Ужасное злодейство! Слушай, верно
Губителя раскаянье тревожит:
Конечно, кровь несчастного младенца
Ему ступить мешает на престол.
Шуйский.
Перешагнет: Борис не так-то робок!
Воротынский.
А слушай, князь, ведь мы б имели право
Наследовать Феодору.
Шуйский.
Да боле Чем Годунов.
Воротынский.
Ведь в самом деле!
Шуйский.
Что ж!
Когда Борис хитрить не перестанет,
Давай народ искусно волновать.
Пускай они оставят Годунова,
Своих князей у них довольно; пусть
Себе в цари любого изберут.
Воротынский.
Нет, трудно нам тягаться с Годуновым.
Народ отвык в нас видеть древню отрасль…
А вот когда бы чудом, из могилы,
Царевич наш Дмитрий вдруг воскрес…
Шуйский (махает рукой).
Эх, полно, князь! Что попусту болтать.
Во гробе спит Димитрий и не встанет.
Не нам с тобою мертвых воскрешать.
Пристава возвращаются с двух концов.
Воротынский.
Ну, что? Узнал?
Пристава.
Он – царь! Он согласился!
Шуйский.
Какая честь для нас, для всей Руси!
Вчерашний раб, татарин, зять Малюты[7],
Зять палача и сам в душе палач.
Венец возьмет и бар мы Мономаха!
Сильный удар грома. Шуйский и Воротынский снимают шапки и крестятся.
II. Сцена на мельнице. Гадание
1
Лес, ночь, гроза. Шум столетних сосен и дубов. Дождь, град, молния. В чаще леса огромный медведь, испуганный близко упавшим громом, вылезает из берлоги, продираясь сквозь валежник, ломает сучья с треском, встает на задние лапы и ревет.
Гроза пронеслась почти мгновенно. Гром все дальше, глуше и, наконец, затихает совсем. Небо яснеет, месяц, пробиваясь сквозь быстролетящие тучи, озаряет лес.
Двое всадников, Борис и Семен[8] Годуновы, едут по глухой тропе. Подъезжают к мельнице, старому, мшистому срубу с шумящим в запруде колесом. Спешившись, Семен стучит в окно долго, сперва кулаком, потом кнутовищем.
Семен. Мельник, мельник, а мельник! Оглох, старый пес, что ли?
Мельник (приоткрывая оконце). Нет на вас погибели, чертовы дети! Кто такие, откудова? Коли вор, берегись, свистну по башке кистенем, с места не сойдешь!
Семен. Что ты, пьяная харя твоя, протри глаза, аль не видишь, бояре!
Мельник. Что за бояре? Знаем мы вас, шатунов! (Вглядываясь). Что за диво? Батюшки, светики! А я-то, старый дурак, сослепа… Ох, не взыщите, кормильцы. Сейчас, – сейчас, только лапти вздену, да вздую лучину.
Семен помогает Борису спешиться.
Борис. Это он и есть колдун? Семен. Он самый.
Мельник отворяет дверь и выходит на крыльцо, старый-старый, весь белый, как лунь, огромный, косматый, как тот медведь в валежнике.
Мельник (кланяясь князю). Ах, гости мои дорогие, желанные! Вот послал Бог соколов в воронье гнездо! Сбились, чай, с дороги, заплутались? Место наше глухое, лихо по лесу ходит, воровские люди, шатушие, долго ли до греха? Переночуйте, родимые. Тут у меня, как у Христа за пазухой.
Семен. Бери коней. Конюшня-то есть?
Мельник. Нет, батюшки. Да мы их тут, сейчас, за тыном, будут, небось, в сохранности. (Привязав коней). В избу, кормильцы, в избу пожалуйте, не взыщите на бедности!
Входят в большую избу, курную, закоптелую, тускло освещенную воткнутой в светец лучиной. Гости ищут глазами иконы в углу.
Семен. Боги-то где ж у тебя?
Мельник (ухмыляясь). Боги тютю, воры намедни украли! (Усаживая гостей на лавку). Чем потчевать, батюшки?
Семен. Ничего не надо. Мы к тебе за делом, старик. Будем гадать.
Мельник. Кому же, тебе, ему, аль обоим?
Семен. Нет, не нам, – царю Борису Федоровичу.
Мельник. Да разве он царь?
Семен. Днесь, наречен, а невдолге будет и венчанье.
Мельник. Ахти, а я и не знал, вот в какой берлоге живу. Ну, слава Богу, давно бы так! (Подумав). Да как же царю-то без царя гадать?
Семен. Этот боярин – ближний друг царев. Все, что скажешь ему, царю скажешь.
Мельник (пристально вглядываясь в Бориса). То-то, сразу видать, слава царева на нем, как заря на небе красная. (Падая вдруг на колени). Батюшки, родимые, не погубите, помилуйте! Мне ли, смерду, о царе гадать? Коли что ему не по нраву скажу, – ведь прямо под топор на плаху…
Семен. Полно, не бойся, старик, никто тебя пальцем не тронет. Вот тебе царев гостинец.
Кидает ему мошну. Тот, прижав ее к груди, жадно щупает.
Мельник. Ух, сколько! Весь-то я с мельницей моей того не стою, пошли, Господь, царю здоровья!
Семен. Царь тебя озолотит, только всю правду говори, как перед Богом, а солжешь, лучше бы тебе и на свет не родиться. Ну, живей!
Мельник. Здесь, бояре, нельзя, – надо вниз, к колесу. Да и вдвоем не гоже. Ты здесь оставайся, а он пойдет со мной.
Семен. Ладно, живей!
Мельник. Мигом, только огонек запалю, да петушка зарежу черного…
Борис (тихо, как будто про себя). Резать не надо!
Мельник (вглядываясь в него еще пристальнее). Как же, батюшка? Без крови нельзя. Всяко дело крепко на крови стоит. Да и те без крови ничего не скажут.
Борис (так же тихо). Ну, ладно, режь, только подальше, чтобы я не слышал.
Мельник. Небось не услышишь, чик по горлу и не пикнет.
Мельник уходит. Молчание. Ветер опять поднялся. Слышно, как лес шумит. Борис, упершись локтями в колени, опустил голову и сжал ее ладонями. Черный кот, спрыгнув с печи, ластится к ногам Семена. Тот отталкивает его ногою: «Брысь». Кот, выгнув спину горбом и ощетинившись, жалобно мяучит. Выйдя из-под лавки, вороненок ковыляет по полу, волоча больное крыло.
Семен (хлопая на него ладонями). Брысь и ты, поганец!
Вороненок хочет взлететь на одном крыле и не может, падает, опять ковыляет, косит на гостей одним глазом, разевает кроваво-красный клюв и каркает.
Семен. Государь, а Государь!
Борис (не поднимая головы). Ну?
Семен. Старый-то плут, кажись, что-то пронюхал, а, может, и раньше знал. Ох, берегись, Государь! Что как не мельник тут главный колдун, а Шуйский? Он тебе наколдует… Я бы этого мельника на первый сук вздернул да всю его чертову мельницу огнем спалил!
Борис. Может, и спалю, но раньше судьбу узнаю.
Семен. Эх, Государь, что узнать? От судьбы не уйдешь, человек в судьбе не волен.
Борис (поднимая голову). Нет, волен, только бы знать, только бы знать! (Прислушиваясь). Что это? Слышишь? Режет!
Семен. Что ты, батюшка, полно! Ветер воет в трубе, аль ржавая петля в дверях визжит. Вишь, как всполошился, и меня-то жуть проняла. Ох, Государь, лучше уйдем от греха! Сколько молились, постились, да прямо из святой обители в гнездо бесовское. Грех!
Борис (глядя ему в глаза с усмешкой). Вот чего испугался! Нет, брат, нам с тобой греха бояться, что старой шлюхе краснеть!
Входит Мельник.
Мельник. Готово, боярин, пожалуй!
Борис выходит с ним через низкую дверцу на лестницу, ведущую вниз, где слышен шум, гул жерновов и стук колеса.
2
Тою же глухой тропинкой, как давеча Годуновы, пробираются два чернеца, Мисаил и Григорий[9], с посохами в руках, с тяжелыми за плечами котомками, в облепленных грязью лаптях, насквозь промокшие. Мисаил, лет сорока, низенький, жирный, красный, с веселым, добрым и хитрым лицом; Григорий, лет двадцати, высокий, стройный, ловкий, с некрасивым, но умным лицом, рыжий, голубоглазый. Мисаил чуть ноги волочит, кряхтит и охает; Григории идет бодро.
Ясное небо, яркий месяц, сильный ветер. Лес шумит, как море.
Григорий. Вот она, мельница!
Подходит к окну, стучит.
Мисаил. Ох, Гришенька, боязно. Мельник-то, слышь, колдун. С чертями водится. Ну, как откроет окно, да такая оттуда харя выглянет, что свет не взвидим!
Григорий. Пусть харя, только б в избу пустил, не ночевать же в лесу!
Опять стучит. Окно приоткрывается.
Семен (изнутри). Кто там?
Григорий. Странники Божьи, иноки смиренные. В лесу заплутались, измаялись. Пусти, Христа ради.
Семен. Не пущу, проваливай!
Григорий и Мисаил (вместе). Дедушка, а дедушка, смилуйся, родной, пусти!
Семен. Сказано, проваливай, пока шкура цела!
Григорий и Мисаил. Хлебца-то, хлебца хоть корочку дай! Господь тебя наградит.
Семен (выставив дуло пистолета в окно). Прочь, сукины дети, чтобы духу вашего здесь не было; – убью!
Окно закрывается. Мисаил, отскочив, присел на корточки.
Григорий (медленно отходя и оглядываясь). А ведь это не мельник!
Мисаил. Кто же такой?
Григорий. Кажется, будто боярин. Кафтан парчовый, кунья шапка и пистоль турецкая с золотой насечкой.
Мисаил. Черт нас морочит, Гришенька, пойдем-ка, пойдем поскорее от греха! (Тащит его за руку).
Григорий. Стой, погоди! Надо местечко сыскать, где посуше, хоть конуры собачьей, чтобы прикорнуть. А может, и в кладовку лаз найдем, чем-нибудь поживимся.
Крадучись, идут вдоль стен избы и заворачивают за угол. Здесь крутой обрыв. Внизу, у плотины, стучит колесо. Григорий, наклонившись, с кручи смотрит вниз.
Григорий. Видишь, огонь?
Мисаил (крестясь). Матерь Пресвятая Богородица! Да ведь это – они – с рогами, с хвостами, черные, у-у! Скачут, пляшут, свадьбу справляют бесовскую…
Григорий. Дурак! Чего испугался. Видишь, люди. Дым валит от огня и тени ходят по дыму. Двое. Что они делают? Колдуют, что ли? Пойдем-ка, посмотрим.
Мисаил. Что ты, братик миленький! Прямо им в когти…
Григорий. Ладно. Коли трусишь, оставайся здесь, спрячься в кусты, а я пойду.
Мисаил. Ой, не ходи, Гришенька, светик мой, не губи души своей понапрасну! Они тебя задерут.
Григорий. Ладно, кто кого задерет, еще посмотрим!
Мисаил прячется в кусты. Григорий, цепляясь за ползучие корни и травы, слезает по круче на дно оврага. На той стороне его, у мельничного колеса, навес под соломенной крышей, с невысоким, ветхим, покосившимся тыном из бревен. Григорий влезает к нему и, приложив к щели между бревнами глаз, жадно смотрит.
3
Мельник под навесом усаживает Бориса лицом к вертящемуся колесу, на сваленные кули с мукой и хлебом.
Мельник. Мягко ли тебе, сынок, покойно ли? Надо, чтобы дрема одолела, – лучше увидишь и услышишь все.
Кидает в огонь сухие травы и коренья. Пламя вспыхивает ярче, гуще валит дым.
Мельник. Глубже, глубже дыши, всею грудью, небось дымок смоляной, травяной, духовитый, слаще ладана, крепче пенника!
Льет на огонь кровь из чашки, капля за каплей. Топчется на месте, быстро семеня ногами, подпрыгивая, как на току тетерев.
Мельник.
В колесе моем вода,
В жилах алая руда.
Колесо вертись, вертись!
Было верх, будет низ;
Было нет, будет да;
Что вода, то руда.
Вдруг, обернувшись к Борису и низко наклонившись, уставив на него неподвижный взор, – все так же быстро семеня ногами, подпрыгивая, медленно идет на него.
Мельник. В очи мне, в очи смотри; прямо в очи, – вот так.
Взор у Бориса становится таким же неподвижным, как у Мельника. Тот машет руками, однообразно проводит ими по воздуху, как будто ласкает, гладит не его самого, а кого-то над ним.
Мельник.
Спи, мой батюшка, усни,
Спи, родимый, отдохни!
Мало дитятко ласкаю,
Темный полог опускаю,
Тихо песенку пою,
Зыбку зыбкую качаю.
Баю-баюшки-баю!
Спишь?
Борис. Сплю.
Мельник. Видишь?
Борис. Вижу.
Мельник. Сквозь меня?
Борис. Сквозь.
Мельник. Что видишь?
Борис. Воду в колесе. Месяц на воде играет.
Мельник.
Месяц на воде играй.
Филин плачь, ворон – грай!
Помогай! Помогай!
Ашарот, Шабаот,
Жар огня, сила вод,
Злачны травы по росе,
Брызги-жемчуг в колесе.
Помогайте все!
Спишь?
Борис. Сплю.
Мельник. Что видишь?
Борис. Углицкая церковь, звонница, пономарь бьет в набат, люди на площадь сбегаются… мертвый младенец лежит, горло перерезано…
Мельник.
Спи, мой батюшка, усни.
Спи родимый, отдохни!
Спишь?
Борис. Сплю.
Мельник. Что видишь?
Борис. Царский престол, я на нем… Нет, младенец зарезанный…
Мельник. Что слышишь?
Борис. Слаб, но могуч; убит, но жив, сам и не сам. (С тихим стоном). Что это, что это?..
Мельник (взяв его за плечи, тряся и дуя в лицо). Чур, чур, чур! Встань, проснись!
Борис (открывая глаза). Что это, что это, Господи? Что это было, колдун?
Мельник. А ты забыл?
Борис. Забыл.
Мельник. Я за тебя помню. Скажи царю Борису Феодоровичу: будешь во славе царствовать, осчастливишь Русь, как никто из царей. Но светел восход – темен закат. Мертвого бойся. Убит, но жив; слаб, но могуч; сам и не сам. Тени своей бойся, бойся тени, тени страшись!
Борис (тихо про себя). Что это значит?
Мельник. Не знаю. Может, царь знает.
Борис встает, шатаясь. Мельник ведет его к лестнице.
Борис (тихо про себя). Слаб, но могуч; убит, но жив. Сам и не сам. Что это значит? Что это значит?
4
Тою же лесной тропинкой, как давеча на мельницу, Борис и Семен едут обратно. Чуть светает. Птицы еще не проснулись. Ветер затих, и такая тишина в лесу, как будто все умерло. Кони стукают неслышно по мшистым колеям тропы. Борис едет впереди, понурив голову и опустив поводья. Лицо его задумчиво; он все еще, как во сне.
Вдруг, на перекрестке двух тропинок, выходят из-за кустов, точно из земли вырастают в серой тени рассвета, две черные тени, Мисаил и Григорий. Конь Бориса шарахается в сторону, встает на дыбы. Всадник едва удержался в седле.
Семен (обнажив саблю и замахиваясь). Чтоб вас, окаянные! Прямо коням под ноги лезете!
Мисаил шмыгнул в кусты, как заяц. Григорий стоит, не двигаясь, и смотрит в лицо Бориса так же пристально-жадно, как давеча во время гадания, когда смотрел между бревнами в щель.
Борис (справившись с конем). Полно, Семен! Видишь, и сами перепугались. Вон чаща какая, не видно, кто идет, и конского шага во мху не слышно. Кто вы такие?
Мисаил сначала робко выглядывает, потом выходит из кустов.
Григорий. Чудовской обители братья.
Борис. Как звать?
Григорий. Это брат Мисаил, а я Григорий.
Борис. Откуда идете, куда?
Григорий. В Москву из Углича. В Угличе благословил нас о. игумен старых книг да хартий добывать старцу нашему о. Пимену.
Борис. А ему на что?
Григорий. Летопись пишет.
Борис (вглядываясь в лицо Григория). Где я тебя видел?
Григорий. Меня? Нет, боярин, ты меня нигде не видел.
Борис (вглядываясь пристальней). Чудно. Все, кажется, будто где-то видел. Ну, ступайте с Богом (вынув из мошны и кинув им два золотых). Свечку поставьте Владычице и помолитесь за грешного раба Бориса.
Григорий и Мисаил (низко кланяясь). Подай тебе Господь, боярин, спаси Владычица!
Всадники скачут, скрываясь в лесу. Григорий долго смотрит им вслед. Лицо его так же сонно, так же неподвижен взор, как у Бориса давеча, когда он смотрел на воду под колесом. Может быть, и Григорий что-то видит.
III. Пимен
Ночь. Келья в Чудовом монастыре. Отец Пимен пишет перед лампадой. Григорий спит.
Григорий (пробуждаясь).
Все тот же сон. Возможно ль? В третий раз.
А все старик перед лампадой пишет…
Пимен.
Проснулся, брат.
Григорий.
Благослови меня.
Честной отец.
Пимен.
Благослови Господь
Тебя и днесь, и присно, и во веки.
Григорий.
Ты все писал и сном не позабылся,
А мой покой бесовское мечтанье
Тревожило, и враг меня мутил…
Пимен.
Господь с тобой. Младая кровь играет,
Смиряй себя молитвой и постом…
(продолжая писать)
Еще одно последнее сказанье
И летопись окончена моя.
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне грешному.
Григорий.
Давно, честной отец,
Хотелось мне тебя спросить о смерти
Димитрия царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе.
Пимен.
Ох, помню,
Пришел я в ночь. На утро, в час обедни
Вдруг слышу звон; ударили в набат;
На улицу бегут, кричат, и я
Спешу туда ж – а там уже весь город.
Гляжу: лежит зарезанный младенец…
Укрывшихся злодеев захватили;
«Покайтеся», народ им загремел.
И в ужасе, под топором, убийцы
Покаялись – и назвали Бориса.
Григорий.
Каких был лет царевич убиенный?
Пимен.
Да лет семи; он был бы твой ровесник,
И ныне царствовал…. (Задумывается).
Григорий (после молчания).
Скажи, отец.
Московские злодеи, может статься,
Димитрия в лицо не знали ране:
Царевич ли зарезанный младенец?
Пимен.
Я и слыхал народную молву:
Убили в Угличе попова сына,
Царевич же Господним чудом спасся…
Да мало ли, что люди говорят?
Оба погружаются в глубокую задумчивость.
Пимен.
Сей повестью плачевной заключу
Я летопись свою… Но уж звонят
К заутрене… Благослови Господь
Своих рабов. Подай костыль. Григорий.
Уходят. Через минуту Григорий возвращается.
Григорий (один).
Борис, Борис. Все пред тобой трепещет,
Никто тебе не смеет и напомнить
О жребии несчастного младенца.
Но не уйдешь ты от суда мирского.
Как не уйдешь от Божьего суда.
IV. Венчание Бориса на царство
Соборная площадь в Кремле, залитая ярким утренним солнцем. Прямо перед зрителем Успенский собор, справа Грановитая палата, слева Архангельский собор. Сверкают на солнце золотые купола, ослепительно белеют стены. Вся площадь запружена праздничной толпой. Звон колоколов, переливный гул голосов.
Григорий и Мисаил пробираются через толпу на площадь. Толстому Мисаилу трудно протиснуться за Григорием. Отстал, с кем-то переругиваясь, и затерялся в толпе. Но и Григорию не удается пробраться на площадь; он влезает на Кремлевскую стену, откуда ему будет видно все.
Внутри Успенского собора. Торжественная служба – венчание Бориса на царство. Когда толпа, под пенье молитв, опускается на колени, виден стоящий лицом к алтарю Борис, которому патриарх передает скипетр и державу.
Шуйский выходит на крыльцо Успенского собора и, обращаясь к толпе, говорит: «Да здравствует царь Борис Феодорович!» Народ восторженно отвечает: «Да здравствует!» раздаются звуки «Славы».
По обитому красным сукном помосту – от Успенского собора до Архангельского и от Архангельского до Красного Крыльца движется коронационная процессия. Впереди идет духовенство в полном облачении. Несут иконы, хоругви. За духовенством бояре, стрельцы, затем иностранные послы и гости. Наконец, показываются рынды. Рынды проходят. Появляется Борис, со скипетром и державой.
При появлении царя народ продолжает петь. Опускается на колени. Царь медленно и торжественно шествует, кланяясь на четыре стороны. Дойдя до середины помоста, он останавливается. Народ сразу замолкает. Наступает полная тишина.
Борис (про себя).
Скорбит душа. Какой-то страх невольный
Зловещим предчувствием сковал мне сердце.
О, праведник, о, мой отец державный,
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли ты мне священное
На власть благословенье.
Да буду благ и праведен, как ты,
Да в славе правлю свой народ.
(Обращаясь к боярам).
Поклонимся почиющим властителям Руси.
А там – сзывать народ на пир,
Всех – от бояр, до нищего слепца,
Всем вольный вход, все гости дорогие.
Шествие под пение «Славы» снова трогается по направлению к Архангельскому собору. Григорий со стены жадно и пристально смотрит на царя. Борис, под взглядом Григория, тоже обращает на него глаза. Взгляды встречаются. На лице Бориса – мгновенная и непонятная тревога: опять этот монах. Кто он? Григорий выдерживает взгляд Бориса и вдруг узнает в нем всадника, которого видел на мельнице.
V. Кабак
1.
Улица перед слободским кабаком. Растоптанная, разъезженная, грязь, лошади, телеги – пустые (едущих с базара), у крыльца всякий народ. Толпятся, галдят, ругаются. Из кабака гам, дуденье, пьяные песни.
На улице появляются два чернеца с котомками за плечами, Григорий и Мисаил. Осторожно обходя большую лужу, где на боку лежит, блаженно хрюкая, большой черный боров, держат путь к крыльцу.
Неподалеку стоит небольшая толпа не то нищих, не то юродивых. Гнусят какую-то песню, один подыгрывает на волынке. Вдруг песня прерывается, раздается детский визг; огромный нищий, в рубахе с расстегнутым воротом, принялся колотить мальчишку ихнего, – ходят такие, с нищими, поводыри.
Нищий. Ах ты, пострел тебя разрази! Цыть! Я-те повою!
Мальчишка продолжает визжать, захлебываясь. Кругом хохочут.
Мисаил. Да чего ты его колошматишь?
Нищий. А тебе что? Не твой, небось. Он с нами ходит, приблудный, значит моя воля: хочу с кашей ем, хочу с маслом пахтаю, а захочу совсем убью.
Григорий. Ишь, дурак. Брось, говорят тебе!
Мальчишка с помощью Григория вырывается из лап нищего и отбегает в сторону. По лицу у него текут слезы и кровь, он, захлебываясь, визгливым голосом кричит: «Черт ты, слепой, ишь. И все вы такие-то черти, душители. Почем зря, с кулаками! Да провались я, убегу от вас, чтоб вам, дьяволам, на том свете…» Мужики хохочут. Издают поощрительные возгласы.
Мальчишка. Убегу, вот как Бог свят, убегу. На что они мне сдались, окаянные. Приблудный, так мне везде дорога. Вот с отцами пойду, со странными.
Мисаил (в шутку, добродушно). Что ж, иди. Мы те не бить, наставлять будем. Ишь, мальчонка-то какой шустрый! Как звать-то тебя?
Мальчишка (шмыгая носом). А Митькой. Возьмите, дяденьки… то бишь, отцы. Я привычный. Не потеряюсь. А потеряюсь где, так найдусь.
Из кабака вываливается густая пьяная толпа, горланя песни. Кое-кто приплясывает. Тут и бубны, и дуды, у одного скрыпица.
Цибалды – шибалда.
Задуди моя дуда,
Гряньте бубны – бубенцы,
Разгулялась молодцы…
На погосте воз увяз.
А дьячок пустился в пляс
Хлюп. хлюп, хлюп!
А как поп с погоста шел,
Забодал его козел
В пуп, в пуп, в пуп!
Мисаил. Эко веселье. Доброе, видно, вино у хозяина! А у меня в горле с утра пересохло. Идем, штоль, Григорий!
Пробираются в кабак. Митька, между ногами мужиков, сквозь толпу, незаметно юркнул за ними.
2.
Внутренность шинкарни. Низкая, черная, просторная изба. По стенам лавки, в углу стойка. Народу – труба непротолченная. Песни и музыка здесь еще громче. За стойкой – хозяин – толстый и красный мужик. Хозяйка тоже толстая, чернобровая, медлительная. В одном из углов сидят Григорий и Мисаил, пьют. Пьют они уже давно, Мисаил совсем пьян, да и Григорий, видно, навеселе. Народу всякого звания. Двое только что сплясали, утирают пот.
Мисаил. То-то любо. И я, бывало, плясал… Ну, спесивая, хозяюшка, выходи на круг. Доброе винцо у тебя, и я, пожалуй. Господи благослови…
Гости. Старец-то, ишь как его с посту разобрало! Гляди, ноги не сдержат! Помоложе который, тот не рыпается! Сидит, как сыч! Эй, давайте сыча!
Мисаил (ударяя по столу ладонью). Сыча! Сыча! Ладная песня. Хошь и грех – подтягивать буду!
Поют. «…Туру-туру петушок, ты далеко ль отошел? За море, за море, ко Киеву-граду, там дуб стоит развесистый, на дубу сыч сидит увесистый. Сыч глазом моргает, сыч песню поет, дзынь, дзынь, передзынь…» и т. д.
В это же время в другом углу кто-то наяривает на дуде свое. В третьем углу начинается пьяная драка. Хозяин выходит из-за стойки. Мисаил ловит его за полу.
Мисаил. Хозяин, а хозяин. Будь ласков, выставь еще косушечку! Мы люди странные, ходючи по Божьему делу притомились, а что при нас было, малая толика, все тебе выложили. Алтына больше нет. Господь Бог свидетель, а ты выстави косушечку на покаяние души.
Хозяин (грубо). Нет ни алтына, так и полезай с тына, давай место другим. Чего привязался? Хороши вы, странные, да еще монахи!
Мисаил. Мы не простые монахи, мы мудреные. Эй, хозяин, мы тебе отслужим!
Хозяин. Сказано, не дам. Потчевать вас! Не надобна твоя служба.
Мисаил. Как это не надобна? Ну, хочешь, я спляшу? А то расскажу, чего мы перевидали, что и во сне никому не приснится…
Один из гостей. Ишь ты, во сне не приснится!
Григорий. Тебе., может, коза рогатая снится, а вот я так сон видел, трижды кряду, сон этот на духу рассказать, и то страшно!
Один соседний гость, неизвестного звания (подсаживаясь ближе). А ты расскажи!
Григорий. Пойдем прочь, отец Мисаил! Что нам тут с ними, с холопами, растабарывать! Ныне, сам знаешь, как вышла отмена Юрьеву дню[10], все на Руси холопами стали!
Ближний сосед, мужик. Да нешь мы тому, отец, рады? Мы по Юрьеву дню во как плачем! Нонче думаешь ничего, а глядь, и не знай как, уж холоп стал.
Человек неизвестного звания (около Григория). Плакальщики тоже объявились. Вы, отцы святые, дурней не слушайте. Вы и вправду, как я замечаю, Божьи люди. А коли гребтится с устатку еще по чарочке выкушать, так ин быть так, я угощаю. Ставь хозяин, в мою голову.
Хозяин удаляется за стойку. Приносит вино.
Мисаил в восторге. Вот люблю! Вот добрый человек, благослови тебя Господи. Таких и по Москве мы не встречивали.
Человек неизвестного звания. К странникам Божьим у меня сердце лежит. А вы, сами говорите, монахи не простые. Понасмотрелись на белый свет. И во сне-то вам видится, чего неведомо. (К Григорию). Скажи, отец, какой такой страшный сон тебе был?
Григорий (пьет). Сон-то… на духу только скажу. И то, может, не скажу.
Мисаил (пьет). Эх, доброе вино! Никогда, кажись, такого не пито! А ты, Григорий, что там на духу, мы во всякий час перед лицом Божьим. Ты уважь доброго человека. поведай, чего такое тебе привиделось.
Григорий (глядя прямо перед собой). Трижды… три ночи подряд… после молитвы… видел я сей сон.
Мисаил. Молитва бесовские мечтанья отгоняет, благие снятся сны.
Григорий (все так же, как будто про себя). Мне виделась лестница великая, крутая. Все круче шли высокие ступени, и я все выше шел. Внизу народ на площади кипел. Мне виделась Москва, что муравейник…
Человек неизвестного звания (внимательно). Ты говоришь. Москва?
Григорий. На самой высоте – престол царей московских. И я – на нем. Вокруг стрельцы, бояре… а Патриарх мне крест для целования подносит…
Человек неизвестного звания (прерывая). Вот как!
Григорий.… И я вот крест целую с великой клятвой, что на моем царстве невинной крови не прольется, холопей, нищих не будет вовсе. Отцом я буду моему народу… (взявшись за воротник рубашки). И эту последнюю я разделю. Со всеми!
Человек неизвестного звания. Постой! Постой!
В это время ближний народ сгрудился вокруг, жадно прислушиваясь В дальнем углу, другие, наяривают плясовую «Эй, жги, говори, подговаривай! Ходи изба, ходи печь, хозяину негде лечь!» Ее медленно заглушает песня юродивых у дверей: «Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная!»…
Григорий, как бы не видя и не слыша ничего вокруг себя, продолжает.
Григорий.… довольно Руси по-волчьи выть, довольно в кабаке слезами обливаться, да от судей неправедных бегать! Не казнями и не суровостью я буду царствовать, а милосердием и щедростью.
Человек неизвестного звания. Ай да ловко. Стой. Значит на Москве царем себя видел?
Григорий. Великим и державным. И трижды сряду, три ночи, чуть глаза закрою, все тот же сон.
Человек неизвестного звания (вскакивая). Эй, люди! (Хлопает в ладоши). Сюда, ко мне! Хватай чернеца этого. Негожие речи его, хула на государя Бориса Феодоровича. Измена! Крутите его крепче!
Подбежавшие стрельцы скручивают Григория. Общее смятение, отдельные возгласы, песни умолкают. Слышится: «Ярыжка!» «Ах он, дьявол, подсуседился, и ничто ему!» «Покою от них ныне нету!»
Ярыжка (указывая на Мисаила). И этого прихватите толстопузого. Впрямь, не простые они монахи!
Мисаил. Батюшка! Отец милостивый! А меня за что? Я ни сном, ни духом! Я три ночи подряд не спал, не то что сонные видения какие. Да у меня отродясь их не было! Какой я царь на Москве? Видано ли дело? Смилуйся, батюшка! Видит бог…
Ярыжка. Ладно, ладно, там разберут, какой ты царь. Под клещами и патриархом признаешься, покаешься Богу, монах проклятый! Тащите их!
Мисаила вяжут и тащат обоих к дверям под глухой гул толпы. Какая-то баба причитает: «Мучители окаянные! И старца-то Божьего не оставят! Пришли, знать, последние времена!» Другая: «Зачем, слышь, три ночи вряд проспали. Приказ новый, мол, вышел. Пропала наша головушка!» «Мучитель и есть!»
Из-под стола, где сидели Григорий и Мисаил, вылез на карачках мальчонка, незаметно проюркнул в толпе, тихонько жмется к Мисаилу, у дверей.
Мисаил (не перестает стонать, молить, беспорядочно охать. Заметив мальчишку, умолкает и тихо ему). Ты чего, постреленок! Уноси ноги, пока цел!
Митька (тоже тихо). Ништо, батька, я за вами. Небось не пропаду! А и важно он говорил? Лестница-то кру-тая-рас-крутая…
Связанных уводят, среди движения и гула толпы.
VI. Прием послов
Престольная палата. Трубы и дворцовые колокола. Рынды[11] входят и становятся у престола; потом бояре, потом стряпчие, потом ближние бояре, потом сам царь Борис в полном облачении с державой и скипетром. За ним царевич Феодор.[12] Борис садится за престол. Феодор садится по его правую руку. Подходит Воейков.[13] Опускается на колени.
Воейков.
Великий царь. Враги твои разбиты.
Сибирь, покорная твоей державе,
Тебе навек всецело бьет челом.
Борис.
Благая весть. Встань, воевода тарский.
И цепь сию, в знак милости, прими.
Снимает с себя цепь и надевает на Воейкова. Подходит Салтыков.[14]
Салтыков.
Царь государь. Послы и нунций папы
Ждут позволенья милости твоей
На царствие здоровать.
Борис.
Пусть войдут.
Трубный шум и литавры. Входят послы с папским нунцием Рангони[15] во главе, предшествуемые стольниками. Подходят к престолу; стольники раздаются направо и налево.
Салтыков.
Рангони, нунций папы.
Рангони.
Великий царь всея земли московской.
Святой отец Климент тебе свое
Апостольское шлет благословенье
И здравствует на царстве. Если ж ты,
Как он, о царь, скорбишь о разделеньи
Родных церквей – он через нас готов
Войти с твоим священством в соглашенье.
Да прекратится распря прежних лет
И будет вновь единый пастырь стаду
Единому.
Борис.
Святейшего Климента
Благодарю. Мы чтим венчанных римских
Епископов и воздаем усердно
Им долг и честь. Но Господу Христу
Мы на земле наместника не знаем.
Когда святой отец ревнует к вере,
Да согласит владык он христианских
Идти собщá на турского султана,
О вере братии наших свободить,
То сблизит нас усердием единым
К единому кресту. О съединеньи ж
Родных церквей мы молимся все дни.
Когда святую слышим литургию.
Рангони отходит.
Салтыков.
Посол литовский, канцлер Лев Сапега.[16]
Аппарат следует за Рангони, который пробирается сквозь пышную толпу. В дальнем конце палаты Шуйский и Воротынский тихо беседуют. Рангони становится так, что они его не замечают, но он все слышит.
Воротынский. Грамоты литовские читал? В Кракове все уж говорят, что сын попов убит, а не царевич. Жив де он, и объявится.
Шуйский. Брешут ляхи, кто им поверит? Да и нам до Литвы далече. Вот, кабы здесь, на Москве…
Воротынский. Ну, а кабы здесь, можно бы за дельце взяться, можно бы, а?
Шуйский. Что гадать впустую.
Воротынский. Не впустую. Сказывал намедни крестовый дьяк Ефимьев: двух чернецов забрали в шинке. Один говорил: он де спасенный царевич Димитрий, и скоро объявится, будет царем на Москве.
Шуйский. Мало ли что люди с пьяных глаз по кабакам болтают.
Лицо Рангони. Он слушает сперва рассеянно, потом все с большим вниманием. При последних словах Воротынского он – весь слух.
Шуйский. Где они сидят?
Воротынский. В яме на патриаршем дворе.
Шуйский. Знает царь?
Воротынский. Нет… Слушай, Иваныч, хочешь. Велю их прислать? Чем черт не шутит?
Шуйский. Погоди, дай подумать. Так сразу нельзя. Да и не время сейчас об этом. Пойдем.
Хотят идти. К ним подходит Рангони.
Рангони. Простите, бояре. На два слова. (Отводит их немного в сторону). Пишут мне из Литвы, да и здесь говорят, будто жив царевич Димитрий. Странный слух, не правда ли?
Шуйский. Мы ничего не слыхали.
Рангони. А верно обрадовался бы царь, узнав, что царевич жив. (Пристально смотрит на Шуйского). Так знайте же, бояре, если слух тот верен и его Высочеству грозила бы опасность – мало ли, что может случиться. Святейший отец примет под свою защиту московских царей законного наследника. В этом вам моя порука. В Литве немало у нас монастырей, где он найдет приют и безопасность.
Шуйский и Воротынский стоят, не зная, что ответить. Но, не дожидаясь их ответа, Рангони уходит.
Шуйский. Все подслушал иезуит проклятый. Пойдем скорее.
Воротынский. Как знать. Может, и к счастью.
Пробираются сквозь толпу, ближе к престолу. Аппарат следует за ними.
Видно, как Борис отпускает послов. Около престола царица и царевна.[17]
Борис (сходя с престола).
Царица и царевна, ты, Феодор,
Моих гостей идите угощать.
Вино и мед, чтобы лились реками.
Идите все – я следую за вами.
(замечая Шуйского).
С объезда ты заехал, князь Василий.
Что молвят? Все ль довольны?
Шуйский.
Кому ж не быть довольным, государь.
На перекрестках мед и брага льются,
Все войско ты осыпал серебром.
Кому ж не быть довольным. Только, царь,
Не знаю, как тебе и доложить.
На Балчуге двух смердов захватили.
Во кружечном дворе. Они тебя
Перед толпой негодными словами
Осмелилися поносить.
Борис.
Что сделала толпа?
Шуйский.
Накинулась на них; чуть-чуть на клочья
Не разнесла; стрельцы едва отбили.
Борис.
Где ж эти люди?
Шуйский.
Вкинуты пока
Обои в яму.
Борис.
Выпустить обоих.
Шуйский.
Помилуй, царь.
Борис.
Не трогать никого.
Не страхом я – любовию хочу
Держать людей. Прослыть боится слабым
Лишь тот, кто слаб; а я силен довольно,
Чтоб не бояться милостивым быть.
Вернитеся к народу, повестите
Прощенье всем – не только кто словами
Меня язвил, но кто виновен делом
Передо мной, хотя б он умышлял
На жизнь мою или мое здоровье.
Шуйский, кланяясь, уходит. Воротынский за ним. Борис остается один.
Борис.
Надеждой сердце полнится мое,
Спокойное доверие и бодрость
Вошли в него. Разорвана отныне
С прошедшим связь. Пережита пора
Кромешной тьмы – сияет солнце снова
И держит скиптр для правды и добра
Лишь царь Борис – нет боле Годунова.
Шуйский и Воротынский спускаются по лестнице из Грановитой Палаты. Садятся на коней. Разъезжаются в разные стороны.
VII. В бане у Шуйского
Баня в усадьбе Шуйского в Москве.
Маленький, плюгавый старичок, дохлый, как мерзлый цыпленок. Сморщенный, как старый гриб, с острым носиком, с пронзительно-острыми глазками и жидкой козлиной бородкой, – князь Василий Иванович Шуйский, – только что отпарившись и накинув по голому телу легкую, травчатой тафты, распашонку, отдыхает в предбаннике. Сидя за столом, попивает из хрустальной, запотелой ендовы холодный, прямо со льда, малиновый мед и посасывает вставленный в перстень, целебный камень безоар, прозрачно-зеленый с золотыми искрами, словно кошачий глаз.
Вдруг открывается настежь двойная обитая наглухо войлоком дверь в баню. Клубом валит пар, и видно сквозь него, как два боярина, Мстиславский и Репнин, лежа на полках, парятся. Банщики, два калмыка с плоскими рожами, льют воду из шаек на раскаленную каменку. Вода шипит, пар клубится белым облаком, и парящиеся в нем возлежат, как блаженные боги. Банщики мочат березовые веники в мятном квасу и хлещут ими по голым телам. Облако порой сгущается так, что ничего не видно; слышно только хлопанье, шлепанье, а порой сквозь редеющий пар мелькают голые тела.
Длинный, сухощавый, жилистый, с рыжей бородой и рыжими по веснушчатому телу волосами, Репнин, корчась от наслаждения караморой, повелительно-грозно покрикивает:
– Пару-то, пару поддай! Лей не жалей! Что стали, черти? Убью!
Жирный, мягкий, белый, как баба, Мстиславский, молит жалобно:
– Батюшки, светики, отцы родные, век не забуду, детушки, озолочу! Веничка-то, веничка свежего! Жги, жги, хлещи, – вот так, вот так, вот тут еще! Любо, любо, ох-ох-хошеньки! —
воркует он голубем, хрюкает боровом, и все его мягкое, белое тело трясется, ходит ходуном, как студень.
Третий боярин, Воротынский, тоже дородный, но в меру, статный, еще не старый, с черной густой бородой и с умными живыми глазами, выскочив из бани, весь красный, как рак, голый, только полотенцем опоясанный, другим – вытирает с лица градом катящий пот.
Воротынский. Лихи наши бояре париться! Видно, об заклад побились, кто кого перепарит. Молодцы! А я не стерпел (выпив ковш меда, отдуваясь и хлопая себя ладонью по животу), уф, давненько я не паривался так. Ну спасибо, князенька, уважил. Славная у тебя банька, царская!
Шуйский (продолжая сосать). Да, ничего себе банька, живет!
Воротынский (повалившись на низкую, широкую с персидскими коврами и пуховыми подушками, скамью). Эх, жаль, не зима, вот бы когда на снежку поваляться! (Закрыв глаза, как в блаженном видении). Прыг с полки, да, благослови Господи, в сугроб; покатался, повалялся, и опять в пар – жги, поддавай, да веничком березовым, с мятою, свежий дух, что в лесу, – рай! Да эдак разов пять… Эх, любо. Так тебя всего разберет, такая истома польется по всем жилкам – суставчикам, что молочко польется теплое, унежит, истомит, – и бабы на постель не надо!
Шуйский. Что бабы? С ними только грех, души погибель вечная, а банька дело святое. По писанию: «Oмойтесь банею водною во глаголе».[18]
Воротынский (открывая глаза). А ты все, Иваныч, сосешь?
Шуйский. Сосу, батюшка, сосу!
Воротынский. Камень безоар?
Шуйский. Он самый.
Воротынский. От яда пользует?
Шуйский. От яда и от всякого недуга чревного. Царь Иван – упокой Господи душеньку его – с собственной ручки пожаловал, папа римский ему с дарами прислал, a папе – царь эфиопский. Камень тот у птицы Строфил[19] во чреве живет, и бегает та птица по великим пескам так борзо, что на коне едва угонишь. Камешком тем от многих ядов царь Иван отсосался.
Воротынский. И ты яду боишься?
Шуйский. Знаешь сам, сколько у Шуйских приятелей. Неровен час, и подсыплют.
Воротынский. Кушать на Верху опять изволил?
Шуйский. Как быть? Ласков ко мне царь, все столом жалует. А стрепня-то на Верху жирная. Подали вчера оладушек инбирных в меду. А царь все потчует: «Ешь, Иваныч, ешь, не обессудь!» Ну, от царской хлеба-соли не откажешься. С этих-то самых оладушек, чай, все меня и мутит, изжога да резь. Банька, думал, поможет, – нет, не легче. Вот и отсасываюсь.
Воротынский встает, подходит к Шуйскому, присаживается и говорит ему на ухо.
Воротынский. Ой, берегись, князенька, так тебя Татрин[20] употчует, что и ноги протянешь.
Шуйский (указывая глазами на дверь). Ш-ш-ш…
Воротынский. Э, полно, Иваныч, банщики твои, рожи калмыцкие, только и знают, что «пар» да «веник». А те двое бояр, небось, люди надежные. Да и сам ты в баньке любишь советовать; в пару-де, что на духу, все нагишом, как перед Богом!
Шуйский. Так-то так, да и бревна в стенах слышат…
Воротынский (подойдя к двери, прислушавшись и притворив ее плотнее). Им не до нас. Ишь, хлюпают, сердечные! Как бы не запарились до смерти. (Вернувшись на прежнее место). Слушай, Василий Иваныч. Знает царь Борис: как род Иоаннов пресекся, не Годуновы, Малютина челядь, Ордынские выскочки, а вы, Шуйские – благоверных царей наследники, понеже Рюрика святая кровь в жилах ваших течет. Рано ли, поздно ли, а быть царем на Москве Василию Шуйскому! Вот он к тебе и ластится, змей. Спит и видит, как бы тебя извести. Да поздненько хватился: сам-то словно крыса отравленная ходит. Имя царевича Димитрия услышит – так и вскинется весь, потемнеет в лице, глаза куда девать, не знает. Вот я на него, пуще всякого зелья!
Шуйский (задумчиво). Нет, крепок, ништо ему, отдышится!
Воротынский. Крепко яблочко, пока червяк внутри не завелся. Коли имени одного боится, что будет, как явится сам?
Шуйский. Мертвые из гроба не встают…
Воротынский. В судный день встанут и мертвые! А Борисов день близок. Грамоты Литовские читал? В Кракове все уж говорят, что сын попов убит в Угличе, а не царевич, жив де он и объявится.
Шуйский. Брешут ляхи, кто им поверит? Да и нам до Литвы далече. Вот кабы здесь, на Москве…
Воротынский. Ну. а кабы здесь, можно бы за дельце взяться, можно бы, а?
Шуйский. Что гадать впустую…
Воротынский. Не впустую. Сказывал намедни крестовый дьяк Ефимьев: двух чернецов забрали в шинке; один говорил: он-де спасенный царевич Димитрий, и скоро объявится, будет царем на Москве.
Шуйский. Мало ли, что люди с пьяных глаз по кабакам болтают. Вырвут им языки, плетьми отдерут, и дело с концом.
Воротынский. Воля твоя, Иваныч, только смотри, может, счастья Бог тебе посылает, а ты брезгаешь…
Шуйский. Коли от дураков счастье?
Воротынский. Эх, батюшка. Русь-то вся на дураках стоит! Ну, один-то чернец и впрямь дурак, забулдыга, пьянчужка, а другой – паренек вострый, и жития постного, от роду вина в рот не брал, да видно бес попутал. От него польза может быть.
Шуйский. Ты-то сам их видел?
Воротынский. Нет, Ефимьев сказывал.
Шуйский. Знает царь?
Воротынский. Не знает, еще и не пытали, как следует. Слушай-ка, Иваныч, хочешь, велю их прислать? Чем черт не шутит? Ну-ка, пощупай!
Шуйский, глубоко задумавшись, наливает ковш меда, медленно подносит ко рту и, не выпив, ставит обратно на стол.
Воротынский. Ну, так как же, отец, прислать?
Шуйский. Пришли, пожалуй. Ин быть по-твоему: чем черт не шутит!
Воротынский (встает, наклоняется и благоговейно, как святую икону, целует Шуйского в лысину). Премудрость! (Указав на флягу). Это что?
Шуйский. Клубничная.
Воротынский (налив две чарки и подавая одну Шуйскому). Ну-ка, батюшка, выкушай, полно камень сосать! (Крестится). Благослови, Господи! За здравие и благоденственное житие царя Василия Ивановича Шуйского! (Выпив чарку до дна одним духом и грозя кулаком). А ты, Борис Федорович, коли этого зелья хлебнешь, никаким безоаром не отсосешься!
Дверь в баню открывается, и оттуда выскакивают, голые, красные, как ошпаренные, Мстиславский и Репнин. Клубом валит пар, сгущается в белое облако, и мелькают в нем золотые маковки церквей, зубчатые стены Кремля, терема, хоромы.
VIII. Допрос
Утренний луч солнца, сквозь круглые, в свинцовом переплете, грани оконной слюды, попадает на обитую голландской кожей стену, захватывая лысину Шуйского. Он сидит за столом, что-то пишет.
В дверь постучали. Вошел дьяк Ефимьев, поклонился в пояс.
– По твоему, боярин, приказу, двух с Патриаршего двора колодников привели.
– Ладно, веди их сюда, – сказал Шуйский, не отрываясь от письма.
– Обоих?
– Нет, одного, молодого.
Два стрельца с обнаженными саблями ввели Григория. Руки у него были связаны, на ногах кандалы.
По знаку Шуйского кандалы сняли, развязали и руки. Стрельцам было ведено выйти. Шуйский подошел к двери. запер ее поплотнее и вернулся на прежнее место. Несколько времени они молча смотрели друг на друга. – Григорий – на пороге. Шуйский за столом.
– Подойди
Григорий сделал два-три шага. остановился.
– Ближе, ближе. Кто ты таков?
– Чудовской обители инок Григорий.
– Роду какого?
– Галицких детей боярских Смирных-Отрепьевых.
– Живы отец-мать?[21]
– Померли.
– Есть родня?
– Был дядя, тоже помер.[22]
– Значит, сирота?
– Кроме Бога, никого.
– Зачем в монахи пошел?
– Душу спасать.
Помолчали. Шуйский заговорил.
– Слушай, Григорий, мне тебя жаль. Чудовский о. игумен пишет, что был-де ты всегда жития доброго, что ж это тебе попритчилось? Как тебе в ум вступило, будто ты – царь на Москве?
– Сам не знаю, – глухо проговорил Григорий. – Морок бесовский. Чай и от вина. Отродясь не пил. А как первую чарку выпил, ума исступил, что говорил – не помню.
Шуйский поглядел на него ласково, покачал головой.
– Ну-ка, вспомни… Было тебе какое виденье?.. Эх, дурачок! Аль не видишь, что я тебе добра желаю? Может, и вызволю. Только все говори, запрешься – прямо отсюда в застенок. Там тебе язык-то сразу не вырвут, а сначала плетьми, да каленым железом развяжут. Так уж лучше добром, Ну-ка, сказывай, было видение?
– Было, – вымолвил Григорий.
– Какое?
– Лестница, будто крутая… и я по ней всхожу. Все выше, да выше, а внизу Москва… народ на площади… Я как сорвался, да полетел – и проснулся.
– А лестница куда?
– На… на башню.
– Ой ли? Не на престол ли царский?
– Да, будто и на престол.
– А на нем ты?
– Я.
Опять молчание.
– А что царевич Димитрий, может, жив, – начал Шуйский, – что другого младенца зарезали, – слышал о том?
– Слышал.
– И верил?
– Коли верил, коли нет.
– А теперь?
Григорий бегло, исподлобья взглянул на Шуйского. Проговорил медленно:
– Теперь как скажешь, так и поверю.
– Ишь какой прыткий, – засмеялся боярин. – Хочешь на меня взвалить? А, может, и я… коли верю, коли нет…
Впился в него долгим взором. Молчал. Такая тишина в покое, что слышно было, как муха жужжит, бьется на оконной слюде.
Шуйский поднялся. Подошел к Григорию, взял его за руку, подвел к окну. Лицом к самому свету повернул, вглядывался, даже рукой по волосам провел, и зашептал тихо, будто про себя: «Жесткие, курчавые, рыжие, с подрусиной, очи голубые, в прозелень, да чуть-чуть с косиной, и на щеке бородавка, точка в точку. Что за диво! Ну-т-ка, ворот раскрой маленько!»
Григорий отшатнулся, прижал руку к вороту, но Шуйский отвел руку, откинул ворот и ахнул.
– Родинка! Родинка! На том самом месте, как раз! Что ты, что ты на меня так смотришь? Что дрожишь?..
Григорий и впрямь дрожал. Шуйский, отступив на шаг, не сводил с него взора.
– Кто ты таков?.. Кто ты таков? Откуда взялся? Али и впрямь…
Снова подошел ближе, совсем близко, лицом к лицу, руки на плечи положил и чуть слышным шепотом: «Димитрий Иванович, Димитрий Иванович. – ты?»
Григорий, с широко открытыми глазами, сделал шаг назад, пошатнулся, хотел схватиться за стол, но вдруг, с тихим стоном, опустился на пол без чувств. Шуйский поглядел на него с брезгливой усмешкой: «Эх, баба! Ну куда такому в цари?»
Пошел, однако, к поставцу, налил из кувшина квасу в ковш. Отхлебнув, стал прыскать в лицо Григорию, мочить виски. Григорий открыл глаза.
– Пей, пей, – поднес ему Шуйский ковш ко рту, приподнимая голову. – Да чтой-то опять с тобой содеялось? Часто ли так? Уж не падучая ли, оборони Боже, как у… того? Ножичком-то, слышь, играючи, младенец в падучей зарезался…
Григорий сидел теперь на полу и, закрыв руками лицо, всхлипывая, повторял: «Ох, не могу… Не мучай меня. Христа ради, отпусти… Лучше в застенок, каленым железом, чем так…»
– Что ты, что ты, сынок… – хлопотал вокруг него Шуйский. – Все ладно, отпущу сейчас. Ну-ка встань, дай помогу, вот так. Отдохни.
Он хотел, было, усадить его, но Григорий, совсем очнувшись, провел рукой по лицу и проговорил твердо:
– Ты прости, боярин. Я, кажись…
– Ништо, ништо, родной. – прервал Шуйский. – Все ладно, отпущу сейчас, только вот допишу…
Быстро дописал письмо, запечатал.
– Грамотку отдай отцу игумену. Небось, никто тебя не тронет. Три денька поживи в обители, а я погадаю, подумаю: может, совсем отпущу, а, может, опять позову…
Вдруг сдвинул брови и другим, изменившимся голосом. строго приказал:
– Только смотри у меня, смирно сиди, ни шагу никуда из кельи, три дня! Слышишь? Понял?
– Понял.
Шуйский подошел к двери и кликнул Ефимьева.
– Инока честного Григория в Чудов отвези и сдай отцу игумену с рук на руки. Инок сей честной неповинен ни в чем, злые люди поклеп на него взвели. Смотри же, чтоб никто ему обиды не чинил. Ты мне за него головой отвечаешь.
– Слушаю. А с другим как же?
Шуйский немного подумал.
– И того отпусти, – решил он. – Ну, ступайте с Богом.
Григорий, поклонившись боярину в землю, собирался выйти, когда тот остановил его.
– Стой, погоди.
Отвел Григория в сторону, обнял, поцеловал в голову, перекрестил: «Храни тебя Господь!» А на ухо, шепотом, прибавил:
– Веришь, что Богу все возможно?
– Верю, – прошептал и Григорий.
– То-то, верь. Как знать, сон-то, может, и в руку. Чем черт не шутит. Ну, с Богом, ступай, Гришенька-Митенька…
IX. Бегство из монастыря
Келья в Чудовом монастыре. Спят: Григорий на подмощенных досках, Мисаил на постелюшке, на полу. Мисаил громко храпит. В окошечке чуть брезжит первый рассвет. Григорий вдруг вскидывается, садится на постели, прислушивается. Тишина, только иногда далекие сторожевые крики. Григорий ложится опять, но тотчас совсем вскакивает, откидывает изголовье. Вся сцена идет громким и чрезвычайно быстрым темпом.
Григорий. Отец Мисаил! Отец Мисаил!
Так как Мисаил не просыпается, он толкает его в бок.
Мисаил. Чего? Чего? Святители, угодники! Ни в чем я неповинен!
Григорий. Да проснись, отец, я это! Кто в келью входил, ты видел?
Мисаил (протирая глаза). Свят, свят, свят! Никого не было. Кому в обители быть?
Григорий. А узел-то у меня под головой откуда взялся? Ты, что ли, положил?
Мисаил. Какой узел? Царица Небесная, и то узел! А в узле-то что?
Григорий. А я почем знаю? Подкинуто что-то.
Мисаил. Ты погляди. Мне чего страшиться, не мне подкинуто.
Григорий (с опаской развязывая узел). Платье мирское… кафтан… Отец Мисаил, мешок. А в мешке-то казна!
Мисаил (машет руками). Зачурай, зачурай! Искушение велие! Нечистая сила это строит под тебя! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его. Перекрестил мешок? Ну, что? Что оно? Угольками, небось, скинулось? Али чем похуже?
Григорий. Нет, деньга звенит. Золотые. Да постой, тут еще грамота.
Подходит к окошечку, где уже стало чуть светлее, и читает, наклонясь, про себя, пока Мисаил, торопливо шепча молитвы и крестясь, осматривает и трясет мешок.
Григорий (читает тихо). «Наказ… Царевичу Димитрию… уходить тайно в Литву…» «а там будут ему в помощь верные люди… а с уходом сим чтобы не медлить…» (Останавливается). Вот оно что.
Мисаил. Да говори, сказано-то как в грамоте?
Григорий. Никак это… уходить мне. А то плохо будет.
Мисаил. Мать Пресвятая Богородица. Утекли мы единожды от злодеев, так опять они на нас, яко львы. Уходить так уходить, я готов, не сборы собирать, нагрянут еще нечестивые.
Григорий (быстро что то сбираясь, пряча в мешок). А ты-то куда? Про тебя ничего не сказано.
Мисаил (тоже что-то собирает). Как куда? А я и не думаю, куда ты, туда и я. Вместе были в узилище кинуты, и чудесному избавлению вместе подверглись, так теперь, как ты с казной утечешь, мне что одному оставаться, ответ держать? Я уж с тобой, брат Григорий, туда ли, сюда ли, только вон из блата сего смрадного, от ищущих поглотити ны.
Григорий (уже совсем готов). Ну ин тащись, отче, да поторапливайся, уйдем, пока братия не поднялась. Уж свет, к заутрени, гляди, ударят.
Мисаил. Мы тишком, молчком, по стеночке. Как мухи пролетим. Мальчонка бы до ворот не привязался, востроглазый. Митька этот. Как смола прилип, где не можно – вокруг околачивается, теперь чуть и в обители-то привитает.
Григорий. Что ж, он не помеха. К пути же привычный.
Мисаил. Я и говорю. Да и грех младенца отгонять. Шустрый такой, поможливый. Иди, Григорий, смотри, дверь бы не скрипнула. Ну, Господи благослови. Заступница Казанская. Пресвятая Матерь Божия и все святые угодники…
Тихо выходят. В светлеющих заревых сумерках, крадутся по монастырским переходам. Вот они в ограде. Кое-где уже ударили дальние колокола. Когда чернецы подходят к воротам, ударяет, густо, и Чудовский колокол к заутрени. Тут откуда-то выкатывается взъерошенный Митька. Деловито, знаками, показывает, что калитка в воротах отомкнута. Привратник отлучился, на одну минутку: надо спешить. Оглядываясь, путники пробираются к воротам и благополучно выскальзывают за калитку, все трое: Митька, конечно, не отстал, да и не отстанет.
Москва гудит колокольным звоном.
X. Корчма
Корчма на Литовской Границе. Григорий мирянином. Мисаил в виде бродяги-чернеца. Хозяйка подает на стол.
Григорий (хозяйке). Это куда дорога?
Хозяйка. В Литву, кормилец, к Луевым горам.
Григорий. А далече до Луевых гор?
Хозяйка. Недалече, к вечеру бы можно туда поспеть, кабы не заставы царские, да сторожевые пристава.
Григорий. Как заставы?
Хозяйка. Да бежал кто-то из Москвы, Господь его ведает, вор ли, разбойник, только всех ведено задерживать да осматривать. А что им из того будет. Будто в Литву нет и другого пути, как столбовая дорога. Вот хоть отсюда свороти влево, да бором до часовни, а там уж тебе и Луевы горы. (Смотрит в окно). Вон, кажись, скачут. Ах, проклятые.
Григорий. Хозяйка, нет ли в избе другого угла?
Хозяйка. Нету, родимый, рада бы сама спрятаться…
Мисаил вдруг беспокойно и спешно спохватился, запахивает подрясник, стягивает пояс на животе, озирается по сторонам и лезет тщетно на полати, но срывается; замечает вдруг большую кадку за дверьми, переваливается животом и скрывается за ней. Григорий молча сидит у окна. Входят пристава.
Пристав. Здорово, хозяйка.
Хозяйка. Добро пожаловать, гости дорогие, милости просим.
Пристав. Э, да тут угощенье идет. (Григорию). Ты что за человек?
Григорий. Из пригорода, в ближнем селе был, теперь иду восвояси.
Пристав. Хозяйка, выставь-ка еще вина. Мы здесь попьем, да побеседуем.
Садятся за стол. Хозяйка приносит вино. Пьют. Один из приставов важно осматривает Григория.
1 Пристав (другому). Алеха, при тебе ли царский указ?
2 Пристав. При мне.
1 Пристав. Подай сюда.
Григорий. Какой указ?
1 Пристав. А такой: из Москвы бежал некоторый злой еретик. Слыхал ты это?
Григорий. Не слыхал.
Пристав. Не слыхал? Ладно. Приказал царь всех прохожих осматривать, чтоб того беглого еретика изловить и повесить. Знаешь ли ты это?
Григорий. Не знаю.
Пристав. Умеешь читать?
Григорий. Умею.
Пристав. Ну так вот тебе царский указ.
Григорий. На что мне его?
Пристав. А читай, коли умеешь. Вслух читай.
Григорий (читает). «Чудова монастыря недостойный чернец Григорий впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам сказалось: отбежал он, окаянный Гришка, к Литовской границе…»
Пристав. Ну вот.
Григорий (продолжает). «А лет ему, вору Гришке, от роду… (останавливается) за 50, а росту он среднего, лоб имеет плешивый, бороду седую, брюхо толстое».
Пристав. Стой, стой. Что-то нам не так было сказано.
2 Пристав. Да помнится, сказано было лет ему 20. А волосы рыжие, глаза голубые…
1 Пристав. А ты, что же читаешь нам? Забава тебе, что ли? Лоб плешивый, борода седая? (Шепчет про себя). Волос рыжий, глаза голубые… (всматривается в Григория). Да это, друг, уж не ты ли?
Григорий вдруг выхватывает из-за пазухи кинжал. Пристава отступают, он бросается в окно.
Пристав. Держи. Держи.
Оба бегут к двери. Распахнув дверь, опрокидывают кадку. Оттуда вываливается белая громадная туша.
Туша (истошным голосом). Да воскреснет Бог и расточатся врази его. Да бегут от лица Его все ненавидящие Его…
Пристава (сначала остолбеневшие, беспорядочно кричат, набросившись на Мисаила, который валяется на полу). «Да вот он, еретик-то». «Гришка!» «Да кто ты, прах тебя возьми?» «Да тот-то где, Гришка-то?»
Один пристав выбежал за дверь, кричит оттуда: «Алеха! Алеха! Сюды иди, лови энтого. Брось ты черта седого».
Оставленный Мисаил подымается с полу. Кидается с размаху в окно. Не может пролезть, ругается. Хозяйка сзади помогает. Наконец его просовывает. Слышно, как он шлепнулся за окном, оханье, потом бегущие шаги. Некоторое время в избе только плачущая и крестящаяся хозяйка. Потом опять вбегают пристава. Накидываются на хозяйку. Кричат наперерыв: «Как провалился. Да и коней, коней нет, коней увел. А этот-то где? Гришка-то? Да какой он Гришка? А чего он в муку залез, коль не Гришка? Ты куда монаха-то дела?» и т. д., и т. д.
Хозяйка на все отвечает плача, что знать ничего не знает и ведать не ведает.
Пристава набрасываются друг на друга в полной растерянности.
В это время по лесной дороге скачет Григорий. Он далеко впереди. На втором коне – Мисаил, распластавшись, держась за гриву, весь еще в муке. Григорий скачет. Мелькнула часовня на Чеканском ручье. Дальше. Все на некотором расстоянии несутся кони. Наконец они почти вместе.
А вот и Луевы горы. Литва.
XI. Письмо нунция
Палата с низкими сводами, с византийской росписью по стенам. Но на этой росписи, на главной стене, – большое католическое Распятие черного дерева с Христом из слоновой кости. Стол под ним покрыт темно-фиолетовым бархатом; на нем высокие католические светильники, священные сосуды, чаши, дароносицы, остензории и т. д. вокруг служки в белых кружевных накидках с серебряными колокольчиками в руках.
Отец Игнатий, секретарь Рангони, читает молитвенник. Входит Рангони, преклоняется перед Распятием, творит молитвы. Слышна органная музыка и тихое пение.
Окончив молитвы, Рангони подымается. Жестом отсылает служек.
Рангони (о. Игнатию). Я должен продиктовать вам важное письмо кардиналу Боргезе,
О. Игнатий садится и приготовляется писать.
Рангони (диктует). Прошу, ваше преподобие, доложить Святейшему отцу о свидании моем с царем Борисом. Я передал поздравления Его святейшества, а также пожелания его о соединении церквей. Но на сие последнее царь Борис, подобно всем упорным и невежественным схизматикам московским, ответствовал мне лукаво и уклончиво. Я имею, однако, другие, лучшие вести. Сын царя Иоанна, прямой наследник московского престола, царевич Димитрий, почитавшийся убитым, Божьим чудом спасен. Ныне, при нашем содействии, он имеет быть отправлен, до времени, в Литву. Мы уповаем, что Святейший отец примет его под свое высокое покровительство, о чем известит и короля Сигизмунда[23] польского, верного сына святой нашей церкви. Сей воскресший Димитрий, воссев на престол своих предков, будет нам великой помощью во святом деле возвращения московских схизматиков в лоно единой апостольской Римской церкви. Аминь.
Берет письмо у о. Игнатия, прочитывает его, подписывает и запечатывает своей печатью. Затем снова склоняется перед Распятием. Слышны те же звуки органа, медленно затихающие.
XII. Бал у Мнишек
Замок Сандомирского воеводы, Юрия Мнишек[24], в Самборе. Ряд освещенных зал. Бальная музыка. Пары танцующих кавалеров и дам.
О. Мисаил с подстриженными волосами и бородой, в слишком для него узком, арамантового бархата, польском жупане, в желто-шафранных, атласных штанах в обтяжку, стоя у поставца с винами и попивая венгерское, смотрит на танцующих.
Митька, выросший, тонкий, как тростинка, в шелковом белом, на розовой подкладке доломане с серебряным шитьем и собольей опушкой, в белой лебяжьего пуха шапочке с изумрудным пером и двумя по бокам белыми крылышками, похожий на амура, подходит к о. Мисаилу.
Митька (вглядываясь). Батька, ты?
Мисаил. Я-то батька, а ты кто?
Митька. Митьку не узнал?
Мисаил (кидаясь ему на шею). Митенька; светик мой, родимый! Вырос-то как, молодцом каким стал, карсавчиком! А я-то думал, пропал малец. Где же тебя Бог носил?
Митька. В Львове, у ксендзов, учился.
Мисаил. Давно ли здесь?
Митька. С панночкой вчера из Кракова.
Мисаил. Хлопцем у нее, что ль?
Митька. Нет, пажом. Лыцарское звание шляхетское!
Мисаил. Ну, пошли тебе Бог. Кабы только у ксендзов не облатынили. Держи ухо восторо, сынок, крепко за веру стой!
Митька (лукаво). А ты, отче, рясу-то скинул?
Мисаил. Скинул, батюшка, скинул, ох, согрешил окаянный! Ну, на Москву вернусь, отмою, и паки шмыг под шлык. Ряса, что кожа, – небось не сдерешь. Нам без ряски нельзя. Мне и Гришенька… тьфу! Великий государь наш, Димитрий Иванович, архиерейский клобук обещал, а то, гляди, и в патриархи выскочу. (Указывая на бывшего инока Григория, нынешнего царевича Димитрия, идущего в паре с дочерью князя Мнишек, Мариною).[25] Вишь, сколь-то наш как откалывает, пес его заешь! Ну, да и та, чертова девка, умеет плясать. Аж и меня разбирает – так бы и пустился в пляс! Это какой же по-ихнему будет?
Митька. Краковяк.
Мисаил. Лихо, лихо, жги! (Подплясывая и притоптывая):
Коль со щукой ходит рак,
Так и сяк, так и сяк,
Раскоряк – Краковяк!
(Вдруг остановившись). Чтой-то у меня как будто сзади треснуло? Глянь-ка, сынок, не на спине ли шов?
Митька. Нет, пониже.
Мисаил. Ну-у? И видать?
Митька. Видать.
Мисаил. Ох, искушенье! Говорил я шведу: «Узко-де шьешь, подлец, распорется». Митенька, батюшка, стань-ка сзади, притулись как-нибудь, епанечкой прикрой, а то срам, засмеют нехристи: «Вот, скажут, архиерей с дырой!»
Митька. Стать-то недолго, отец, да не все же стоять, как пришитому!
Мисаил. А мы пойдем, потихонечку, да и проберемся как-нибудь в девичью, там меня живо девки заштопают!
Митька с Мисаилом уходят. Музыка играет мазурку. Трое панов, глядя на танцующих, беседуют.
Пан Станислав (указывая на Марину с Димитрием). Нашей-то панночке вон как не терпится: крунку алмазную да горностаеву мантийку вздела, – поскорей бы в царицы московские!
Пан Иордан. А молодец-то пляшет недурно, вон каблуками как притоптывает, по-нашему, ясновельможному! Где научили так скоро?
Ян Замойский.[26] Пять лет не скоро, а где – у наших же святых отцов: доки не все Богу молиться, черту плясать!
Пан Станислав. Воля ваша, паны, а я все гляжу на него, да в толк не возьму, кто он такой? Шутка сказать, сам папа признал. Может и вправду царевич. Вон все говорят, вместо него другого младенца зарезали.
Ян Замойский. Кто говорит? Москали набрехали, а мы и уши развесили. Что за плавтова комедия, помилуйте, велено было царевича убить, а убили куренка!
Пан Станислав. Да этот-то, этот кто же? Оборотень, что ли, тень, туман с болота? Ну-ка, подойди, пощупай, – сквозь рука не пройдет. Кто же он такой?
Ян Замойский. А черт его знает! Беглый монах, хлоп Вишневецких,[27] жид некрещеный, аль сам бес во плоти. Лучше знают про то отцы-иезуиты, – их стряпня, их и спрашивай!
Пан Иордан. А я, панове, так полагаю, не в обиду будь сказано вашей милости. Кто он такой, нам горя мало. Сколько было примеров, что Бог возвышал и подлого звания людей: царь Саул[28] и царь Давид[29] тоже не белая кость. Так и этот, кто бы ни был, есть Божие орудие. Будет нам польза и слава не малая, как посадим его на московский престол: тут-то и запляшут москали под нашу дудку!
Ян Замойский. Кто под чью дудку запляшет, пану Богу известно; войну затевать из-за вора, лить за плута польскую кровь, черта делать оружием Божиим, – всему честному шляхетству позор!
Мисаил, заштопав штаны, появляется снова. Митька – с ним.
Пан Станислав (указывая на них). А вон и Силен[30] краснорожий, Дон-Кихота Московского Санчо-Панса верный, а тот, за ним, Купидончик сахарный, Маруськин паж, – тоже по имени Димитрий!
Пан Иордан. Как, еще один? Димитрий второй?
Пан Станислав. Второй или третий, смотря по тому, кто настоящий первый.
Пан Иордан. Иезус Мария, сколько же их всех?
Пан Замойский. Сколько теста хватит: мы нынче царьков, как московская баба – блины, печем!
Димитрий, после мазурки, усаживает Марину.
Марина (обмахиваясь веером). Ух, закружили, с вами беда! А кто пана мазурку учил?
Димитрий. О. Алоизий.
Марина. А фехтовать?
Димитрий. Он же.
Марина. А вирши писать?
Димитрий. О. Игнатий.
Марина. Видно, святые отцы не забыли шляхетного звания. Ну, да и пан, должно быть, ученик прилежный.
Димитрий. Пани Марина, я давно хотел вам сказать…
Марина (перебивая). Завтра в поход?
Димитрий. Нет, не завтра.
Марина. Когда же?
Димитрий. Это знаете вы.
Марина. Я? благодарю за честь. Рыцарь в бой спешит, а дама не пускает; «Не уходи, коханый, побудь со мной!» Так, что ли?
Димитрий. Нет. Не так.
Марина. А как же?
Димитрий. Ты знаешь, Марина, я не могу расстаться с тобою, быть может, навеки, не сказав тебе всего, что у меня на сердце…
Марина. Ну, что ж, говорите, я слушаю.
Димитрий. Здесь, на балу? Нет, ты мне обещала…
Марина. Завтра вечером в одиннадцать, в липовой аллее, у фонтана.
Быстро встает и уходит. Димитрий сидит, задумавшись.
О. Игнатий (подойдя к нему сзади на цыпочках и наклоняясь к уху его). Как наши дела, сын мой? (Присаживаясь). Ждем короля с минуты на минуту. Помнишь ли все, что я тебе говорил: вольный пропуск ксендзов на Москву, строение костелов, права Иисусова братства и корень, корень всего, не забудь воссоединение церквей, под верховным главенством Рима… А вот и монсиньор.
Папский нунций, Рангони, в кардинальской фиолетовой шапке и мантии, появляется в дверях.
О. Игнатий. Ну, помоги тебе Господь и матка Ченстоховска, ступай, сын мой, ступай с Богом!
Димитрий (встает и, усмехаясь, тихо про себя). Точно как тогда у Шуйского: «С Богом ступай», и «Чем черт не шутит!»
Подходит к нунцию и преклоняет колена. Тот благословляет его. Слышатся трубы, сначала далеко, потому все ближе и ближе. Бальная музыка стихает, пары перестают кружиться.
Все (кидаясь к темным окнам с краснеющим царевом факелов). Король! Король!
Двери на парадную лестницу открываются настежь. Хозяин дома, князь Мнишек, с ближними панами и шляхтою, идет навстречу королю. Слуги стелят к дверям дорожку алого бархата, дамы усыпают ее зелеными лаврами и белыми розами. Польские гусары, гайдуки, алебардщики строятся в два ряда по лестнице.
Трубы трубят, музыка играет триумфальный марш. Входит король Сигизмунд. Нунций, взяв Димитрия за руку, подводит его к королю. Димитрий преклоняет колено.
Нунций. Ваше Величество, я счастлив представить вам, с благословения Святейшего Отца, законного Московских государей наследника, чудом от руки злодеев спасенного, царевича Димитрия, сына Иоаннова!
Сигизмунд (подняв Димитрия, обнимая его и целуя). Счастливы и мы, брат наш возлюбленный, принять тебя под сень державы нашей! Бог да поможет тебе вступить на прародительский престол.
Марина (подавая королю, на золотом, подносе, кубок). Меду нашего Самборского отведай, пан круль!
Сигизмунд (поцеловав Марину в голову, взяв кубок и поднимая его). Здравие великого государя Московского, Димитрия, сына Иоаннова! (Выпив кубок до половины, передает его Димитрию). Пей и ты, брат наш. Вместе да будут наши сердца, как вместе мы пьем тот кубок!
Димитрий (подымая кубок). Здравие короля Сигизмунда! Братских народов Литвы и Руси вечный союз!
Все (махая платками и кидая шапки вверх). Виват! Виват! Виват!
Мисаил (громче всех, таким оглушительным ревом, каким в Московских церквах ревут протодиаконы). Благоверному, великому государю нашему, Димитрию Ивановичу – многая лета!
XIII. У фонтана
Ночь. Круглая, большая луна над садом в осеннем уборе. Тихо, без шелеста, падают иногда листья с вековых деревьев на площадку, где белеет фонтан. Очень светло, как всегда в луну. Ночь осенью. Фонтан журчит, брызги разноцветно переливаются в лунных лучах.
Входит Димитрий. Оглядывается, прислушивается. Потом садится на широкую каменную скамью против фонтана. Опять прислушивается. Но все тихо, только журчит фонтан. Димитрий замечает на скамье забытую лютню. Берет ее, задумчиво перебирает струны. Начинает напевать:
Наш святой Себастьян…
Сколько стрел, сколько ран,
Как земля под ним кровава…
Но и в муках Себастьян
Горним светом осиян,
Слава! Палачи ему грозят,
Стрелы лютые разят,
Искушают палачи:
«Себастьян, не молчи,
Себастьян, открой уста,
Отрекися от Христа!»
Но в очах небесный свет
И на все один ответ,
«Отрекаешься ли?» «Нет!»
Слава!
Марина в это время выходит из-за деревьев. Димитрий ее не видит. Неслышно она подходит ближе. На плечах ее накинута соболья шубка, на голове белая вуаль. Подходит ближе. Димитрий вскакивает и бросается к ней. Берет ее за руки.
Димитрий. Марина, ты! Наконец-то! Как ждал я! Уж думал, не придешь…
Марина. А хорошая песенка, царевич? Моя любимая. Только ты не кончил. Аль забыл?
Берет у него из рук лютню, садится на скамью и доканчивает песню.
Панни, панночка моя,
Себастьян – это я!
От твоих нежных рук
Жажду ран, жажду мук.
Быть живой мишенью стрел.
Так и мне Господь велел.
И моя слеза кровава…
Сколько ран, сколько бед,
И на все один ответ,
«Отрекаешься ли?» – Нет!
Мучься плоть, лейся кровь!
Умираю за любовь, —
Слава!
Димитрий (берет ее за руки). Да, да, так! «Умираю за любовь!» Только одно и помню, кохана моя, богиня моя! (Ведет ее к широкой каменной скамье против фонтана. Садится).
Марина. Царевич…
Димитрий. Мучился, ждал тебя… И вот ты пришла, ты одна со мною… Дай же высказать все, чем горит сердце! Благословен день, когда увидел я тебя впервые! Не знал я дотоль сладостной любовной муки…
Марина. Постой, царевич. Не для нежных речей любовника назначила я тебе здесь свидание. Верю, любишь… Но слушай, с твоей судьбой, неверной и бурной, я решилась соединить свою: открой же ныне мне твои тайные надежды, намерения, опасения. Я не хочу быть безмолвной рабой, покорной наложницей. Я хочу быть достойной супругой, помощницей Московского царя!
Димитрий. О, дай мне забыть хоть на единый час мои тревоги! Забудь и сама, что я царевич, помни только любовь мою…
Марина. Нет, Димитрий. Я почла бы стыдом для себя забыть в обольщении любви твой сан, твое высокое назначение. И тебе должно оно быть дороже всего. Ты медлишь здесь. У ног моих, а Годунов уж принимает меры…
Димитрий. Что Годунов? Что трон, что царственная власть? Жизнь с тобой в бедной землянке, в глухой степи я не променяю на царскую корону. Ты – вся моя жизнь!
Марина. Слыхала я не раз такие речи безумные. Но от тебя их слушать не хочу. Знай: отдаю торжественно я руку не юноше, кипящему любовью, а наследнику Московского престола, спасенному царевичу Димитрию.
Димитрий (встает). Как? Постой, скажи: когда б я был не царской крови, не Иоаннов сын… любила б ты меня?
Марина. Ты – Димитрий, и любить другого мне нельзя.
Димитрий. А если я другой! Меня, меня б ты не любила? Отвечай!
Марина молчит.
Димитрий. Молчишь? Так знай же: твой Димитрий давно погиб, зарыт и не воскреснет.
Марина (тоже встает). А кто же ты?
Димитрий. Кто бы ни был, – я не он. (Марина закрывает лицо руками). Но кто бы ни был я, стоящий пред тобою, я тот, кого избрала ты и для кого была единою святыней… Решай теперь… Я жду!
Падает перед ней на колени. Марина открывает лицо и делает шаг назад.
Марина. Встань. Я видела немало панов ясновельможных и рыцарей коленопреклоненных. И отвергала их мольбы не для того, чтобы неведомый…
Димитрий (вскакивает). Довольно! Вижу, вижу! Стыдишься ты не царственной любви! Ты шла сюда к царевичу, наследнику престола, любила мертвеца. Я с ним делиться не хочу. А любви живого – ты не достойна. Прощай.
Марина. Все выболтал, признался… для чего? Кто требовал твоих признаний, глупый? Уж если предо мною так легко ты обличаешь свой позор, не диво, коль пойдешь болтать и каяться пред всеми.
Димитрий. В чем каяться? Кому? Тебе одной моя любовь открыла тайну.
Марина. А если я сама ее открою всем?
Димитрий. Открой, пожалуй. Кто тебе поверит? Я не боюсь тебя. Что нужды королю, шляхетству, папе, царевич я, иль нет? Я им предлог раздоров и войны – им большего не нужно от меня… Но тайная судьба меня ведет! Я – не Димитрий? Тень Грозного спроси, кто я! Вокруг меня волнуются народы, дрожит Борис, мне обречен на жертву… И что бы ни сулила мне судьба, погибель иль венец…
Марина. Венец? Тебе!
Димитрий. Да, мне! Кто раз был осиян величьем царским, на том оно уж не померкнет. И, может быть, ты пожалеешь когда-нибудь любви отвергнутой…
Марина. Но я любви твоей не отвергала, царевич! Вступи лишь на престол…
Димитрий. Нет, панни! Купленной любви не надо мне. Вот женщины! Недаром учат их бежать отцы святые! Змея, змея! Глядит, и путает, и вьется, и ползает, шипит и жалит…
Марина. Постой. Димитрий, не понял ты…
Димитрий. Все понял, все! Узнал тебя. А ты… ты не узнаешь ввек, царевич ли тебя любил, или другой, бродяга безымянный… Как хочешь, так и думай. Теперь, хотя бы ты сама любви моей молила, я не вернусь. (Хочет уйти).
Марина (кидаясь к нему). Мой милый, погоди, постой!
Пытается обнять его, но Димитрий ее отталкивает и уходит. Марина падает на скамью почти без чувств.
XIV. Казни
1
Большая приемная палата. Бояре, сановники, приближенные. Между ними Шуйский. Переговариваются между собою вполголоса: «Как смутен государь!» «Зачем собрал он нас сюда?» «Он вызвал Шуйского. Потом сказал, что выйдет сам». «Ты что слыхал?» «Я? Ничего, помилуй!»
Выходит Борис. Он бледен, со странным, то пустым, то вдруг загорающимся взором. Тяжело садится в кресло. Несколько мгновений молчит. Потом медленно, как будто про себя, начинает.
Борис. Державным кораблем я управлял спокойно и в ясный день на бег его глядел. Вдруг грянул гром… Морскую гладь с налету взрыла буря… И ныне прошла пора медленья. Сдержать народ лишь сторогостию можно неусыпной. Так думал Иоанн, смиритель бурь, разумный самодержец. Да, милости не чувствует народ. Твори добро – не скажет он спасибо. Грабь и казни – тебе не будет хуже… (Задумывается. К Шуйскому). Что, боярин, не утихают толки? Прямо говори!
Шуйский. Нет, Государь. Уж и не знаешь, кого хватать. Повсюду та же песня: хотел-де царь Борис царевича известь, но Божьим чудом спасся он и скоро будет.
Борис (прерывисто подымается). Рвать им языки! Не тем ли устрашить меня хотят, что много их? Хотя бы сотни тысяч, всех молчать заставлю, всех пред собою смирю! Зовут меня царем Иваном? Так я ж не в шутку им напомню. Меня винят упорно, так я ж упорно буду их казнить! Увидим, кто устанет прежде!
Поворачивается и уходит, среди гробового молчания. Все неподвижно замерли. После мгновений тишины.
Шуйский. Так я и знал! Пощады никому. Казнь кличет казнь… И чтоб кровь правых не лилася даром – топор все вновь подъемлется к ударам!
2. Картина без слов
Москва. Большая торговая площадь внутри Китай-города. Множество виселиц. Среди них несколько срубов с плахами. Немного подале, на перекладине между столбов, висит огромный железный котел. С другой стороны срубов торчит одинокий столб с приделанными к нему цепями. Вокруг столба работники наваливают костер. Между виселицами – всякие другие орудия неизвестного назначения.
Улицы опустели, лавки закрылись, народ попрятался, мертвая тишина. Ни звука, лишь говор распоряжающихся работами, да неумолчный стук плотничьих топоров.
Ночь. Затихли и эти звуки. Месяц, поднявшись из-за зубчатых стен Кремля, освещает безлюдную площадь, всю взъерошенную кольями и виселицами. Ни огонька в домах, ставни закрыты, лишь кое-где теплятся лампады у наружных образов церквей.
Спят ли люди? Нет, молятся, ожидая рассвета.
Рассвет. Карканье ворон и галок, стаями слетаются они на кровь, кружатся над площадью, черными рядами унизывают церковные кресты, князьки, гребни домов и виселицы.
Отдаленный звон бубен и тулумбанов. Это начало, с рассветом, казней (но их не видно).
XV. Ставка Самозванца. Димитрий и Марина
1
Старый, запустевший, полуразрушенный замок на бывшем польском Фольварке (близ реки Десны, под Новгород Северским, где стоят войска Димитрия, готовясь к бою). Ранняя зима. Лежит снег, еще не глубокий. Шатер Димитрия (главная ставка) находится ближе к войскам, на другом берегу, но он проводит с приближенными ночь в замке. Походная постель его в одном из верхних наименее разрушенных покоев. Внизу у крыльца – громадные сени, в глубине которых темная древняя каменная лестница, а направо – обширная кухня-столовая. Полстены занимает очаг, где недавно был сготовлен ужин: жарилась оленина, кабан, тетерева. Лавки, длинные столы, несколько деревянных стульев и даже резное кресло. На нем сидит Димитрий, у самого огня. Высокое пламя, ему не дают погаснуть, подбрасывают сучья и поленья, хотя ужин кончился и только в двух-трех котелках еще варится пунш. Вокруг огня около Димитрия много народу – его приближенные: русские бояре, к нему перешедшие, поляки, все одетые по-военному. У дверей стража, солдаты, Димитрий и сидящие вокруг него пьют пунш. Немного в стороне, но тоже за кружкой, Мисаил. И он в военном кафтане, с кожаным поясом на пузе, с пистолями и кинжалом.
За креслом Димитрия, в тени, на низенькой скамеечке, ютится молоденькая девушка, черноглазая, кудрявая, робкая. В руках у нее какой-то музыкальный инструмент, может быть, лютня. Чуть слышно перебирает струны. Димитрий задумчив, склонив голову на руки, смотрит на огонь.
Пан Жолкевский[31] (толстый, красный). Эй, царевич. Опять заскучал. Не гоже. (К девушке с лютней). А ты ж что? Пой песенку, да поладнее.
Нанета (робко). Вот песня хорошая, про любовь. (Перебирает струны кроме и вдруг напевает).
Наш святой Себастьян…
Сколько стрел, сколько ран.
Как земля под ним кровава…
Димитрий (ударяя рукой по столу). Не надо эту. Замолчи.
Нанета пугливо замолкает. Несколько угодливых восклицаний вокруг: «И то, нашла песню», «Ран не видали», «Ладно выбрала» и т. д.
Димитрий. До песен ли нам, паны, бояре? Другие игры нас ждут. Сказывали, взят пленный. Ввести его ко мне.
Вводят русского пленника.
Димитрий. Ты кто?
Пленник. Московский дворянин Рожнов.
Димитрий. Не совестно тебе, Рожнов, против меня, законного государя, руку подымать.
Рожнов. Не наша воля.
Димитрий. А что в Москве?
Рожнов. В Москве тихо. Царь, слышь, с ворожеями заперся.
Димитрий. А про меня что говорят?
Рожнов. Да не слишком нынче о тебе смеют говорить. Кому язык отрежут, а кому и голову. Лучше уж молчать.
Димитрий. Завидна жизнь Борисовых людей. У меня того не будет. Свобода будет в моих владениях. (К Рожнову). А войско что? Много ли его?
Рожнов. Да наберется тысяч пятьдесят.
Пан Вишневецкий (тихо Димитрию и боярину Шеину). А нашего-то будет всего пятнадцать тысяч.
Димитрий не отвечает, махает рукой, чтобы увели пленного. Его уводят. Димитрий как бы снова в задумчивости.
Боярин Шеин (Вишневецкому). Ошибся ты, нашего и пятнадцати нету.
Вишневецкий (показывая глазами на Димитрия). Тут заскучаешь.
Димитрий (быстро оборачивается к говорящим). Что? Уж не мните ли вы, что в том моя забота?
Шеин. Нет, государь. Что до меня – я знаю, мы сильны, и знаю, чем сильны: не войском, не польскою подмогой, в имени твоем сила твоя.
Димитрий (встает). Ты хорошо сказал, боярин. Все за меня, и люди и судьба. Чего страшиться нам? Друзья, чуть свет на завтра в бой. И горе Годунову.
Все окружают его, возгласы: «Слава царю Димитрию Иоанновичу!» «В бой!» «За здравие царя!» «За победу над изменниками!» и т. д. Пунш дымится, чокаются, пьют. Мисаил в углу тоже пьет, но охает. «Ишь расхрабрился. На эдакую-то силищу прет, и горя мало ему. Ну, да ладно. Побьемся, посмотрим, чья возьмет». В эту минуту входит один из стражников, быстро идет прямо к Димитрию.
Стражник. Государь, с литовской стороны гонец к тебе.
Димитрий. Гонец? А от кого?
Стражник. Да не признается. К самому, мол, царевичу, и дело неотложное.
Димитрий. Скажи, пусть войдет.
Стражник. А говорит, будто дело у него тайное.
Димитрий. Проводить его наверх в горницу, где для меня убрано. Я сейчас туда буду.
2
Небольшая горница наверху. Темный потолок с толстой поперечной балкой. Облупленные стены. В углу походная койка Димитрия с наброшенным меховым одеялом. На полу тоже несколько медвежьих шкур. Одна фигура у небольшого черного камина, где трещат наваленные толстые сучья. На деревянном столе, что близ узкого подъемного окна, горит и оплывает сальная свеча.
Стройный маленький гусар стоит у камина, протянув руки к огню. Оборачивается на скрип двери.
Димитрий входит, запирает дверь и останавливается у порога.
Несколько минут молча смотрят друг на друга.
Гусар. Димитрий, это я.
Димитрий бросается вперед, но внезапно останавливается на середине комнаты.
Димитрий. Безумная. Что ты затеяла? Что хочешь от меня?
Марина. Только быть с тобой. Опасности с тобою разделять. И если ты погибнешь – умереть с тобой.
Дмитрий. Скажи, пожалуйста! Как заговорила. Да ладно, я речам полячки хитрой веры не даю. Явилась как сюда?
Марина. Я – здесь, довольно было б этого для веры. Прознав, где ты, я отчий дом покинула тайком.
Димитрий. Смела, хоть женщина. Да в толк я не возьму, почто старалась? Отряжу сейчас людей надежных, они домой тебя доставят.
Марина. Тому не быть. (Делает шаг к нему). Димитрий, не для того летела я к тебе…
Димитрий. Ко мне? К царевичу? К наследнику престола? Опять ты за свое, нет, панночка, мне нынче не досуг. И песенки твои не время слушать, а захочу, внизу есть славная певунья. Вон слышишь? (Доносятся звуки струн).
Марина (подбегает к нему и хватает его за руки). Неправду говоришь, лукавишь. Я по веленью сердца шла. Взгляни мне в очи… я тебя люблю. Тебя, тебя, а кто ты – что мне нужды.
Димитрий. Марина… Нет, я обольщениям обмана боле не поддамся. Над сердцем взял я силу не напрасно…
Марина (смотрит в лицо ему, все ближе, и обнимает). Да, ты силен, ты горд. А сильным Бог владеет. Ты победил надменную Марину. (Объятия сжимаются теснее).
Димитрий. Марина, сердце. Сонное мое мечтание. Тоску любви я превозмочь хотел… Хотел забыть… а ты —
Марина. В твоей навеки власти. Томи, терзай, – я от любви не отрекусь… И «моя стезя кровава; мучься, плоть, лейся, кровь…»
Димитрий (Марина в его объятиях, почти у него на руках). Умираю за любовь.
Марина. Веришь теперь, глупый, милый, милый?..
Свеча на столе трещит, вспыхивает и гаснет. Темно, чуть бродят отсветы камина. Снизу слышна тихая музыка. Постепенно она умолкает. Заря и звук трубы.
3
Узкий четырехугольник окна начинает голубеть снежным рассветом. Марина, укрытая меховым одеялом. Димитрий у ног ее на медвежьей шкуре, положив голову на одеяло – спит.
Шаги, громкий стук в дверь. Димитрий быстро вскакивает.
Голос. Царевич. Воевода с докладом. Все готово.
Димитрий (громко). Иду, иду.
Наклоняется к Марине. Она освобождает руки из-под одеяла и обнимает его.
Димитрий. Сердце мое, голубка моя. Жди меня здесь, я вернусь. Сегодня будет весело… Верю теперь в свое счастье, Господь ведет меня.
Марина (целуя Димитрия). Да поможет Он нам, любый мой царевич.
XVI. Бой
Зимнее, оттепельно-темное, тихое утро на лесной, мелким и частым ельником окруженной поляне с болотистыми под снегом кочками, на крутом берегу Десны, у Новгород-Северска. Близкие, черные на сером небе, крестики еловых верхушек, и золотые, далекие кресты церковных маковок.
Белка, сидя на елке и прямо подняв над головой пушистый хвост, грызет еловую шишку. Тетерев, прыгая с кочки на кочку, клюет кораллово-красные ягоды подснежной, во мху, брусники. Заяц, выйдя из норы под елкой, становится на задние лапы, умывается снегом, нюхает воздух и прядет ушами, прислушиваясь. Тихо все, так тихо, что слышно, как слеза за слезой капает с отягченных снегом еловых лап прозрачно-светлая капель.
Вдруг, очень далеко, трубы трубят, бьют барабаны, и тяжелым, глухим, точно подземным гулом раскатывается пушечный выстрел.
Заяц, поджав уши, кидается через поляну в лес и перебегает дорогу двум всадникам, Димитрию и князю Льву Сапеге, воеводе Мазурских гусар.
Сапега. Тьфу! Заяц, черт! Свернем…
Димитрий. Полно, пан! Зайца испугался Лев?
Сапега. Что делать, царевич? Злых примет на ратном поле боюсь. Я, видно, не так избалован судьбой, как ваше высочество… об одном прошу, не искушай судьбы, не кидайся в огонь очертя голову.
Димитрий. Ладно, ладно, вперед!
Скачет, пришпорив коня, так быстро, что Сапега едва поспевает за ним. Трубный звук, бой барабанов и пушечный гул приближаются.
Всадники, спустившись к реке и переправившись через нее по талому снегу с водой, въезжают на тот берег. Здесь, на открытом поле, лагерь: котлы кашеваров, коновязи и шатер под двуглавым орлом, ставка царевича.
Димитрий входит в шатер. Старый боярин Шеин с низким поклоном подает ему стальную кольчугу с двумя золотыми двуглавыми орлами, одним на груди, другим – на спине, шлем, с яхонтовым на острие крестиком, и двумя финифтяными образками спереди, св. Георгия Победоносца и Ченстоховской Богоматери. Шеин помогает Димитрию надеть доспехи. Тут же суетится о. Мисаил.
Шеин. Что суешься, отче, без толку? Не твоего ума дело!
О. Мисаил (обнимая и благословляя Димитрия). Ну, с Богом, Гришенька… тьфу! Митенька… Димитрий Иванович, государь наш, батюшка, храни тебя Господь и Матерь Пречистая!
Димитрий выходит из шатра, садится на лошадь и скачет в бой, под развевающейся зеленого шелка хоругвью, с такими же, как на шатре, двуглавыми орлом и Деисуом.
Мимо проходят войска Польские гусары, в леопардовых шкурах вместо плащей, с длинными, воткнутыми у седельной луки, по земле волочащимися пиками и прикрепленными к седлам огромными белыми, точно лебедиными, крыльями, когда скачут гусары в пороховом дыму, то кажется, огромные белые птицы летят.
Пешие московские ратники в простых кафтанах-однорядках, серых, с красной и желтой опушкой, в острых стальных шишаках, с кольчатой, от сабельных ударов затылок и шею закрывающей сеткою-барминзей, с ружьями-пищалями, такими тяжелыми, что для стрельбы кладут их на четырехногие рогатки-подсошники.
Казаки, в широких, красного сукна шароварах, в черных кипреях и смушковых шапках, с копьями и самопалами.
Дикие, на диких конях, калмыки и башкиры, с луками и стрелами, напитанными ядами, более чем пули смертные.
Слишком для коней тяжелые, в мокром снегу увязающие пушки медленно тащат волы.
(Все это должно казаться нынешнему зрителю игрушечным, как оловянные солдатики).
В стане Московцев, крепостная засека, на холме над Десною. Земляные насыпи с плетнями, обломами, валами и раскатами. Пушки разных калибров: фальконеты, длинные, тонкие, толстые, короткие мортиры, средние шведки-змеевики и единороги цесарские. Горки чугунных ядер, гранат и картечи.
Маржарет (французский капитан). Не voyes donc, l'action s'engage sur les arriéres de l'ennemi, tout prés de la Diesna. Le moment est propose! (Пушкарям, указывая на одну из мортир). Faites avancer votre fameuse Treskotouh![32]
Салтыков (воевода). Трескотуху, ребята, выкатывай!
Туренин (тоже воевода). По чем будем палить?
Салтыков. По реке. Лед взломаем, вскроется река, пойдет, и войско как ножом разрежет, – тыл от головы отхватит.
Туренин. Да ведь и себя разрежем. Что за дурь!
Вальтер Розен (немецкий капитан). Ja, mein gnädiger Herr, Sie haben recht.[33] (На ломаном русском языке). Дура, дура большой! Мы говориль на воен совет, но ваш воевод не слушат, хочет на свой Manier.
Два десятка младших пушкарей, под начальством старого Кузькина, выкатывают на вал мортиру Трескотуху.
Кузькин. Бить куда велишь, государь?
Салтыков. В реку, вон под тот мысок!
Кузькин (возится долго, щурясь подслеповатыми глазами, берет прицел, кончив, гладит мортиру ладонью, похлопывает ласково, как всадник доброго коня) Ну-ка, царю послужи, бухни-ухни, тресни, Трескотуха, матушка!
Подносит фитиль к заправке и ждет приказа.
Салтыков. Пли!
Маржарет. Feu!
Розен. Feuer!
Кузькин сует фитиль, но Трескотуха не палит.
Маржарет. Sacrebleu! Elle ne veut donc pas faire feu, votre Treskotouh![34]
Розен. Дура, дура большой!
Салтыков. Что ж она, отчего не палит?
Кузькин (почесывая затылок). А Бог ее знает! Порох, что ли, подмок, аль так, маленько заартачилась. Ин с первого-то раза и не выпалит. С норовом, матушка. Ну, а зато уж как пойдет палить, как пойдет, страсть!
Салтыков. Ну-ка, другую выкатывай. Барса, иль Поповну.
Кузькин. Воля твоя, государь, а только тем против Трескотухи куда ж! Добрая пушка, заветная, при царе еще, Иван-Васильиче. Казань брала да Астрахань. Ну-ка, боярин, свеженького подсыпать дозволь, да с пошептом, я словцо такое знаю, – выпалит небось!
Розен. Ach? Diesr Moskovien, Schafsköpfe alle, verfluchtes Volk![35]
Маржарет улыбается.
На реке, в месте укромном, заслоненном от боя береговым выступом, казаки-запорожцы – есаул Поддубный, хорунжий Косолап, рядовые, Дятел, Матерой, Хлопко[36] и другие, всего человек двадцать, сидя кругом, пьют пенник из бочонка с выбитым дном, отнятого у своей обозной бабы-торговки. Тут же с четырьмя окоченевшими, прямо как палки, торчащими ногами, лошаденка. В санях, под овчинным тулупом, лежит, точно спит, старая баба; только седая голова ее с черным на простреленном виске пятнышком видна из-под тулупа. А немного поодаль, под лисьей шубой, молодая девка, должно быть, старухина дочь, тела и лица ее не видать, видно только нога в высоком смазном сапоге и в шерстяном красном чулке под синею, в клочьях, юбкой, да голая по плечо, белая на оттепельно-сером снегу протянутая рука, да часть такой же белой девичьей груди с алою струйкою запекшейся крови, точно монистом из яхонтов.
Косолап, (с благообразным, иконописным, смуглым лицом, с висячими седыми усами и длинным седым чубом, посвистывая и позвякивая, вместо бубенцов, двумя пустыми чарками, донышко о донышко):
Уж ты, пьяница-пропойца, скажи.
Что несешь ты под полою, покажи!
Из корчмы иду я, братцы, удалой,
А несу себе я гусли под полой!
Ой, жги, жги, жги!
пошла баба в три ноги!
Поддубный (молодой, с красивым и наглым лицом, совсем пьяный, – заплетающимся языком). Пей, гуляй, православный народ! Мы доселева во тьме сидели, а теперь нам свет Господь показал, – буди здрав государь наш, Димитрий Иванович! «Я, говорит, не царем вам буду, а батькою! Всех, говорит, панов порешу, а чернь пожалуй. В царстве моем. говорит, ни богатых не будет, ни бедных, – все равны, по Евангелию!»
Хлопко. Воля, значит, вольная, проси, душа, чего хочешь! Эх. любо и помирать не надо!
Матерой. Боже сохрани царя нашего Димитрия Иваныча и подай ему на враги одоление!
Дятел (придурковатый, с бегающими и любопытными глазками). А что, братцы, правду говорят, будто не прямой он царевич, а вор?
Поддубный. А тебе какое дело? Вор так вор, про то знает панство, а нам была бы только нажива!
Хлопко. Пенник да девки, и вся недолга.
Ратник (молодой деревенский парень, с детски-простым лицом, войдя вниз по крутой тропинке с высокого берега). Что вы здесь, ребята, сидите? Там наших бьют, бегите скорей на подмогу!
Косолап. А их разве мало?
Ратник. Один на троих. Ляхи-то наших так в лоск и кладут!
Косолап. Ну, ладно, авось, им Господь поможет, а нам и здесь хорошо. Ступай-ка и ты к нам, пей!
Ратник (подойдя и вглядевшись в бабу и девку). А это что? Батюшки-святы! Бабка никак, наша обозная, да и девка с ней… Ах, грех какой! Что вы наделали, разбойники?
Поддубный. А тебе что? Ты нам не поп, чтобы грехи считать. В руки не давалась девка, больно ершилась, – вот мы ее и уладили, да и бабку, чтобы не хныкала, утешили!
Ратник. Нехристи вы, анафемы, окаянные!
Поддубный. Чего лаешься, пес? (Вынув из за пояса пистоль и прицелившись). Глотку свинцом заткну, – и не пикнешь!
Ратник убегает.
Косолап.
Уж ты, пьяница-пропойца, скажи.
Что несешь ты под полою, покажи!
Пушечное ядро шлепает в реку и ломает лед с оглушительным треском, гулом и грохотом, не очень близко от казаков, но с такою силою, что обдает их водяными брызгами, мокрым снегом, осколками льда.
Более трезвые, вскочив, хотят бежать, более пьяные продолжают сидеть.
Косолап. Чего, дураки, испугались? Видь, далече, не хватит до нас…
Новое ядро, просвистев над их головами, падает почти рядом с ними и пробивает огромную во льду полынью. Вся ледяная поверхность под ними вдруг оседает, шатается, кренится и заливается водой, как в бурю корабельная палуба.
Крики. Тонем, тонем, помогите!
Одни бегут к берегу и проваливаются, тонут, другие, совсем пьяные, чуть-чуть побарахтавшись, идут, как ключ, ко дну – только смушковые шапки их на воде плавают. Мертвая баба, поднятая водою, зашевелилась под тулупом, точно живая, повернула к казакам седую голову и уставилась на них открытыми глазами, пристально; девка, как будто застыдившись, спрятала под шубку голую грудь.
Ратник (глядя сверху). Так вам и надо, сукины дети, покарал Господь!
Ядра за ядрами падают в реку. Лед все больше ломается, полыньи ширятся, и всю ледяную поверхность заливает вода. Льдины плавают. Кружатся, сталкиваются с треском, громоздятся и щетинятся стеклянно-прозрачными иглами. Грозно темнеет, взбухает, вздувается и кипит, как котел на огне, готовая вскрыться река.
Бой на уцелевших местах продолжается, а на залитых – стихает.
Кое-где река уже тронулась, как в весенний ледоход. Плавучие льдины-островки, там, где их много стеснилось, проходят медленно, а на открытых местах несутся быстро.
На одной из них раненая лошадь издыхает, ворон сел ей на голову и, каркая, ждет, чтобы выклевать очи; на другой тощая, с видными под кожей ребрами, сука рвет зубами что-то кровавое, и еще на другой, плывущей медленно, два ратника, лях и русский, бьются насмерть, не замечая, что льдина под ними оседает все ниже и ниже, яростно сцепились, душат друг друга и режутся. Льдина вдруг покачнулась и ушла в воду совсем, и, крепко обнявшись, как братья, оба тонут.
Димитрий (переехав по уцелевшему льду на тот берег, где замок, сидит на коне, окруженный отборной дружиной конных уланов). Вишь, жарят, дьяволы! Как бы вся река не тронулась! (Подъехавшему воеводе польскому). Пан Грешментарь, извольте разослать по всем тыловым дружинам гонцов, чтобы переправлялись живей, где лед еще уцелел.
Митька (подъехав к Димитрию на взмыленной лошади). Батюшка-царевич, беда! Замок московцы берут, казаки разбежались, а ляхов мало, не выдержат…
Димитрий. Где Марина?
Митька. В замке.
Димитрий. Эй, уланы, за мной!
Скачут во весь опор. Горсть польских гайдуков, стоя на крыльце и в сенях осажденного замка, отбивается от множества наседающих Московцев и уже слабеет, отступает. Вдруг уланы, выскочив из лесу и вихрем налетев на Московцев, ударяют им в тыл. Рубятся саблями, режутся ножами, схватываются врукопашную.
Хрущев (старый боярин, воевода Московцев[37], занося над головой Димитрия саблю). Дай-ка благословлю я тебя, сукин сын, свистун литовский!
Митька стреляет из пистоля в Хрущева в упор. Тот падает с лошади. Московцы бегут.
Крики (в замке). Огонь! Огонь! Горим! Спасите!
Клубы дыма валят из разбитых окон замка. Димитрий кидается в сени.
Митька (наверху, уже взбежав по лестнице). Скорей! Скорей! Дверь заперта!
Димитрий, тоже взбежав, вышибает ударом ноги дверь в спальню, красные, в сером дыму, языки пламени лижут затлевшие балки потолка. Марина лежит на полу без чувств. Димитрий, схватив ее на руки, сбегает по лестнице в сени и на крыльцо. Здесь, на свежем воздухе, Марина приходит в себя. Накинув на нее гусарскую шубку, Димитрий усаживает ее с собой на коня и скачет к реке, где переправился давеча. Здесь пальба уже прекратилась, но лед взломан ядрами.
Димитрий (улану-разведчику). Нет ли где переправы?
Разведчик. Есть, у Козьего Брода.
Димитрий. Сколько до него?
Разведчик. С полчаса.
Димитрий. Далече. Мне нужно в бой сейчас… Слушай, Марина, я здесь перейду, а тебя проводят хлопцы к Броду.
Марина (прижимаясь к нему). Нет. С тобой, с тобой!
Димитрий. Светик мой, сердце мое, ради Христа, поезжай!
Марина плачет, прижимаясь к нему все крепче. Вдруг, соскочив с лошади, бежит к реке и сходит на лед. Димитрий – за нею, Митька тоже, захватив валявшийся на берегу обломок старой длинной казачьей пики.
Марина (взяв Димитрия за руку). Пойдем, пойдем, я с тобой ничего не боюсь!
Все трое идут по льду. Митька впереди щупает пикой лед. Хрупкое стекло под ними трещит и ломается иглисто-колючими звездами. Дух захватывает у смотрящих с берега, кинулись бы им на помощь, но помочь нельзя: чем больше людей, тем опаснее. А трое все дальше и дальше идут. Но, дойдя до середины реки, остановились, дальше нельзя: слишком тонок лед, и впереди полынья. Митька, заметив трещину, отделяющую льдину-островок, где они стоят, от сплошного льда, воткнул в него пику и хочет оттолкнуться, но не хватает силенки.
Митька. Ну-ка, царевич, помоги!
Димитрий. Что ты делаешь?
Митька. А не стоять же тут век. Может, отчалим и доплывем до берега, – ведь вон, рукой подать.
Марина. Митьке верь, сколько раз меня спасал!
Димитрий помогает ему, кое-где рубит лед саблей и кое-где отталкивается пикой. Вдруг ледяной островок, отделившись, начинает двигаться, сначала медленно, потом все быстрей, и наконец, уносится вниз по течению, но, благодаря последнему сильному толчку Димитрия, не прямо, а вкось, так что, немного проплыв и зацепившись за идущую от берега ледяную косу, остановился.
Три-четыре сажени отделяют их от берега. Там уже сбегаются люди, кричат, кидают им багры с веревками и сами кидаются в воду, вбивают колья, валят на лед солому и хворост, рубят доски, мостят на живую нитку мосток.
Митька над всеми начальствует, смелый и ловкий, легкий, точно два за плечами его, на гусарском доломане, белых крылышка носят его по воздуху.
Димитрий с Мариной сходят на берег. Садятся на коней и скачут в бой.
Там, в бою, как бы два противоположных течения столкнулись в водовороте одни наступают, другие бегут.
Крики. Беда! Беда! Царевич убит! – Утонул! Сгорел! – Пропали наши головушки! Беги, ребята, беги! – Куда вы, черти? Назад! Царевич жив, – Да нет же, убит! – Врут москали, чтобы вас напугать да побить! – Где же он? – Вон, скачет сюда! – Да здравствует царевич Димитрий! – Так я и знал! Нет, брат, шалишь: такой не пропадает, в огне не горит, в воде не тонет! – В бой, ребята, в бой! Все умрем за царевича! – Ну, теперь, Московцы, только держись! Бей их, еретиков, антихристов!
Шум сражения. Ранние зимние сумерки, желтый туман. Мокрый, как будто теплый, снег. Глуше в тумане стук барабанов, ярче огонь оружейных и пушечных выстрелов.
В стане Московцев, на невысоком кургане, откуда видно поле сражения. Салтыков и Туренин смотрят на него в подзорную трубу.
Туренин. Что за диво? Наши как будто бегут…
Салтыков. Что ты, боярин, типун тебе на язык, только что ляхи бежали…
Туренин. Да, а теперь наши. Глянь-ка сам!
Салтыков (смотрит, протирает стекла). Что такое? И впрямь, будто бегут…
Туренин. Вишь, валом валят, да прямо сюда. Сейчас узнаем…
Крики. Беда! Беда! – Царевич! Ляхи! Вот они! Вот они! – Беги, ребята, беги!
Медленно плетется раненый, с повязкой на голове, старый сотник стрелецкой дружины.
Туренин. Эй, братец, поди сюда! (Сотник подходит). С поля?
Сотник. С поля, батюшка! (Указывая на голову). Вишь, с гостинчиком!
Салтыков. Что там такое, скажи на милость?
Сотник (махнув рукой). Шабаш! Вор одолел!
Салтыков и Туренин (вместе). Вор? Да ведь он убит?
Сотник. Нет. Жив. Давеча, как слух прошел, что убит, – ну, ляхи бежать, а как узнали, что жив, повернули назад, и точно бес в них вошел, так и крошат. (Оглянувшись на поле). А вот и он сам!
Салтыков и Туренин (вместе). Где?
Сотник. Глянь-ка там, у шатра, под царским стягом, – у нас же намедни отнял, сукин сын, – на белом коне гарцует… (хватаясь за голову). Ох, больно! Дозвольте государи…
Туренин. Ступай, брат, ступай.
Сотник уходит.
Салтыков (смотрит в трубу). Он… а может не он. Ну-ка… ты посмотри, не узнаешь ли?
Туренин (смотрит). Черт его знает, туман, не видать… (Быстро отняв трубу от глаз). Тьфу!
Салтыков. Что ты?
Туренин молча крестится.
Салтыков. Да ты что такое?
Туренин. Плохо дело, Васильич. Думали мы, что с человеком ратуем, а это…
Салтыков. Кто же это?
Туренин (шепотом, на ухо). Стень.
Салтыков. Что ты, боярин, какая стень?
Туренин. А какою морочит людей сила нечистая. (Салтыков тоже крестится). Коли из такой беды он выскочит, да нас же побьет, видно, сам черт за него. Что с ним сделаешь? Бей. Руби. Коли. – Не сгинет, – в огне не горит, в воде не тонет. До Москвы дойдет. – Борисову Царству, а может, и всей Руси конец.
В стане Димитрия. Он сидит на коне, под царскою, зеленого шелка, хоругвью с черным двуглавым орлом и Деисусом. О. Мисаил держит ее над ним. Тут же Марина и Митька.
Шум битвы стихает. Быстро темнеет, зажигаются огни. В красном отблеске их, на зелено-золотистом шелку хоругви, лицо Димитрия кажется святым ликом на иконе.
Димитрий. Слава Отцу и Сыну и духу Святому! Мы победили! Ударить отбой! Довольно, ребята! Щадите русскую кровь! Отбой!
Все. Слава царевичу Димитрию! Да живет царь Московский! Виват! Виват!
О. Мисаил (громче всех). Благоверному великому государю нашему Димитрию Иванычу многая лета!
Димитрий (обнажая саблю и указывая вдаль). На Москву!
Все. На Москву! На Москву!
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Будет радость
пьеса в четырех действиях
Иван Сергеевич Краснокутский, земский деятель, 56 лет.
Федор Иванович, студент-медик, 28 лет.
Григорий Иванович, студент-математик, 23 лет.
Федор и Григорий – сыновья Ивана Сергеевича от первого брака.
Татьяна Алексеевна, вторая жена Ивана Сергеевича, 29 лет.
Катя, курсистка, 25 лет.
Домна Родионовна, мать первой жены Ивана Сергеевича, 79 лет, почти слепая.
Пелагея, послушница, 24 лет.
Мавра Кузьминишна, старая няня.
Действие происходит в наши дни в России.
Действие первое
Старинная усадьба Александровских времен, близ уездного городка. Терраса с колоннами. Сад. Внизу река. За нею монастырь и фабрика. Вечер.
I
Домна Родионовна и Пелагея. Пелагея ведет Домну Родионовну за руку и усаживает на скамейку.
Домна Родионовна. В обители благовест,[1] что ли?
Пелагея. В обители, матушка. Служба нынче с полиелеем[2] да кондаками[3] Владычными.
Голоса (на дороге, за забором сада, поют под гармоники).
У нас ножички точеные.
Гири кованные.
Мы ребята удалые.
Практикованные…
Домна Родионовна. Вишь, черти, горло дерут. Слободские, что ли?
Пелагея. Слободские, матушка, фабричные. С бабами да с девками, из кабака в кабак шляются. Пьяным-пьяно!
Домна Родионовна. Тьфу, окаянные! Люди в церковь, а они в кабак.
Голоса.
Мы урядника убили,
Станового бить идем.
Вся полиция знакома.
Губернатор нипочем…
Пелагея. Озорники, охульники! Вот нынче леса-то в уезде горят: все они, слышь. Того и гляди, весь город спалят. Одно слово – революцьонеры!.. Ох-ох, матушка, анафема веку сему… О летунах-то этих намедни старец повествовал…
Домна Родионовна. О каких летунах?
Пелагея. Да вот, что на машинах-то – как их, еропланах; что ли, – летают по воздуху. У святых отцов писано: превознесется сын погибели, человек беззакония паче всех глаголемых властей и прельстит народы чудесами ложными – возьмет крыле и взыдет на небо. А Господь поразит его, змия древнего, убьет духом уст Своих.[4] Ну, а там и кончина веку сему, светопреставление… А вот и Гришенька…
Домна Родионовна. Какой Гришенька?
Пелагея. Виновата, матушка, Григорий Иванович.
Домна Родионовна. Ну, то-то же, смотри у меня, востроглазая!
II
Домна Родионовна, Пелагея и Гриша.
Домна Родионовна. К старцу ходил, Гришенька?
Гриша (целуя руку Домны Родионовны). Да, от него, бабушка.
Домна Родионовна. Ну, что, как?.. Ступай, Пелагея. Подожди внизу, у калитки. Да смотри, егоза, не подслушивай.
Пелагея. Что вы, матушка! Разве я когда?.. Обижать изволите…
Домна Родионовна. Ну, ладно, ступай.
III
Домна Родионовна и Гриша.
Домна Родионовна. Что же старец?
Гриша. Вас, бабушка, слушаться велел во всем.
Домна Родионовна. Во всем? Так и сказал?
Гриша. Да. И если что против совести казаться будет, то все-таки…
Домна Родионовна. Видишь, Гришенька. Ну, так как же, миленький, о чем говорили-то намедни, сделаешь?.
Гриша. Сделаю, если велите, то сделаю. Но трудно мне, бабушка, если бы вы знали, как трудно…
Домна Родионовна. Знаю, родимый. Послушания подвиг труднее всего. А ты и потрудись для Бога-то: что труднее, то Богу угоднее.
Гриша. Бабушка, да, ведь, грех-то какой! Воровство, подлость, предательство… и против кого же?..
Домна Родионовна. Жаль стало брата?
Гриша. Жаль? Нет… Вы же знаете: не люблю я его, враг он мне. Да, ведь, то-то и подло, что враг: с другом подло, а с врагом еще подлее.
Домна Родионовна. Ну, спасибо на добром слове, внучек. Кто же тебя на подлость подбивает? Мы со старцем что ли?
Гриша. Не сердитесь, бабушка, милая. Не к тому я сказал…
Домна Родионовна. Да ты, брат, не виляй, не отлынивай. Говори прямо: не хочешь? Не сделаешь?
Гриша. Сделаю. Как сказал, так и сделаю.
Домна Родионовна. Обещаешься?
Гриша. Обещаюсь.
Домна Родионовна. Ну, смотри же, помни. (После молчания). А я Пелагее скажу: девка проворная, на все руки мастер, да положиться нельзя – шельма. Ты за нею посматривай. Ключ достал ли?
Гриша. Достану. У няни есть другой от того же замка.
Домна Родионовна. А письма где, знаешь?
Гриша. Знаю. Когда переносили вещи в павильон из дому, я с братом бумаги укладывал.
Домна Родионовна. Ну, значит, ладно все. Спасибо, Гришенька. А насчет греха, не испытуй, смирись. Старец лучше нашего знает. Бывает и грех во спасенье. Тут премудрость Божия тайная. Старцу-то веришь?
Гриша. Верю. Вам да ему только и верю. Только вас двое и есть у меня… Ох, бабушка, милая; скорее бы к вам совсем уйти от них! Измучился я, устал, не могу больше…
Домна Родионовна. Небось, миленький, теперь уж недолго. Это тебе испытание последнее: как совершишь, одолеешь, – так и уйдешь от них. Вместе уйдем. «Изыдите, изыдите, люди Мои, из Вавилона».[5] Уйдем от безбожников. В ущелиях да пропастях земных скрываться будем, а им не дадимся… Смотри же, блюди себя, внучек, от соблазна ихнего, от премудрости дьявольской. Премудрые, ученые, «образованные»! Вон ведь и ты все книжки читаешь, в университете учишься, по стихиям мира сего ищешь премудрости. А мы люди простые, темные. Может, и тебе не пара?
Гриша. Нет cero бабушка, этого не бойтесь cero – чего другого cero только не этого. Я же знаю их, вижу насквозь: пустое все у них, гнилое, трухлявое. Вот как волчья яма: сверху покрыто, а ступишь ногой и провалишься.
Домна Родионовна. У нас-то покрепче?
Гриша. Да. крепкое у вас, крепкое, вечное! Оттого к вам и иду.
Домна Родионовна. Так будешь с нами?
Гриша. С вами, бабушка, с вами на веки веков.
Домна Родионовна. Аминь! (Встает и кладет ему руки на голову). Спаси тебя Господи! Заступи, помилуй Матерь Пречистая! (После молчания). Ну, ступай. Гришенька, а то как бы не увидел кто. Скличь-ка Пелагеюшку.
Гриша. Пелагея, Пелагея Савишна!
Пелагея выходит из-за кустов, – видно, что подслушивала, – уводит Домну Родионовну. Иван Сергеевич идет из сада. Мавра накрывает на террасе стол к чаю.
IV
Иван Сергеевич и Гриша.
Иван Сергеевич. А, Гриша, здравствуй. Мы ведь с тобой сегодня не видались. Опять у старца весь день?.. А это что у тебя? (Берет у Гриши книгу). Pensées de Pascal.[6] Старцу, что ли, носил?
Гриша. Да. старцу.
Иван Сергеевич. А он по-французски разве читает?
Гриша. Что вы! Университет кончил…
Иван Сергеевич. Ах, да, ученый. – я все забываю… Ну, что ж понравилось?
Гриша. Папа, зачем? Ведь вам неинтересно вовсе…
Иван Сергеевич. Нет, отчего же? Умный человек…
Гриша. А «с умным человеком и поговорить приятно», по Смердякову?[7]
Иван Сергеевич. Ну, вот, и Смердяков! Что же ты сердишься? Я ведь попросту… А. впрочем. Бог с тобой – не хочешь, не надо..
Гриша. Нет, папа, милый, я не сержусь, а только трудно мне с вами об этом… А насчет Паскаля, старец говорит: книга хорошая, но нельзя смешивать веру с вероятностью – «держать пари на Бога»…[8]
Иван Сергеевич. А ведь и правда, нельзя… Мавра, что ж самовар?
Голос Мавры (из окна). Кипит, батюшка. Сейчас несу.
Иван Сергеевич. Федя, Таня, Катя! Чай кипит! Экие, право – опять запропастились – не докличешься.
Голоса (из дому). Идем! Идем!
Иван Сергеевич. А вечер-то какой, воздух! (Заглядывает через окно в комнату). Катя, а, Катя, будет вам стукать, – опять до мигрени достукаетесь. Если бы я знал, что вы такая рьяная, ни за что бы не взял в секретари.
Голос Кати. Сейчас, Иван Сергеевич. Только страницу кончу.
На террасу выходят Федор и Татьяна Алексеевна; потом Катя.
V
Те же и Федор, Татьяна Алексеевна и Катя. Садятся за стол. Мавра – с самоваром.
Иван Сергеевич. А где же караси, Мавра?
Мавра. Будут, батюшка, мигом поспеют.
Иван Сергеевич. Ну, смотри же, не ударь лицом в грязь! (Мавра уходит). Сам наловил. Федю угощаю. Он ведь нынче карасей наших капитанских еще не пробовал. Ах, хороши карасики! Ежели, после купания, вот как я сейчас, караси в сметане на сковородке, с лучком да с перцем, да водочки, – нектар и амброзия! Что ты, Федя, смеешься?
Федор. Вкусно вы, папа, живете!
Иван Сергеевич. Вкусно живу? Да, брат, не то, что вы, нынешние! А ты не мудри, брось метафизику и тоже вкусно заживешь… А мы о тебе сегодня все утро с Катей проспорили.
Федор. Обо мне?
Иван Сергеевич. Ну да, о статье твоей в «Психиатрическом вестнике», о «Философии самоубийства».
Федор. Ну, и что же?
Иван Сергеевич. Да что? Катя говорит: верно или почти верно. А я говорю: вздор. Да ты не обижайся, брат! Не дурак же я: понимаю, что умно, блестяще, талантливо, ну, и этой самой премудрости вашей медицинской бездна, а все-таки вздор, вздор и вздор! Книжно, отвлеченно, нежизненно. Главного нет…
Федор. Что же главное? Ах, да, условия социально-экономические… Только я ведь это устранил нарочно.
Иван Сергеевич. Нарочно? Самоубийство вне условий социальных? Что ты говоришь, душа моя, подумай…
Федор. Тут мало думать, папа. Тут надо знать, и не только вашу статистику…
Иван Сергеевич. Вот именно – знать надо! Оставь-ка на минуту свою метафизику, «веревка вервие простое», – погляди, что у тебя под носом делается. Какая-то чума, эпидемия! Кажется, ни в одной стране, ни в одну эпоху не бывало такого…
Федор. Ну, так что же? При чем тут социальные условия? Или «от хорошей жизни не полетишь?» Устроятся люди получше – и самоубийства прекратятся?
Иван Сергеевич. А ты что думаешь?
Федор. Я думаю: чем лучше люди устроятся, тем больше будет самоубийств. Начали только устраиваться – и самоубийства возрастают и будут возрастать в геометрической прогрессии.
Иван Сергеевич. А ты, голубчик, не пророчествуй. Говори толком, доказывай… И чего ты все усмехаешься? Ведь это дело серьезное.
Федор. Еще бы! А только статья-то моя не очень серьезная. Не мог же я сказать всего в этом дурацком «Вестнике»: ученые ослы меня бы на смех подняли.
Иван Сергеевич. Ну, мы не ученые и не ослы, надеюсь? Говори же все, не бойся.
Федор. Увольте, папа. Не люблю я отвлеченных разговоров: до добра не доводят. Вон Гриша на меня уж волком смотрит, да и Катя тоже. Катя, вы на меня сердитесь?
Катя. Нет, а только Иван Сергеевич прав: надо об этом говорить серьезно или совсем не говорить. Тогда и печатать было незачем.
Федор. Пожалуй, незачем. Я, впрочем, надеялся, что кое-кто поймет и между строк – «безумной шалости под легким покрывалом»… Ведь вот вы же поняли?
Катя. Не все. Мне ваша главная мысль непонятна.
Федор. Неужели? А как просто! Главная мысль в том, что людям свойственно убивать себя не менее, а, может быть. и более, чем умирать так называемой естественной смертью. Звери умирают, люди убивают себя. Одна из всех живых тварей, человек сознает смерть и может убить себя и всегда убивает, хотя бы только частично – трудом, болезнью, пороком, святостью, безумием, – ну, словом, всем своим человечеством. И еще потому человек – самоубийца естественный, что тоже одна из всех тварей любит свободу больше, чем себя. А сделать смерть вольною, убить себя, как следует, значит победить страх смерти, начало всякого рабства, «оказать своеволие в высшем градусе», как верно определяет Кирилов у Достоевского.[9]
Иван Сергеевич. Федя, родной! Ты это серьезно?
Федор. Очень серьезно.
Иван Сергеевич. Да ведь Кирилов – больной, сумасшедший…
Федор. Сумасшедший? Нет, отчего же?.. А впрочем, если не хотите Кирилова, то вот вам профессор Мечников,[10] здравомыслящий в высшей степени.
Иван Сергеевич. Мечников! Вон куда хватил! Да ведь это совсем из другой оперы…
Федор. Нет, из той же. Желание смерти, по Мечникову, так же нормально, как желание сна: усталый хочет спать – старый хочет умереть. Только здоровая старость наступает в 150; 200 лет. Но ведь уже это вопрос биологии, а психически мера жизни от числа лет не зависит: Пушкины, Байроны в тридцать лет прожили больше, чем другие могли бы прожить в двести. Да и всякий, кто был хоть на минуту счастлив, действительно счастлив, кто хоть раз в жизни сказал: «остановись, мгновение!» – знает эту последнюю грусть в самом счастье, предел желаний – тихий зов смерти… или «вечности», как говорят поэты. Теперешние самоубийства – от страха, от горя, от слабости – словом, от недостатка чего-то – почти такие же рабские, как животная смерть. Но придет время, когда люди будут умирать вольною, действительно вольною смертью – от избытка, от роскоши, от силы, от радости. Вот как пена вина, когда полон стакан, через край переливается…
Татьяна. Ах, как красиво!
Федор. Красиво? Неужели «красиво»?
Татьяна. Ну, да. Чего же вы так испугались?
Федор. Виноват, Татьяна Алексеевна, но я боюсь «красивого»; как черт ладана: «красиво» значит не прекрасно и не без пошлости.
Иван Сергеевич. А ты не груби дамам и не отвиливай, говори прямо, к чему ведешь?
Федор. Кажется, ясно: что для каждого человека в отдельности, то и для всего человечества…
Иван Сергеевич. Стой, погоди! Что же именно? Когда все будут счастливы, то убьют себя? Конец человечества – самоубийство всеобщее, так, что ли?
Федор. А почему бы и не так? Надо же чем-нибудь кончить. И отчего хороший конец хуже «дурной бесконечности»?
Иван Сергеевич. Опять смеешься?
Федор. Нет; не смеюсь.
Иван Сергеевич. Ну, так спятил, ей Богу, голубушка, спятил; вместе со своим Кириловым!
Федор. Может быть. Но ведь тогда и вся буддийская Азия, сотни миллионов людей…
Иван Сергеевич. К черту Азию! Мы в Европе живем…
Федор. Ну, и в Европе – Шопенгауэр,[11] Толстой, современные теософы, средневековые мистики… Спросите-ка Гришу: он со своим старцем кое-что знает об этом… Гриша, а, Гриша, да что ты на меня так смотришь, право? Уж лучше сразу облегчи душу, изреки анафему. «Тихий бес», что ли?
Иван Сергеевич. Какой еще бес?
Федор. А это ему старец намедни сказал, что во мне «тихий бес». «Немой и глухой». Вот он и смотрит на меня, как будто хочет изгнать беса…
Гриша (вставая и бледнея). Я бесов не изгоняю.
Федор. А что же с ними делаешь?
Гриша. Ничего. В лицо им плюю…
Федор. О-го! Значит, и мне в лицо плюешь?
Гриша. Ты хуже делаешь: не в меня, а в мое святое плюешь… Как ты смеешь!.. И что вы его слушаете? Разве вы не видите, что он над вами смеется?..
Федор. Послушай, Гриша. Нельзя любить других больше, чем себя: если я над вами смеюсь, то и над собой…
Гриша. И над собой, и над собой! Надо всем! На все плюешь… Хулиган! Шут! Провокатор!
Иван Сергеевич. Гриша! Гриша! Что ты… разве можно так?..
Гриша. Папочка!.. если бы вы знали, папочка, какой все это ужас! Какой ужас! Господи! Господи! Господи!
Гриша убегает почти в истерике. За ним – Катя.
Татьяна (вставая). Это, наконец, невыносимо! Бог знает что такое…
Федор. Не волнуйтесь, Татьяна Алексеевна, Гриша болен.
Татьяна. А если болен, то лечиться надо. Есть же всему предел! И как вы позволяете, Иван Сергеевич?..
Татьяна тоже убегает. Мавра – со сковородкою; ставит ее на стол и уходит.
VI
Иван Сергеевич и Федор.
Иван Сергеевич. Да, брат, вот тебе и караси в сметане, вот тебе и «вкусно живем»! Видишь, Федя, все мы тут как на пороховом погребе…
Федор. Это я, папа. Спровоцировал его нечаянно. Закурил в пороховом погребе. Ну, да ничего, – обойдется. Ведь, мы с ним друзья… были, а, может быть, и будем. В нем тоже «тихий бес», только другого рода…
Иван Сергеевич. Да, болен он, в самом деле, болен. А тут еще со своим старцем измучился… Надо с ним осторожнее, Федя.
Федор. Не бойтесь, папа. Сегодня мне урок – не забуду.
Иван Сергеевич. Ну, пойду, посмотрю, что с ним.
Иван Сергеевич уходит. Федор идет в сад, садится на скамейку и, согнувшись, упершись локтями в колени, опускает голову на руки. Сумерки. Зарницы. Входит Катя.
VII
Федор. А, Катя, вы! А я и не слышал. Какая вы тихая! Ну, что, все еще сердитесь?
Катя. Нет. За что? Какое мне дело? (После молчания). Федор Иванович, разве вы не чувствуете, что есть вещи, о которых нельзя говорить?
Федор. «Мысль изреченная есть ложь»?[12]
Катя. Да, мысль изреченная есть ложь.
Федор. Это ваша заповедь?
Катя. Зачем вы все шутите?
Федор. Шучу? Нет, Катя. А если и шучу, то назло себе. Хочу плакать и смеюсь. Какой-то «демон иронии». В самом деле, «бес».
Катя. И то, что вы говорили давеча, и в статье, – не шутка?
Федор. Вы же знаете, Катя, вы все знаете!
Катя. Ну, тогда еще хуже. Нельзя говорить и не делать. А ведь вы не сделаете?
Федор. Не знаю, ничего не знаю. Заблудился в самом себе, запутался. Может быть, сейчас и не сделаю, а когда-нибудь…
Катя. Нет, никогда. Оттого и говорите. Если бы сделали, то молчали бы, стыдились… У вас нет стыда.
Федор. Верно, Катя, верно! Именно, стыда нет. Какая вы вещая! Все знаете… Что нет стыда, это и старец мне говорил намедни. «Макаки, – говорит, – макаки… не люблю макак!»
Катя. Что это?
Федор. Обезьянка такая бесстыжая. Я сначала не понял. А это он обо мне, о таких, как я, нестыдящихся.
Катя. А вы и теперь не стыдитесь?
Федор. Да, и теперь, – только по-другому… А, может быть, я теперь слишком стыжусь?
Катя. Все равно. У вас нет меры стыда, нет меры ни в чем.
Федор. И это – «ах, как красиво»?
Катя. Да, не без пошлости.
Федор. Как же быть, Катя? Кальвин, что ли, учил, что есть люди погибшие: что бы ни делали, все равно не спасутся, потому что осуждены от века, прокляты. Вот и старец намедни толковал притчу о плевелах: посеял человек пшеницу на поле своем, а ночью пришел враг и всеял плевелы. Враг – диавол, пшеница – сыны Божьи, а плевелы – сыны диавола – несуществующие души.[13]
Катя. И вы себя считаете плевелом?
Федор. Да, не пшеницею.
Катя. Кто это может знать? Тут что-то не так.
Федор. В притче не так?
Катя. Не в притче, а мы чего-то не знаем.
Федор. И старец не знает?
Катя. И старец.
Федор. А вы, Катя, знаете?
Катя. Нет, я тоже не знаю. Но я знаю, что не знаю, а старец думает, что знает все.
Федор (после молчания). А можно, Катя, с вами так не стыдиться, как я сейчас?
Катя. Можно, – так можно.
Федор. Ну, так вот что. С детства, с самого раннего детства, как помню себя, у меня такое чувство, что все люди как люди, а я…»макака».
Катя. Это не от гордости?
Федор. Может быть, и от гордости… И вот еще что. У портных иногда зеркала углом поставлены, платье примерять, чтобы лучше видно было сбоку и сзади. Боюсь я этих зеркальных углов, ох, как боюсь! Спереди-то я ничего, даже недурен как будто, – «ах, как красиво!» А вот сбоку-то, сбоку, почти сзади – не узнаю себя, – в затылке, там, где скоро плешь начнется, да и в лице, особенно, в нижней челюсти, в углу носа и лба – что-то звериное, хищное, и смешное, и стыдное, стыдное… Сам себе чертом кажусь, своим собственным чертом…
Катя. А вы в черта верите?
Федор. Не знаю, право. В Бога-то вот не верю, а в черта, не знаю, может быть, и верю… Должно быть, это от бабушки да дедушки, купцов Вахрамеевых. Говорят, прадед наш старовером был, федосеевцем.[14] Ну, и от матери тоже: святая, смиренница, воды не замутит, а черта боялась; – так и умерла со страху. Вот и Гриша в нее… А знаете, Катя, я вам сейчас как на духу каюсь – вот, как старцу. И почему это вдруг?.. А кажется, что вы поймете, – не простите, нет, да и что прощать?.. А только поймете, но ведь и этого довольно.
Катя. Да, пойму. А простить вас, значит, и себя простить: когда вы о себе говорите, мне кажется, что и я в зеркальном углу, и тоже себе не очень-то нравлюсь. У каждого свой черт. А насчет проклятых от века, кто это подумал, тот был сам во власти черта.
Федор. Какая вы тихая, Катя, тихая, вещая, грозная – вот как эти зарницы на небе! Тишина, тишина, молчание, «Silentium».
Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои…
Катя, милая, отчего вы мне помочь не хотите?
Катя. Хочу, да не могу. Мы с вами в разных «колодцах» сидим, – рядом, но в разных. Помните, «Колодцы молчания»?
И сторожит Молчанья Демон
Колодцы черные свои…[15]
Федор. Ну, так перекликаться давайте, перестукиваться, вот как в одиночных камерах.
Катя. А вы не шутите?
Федор. Да нет же, нет, милая! Ну, посмотрите мне в глаза, разве так шутят? Разве вы не видите?
Катя. Вижу… нет, не вижу… (После молчания). А может быть, вы… Федор Иванович, вы не обидитесь?
Федор. Нет, Катя, не обижусь. Я никогда ни на что не обижаюсь.
Катя. Потому что презираете – «плюете на все»?
Федор. Ни на что я не плюю. Вы знаете: я не других, а себя презираю… Что же вы хотели сказать?
Катя. Может быть; вы жалкий, такой жалкий, что с вами нельзя говорить; как я сейчас?
Федор. Ну, так пожалейте, Катя!
Катя. А Татьяна Алексеевна… Татьяна Алексеевна вас не жалеет?
Федор (усмехаясь). Почему вы вдруг о ней вспомнили?
Катя. Мне казалось, вы друзья…
Федор. Любопытство, Катя?
Катя. Простите. Я думала, что вы постучались ко мне… А любопытство – нет: уж если я чем страдаю, так нелюбопытством.
Федор. Какая вы странная! Как будто что-то знаете, и не хотите сказать…
Катя. Не умею… и не знаю. Слышу звук сквозь стену, но еще не понимаю азбуки.
Федор. А все-таки спасибо, Катя!
Катя. За что?
Федор. За стук. Когда долго сидел в одиночной камере и стук услышал, то радостно: значит не один.
Катя. Вы тоже странный. Вы, может быть, не то, чем кажетесь.
Федор. О, если бы, если бы так, милая! Зарница моя, тихая, вещая, грозная…
Катя (вставая). Не надо… не говорите…
Федор. Молчание? Silentium?
Катя. Да. Silentium.
Федор целует у Кати руку. Из двери на террасу выходит Татьяна Алексеевна и идет в сад. Катя не видит ее; потом, вдруг, обернувшись и увидев, проходит быстро мимо нее, склонив голову. Татьяна Алексеевна следит за нею пристально, пока она не уходит; потом взбегает на террасу, гасит лампу, запирает на ключ стеклянную дверь и возвращается в сад к Федору. Но темнеет, зарницы ярче, и кое-где, вдали, за рекою, огни лесных пожаров рдеют, как красные точки. Оттуда же, из-за реки, доносятся пьяные песни под звуки гармоники.
VIII
Татьяна. Ты опять с ней? О чем?
Федор. Тише… Слышишь?
Татьяна (оглядываясь и прислушиваясь). Нет никого. Он у Гриши во флигеле; Катя прошла к себе; Мавра спит. Разве старуха с Пелагеей? Да нет, завтра праздник – ночуют в обители… Никого… Не бойся.
Федор. Да, верно, почудилось, у страха глаза велики… А знаешь, Таня, ведь бабушка следит за нами.
Татьяна. Знаю. Ходит по пятам, как тень, подслушивает, подсматривает. Слепая, а видит все. Страшная… Ну, да все равно. Когда я с тобою, мне все – все равно… О чем же ты говорил с Катей?
Федор. Тоже за нами следишь, как бабушка?
Татьяна. Берегись, Федя: Катя не то, что я, – с ней шутки плохи.
Федор. Ревнуешь?
Татьяна. Как грубо!
Федор. И – «ах, как некрасиво»?
Татьяна (кладет ему руки на плечи). Федя, зачем?.. Ну, зачем, милый?.. Ведь уже недолго нам. Может быть, в последний раз… Ведь скоро уедешь?
Федор. Скоро.
Татьяна. Когда?
Федор. Не знаю. На днях.
Татьяна. Может быть, лучше – мне?
Федор. Ты все равно не уедешь.
Татьяна. Да, не могу. Говорю, что уеду, и вот не могу. А ты можешь?
Молчание.
Федор. Таня, чем это кончится?
Татьяна. Не знаю. Мне все равно.
Федор вынимает револьвер. Татьяна хочет отнять, он не дает и прячет.
Татьяна. Дай же, дай! Ты мне обещал, помнишь?
Федор. Пустяки, ребячество! Чем бы ни кончилось, только не этим. Ношу с собою, балуюсь и знаю, что ничего не будет. Как вот в гимназии мы все, мальчишки, были «А. М»·– «анархисты мистики» и носили с собою по браунингу. Нет, Таня, не бойся: не годимся мы с тобою в трагедию. Ты не Федра, а я не Ипполит.[16] Будущий психиатр и бывшая актриса – хорошая парочка! Ничего не будет. С такими, как мы, никогда ничего не бывает, кроме пошлости. Было, как бы не было. Мало ли в жизни гнусностей? Не пойман – не вор. Потихоньку да полегоньку, разъедемся и забудем, привыкнем, обтерпимся. До свадьбы заживет. Было, как бы не было…
Татьяна. Не мучь меня, Федя! Устала я, ох, как устала.
Хочет обнять его. Он отстраняет ее.
Федор. И за что, за что ты меня?..
Татьяна. Вот даже слова сказать не хочешь… За что полюбила? За правду, Федя, за то, что ты черту смотришь прямо в глаза.
Федор (усмехаясь). А-а! «Дерзновение»?
Мы для новой красоты
Нарушаем все законы,
Преступаем все черты…[17]
Татьяна. Ну, что же, смейся! Мне все равно, мне все равно…
Федор. Я не смеюсь, а корчусь… не бойся, от своей собственной пошлости… Ну, а еще за что?
Татьяна. Еще за муку, Федя.
Федор. Дездемона! «Она меня за муку полюбила». Ты Дездемону[18] играла на сцене?.. За муку, да, это, пожалуй, вернее. Жалеешь. Вы все жалеете. Нет такой гнусности, на которую женщина не пошла бы из жалости… А его не жалеешь?
Татьяна. Не надо, Федя, милый, не надо! И без того муки довольно…
Федор. А мне сегодня снилось опять… все одно и то же снится: будто бы мы с тобою… и он тут же рядом, но мы его не видим. Только знаем, что он смотрит на нас, – и все-таки…
Татьяна. Не надо! Не надо! Я с ума сойду…
Федор. А ты что думаешь? Да если б не сошли с ума, разве могли бы жить с эдаким ужасом? Ведь, я же его любил… и сейчас люблю… Его люблю и тебя вместе… Но тебя не любовью, не жалостью, а вот этим ужасом. Ужас, а все-таки, все-таки… И чем больше ужас, тем сильнее вот это, чего сказать нельзя… (Обнимает ее).
Татьяна. Федя, милый, если бы я могла взять весь ужас, весь грех на себя! Пусть грех, кто любит, нет греха.
Федор. Хороша любовь!
Татьяна. Не кощунствуй: всякая любовь свята. Огонь страсти очищает все…[19]
Федор. «Огонь страсти»… Эх, Таня, откуда у тебя такие слова? Помолчи, – ты лучше всего, когда молчишь.
Татьяна. Благодарю за любезность! Боишься пошлости, а сам впадаешь в нее. А я ничего не боюсь – я только люблю и мучаюсь и не знаю, что это, но иногда кажется, что тут какой-то рок… это не мы с тобою сделали…
Федор. Не лги… Впрочем, о тебе не знаю. Но я сам сделал, сам захотел. Нравилось, «дерзновение»… «Красиво, ах, как красиво!» О, пошлость, пошлость! Не хаос, не бездна, а лужа: упал в грязь – ничего, мягко, – не ушибся, а только запачкался. Это-то мне и нравилось… да теперь еще нравится… И тебе, и тебе! Не лги – я знаю тебя. Хороши оба! Блудники, развратники, пакостники, «макаки» бесстыжие! С тринадцати лет – раньше – с тех пор, как помню себя… и все мы такие, все поколение. Это главное в нас. От этого все и пошло. Гриша прав: хулиганы, шуты, провокаторы. Heсуществующие души, «плевелы»… За Катей-то, за Катей смотри! Я ведь на все способен, «плюю на все». Люблю тебя и ее, обеих вместе. Почему нельзя обеих?.. Ведь, может быть, и она такая же, не лучше нашего… Все там будем!
Татьяна. Что ты делаешь? Что ты делаешь, Федя! Ведь, ты сейчас хуже со мной, чем с ним… (Плачет).
Федор (опускаясь перед ней на колени). Таня, прости… Таня, милая… Ведь я же, в самом деле, с ума схожу… как во сне, в том страшном сне… Может быть, ты и права: не наша воля, не мы с собою сделали… Ну, полно же, полно, не плачь! Я видеть не могу… Ведь я же тебя…
Обнимает и целует ее. Домна Родионовна и Пелагея проходят в глубине сада, за деревьями.
Татьяна (оглядываясь). Старуха!
Федор. Нет, – никого… Все чудится…
Татьяна. Она – я видела. Должно быть, спряталась… Ну, да все равно… пусть! Пойдем к тебе, хочешь?
Федор. Сейчас? Нет. Потом, ночью придешь?
Татьяна. Приду.
Татьяна идет в дом. Федор – в сад. С другой стороны, из-за деревьев, выходит Домна Родионовна и Пелагея.
IX
Домна Родионовна и Пелагея.
Домна Родионовна. Видела?
Пелагея. Видела, матушка, видела – вот на этом самом месте.
Домна Родионовна. Молчи! Пикни у меня только, – в гроб заколочу!
Пелагея. Не бойся, не бойсь, матушка! Да этакого-то на людях вслух и не скажешь – язык не повернется, чай… Ох, искушение!
Домна Родионовна. Благо ми, Господи, яко смирил мя еси, отнял свет очей моих! (медленно поворачивает лицо к дому, подымает клюку и потрясает ею, грозя). Будьте вы прокляты, окаянные! Анафема! Анафема! анафема! Погибель дому сему!
Действие второе
Старинный павильон в парке. Крыльцо ветхое, круглое, со ступенями и колоннами. Стеклянная дверь. Перед крыльцом заросшие клумбы с кустами сирени. Справа аллея старых лип. Слева – пруд. Полдень.
I
Татьяна и Катя. Выходят из аллеи и садятся на ступени крыльца.
Татьяна. Дождь будет – парит, дышать нечем.
Катя. Это от лип: когда липы цветут, пахнет ладаном, точно покойником.
Татьяна. Что вы, Катя, – медом, а не покойником. Декадентка вы ужасная… А это что у вас?
Катя. Эврипид.[20]
Татьяна. У Федора Ивановича взяли?
Катя. Да, у него.
Татьяна (берет книгу). А, «Ипполит». Я когда-то хотела играть «Федру».[21] У Расина, помните, – C'est Venus tout entiére à sa jiroie attachée… Как хорошо, а перевести нельзя.
Катя. «То богиня любви вся в добычу впилась»… вгрызлась, как зверь в зверя… Нет, не умею.
Татьяна. Как зверь в зверя? Неужели любовь – зверство?
Катя. Не любовь, а страсть.
Татьяна. А разве есть любовь без страсти?
Катя. Не знаю. Может быть, есть.
Татьяна. Не знаете, а хотели бы знать?
Катя. Хотела бы.
Татьяна. Лучше не узнавайте, Катя. Будьте всегда такой, как сейчас: чистая, чистая, вот как лесной родник, вся чистая, до дна прозрачная. И, ведь, счастливая?
Катя. Нет, не счастливая.
Татьяна. Какое же у вас несчастье?
Катя. Не несчастье, а хуже: ненужность; недействительность. Как будто нерожденная; несуществующая. Чужая всем. Ни живая, ни мертвая, свой собственный призрак. Приживалка; втируша: втираюсь, втираюсь, и не могу войти в жизнь…
Татьяна. А я вам все-таки завидую, Катя.
Катя. Чему?
Татьяна. Легкости. Вот бы мне вашей легкости!
Катя. Не завидуйте: это – легкость тяжелая; тяжело оттого, что слишком легко. Как во сне: летаешь, летаешь, хочешь стать на ноги и не можешь – все на аршин от земли: тяжести нет – земля не держит. Или как на воде пробка: жизнь из себя выталкивает – нужно усилие, чтоб оставаться в жизни, а только что отпустишь себя, – вода пробку вытолкнет… Федор Иванович говорит: вольная смерть от радости. А у меня не от радости и не от горя, а от легкости, оттого, что все равно… (Вдруг умолкает, как будто спохватившись).
Татьяна. А вы, Катя, не кокетка?
Катя. Кокетка? Отчего вы подумали?
Татьяна. Да вот все это: несуществующая, нерожденная, на аршин от земли… Вы собой не любуетесь?.. Aгa, покраснели. Обиделись?
Катя. Я не обиделась, а вы не поняли.
Татьяна. Не поняла? Скажите, пожалуйста, какая премудрость! Ах, вы моя милая девочка! То взрослая, даже слишком взрослая, а то вдруг маленькая, маленькая девочка… Ну, что вы на меня так смотрите? Боитесь? Не верите?.. Катя, да вы серьезно обиделись? Полно же, будьте великодушнее. А то некрасиво: кошачьи подарки, собачьи отнимки. (Встает). В самом деле, дышать нечем! Мне тоже начинает казаться, что липы ладаном пахнут. Пойдем-ка, где посвежее. – ляжем в траву.
О, не кладите меня
В землю сырую!
Скройте, заройте меня
В траву густую!
«Ипполита» будем читать. Или я вам из «Федры», хотите, по старой памяти? C'est Venus tout entiére à sa jiroie attachée… Да, «вгрызлась, вгрызлась, как зверь» – вцепилась, вгрызлась – и не отпустить… А знаете, Катя, вы вот меня не любите, а я могла бы вас полюбить… влюбиться в вас.
Катя. Вы? Нет, едва ли… не думаю.
Татьяна (смеясь). А вот и могла бы, могла бы! Ничего вы не знаете, маленькая, глупенькая девочка!
Обнимает и целует ее. Татьяна и Катя идут в аллею. Гриша и Пелагея выходят из-за кустов.
II
Пелагея. Ушли, слава тебе Господи! И о чем болтали? «Ипполит да Федра», а по-нашему, Иван да Федор, – Иван Сергеевич да Федор Иванович, так, что ли?
Гриша. Молчи; дура, или я уйду.
Пелагея. Не уйдешь, миленький; никуда от меня не уйдешь: мы теперь с тобой, как веревочкой, связаны. Ох, дела-дела; как сажа бела! И в старину этих самых делов довольно было, только все шито да крыто. Не то, что у вас, нынешних, – срамники вы, скандальники, бесстыдники! Вот, говорят, дедушка ваш, купец Вахрамеев; богатей, – по бороде Авраам был, а по делам хам. Дедушка – снохач, а бабушка тоже не промах – то с одним, то с другим приказчиком. Да все в тайности, в святости…
Гриша. Как ты смеешь, подлая!
Пелагея. Ну, не буду, Гришенька, не гневайся. Я, ведь, только так, к слову пришлось; а Домну Родионовну я уважаю; – благодетельница. А насчет греха; – не согрешишь – не покаешься; не покаешься – не спасешься. Вот она и спасается; на чужой шкуре свой грех выколачивает. И мы ей помогать должны… Ну-ка; Григорий Иванович, зевать не будем, а то как бы кто опять не подошел. (Взбирается на крыльцо и пробует открыть дверь). Вишь. запираться начал: должно быть, заметил что, остерегается… Ну, так в окно… Тоже заперто. Ах, беда! Да рама-то, кажись, рассохлась, скважинка есть, – отомкнуть можно, только бы просунуть что… перочинного ножичка нет ли?
Гриша. Есть.
Пелагея. Давай. (Просовывает ножичек в скважину, вынимает крючок из петли и открывает окно). Ну-ка, Гришенька, айда в окно!
Гриша. Сама лезь!
Пелагея. Что вы, барин, как можно? Дело ваше семейное, да и званье мое не такое, да и девица я: как полезу, юбочка подымется, чулочек увидите, и неприлично будет. Ну, да и грамоте я плохо знаю: не разберу адреса.
Гриша. Дура! Дура! Наглая! и чего ты кривляешься, говоришь со мною, как с маленьким?
Пелагея. Для кого большой, а для нас маленький, мальчик маленький, хорошенький! Вот захочу – зацелую, и ничего ты со мною не поделаешь. Я ведь бедовая, шельма, я, даром, что ряску ношу. Да, ведь, и ты, барин, тихоня, а в тихом омуте черти водятся. Ишь, как глазки бегают. Аль сконфузился? Ну, не буду, не буду! Знаю, есть у Гришеньки зазнобушка, «Принцесса грез».
И грезы, и слезы,
И уст упоительный яд…[22]
А ты что думал? Я тоже ученая, люблю стишок пронзительный: «Ах, как красиво!» (Гриша хочет уйти, Пелагея удерживает его за руку). Стой, не пущу! сердитый какой! И пошутить нельзя… Ну, полно-ка лясы точить, а то и впрямь не подошел бы кто… Да ну же, глупенький, чего упрямишься? Послушание паче поста и молитвы. Лезь-ка, лезь – назвался груздем, полезай в кузов!
Гриша. Э, черт, вот связался! Ступай прочь, – я один…
Пелагея. Нет, барин, куда тебе, не справишься! (Гриша подходит к окну). Погоди, скамеечку – вот так, ладно. Ключ-то у тебя? Ну-ка, благослови Господи, а я посторожу.
Гриша лезет в окно, Пелагея, стоя на крыльце, смотрит то в окно, то за Гришею, то в сад.
Пелагея. Эх, неловкий какой! Чего суешь без толку. Подбери, как следует. Аль ручки дрожат? Письма-то те ли, смотри – по адресу – Федору Ивановичу. Руку мачехину знаешь, чай? (Оглядываясь). Скорей, скорей, Гришенька! Идут! Вылезай… держись… подсажу… вот так…
Гриша вылезает из окна с пачкою писем в руках.
Пелагея. Умаялся, бедненький! Вспотел, красный весь, точно из бани. Ну, зато бабушка спасибо скажет да старец благословит… А ведь это он, братец твой. Федор Иванович – легок на помине. Аль не сюда? Нет, сюда, сюда. Да письма-то спрячь! Чего в руках держишь; как напоказ выставил? Ну, я, Гришенька, в кустики, а ты братцу зубы заговаривай, а то увидит в кустах кавалера с девицею – нехорошо подумает.
Пелагея убегает в кусты. Выходит Федор.
III
Гриша и Федор
Федор. А, Гриша! Посетил отшельника. Ты ведь еще ни разу не был в моем «Эрмитаже». (Отпирает дверь). Милости просим!
Гриша. Нет, Федя, я на минутку. Лучше здесь, а то у тебя, должно быть, душно там – заперто все.
Федор. Да, вот запираюсь: няня пугает, что народ воровской, хулиганы шляются, – убьют и ограбят. А мне здесь хорошо: заниматься никто не мешает. Ведь мы с тобой – монахи, отшельники… Ну, садись, будь гостем! Вместе живем, а сто лет не видались и не поговорили ни разу, как следует… Да что ты как будто не в духе? Аль все еще сердишься? Ну, право, голубчик, не стоит. Язык мой – враг мой. А ты всякого лыка в строку не ставь…
Гриша. Полно, Федя, мы с тобою люди не глупые: ты знаешь, что я не сержусь.
Федор. Даже не сердишься? Значит, совсем плохо?
Гриша. Да, трудно мне с тобой. Говорить не умею: нет слов, нет голоса. Да и что говорить? Все равно не услышим Друг друга: уж очень мы разные.
Федор. И разные, да схожие. Яблочко от яблони недалеко падает.
Гриша. Тем хуже, Федя.
Федор. Может быть. Не знаю. А мне все кажется, что мы могли бы понять друг друга.
Гриша. Понять не значит принять.
Федор. Да ведь человека можно принять только в действии; а мы с тобою – ну вот: как я сказал – монахи, отшельники, бездельники.
Гриша. Нет, Федя, ты не без дела.
Федор. Только дело мое скверное?.. Эх, брат, не так мы с тобою говорим – опять поссоримся, а ведь я мириться хотел.
Гриша. Ничего ты не хотел. Ты опять за свое.
Федор. За что?
Гриша. Издеваешься.
Федор. Что ты, Гриша. Бог с тобой! И не думаю…
Гриша. Нет, думаешь.
Федор. Ну, так значит нечаянно… Опять бес – «тихий бес», что ли?
Гриша. Да, тихий бес.
Федор. А в тебе его нет?
Гриша. И во мне, и во мне! Но я его ненавижу. А ты любишь – беса богом сделал…
Федор. Ну, беса Богом, или Бога бесом, – это еще вопрос, что лучше… Полно, Гриша, не будем горячиться, страшные слова оставим. А насчет издевательства, ты ошибаешься: я, скорее, завидую. Верю, что веришь… или хочешь верить. Может быть, по вере и сделаешь: от всего уйдешь, схиму примешь, отдашь плоть на распятье, будешь подвижником. Но ведь и это, и это все – «ах, как красиво!» – декадентство, эстетика, наш первородный грех. Так-то, брат: с Богом ли, с бесом ли, а для красного словца не пожалеем и отца… Об отце-то кстати: не обижай старика. Я давно ушел, ты у него один остался. К старцу своему успеешь, а отца не обижай.
Гриша. Благодарю за совет, – только смотри, как бы тебе отца не обидеть.
Федор. Что это, угроза или пророчество?
Гриша. Нет; тоже совет. Уезжай от нас поскорее – тебе наш воздух вреден.
Федор. Не бойся, уеду. А все-таки… неужели так и расстанемся? Ведь мы когда-то любили друг друга.
Гриша. Любили.
Федор. А теперь… ненавидим?
Гриша. Я не тебя, а твое ненавижу.
Федор. И не пощадишь при случае?
Гриша. Не пощажу.
Федор. Значит, Каин и Авель?[23]
Гриша. Я не Авель, а если ты хочешь быть Каином…
Федор. Ну, ладно, хоть за правду спасибо (Гриша встает). Уходишь? Так и уходишь?
Гриша. Да, прощай.
Федор. Ну, на прощание дай руку.
Гриша. Зачем? Если в знак…
Федор. Без всяких знаков. Просто дай.
Гриша. Нет, Федя, я лгать не хочу.
Федор (усмехаясь). Ну, Бог с тобой… Бог или бес, уж право не знаю.
Гриша идет по дороге к пруду, а с другой стороны, из аллеи – Катя.
IV
Федор и Катя.
Федор. Наконец-то, Катя!
Катя. Ждали меня?
Федор. Ждал. А вы не знали?
Катя. Как же я могла знать?
Федор. А все-таки знали?
Катя (улыбаясь). Ну, конечно, знала!
Федор. Как вы это сказали…
Катя. А как?
Федор. Непохоже на вас. Как обыкновенная милая барышня из повести Тургенева. Под стиль «Эрмитажу».
Катя. Да я и есть обыкновенная.
Федор. Не совсем… И для чего я вас ждал, тоже знаете?
Катя. Нет, не знаю.
Федор. Катя, зачем?
Катя. Ну, не сердитесь. Ждали, чтоб тот разговор наш давнишний кончить. Да ведь, пожалуй, кончить нельзя?
Федор. Если захотите, можно. (После молчания). А знаете, Катя; мне все «Близнецы» вспоминаются.
Катя. Какие близнецы?
Федор. Да вы же сами читали; помните? «Близнецы» Тютчева.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь?
А может быть, и больше, чем близнецы. Есть древняя статуя – бог смерти и любви – один и тот же бог…
Катя. Да, знаю.
Федор. Статую знаете или вот это, о чем я говорю?
Катя. И это.
Федор. Неужели знаете?
Катя. Не говорите, не надо…
Федор. Опять «Молчание», «Silentium»?
Катя молча наклоняет голову.
Федор. А отчего это, Катя – сами вы грустная-грустная, а от вас – радость? Смотришь на вас, и кажется, что будет радость.
Катя. Да, будет радость.
Федор. Ну вот, вы же знаете! Отчего же не хотите сказать?
Катя. Нельзя. Не надо. Мы теперь все молчим, потому что «спим от печали».
Федор. Как это – «спим от печали»?
Катя. А помните, в саду Гефсиманском, Он сказал ученикам: «бодрствуйте», и ушел от них, а когда вернулся, то увидел, что они «уснули от печали». Мы все – «от печали спящие». Но, может быть, уснули от печали – проснемся от радости.
Федор. А отчего же радость? Или тоже нельзя сказать?
Катя. Нельзя.
Федор. Катя, милая, да ведь радость только от одного?..
Катя опять молча наклоняет голову.
Федор. И вы уже любите?.. Простите, я немного с ума схожу…
Катя. Нет, вы спросили, как надо, и я вам отвечу потом… Смотрите! Смотрите! Солнце сквозь дождь – дождь золотой! Как хорошо!
Выбегает из-под крыльца в сад, поднимает руку и подставляет лицо под дождь.
Катя.
Дождик, дождик, перестань!
Мы поедем на Иердань,
Мы поедем на Иердань…
А дальше, вот, и не помню.
Федор.
Богу помолиться.
Христу поклониться.
Катя. Да, да! Как это вы вспомнили? Значит, тоже пели?
Федор. Должно быть, пел.
Катя. И теперь вдруг вспомнили?
Федор. Да, как во сне. Сейчас ведь все, как во сне, Катя.
Катя. Нет, наяву – во сне и наяву вместе. А вам иногда не кажется… ну, вот, такое странное чувство, что все это уже было – было и будет?
Федор. Да, кажется.
Катя. И вы не верите?
Федор. Чему?
Катя. Да вот, что было и будет – будет всегда, если захочешь? Если очень, очень хотеть, то будет, не может не быть?
Федор. И это чудо?
Катя. Ну, да. Вот все, что сейчас – солнце сквозь дождь, дождь золотой, и то, что мы оба пели Иердань, и забыли, и вдруг вспомнили, все – чудо, наше чудо, наше знаменье… Не верите?
Федор. А вы, Катя?
Катя. Ну, конечно, верю.
Федор. Опять, опять – «милая барышня»!
Катя. А вот и потемнело, потухло – кончено… Нет, нет, смотрите, смотрите – радуга! Значит, верно: было и будет – будет радость!
Возвращается на крыльцо, садится на скамейку и молча склоняет голову на руки. Федор стоит перед нею, тоже молча.
Федор. Катя, радость моя…
Катя (подымая голову и улыбаясь). Ну, что?
Он опускается на колени. Она кладет ему руки на плечи.
Катя. Зачем? Я же знаю: уедешь, и больше никогда не увидимся… Ведь надо, так надо? Нельзя иначе?
Федор. Нельзя. И почему – тоже знаешь?
Катя. Знаю… нет… Все равно. Не говори. Не надо.
Федор. А все-таки – любишь?
Катя. Люблю.
Действие третье
На антресолях комната Ивана Сергеевича. Низкий потолок, полукруглые окна. Открытая стеклянная дверь на балкон; сквозь нее видна липовая аллея и вдали над прудом павильон в парке. Маленькая железная кровать. Большой письменный стол. Старинный кожаный диван. Шкафы и полки с книгами. По стенам статистические карты и таблицы; портреты Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Раннее утро. Косые лучи бьют прямо в окна.
I
Иван Сергеевич, Катя, Гриша. Иван Сергеевич ходит по комнате, курит и пьет чай. Гриша, за письменным столом, низко наклонившись, рисует. Катя у окна, в луче солнца, за отдельным столиком с пишущей машинкой, поправляет корректуру.
Иван Сергеевич. А потому и не верю, что 57 лет на свете прожил и ни одного чуда не видел.
Гриша. А, может быть, наоборот: не видели, потому что не верите?
Иван Сергеевич. А ты веришь и видел?
Гриша. Видел.
Иван Сергеевич. Удивительно! Математик – таблицу умножения отрицает: дважды два пять.
Гриша. Ну, нет, это не так просто. Таблица умножения – не вся математика. Вы Лобачевского[24] знаете?
Иван Сергеевич. Геометрия четвертого измерения? Да ведь это, брат, темна вода во облацех – что-то вроде спиритизма.
Гриша. Нет, совсем в другом роде. И теорию «прорывов» не знаете?
Иван Сергеевич. К чему тут «прерывы»?
Гриша. А к тому, что математическое понятие «прерыва» и есть понятие «чуда», – заметьте, чуда, а не фокуса.[25]
Иван Сергеевич. Да ты брось метафизику, ну ее к черту! вы с Федей одного поля ягода: оба метафизикой душите. Сойди с неба на землю, говори попросту.
Гриша. Ну, ладно; давайте попросту. Вы, вот, социалист-народник: а социализм – чудо, и народ – чудо.
Иван Сергеевич. Эвона! Да ты, брат, ступай-ка в деревню, посмотри, какие там чудеса – пьянство, хулиганство, голод, сифилис – реализм жесточайший, железнейший! А это у вас, господа, все – романтика, отрыжка славянофильская…
Гриша. А вы-то сами, папа, не романтик, что ли? Да ведь, если народ не чудо, так чудовище… И как же вы его любите, а душу его ненавидите, – веру его отрицаете, правду единственную?
Иван Сергеевич. Отрицаю невежество, бессмыслицу…
Гриша. Полно, папа, Паскаль и Достоевский были не глупее нашего.
Иван Сергеевич. Эх, Гриша, не сговориться нам! Чтобы в наш век люди мыслящие, образованные в чудеса верили – и ведь искренне, я же вижу, что искренне… нет, отстал я от вас, должно быть, – устарел, из ума выжил. Ничего, ничего не понимаю, хоть убей! (После молчания). Ну, и что же, много вас таких?
Гриша. В России немного, потому что вообще немного людей образованных, а во Франции, в Англии, в Америке – с каждым днем все больше. А оттуда и к нам придет – как все, с опозданием.
Иван Сергеевич. Да, чудеса, чудеса в решете! Век живи, век учись… Ну, а вы, Катя, тоже в чудеса верите?
Катя. Вы спрашиваете так, что ответить нельзя.
Иван Сергеевич. Почему нельзя?
Катя. Потому что в вере сказать – значит, сделать, а я чудес не делаю.
Иван Сергеевич. Значит, не верите?
Катя. Нет, не значит. Я не могу сказать, что верю в чудо, – в одно, единственное, последнее – в чудо чудес, – ну, вот, как «воскресение мертвых», но в чудеса я верю.
Иван Сергеевич. Ну, хоть одно скажите, маленькое, малюсенькое!
Катя (улыбаясь, но очень серьезно). Маленьких нет, есть только большие, огромные. Мы оттого и не видим их, что огромные, – вот, как на горе, не видишь горы.
Иван Сергеевич. Ну, все равно, скажите огромное.
Катя. Да вот, хоть то, что я – не вы, вы – не я, а мы все-таки говорим с вами, сообщаемся. Человек от человека, как звезда от звезды, – а сообщаться могут… или нет, пожалуй, не могут, а только хотят, но и хотеть сообщаться – уже чудо огромное. Да и все – чудо: и жизнь, и смерть, и день, и ночь, и каждая звезда, и каждая зарница на небе…
Гриша (обернувшись к ней и глядя на нее в упор). И дождь золотой, и радуга? Вот как вчера, Катя, помните?
Катя. Да, и дождь золотой, и радуга. А вы их тоже видели?
Гриша. Куда ты, Гриша? Что с тобой?
Гриша. Ничего. Спросите Катю, что с нею.
Гриша уходит.
II
Иван Сергеевич и Катя.
Иван Сергеевич. У вас с ним что-нибудь вышло?
Катя. Не знаю… Нет; ничего. Кажется, ничего.
Иван Сергеевич. А, может быть?.. (Вдруг умолкает и смотрит на нее пристально).
Катя. Что вы хотели сказать?
Иван Сергеевич. Пустяки. Все суюсь в воду; не спросясь броду. (После молчания). Да, Катя, все что-то неладно у нас, какая-то черная кошка между нами бегает… А, может быть, das ist eine alte Gesschichte?[26] Опять – два поколения, «отцы и дети», только шиворот-навыворот: за что прежде отцы стояли, – теперь дети. И это бы еще ничего, что в метафизике, в чудесах, в миндалях небесных, а скверно, что и в земном; насущном – ну, вот что сейчас нужно для России, – любим разное, хотим разного…
Катя. Нет, хотим одного.
Иван Сергеевич. Так ли, Катя? Ведь вот, Гриша…
Катя. О Грише не знаю, но я с вами хочу одного.
Иван Сергеевич. А если так, то к черту ли ваша метафизика? Дела не делаем, а только языками стучим…
Катя. Нет, молотами, – вот как в оружейной мастерской. Старое оружие сломано – куем новое – для той же войны, для вашей же.
Иван Сергеевич. Может быть, Катя, может быть. Вам лучше знать… А я, видно, стар стал, глуп стал – ничего не понимаю в вашей метафизике.
Катя. Не понимаете нашей, – а по своей живете лучше нашего?
Иван Сергеевич. Какая же у меня метафизика?
Катя. Все та же – старая, вечная. Вы сами знаете.
Иван Сергеевич. Нет, дружок, не знаю, право, не знаю.
Катя. Ну, и не знайте. Может быть, вам и не надо знать.
Иван Сергеевич. А вы за нас знаете?
Катя. Да, знаем за вас и любим вас. Дети отцов ненавидели, а теперь любят: в этом вся разница. От вас ушли и к вам придем – только с новым оружием.
Стук в дверь.
Голос Федора (из-за двери). Можно войти?
Входит Федор.
III
Иван Сергеевич, Катя и Федор.
Иван Сергеевич. Что ты, Федя, по-иностранному? Видишь дверь и ломись.
Федор. А вы тут опять спорили?
Иван Сергеевич. Да, и знаешь, а чем?
Федор. О чем?
Иван Сергеевич. О чудесах – о золотых дождях да радугах.
Федор. А-а! То-то я видел, у Гриши лицо вытянулось… (Переглянувшись с Катею). И вольно же вам! До добра не доспоритесь. (После молчания). А я; папа, к вам по делу…
Катя встает.
Федор. Катя, вы мне не мешаете.
Катя. Нет, Федор Иванович, мне самой нужно: я с няней обещала в город.
Катя уходит.
IV
Иван Сергеевич и Федор.
Иван Сергеевич. Что ты, Федя, так торжественно?
Федор. Нет, ничего. А только, папа, голубчик, не огорчайтесь: мне уезжать пора…
Иван Сергеевич. Уезжать? Как же, Федя, так скоро? Не ложилось тебе у нас, что ли?
Федор. Нет; папа, вы знаете, что мне у вас всегда отлично живется, а только надо еще за границу до осени. Я ведь вам говорил, помните?
Иван Сергеевич. Да, говорил… Ну что ж… за границу… (После молчания). Федя, в чем дело? Федя, родной, мальчик мой, в чем дело, в чем дело? Ведь я же измучился… Скажи ради Бога, – право, легче будет… Уж не с Таней ли у вас что-нибудь? (Федор молчит). Знаешь, Федя, я с тобой давно хотел о Тане… о Татьяне Алексеевне…
Федор. Папа, не надо, мы и так говорим слишком много: не стучась, в двери ломимся.
Иван Сергеевич. Нет, голубчик, не бойся, – я к тебе ломиться не буду. Я не о том, что ты думаешь: я о себе самом. Я ведь что говорю, Федя, пойми; когда дети взрослые, второй брак отца вина не вина, а хуже вины. Вместо матери мачеха – это ведь, пожалуй, хуже, когда взрослые. Тут боль, тут кровь, тут темное, страшное – об этом говорить нельзя…
Федор. И не надо, папа, не надо…
Иван Сергеевич. Нет, Федя, выслушай. Ну, право, легче будет… Помнишь; я тебе рассказывал… да тут не расскажешь… Ну, как в захолустье-то нашем губернском; в номерах для проезжающих, мы с нею встретились. Одна, без копейки, больная. Антрепренер, подлец; обманул; бросил, после этого скандала; помнишь; с купчиком-то Золотушкиным, издателем «Пандорина ящика»: декадент, банкир: старовер; спортсмен, авиатор, сверхчеловек – ну, словом, прохвост из нынешних. Едва на содержание к нему не попала. «Собачонка; у которой колесом трамвая задние ноги переехало»; – так себя чувствовала. «Собаке собачья смерть»; – все повторяла: тоже ведь из ваших, из «самоубийц естественных». Ну, вот; тут-то я и подвернулся – рыцарь, благодетель, спаситель! Обрадовалась – все-таки лицо не звериное. А я, как мальчишка… Ты ее на сцене видел, Федя?
Федор. Видел.
Иван Сергеевич. Ну, что, как?
Федор. Я ничего не смыслю.
Иван Сергеевич. Да ведь и я, брат, не смыслю, А только все говорят: талант; – вторая Ермолова[27]… А для меня ведь и сцену бросила. Обжегшись на молоке; дует на воду: «Сцена, – говорит. – та же проституция»… Да, Федя, сглупил я на старости лет, как мальчишка. Ну, разве мы пара? Я ведь ей в отцы гожусь. У нее художество, эстетика – «вечность и красота», а у меня «кооперативное движение Калитинского уезда» – сушь, цифирь. статистика… разве я могу ее понять? И как я обрадовался, что вы с нею сошлись. Ну, слава Богу, думаю, теперь полегчает. И вдруг… Федя, да ты меня не слушаешь?.. Федя, голубчик, что ты? Что с тобою? Нездоровится, что ли?
Федор. Нет, ничего. Душно здесь: голова немного кружится. Ну, говорите же, я слушаю. А что усмехаюсь как будто, так вы же знаете, что у меня такой тик в лице… Ну, да и нездоровится тоже. Мы ведь все тут больные – и я, и Гриша, и Катя, и Татьяна Алексеевна, и вы, папа. Вы здоровее всех, но и вы заразились от нас. Как раненые, на одной койке, все вместе, в куче: пошевелиться нельзя, чтобы не сделать больно друг другу. Или вот еще, как в узком сапоге пальцы, натерли друг другу мозоли – надо снять сапог – расстаться, разъезжаться…
Иван Сергеевич. Федя, да что же, что же такое? Если бы только знать что…
Федор. Не говорите, папа! Нельзя сказать… ничего, ничего нельзя сказать… Молчание! «Silentium».
Быстро наклоняется, целует руку отца и уходит. Иван Сергеевич долго сидит, не двигаясь, как будто в оцепенении, не сводя глаз с двери, в которую вышел Федор. Слышен скрип ступеней, стук костыля и тяжелые шаги по лестнице. Потом голоса Пелагеи и Домны Родионовны.
Голос Пелагеи. Сюда, матушка, сюда! Ручку пожалуйте. Крутенька-то лестница.
Иван Сергеевич идет к двери и открывает ее.
Домна Родионовна и Пелагея.
V
Иван Сергеевич, Домна Родионовна и Пелагея.
Домна Родионовна. Ох, смерть моя!.. Задохлась!
Иван Сергеевич (усаживает ее в кресло). Зачем же вы, матушка, по лестнице? Послали бы за мной.
Домна Родионовна. Ничего, небось, покуда ноги носят, и сама доползу – невелика барыня! А давненько мы с тобой не видались, Иван. В одном доме живем, а розно. Все недосуг тебе, да со старухой-то невесело, чай? Хоть сам немолод, зато жена молодая. Ну, как живешь-можешь, зятюшка?
Иван Сергеевич. Как ваше здоровье?
Домна Родионовна. Какое уж мое здоровье! В могилу пора, старым костям на покой. Живу, небо копчу, да вот за вас всех молюсь. Тебе-то молитва моя не нужна, Бога забыл, – ан, может, когда и не чаешь. Бог тебя посетит… Ступай, Пелагеюшка, ступай, матушка. Подожди на лестнице, скличу ужо.
Пелагея уходит.
VI
Иван Сергеевич и Домна Родионовна.
Домна Родионовна. А у меня к тебе дело, Иван, Да дело-то какое – и приступить не знаю как… Недоброго тебе я вестница, уж ты на меня на пеняй: сама не рада – ворона старая, беду тебе прокаркаю. Беда, говорю, в доме, беда, – а ты и не чуешь, не видишь… А я-то вот и слепая, да вижу все… Может, и знаешь, о чем говорю?
Иван Сергеевич. Нет, не знаю.
Домна Родионовна. О Татьяне Алексеевне.
Иван Сергеевич. Матушка, уговор у нас был, помните?
Домна Родионовна. Эх, глупый ты, глупый, Иван. До седых волос дожил, а несмышленый все, как дитя малое. Об огне, что ли молчать, когда в доме пожар? Не от меня, так от людей узнаешь, – хуже будет. Стыда не замолчишь.
Иван Сергеевич. Что вы? Какой стыд?
Домна Родионовна. Двери-то запер ли?
Иван Сергеевич. Если о Татьяне Алексеевне, я слушать не буду.
Домна Родионовна. Да чего ты хорохоришься? Смирись. Иван, ой, смирись, говорю: пришла беда – отворяй ворота. Бог посетил – от Бога не уйдешь. Страшно впасть в руки Бога живого. Ну, поди же, поди сюда… Не хочешь о ней, о мачехе, так о сыне, о первенце твоем, о Федоре…
Иван Сергеевич. О Федоре? Что такое Федор? Говорите же…
Домна Родионовна. А ты нагнись-ка, нагнись. Этакого вслух не скажешь. Еще, еще – вот так…
Шепчет ему на ухо. Он слушает, потом вдруг выпрямляется и смотрит на нее в упор широко раскрытыми глазами, молча.
Домна Родионовна. Аль не веришь? Не веришь. – так спроси людей. Спроси Пелагею: своими глазами видела. Спроси Гришеньку.
Иван Сергеевич. Сумасшедшая!
Домна Родионовна. Ой, Иван, смотри, как бы тебе самому не рехнуться. Вот на, читай.
Сует ему в руки пачку писем. Он не берет.
Иван Сергеевич. Что это?
Домна Родионовна. Сам увидишь – читай. Руку-то женину знаешь?
Иван Сергеевич. Как вы смеете?
Домна Родионовна. Да ты чего горло дерешь, скандалишь? Аль и впрямь ума иступил?
Иван Сергеевич. Подлая! Подлая! Подлая!
Домна Родионовна (вставая). Что? Что? Мне, своей матери?.. Дочь мою, покойницу Машеньку, жену богоданную, на потаскуху променял, на бабу гулящую…
Иван Сергеевич. Молчите! Или я вас…
Домна Родионовна. Ну, что ж, бей старуху слепую, вишь, расхрабрился!
Иван Сергеевич. Вон!
Домна Родионовна. Небось, не гони – сама уйду. Ноги моей больше не будет в доме твоем. Письма-то, письма возьми! (Бросает письма на пол). Может, когда и прочтешь – правду узнаешь… Пелагея! Пелагеюшка!
Голос Пелагеи (из-за двери). Здесь, матушка.
Входит Пелагея.
VII
Иван Сергеевич, Домна Родионовна и Пелагея.
Домна Родионовна. Ну, спасибо, зятюшка, за хлеб, за соль, за ласку многую… Погоди; ужо обо мне вспомнишь! Не слушался, хотел жить по-своему, – ну вот, и допрыгался… Бесстыдники, безбожники, блудники окаянные! Будьте вы все прокляты. Анафема! Анафема! Погибель дому сему!
Домна Родионовна и Пелагея уходят. Иван Сергеевич садится, опустив голову на руки. Входит Татьяна.
VIII
Иван Сергеевич и Татьяна. Татьяна, стоя в дверях, смотрит на него молча, пристально. Потом подходит, наклоняется и подбирает письма с полу.
Татьяна. Читали?
Он смотрит на нее так же молча, пристально.
Татьяна. Прочтите. (Подает ему письма. Он не берет. Она кладет их на стол). Сказала вам?
Иван Сергеевич. Что сказала? Что сказала? Я ее выгнал из дому!
Татьяна. Выгнали, а все-таки… Не лгите. Я же вижу.
Иван Сергеевич. Таня, что ты? Таня, милая… неужели ты думаешь?..
Татьяна. Не читали? В самом деле? (Делает быстрое движение, как будто хочет взять письма, но тотчас же отдергивает руку). Так прочтите.
Входит Федор.
IX
Иван Сергеевич, Татьяна и Федор. Татьяна идет к двери и, не дойдя, опускается на стул. Иван Сергеевич подходит к ней.
Татьяна. Не надо, не надо… оставьте… не трогайте… (встает).
Иван Сергеевич. Таня, куда ты? Зачем, Таня; милая?
Татьяна. Оставьте, оставьте, оставьте!..
Уходит.
Χ
Иван Сергеевич и Федор.
Федор. Что это?
Иван Сергеевич. Не знаю, Федя. (Берет со стола и подает ему письма). Вот на, возьми.
Федор. Что это? Что это?
Иван Сергеевич. Письма ее к тебе.
Федор. Ко мне? У вас?
Иван Сергеевич. Да; старуха, должно быть, украла.
Федор. Читали?
Иван Сергеевич. Нет. Возьми же. Не хочешь? (Рвет письма и бросает).
Федор. Не верите?
Иван Сергеевич. Чему не верю? Чему не верю? Чему не верю? Да сговорились вы все, что ли? Или с ума сошли, в самом деле? (После молчания). Ну, полно же, полно, Федя… Ну, беда, несчастье… Не сумели уйти вовремя. Ну, вот и все… Все. Федя? Все? Что ж ты молчишь?. (Подходит и кладет ему руки на плечи и смотрит в лицо). Молчишь? Молчишь?
Федор идет к двери.
Иван Сергеевич. Федя, постой…
Федор, остановившись в дверях, оглядывается.
Иван Сергеевич. Ну, что ж? Ну, что ж?.. Чья же вина?..
Федор. Уж не ваша ли?
Иван Сергеевич. Да, Федя, моя.
Федор. Прощаете?
Иван Сергеевич. Я себя не прощу.
Федор. А я себя прощу?
Федор уходит.
XI
Иван Сергеевич один. Идет к двери, вдруг останавливается и с тихим стоном хватается за голову.
Иван Сергеевич. Что я сделал! Что я сделал! Что я сделал!
Действие четвертое
Первая картина
Старинная белая зала с колоннами. Посередине комнаты – круглый стол; на нем лампа и самовар. Слева – стеклянная дверь на террасу, справа – в прихожую. Ночь.
I
Федор, Татьяна и Мавра.
Мавра. Лошади поданы, барыня. Вещи выносить прикажете?
Татьяна. Нет, погоди. Ступай. Я скажу.
Федор (смотрит на часы). Половина двенадцатого. Поезд в час с четвертью. Пока доедем до станции… Дорога скверная.
Мавра. Скверная, батюшка: яма на яме – не дай Бог, случится что, костей не соберешь. И куда, на ночь глядя? Подождали бы утречка. А то, вишь, темень какая, дождь, буря: добрый человек собаки не выгонит!
Татьяна. Ну, хорошо. Ступай.
Мавра уходит.
II
Федор и Татьяна.
Федор. Что же, едем?
Татьяна. Сейчас, погодите. Что-то еще надо было… Да, письмо.
Федор. Да ведь вы его двадцать раз читали, наизусть помните.
Татьяна. Все равно, дайте.
Федор дает письмо. Она читает.
Татьяна. Где это, Солнышкино?
Федор. Недалеко, верст тридцать.
Татьяна. Он теперь там?
Федор. Нет, должно быть, выехал: я с нарочным ответил.
Татьяна. Значит, скоро здесь будет?
Федор. Скоро.
Татьяна. А вы верите?
Федор. Чему?
Татьяна. Да вот, что он пишет, чтоб все решили сами, и как решим, так и будет?
Федор. Таня, опять… Зачем?.. Ведь мы решили…
Татьяна. Да, решили. И как хорошо, как просто! Иван Сергеевич с Катей в Москву, Гриша в монастырь к бабушке, вы в Петербург, а я на озеро Лугано, в санаторию к доктору Шидловскому… Павел Павлович Шидловский на озере Лугано… Боже мой, как глупо, как глупо! Иногда снится, что по узкому коридору идешь, все уже да уже – надо идти и некуда – стены сходятся…
Федор. Таня, если ехать…
Татьяна. Ну, что ж, едем… А ночь-то какая – добрый человек собаки не выгонит! Ох, Федя, устала я… Вот, кажется, легла бы на пол, да и лежала так, не двигаясь. И куда, зачем? Все равно, от себя не уйдешь. Разве ты не видишь, что пропали мы? Петля на шее – хотим развязать узел и только стягиваем…
Федор. Полно, Таня, ничего мы не знаем сейчас. Надо прийти в себя, опомниться… Ну, так значит, не едем?
Татьяна. Нет, погоди… все равно, со следующим поездом.
Федор. Он сейчас будет здесь.
Татьяна. Кто? Он? Нет, нет, только не он! Едем, едем! А знаешь, Федя, я ему не верю, а если и верю, то еще хуже. Я не понимаю, что это. Добродетель христианская, что ли? Ударили по правой щеке, подставляет левую?.. А может быть. просто глупость, чепуха какая-то, стыдная, стыдная, подлая…
Федор. Не смей о нем так, не смей, слышишь!
Татьяна. А-а, вот что! Значит, ты его все-таки…
Федор. Таня, довольно! Возьми себя в руки. Нельзя же так. В самом деле, глупо и подло. Ну, пусть, пропали – но надо же с достоинством…
Татьяна. С достоинством? Это не в твоем духе, Федя. Какое уж достоинство?
Федор. Все равно, кончать надо, решить как-нибудь…
Татьяна. Ну, хорошо, будем кончать. Позови Катю.
Федор. Катю? Зачем?
Татьяна. А ты думал, я не знаю? Ну, скажи, что ты ее…
Федор. Ничего не скажу, ничего не знаю. Разве можно так, с петлей на шее? Я уже сказал: я больше никогда не увижу ее, и она это знает.
Татьяна. А все-таки, все-таки?.. Ну, скажи, – что тебе стоит?.. Не хочешь? (подходит к двери на лестницу, открывает и зовет). Катя! Катя! вы еще не легли? Сойдите ко мне на минутку. Я сейчас уезжаю.
Федор. Ты сама петлю стягиваешь.
Татьяна. Не бойся, не на твоей шее. Ну, уходи, не мешай!
Федор уходит.
III
Татьяна и Катя.
Катя. Едете?
Татьяна. Еду, Катя, я хотела вам сказать на прощание… У меня к вам просьба большая – вот даже не знаю, как сказать…
Катя. Скажите просто. Я все, что могу, сделаю.
Татьяна. Сделаете? Обещаете?
Катя. Обещаю.
Татьяна. Катя, я ведь понимаю, об этом нельзя говорить. Мне самой трудно. Но если б вы знали…
Катя. Я знаю. О Федоре Ивановиче?
Татьяна. Катя, вы его любите?
Катя молчит. Татьяна опускается перед нею на колени.
Татьяна. Ради Бога, Катя, помогите, спасите меня! Одно слово, одно слово: любите, да?
Катя. Люблю.
Татьяна (обнимая стан ее). А он вас?.. Ну, что ж? Что ж вы молчите? Что вы на меня так смотрите?
Катя отстраняет руки ее, встает и отходит. Татьяна тоже встает и следит за нею пристально.
Татьяна. Испугались? опять, как тогда, испугались? Не верите?
Катя. Да, не верю.
Татьяна. А все-таки ответьте, Катя. Ведь вы обещали…
Катя. Я не хочу говорить с вами.
Татьяна. Не хотите? Страшно?
Катя. Не страшно, а гадко. Вы лжете. Вы тогда лгали и теперь лжете.
Татьяна. Вот что! А знаете, Катя, не будемте-ка лучше ссориться: это для нас обеих невыгодно. Куда вы? Постойте. Мы еще не простились, как следует. Наши счеты не кончены. Вы не знаете главного: Федя… извините… Федор Иванович – мой…
Катя. Молчите! Молчите! Я знаю…
Татьяна. Знаете? Не может быть! Знаете – и все-таки… так вот вы какая – «на аршин от земли, несуществующая, нерожденная, приживалка, втируша»! Втерлись-таки, родились, сошли на землю – удостоили. Ну, поздравляю! А я-то считала вас простенькой…
Катя. Какая вы грубая!
Татьяна. Грубая? А вы, нежная, не хуже нас, грешных, делишки свои устраиваете, в мутной воде рыбку ловите, моя милая девочка!
Катя. Пустите! Я не хочу быть с вами. Пустите, или я…
Татьяна. Или вы что? Позовете защитника. Как бы только рыцарь ваш не оказался плох. Любит вас, да ведь и меня любит. Обеих вместе. Невозможно? Для других невозможно, а для него все возможно. Я его знаю лучше вашего. Он мне сам говорил… а, может быть, и вам? Или ничего? Согласны и на это? Не брезгуете?..
IV
Татьяна, Катя и Федор.
Катя. Федор Иванович! Федор Иванович!
Федор. Что вы, Катя?
Катя. Нет, ничего… потом…
Катя уходит.
V
Татьяна и Федор.
Федор. Таня, что это?
Татьяна. Не бойся: все, как следует. Мы с нею кончили. Ты ведь сам говорил, что надо кончать. Ну, вот и кончили.
Федор. Да что, что такое? Что ты сказала ей?
Татьяна. Ничего не сказала – она и так знает все. А ты лгать хотел? И чтоб я покрывала, сводила вас?.. Полно, Федя, возьми и ты себя в руки… Ну, едем, едем!.. Пора. Я сейчас. Скажи Мавре, чтоб лошади, вещи…
Федор. Я не еду.
Татьяна. Не едешь? За нее испугался. А за меня не боишься?.. Ну, что ж, оставайся. Жди его. Ведь он простил. Было, как не было. До свадьбы заживет. Все по-хорошему. Ладком да мирком. Я не Федра, ты не Ипполит.[28] С такими, как мы, никогда ничего не бывает, кроме пошлости. И это значит – «с достоинством». Фу! Я – грубая, бесстыдная, но я бы так не могла…
Федор идет к двери. Татьяна бросается к нему и обнимает его.
Татьяна. Федя, Федя, милый, куда ты? Неужели так, не простившись? Нет, Федя, я же знаю, ты любишь меня… и ее любишь, но ведь и меня тоже? Боишься, что обеих вместе? Ничего, не бойся: я для тебя все могу, все вынесу. Я же знаю, что вернешься ко мне. Ты не можешь ее так любить, как меня. Ты для меня отца не пожалел. Федя, подумай, – отца!
Федор. Ступай прочь! Сумасшедшая… (Отталкивает ее).
Татьяна (падает на колени и обнимает ноги его). Нет, Федя, нет, не гони! Пусть сумасшедшая, но ведь и я человек. Нельзя же так, как собаку… Федя, сжалься! Ну, хочешь, умрем вместе сейчас? Хочешь? Пойдем туда, к тебе… в последний раз, в последний раз, мальчик мой, родной, любимый, единственный!
Федор. Уходи! Уходи! Уходи! (Вынимает револьвер).
Татьяна. Постой, Федя, не надо… иду, иду…
Федор (прячет револьвер, идет к двери и открывает ее). Мавра! Мавра! Велите вещи выносить, барыня едет.
Татьяна проходит мимо него и останавливается.
Татьяна. Федя…
Федор. Ступай! Ступай!
Татьяна. А все-таки помни: вернешься ко мне. До свидания! До свидания!
Татьяна уходит.
VI
Федор один.
За дверью голоса и топот шагов. Потом стук колес и звон колокольчика. Федор открывает стеклянную дверь на террасу. Ветер врывается в комнату. Лампа мерцает, меркнет, почти гаснет. Он вглядывается в темноту и прислушивается. Колокольчик затихает вдали. Входит Катя.
VII
Федор и Катя.
Катя. Федор Иванович, где вы?
Федор. Здесь, Катя.
Катя. Что вы делаете?
Федор. Ничего. Жду. Колокольчик – слышите?
Катя. Татьяна Алексеевна?
Федор. Нет, он.
Катя. Кто? Иван Сергеевич?
Федор. Да, от Солнышкина. Слышите?
Катя. Ничего не слышу.
Федор. Странно. Чудится мне, что ли?.. Вот, вот опять.
Катя. Нет, только ветер и дождь.
Федор. Да, ветер и дождь. Какая ночь! Добрый человек собаки не выгонит… Ну, я пойду, Катя…
Катя. Куда?
Федор. К себе, в Эрмитаж.
Катя. Не уходите, Федор Иванович. Страшно…
Федор. Страшно? Отчего же страшно?
Катя. Не знаю. Не уходите!
Федор. Она вам сказала?
Катя. Сказала.
Федор. И что люблю обеих вместе? А разве можно обеих вместе даже такому, как я, разве можно, Катя?
Катя. Нельзя.
Федор. Так как же?
Катя. Вы одну любите.
Федор. Кого?
Катя. Не знаю.
Федор. Не знаете? И вы, Катя, не знаете?.. Я тут сейчас едва не убил ее, как собаку. Как собаку, выгнал… и все-таки люблю?
Катя. Может быть, любите.
Федор. И к ней вернусь? От вас – к ней? Или к другой – все равно. И другая – тоже она. Она одна – всегда, везде. Только вы и она. Обеих вместе нельзя, а одну не могу… Уйдите, Катя. Видите, я брежу, с ума схожу… уйдите!
Катя. Нет, не уйду.
Федор. Прощаете? И вы прощаете, как он? И с этим жить? Кто прощает врагу, собирает горящие угли на голову его.[29] На голове «макаки» – угли горящие. И вы смотрите и жалеете. И Таня жалела, тут вы с нею… Катя, зачем вы меня слушаете? Уйдите же… (Молчание). Вот опять! Слышите? Неужели и теперь не слышите?
Катя. Да, слышу: едут. Далеко.
Федор. Нет, близко. Вот, вот, как близко, слышите?
Катя. Что с вами, Федор Иванович?
Федор. Боюсь. Катя, ох, как боюсь! лица его боюсь… Мне все одно и то же снится: будто я с нею, и он тут же, но мы его не видим, а только знаем, что он. Я когда-нибудь с ума сойду, умру во сне от ужаса… Ну, скорее, скорее, Катя, прощайте! Прощай, милая, радость моя! Какие у тебя волосы! Если их распустить, – будет дождь золотой – солнце сквозь дождь…
Катя. Что ты, Федя, как будто навеки прощаешься?
Федор. Навеки? Нет, увидимся. Помнишь, дождь золотой? Помнишь радугу? уснем от печали – проснемся от радости. Будет радость, будет радость! Перекрести же меня, поцелуй. Вот так. Ну, а теперь…
Слышен звон колокольчика и стук колес.
Катя. Куда ты, Федя?
Федор. Он! Он! Ступай к нему, скажи ему все, – как я люблю его, как я вас всех люблю… Не пускай его ко мне… скажи, что уехал… Ступай же, ступай, ступай, если любишь меня!
За дверью слышен голос Ивана Сергеевича. Катя уходит.
VIII
Федор один. Идет на террасу, вынимает револьвер. Оглядывается, прислушивается. За дверью голоса Ивана Сергеевича и Кати. Федор выбегает в сад. Комната несколько минут остается пустою. Потом входит Иван Сергеевич и Катя.
IX
Иван Сергеевич и Катя.
Иван Сергеевич. Уехала? И он с нею?.. Катя, неправда. Он здесь. Не хочет видеть меня. Все равно, пойдем к нему. Где он?
Катя. Нет, не надо… постойте…
Иван Сергеевич. Почему не надо? Что с ним? Где он?
Из сада, сквозь шум дождя и ветра, слышен далекий глухой выстрел.
Иван Сергеевич. Что это? Что это?
Катя стоит неподвижно. Потом вдруг выбегает на террасу и в сад.
Катя. Федя! Федя! Федя!
Вторая картина
I
Терраса с колоннами, та же, что в первом действии. Поздняя осень, деревья сада полуголые. Дорожки усыпаны желтыми листьями. Вечер. Благовест. Гриша и Катя. Гриша сидит в саду на скамейке и читает письмо. Катя идет с террасы в сад и проходит мимо Гриши.
Гриша. Куда вы, Катя?
Катя. Никуда – в сад. Хочу пройтись.
Гриша. Можно с вами?
Катя. Можно…
Гриша. Вы говорите: можно, – как будто нельзя.
Катя. Я к Феде на могилу, а вы туда не ходите.
Гриша. Ну. Ступайте.
Катя. Вы что-то хотели мне сказать?
Гриша. Да, хотел.
Катя. Говорите, я слушаю.
Гриша. От Татьяны Алексеевны письмо.
Катя. А-а. Ну, что же?
Гриша. Все то же, денег просит.
Катя. Опять денег?
Гриша. Да. Собирается на сцену, кажется. «Федру» хочет играть. И еще о «святости искусства» пишет, о «красоте и вечности»…
Катя. Об этом вы и говорить со мной хотели?
Гриша. Нет, не об этом.
Катя. Так о чем же? Что это вы, Гриша, все с подходцем – уж лучше бы попросту…
Гриша. Я уезжаю, Катя…
Катя. В монастырь, к бабушке?
Гриша. Да, сначала к ней, а потом куда старец пошлет.
Катя. Ну, что ж, с Богом. Ведь вы давно решили?
Гриша. Решил, но вот не знаю, как отцу сказать.
Катя. Жалко, что ли? Полно, Гриша, что за жалость! Снявши голову, по волосам не плачут. Кончайте, что начали. И чем скорее, тем лучше.
Гриша. «Что делаешь, делай скорее»?[30] (Катя молчит). Вам тяжело со мною, Катя?
Катя. Тяжело. Да… и ненужно. Мы все равно не поймем друг друга… Ваша беда, Гриша, что вы кое-что имеете, но больше берете на себя, чем имеете.
Гриша. Беру чтό дают.
Катя. Кто дает? Старец, бабушка?
Гриша. Да, они, а через них – миллионы, века и народы.
Катя. Ну, века и народы уже не с вами.
Гриша. Были и будут с нами.
Катя. А если не будут. – огнем истребятся?
Гриша. Это не я сказал.
Катя. Но вы не пожалеете, как брата не пожалели?
Гриша. Не говорите о брате. Вы не знаете…
Катя. А вы знаете – и успокоились, умыли руки? Не ваша воля? Опять старец да бабушка? И совесть не ваша? Святое послушание, смирение, венец христианской добродетели?
Гриша. Ничего, ничего вы не знаете, Катя, – муки моей не знаете…
Катя. От кого мука? Уж не от Того ли, чье имя вы так легко называете?
Гриша. А вы и назвать не хотите?
Катя. Не хочу при вас. Для Него вы и брата убили?
Гриша. Что вы говорите, что вы говорите, Катя?
Катя. Говорить нельзя, а делать можно? Говорить: Господи! Господи! – и делать то, что вы с братом сделали…
Гриша. Бог с вами, Катя! Может быть, когда-нибудь…
Катя. Нет, никогда… А вам казалось, Гриша, что вы меня любите?
Гриша. Я вас любил и теперь люблю.
Катя. Ну, так помните: никогда, никогда не прощу! Ступайте. Вот Иван Сергеевич. Ступайте же!
Иван Сергеевич выходит из дома на террасу.
II
Гриша, Катя и Иван Сергеевич.
Катя. Иван Сергеевич, постойте! (Взбегает на террасу и хочет взять его под руку).
Иван Сергеевич. Полно, Катя: ноги еще носят, слава Богу! Я сегодня молодцом – видишь, погулять захотелось.
Иван Сергеевич идет в сад. Катя усаживает его на скамейку.
Катя. Не сыро ли? Хотите что-нибудь на ноги? Я сбегаю.
Иван Сергеевич. Нет, тепло, хорошо. Не суетись… И что ты со мною все, как с маленьким, нянчишься?
Катя. А вы не капризничайте. Лекарство приняли?
Иван Сергеевич. Ну их! Этакий вечер да воздух лучше всех лекарств.
Гриша (встает и целует отца). Доброй ночи, папа.
Иван Сергеевич. Опять к старцу, Гриша?
Гриша. Да. Может быть, поздно вернусь или переночую в обители… (После молчания, с усилием, тяжело и прерывисто). Папа, а что же мне старцу сказать?
Иван Сергеевич. О чем?
Гриша. Да вот, что к бабушке еду, может быть, университет брошу, а там в монахи или в священники…
Иван Сергеевич. Ну, так что же, Гриша? В чем дело?
Гриша. Я уже вам говорил: без вашего согласия старец не благословит… не отпустит меня.
Иван Сергеевич. Что ты, Гриша, Бог с тобой! Да разве я когда-нибудь мешал тебе жить по-своему?.. И неужели твой старец не понимает? Ну, если не понимает, так скажи ему: согласен, согласен на все.
Гриша. Папа, я бы и сам не хотел против вашей воли…
Иван Сергеевич. Нет, Гриша, должно быть, и мы друг друга не понимаем, или я не умею сказать.
Катя. Полно, Гриша! Ну, зачем вы опять?.. Ступайте…
Иван Сергеевич. Постой, Катя… Гриша, я не могу, не умею, вот как он, твой старец, – слов у меня таких нет… но я тебя и без слов… мальчик мой милый, родной мой, единственный… я же люблю тебя, верю в тебя, знаю, что хочешь доброго. Ну, живи по-своему, по душе, по совести… Ну, Господь с тобой! Господь с тобой!
Иван Сергеевич обнимает Гришу. Тот целует его и быстро уходит, как будто убегает.
III
Иван Сергеевич я Катя. Катя садится рядом с Иваном Сергеевичем, берет голову его, кладет себе на плечо и ласкает, гладит волосы.
Иван Сергеевич. Ну, вот и он ушел. Одни мы с тобою остались, Катя. А потом и ты… Ведь и тебе пора…
Катя. Не надо, милый… Зачем? Вы знаете, что я от вас не уйду.
Иван Сергеевич. Что ты, Катя! Не век же тебе со мной, стариком, вековать. У тебя своя жизнь – вся жизнь впереди, а я… Ну, да и я здесь не останусь. Пусто, холодно – весь дом точно вымер. Бабушка-то, помнишь, все каркала: «быть худу! быть худу!» – вот и накаркала… пусто, – только могила бескрестная… Да хоть бы и не пусто… Нельзя мне здесь оставаться. Вот подлечусь немножко и опять на работу. Опять к ним, к верным друзьям, на верное дело. С ними начал жизнь, с ними и кончу. Уж теперь никуда не уйду…
Катя. И я, и я с вами! Как же вы не видите, что я к тому же пришла, что и я уж никуда не уйду, и некуда, больше. Если бы вы знали, что вы для меня сделали.
Иван Сергеевич. Я для тебя?
Катя. Ну да, вы. О самоубийстве, помните? Как я мучилась тогда! Главное – тем, что тут правда с ложью сплелась…
Иван Сергеевич. Какая же правда в самоубийстве?
Катя. Да нет, не в самоубийстве! А чтобы душу потерять: кто душу свою не потеряет, тот и не сбережет ее…[31] Как я мучилась тогда, понять не могла, а вот теперь понимаю!
Иван Сергеевич. Да, ты об этом! Знаешь, Катя, как странно… ведь и я все думал, когда еще с ними, с прежними друзьями был, – что это значит: потерять – сберечь душу. Думал, понять хотел… (Помолчав). И, знаешь, разве они… не такие же были? Не самоубийцы, нет, а вот… жертвенные, подвижники, «града взыскующие»… Нового града – прежде всего, а о себе и о душе своей не думали.
Катя. Видите, видите, поняли, лучше моего знаете!
Иван Сергеевич. Нет, Катя, не знаю, ничего я не знаю. Тогда ведь запутался, – может быть, потому и ушел от них.
Катя. А теперь к ним же вернетесь?
Иван Сергеевич. Вернусь. Откуда ушел, туда и вернусь – на то же место. Не могу не вернуться.
Катя. Нет, не то: теперь уже все не то – все по-новому.
Иван Сергеевич. Не знаю.
Катя. Хорошо, если и по-новому. Хорошо по той же лестнице вверх идти, если сил хватит.
Катя. Да, вверх, вверх – и вместе!
Иван Сергеевич. Катя, неужели правда, что ты… что вы, новые, молодые, такие, как ты, – с нами, вот в этом, главном? В деланьи жизни новой, в твореньи правды общей, в любви к свободе? До жертвы, до смерти любовь, ты понимаешь?
Катя. Да, с вами, с вами в этой любви, в этой борьбе на веки веков!
Иван Сергеевич. А если и там опять – будут только могилы бескрестные?
Катя. Пусть могилы – из могил встанут мертвые.
Иван Сергеевич. А Гриша думает…
Катя. Пусть думает, пусть сберегает душу свою.
Иван Сергеевич. Да ведь и я сберегал. Может быть, за то и наказан… А ты думаешь, те-то, живые, поймут?
Катя. Ведь вы же поняли.
Иван Сергеевич. Понял ли?.. Ну, дай Бог час!
Катя. Как вы хорошо сказали, милый!
Иван Сергеевич. Что?
Катя. Да вот это: дай Бог.
Иван Сергеевич. А-а, насчет Бога. Ну, это я так, нечаянно.
Катя. И хорошо, что нечаянно.
Иван Сергеевич. Хорошо? Да, вот как смотрю на тебя, – все хорошо, и кажется, что будет радость…
Катя закрывает лицо руками.
Иван Сергеевич. Что ты, Катя, милая?
Катя. Ничего…
Иван Сергеевич. Нет, скажи, а то, в самом деле, подумаю, что не понял…
Катя. Поняли, поняли! А это я оттого, что вы сейчас, а как он…
Иван Сергеевич. Кто? Федя?
Катя. Да, теми же словами, как он, о радости – вот, что «будет радость»…
Иван Сергеевич. Как он? Ну, так что же? И хорошо, что как он, что вместе с ним?
Катя. Да, вместе! Я же вам говорила, что вместе. Все вместе.
Иван Сергеевич. Катя, Катя, вот смотрю на тебя и кажется, что будет радость, а отчего – не знаю.
Катя. Нет, знаете.
Иван Сергеевич. От чуда, от вашего чуда, что ли?
Катя. Не от нашего, а оттого, что наше чудо и ваше – одно.
Молчание. Сумерки. Такая тишина, что слышно, как желтые листья падают.
Иван Сергеевич. Катя, пойдем к нему.
Катя. Лучше завтра. Устали вы…
Иван Сергеевич. Нет, сейчас. Мне сейчас хорошо. Не бойся, Гриша боится, думает, могила бескрестная, – значит, проклятая, а ведь мы так не думаем. Ну, и пойдем. Поплачем – ничего, что поплачем – все-таки… будет радость.
Катя (обнимает и целует его). Да, милый, будет радость, будет радость!
1914
Дмитрий Сергееевич Мережковский
Царевич Алексей
трагедия в пяти действиях
Петр, царь.
Алексей, царевич, сын Петра от первой жены, Авдотьи Лопухиной.
Екатерина, царица, вторая жена Петра.
Марья, царевна, сестра Петра.
Марфа, царица, вдова сводного брата Петра, царя Федора Алексеевича.
Толстой Петр Андреевич, сенатор.
Князь Долгорукий Василий, сенатор.
Кикин Александр Васильевич, адмиралтейц-советник.
Блюментрост, лейб-медик.
Румянцев, денщик Петра.
О. Яков, духовник Алексея.
Афанасьич, дядька, камердинер Алексея.
Сундулея, верховая боярыня царицы Марфы.
Докукин, подьячий.
Ефросинья, дворовая девка.
Аренгейм, врач.
Граф Даун, наместник императора Австрийского в Неаполе.
Вейнгардт, секретарь наместника.
Офицер караульный, в замке Сант-Эльмо.
В Петербурге и в Неаполе. 1717–1718 годы.
Первое действие
В Петербурге, в доме царицы Марьи Матвеевны, угловая горница. Окна на Неву; видны голландские шпицы и низенькие мазанковые домики Петербурга-городка. Солнечный зимний день. Царевич Алексей сидит у стола. Подьячий Докукин стоит перед ним.
Докукин. Антихрист хочет быть. Сам он, последний черт, не бывал еще, а щенят его народилось – полна поднебесная. Дети отцу своему подстилают путь. Все налицо антихристово строят. А как устроят, да вычистят гладко везде, так сам он и явится. При дверях уже – скоро будет…
Алексей. А вы почем знаете? Писано: ни Сын, ни ангелы не ведают[1] а вы знаете?.. (Помолчав). Из раскольников, что ль?
Докукин. Никак нет, православный.
Алексей. В Питербурх зачем приехал?
Докукин. С Москвы взят из домишку своего, по доношению во взятках.
Алексей. Брал?
Докукин. Брал. Не из неволи или какого воровства, а по любви и по совести, сколько кто даст за труды наши приказные. Насчитано оных дач на меня во многие годы 215 рублев, а мне платить нечем. Нищ есмь, стар, скорбен, убог, и увечен, и мизерен; приказных дел нести не могу, бью челом об отставке. Ваше премилосердное высочество, государь царевич Алексей Петрович, призри благоутробием щедрот своих, заступи, помилуй старца беззаступного!
Алексей. Ну, ладно, ужо просьбу подай.
Докукин шарит за пазухой и вынимает завалившиеся в карманную прореху бумаги.
Алексей. Что еще?
Докукин (подавая бумаги). Изволь честь, ваше высочество.
Алексей. Ну тебя! Не досуг мне. Ступай, ступай с Богом!
Докукин. Дело, государь, превеликое. Смилуйся, пожалуй, чти!
Алексей. Эк пристал! (Заглядывая в бумаги). Да нацарапано как, не разберешь. Сам читай.
Докукин (крестится, читает). «Во имя Отца и Сына, и Святого Духа. Поведено человеку от Бога самовластну быть»…
Алексей. Самовластну?
Докукин. Так точно, ваше высочество.
Алексей. В коем же разуме?
Докукин. А в разуме том, чтобы на воле человеку жить.
Алексей. На воле, вон чего захотел! Эх, ты… Ну, ладно, читай.
Докукин (читает). «Ныне же все мы от оного божественного дара, самовластной и вольной жизни, отверзаемы, а также домов и торгов, земледельства и рукодельства, и всех своих прежних промыслов и древле установленных законов, паче же и всякого благочестия христианского лишаемы. Из дома в дом, из места в место, из града в град гонимы, оскорбляемы и озлобляемы. Весь обычай свой и язык, и платье изменили, головы и бороды обрили, парсоны свои ругательски обесчестили. Иное же и сказать неудобно. – удобнее устам своим ограду положить. Но весьма сердце болит, видя опустошение земли и люд в бедах язвлен нестерпимыми язвами».
Алексей. Ну, буде. Длинно что-то писано. Конец читай.
Докукин. А в конце тако. (Читает). «О, таинственные мученики, не ужасайтеся и не отчаивайтеся, станьте добре с оружием креста на силу антихристову. Потерпите, Господа ради, мало еще потерпите! Не оставит вас Христос, Ему же слава ныне и присно, и во веки веков. Аминь».
Алексей. Для чего писал?
Докукин. В народ подметывать. Одно письмо такое же подкинул намедни здесь, в Питербурхе, у Симеония на паперти. А сию молитву прибить хочу у Троицы, возле дворца государева, дабы все, кто бы ни чел, знали о том и донесли бы царю. А писал сие во исправление, дабы некогда, пришед в себя, его царское величество исправилось.
Алексей. А ты, братец, не плут?
Докукин. Никак нет, государь, плутовства за мною не водится.
Алексей. А знаешь ли, Ларивон, что о сем твоем возмутительном и бунтовском писании я, по должности моей гражданской и сыновней, государю батюшке донести имею? Воинского же устава по артикулу двунадесятому: кто против его величества хулительными словами погрешит, – весьма живота лишен и отсечением главы казнен быть имеет.
Докукин. Воля твоя, ваше высочество, а я и сам думал с тем явиться, чтобы пострадать за слово Христово.
Алексей. В уме ли ты, старик? Подумай, что делаешь. Попадешь в застенок, – там с тобой шутить не будут: за ребро подвесят, да еще прокоптят.
Докукин. Ну, что ж, государь, за помощью Божьей готов я и дух свой предать. Когда-де не ныне, умрем же всячески. Надобно что доброе сделать, с чем бы предстать перед Господа, а то ведь без смерти и мы не будем. (Потупившись, тихо). Человеку поведено от Бога самовластну быть…
Алексей. Давай их сюда.
Докукин подает бумаги. Алексей вынимает листок, зажигает о горящую в углу, перед образами, лампадку, вынимает отдушник из печки, открывает дверцу, сует бумаги и мешает кочергой.
Алексей (подойдя к Докукину и положив руку на плечо его). Слушай, Ларивон. Вижу, что ты человек правдивый. Верю тебе. Скажи, хочешь мне добра?
Докукин молчит.
Алексей. А коли хочешь, выкинь дурь из головы. О бунтовских письмах и думать не смей; не такое нынче время. Когда попадешься, да узнают, что ты был у меня, так и мне беда будет. Ступай же с Богом и больше не приходи. Не говори обо мне ни с кем. Коли спрашивать будут, – молчи. Да уезжай поскорей из Питербурха. Смотри же, брат, будешь помнить волю мою?
Докукин. Куда нам, государь, из воли твоей выступить?
Алексей. А о доносе не хлопочи. Слово замолвлю, где надо. Давай платок. (Вынимает из кошеля серебро и медь, завертывает платок и отдает Докукину). Вот тебе на дорогу. Как будешь в Москве, отслужи молебен в Архангельском, да часточку вынь за здравие раба Божия Алексея.
Докукин. Яко же древле Сампсону утоли Бог жажду чрез ослиную челюсть,[2] такожде и ныне тот же Бог не учинит ли через мое скудоумие тебе, государь, нечто полезное и прохладительное… (Валится в ноги Алексею). Смилуйся, батюшка! Послушай нас, бедных, вопиющих, последних рабов твоих! Ей, государь, царевич, дитятко красное, церковное. солнышко наше, надежа Российская! Тобой хочет весь мир просветиться, о тебе люди Божьи расточенные радуются. Если не ты по Господе Боге, кто нам поможет? (Обнимает ноги его с рыданием). Пропали, пропали мы все без тебя, государь! Смилуйся!
Алексей. Полно, старик! Аль не вижу, не знаю? Не болит мое сердце за вас? Где вы, там и я. Коли даст Бог на царстве быть, – все сделаю. Тогда и тебя не забуду: мне верные слуги нужны. А покуда терпите да молитесь, чтоб скорее дал Бог совершение, буди же воля Его святая во всем. (Помогает встать Докукину, обнимает его и целует в лоб). Ну, прощай, Ларивон. Даст Бог, свидимся. Христос с тобой!
Входит царевна Марья.
Марья. Здравствуй, Петрович.
Алексей. Здравствуй, Марьюшка.
Целуются. Докукин уходит.
Марья. Кто такой?
Алексей. Подьячий Докукин.
Марья. По какому делу?
Алексей. Ни по какому. Так, просьбишка.
Марья. Смотри, не плут ли? Много нынче плутов по миру шляется. Как бы не пронес чего.
Алексей. Нет, человек хороший.
Марья. Ну, как живешь, царевич?
Алексей. Сама знаешь: живем пока мышь головы не отъела.
Марья. Чтой-то, Петрович, лицо у тебя какое? Неможется, что ль? Аль пьешь?
Алексей. Пью. Видит Бог, от страха пью, только чтобы себя не помнить. А то и неволей поят. Третьего дня с собора пьянейшего замертво вынесли.
Марья. А ты пил бы лекарства, болезнь себе притворил, чтоб тебе на тех соборах не бывать.
Алексей. Ах, Марьюшка, Марьюшка, горькое мое житие! Если бы не помогала сила Божья, едва можно человеку в уме быть. Я бы рад хоть куды скрыться, уйти бы прочь от всего…
Марья. Небось, Петрович, скоро полегчит, недолго ждать. (Помолчав). От заточенных-то наших, из темницы Суздальской,[3] намедни посол приходил, юрод Михайло Босенький. Великие, говорит, знамения, гласы, пророчества. Государыне-де, матушке твоей, являлась пресветлая и пречистая Царица Небесная, такое слово рекла: «Я-де тебя сохраню и сына твоего возвеличу». Скоро, скоро будет! Много вопиющих: «Господи, мсти и дай Совершение и делу конец!» (встает, подходит к окну и указывает на низенькие домики Питербурга городка). Попомни слово мое, царевич: Питербурх недолго за нами будет. (Грозя клюкою в окно). Быть ему пусту! К черту в болото провалится. Как вырос, так и сгниет, гриб поганый. И места его не найдут, окаянного. Быть пусту! Быть пусту!
Молчание.
Марья. А что, Петрович, сам-то болен, слышь?
Алексей. Болен.
Марья. Тяжко?
Алексей. Причастили.
Марья (крестясь). Дай-то Бог, дай Бог, совершение! (Шепотом). Не выживет?
Алексей. Как знать? Сколько раз отчаян был в смерть, а глядь, и отдышится.
Марья. Да. двужильный. Ну, да не ныне, так впредь живот свой скончает от безмерного пьянства и женонеистовства. Я чай, не умедлится. Погоди, Петрович, доведется и нам свою песенку спеть: наследство тебя не минует…
Алексей. Что наследство. Марьюшка! С плахи на престол, да с престола на плаху. Не то что ныне от батюшки, а и после него мне на себя ждать того же: постригши, заточат в монастырь, как матушку, замучают. Лучше бы я и на свет не родился!
Марья. Не малодушествуй, царевич, не гневи Бога, не ропщи. Положись весь на Христа, Алешенька: выше силы не попустит Он быть искушению.
Алексей. Выше силы! Выше силы!
Марья. Не говори слов хульных, дитятко. Смирись, потерпи…
Алексей. Довольно я тепел, не могу больше! Пусть бы только за себя, а за царство, за церковь, за весь народ христианский как терпеть? Что он делает, что он делает! Навуходоносор, царь Вавилонский, рече: «Бог есмь аз», да не Богом, а зверем стал[4] Так вот и он. «Велик, говорят, велик государь». А в чем его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор – инструмент железный – невелика диковина: дать две гривны. Все-то заговоров, бунтов ищет. А того не видит, что сам первый бунтовщик и есть. Ломает, валит, рубит с плеча, а все без толку. Сколько людей казнено, сколько крови пролито! А воровство не убывает. Совесть в людях незавязанная. И кровь не вода. – вопиет о мщении. Скоро-де, скоро снидет гнев Божий на Россию, и как станет междуусобие, тут-то и увидят все: такая раскачка пойдет, такое глав посечение, что только: швык-швык-швык…
Марья (злорадно смеясь). Швык-швык-швык!
Алексей. И тогда-то из великих кровей тех выйдет Россия, омытая, паче снега убеленная, яко Жена, солнцем одеянная![5]
Марья (торжественно). Буди! Буди! Аминь.
Стук в дверь.
Марья. Кто там?
Голос (из-за двери). Вахрамеевна.
Марья. Войди.
Входит верховая боярыня Сундулея[6] с двумя боярышнями и кланяется в ноги Алексею.
Сундулея. Здравствуй, государь царевич, батюшка.
Алексей. Здравствуй, боярыня. Что скажешь?
Сундулея. Царица матушка спосылать к тебе изволила, милости твоей видеть желает.
Алексей. К себе в хоромы зовет?
Сундулея. Нет, сама пожалует.
Алексей. Доложи, что рад видеть царицу.
Сундулея уходит.
Марья (боярышням). Спускайте-ка запаны, закрывайте ставни, боярышни.
Боярышни закрывают ставни на окнах и приносят свечи.
Алексей. А тетенька все еще свету дневного боится?
Марья. И-и, батюшка, пуще прежнего! Сама, почитай, слепенька, а чуть свет в щелку увидит, так и встрепещется: ножом ей свет режет глазыньки. Ну, да и то сказать: тридцать годов в темноте просидела; с той самой поры, как благоверный царь Федор Алексеевич преставился. – на свет Божий ни разу не глянула. (Вполголоса.) Совсем из ума выжила. А нынче все что-то тебя поминает, жалеет, «внучком» зовет…
Входит царица Марфа. Старые верховые боярыни, комнатные бабы и мамы ведут ее под руки. Садится под образами, в золоченые кресла, подобие «царского места» с двуглавым орлом и короною.
Марфа. Марья, а, Марья!
Марья. Чего изволишь, царица?
Марфа. Ставни-то заперты?
Марья. Заперты, матушка, заперты.
Марфа. Накрепко ль?
Марья. Накрепко, матушка, накрепко.
Марфа. А внучек где?
Алексей. Здесь, царица.
Марфа. Подь-ка, подь сюда!
Алексей подходит и садится на низенькую скамейку у ног Марфы.
Марфа. Ступайте все.
Все уходят.
Марфа (ощупывая рукою лицо Алексея). Ишь, похудел, осунулся! Каши мало ешь? Надо кашки, кашки с маслицем! Аль барабанщик замаял?
Алексей. Какой барабанщик, тетенька?
Марфа. Будто не знаешь? Беглый пушкарь, немчина, аль жид поганый, самозванец, оборотень. Не к ночи будь помянут, чур нас, чур…
Молчание.
Марфа (гладя Алексея рукою по щеке и волосам). Сиротинка ты мой бедный! Ни отца, ни матери. И заступиться некому. Загрызут овечку волки лютые, заклюют голубчика вороны черные. Ох, жаль мне тебя, жаль, родненький!
Тихо плачет. Алексей целует ей руки. Молчание.
Марфа. Все мятется, все мятется, очень худо деется. Читал ты, внучек, в Писании? Дети, последняя година. Слышали вы, что грядет, и ныне в мире есть уже. Это о нем, о Сыне Погибели.[7] Уже пришел ко вратам. Скоро, скоро будет. Уж и не знаю, дождусь ли, увижу ль друга сердешного. солнышко мое красное, благоверного царя Феодора Алексеевича. Хоть бы одним глазком взглянуть, как приидет в силе и славе, с неверными брань сотворит, и победит, и воссядет на престоле величества, и поклонятся, и воскликнут ему все народы: Осанна! Благословен грядый во имя Господне![8]
Опускает голову и перебирает четки.
Марфа. Да нет, не дождусь. Прогневила я, грешная, Господа. Чует, ох, чует сердце беду! Тошно мне, внучек, тошнехонько. И сны-то нынче снятся все такие недобрые… (Оглядывается и приближает губы к самом уху его. Шепотом). Что мне намедни снилось-то… Во сне ли, в видении ли, не ведаю, – а только он сам приходил. Никто другой, как он!
Алексей. Кто. царица?
Марфа. Не разумеешь? Слушай же, как тот сон мне приснился, – может, тогда и поймешь. Лежу, будто, на постеле, не сплю, словно жду чего-то. Вдруг настежь дверь, и входит он. Сразу узнала. Рослый, да ражий, а кафтанишка куцый, немецкий; во рту пипка, табачище тянет; рожа бритая, ус кошачий. Подошел, глядит, молчит. Молчу и я: что-то, думаю, будет? И тошно мне, скучно – смерть моя. Перекреститься хочу, – рука не подымется, молитву прочесть – язык не шевелится. Лежу, как мертвая. А он за руку щупает. Огонь и мороз по спине. Глянула на образ, а и образ-то кажет разными видами: будто не Спасов лик пречистый, а немчин поганый, рожа пухлая, синяя, точно утопленник. А он все ко мне: «Больна-де, ты, говорит, Марфа Матвеевна, гораздо больна. Хочешь я тебе моего пришлю дохтура? Да что ты на меня воззрилась? Аль не узнала?» – «Как, говорю, не узнать? Знаю. Мало ли мы таких видали!» – «Кто же-де я, говорит, скажи, коли знаешь?» – «Известно, говорю, кто. Немец, немцев сын, солдат-барабанщик». Осклабился во всю рожу, порскнул на меня, что кот шальной: «Рехнулась ты, видно, старуха! Не немец я, не барабанщик, а боговенчанный царь всея Руси, твоего же покойного мужа, царя Феодора, сводный брат». Тут уж злость меня взяла. Так бы ему в рожу и плюнула, так бы и крикнула: «Пес ты, собачий сын, самозванец. Гришка Отрепьев,[9] анафема!» Да ну его, думаю, к шуту! Что мне с ним браниться! И плюнуть-то не стоит. Ведь это мне только сон, греза нечистая, попущением Божиим. Дуну, – и сгинет. «А коли ты царь, говорю, как же тебя по имени звать?» – «Петр, говорит, имя мое». Как сказал: «Петр», так меня ровно что и осенило. «Э, думаю, так вот ты кто! Ну, погоди ж». Да не будь дура, языком не могу, так хоть в уме творю заклятие: «Враг, сатана, отгонись от меня в места пустые, в леса густые, в пропасти земные, в моря бездонные, на горы бездомные, иде же не присещает свет лица Господня. Рожа окаянная, изыди от меня в тартар, ад кромешный, пекло преисподнее. Аминь! Аминь! Аминь! рассыпься! дую на тебя и плюю». Как прочла заклятье, так он и сгинул, точно сквозь землю провалился, – только табачищем смердит. Проснулась я, окликнула; прибежала Вахрамеевна, окропила святой водою, окурила ладаном. Встала я, пошла в соленную, пала перед образом Владычицы Пречистой Влахернской Божией матери, да как вспомнила, да вздумала все, тут только и уразумела, кто это был.
Алексей. Кто же, тетенька?
Марфа. Не разумеешь? Аль забыл, что у Ефрема-то в книге о втором пришествии писано: «Во имя Симона Петра имеет быть гордый князь мира сего – Антихрист».[10] Слышишь? имя его – Петр. Он самый и есть: Антихрист! Петр – Антихрист!
Второе действие
Первая картина
В Зимнем дворце, рабочая комната Петра, тесная, похожая на каюту, загроможденная токарными станками, математическими, артиллерийскими и фортификационными приборами. В углу – образ Нерукотворного Спаса с горящею лампадою. Петр сидит в кресле за столом. Лицо больное. Старый, заношенный и заплатанный шлафрок, шерстяная красная фуфайка с белыми костяными пуговицами; исподнее платье грубого синего стамеда; чулки, старые кожаные стоптанные туфли. Алексей стоит перед ним, как солдат навытяжку, руки по швам.
Петр. Когда война со Шведом началась,[11] о, коль великое гонение, ради нашего неискусства, претерпели! С какою горечью сию школу прошли, доколе сподобились видеть, что оный неприятель, от коего трепетали, едва не вяще от нас ныне трепещет! Что все моими бедными и прочих истинных сынов Российских трудами достижено. И доселе вкушаем хлеб в поте лица своего, по приказу Божию, к прадеду нашему, Адаму. Сколько могли потрудились, яко Ной, над ковчегом России, имея всегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русь была. Когда же сию радость, Богом данную отечеству нашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть снедает меня, видя тебя весьма на правление дел государственных неистребна… Чего в сторону глядишь? Не слушаешь?
Алексея. Слушаю, батюшка.
Петр. То-то. В последний раз говорю: Бог не есть виновен в твоем неистребстве, ибо разума тебя не лишил. Но охоты ни к чему не имеешь. Паче же всего о воинском деле и слышать не хочешь, чем от тьмы к свету произошли. Не имея же охоты, ни в чем не обучаешься и не знаешь дел воинских. А не зная, как повелевать оным можешь и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не разумея силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостью ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон. Понеже не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может…
Алексей. Батюшка…
Петр. Молчи, когда говорят, слушай! Знаю, что как об стену горох, а все говорю, понеже дам за тебя ответ Богу. Есмь человек и смерти подлежу, то кому сие начатое с помощью высшего насаждение и уже некоторое взращенное оставлю? Тому, кто уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю,[12] сиречь, все, что Бог дал, бросил. Еще же и сие вспомяну, какого ты злого нрава и упрямого исполнен. Ибо сколь много за сие тебя бранивал и не только бранил, но и бивал, к тому же сколько лет, почитай; не говорю с тобою, но ничто сие успело, ничто пользует; все даром, все на сторону, ничего делать не хочешь, только бы дома в прохладе жить и всегда веселиться, хоть все противно идет. Ибо с единой стороны имеешь царскую кровь высокого рода, с другой же – мерзкие рассуждения, как бы наинизший из низких холопов, всегда обращаясь с людьми неистребными, от коих ничему научиться не мог, опричь злых и пакостных дел. И чем воздаешь за рождение отцу своему? Помогаешь ли в несносных печалях и трудах моих; достигши столь совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть. Но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа моего, не жалея здоровья, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Что все размышляя с горестью и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, на благо изобрел сей последний тестамент тебе объяснить и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Если же нет, то известен будь… (Закашлялся. Лицо побагровело, глаза вытаращились, жилы на лбу вздулись. От яростных, тщетных усилий отхаркнуть, еще больше давится. Вытирает платком пот и слезы с лица). Ох, чертова мать, чертова мать! Ох-ох-ох! (Роняет платок, неловким усилием, кряхтя, наклоняется через ручку кресла, чтобы поднять. Алексей поднимает платок и подает). Паки подтверждаю, дабы ты известен был…
Алексей. Батюшка! Видит Бог, ничего лукавого, по совести, не учинил я перед тобою. А лишения наследства я и сам для слабости моей желаю; понеже что на себя брать, чего не снесть. Сам вижу: негоден, непотребен, немощен. А если бы мог, неужто я?.. Ну, скажи, только скажи… и я все, все для тебя, батюшка!
Падает на колени, хочет поцеловать руку Петра; тот отдергивает ее.
Петр. Ишь, нюни распустил, дитяткой прикинулся! Младенчество сие изволь оставить. Не чини оговорки ничем. Покажи нам веру от дел своих, а словам верить нечего. Ныне тунеядцы не в вышней степени суть. Кто хлеб ест, а прибытку не делает Богу, царю и отечеству, подобен есть червию, которое токмо в тлю все претворяет; а пользы людям не чинит; ни малой, кроме пакости. И Апостол глаголет: праздный да не яст и проклят есть тунеядец. Ты же явился, яко бездельник… (Опять закашлялся. Кричит). Эй, Иваныч, анисовой!
Голос Румянцева (из-за двери). Сию минуту, ваше высочество!
Входит денщик Румянцев с рюмкой водки и кренделем на блюдце. Алексей встает. Петр пьет и закусывает. Румянцев уходит.
Петр. Ну, что ж молчишь? Отвечай.
Алексей. Милостивейший государь батюшка! Иного донести не имею, токмо, буде изволишь за мою непотребность меня короны Российской наследия лишить, то буди по воле вашей. О чем я вас, государь, всенижайше прошу, видя себя к делу сему неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен, без коей ничто не можно делать, и всеми силами умными и телесными от различных болезней ослаблен и негоден стал к толикого народа правлению, где надобно человека не столь гнилого, как я. Того ради, наследия Российского по вас не претендую, в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою и написать сию клятву готов рукою своею.
Петр. Лжешь! Отречение – токмо протяжка времени, а не истина, ибо когда ныне не боишься и не зело смотришь на отцов прощение; то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву; тому верить нельзя, жестокосердия ради твоего. К тому ж и слово Давидово: всяк человек – ложь.[13] Также, хотя б и подлинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить длинные бороды, попы да старцы, как ради тунеядства своего не в авантаже ныне обретаются, – к ним же ты склонен зело. Того для, так остаться, как желаешь, ни рыбой, ни мясом, не можно. Но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, ибо дух наш без сего спокоен быть не может, а особливо ныне, что мало здоров стал, – или будь монахом.
Молчание. Алексей стоит, не двигаясь, опустив глаза. Дверь чуть-чуть приотворяется, в щелку заглядывает Екатерина.
Петр (ударяя кулаком по столу). Опять замолчал, уперся? Шалишь, брат, не отвертишься! Эй, берегись. Алешка! Думаешь, не знаю тебя? Знаю, вижу насквозь! На кровь мою восстал, щенок, отцу смерти желаешь. У-у, тихоня, святоша, змея подколодная!
Молчание.
Петр. Слушай, последнее напоминание еще. Подумай обо всем гораздо и, взяв резолюцию, дай ответ. А ежели не дашь, – пощады не будет. Ибо, когда гангрена сделалась в пальце моем, не должен ли я отсечь оный, хотя и часть тела моего? Так и тебя, яко уд гангренный, отсеку. И не мни, что сие только устрастку тебе говорю: воистину. Богу извольшу, исполню. Ибо, когда за народ мой и за отечество живота своего не жалел и не жалею, то как могу тебя жалеть, непотребного? О чем паки подтверждаем, дабы учинено было конечно одно из сих двух: либо нрав отменить, либо постричься. А буде не учинишь…
Подымается во весь рост. Екатерина открывает дверь, входит в комнату и подкрадывается к Петру сзади тихонько, на цыпочках.
Петр. Буде не учинишь, как со злодеем поступлю!
Алексей. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого соизволения…
Петр. Лжешь! Опять лжешь! Думаешь, умру, – скинешь клобук, будешь царем и над волей отца надругаешься. Все разоришь, расточишь, не оставишь камня на камне, погубишь Россию!
Алексей (с усмешкою). Так как же, батюшка? Сам повелеть изволил, либо в монахи, либо нрав отменить. Вот я в монахи и выбрал. А дабы нрав отменить, как ты желаешь, надобно паки войти в утробу матерню и паки родиться…
Петр (подымая кулаки). А-а, так ты еще зубы скалишь, волчонок! Ну, погоди ж, сукин сын, я тебя…
Екатерина (положив руку на плечо Петра). Петенька, батюшка!
Петр оборачивается, опускает руки и падает в кресло.
Екатерина. Не замай себя. Петенька, а то паче меры утрудишься, да и сляжешь опять. А ты, царевич, ступай-ка, ступай с Богом. Видишь, государю нездоровится.
Алексей, глядя на отца в упор, сгорбившись, съежившись, медленно пятится к двери и только на самом пороге вдруг оборачивается, открывает дверь и выходит. Екатерина, присев сбоку на ручку кресла, одной рукой обнимает голову Петра, другою – гладит волосы его.
Екатерина. Не замай себя. Петенька, батюшка, светик мой, дружочек сердешненькой…
Петр. Ох, матка, ох, тяжко! Бремя несносное! Сердце Авессаломле, сердце Авессаломле, всех дел отца ненавидящее и самому отцу смерти желающее![14]
Екатерина. Полно. Петенька, полно, миленький! Не круши, светик, сердца своего… Постой-ка, что я тебе сказать-то хотела?.. Да, Нептунушку[15] в Адмиралтействе давеча видела. Ах, хорош корабль! Почитай, лучший во флоте. А большой шлюпс-бот, что делал бас Фон-Рен, как бы не рассохся, – надобно покрыть досками…
Петр. Ох, матка, прахом, все прахом пойдет!
Екатерина. А у Шишечки[16]· зубок прорезался. Изволит ныне даже пальчиками щупать, – знатно, что и коренные хотят выходить. Да все бы ему играть в солдатики. «Папа, мама, говорит, солдат!» Храбрый будет генерал!
Петр (стонет). Ох-ох-ох!
Екатерина. Что, Петенька? Что, светик? Поясница аль животик? Пойдем-ка, пойдем. Маслицем натру, припарочку сделаю…
Петр встает, кряхтя, и, опираясь на руку Екатерины, идет к двери. Уходят. Другая дверь приотворяется. Князь Василий Долгорукий высовывает голову и осторожно оглядывается, прислушивается. Входит.
Долгорукий (в дверь, маня пальцем). Небось, небось, Петрович. – ушел, никого.
Входит Алексей.
Алексей. Чего тебе?
Долгорукий. Меншиков будет сейчас. Поговори. Он ныне тебе доброхотствует, заступу обещал у батюшки… Да что ты какой? Аль прибил?
Алексей. Нет, не прибил.
Долгорукий. Изругал?
Алексей. Как всегда. Пилил.
Долгорукий. Так что же ты?
Алексей. Да ничего. (Усмехается). Дивлюсь я, право, дивлюсь. Он да не он, – барабанщик какой-то, немец, аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?
Долгорукий. Что ты, царевич, Господь с тобой!
Алексей. А знаешь, князенька, солдатик в гошпитале сказывал: ядром ему ногу прошибло; – гангрена сделалась, и не услышал, без памяти, как отрезали, а очнулся, – хвать, – нет ноги, кажет, будто есть, а смотрит, – нет. Так вот и я с батюшкой. Был отец, – и нет. Умер, умер, умер!
Вторая картина
В доме Алексея. О. Яков и Алексей сидят за столом. На столе закуска и водка. Осенний день.
Алексей. Да пей же; отче, пей!
О. Яков. Буде. И так голова трещит со вчерашнего.
Алексей. Ничего, поп, не треснет: ты пить здоров, куликнем, батя, поджаримся, завьем горе веревочкой!
На поповском лугу, их, вох!
Потерял я дуду, их, вох!
О. Яков. А что, Петрович, плохо тебе гораздо у батюшки?
Алексей. Плохо.
О. Яков. Все знает?
Алексей. Все. Я, чай; для того и болезнь себе притворил. Исповедался; причастился нарочно, являя людям; что гораздо болен: живу быть не чаяли. Пытал, каков буду, когда его не станет. Знаешь басню: собралися мыши кота хоронить; скачут, пляшут, а он как прыгнет, да цапнет, – и пляска стала. Так вот и батюшка. Шепнули ему, что изволил-де я веселиться о смерти его, лицом был светел и радостен, точно именинник. Никогда того не простит. В Дацкую землю уехал, а я тут, с часу на час, присылки жду. На расправу потащат. Да уж скорей бы, – один конец. Или он меня, или я его… Пей же, батя, пей! Хочешь, Афроська спляшет?
Тары-бары, растабары,
Белы снеги выпадали.
Серы зайцы выбегали.
Ой, жги! Ой, жги!
О. Яков (прислушиваясь). Едут, слышь? Не сюды ли?
Алексей. Кого черт несет? (Подходит к окну, выглядывает). Кто? Кто это? Кто это? (Хватает за голову). А-а-а! (Отходит и падает в кресло).
О. Яков. Кто, кто такой?
Алексей. Он! Он! Он! Пропала моя голова! Не выдавай, Игнатьич, голубчик! Куда же; куда же, господи? Спрячь, батя; спрячь! Пойдем! (Тащит О. Якова за руку).
Входит Афанасьич.
Афанасьич. Курьер от батюшки.
Алексей. Не пускай! Не пускай!
О. Яков. Скажи, дома нет, уехал.
Афанасьич. Говорил, не слушает.
О. Яков. Ну, так болен; без памяти.
Афанасьич уходит.
Алексей. Двери-то, двери, батя, запри! (Кричит в спальню). Эй, Васька, Васька! Одеяло, шлафор, колпак, полотенце! Скорее! Скорее! Скорее!
Казачок Васька приносит вещи и уходит. Алексей надевает шлафрок и ночной колпак. О. Яков закутывает ему ноги одеялом и обвязывает голову полотенцем.
О. Яков. И притворять-то нечего: вишь, лихорадка так и бьет.
Алексей (шепчет, крестясь). Чур меня, чур! На велик день родился, тыном железным оградился. Солнце ясное, море тихое, поля желтые, – все вы стоите смирно и тихо: так был бы тих и смирен мой родимый батюшка…
Стук в дверь.
Голос Румянцева (из-за двери). Отворите!
Алексей. Ой! Ой! Ой! Не пускай, не пускай! Схватит, потащит, убьет…
Голос Румянцева. Именем его величества государя Петра Алексеевича, отворите!
О. Яков. Вон как трясет. Все одно, сломает: отпереть надо.
Отпирает. Входит Румянцев.
Румянцев. Здравия желаю, ваше высочество.
Алексей. Не замай, не замай! Не подходи! Не трожь!
Румянцев. Что ты, царевич? Чего пужаешься? Ручку пожалуй. А не хочешь, так и не надо. Христос с тобой… Письмецо от государя-батюшки (Подает письмо). Прочесть изволь,
Алексей. Прочту ужо. Ступай.
Румянцев. Без ответа уходить не ведено.
Алексей. Болен я, Иваныч, дюже болен. Вишь, и батьку позвал причастить. Аль больного потащишь? Ну, а как из меня на дороге и дух вон, – ты же в ответе будешь…
Румянцев. Зачем больного тащить? Нет на то повеленья от батюшки. Как будешь здоров, так и поедешь. А то и вовсе не езди, – воля твоя.
Алексей. Правда, Иваныч? Не лжешь?
Румянцев. Зачем лгать? Пес лжет.
Алексей. А ты побожись.
Румянцев. Вот-те крест!
Алексей. Ну, ладно, ступай. Ответ будет к завтраму.
Румянцев. Никак нет, до завтраго ждать не можно. Сим же часом и обратно. Знаешь дело наше курьерское: одна нога здесь, другая там.
Алексей. Да уж больно, Иваныч. неможется. Видишь, как скрючило. Хоть часок подожди.
Румянцев. Разве часок… Честь имею кланяться, ваше высочество.
Уходит.
Алексей (хочет распечатать письмо и не может, руки трясутся. Отдает О. Якову). Ну. распечатай.
О. Яков (распечатав письмо, отдает Алексею). Читай.
Алексей (читает). «Мой сын. Понеже когда прощался и спрашивал о резолюции… на что ты говорил… к наследству быть не можешь… в монастырь желаешь… Ждал семь месяцев… Но по ся поры не пишешь… Немедленно резолюцию возьми»… Ох, батя, не могу, не вижу… Читай ты.
О. Яков (читает). «Резолюцию возьми; или первое, или другое. И буде первое, то поезжай сюды, в Копенгаген, ни мало не мешкая. Буде же другое, то отпиши, куды и в которое время, и день, дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ждать могу. О чем паки подтверждаем, дабы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что время токмо проводишь в обыкновенном своем неплодии. Петр».
Молчание.
О. Яков. Ну, что скажешь, Петрович?
Алексей. А ты что?
О. Яков. Ступай в монахи: клобук-де не гвоздем к голове прибит, – можно и снять. Покой тебе будет, как от всего отстанешь.
Алексей. Эх, батя, хорош монах! С блудной девкой свалялся. Богу солгать, душу погубить.
О. Яков. Ну, так к отцу поезжай.
Алексей. Под топор на плаху?
О. Яков. Так как же, царевич? Либо то, либо это.
Алексей. Все едино. Два конца веревки, а петля одна: за какой ни потянешь – удавишься.
Входят Кикин и князь Долгорукий.
Алексей. Кикин! Князенька! Сейчас за вами посылать хотел. Курьер от батюшки.
Кикин. Знаем. Для того и пришли.
Долгорукий. А ты, что, ваше высочество, обвязан? расхворался, что ль?
Алексей. Нет, здоров. Страха ради батюшкина болезнь себе притворил. (Подает письмо). Вот, читайте.
Долгорукий и Кикин читают. Алексей скидывает одеяло, шлафрок, колпак и полотенце. О. Яков идет к двери.
Алексей. Куда ты, Игнатьич?
О. Яков. В крестовую, всенощну служить.
Алексей. Помолись за меня. Тяжко мне, родимый, тяжко.
О. Яков. Небось, светик. Бог тебя избавит, чаю. скоро-де свершится, скоро! (Обнимает и крестит).
Долгорукий (отдавая письмо). Ну, что, царевич, какую возьмешь резолюцию?
Алексей. Не знаю. А вы что скажете?
Кикин. А вот что: взявши шлык, да в подворотню шмыг, поминай, как звали, по пусту месту хоть обухом бей!
Долгорукий. Кабы случай, я бы в Штетин первый изменил, лытка бы задал!
Молчание.
Кикин. Так как же, Петрович?
Алексей. Не знаю. Куда мне от отца уйти?
Кикин. Воля твоя, государь, а только попомни: отец не пострижет тебя ныне, хотя б ты и хотел. Ему друзья твои, сенаторы, приговорили, чтобы тебя при себе держать неотлучно и с собою возить всюду, чтоб ты от волокиты помер, понеже-де труда не понесешь. И батюшка на то сказал: «ладно-де, так!» Да рассуждал ему князь Меншиков, что в монашестве тебе покой будет, можешь и долго прожить. И по сему слову дивлюсь я, что тебя давно не взяли.
Долгорукий. А, может, и то учинят: как будешь в Дацкой земле, и отец тебя посадит на воинский корабль, под претекстом обучения, велит вступить в бой с шведским кораблем, который будет поблизости, чтоб тебя убить, о чем из Копенгагена есть ведомость. Того для, тебя и зовут, и, окромя побегу, тебе спастись нечем. А самому лезть в петлю сие было бы глупее всякого скота.
Кикин. И еще помни: буде убежишь, а батюшка пришлет уговаривать, чтоб вернулся, и простить обещает, – не езди: он тебе по суду голову отсечет, а то и без суда, своими руками убьет… Ну, что ж молчишь? Решать изволь…
Алексей. Мне все равно. Решайте вы.
Кикин. Как за тебя решить? (Вглядываясь). Да что ты какой сонный, ваше высочество? будто не в себе? Аль и вправду неможется?
Алексей. Устал я очень…
Долгорукий. А ты реши, – и сразу полегчит. Воля будет. Аль воле не рад?
Алексей. Воля! Воля! (Помолчав). Нашли вы мне место какое?
Кикин. Нашли: поезжай в Вену к цесарю; там не выдадут. Цесарь-де сказывал, что примет тебя, как сына.
Кикин ставит перед Алексеем на стол чернильницу, кладет перо и бумагу.
Кикин. Ну-ка, пиши.
Алексей. Что?
Кикин. Ответ батюшке.
Алексей. Как же так сразу?
Кикин. А так и пиши (диктует, Алексей пишет). «Всемилостивейший государь батюшка. Получив ваше письмо милостивое и повинуясь воле родительской, взял я ныне резолюцию: ехать к вам в Копенгаген»…
Алексей (положив перо). Погоди, Васильич, подумаю.
Кикин. Чего думать? Пиши, говорят!
Алексей. А, может, лучше в монахи, а?
Кикин. Ну, пиши: в монахи.
Алексей. Да ведь говоришь: не пострижет?
Кикин. Тьфу! Ни в кузов, ни из кузова!
Долгорукий. Экий ты какой нерешимый, ваше высочество!
Кикин (вставая). Пойдем, князь. С ним не сговоришь.
Алексей. Стой, погоди.
Кикин (вытирая платком лоб). Э, черт, ажио пот прошиб!
Алексей. Ну, ладно, сказывай.
Кикин (диктует). «Взял я ныне резолюцию: ехать к вам в Копенгаген, ни мало не мешкая, дабы исправить себя к наследству, и, яко сын покорный, стараться подражать деяниям вашего величества. Боже сохрани вас на многие годы, дабы я еще долго радоваться мог столь знаменитым родителем. Сынишка твой»… Нет, лучше по-немецки: «Meines gnädiges Vaters gehorsamste Diener und Sohn, Alexis».[17]
Кикин запечатывает письмо.
Алексей. Погоди, я сам…
Кикин. Нет, уж полно, опять передумаешь. А вот и курьер.
Входит Румянцев.
Долгорукий. За письмом, господин капитан?
Румянцев. Так точно, ваше сиятельство.
Кикин. Готово. (Подает письмо). Поезжай с Богом. Скажи государю, что царевич за тобою будет.
Румянцев. Слушаю-с. Едешь, царевич?
Алексей. Еду. Только ты, Иваныч…
Румянцев. Чего изволишь, ваше высочество?
Алексей. Ничего. Ступай.
Румянцев. Будь здрав, государь. Хоть на прощанье-то ручку пожалуй!
Целует руку Алексея, кланяется и уходит.
Кикин. Пора и нам, царевич. Господам-Сенату доложим, что едешь к батюшке. Денег займем да пассы фальшивые выправим: будешь польский кавалер Коханский. Собирайся-ка в путь. Заутра и выедешь.
Долгорукий. Каретку пришлем на рессорах аглицких, – как в люльке поедешь.
Кикин. Держи путь на Яригу, Гданск, а оттуда свернем на Бреславль; да прямо в Вену к цесарю. (Наливает рюмки и чокается). Ну, государь, за твое здоровье, за путь счастливый, за волю вольную!
Долгорукий. За царя Алексея, надежу Российскую!
Пьют, целуют руку Алексея и уходят.
Алексей (один, напевает).
Огни горят горючие,
Котлы кипят кипучие,
Ножи точат булатные.
Хотят тебя зарезати…
(Зовет). Афанасьич! Афанасьич!
Входит Афанасьич.
Афанасьич. Чего изволишь, царевич?
Алексей. Сбери-ка, что надобно, в путь против прежнего, как в немецких краях со мною было.
Афанасьич. Слушаю-с, государь. К батюшке ехать изволишь?
Алексей. Бог знает, к нему или в сторону…
Афанасьич. Ваше высочество, куды в сторону?
Алексей. Хочу посмотреть чужих краев, как люди вольно живут… (Помолчав). Любишь ты меня, Иван?
Афанасьич. Сам знаешь: рад хотя б и живот за тебя положить!
Алексей. Ну, так смотри, никому не сказывай: в Вену еду, к цесарю… Что ж ты молчишь?
Афанасьич. Что мне говорить, царевич? Воля твоя, А чтобы от батюшки бежать, я не советчик.
Алексей. Чего для?
Афанасьич. А того: коли удастся, ладно, а коли нет, – пропадешь.
Алексей. Ну, что ж, один конец!
Молчание.
Алексей. Ступай. Скорей укладывай, чтоб все готово было к завтраму. Заутра и еду.
Афанасьич уходит.
Алексей (один, подойдя к окну, открывает его). Журавли! Журавли! (Протягивая руки к небу). Батюшки, голубчики, родимые! Да неужто и вправду?.. Воля! Воля! Воля!
Третье действие
Первая картина
В Неаполе, в крепости Сант-Эльмо – большая комната, похожая на арестантскою камеру. В окнах и в двери, открытой на галерею – море и небо, земли не видно. Час вечерний. Алексей и Ефросинья сидят за столом. Он читает письма. Она белится, румянится, примеривает мушки перед зеркалом.
Ефросинья (напевает):
Сырая земля.
Мать родимая.
Ты прикрой меня,
Белая березушка.
Молодая жена.
Пошуми по мне…
Куда бы лучше, Петрович? На щеку, аль у брови?
Алексей. Для кого рядишься? Для Вейнгардта, что ль?
Ефросинья. А хотя б и для него? Какой ни на есть кавалер.
Алексей. Хорош кавалер – туша свиная! Тьфу, прости Господи, нашла с кем любезничать! Ну. да вам все едино, – только бы новенький. Ох, Евины дочки. Евины дочки! Баба да бес, один в них вес.
Ефросинья (напевает):
Сырая земля.
Мать родимая.
Ты прикрой меня…
Алексей. Ну, Федоровна, сниточков белозерских скоро кушать будем! Вести добрые. Авось, даст Бог возвратиться e радостью. Вот слушай-ка: из Питербурха донесение цесарского резидента Плейера.
Ефросинья. Ох, Петрович, опять зачитаешь, засну, – сердиться будешь.
Алексей. Не заснешь, небось, слушай. (Читает). «Alles hier zum Aufstand sehr geneiget ist».[18] Все-де в Питербурхе к бунту зело склонны. Да в Мекленбургии гвардейские полки учинили заговор, дабы царя убить, царицу привезти сюда и с младшим цесаревичем и обеими царевнами заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица-мать, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить…
Ефросинья. А что, царевич, ежели убьют царя да за тобой пришлют, – к бунтовщикам пристанешь?
Алексей. Не знаю. Когда присылка будет по смерти батюшки, то, может, и пристану… Ну, да что вперед заглядывать? Буди воля Господня! А только вот говорю, маменька, видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог – свое! (Встает и ходит по комнате; иногда, подойдя к столу, наливает вина в стакан и пьет). А что ныне там тихо, – и та тишина недаром. Всех чинов люди говорят обо мне, спрашивают и желают всегда, пьют за мое здоровье, называя «надежей Российской». А кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в народе. Чему дивить? Как и по сю пору терпят? А не пройдет даром. Я чай, не стерпя, что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я. Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет, – только пыль столбом. Такое смятение пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке…
Ефросинья. А кто из сенаторей за тебя станет?
Алексей. А тебе на что?
Молчание.
Алексей. Хоть и не все мне враги, а все злодействуют в угоду батюшке. Да мне никого не нужно. Плюну я на всех, – здорова бы мне чернь была! А как буду царем, – старых всех повыведу, новых себе изберу. Облегчу народ, – боярскую толщу убавлю, будет им жиру нагуливать, – о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводит правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные…
Ефросинья. Разморило меня что-то. С обеда, чай, не выспалась. Пойду-ка-сь, Петрович, лягу, что ль?
Алексей. Ступай, маменька, спи с Богом. Может, и я приду ужо. – только вот голубков покормлю…
Ефросинья уходит.
Алексей (подойдя к двери на галерею и кидая кротки). Гуль-гуль-гуль! (Слетаются голуби). Ишь, птички Божьи, крылушки белые… А море-то синее, синее… Ах, хорошо! Гуль-гуль-гуль!
Ефросинья входит, полуодетая, с босыми ногами, влезает на стул и заправляет лампадку перед образом.
Ефросинья. Грех-то какой! Завтра праздник, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать?
Алексей. Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.
Ефросинья. Вина бы меньше пил, батюшка.
Алексей. Не от вина, чай, – от мыслей: вести-то больно радостные.
Ефросинья, заправив лампадку, слезает со стула, подходит к столу и выбирает на блюде с плодами спелое яблоко.
Алексей (обнимая Ефросинью). Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь будешь царицей, а как родишь мальчика…
Ефросинья. Почем знаешь? Может, и деву.
Алексей. Нет. мальчика. Будет наследником. Назовем Ванечкой: «благочестивейший, самодержавнейший царь всея Руси. Иоанн Алексеевич». А ты – царицею…
Ефросинья. Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?
Алексей. А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна, тоже не знамо какого роду была, – сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же, царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицей, небось, не хуже других… Добро за добро; чернь царем меня сделает, а я тебя, холопку, царицею. (Обнимает ее все крепче и крепче). Аль не хочешь?
Ефросинья (оглядываясь через плечо на лампадку и закусывая яблоко). Пусти!
Алексей. Афросьюшка, маменька!
Ефросинья. Да ну тебя! Пусти, говорят! Перед праздником. Вон и лампадка. Грех…
Алексей (опускаясь на колени и целуя ноги ее). Венус! Венус! Царица моя!
Ефросинья вырывается и убегает. Алексей подходит к столу, наливает стакан, пьет, садится в кресло, откидывает голову на спинку и закрывает глаза.
Алексей. Да, грех. От жены начало греху, и тою мы все умираем… Венус! Венус! Как у батюшки, в Летнем саду, – истуканша белая… Белая Дьяволица… А море-то синее, синее… Сирин, птица райская, поет песни царские…
Засыпает. Тишина. Только море шумит. Темнеет. Далекий гул голосов и шагов. Все ближе. Цесарский наместник граф Даун, секретарь Вейнгардт, сенатор Толстой[19] и капитан Румянцев, стоя в дверях заглядывают в комнату.
Толстой (шепотом). Спит?
Даун. Кажется, спит.
Вейнгардт. Разбудить?
Толстой. Дозвольте мне.
Даун. Как бы не испугать?
Толстой входит на цыпочках, держа в руках канделябр со свечами. Свет падает на лицо Алексея. Он открывает глаза и смотрит на Толстого, не двигаясь.
Толстой. Ваше высочество…
Алексей (вскочив и выставив руки вперед). Он! Он! Он! (Падает навзничь в кресло).
Вейнгардт (подбегая к Алексею). Воды! Воды!
Толстой наливает воды в стакан и подает Вейнгардту, тот – Алексею.
Даун (шепотом Толстому). Отойдите. Разве можно так? Надо приготовить.
Толстой отходит.
Даун (подойдя к Алексею). Успокойтесь, ваше высочество, ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые.
Алексей (дрожа и глядя на дверь). Сколько их?
Даун. Двое, всего двое.
Алексей. А третий? Я видел третьего…
Даун. Вам, должно быть, почудилось.
Алексей. Нет. я видел его. Где же он?
Даун. Кто он?
Алексей. Отец.
Вейнгардт. Это от погоды. Маленький прилив крови к голове от сирокко. Вот и у меня в глазах нынче с утра все какие-то красные зайчики. Пустить кровь, – и как рукой снимет.
Алексей. Клянусь Богом, граф, я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…
Даун. Боже мой, если бы я только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствовать изволите, – ни за что бы не допустил бы… Угодно отложить свидание?
Алексей. Нет, все равно. Пусть подойдет… только один… (Указывая на Толстого). Вот этот. (Хватая Дауна за руку). Ради Бога, граф, не пускайте того! Он – убийца…
Даун. Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что эти люди никакого зла вам не сделают.
По знаку Дауна Толстой подходит к Алексею.
Толстой. Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки.
Кланяясь так низко, что левою рукою почти касается пола, правою – подает письмо. Алексей распечатывает, читает; иногда вздрагивает и взглядывает на дверь.
Даун (на ухо Вейнгардту). Караул усильте. Кто их знает, варваров: как бы и вправду не наложили рук на царевича…
Вейнгардт уходит. Толстой придвигает стул к Алексею, садится на кончике, наклоняется и заглядывает в глаза его ласково.
Толстой. Напужали мы тебя, ваше высочество?
Алексей. Нет, ничего. Спросонок померещилось…
Толстой. Говорить дозволишь?
Алексей. Говори.
Толстой. Чтό в письме писано, тό и на словах велел: «Обнадеживаю, говорит, и обещаюсь Богом и судом Его, что, буде послушает и возвратится, никакого наказания не будет, но прощу и в лучшую любовь приму. Буде же сего не учинит, то, яко отец, данною нам от Бога властью, проклинаем вечно, а яко государь, объявим во все государство за изменника, и не оставим всех способов, яко ругателю отцову, учинить, в чем Бог нам поможет». А цесарю велел сказать, дабы выдал тебя, понеже отца с сыном никто судить не может, кроме Бога. Буде же, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет, то «мы-де, говорит, сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы, да искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отметить даже рукою вооруженною».
Алексей. Пустое! Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет.
Толстой. Я чай, войны не будет, да цесарь и так тебя выдаст. Обещание свое он уже исполнил: протестовал, доколе отец не изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с царем чинить. Не веришь мне, так спроси наместника: он получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми мерами склонить тебя ехать к батюшке, а по последней мере, куды ни есть, только б из его области выехал.
Молчание.
Толстой (тихонько дотрагиваясь до руки Алексея). Государь царевич, послушай увещания родительского, поезжай к отцу.
Алексей. А сколько тебе лет, Андреич?
Толстой. Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило.
Алексей. А кажись, по Писанию-то, семьдесят – предел жизни человеческой.[20] Как же ты, сударь, одной ногой во гробе стоя, за такое дело взялся? А еще думал, что любишь меня…
Толстой. И люблю, родной, вот как люблю! Ей до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею – помирить тебя с батюшкой.
Алексей. Полно-ка врать, Андреич. Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А как ты, Андреич, на государя своего руку поднял? Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы…
Толстой (всплеснув руками). Бог тебе судья, царевич!
Алексей (усмехаясь). Ну, и хитер же ты, Махивель[21] Российский! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь..
Толстой. Волком отца разумеешь?
Алексей. Волк не волк, а попадись я ему – и костей моих не останется. Да что мы друг друга морочим? И сам, чай, знаешь.
Толстой. Да ведь Богом клялся. Ужли же клятву преступит?
Алексей. Что ему клятвы? За архиереями дело не станет: Разрешат и соборяне: на то самодержец Российский. Нет, Андреич, даром слов не трать, – живым не дамся.
Толстой вздыхает, вынимает из табакерки понюшку и медленно разминает ее между пальцев.
Толстой. Ну, видно, быть так. Делай, как знаешь. Меня, старика, не послушал, – может, отца послушаешь. Сам, чай, скоро будет здесь.
Алексей (вздрагивая и взглядывая на дверь). Где здесь? Что ты врешь, старик?
Толстой так же медленно засовывает понюшку сначала в одну ноздрю, потом – в другую, затягивается и стряхивает платком табачную пыль.
Толстой. Хотя объявлять и не ведено, да уж, видно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен; ныне же для сего случая всемерно поедет.
Молчание.
Толстой. Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. Жаль мне тебя, Петрович, жаль, родимый… (Помолчав). Ну, так как же? Что изволишь ответить?
Алексей. Не знаю, сего часу не могу ничего сказать. Надобно думать о том гораздо…
Толстой. Подумай, подумай, миленький. А буде предложить имеешь какие кондиции, можешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится. И на Ефросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудренее. Ну, да еще успеем поговорить, не в последний раз видимся.
Алексей. Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем и видеться незачем. Да ты здесь долго ли пробудешь?
Толстой. Имею повеление не отлучаться отсюда, прежде чем возьму тебя, и, если бы перевезли в другое место, – и туда буду за тобою следовать. Отец не оставит тебя, пока не получит живым или мертвым.
Встает и хочет поцеловать руку Алексея; тот ее отдергивает.
Толстой. Всемилостивейшей особы вашего высочества всепокорный слуга!
Низко кланяется и уходит с Румянцевым. Алексей сидит, опустив голову и закрыв лицо руками. Даун подходит к нему и кладет руку на плечо его.
Алексей (подымая голову). Скажите, граф, если отец будет требовать меня вооруженною рукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря?
Даун. Будьте покойны, ваше высочество. Император довольно силен, чтобы защищать принимаемых им под свою протекцию, во всяком случае.
Алексей. Знаю. Но я говорю вам теперь, не как наместнику императора, а как благородному кавалеру, как доброму человеку: вы были ко мне так добры всегда. Скажите же всю правду, не скрывайте от меня ничего. Ради Бога, граф, не надо политики! Скажите правду… (Опускается на колени). Именем Бога и всех святых умоляю императора не покидать меня! Страшно подумать, что будет со мной, если я попадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за человек, – я знаю…
Даун. Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Непристойно стоять на коленях сыну царя… Клянусь Богом, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, он ни за что вас не выдаст; это было бы унизительно для чести его величества и противно всесветным правам, знаком варварства.
Обнимает его, целует в лоб и усаживает в кресло. Входит Вейнгардт.
Даун (подходя к Вейнгардту). Император настаивает, чтобы царевич удалил от себя ту непотребную женщину, с которой живет. У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когда-нибудь, при случае, скажите вы.
Вторая картина
Там же. Ночь. Сирокко. Окна и дверь на галерею закрыты ставнями. Свист ветра и глухой гул морского прибоя. Алексей шагает по комнате. Ефросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шубку, следит за ним глазами; однообразным движением пальцев скручивает полуоторванный от петли шнурок. Молчание.
Алексей (вдруг остановившись). Ну; делать нечего, маменька, собирайся в путь. Едем к папе в Рим. Кардинал мне тутошний сказывал, папа-де примет под свою протекцию.
Ефросинья (пожимая плечами). Пустое, царевич. Когда и цесарь держать не хочет девку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя и по чину духовному. И войска нет, чтоб защитить, коли батюшка будет тебя с оружием требовать.
Алексей. Как же быть, маменька? Указ получен от цесаря, чтоб отлучить тебя, не медля. До утра едва ждать согласились. Того и гляди, силой отнимут. Бежать надо…
Ефросинья. Куды бежать? Везде найдут. Один конец, – поезжай к отцу.
Алексей. И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно, Толстой да Румянцев, а ты и уши развесила.
Ефросинья. Петр Андреич добра тебе хочет.
Алексей. Добра! Что ты смыслишь? Молчи уж, баба, волос долог, ум короток. Аль думаешь, не запытают и тебя? И на брюхо не посмотрят: у нас-де то не диво, что девки на дыбах раживали.
Ефросинья. Да ведь милость обещал…
Алексей. Вот они мне где, батюшкины милости!
Ефросинья. А что ж, царевич, и потерпи. Плетью обуха не перешибешь, с царем не поспоришь. А он тебе не только царь. а и отец богоданный…
Алексей. Не отец, а злодей, мучитель, убийца!
Ефросинья. Государь царевич, не гневи Бога, не говори слов неистовых. И в Писании-де сказано: чти отца своего.[22]
Алексей. А ведь и другое тоже, девка, в Писании сказано: «не приидох вложити мир, но рать и нож; приидох разлучити человека сына от отца».[23] Слышишь: Господь разлучил меня от отца моего. От Господа я рать и нож в сердце родшего мя, я суд и казнь ему от Господа! И не смирюсь, не покорюсь, даже до смерти. Тесно нам обоим в мире. Или он, или я!
Опять ходит по комнате. Молчание.
Алексей. Ну, ладно. Куда ни на есть, а завтра едем. Папа не примет, – во Францию, в Англию, к шведу, к турку, к черту на рога, – только не к батюшке!
Ефросинья. Воля твоя, царевич, а я с тобой не поеду.
Алексей (останавливаясь). Как не поедешь? Что еще вздумала?
Ефросинья. Не поеду. Я уже и Петру Андреевичу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, окромя батюшки: пусть едет один, куда знает.
Алексей. Что ты, что ты, Афросиньюшка, маменька? Христос с тобой! Да разве я?.. О, Господи, разве я могу без тебя?
Ефросинья (совсем оторвав шнурок от петли и бросив на пол). Как знаешь, царевич. А только не поеду. И не проси.
Алексей. Одурела ты, девка, что ль? Возьму, так поедешь. Много ты о себе мыслишь. Аль забыла, кем была?
Ефросинья. Кем была, тем и осталась: его царского величества, государя моего. Петра Алексеича, раба верная. Из воли его не выступлю. С тобой против отца не пойду.
Алексей. Вот ты как заговорила! С Толстым да с Румянцевым снюхалась, со злодеями, с убийцами! За все добро мое, за всю любовь… Подлая! Подлая! Хамка, отродье хамово!
Ефросинья. Полно тебе, государь, лаяться, а как сказала, так и сделаю.
Алексей (опускаясь в кресло, взяв ее за руку и стараясь заглянуть ей в глаза). Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же это, что ж это, Господи? Время ли ссориться? Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь, в такой беде одного не покинешь; – не меня, так дитё свое пожалеешь…
Ефросинья молчит.
Алексей. Аль не любишь? Ну, что ж, уходи, коли так. Бог с тобой! Держать силой не буду. Только скажи, что не любишь…
Ефросинья (вставая). А ты думал, люблю? Когда над глупой девкой ругался, насильничал, пьяный, ножом грозил, – тогда б и спрашивал, люблю аль нет?
Алексей. Афрося, Афрося, что ты? Аль слову моему не веришь? Ведь женюсь, венцом тот грех покрою.
Ефросинья (смеясь). Челом бью, государь, на милости! Еще бы не милость! На холопке царевич изволит жениться! А ведь вот, поди ж ты, дура какая, – этакой чести не рада! Терпела, терпела – мочи моей больше нет! Что в петлю, аль в прорубь, что за тебя, постылого. Лучше б и впрямь убил меня тогда, зарезал! Царецей-де будешь, – вишь, чем вздумал манить! Да, может, мне девичий-то стыд и воля дороже царства твоего. Нагляделась я на ваши роды царские, – срамники вы, паскудники! У вас во дворе, что в волчьей норе: друг за дружкой так и смотрите, кто кому горло перервет. Батюшка – зверь большой, а ты – малый: зверь зверушку и съест. Куда тебе тягаться с ним? Хорошо-де государь сделал, что у тебя наследство отнял. Где эдакому царствовать? В дьячки ступай грехи замаливать! Жену уморил,[24] детей бросил, с девкой свалялся, отстать не может. Ослаб, измотался, испаскудился. Вот и сейчас баба ругает в глаза, а ты молчишь, пикнуть не смеешь. У, бесстыдник! Избей я тебя, как собаку, а потом помани только, свистни, – опять за мной побежишь, язык высуня, что кобель за сукою. А туда же любви захотел. Да разве этаких любят…
Алексей (тихо, про себя). Венус. Венус… Дьяволица Белая…
Ефросинья. Погоди, ужо узнаешь, как тебя люблю! За все, за все заплачу. Сама на плаху пойду, а тебя не покрою. Все расскажу батюшке: как ты оружия просил у цесаря, чтоб войной идти на царя, возмущению в войске радовался, к бунтовщикам пристать хотел, отцу смерти желал, злодей. Все, все донесу, – не отвертишься! Запытает тебя царь, плетьми засечет, а я стану смотреть, да спрашивать: что, мол, свет Олешенька, друг мой сердешненький, будешь помнить, как Афрося любила?.. А щенка твоего, как родится, – я своими руками…
Алексей закрывает лицо, затыкает уши. Ефросинья выбегает в соседнюю комнату. Оттуда слышится стук отпираемых и запираемых шкафов, сундуков, шкатулок и ящиков. Алексей прислушивается, встает, идет к двери и выглядывает. Входит Караульный офицер.
Офицер (подавая письмо). Письмо mademoiselle Euphrosine, ваше высочество.
Алексей. Какое письмо?
Офицер. Забыть изволили. Намедни велели доставить, если mademoiselle будет писать капитану Румянцеву. Так вот оно самое. Перехватил.
Алексей (взяв письмо и давая денег). Благодарю вас. Ступайте.
Офицер. Счастлив служить вашему высочеству.
Уходит.
Алексей (распечатывает, читает и роняет письмо на пол; схватившись руками за голову, стонет). О-о-о!
Входит Ефросинья с дорожным узлом в руках. Алексей оборачивается к ней. Молча, смотрят друг другу в глаза.
Алексей (подойдя к Ефросинье). Так ты и впрямь к нему?..
Ефросинья. Хочу – к нему, хочу – к другому. Тебя не спрошусь.
Алексей (схватив ее за горло). Тварь! Тварь! Тварь!
Хватает нож со стола и замахивается. Ефросинья молча борется. Стол со свечой падает. Свеча гаснет. В темноте стук упавшего тела. Алексей выбегает и приносит свечу. На полу лежит Ефросинья с закрытыми глазами.
Алексей (склонившись над ней). Афросьюшка, матушка… (Кричит без голоса). Помогите! Помогите! Помогите!
Поднимает ее и переносит на канапе. Целует ей руки, ноги, платье.
Алексей. Маменька, маменька!.. Что ж это. Господи? Убил, убил, окаянный! (Рыдает и рвет на себе волосы). Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душу мою за нее!
Ефросинья открывает глаза.
Алексей. Афрося, Афрося, что ты, маменька?..
Ефросинья смотрит на него молча. Потом, приподнявшись, обвивает ему шею руками.
Ефросинья. Испужался, небось? Думал, убил до смерти? Пустое! Не так-то легко бабу убить. Что кошки, живучи. Милый ударит, тела прибавит.
Алексей. Прости! Прости!
Ефросинья (прижимаясь щекой к щеке и гладя рукой волосы его). Ах. глупенький, глупенький! Погляжу я на тебя – совсем дитятко малое! Ничего-то не смыслит, не знает нашего норова бабьего! Так ведь и поверил, что не люблю! Подь-ка сюды, что я тебе на ушко скажу. (Приблизив губы к самому уху его). Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радость моя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Лучше бы мне, – душа моя с телом рассталась. Аль не веришь?
Алексей плачет.
Ефросинья. Ох, свет мой, батюшка мой, Олешенька, и за что ты мне таков мил? Вся всегда в воле твоей… Да вот горе мое: и все-то мы, бабы, глупые, злые, а я пуще всех. Дал мне Бог сердце несытое. И вижу, что любишь, а мне все мало, – чего хочу, сама не знаю. Чтой-то, думаю, голубчик мой тихонькой, никогда поперек слова не молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Рученьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимо-де молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А ну-ка; рассержу я его, попытаю, что из него будет? А ты – вот ты каков! Едва не убил. Ну, да впредь наука, – помнить буду и любить буду, вот как! (С тихим смехом прижимается к нему все крепче). А ты думал, ласкать не умею? Погоди, ужо так ли еще… Только утоли ты мое сердце глупое, сделай, о чем прошу, чтоб знала я, что любишь меня, как я тебя, – до смерти… Ох, жизнь моя, любонька, лапушка! Сделаешь? Сделаешь?
Алексей. Все сделаю. Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал, – только скажи…
Ефросинья (шепотом). Вернись к отцу! (Помолчав). Тошно мне, ох смерть моя, тошнехонько – во грехе с тобой да в беззаконье жить. Не хочу быть девкой зазорной, – хочу быть женою честною. Говоришь: и ныне-де все равно что жена. Да полно, какая жена, – венчали вкруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Ванечка, приблудным родится. А вернешься к отцу, – и женишься. Вот и Толстой говорит: «пустое-де, говорит, царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а батюшка еще и рад будет, только б-де он, царевич, от царства отрекся да жил в деревнях своих, на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук надеть, – едино: не бывать ему уже царем». А мне-то, светик мой, Олешенька, того только и надобно. Боюсь я, ох, жизнь моя, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем, не до меня тебе будет: царям любить некогда. Не хочу быть царицею постылою; хочу быть любонькой твоею вечною. Любовь моя – царство мое. Уедем в деревню – будем в тишине, да в холе, да в неге жить, – я, да ты, да Ванечка, – ни до чего нам и дела не будет. Ох, сердце мое, жизнь моя, радость моя! Аль не хочешь? Не сделаешь? Аль царства жаль?
Алексей. Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь – сделаю.
Ефросинья (тихонько отстранив его, – чуть слышным вздохом). Клянись!
Алексей. Богом клянусь!
Ефросинья задувает свечу. Темнота, тишина, – только свист ветра и глухой гул морского прибоя.
Четвертое действие
В Петербурге, в Зимнем дворце, в рабочей комнате Петра. В углу, перед образом Спаса Нерукотворного, теплится лампада и свечи в паникадиле. Белая ночь.
Петр (один, сидя в кресле и глядя на образ). Господи, да не в ярости Твоей обличиши мене, ниже во гневе Твоем накажиши мене! Яко Моисей в пустыне, вопию к Тебе, Господи:[25] для чего Ты мучаешь раба твоего, и почто не обрел я милости пред очами Твоими? Почто возложил на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве моем весь народ сей, и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка, в землю, которую Ты обещал? Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною; то лучше умертви меня; Господи!
Встает, подходит к аналою и раскрывает Библию.
Петр (читает). «Бог искушаше Авраама и рече: пойми сына твоего возлюбленного, его же возлюбил еси, Исаака, и вознеси его во всесожжение. И созда Авраам жертвенник и, связав Исаака, сына своего, возложи его на жертвенник. И простре руку свою, взяти нож заклати сына своего…»[26]
Походит к образу и опускается на колени.
Петр. Сына заклати! Овна Ты послал Аврааму за сына, а мне не пошлешь, Господи? Почто искушаешь? Чего хочешь? Именем твоим клялся я простить. Клятву нарушить, казнить, – погубить себя? Клятву исполнить, простить, – погубить Россию? Чего же хочешь? Отступи, ослаби, избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего! Помилуй! Помилуй! Помилуй! (С криком почти гневным). Да помилуй же. Господи!
Падает ниц. Молчание. Стук в дверь. Петр встает, отходит от образа и садится в кресло.
Петр. Андреич, ты?
Голос Толстого (из-за двери). Я, государь.
Петр. Войди.
Входит Толстой.
Толстой (целуя руку Петра). Здравия желаю, ваше величество.
Петр. Ну, что, кого сегодня?
Толстой. Царицу бывшу. Паки подтвердила, что со Степкой Глебовым[27] в блуде жила.
Петр. Объявить в народ, как манифест будет о деле.
Толстой. Слушаю-с, ваше величество. Да еще показала, что чернеческое платье скинула, понеже Досифей епископ[28] предрек, что ты, ваше величество, скоро помрешь, и она-де, царица, впредь царствовать будет вместе с царевичем. А расстрига Демид, Досифей бывший, в застенке подыман и спрашиван: «для чего-де желал царскому величеству смерти?» Дано ударов девятнадесят. Объявил: «делал-де для того, чтоб царевичу Алексею Петровичу царствовать, и было бы народу легче, и строение Санкт-Питербурха престало бы». Да он же, расстрига Демид, на царевну Марью показывал, что говорила: «когда государя не будет, я-де царевичу рада о народе помогать и управлять государством». Да она же, царевна, говорила: «государь-де скоро помрет, и Питербурх пустеть будет».
Петр. Пытал?
Толстой. Никак нет, токмо в застенок привожена.
Петр. Всё бабьи сплетни да шепоты. Месяц розыск чините, а до сущего дела, до корня злодейского бунта добраться не можете.
Толстой. Весь корень в нем.
Петр. А он что?
Толстой. Молчит, запирается. Упрямство замерзелое. Только пьет, да пьяный, кричит слова хульные.
Петр. Какие?
Толстой. Уволь, ваше величество: изречь неможно…
Петр. Говори.
Толстой. Что «слух-де есть, будто государь батюшка царицу, мать мою, на дыбе кнутом сек, так путь и меня засечет». И ругается.
Петр. Как?
Толстой молчит.
Петр. Говори.
Толстой. «Зверем, Антихристом»…
Молчание
Толстой. Допросить бы с пристрастием, как следует. А то и судить не знамо как: ни одной улики.
Петр. Царскую кровь пытать вздумал? Смотри ты у меня – не далеко, брат, и тебе до плахи.
Толстой. Воля твоя, государь.
Петр. Привез его?
Толстой. Привез.
Петр. И девку?
Толстой. И ее. Через оную девку многое можно сыскать: в большой конфиденции плезиров ночных у него состоит; такую над ним силу взяла, что пикнуть не смеет.
Петр. Ну, ладно, ужо очную ставку сделаем. Ступай за ним.
Толстой уходит. Петр разбирает бумаги на столе. Входит Алексей. Остановившись у двери и не глядя на Петра, крестится на образ.
Петр. Подойди.
Алексей подходит.
Петр (указывая на кресло против себя). Садись.
Алексей садится.
Петр (тихо). Алеша…
Алексей вздрагивает, взглядывает и тотчас опускает глаза. Петр проводит рукой по лицу.
Петр (громко). Сын, помнишь, что перед всем народом объявлено: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объявишь и что утаишь, а потом явно будет, то казнен будешь смертью?
Алексей. Помню.
Петр. Ну, так в последний тебе говорю: объяви все и очисти себя, как на сущей исповеди.
Алексей. Все объявил, больше ничего не знаю.
Петр. Ничего?
Алексей молчит.
Петр. Отвечай.
Алексей. Что отвечать? Все едино, не поверишь. Я уж говорил: никакого дела нет, а только слова. Я пьяный, всегда вирал всякие слова, и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, пьян-де кто не живет. Да это все пустое.
Петр. Кроме слов, не было ль умыслу к бунту и к смерти моей?
Алексей. Не было.
Петр (взяв письмо со стола и показывая Алексею). Твоя рука?
Алексей. Моя.
Петр. Волей писал?
Алексей. Неволею. Как был в протекции цесарской, принуждал секретарь графа Шёнборна, Кейль; «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того рад пиши в Питербурх, к архиереям и сенаторам, чтоб тебя не оставили, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем». И не вышел вон. покамест я не написал.
Петр (указывая пальцем, читает). «Прошу вас ныне меня не оставить, ныне». Сие ныне в какую меру дважды писано, и почернено зачем?
Алексей (дрогнувшим голосом). Не упомню.
Петр. Истинно ли писано неволею?
Алексей. Истинно.
Петр (подойдя к двери). Андреич!
Входит Толстой.
Петр (на ухо Толстому). Девку.
Толстой уходит. Петр садится за стол и пишет. Входит Ефросинья.
Алексей (вскакивая и протягивая руки со слабым криком). Маменька!..
Петр. Правда ли, Федоровна, – сказывает царевич, – письмо-де к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
Ефросинья. Неправда. Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только я, да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе в народ подкидывать для бунта, а ныне-де архиереям и сенаторам.
Алексей. Афрося, Афросьюшка, маменька, что ты?.. (Петру). Не знает, забыла, чай. Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю, а не то письмо…
Ефросинья (глядя на него в упор). То самое, царевич. При мне и печатал, Аль забыл? Я видела.
Алексей. Что ты? Что ты? Что ты, маменька?..
Петр. Сын, сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те писал волей, то явно к бунту намерение не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких-де впредь дел и намерения. Однако ж, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту. Паки и в последний спрашиваю: правда ль, что волей писал?
Алексей молчит.
Петр. Жаль мне тебя, Федоровна, а делать нечего: пытать буду.
Алексей. Правда.
Петр. В какую же меру «ныне» писал?
Алексей. В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом помыслил, что дурно, и вымарал.
Петр. Бунту радовался?
Алексей молчит.
Петр. А когда радовался, то чаю, не без намерения: ежели бы впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
Алексей. Буде прислали бы за мною, то поехал бы. А чаял присылке смерти твоей, для того…
Петр. Ну?
Алексей. Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…
Петр (тихо). А когда б при живом?
Алексей (так же тихо). Ежели б сильны были, то мог бы и при живом.
Петр (Ефросинье). Объяви все, что знаешь, Федоровна.
Ефросинья. Царевич наследства всегда желал прилежно. А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое». И надежу имел на сенаторей: «Я-де старых всех выведу, а изберу себе новых, по своей воле». А когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «либо-де отец мой умрет, либо возмущение будет». И тому радовался. «Плюну я на всех, говаривал, здорова бы мне чернь была». Да объявлял многие на тебя, государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его, царевича, не токмо скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против тебя, государя, аки злодея своего мучителя., от которого-де чает и смерть пострадать.
Петр (Алексею). Все ли то правда?
Алексей. Все.
Петр (Ефросинье). Ступай, Федоровна. Спасибо тебе, не забуду.
Подает ей руку. Ефросинья целует ее идет к двери.
Алексей (приподымаясь). Маменька, маменька, не поминай лихом! Ведь, может, больше не свидимся…
Ефросинья, стоя на пороге, оглядывается.
Алексей. И за что ты меня так?
Ефросинья уходит. Алексей опускается в кресло, закрыв лицо руками. Петр, делая вид, что читает бумаги, взглядывает на Алексея украдкой.
Алексей (вдруг отняв руки от лица). Ребеночек где? Что с ним сделал?
Петр. Какой ребенок?
Алексей указывает на дверь, в которую вышла Ефросинья.
Петр. Умер. Родила мертвым.
Алексей (вскакивая и подымая руки, как будто грозя). Врешь! Убил, убил, убил! Задавил, аль в воду, как щенка, выбросил! Его-то за что, младенца невинного? Мальчик, что ль?
Петр. Мальчик.
Алексей (тихо, про себя). Когда б судил мне Бог на царстве быть, наследником бы сделал. Иваном назвать хотел: «Царь Иоанн Алексеевич»… Трупик-то, трупик где? Куда девал? Говори!
Петр молчит.
Алексей (схватившись руками за голову). В кунсткамеру, с монстрами? В банку, в банку со спиртом? Наследник царей Всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! (Смеется).
Петр. Чего дурака валяешь? Аль и вправду ума исступил? (Помолчав). Изволь отвечать, что еще больше есть в тебе?
Алексей, вдруг перестав смеяться, опускается в кресло, откидывается головой на спинку и смотрит на Петра, молча.
Петр. Когда имел надежду на чернь, не подсылал ли кого о возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь бунтовать хочет?
Алексей молчит.
Петр. Отвечай!
Алексей. Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр (ударяя кулаком по столу). Не будешь?
Толстой приотворяет дверь и заглядывает.
Алексей (вставая). Что грозишь, батюшка? Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, – и душу, и тело. Больше взять нечего. Когда манил из протекции цесарской. Богом клялся и судом Его, что простишь. Где ж клятва та? Осрамил себя перед всею Европою. Самодержец Российский – клятворугатель и лжец! Кровь сына, царскую кровь, ты первый на плаху прольешь, и падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя Россию…
Петр (вскакивая и подымая руки над головой Алексея). Молчи! Убью!
Алексей. Убей, а правду знай: накажет Бог Россию за тебя, злодей, кровопийца, зверь, антихрист!
Петр с глухим стоном валится навзничь в кресло. Вбегают Толстой и Румянцев.
Толстой. Держи, держи! Ума исступил! Беды наделает!
Толстой и Румянцев хватают Алексея за руки. Петр сидит, не двигаясь.
Толстой. Увести прикажешь, ваше величество?
Петр делает знак рукою. Толстой и Румянцев уводят Алексея. Петр сидит, все так же не двигаясь. Наконец, медленно встает, идет к образу и опускается на колени.
Петр. Помилуй! Помилуй! Помилуй! Избави мя от кровей. Боже, Боже спасения моего!
Пятое действие
Первая картина
Каземат в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Алексей спит на койке. Лейб-медик Блюментрост и врач Аренгейм за столом приготовляют лекарства. Летний вечер.
Блюментрост. Verfluchtes Laned! Verfluchtes Volk? Проклятая страна! Проклятый народ! Помяните слово мое: в России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом: и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя.
Аренгейм. Тише, ради Бога, тише, ваше превосходительство! Кажется, за нами следят, у дверей подслушивают.
Блюментрост. Э, пусть! Я готов сказать им всю правду в глаза. Смрадные дикари, медведи крещеные, которые, превращаясь в европейских обезьян, становятся из страшных жалкими.
Аренгейм. А в предсказание Лейбница,[29] ваше превосходительство, не верите?
Блюментрост. Если бы Лейбниц знал то, что я знаю, он думал бы иначе. Величие России – гибель Европы, новое варварство. Кажется, впрочем, водка и дурная болезнь – два бича, посланных самим Промыслом Божиим для избавления мира от этого бедствия. Да, кто-то кого-то непременно съест: или мы – их или они – нас…
Алексей стонет во сне.
Аренгейм. Проснулся?
Блюментрост. Едва ли. Доза лауданума была изрядная.
Аренгейм. Уж очень к водке привык: лауданум плохо действует.
Блюментрост. Переменили на спине примочку?
Аренгейм. Переменил.
Блюментрост. Ну, что, как рубцы?
Аренгейм. Заживают.
Блюментрост. А завтра опять кнутом раздерут. Подлую, подлую роль мы с вами играем, господин Аренгейм: залечиваем раны, чтобы дольше можно было истязать.
Аренгейм. Как же быть, ваше превосходительство? Жаль несчастного…
Блюментрост. Да, жаль, а то без оглядки бежал бы из этого ада!
Аренгейм. И бежать не легко; со вчерашнего дня крепость войсками оцеплена, никого не пропускают. Мы тут все под арестом.
Блюментрост. И, кажется, все с ума сойдем. Когда я намедни отказался присутствовать при истязании, мне самому пригрозили застенком. А царевичу дано 25 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что лейб-медик Арескин[30] объявил, что плох и может умереть под кнутом.
Алексей. Федорыч, а Федорыч…
Блюментрост. Зовет?
Аренгейм. Нет, бредит.
Алексей. Брысь. брысь! Вишь, уставилась. Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем, как у батюшки. Гладкая, черная, в рост человечий, – этаких я и не видывал. Мурлычит, проклятая, ластится, а потом, как вскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать… Федорыч, а Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!..
Аренгейм. Разбудить?
Блюментрост. Зачем? Явь не лучше бреда.
Аренгейм. Да, не лучше. Сил моих больше нет, ваше превосходительство! Об одном молю Бога: скорей бы конец!
Блюментрост. Кажется, скоро. Сегодня Верховный суд собирается.
Аренгейм. Казнят?
Блюментрост. Не знаю. Может быть, и помилуют. Государь ведь любит сына.
Аренгейм. Любит и мучает так?
Блюментрост. Да, соединять подобные крайности – особенный русский талант, – то, чего нам, глупым немцам, слава Богу, понять не дано. О, вы его еще не знаете! Мне иногда кажется, что это не человек…
Аренгейм. А что же?
Блюментрост. Полузверь, полубог.
Алексей (бредит). Батя, а батя, поди-ка сюда, выпьем. Хочешь, спою песенку? Веселее будет, право…
Мой веночек тонет, тонет.
Мое сердце ноет, ноет…
Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает… Давеча гляжу я на него и в толк не возьму, кто такой?.. Ты да не ты, – барабанщик какой-то, немец аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?.. осиновый кол ему в горло. – и делу конец.
Входит Толстой.
Толстой (подойдя к Алексею и заглядывая в лицо его). Спит?
Блюментрост. Спит.
Толстой. Плох?
Блюментрост. Как видите.
Толстой. А мне бы поговорить нужно. Разбудите, Иван Федорыч.
Блюментрост. Извольте сами.
Толстой (взяв Алексея за руку). Царевич, а царевич! Ваше высочество!
Алексей (открывая глаза). Здравствуй, козел!
Толстой. Не козел, а твой покорный слуга, сенатор Толстой.
Алексей. Ну, сенатор так сенатор, – мне все едино. А лицо-то зачем у тебя в шерсти? Да вон и рожки на лбу?
Толстой. Рожки? Хэ-хэ, не мудрено нашего брата, старика, бабам сделать и с рожками?
Алексей. А ты все еще за бабами волочишься?.. Ну, ладно, зачем пришел?
Толстой. Велел спросить батюшка…
Алексей. Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! Оставьте меня! Убейте, только не мучайте!..
Толстой. Полно-ка, Петрович, миленький! Даст Бог, все обойдется. Перемелется – мука будет. Потихоньку да полегоньку, ладком да мирком. Мало ли чего на свете не бывает? Господь терпел и нам велел. Аль думаешь, не жаль мне тебя? Ох, жаль, родимый, так жаль, что, кажись, душу бы отдал! Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал…
Алексей. Вот тебе за твое добро, подлец! (Приподымается, хочет плюнуть в лицо Толстому и падает навзничь). Ой-ой-ой!
Блюментрост (Толстому). Уходите, уходите, оставьте больного в покое или я ни за что не отвечаю!
Толстой. Эй, горе! Подождать маленько, – может, и очнется!
Садится в кресло у койки.
Алексей. Брысь же, брысь, окаянная! Федорыч, Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!
Блюментрост (Аренгейму). Дайте полотенце.
Аренгейм подает полотенце и чашку с водой. Блюментрост мочит и кладет на голову Алексею. Молчание.
Алексей (открывая глаза). Петр Андреич, ты? Что же не разбудил? А я все жду, когда-то придешь. Просьба у меня к тебе великая. Будь другом, заставь за себя век Бога молить. Выпроси у батюшки, чтобы с Афросьей мне видеться.
Толстой. Выпрошу, миленький, выпрошу, все для тебя сделаю! Только бы как-нибудь нам по пунктам ответить.
Немного их. всего три пунктика. Небось, небось, не для розыска, а только для ведения.
Вынимает из кармана бумагу.
Алексей. Постой-ка, Андреич… А кто же это давеча был?
Толстой. Я и был.
Алексей. Вот что! Так это я тебе?..
Толстой. Мне, батюшка, мне чуть в рожу не плюнул.
Алексей. Ох, Андреич, голубчик, прости! Не узнал я тебя!
Толстой. Бог простит, Петрович.
Алексей. Не сердишься, правда?
Толстой. Что же сердиться? Наше дело таковское: плюй нами в глаза – все Божья poca. A я тебе, ваше высочество, всегда рабски служить готов до издыхания последнего. (Целует руку его). Пунктики-то прислушать изволишь?
Алексей. Ну, читай.
Толстой (читает). «1. Что есть причина, что не слушал меня и ни мало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? 2. Отчего так бесстрашен был и не опасался наказания? 3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства?» Ответишь, миленький?
Алексей. Что ж отвечать-то, Андреич? Все сказал, видит Бог, все. И слов больше нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел…
Толстой. Ничего, ничего, батюшка. Ответ готов. Только подписать, – и дело с концом. (Вынимает из кармана другую бумагу). Читать прикажешь?
Алексей. Читай.
Толстой (читает). «1. Моего к отцу непослушания причина та, что люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и попивать, в том во всем не токмо мне претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меня от отца моего, и, мало-помалу, не токмо воинские и прочие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела. 2. А что не боялся наказания, – и то происходило не от чего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю, – понеже хотя имел страх от отца, но не сыновский. 3. А для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал. Хотел свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я бы ничего не пожелал, только чтобы исполнить в том свою волю».
Алексей. Да, востро, востро бритва отточена!
Толстой. Какая бритва?
Алексей. А чтоб горло себе перерезать.
Толстой. Не разумею.
Алексей. Полно-ка, Андреич. Я чай, сам не хуже моего разумеешь, что сие – приговор смертный: подписать – руки на себя наложить. Коли правда, что я искал короны Российской иноземным оружием, то повинен есмь казни, яко злодей, и никоей вины, ни стыда в батюшке нет, – паче же слава, что, крови своей не щадя, сына казнит для отечества. А того-де ему и надобно: кровь мою излив, руки умоет.
Толстой. Ну, царевич, батюшка, одно тебе скажу: плохо ты обо мне думаешь, – давеча-то в рожу чуть не плюнул, – а об отце и паче того. (Помолчав). Так как же, родной, не подпишешь?
Алексей. Не подпишу.
Толстой. Воля твоя, Петрович, а только гляди, как бы хуже не было.
Алексей. А что? Опять на дыбу потащите?
Толстой. Тебя-то, чай, не тронут, а кто на тебя поклепал, кнута отведает.
Алексей. Афрося?
Толстой. Коли правда твоя, – ее поклеп.
Молчание.
Толстой (вставая). Ну, будь здрав, ваше высочество. Так и доложу государю: что ответа не будет.
Идет к двери.
Алексей. Постой, Андреич, подумать дай.
Толстой возвращается, садится на прежнее место, вынимает табакерку, нюхает и смахивает платком слезинку с глаз.
Толстой. Батюшка, Алексей Петрович, сердешный, болезный ты мой, ну, что мне с тобой делать, а? Счастья Бог тебе послал, а ты и не чуешь. Сказал бы словцо на ушко, да как бы не на свою голову… Эх, куда ни шло! Давеча, как с пункатами-то посылать к тебе изволил батюшка: «А что, говорит Петр Андреич, как думаешь, жаль мне сына моего непотребного?» – «Как же говорю, ваше величество, сына отцу не жалеть? И змея-де своих черев не ест, кольми паче отец». – «Hy, ладно, говорит, ступай, спроси и запиши не для розыска, а только для ведения. Так и скажи: розыска больше не будет, ниже пытки, пусть вольно объявит, по сущей совести, кто из нас виноват, я или он». Помолчал, очи потупил, а потом, будто про себя, шепотом: «А буде, говорит, покается, может, и помилую; пусть на Афроське женится да живет в своих деревнишках, удалясь от всего, на покое, Бог с ним! Только ты, Андреич, говорит, о том ему не сказывай. А что-де и змея своих черев не ест, этого слова я тебе не забуду». Да так глянуть изволил, что аж у меня душа в пятки.
Алексей. А ты не лжешь?
Толстой. Вот тебе крест. Аль кресту не веришь?
Алексей. Верю. А коли лжешь, Бог тебе судья. (Помолчав). А сам ты как думаешь – казнит?
Толстой. Не знаю. Не лгал и не солгу. Где нам, рабам, волю цареву знать? Может, казнит, а может, и помилует. Грозен-де, грозен батюшка, да ведь и милостив. Опять же и то рассуди? Казнит ли, помилует, – вреда от покаяния не будет, паче же польза. Первое: совесть свою перед Богом очистишь; второе: Афросинью от кнута избавишь; а третье, главнее всего: буде казнь, так лучше сразу конец, – истома пуще смерти.
Алексей. Нет, не лжешь, теперь не лжешь. Спасибо за правду, Андреич. Ну, давай же, давай перо! Скорее, скорее, скорее!
Толстой (Блюментросту). Сними повязку, Федорыч.
Блюментрост. Ваше превосходительство, по должности врача и по христианской совести, честь имею доложить, что его высочество в таком состоянии болезненном…
Толстой. А ты, немец, не суй носа, куда не просят. Снимай же, снимай, говорят!
Блюментрост (снимая повязку с правой руки Алексея, – тихо, про себя). Варвары!
Толстой (придвинув столик с чернильницей, обмакнув перо и вкладывая в руку Алексея). Благослови, Господи, подписывай.
Алексей подписывает.
Толстой (спрятав бумагу в карман и целуя руку Алексея). Ну, Христос с тобой. Вишь, умаялся, бедненький! Почивай-ка с Богом, а я побегу, обрадую батюшку. (Идет к двери).
Алексей. Андреич!
Толстой (обернувшись). Что, родной?
Алексей. Нет, ничего, ступай.
Толстой уходит.
Блюментрост. Что вы сделали, что вы сделали, ваше высочество!
Алексей. А что?
Блюментрост. Сами же говорили давеча, что приговор смертный, а подписали.
Алексей. Ничего, Федорыч. Подписал, – и конец. Мучить больше не будут. Теперь, как Бог совершит. Буди воля Божья во всем. (Зевает). Ох-ох-ох! Дрема долит. И вправду, умаялся…
Закрывает глаза. Молчание.
Блюментрост (Аренгейму, шепотом). Уснул?
Аренгейм. Да. Как тихо.
Блюментрост. Вы хотели конца, Аренгейм, – вот и конец.
Аренгейм. Теперь уж не помилует?
Блюментрост. Не знаю. И теперь еще не знаю. Бог со зверем борется: увидим, кто кого победит.
Входит Петр.
Петр (подойдя к Алексею, шепотом). Спит?
Блюментрост. Спит. Разбудить прикажете, ваше величество?
Петр. Нет. Ступайте.
Блюментрост и Аренгейм уходят.
Петр (подойдя к Алексею и взяв его за руку). Алеша!
Алексей открывает глаза и смотрит на Петра молча долго. Пристально.
Алексей. Батя!
Петр опускается на колени.
Алексей. Вот и пришел! Вот и пришел! Настоящий, настоящий батя, миленький, родненький! (Хочет обнять голову Петра). Развяжи, неловко…
Петр (снимая повязки с рук Алексея). Больно?
Алексей. Нет, ничего. Зажило.
Петр закрывает лицо руками.
Алексей (обнимая голову его, прижимая к себе, целуя). Что ты, батя, о чем? Теперь хорошо. Все хорошо!
Петр (с рыданием). Алеша, дитяко, чадо мое первородное, Исаак мой возлюбленный!
Алексей. Да что ты, батя, что? О чем?
Петр. Смилуйся. Алеша, пожалей отца! Покайся, открой сердце свое, ничего не таи!
Алексей. Да что ж, родненький, что же еще? Я все сказал. Аль не знаешь, тут Толстой был с пунктами? Я все подписал, повинился во всем. Ничего, ничего больше нет.
Петр. Есть, Алеша! Корень, корень злодейского бунта открой! Все скажи, – все прощу!
Алексей. Ох, батя, батя, бедненький! Зачем ты себя мучаешь? Не меня, – себя казнишь, не жалеешь…
Петр. Ну, так хоть ты пожалей. Алеша, смилуйся, дитятко, смилуйся!
Алексей откидывает голову на подушки и смотрит на Петра, молча.
Алексей. Корень хочешь знать? Я – корень, я один. Казни меня и корень исторгнешь. А пока я жив, тебе покоя не будет. Казни же, да помни: не ты меня казнишь, а сам я за тебя на казнь иду. Только прости и люби, люби всегда. И пусть о том никто не знает. Только ты да я, ты да я… Сделай так. Сделаешь?
Петр. Что говоришь? Что говоришь? Ума иступить можно…
Алексей. Греха боишься?
Петр. Боюсь.
Алексей. Не бойся. Бог простит.
Петр. Не простит. Сам говоришь: за кровь твою накажет Бог Россию.
Алексей. Помилует. Вместе предстанем, вместе утолим.
Входит Толстой.
Алексей. А вот и он. За тобой пришел. Благослови, батя.
Петр встает, крестит и целует в голову Алексея.
Алексей. Сделаешь?
Петр молчит. Потом быстро оборачивается и уходит с Толстым.
Алексей (один). Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое! Воспою и пою во славе моей! Им же образом елень желает на источники водные, сие желает душа моя к Тебе, Боже! Возжаждала душа моя к Богу крепкому; живому!
Входят Блюментрост и Аренгейм.
Блюментрост. Как чувствовать себя изволите, ваше высочество?
Алексей. Хорошо; Федорыч. Встать хочу. Помоги.
Блюментрост. Вставать нельзя.
Алексей. Отчего нельзя? Можно, теперь все можно.
Приподымается. Блюментрост и Аренгейм помогают ему.
Алексей. К окну. (Ведут его к окну). Откройте. В последний раз на Божий свет взглянуть!
Открывают окно.
Алексей. Хорошо-то как, Господи! Солнышко ясное, травка зеленая, цветики желтые… А дух-то, дух от березок слаще дыма кадильного! В последний раз, в последний раз… Коль возлюбленны селения твои, Господи сил! Желает и скончевается душа моя во дворы Господни! Сердце и плоть моя возрадоваться о Бозе живе!
Блюментрост и Аренгейм усаживают его в кресло.
Алексей. Блюментростушка, утеха цветиков… Не разумеешь? «Блюмен» – цветики, а «трост» – утеха. Имя-то какое милое! Хоть и немец, а родная душа… (Аренгейму). И ты, Карлушка, милый, обоих вас, как родных, полюбил. Ох, батюшки, голубчики, что-то уж очень мне любо с вами да весело… Винца бы выпить?
Блюментрост. Вино вредно вашему высочеству.
Алексей. Ничего, можно, – теперь, говорю, все можно. В последний раз выпить хочется на радостях.
Блюментрост. Какая же радость?
Алексей. Да ведь батюшка простил.
Блюментрост и Аренгейм (вместе). Помиловал?
Алексей. Нет, не помиловал.
Блюментрост. Как же так? Простил и не помиловал?
Алексей. Не спрашивай. Тайна, тайна великая. А винца-то что ж? И вы, и вы со мною, милые!
Аренгейм (Блюментросту, шепотом). Как молит, бедный! Нельзя отказать. Ведь, может быть, и вправду на смерть идет.
Блюментрост. Ну, делать нечего, дайте.
Аренгейм приносит бутылку и стаканы. Наливает и подает.
Алексей (подняв стакан и глядя на свет). Как кровь! Кровь и есть… За что же выпить-то, а?
Блюментрост. За здравие вашего высочества.
Алексей. Ну, моему здравию конец… А лучше вот что. Много я ругивал батюшку, может, и за дело; а надо и правду сказать: сей кузнец Россию кует из нового железа Марсова,[31] тяжело молоту, тяжело и наковальне, – да зато Россия будет новая. За здравие государя Петра Алексеевича. Петра Великого!
Блюментрост и Аренгейм. Виват! (Чокаются и пьют).
Алексей. Ну-ка, еще стаканчик.
Аренгейм. Не много ли будет, ваше высочество?
Алексей. Эх. Карлушка, пить – умереть, и не пить – умереть. Наливай!
Аренгейм наливает.
Алексей. А второй за ваше здоровье, немцы вы мои милые. Я и вас ругивал, а тоже правду сказать надо: хорошо-де в ваших краях, вольно и весело. За землю немецкую и за все края Европейские, за волю вольную!
Блюментрост и Аренгейм. Виват! (Пьют).
Алексей. Еще последний, Карлушка! Небось, больше не буду.
Аренгейм наливает.
Алексей. Ну, а последний – за Русь! Знаю, вы, немцы, земли нашей не любите: плоха-де для вас. Может, и плоха, да не кляните бедную. Сколько терпела и еще сколько терпеть… А и с нами, и с вами один Христос. Ну, так вот и за плевую Русь выпейте! Да молча, молча; с молитвою…
Пьют молча.
Алексей. А как будете в немецких краях, скажите там, что царевич Алексей Петрович за Россию умер. Скажете?
Блюментрост и Аренгейм. Скажем, скажем, ваше высочество!
Аренгейм опускается на колени, целует руку Алексея и плачет. Блюментрост закрывает лицо платком.
Алексей. О чем, миленькие? Плакать не надо. Вон, солнышко как ясно заходит, так пусть и жизнь… Жизнь ли, смерть ли; – все для Господа. Аще бо и пойду посреде сени смертные, не убоюся зла, яко Ты со мною еси. Благослови, душе моя, Господа отныне и во век!
Вторая картина
Там же. На столе гроб с телом Алексея. У гроба дьячок читает Псалтырь. Горят свечи. Белая ночь. Люди входят, крестятся, целуют руку покойника и молча уходят. Два старых Боярина шепчутся.
Второй. Апоплексия, а по нашему удар кровяной?
Первый. Удар, батюшка, удар. Как прочли сентенцию, так и пал замертво.
Второй (тишайшим шепотом). Ну, а вправду-то как? Топором, что ли?
Первый. Бог весть.
Второй (вздыхая). Ох-ох-ох! А гробик-то плохонький!
Первый. Сколотили, видно, наспех, тут же, в застенке.
Второй. И кутейки не поставили. Скучно-де, чай, без кутьи-то покойничку!
Первый. Где уж с кутьею возиться, – и так живет!
Второй. Надёжа-то наша, надёжа Российская, вот она где!
Первый. Все там будем!
Второй. Конец, значит, времена последние?
Первый. Последние, батюшка, последние.
Уходят. Входят Блюментрост и Аренгейм. Отойдя в сторону, шепчутся.
Аренгейм. Да, зверь победил.
Блюментрост. Не знаю. Кажется, не зверь и не Бог, а человек. Страшно было смотреть на лицо его, немногим переживет сына.
Аренгейм. А что скажет народ?
Блюментрост. Ничего не скажет.
Аренгейм. А ведь как любил его!
Блюментрост. Любил и разлюбил. Рабы любить не умеют. Подлая страна, подлый народ!
Аренгейм. Не говорите так. Его страна, его народ. А ведь он…
Блюментрост. Святой? Да, страшная русская святость. Ну, скажем так: непостижимая страна, непостижимый народ!
Входит Петр.
Петр. Ступайте все.
Все уходят. Петр, один, подойдя ко гробу, творит земной поклон, крестится и целует Алексея в голову. Отходит к аналою и раскрывает Псалтырь.
Петр (читает). «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом твоим накажеши мене. Яко стрелы твои унзоша во мне, и утвердил если на мне руку Твою. Несть исцеления в плоти моей от лица гнева Твоего, несть мира в костех моих от лица грех моих. Яко беззакония мои превзыдоша главу мою, яко бремя тяжкое отяготеша на мне».
Опускается на колени и протягивает руки к телу Алексея.
Петр (с рыданием). Алеша. Дитятко, чадо мое первородное. Исаак мой возлюбленный!.. Овна не послал, овна не послал. Господи! Не пощадил! Кровь сына, царскую кровь, на плаху я первый излил, и падет сия кровь, от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. Да не будет, да не будет. Господи! Кровь его на мне, на мне одном! Казни меня, Боже, – помилуй, помилуй, помилуй Россию!
[1918–1919]
Дмитрий Сергееевич Мережковский
Данте
киносценарий
I. Белая роза
1
Тихая музыка флорентийских колоколов.
Как в башенных часах, зовущих нас к молитве,
В час утренний, когда невеста Божья
Возлюбленного Жениха встречает, —
Вращаются колеса, и звенят
Колокола столь сладостно: динь-динь,
Что сердце от любви, в блаженстве тает, —
Так звездные колеса надо мной.
С такой сладчайшей музыкой вращались,
Что можно б выразить ее лишь там,
Где наша радость сделается вечной.[1]
Дантовых дней Флоренция – маленький городок, замкнутый в тесной ограде зубчатых стен, весь ощетинился темными острыми башнями, как еж – иглами. Башен почти столько же, сколько домов, потому что почти каждый дом, сложенный из огромных каменных глыб, с узкими, как щели, бойнями, окнами, с обитыми железом дверями и торчащими из стен дубовыми бревнами, для спешной кладки подъемных мостов, которые на железных цепях перекидывались от дома к дому, едва начинался уличный бой, – почти каждый дом – готовая к войне, крепостная башня.
Дом, где родился Данте,[2] – на маленькой площади, у церкви Сан-Мартино-дель-Весково, рядом с городскими во ротами Сан-Пьеро, у самого входа в Старый Рынок, на скрещении тесных и темных улочек. Здесь находилось старое гнездо Алигьери – несколько домов разной высоты, под разными крышами, слепленное в целое подворье или усадьбу, подобно слоям тех грибных наростов, что лепятся на гниющей коре очень старых деревьев.
Темные башни Флоренции еще темнее в светлом золоте утра. Самая темная – та, что возвышается над маленькой площадью Сан-Мартино, в двух шагах от дома Алигьери, – четырехугольная, тяжелая, мрачная, точно тюремная, башня дэлла Кастанья. Черная длинная тень от нее тянется по тесной улочке Санта Маргерита, соединяющей дом, где живет девятилетний мальчик. Данте, сын бедного ростовщика-менялы, сэра Герардо Алигьери, с домом восьмилетней девочки, Биче,[3] дочери вельможного купца и тоже менялы, Фолько Портинари.[4] Сто шагов от дома к дому.
2
Сидя на церковной паперти, в черной тени башни, откинутой утренним солнцем на белую площадь, и подняв глаза неподвижной, как бы сонной, улыбкой, маленький мальчик, Данте, смотрит пристально широко открытыми глазами на красный весенний цветок в темной щели между камнями башни, вспыхнувший под лучом солнца, как живое красное пламя или капля живой крови.
– Что ты все в тени сидишь, дружок, ступай-ка на солнце, погрейся! Нездорово в тени, вон ты какой бледненький! – кричит ему старая ключница, монна Тана, стоя у открытого окна, вместе с монной Ритой, бедной дальней родственницей-приживалкой в доме Алигьери, и кормя голубей.
Вздрогнув, точно внезапно проснувшись, мальчик взглядывает на монну Тану, улыбается ей, тихо качает головой. Медленно отводит от нее глаза и опять все так же неподвижно-пристально смотрит на красный цветок. – Что с ним такое, на что он воззрился так? – спрашивает монна Рита.
– Кто его знает, – может быть о матери[5] думает. Третья годовщина смерти монны Бэллы сегодня. Были на кладбище, мальчик долго плакал, обнял могилку и припал к ней так, что и сам хотел в землю уйти. Едва увели. Плакал и во сне всю ночь. Бедный сиротка! Хорошо еще, что мачеха добрая, любит его, как родного. Да все же не мать. Умный ребенок, не по годам, все понимает. Как отца посадили в тюрьму, будто бы за растрату чужих денег, а может быть, и ни за что, – долго ли злым людям человека оклеветать? – мальчик не только от горя, но и от стыда заболел. Дети в школе дразнили его, ругались над ним, «сыном вора» называли. И потом, когда дядя, сэр Джери дель Бэлло, был убит из-за угла на этой самой площади, и старшему в роде Алигьери, брату убитого, должно было, по закону кровавой мести, отомстить за брата, а он это не сделал, – мальчик опять заболел от стыда, и дети в школе стали ругаться над ним еще того пуще. «Данте Алигьери, сын вора – вор, сын труса – трус!» И до того довели, что одному из них камнем в голову швырнул он так, что едва не убил. Да, умный ребенок: как ни мал, а честь рода чувствует.
– Ох-хо-хо! – вздыхает монна Рита. – Горе детей рано учить уму. Какое для него сиротство горше, от умершей матери или от живого отца, сам, должно быть, не знает. Стыдный отец хуже мертвого!
Мальчик, во время этой беседы, все так же неподвижно-пристально, как давеча, – на красный цветок, смотрит теперь в глубину тесной и темной улочки, соединяющей дом Алигьери с домом Портинари, где стоит на крыльце маленькая девочка, в венке из белых роз и в платье красного бархата, вспыхнувшем под лучом солнца, как живое красное пламя и живая кровь.
– Вот и Она! Вот и Она! Я знал, что придет! – шепчет мальчик, становится на колени, протягивает руки, тихо склоняется и падает без чувств.
В тот день, когда Она явилась мне…
Я был еще ребенком, но внезапно…
Такую новую узнал я страсть…
Что пал на землю, в сердце пораженный
Как молнией.
В доме Портинари, на празднике 1 Мая,[6] восьмилетняя девочка, Биче, выбранная, по старому Флорентийскому обычаю, Королевой Весны, одетая в красное платье, опоясанная золотым поясом и увенчанная белыми розами, подходит к избранному ей в рыцари, девятилетнему мальчику, Данте, и подает ему белую розу. Мальчик становится на колени и целует ей ручку, как рыцарь – Прекрасной Даме.
Девушки, в белых одеждах, в венках из алых роз, поют:
Весна идет. весна идет.
Новая Жизнь начинается.
Белая Роза – алая кровь;
Солнце на небе – в сердце любовь![7]
«Девять раз от моего рождения Небо света возвращалось почти к той же самой точке своего круговращения, – когда явилась мне впервые, облаченная в одежду смиренного и благородного цвета, как бы крови, опоясанная и увенчанная так, как подобало юнейшему возрасту ее, – Лучезарная Дама души моей, Беатриче».
Девятилетний мальчик, Данте, узнал вспомнил Ее, и Она – его; вспомнили – узнали оба то, что было и будет в вечности.
4
Первые учителя Данте – иноки францисканского монастыря Санта Кроче, первые книги, в слабых детских руках его, – тяжеловесные учебники Доната[8] и Присциллиана:[9] «Основание искусства Грамматики».
Данте читает Библию. Так же, как в маленькую девочку Биче, влюблен в великую древнюю Книгу. Делаясь послушником братства св. Франциска Ассизского,[10] опоясывается веревкой Нищих Братьев.
Первый светский учитель Данте– ранний гуманист, Брунетто Латини,[11] вольнодумный философ.
И в Бога я не верил.
И Церкви я не чтил;
Словами и делами
Я оскорблял ее.[12]
Брунетто читает с Данте Вергилия[13] и говорит ему о славе великих древних поэтов.
Коль будешь верен ты своей звезде.
То и тебе откроет двери Слава.[14]
Запечатлен во мне навеки, сэр Брунетто,
Ваш дорогой, любезный, отчий лик.
Тому меня вы первый научили.
Как человек становится бессмертным.[15]
Отроку Данте надо сделать выбор между двумя бессмертными, небесным и земным, – между двумя путями, – вслед за Франциском Ассизским или за «божественным» Вергилием.
После первой встречи с Беатриче, «бог Любви воцарился моей душе так, что я вынужден был исполнять все его желания. Много раз повелевал он мне увидеть этого юнейшего Ангела».[16]
Отрок Данте видит Биче и говорит с нею все в той же длинной черной тени, откинутой утренним солнцем от башни Дэлла Кастанья на белую площадь Сан Мартино.
Сэр Алигьери заключает у нотариуса письменный договор с ближайшим соседом своим. Манетто Донати, о помолвке сына с маленькой двенадцатилетней дочерью Манетто, Джеммой. Данте знал ее давно, раньше, чем Беатриче, потому что они жили почти под одною кровлею, в двух соседних домах, разделенных только небольшим двором, видятся постоянно, вместе игрывали и беседовали на той же солнечно-белой площади, в той же черной тени от башни, где встречался он и с Биче. Но в день помолвки, глядя на Джемму, эту знакомую, миловидную, но почему-то ему опостылевшую, скучную девочку, он вспоминает ту, другую, единственно ему родную и желанную, – Биче.
II. Пожираемое сердце
1
Флорентийские празднества «бога Любви», Signor Amore, происходят в том самом году, когда этот бог явился впервые восемнадцатилетнему юноше, Данте.
«В 1283-м году от Рождества Xристова, в месяце Июне, в Иванов день, в городе Флоренции, бывшем тогда в великом спокойствии, мире и благополучии, благодаря торговле и ремеслам, – многие благородные дамы и рыцари, все в белых одеждах, шествуя по улицам, с трубами и многими другими музыкальными орудиями, чествовали в играх, весельях, плясках и празднествах, того Владыку, чье имя: „бог Любви“. И праздновалось то празднество около двух месяцев, и было благороднейшим и знаменитейшим из всех, какие бывали когда-либо во Флоренции. Прибыли же на него и из чужих земель многие благородные люди и игрецы-скоморохи, и приняты были все с великим почетом и ласкою».
В эти дни вся Флоренция – город влюбленных юношей и девушек; таких же, как Данте и Беатриче.
«Ровно через девять лет после первого явления той Благороднейшей, gentilissima, она явилась мне снова, в одежде белейшего цвета, между двумя благородными дамами старшего возраста, и, проходя по улице, обратила глаза свои в ту сторону, где я стоял, в великом страхе, и с несказанною милостью поклонилась мне так, что я, казалось, достиг предела блаженства».
Я, прежде чем Ее мои глаза
Увидели, – уже по тайной силе,
Что исходила от Нее, – узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к Ней древняя, как мир.[17]
– Помните, Данте, белую розу? – спрашивает его, подойдя к нему, Беатриче.
Белая Роза – алая кровь;
Солнце на небе – в сердце любовь. —
хочет он ответить и не может. И она уходит медленно, оглядываясь на него с такой улыбкою, что он бледнеет, дрожит и едва не лишается чувств.
2
«Вне себя, я бежал от людей в уединенную келью мою и начал думать об этой Любезнейшей. И в мыслях этих, нашел на меня тишайший сон, и посетило меня чудесное видение: как бы огнецветное облако, внутри его образ Владыки, бога Любви. Signor Amore, с лицом для меня ужасным; но, сам в себе, казался он радостным; и понял я из многого, что он мне говорил, только одно: „Я – твой владыка. Ego dominus tuus“. И увидел я, что девушка спала на руках его, вся обнаженная, только в прозрачнейшей ткани цвета крови. И в одной руке держал он что-то, горевшее пламенем, и сказал мне так?
– Вот сердце твое! Vide cor tuum!
«И, подождав немного, он разбудил спящую и принудил вкусить от того, что пламенело в руке его. И она вкушала, в сомнении. Вскоре же после того, радость его обратилась в плач, и, подняв на руках девушку, он вознесся с ней на небо. Я же почувствовал такую скорбь, что легкий сон мой вынеси ее не мог, – проснулся».[18]
3
Стоя у открытого окна, за письменным поставцом-аналоем, Данте пишет первые стихи:
Всякой любящей душе и благородному сердцу…
Привет, в их Владыке, чье имя: Любовь.
A ciascun’alma presa e qentil core…
Salute in lor segnor, cioe Amore.[19]
… Я один из тех,
Кто слушает, что говорит в их сердце
Любовь, и пишет то, что слышит.[20]
Пальцы у него в чернилах, как у школяра-схоластика, но дрожат от волнения, когда пишут стройными, длинными и тонкими, на него самого похожими, буквами «сладкие речи любви». Сухо шелестят страницы пыльных, старых книг; но подымает их веющий из окна, душисто-влажный, как поцелуй любви, весенний ветер. В ясном небе горит Звезда Любви, а на земле – розово-серая туманность, жемчужность раннего летнего утра, и та же в ней грусть о недолговечности всех радостей земных как и в детски-испуганных глазах «Весны» Боттичелли,[21] «Primavera».[22]
Лицо у Данте такое, как на портрете Джиотто: полузакрытые, как у человека засыпающего или только что проснувшегося, глаза, в призрачно-прозрачном, отрочески-девичьем лице – неисцелимая грусть и покорная жертвенность, как у любящего, чье сердце пожираемо возлюбленной; губы бескровны, точно всю кровь из жил высосал жадный вампир – сладкий и страшный бог-демон Любви.
III. Муж Беатриче
1
Первый друг и учитель Данте в поэзии, Гвидо Кавальканти,[23] лучший Флорентийский поэт тех дней, прекрасный юноша, благородный рыцарь, любезный и отважный, но гордый и нелюдимый, весь погруженный в науку, говорит Данте о том, что Биче Портинари выдана замуж за мессера Симоне де Барди. уже немолодого вдовца из вельможного рода богатейших Флорентийских купцов и менял.
Фолько Портинари, выдавая за него дочь, так же хотел ей добра, как отец Данте – сыну, совершая помолвку его с Джеммой Донати. Семнадцатилетняя Биче, выходя замуж, знала немногим больше, что с нею делается, чем помолвленный двенадцатилетний Данте. Но теперь он уже это знает и за себя и за нее. Сколько бы ни затыкал ушей, не может не слышать нового ее, чужого имени: «монна Биче де Барди», сколько бы ни закрывал глаз, не может не видеть, как входит невеста в брачный покой жениха в великолепном дворце крепости де Барди, с толстыми, точно тюремными, стенами, в далеком квартале за Арно,[24] у моста Рубаконте; и как бы ни хотел умереть или сойти с ума, чтобы не думать – все таки думает о том, что было с нею, когда она туда вошла.
Однажды ночью, встретив на пустынной улице мессера Симоне де Барди и видя, как вельможный меняла кланяется ему, бедному школяру-стихотворцу с насмешливо преувеличенной любезностью, Данте, сжимая рукоять ножа, спрятанного под одеждой у пояса-веревки св. Франциска, чувствует, с каким наслаждением вонзил бы нож в сердце Беатричина мужа, и в то же время знает, что если он этого не сделает, то вовсе не потому, что, как св. Франциск, прощает врагу.
2
Утром на следующий день, исповедуясь духовнику своему, брату Убертино да Казале,[25] Данте кается в этом мысленном человекоубийстве. Брат Убертино рассказывает ему легенду[26] об искушении св. Франциска Ассизского, и Данте видит рассказанное в видении.
Зимнею ночью, в лютую стужу, когда молился однажды Франциск в келье своей, диавол разжег в нем лютую похоть. Скинув одежду, святой начал себя бичевать по голому телу поясом-веревкой. Падает удар за ударом, но похоть от них только лютеет. Жало бича впивается, как жало поцелуев, в облитое кровью тело, – чем больнее, тем слаще. И диавол торжествует над святым. Тот кидается к двери и выбегает в сад, как человек, за которым гонится враг по пятам.
Юный послушник, стоя на молитве в соседней келье, заглянул в окно и, хотя в саду от яркой луны светло, почти как днем, – сразу не понимает того, что видит: прыгает, пляшет, как канатный плясун, в снежном сугробе, или валяется в нем голый человек, и на теле его, голубом от луны, выступают черные полосы. «Диавол!» – шепчет послушник и вдруг узнает Блаженного и понимает, что черные полосы на теле – кровавые. Выйдя потихоньку из кельи, послушник вгляделся и вслушался. Снегу набирая в пригоршни, что-то бормоча и как будто смеясь, лепит Франциск снежные куклы, мужские и женские. Вылепив их семь, говорит: «Видишь, Франциск: эта большая средняя, – жена твоя; эти четыре поменьше, – два сынка твои и две дочки, а те две, позади, – слуга и служанка. Видишь, как им, бедненьким, холодно? Надо их скорее одеть и согреть…
Если же скучно и тошно тебе от стольких забот, – уйди от них, забудь их и радуйся, что служишь Единому Господу!»
– «Так же и ты, радуйся, Данте, что в чистоте непорочного девства Единому Господу служишь! – заключает брат Убертино. – Ступай же с миром, сын мой, и помни, что пояс-веревка св. Франциска спасет тебя от всех искушений плотских и со дна адова вытащит!»
IV. Дама щита
1
Ранняя Флорентийская весна, такая же, как на картине Боттичелли Primavera. Роща молодых тополей, на берегу Арно, сквозит на утреннем солнце прозрачною зеленью. Грустному кукованью кукушки отвечает далекая пастушья свирель за рекой.
Данте и Гвидо Кавальканти, гуляя в роще, беседуют о новом веселом звании» gaia scienza, возвещаемом на Провансальских «Судах Любви». Cours d'Amour, бродячими певцами, труверами и трубадурами.
– Лучший бальзам на раны сердца твоего, мой друг, – это «веселое звание», – говорит Кавальканти, по своему обыкновению, так насмешливо-двусмысленно, как будто сам не верит тому, что говорит. – Истинной любви не может быть между супругами, потому что брачная любовь и та, которая соединяет истинных любовников, исходят из различнейших чувств. Самая блаженная и огненная – любовь издалека, amour da lungi, a плотская похоть в браке есть начало греха и смерти. Еву познав, умер Адам. Выбери же одно из двух, земную любовь или небесную, чтобы не мучаться так и не презирать себя за эти напрасные муки. О сколько раз к тебе я приходил, но видел я тебя в столь низких мыслях, что твоего высокого ума и сил потерянных мне было жалко! Чтобы человек, молодой и влюбленный в женщину так, что бледнеет и краснеет, завидев ее только издали на улице, а когда она к нему подходит, убегает, боясь лишиться чувств, – чтобы такой возлюбленный ничего от любимой не пожелал, кроме мимолетного приветствия, – этому люди никогда не поверят; веришь ли ты этому сам? Не слишком ли торопишься сделать из земной женщины Ангела, не спрашивая, хочет ли она этого сама? Но сколько бы ни делал из нее Ангела, ты не можешь не знать, что муж входит в спальню не к Ангелу, а к женщине…
Гвидо сообщает Данте заповедь новой любви – нерушимую тайну:
– Узнанная любовь не приносит чести любовнику, потому что омрачает ее дурными слухами, так что он жалеет, что не утаил ее от людей. Тайне истинной любви служит мнимая, к Даме Щита, Donna Schermo. Верен будь этой заповеди, и ты избавишься от бесполезных мук…
– Вот как просто! – усмехается Данте. – И овцы целы и волки сыты. Всех обману, в том числе и Даму Щита. Как бы эта игра в мнимую любовь не оказалась опасной для истинной!
– Волков бояться – в лес не ходить! – смеется и Гвидо.
2
Лунная ночь над Флоренцией. Вилла Фрескобальди, на склонах горы Фьезоле. В черной тени кипарисов кружатся светляки, как свечи невидимых Ангелов. Редкие, тихие капли падают из мшистой раковины в водоем, как тихие слезы.
Сидя вокруг фонтана в саду, молодые дамы беседуют, в родном из тех собраний, которые при дворах Провансальских владетельных князей, называются «Судами Любви», Cours d'Amour.
Слышится далекая песня под звуки виолы. Музыкант Казелла поет стихи Данте.
Любовь с моей душою говорит…
Но слов любви мой ум не понимает
Amor che ne la mente mi radiona…
cióche lo mio intelletto non comprende.
– Как хорошо Господи, как хорошо! Лучше не поют и ангелы в раю. – восхищается одна из дам.
– Чьи это стихи? – спрашивает другая.
– Данте.
– Удивительно, как такой низкий человек мог сочинить такие стихи!
– Почему же низкий?
– Потому что любит двух.
– Что за беда? Двух любить не только можно, но и должно, по законодательству новой любви: муж любит жену и любовницу, и жена – мужа и любовника. Не для того ли нужны Дамы Щита?
– Бедная монна Биче! Надо бы ее остеречь…
– Будьте покойны – не слепая: видит, с кем имеет дело!
– А любопытно было бы знать, кто кому служит щитом, монна Ладжия[27] монне Биче, или наоборот…
– Сами, должно быть, не знают. Ох уж эта мне новая любовь! Погибнет от нее когда-нибудь наш бедный город. Содом и Гоморра![28]
– Кажется и без новой любви погибает…
A вот и она, легка на помине!
Медленно проходит Беатриче, вся в белом, только на груди – алая роза, похожая, в лунном свете, на рану с черной запекшейся кровью.
3
В темной глубине сада. в беседке из розовых кустов, стоя на коленях перед монной Ладжией. Дамой щита. Данте читает стихи:
Любовь с моей душою говорит…
Но слов любви мой ум не понимает…
Тихо осыпаясь от ночного ветра, падают к ногам его, как снег, лепестки белых роз.
Медленно проходит мимо беседки Беатриче, с закрытыми глазами, точно во сне. Вдруг останавливается, как будто прислушиваясь, и потом идет дальше. Алая роза, при лунном свете, на ее груди, чернеет, как рана с черной запекшейся кровью.
V. Бог любви – геометр
1
«Начали глаза мои слишком услаждаться видом ее (Дамы Щита), и часто я мучился этим, потому что это мне казалось очень низким». – «Может быть, эта благородная Дама послана мне самим богом Любви для того, чтобы мне утешиться», – думал я часто, и сердце мое соглашалось на это. Но едва согласившись, говорило: «Боже мой, что это за низость?» Так я боролся с самим собою, но знал об этой борьбе только тот несчастный, который мучился в ней. И слишком многие стали о том говорить больше, чем должно, по законам любви, oltre li termini de la cortesia, и это было мне так тяжело, что я не мог вынести»[29] «И по причине молвы, бесчестившей меня, эта Благороднейшая, разрушительница всех пороков и царица добродетели, проходя однажды мимо меня, отказала мне в своем приветствии, в котором заключалось все мое блаженство».[30]
Молча, глазами, спросил он ее, как всегда: «Можно любить?» и она ответила, тоже молча, но не так, как всегда: «Нет, нельзя!» И точно земля под ним разверзлась, небо на него обрушилось, от этих двух слов, когда он понял, что они значат: «Если ты хочешь любить двух, я не хочу быть одною из двух!»
2
«И почувствовал я такую скорбь, что, бежав от людей туда, где никто не мог меня видеть, начал горько плакать. Когда же плач немного затих, я вернулся домой, в комнату мою, где жалоб моих никто не слышал. И начал снова плакать, говоря: „Любовь, помоги!“ И, плача, я уснул, как маленький прибитый мальчик. И увидел во сне юношу, в белых одеждах, сидевшего на моей постели. И мне казалось, что он смотрит на меня, о чем-то глубоко задумавшись. И потом, вздохнув, он сказал:
– Сын мой, кончить пора наши притворства!
«И мне показалось, что я знаю его, потому что он назвал меня так, как часто называл в сновиденьях. И, вглядевшись, я увидел, что он горько плачет».
Этот юноша в «белейших одеждах», таких же, как у Беатриче, «Владыка с ужасным лицом». Ангел, бог или демон Любви, тоже плачет, «как маленький прибитый мальчик» – сам Данте; он и лицом похож на него, как двойник.
– «И я спросил его: „О чем ты плачешь, Господин?“ – „Я – как бы в центре круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности, а ты – не так“ – ответил он».
– Циркуль, вместо Факела, – в руке у этого демона – бога Любви: меряет божественный Геометр круг любви – круг вечности.
Я был тому геометру подобен,
Который ищет квадратуры круга
И не находит…
Вдруг молнией был поражен мой ум, —
Я понял все, но в тот же миг.
Потухло все в уме изнеможенном.[31]
«… И я сказал: „Зачем ты говоришь так непонятно?“ И он в ответ: „Не спрашивай больше, чем должно“… Тогда, заговорив об отказанном мне приветствии, я спросил его о „причине отказа, и он сказал мне так: «Беатриче наша любимая узнала, что ты докучаешь той Даме Щита: вот почему, не любя докучных людей и боясь, что ты будешь и ей докучать, не удостоила она тебя приветствием. Знает она, что дух скуки овладел твоей униженной душой, как у тех малодушных, отвергнутых небом и адом, которых ты некогда так презирал, и один из которых теперь – ты сам“.[32]
3
Кто-то из друзей Данте приводит его в дом, где многие благородные дамы собрались к новобрачной, ибо в том городе был обычай, чтоб невестины подруги служили ей, когда впервые садилась она за стол жениха.
– Зачем ты меня привел? – спрашивает Данте.
– Чтобы послужить этим дамам, – отвечает друг. «Желая ему угодить, я решил им служить вместе с ним. Но, только что я это решил, как почувствовал сильнейшую дрожь, внезапно начавшуюся в левой стороне груди и распространившуюся по всему телу моему. Я прислонился к стенной росписи, окружавшей всю комнату, и боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, как я дрожу, – поднял глаза и, взглянув на них, увидел среди них Беатриче и едва не лишился чувств. Многие дамы, заметив то, удивились и начали смеяться надо мной… Тогда мой друг, взяв меня за руку, вывел оттуда и спросил, что со мной… И, придя немного в себя, я ответил: „Я был уже одной ногою там, откуда нет возврата“… И, оставив его, я вернулся домой, в комнату слез, где, плача от стыда, говорил: „О если бы Дама эта знала чувства мои, она не посмеялась бы надо мной, а пожалела бы меня!“[33]
Душа моя, гонимая любовью,
уходит из жизни этой, плача…
Но та, кто столько сделала мне зла,
подняв убийственные очи, говорит:
«Ступай, ступай, несчастный, уходи!» —
… Смехом ее убивается жалость…[34]
Сладкие стихи любви мне должно оставить
навек, потому что, явленные в ней
презренье и жестокость
замыкают уста мои.
… Долго таил я рану мою ото всех;
теперь она открылась перед всеми:
я умираю из-за той,
чье сладостное имя: Беатриче…
Я смерть мою прощаю той,
Кто жалости ко мне не знала никогда!
VI. Смерть Беатриче
1
Летняя звездная ночь смотрит в окно сквозь толстые чугунные решетки мрачного дворца-крепости рода де Барди, вельможных менял. На постели, под великолепным парчовым пологом, лежит больная Беатриче. Монна Ванна, сестра ее,[35] входит в спальню и, подойдя к Беатриче, подает ей письмо. Та, при свете лампады, теплящейся перед иконой Богоматери, читает стихи Данте.
Столько же, как прежде, казалась мне любовь
жестокой,
кажется она теперь милосердной…
и чувствует душа моя такую в ней сладость,
что об одном только молит любимую, —
дать ей больше этого блаженства.[36]
Беатриче целует листок, прячет его под подушку и говорит:
– Ванна, когда я умру, положи этот листок вместе со мною, во гроб…
Да наградит Бог того, кто дал мне так любить и страдать!
Входит священник со Святыми Дарами и, по уходе монны Ванны, исповедует умирающую. Хочет ее причастить, но она делает знак, чтобы он наклонился, и шепчет ему на ухо:
– Есть у меня, отец, еще одно на сердце, о чем я никогда никому из людей не говорила и о чем только Богу скажу: я любила всю жизнь не мужа, а другого.
– Каешься ли ты в этом великом грехе, дочь моя?
– Нет, я не могу каяться в том, что не грех для меня, а святыня.
– Может ли быть прелюбодеяние свято? Если не покаешься, погибнешь…
– Нет, не погибну. Кто дал мне эту любовь, Тот и спасет.
– Я тебя причастить не могу, если не покаешься.
Умирающая смотрит на него молча, но так, что он понимает. что если он ее не причастит, то она умрет без покаяния. Тоже молча, отходит он в глубину комнаты, ставит чашу с Дарами на аналой перед иконой Богоматери, падает на колени и молится. Потом снова подходит к умирающей и говорит осенив ее крестным знаменем:
– Дева Матерь Пречистая берет тебя под свой святой покров не я – Она сама тебя причастит…
Слышится утренний колокол Ave Maria. Монна Ванна входит в комнату Так же как давеча – священнику, умирающая делает ей знак, чтоб она наклонилась и шепчет ей на ухо:
– Скажи ему, что я его одного…
С тихой улыбкой, не кончив, закрывает глаза. Первый луч солнца озаряет лицо ее, и монна Ванна, вглядевшись в него, угадывает то, что Беатриче хотела сказать: «Я его одного любила!»
Скорбь Данте, когда он узнает о смерти Беатриче, так велика, что близкие думают, что он умрет или сойдет с ума. Весь исхудалый, волосами обросший, сам на себя не похожий, так что жалко было смотреть на него, сделался он как бы диким зверем или страшилищем.[37]
Может быть, он и сам думает о смерти и хочет умереть.
Каждый раз, когда я вспоминаю о той,
кого уже никогда не увижу,
я зову к себе смерть,
как отдых блаженный.[38]
«Вскоре после того я тяжело заболел и начал бредить… И являлись мне многие страшные образы, и все они говорили: „Ты тоже умрешь… ты уже умер“. И мне казалось, что солнце померкло, звезды плачут, и земля трясется. И когда я ужасался тому, чей-то голос сказал мне: „разве ты еще не знаешь, что Дама твоя умерла?“ И я заплакал во сне, и сердце сказало мне: „Воистину она умерла!“ И тогда увидел я мертвое тело ее. И так смиренно было лицо ее, что, казалось, говорило: „Всякого мира я вижу начало“.[39]
Стоя у того же письменного поставца-аналоя, как три года назад, но уже не раннею весною, а позднею осенью когда оконные стекла затуманены, точно заплаканы, серым дождем, и желтые листья осыпаются с деревьев Данте, в полубреду, пишет торжественное, на латинском языке, «Послание ко всем Государям земли», – не только Италии но всего мира, потому что смерть Беатриче – всемирное бедствие, знамение гнева Божия на весь человеческий род:
«…Ее похитил не холод, не жар, как других людей похищает, но взял ее Господь к Себе, потому что скучная наша земля недостойна была такой красоты…»[40] «Как одиноко стоит Город, некогда многолюдный, великий между городами! Он стал как вдова».[41]
Город этот потерял свое Блаженство (Беатриче),
и то, что я могу сказать о нем,
заставило бы плакать всех людей.[42]
«Скорбный город». Citta Dolente, для него не только Флоренция, но и вся Италия – весь мир.
В скорбный Город входят через меня,
Per me si va nella Cittá Dolente. —
эти слова, написанные черным, он видит на челе ворот, ведущих в Ад.
VII. Данте с девчонками
1
Зимняя ненастная ночь. Спальня в старом доме Алигьери, нa Сан-Мартиновой площади. В темной глубине комнаты – огромная, похожая на катафалк, двуспальная постель. Данте сидит у потухшего очага, с древним рыцарским гербом – потускневшим золотым крылом в лазурном поле. Джемма, беременная, сидя у стола с нагоревшей свечой, шьет пеленки. Ветер стучит в ставни и воет в трубе очага.
Данте встает и потягивается, заломив пальцы над головою, так что кости в суставах трещат и говорит, зевая:
– Девять, кажется, у Бадии пробило. Ну, я пойду…
– Куда? – спрашивает Джемма, не подымая глаз от шитья.
– Сколько раз тебе говорить? К Лотто Кавалино, ростовщику. Сто флоринов, по сорока процентов на шесть месяцев.
– Сорок процентов! Ах, жид окаянный, чтоб ему свинца расплавленного в глотку! Ну да ладно, можешь и не ходить, дело сделано
Молча, неторопливо встает, откладывает шитье, втыкает в него иголку, снимает наперсток, подходит к железному ларцу у изголовья постели, отпирает его и, вынув туго набитый кошель, подает его Данте, а когда тот не берет, – кладет его рядом с ним, на скамью, и, все так же неторопливо вернувшись к столу, принимается опять за работу.
– Пересчитай, 480 флоринов, по пяти процентов на год. Батюшка мой поручился. Едва упросила. Это последние, больше достать не могу. Долгу за три года 1.998 флоринов 59 сольдов. Если дальше так пойдет, по уши залезешь в долги и никогда не вылезешь, пустишь детей по миру.
Данте, взглянув на кошель, качает головой.
– Нет, этих денег я не возьму! Лучше дьяволу душу продать, чем таким двум ангелам, как вы с батюшкой…
– Что говорить пустое, еще как возьмешь! Деньги эти тебе до зарезу нужны, сам знаешь на что.
– На что же?
– Коли забыл, братец мой милый напомнит, мессер Форезе Донати,[43] цену золотых ожерелий модной французской работы, что нравятся девчонкам, он хорошо знает…
Данте снова потягивается, зевая.
– Какая скука. Господи, какая скука! Сколько лет одно и то же! Как тебе самой не надоест…
Джемма, закрыв лицо руками, всхлипывает; потом уходит в глубину комнаты, кладет голову на край постели и, уткнувшись в нее лицом, плачет навзрыд. Данте, крадучись как вор, проходит мимо нее к двери, открывает ее потихоньку и сходит по лестнице. Джемма, услышав, как скрипнула дверь, кидается к ней и кричит:
– Данте! Данте! Данте!
Ей никто не отвечает; только внизу хлопает с гулом входная дверь, и стучит на ней железный засов. Ветер воет в трубе. В темной комнате, при свете гаснущей свечи двуспальная постель похожа на огромный катафалк.
2
Скверная харчевня под вывеской Черного Кота, у Флорентийских боен. Главные завсегдатаи харчевни – мясники я фальшивомонетчики.
Данте и Форезе Донати, Джеммин брат, спутник всех Дантовых любовных похождений за «девчонками». Сидят за пустым длинным столом только на другом конце его уснувший пьяница, опустив на стол голову, храпит. Юркий старичок-хозяин, похожий на мертвого высохшего паука суетясь, подливает вина в стаканы. Данте к нему не прикасается, но Форезе пьет за двоих.
– Кой же черт тебя дернул жениться? – спрашивает он, допивая третий стакан.
– Не черт, а черти, – дядюшки, тетушки, мамушки, бабушки, – все обступили, заговорили и женили. Лучшее, будто бы, лекарство от любви к чужой жене – своя. Но лекарство оказалось хуже болезни. Только одного искал я всю жизнь – тени, тишины и молчания, – и вот что нашел. Царь Давид перепиливал пленников деревянной пилой, а она меня – добродетелью…
– Бедная Джемма! Ты не думай, Данте, я ее потому жалею, что брат, – и чужому было бы жалко. Сколько лет видела, что ты любишь другую, слушала сладкие речи любви, оказанные не ей, а другой! Этого довольно было бы для всякой женщины, даже ангела, чтобы сделаться дьяволом…
– Знаю все, не говори… О, тяжко, тяжко вспомнить какую жизнь мы с тобою вели!.. Вещий сон приснился мне однажды: только что выйдя из темного дикого леса, преддверия ада, вижу, будто бы Пантера быстрая, легкая, ласковая, все забегает вперед и заглядывает мне в глаза, преграждая путь, и я уже хочу вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце всходит так ясно, и пестрая шкура Пантеры так весела, что я почти не боюсь… Знаешь, кто эта Пантера?
– Кто же?
– Сладострастная похоть. Похотью сплошной была вся моя жизнь. С девятилетнего возраста я уже любил и знал, к взнуздывает нас Любовь и шпорит, и как под ней мы плачем и смеемся. Кому в бока она вонзает шпоры, тот принужден за новым счастьем гнаться, каким бы ни было оно презренным… Здесь, в похоти, небо с землей, дух с явью уже не борются; здесь бог Любви строит мосты не между землей и небом, а между небом и адом… Самое страшное не то, что я изменял Беатриче с одной из многих девчонок, а то, что я люблю их обеих вместе. Только пел неземную любовь, как начинал петь совсем иную, нечистую. Страшная война противоречивейших мыслей и чувств, высоких, святых и грешных низких кончалась миром, еще более страшным. Пестрая, гладкая шкура Пантеры нежно лоснилась под утренним солнцем, и светлые пятна чередовались с темными так, что смотреть на них было весело. Нравилось мне это смешение светлого с темным, небесного с подземным, – полета с падением. В ласковом мяуканьи Пантеры слышалось: «Бросься вниз с выси духа в бездну плоти, и Ангелы или демоны понесут тебя на руках своих, да не преткнешься о камень ногою твоею»… Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое, пусть скажет оно Тебе, чего искало в этом бескорыстном зле – зле ради зла! Гнусно было зло, но я его хотел; я любил себя губить; любил мой грех, – не то, ради чего грешил, а самый грех. Гнусная душа моя низвергалась с неба Твоего. Господи, во тьму кромешную. Сладко мне было преступать закон и, будучи рабом, казаться свободным, в темном подобии всемогущества Божия…
Вздрогнув, точно проснувшись, Данте оглядывается на толстую, похожую на огромную жабу, старуху, монну Стригу, которая подкрадывается сзади к Форезе. Тот немного отойдя, шепчется с ней.
– Тридцать флоринов за каждую, больше не дам. Думаешь, старая ведьма, что я забыл, как намедни ты нас обманула, выдав одну девчонку за другую, кукушку за ястреба?
– Ну ладно, ладно, миленький, торговаться не буду, сам небось прибавишь, как увидишь товар. Этакая девчонка и королю французскому не снилась, пальчики оближешь!
Монна Стрига ведет Данте и Форезе по крутой, зловонной лестнице, в верхнее жилье, где ждут их, на площадке, две монахини в черных рясах и низко на лица надвинутых куколях. В дверь направо входит, с одной из них, Форезе, а с другой, налево, Данте.
3
Низкая каморка на чердаке, где пахнет мышами и затхлою сыростью. В темной глубине комнаты – такая же двуспальная постель, похожая на катафалк, как в доме Алигьери. Скинув черную рясу и куколь, печальная монахиня превращается в веселую девочку, как темная куколка в светлую бабочку. Голое тело сквозит сквозь прозрачную ткань так же, как тело Беатриче, в видении Пожираемого Сердца.
Девочка садится на край стола, закинув ногу за ногу, и наливает вино в стакан.
– Точно кровь! – говорит, глядя на вино сквозь огонь свечи. – А ты что же не пьешь?
– Я вина не пью.
– Вот умный мальчик, вина не пьет и не целует девочек! Да что ты такой невеселый? Или монна Ведьма сглазила?
– Как тебя звать?
– Много у меня имен: Виолетта, Лизетта, Перголетта, Беатриче… Знаешь, как девочки в цветочных масках, что на играх бога Любви, водят хоровод спрашивают мальчиков: «Кто мы такие? Кто мы такие? Свои или чужие? Угадайте, – полюбим и чужих, как своих!»
Взяв лютню со стола, тихонько перебирает струны и поет:
Любовь с моей душою говорит.
Но слов любви мой ум не понимает…
– Чья это песенка, знаешь?
– Нет, не знаю.
– Данте к Беатриче. А вот и другая, тоже к ней. Удивительно, что один одной две такие песни мог сочинить!
О, если бы она, в кипящем масле,
Вопила так из-за меня, как я —
Из-за нее, я закричал бы ей:
«Сейчас, сейчас иду к тебе на помощь!»
О, только б мне схватить ее за косы,
Что сделались бичом моим и плетью. —
Уж я бы их не выпустил из рук,
От часа третьего до поздней ночи,
И был бы с ней не жалостлив и нежен,
А, как медведь играющий, жесток!
И если б до крови меня Любовь избила, —
Я отомстил бы ей тысячекратно.
И в те глаза, чье пламя сердце мне
Испепелило, я глядел бы прямо
И жадно; мукой бы сначала муку,
Потом любовь любовью утолил!
Вдруг, соскочив со стола, садится к нему на колени, обнимает его и целует, смеясь.
– Да ну же, ну, что же ты не играешь, медведь?
Раннее темное утро. Девочка спит на постели. Данте подходит к окну и открывает ставни. Пламя свечи бледнеет на солнце. Красное вино, разлитое на столе, кажется лужею крови.
Данте зевает, потягивается, заломив руки над головою так, что суставы на пальцах трещат.
Какая скука. Господи, какая скука!
Слышится далекий колокол Ave Maria. В светлеющем небе горит Звезда Любви.
4. Видение Беатриче
… Как розовое солнце на востоке…
Является сквозь утренний туман…
Так Женщина сквозь облако цветов,
Что отовсюду Ангелы кидали,
Явилась мне, венчанная оливой,
В покрове белом и плаще зеленом
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать.
Душа моя в блаженстве перед нею.
Я, прежде чем ее мои глаза
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от нее, – узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир…
… Я потрясен был и теперь, как в детстве.
Когда ее увидел в первый раз.
И обратясь к Вергилию, с таким же
Доверием, с каким дитя, в испуге
Или в печали, к матери бежит, —
Я так сказал ему: «Я весь дрожу,
Вся кровь моя оледенела в жилах;
Я древнюю любовь мою узнал!»
Но не было Вергилия со мной.
Ушел отец сладчайший мой, Вергилий.
Кому мое спасенье поручила
Владычица моя. И все, что видел
Я здесь, в земном раю, не помешало
Слезам облить мои сухие щеки,
И потемнеть, от них лицу. – «О Данте!
О том, что от тебя ушел Вергилий.
Не плачь: сейчас ты о другом заплачешь!»
Она сказала, и еще не видя
Ее лица, по голосу я понял,
Что говорит она, как тот, кто подавляет
Свой гнев, чтоб волю дать ему потом.
«Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я,
Я, Беатриче!» И, потупив очи.
Увидел я, как отразилось в светлой
Воде источника мое лицо.
Горевшее таким стыдом, что взоры
Я от него отвел. Такой суровой,
Как сыну провинившемуся – мать.
Она казалась мне, когда я ощутил
Вкус горькой жалости в ее любви.
Вдруг Ангелы запели…
«Зачем его казнишь ты так жестоко?»
Послышалось мне в этой тихой песне.
И Ангелам ответила она:
«Дано ему так много было свыше,
Что мог бы он великого достигнуть.
Но чем земля тучней, тем злее злое семя.
Недолго я могла очарованьем
Невинного лица и детских глаз
Вести его по верному пути.
Как только что я эту жизнь на ту
Переменила, он меня покинул
И сердце отдал женщине другой.
Когда, от плоти к духу возносясь,
Я сделалась прекрасной и могучей.
То для него уже немилой стала,
И, обратив шаги на путь неправый.
Погнался он за призраками благ.
Что не дают того, что обещают.
Напрасно, в вещих снах и вдохновеньях,
Я говорила с ним, звала его.
Остерегала, – он меня не слушал
И презирал…
И, наконец, так низко пал, что средства
Иного не было его спасти,
Как показать ему погибших племя…
Я для того сошла с преддверья Ада,
К тому, кто должен был вести его на небо.
И, горько плача, за него молила…
О, ты, на берегу ином стоящий,
Скажи, права я или нет?» —
Вонзая в сердце острие ножа.
Чей даже край его так больно резал. —
Она меня спросила, но в таком
Я был смятеньи, что не мог ответить.
И лишь стыдом и страхом, поневоле,
Такое «да» исторглось у меня,
Что мало было слуха, – глаз был нужен.
Чтоб по движенью губ его увидеть…
И голос мой рыданья заглушили…
«Какими был цепями ты окован?»
Она заговорила, помолчав. —
«Какие рвы тебе идти мешали.
Куда звала тебя моя любовь?» —
«Мирских сует соблазны извратили
Мой путь, когда вы скрыли от меня лицо», —
Пролепетал чуть слышно я сквозь слезы.
Тогда она: «Не плачь, а слушай; верный путь
Тебе указан был моею смертью.
Не мог найти в природе и в искусстве
Ты ничего по высоте блаженства,
Подобного моим прекрасным членам.
Рассыпавшимся ныне в прах и тлен.
Но если, и в таком блаженстве, смертью
Ты был обманут, чем еще земным
Ты мог бы соблазниться?
Пораженный Земных обманов первою стрелой.
Ты должен был свои путь направить к небу.
От смертного, вослед за мной, бессмертной,
Не опуская крыльев в дольный прах.
Чтоб новых ждать соблазнов от девчонок
Или иных сует ничтожных мира.
Попасться может глупый птенчик дважды
И трижды в сеть, но старым умным птицам
Ни сеть ловца, ни лук уже не страшен…»
Как виноватый мальчик – перед старшим, —
Глаза потупив молча от стыда.
Я перед ней стоял. – «Что, больно слушать?
Так подыми же бороду, в глаза
Мне посмотри, – еще больнее будет»,
Она сказала. Налетевшей буре,
Когда она с корнями дубы рвет. —
Противится из них крепчайший меньше,
Чем я, когда к ней подымал лицо
И чувствовал, какой был яд насмешки в том,
Что бородою назвала мое лицо.
И между тем, как смутными очами
Я на нее смотрел, казалось мне,
Что красотою новой здесь, на небе,
Она себя превосходила, так же,
Как на земле – всех жен земных когда-то.
И жало угрызения мне сердце
Пронзило так, что все, что я любил
Не в ней одной, я вдруг возненавидел.
И боль такая растерзала душу,
Что я упал без чувств, и что со мною было.
Она одна лишь знает.[44]
VIII. Разделенный город
1
Темной синевой синеет утреннее небо между желто-серыми зубчатыми стенами Барджелло. Встретившись на площадке лестницы, идущей со двора в большую палату Совета, Данте и старый учитель его Брунетто Латини, бывший канцлер Флорентийской Республики, беседуют.
– Можно тебя поздравить, мой друг? – спрашивает с насмешливой улыбкой Брунетто. – Пришлось-таки записаться в аптекари?
– Что же делать, учитель? Не было другого средства обойти новый закон, воспрещающий гражданам, не записанным в цехи, исполнять государственные должности.
– Вот до чего мы дожили, Данте, неизвестный поэт, известный аптекарь, на побегушках у Ее Величества Черни! Будет побежден маленький Данте большим мясником Пэкорой! Надвое разделился наш город между богатыми и бедными, «жирным городом» и «тощим», так что нет уже ни одного Семейства, не разделенного в самом себе, где брат не восставал бы на брата. Но знаю: разделившись, земля спастись не может, и эта мысль жестоко терзает мне сердце… Так премудры наши законы, что, сделанное в середине ноября, не сходится с октябрьским нашим делом. Уж сколько, сколько раз, за нашу память, меняли мы законы, обновляясь; но если б вспомнили все, что было, то поняли бы, что подобны тому больному, который, не находя покоя, ворочается с боку на бок, на постели, чтобы обмануть болезнь… Кажется, на край света бежал бы, чтобы этого больше не видеть!
– Некуда бежать, мессер Брунетто! Уже давно землей никто не правит, – вот отчего во мраке, как слепой, род человеческий блуждает. Эта чума идет оттуда, где каждый день продается Христос, из логова Римской Волчицы, что, в голоде своем ненасытимом, лютее всех зверей. Волчья склока бедных с богатыми есть начало войны бесконечной.
Люди с людьми, как волки с волками, всюду грызутся, только шерсть летит клочьями, а падаль, из-за которой грызутся, – не только Флоренция, но и вся Италия – весь мир. Да, некуда бежать, потому что весь мир есть Город Разделенный, Город Плачевный, – Ад!
2
В сводчатой палате Совета рядом с часовней Барджелло, где находится над алтарем писанный Джиотто портрет юного Данте, – сквозь разноцветные оконные стекла падают радужные светы на крытый алым сукном, длинный стол, за которым происходит заседание Совета Ста, Consiglio dei Cento. Члены Совета, Флорентийские купцы и менялы, цеховые консулы двух великих искусств Шерсти и Шелка, в четырехугольных красных шапках и величественных красных тогах с прямыми длинными складками, подобны древнеримским сенаторам. В верхнем конце стола, под цеховым знаменем Шерсти – белым Агнцем с алым Крестом – рядом с Приором, верховным сановником Флорентийской Коммуны, сидит Гонфалоньер Правосудия, а против них, на другом конце стола, – маленький лысый старичок, в лиловом пурпуре, с бледным лицом и рысьими глазками, папский легат, кардинал Акваспарта.[45]
– Дети мои возлюбленные. – говорит он уветливым голосом, – будьте уверены, что ничего не желает Святейший Отец, кроме вашего мира и счастья. Будьте же ему покорны во всем, ибо он есть Наместник Того, Кого поставил Бог судить живых и мертвых и Кому дал власть надо всеми царями и царствами. Верьте, что и в этом деле – продлении службы Флорентийских ратников, печется он ни о чем ином, как только о вашем же собственном благе.
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого! – возглашает Приор, вставая и осеняя себя крестным знамением. – Вам предстоит, яснейшие сеньоры, голосование по этому делу…
– Нет, сын мой, – возражает Акваспарта, – воля Его Святейшества нам известна в точности: так как первое голосование уже было, то второго не будет.
– Очень, ваше преподобие, жалею, но принятого Коммуной устава мы изменить не можем, хотя бы и для Государя Папы. Если кто-нибудь из ваших милостей имеет что-либо сказать по этому делу, прошу о том заявить.
– Я имею, – говорит Данте, вставая.
– Голос принадлежит мессеру Данте Алигьери.
– Слушайте! Слушайте!
– Хочет ли мира Государь Папа или не хочет, мы не знаем; знаем только одно: он хочет подчинить себе сначала всю Тоскану, а потом – всю Италию, всю Европу, весь мир, и чтобы этого достигнуть, вмешивается в братоубийственную войну, разделяющую наш город, и зовет на него чужеземного хищника, Карла Валуа. А посему, полагаю: в пользу Государя Папы ничего не делать, nihil fiat.
Акваспарта, отодвинув кресло с таким шумом, что гулкое эхо под сводами палаты повторяет этот звук, – быстро встает и уходит.
– Голосование открыто, – объявляет Приор.
В такой же величественной тишине, как в древнеримском Сенате, эхо под сводами опять повторяет гул медленно падающих в медные урны свинцовых шаров.
После подсчета голосов Приор объявляет:
– Во имя Отца и сына и духа Святого, предложение мессера Данте Алигьери принято: в пользу Государя Папы ничего не делать.
Члены Совета встают и расходятся отдельными кучками, беседуя.
– Что это, мессере, вы о двух головах, что ли? – шепчет один из членов на ухо Данте. – Может ли спорить человек безоружный с Римским Первосвященником, могущественнейшим государем Европы? Или вы еще не знаете, что кардинал Акваспарта уполномочен Святейшим Отцом отлучить вас от Церкви?
– Нет. знаю: этого давно уже хотят и этого ищут там, где каждый день продается Христос.
– И сами же в волчью пасть суете голову, соглашаясь участвовать в посольстве к папе?
Слышится сначала далекий, потом все приближающийся гул набата.
– Что это? У Санта Мария Новелла набат?
– Да, и у Санто-Спирито.
– Бунт или пожар?
– Судя по звону, и то и другое.
Военачальник Флорентийской Коммуны, Капитано дэль Пополо быстро входит в палату.
– Что случилось, капитан? – спрашивают, окружив его, члены Совета.
– Верно еще никто ничего хорошенько не знает, но кажется, у Санта Тринита, конный отряд Белых напал на такой же отряд Черных, начался уличный бой, кто-то кому-то отрубил нос мечом, и, когда об этом узнали, весь город взялся за оружие. Только что открыт, будто бы, заговор Черных, чтобы, с помощью папы, призвать Карла Валуа…[46]
– А ведь вы, мессер Данте, оказались-таки нелживым пророком!
– О, как бы я хотел им не быть!
IX. Маленький антихрист
1
В городе Ананьи, в папском дворце, внутренний покой, мрачная палата с низко нависшими сводами на гранитных столбах. Папа[47] сидит на престоле, под шитым золотыми ключами Петра пурпурным пологом. На голове его алого бархата скуфейка с алмазным крестиком и на ногах такие же туфли. В старчески-мертвенном лице чудно-живые, молодые глаза, на тонких губах скользящая иногда улыбка, не злая и не добрая, но такая, что от нее становится жутко.
Папа беседует наедине с одним из трех Флорентийских послов. Гвидо Убальдини. Двое остальных ожидают за тяжелой парчовой завесой. Тут же апостолический камерьере, в камзоле лилового шелка, и полуразбойничьего вида гайдук, в стальных латах.
– Когда намедни посол Священной римской Империи целовал туфлю Его Святейшеству, тот воскликнул: «Я Сам – император! Ego sum Imperator!» И ударил его по лицу так, что кровь у него пошла из носу, – шепчет Убальдино на ухо Данте, выглядывая из-за складок завесы. – Если он и вас, мессере, так же ударит, то будет за что: крови Его Святейшеству никто не испортил больше, чем вы!
– Маленький Антихрист! – шепчет Данте.
– Как знать, может быть. и большой…
– Нет. Большой за Маленьким!
По знаку папы камерьере подводит к престолу его Данте и Убальдино. Оба, став на колени, целуют алмазный крестик на туфле Его Святейшества.
– Мир вам, дети мои! – говорит папа, благословляя послов. – Мы очень рады вас видеть. Но зачем вы так упрямы. Флорентийцы? Будьте нам покорны, смиритесь! Истинно вам говорю, мы ничего не хотим, кроме вашего мира и счастья. Пусть же двое из вас вернутся во Флоренцию, и да будет над ними благословение наше, если добьются они, чтобы воля наша была исполнена.
Молча смотрит на Данте и потом прибавляет с тихой улыбкой:
– А ты, мой друг, еще побудешь здесь, со мной…
Глядя ему прямо в глаза, кладет ему на голову прозрачно бледную, как воск, женственно-тонкую руку с железным кольцом Рыбаря.
– Что опустил глаза? Подыми, коли совесть чиста. Так вот как, сынок: «В пользу Государя Папы ничего не делать?» Глупенький! Ты – железный, а я каменный. Когда о тебе памяти не останется, дело мое наполнит весь мир, ибо мне принадлежит всякая власть на земле и на небе: это будет сделано!
Перед Данте, целующим туфлю папы, проносится мгновенное, как молния, видение тех огненных ям в аду, в которые будет низринут, вниз головой и вверх пятами, папа Бонифаций VIII. Маленький Антихрист, вместе с предшественником своим, Николаем III,[48] и всеми нечестивыми папами, торговавшими Духом Святым.[49]
Торчали ноги их из каждой ямы
До самых икр, а остальная часть
Была внутри, и все с такою силой
Горящими подошвами сучили.
Что крепкие на них веревки порвались бы…
Над ямою, склонившись, я стоял.
Когда один из грешников мне крикнул:
«Уж ты пришел, пришел ты, Бонифаций!
Пророчеством на годы я обманут:
Не ждал, что скоро так насытишься богатством.
Которое награбил ты у Церкви,
Чтоб растерзать ее потом!»[50]
2
1-го ноября 1302-го года. в день Всех Святых, город Флоренция подобен Плачевному Городу ада, Cittá Dolente. Слышатся звуки набата, и в кровавом зареве пожаров, на черном, точно подземном, небе рдеют как изнутри раскаленные, колокольни и башни города.
Карл Валуа, брат Французского короля Филиппа Красивого. Маленького Антихриста, «черный херувим», входит во Флоренцию, с небольшим отрядом всадников, и. подняв жесточайшую междоусобную войну в городе, опустошает его мечом и огнем.
Из Франции придет он безоружный,
С одним Иудиным копьем, которым
Флоренции несчастной вспорет брюхо.[51]
– Что это горит? – спрашивает Карл, видя зарево на ночном небе.
– Хижина, – отвечают ему, а горит один из великолепных дворцов, подожженных для грабежа, или одна из церквей. Треть города опустошена и разрушена.
После Карла врывается в город мессер Кopco Донати, во главе изгнанников, Черных. И водружает знамя свое на воротах Сан-Пьеро, квартала, где живет Данте.
10-го марта 1303 года, конный глашатай Флорентийской Коммуны, с длинной серебряной трубой, объезжая площадь за площадью, улицу за улицей, возглашает приговор:
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого, Данте Алигьери, бывший приор, гнусный лихоимец, вымогатель, взяточник, вор, вместе с тремя сообщниками своими, уличенный в подстрекательстве граждан к междоусобный брани и в противлении святой Римской Церкви и Государю Карлу, миротворцу Тосканы, осуждается ныне вторым приговором на вечное изгнание и вечный позор. Так как обвиненный, не явившись на вызов суда, тем самым признал вину свою, то если будет схвачен, огнем да сожжется до смерти, igne comburatur sic quod moraitur.
Ночью буйная толпа черни, под предводительством большого Мясника Пэкоры, жжет и грабит старое гнездо Алигьери на Сан-Мартиновой площади.
– Вон как ветром головни понесло, прямо на дом Портинари! Видно гореть и ему, – говорит кто-то в толпе.
– Матерь Царица Небесная, помилуй нас и спаси! – шепчет другой и крестится. – Вот когда исполнилось пророчество Данте:
Город этот потерял свое Блаженство, Беатриче,
и то, что я могу сказать о нем,
заставило бы плакать всех людей…
Джемма, выгнанная на улицу, как нищая, сидит на тюках старой домашней рухляди, рядом с люлькой, где плачет грудное дитя.
Выброшенные из окна листки «Новой жизни»[52] по ветру летят розовея в зареве пожара, как белые голуби, и, когда мясник Пэкора въезжает верхом на площадь, один из упавших ни нее листков лошадиным копытом раздавлен.
X. Данте изгнанник
1
Поздней осенью на вилле Пальмерию, недалеко от Болоньи, сидя на скамье, посреди круглой площадки, где сходятся aллеи старых буков и кленов, Данте беседует с двумя Флорентийцами-изгнанниками мессером Пальмерию дэльи Альтонити и мессером Орландучию Орланди.
Глупо, очень глупо! – говорит Данте задумчиво, как будто про себя.
– Что глупо? – спрашивает Пальмерию.
– Да вот что в приговоре написано. «До смерти огнем да сожжется». Как будто можно сжечь человека не до смерти…
– Вам точно весело, мой друг, читать свой приговор?
– Весело? Нет, не особенно, но падающая башня Гаризенда мне вспомнилась, можно видеть ее оттуда, из ворот, в конце сада, когда над нею облако проходит, то тем, кто внизу сморит на нее, кажется, что она готова упасть; так и жизнь человеческая: как будто все падает, но не упадет, может быть. потому, что ее построили умные черти нарочно так глупо..
– Вы этого приговора не знали, мессер Данте?
– Нет, знал, этого давно уже хотели и готовили там, где каждый день продается Христос, – в логове древней Волчицы. За сына своего возлюбленного, Маленького Антихриста, она отомстила врагам его.
О, если б только с милыми разлука
Мне пламенем тоски неугасимой
Не пожирала тела на костях —
Благословил бы я мое изгнанье!
Каждый впрочем, получит свое: я буду гореть в огне временном, a папа – в вечном..
Медленно встает, зевая и потягиваясь так же, как некогда, в притоне Черного Кота, после ночи, проведенной с «девчонкой».
– Ну, доброй ночи, друзья мои, мне пора домой.
Медленно уходит в вечерние сумерки, по темной аллее, где желтые листья шуршат у него под ногами.
– Странный человек! Кажется, у него здесь не все в порядке, – говорит Орланди, глядя вслед уходящему и показывая себе на лоб.
– Может быть. – соглашается Пальмерию. – Все поэты немного похожи на шутов или помешанных!
2
Ночью, в Апуанских Альпах, на побережьи Лигурии, запоздалый путник с мулом, нагруженным нищенскою рухлядью, всходит по крутой тропинке и, остановившись у ворот Бенедиктинской обители, Санта-Кроче дэль Корво, стучится в калитку.
– Чего тебе? – спрашивает, открывая калитку, брат Иларий и, когда путник не отвечает, как будто не слышит, погруженный в задумчивость, – спрашивает снова:
– Чего тебе?
– Мира! Расе! – отвечает путник.
– Да кто ты такой?
– Данте Алигьери. Флорентиец.
– Сочинитель «Комедии»?
– Ну, это еще неизвестно, отец мой, будет ли сочинена «Комедия», или, вместе со мной, погибнет так же бесславно и бессмысленно. Я ведь человек вне закона, осужденный на смерть изгнанник.
– Милости просим, мессер Данте! Великая честь нашей смиренной обители принять такого высокого гостя. Брат Бернардо, снимай-ка поскорей поклажу с мула, да отведи его в конюшню.
Брат Иларий открывает ворота и, низко кланяясь, ведет гостя в трапезную, где усаживает на почетное место.
– Откуда, сын мой, и куда идешь?
– Сам не знаю, – куда глаза глядят…. После того, как угодно было гражданам Флоренции изгнать меня, скитался я почти по всей Италии, бездомный и нищий, показывая, против воли, те раны судьбы, в которых люди часто обвиняют самих же раненых. Был я воистину ладьей без кормила и паруса, носимый по всем морям и пристаням иссушающею бурею бедности и был мне каждый новый кусок чужого хлеба все горше: каждой новой лестницы все круче ступени. И многие из тех, кто, может быть, судя по молве, считал меня иным, презирал не только меня самого, Но и все, что я уже сделал и мог бы еще сделать…
– А помнишь, сын мой, слово Господне: «Сила моя совершается в немощи»?[53] Может быть все эти муки изгнания даны тебе для того, чтобы узнать не только грешную немощь твою в настоящем, но и святую силу в будущем. Пусть жалкий суд иль сила рока цвет белый черным делает для мира, – пасть с добрыми в бою, хвалы достойно. О, если бы я был с тобой! С такою силой духа, как у тебя, за горькое твое изгнанье, за все твои бесчисленные муки, я отдал бы счастливейший удел! «Блаженны изгнанные за правду»[54] – это о таких, как ты, сказано. Всех изгнанных за правду, бездомных и нищих скитальцев, всех презренных людьми и отверженных, всех настоящего града не имеющих, грядущего Града ищущих,[55] вечным покровителем будет Данте Изгнанник.
XI. Данте в богадельне муз
1
В замке Веронского герцога, Кан Гранде дэлла Скала, ряд великолепных покоев, превращенных в богадельню для совавшихся сюда со всех концов Италии неудачных политиков, полководцев, проповедников, но больше всего для шутов-прихлебателей. Каждый покой украшен аллегорической живописью, соответственной судьбе своего обитателя: триумфальное шествие – для полководцев, земной рай – для проповедников, бог Меркурий – для художников, хор пляшущих Муз – для поэтов, богиня Надежды – для изгнанников. а на потолке самого большого покоя, где собираются все, в этой богадельне призренные, – вертящееся колесо богини Фортуны.[56]
В комнате Муз поэт Чино да Пистойя,[57] чахоточного вида молодой человек, развязывает на полу тюки с нищенской рухлядью Данте.
– Так-то, учитель, мы здесь и живем, как превращенные в свиней Улиссовы спутники, в хлеву Цирцеи,[58] или пауки в банке, – говорит Чино. – Ссорясь жестоко из-за милостей герцога, рвем друг у друга куски изо рта. Есть, может быть, среди нас и добрые и честные люди, но участь их горше всех остальных, потому что видят они, что герцогу умеют лучше всего угождать не они, а самые подлые, злые и распутные люди – особенно шуты, и те, кто зная и пользуясь этим, верховодят всем при дворе. Герцог человек большого ума и тонкий, по-своему, ценитель всего прекрасного, но имя его – Cane Grande. Пес Большой: этого забывать не надо, когда ему послали просьбу, учитель?
– Рано поутру, только что приехал. Но если б я знал, что меня здесь ожидает, то не послал бы вовсе.
Жди от него себе благодеяний.
сколько раз хотелось мне выкинуть из Святой Поэмы этот грешный стих,[59] как выкидывают сор из алтаря. Если же я этого не сделал, то, может быть, потому, что боялся, что меня самого выкинут, как сор, из этого последнего убежища. Но кажется иногда, что лучше умереть, подохнуть, как собака на большой дороге, чем протянуть руку за милостыней. Слишком хорошо я знаю, мой друг, цену моим благодетелям, чтобы каждый выкинутый ими кусок не останавливался у меня поперек горла, и чтобы я не глотал его с горчайшими слезами стыда.
Стыд заглушив, он руку протянул, Но каждая в нем жилка трепетала…
чувствовать, что висишь на волоске, и знать, что порвется ли этот волосок или выдержит, зависит от того, с какой ноги встанет поутру благодетель, с левой или с правой, и соглашаться на это, какая низость и какая усталость! Хочется иногда, чтобы порвался, наконец, волосок и дал упасть в пропасть, – только бы полежать, отдохнуть, хотя бы и со сломанными костями, там, на дне пропасти!
2
В башне замка, в высокой круглой комнате с узкими окнами-бойницами, секретарь герцога, горбун с умным и злым лицом, Чэкко д'Анжольери, полупоэт, полушут, читает вслух письмо Данте. Рыцарски-великодушным и очаровательно-любезным кажется юный герцог на первый взгляд, но, если пристально вглядеться в слишком ласковую улыбку и простодушные глаза его, то угадывается та необходимая, будто бы, в великом государе «помесь льва с лисицей» лютости с хитростью, чьим совершенным будет для Маккиавелли Цезарь Борджиа.[60]
«Великолепному и победоносному Государю, Кан Гранде дэлла Скала, преданнейший слуга его, Данте Алигьери. Флорентиец по крови, но не по правам, долгого благоденствия и вечно растущей славы желает. Часто и долго искал я в том скудном и малом, что есть у меня, чего-либо вам приятного и достойного вас, и ничего не нашел, более соответственного вашему высокому духу, чем та высшая часть „Комедии“, которая озаглавлена „Рай“. Ныне и приношу ее вам, как малый дар, и посвящаю».
– Ну ладно, дальше можешь не читать. Видно по письму, что Данте человек умный, но скучный, один из тех ученых колпаков, с которыми нечего делать. А что в конце письма?
Просьба о деньгах. «Бедность внезапная, причиненная изгнанием, загнала меня, бесконного, безоружного, как хищная звериха, в логово свое, где я изо всех сил с нею борюсь, но все еще лютая держит меня в когтях своих. Но надеюсь на великолепную щедрость вашу, Государь, чтобы иметь возможность продолжать „Комедию“…» Это, ваше высочество, одна сторона монеты, а вот и другая.
Вынув из кармана небольшую книгу, «Пир»[61] Данте, и, найдя заложенное место, Анжольери читает:
– «Много есть государей такой ослиной природы, что они приказывают противоположное тому, чего хотят, или хотят, чтоб их без приказаний слушались. Это не люди, а звери. О, низкие и презренные, грабящие вдов и сирот, чтобы задавать пиры, носить великолепные одежды и строить дворцы, думаете ли вы, что это щедрость? Нет, это все равно, что красть покров с алтаря и, сделав из него скатерть, приглашать к столу гостей, думая, что те ничего о вашем воровстве не узнают.
О, сколько есть таких, что мнят себя
Великими царями на земле
И будут здесь, в аду, валяться.
Как свиньи в грязной луже.
Презренную оставив память в мире!»
Ну, что ж, хорошо сказано!
– Да, недурно, но сегодня – об одном, а завтра – о другом. Есть у него оружье против человеческой низости – обличительный стих, которым выжигает он на лице ее, как раскаленным железом, неизгладимое клеймо. Но оружье это двуострое: иногда обращается и на него самого: слуги Генуэзского вельможи Бранка д'Ориа, оскорбленного стихами Данте, подстерегши его, ночью, на улице, избили кулаками и палками до полусмерти. И сколько добрых людей, узнав, что он умер или убит, как собака, вздохнули бы с облегченьем и сказали бы: «Собаке собачья смерть!»[62]
3
В пиршественной палате, среди весело беседующих гостей и шутов, Данте сидит молча, угрюмый и одинокий. Кан Гранде велит потихоньку проворному мальчику-слуге, спрятавшись под стол, собрать все обглоданные кости с тарелок, в одну кучу, у ног Данте. И когда, сделав это, мальчик уходит, герцог велит убрать столы и, взглянув с притворным удивлением на кучу костей, говорит, смеясь:
– Вот какой наш Данте мясов пожиратель!
– Скольких костей вы не увидели бы тут, государь, будь я Псом Большим! – отвечает Данте. И восхищенный, будто бы, таким быстрым и острым ответом, герцог милостиво обнимает его и целует.
Когда гости выходят из палаты, Данте, отведя в сторону Чино да Пистойя, спрашивает его шепотом, с горькой усмешкой:
– Слышал, какой милости я удостоился?
– Слышал. Но это мог бы он сделать, кроме одного из двух: или, против тебя, обнять, или выгнать? Если же все-таки обнял, то может быть, потому что недостаточно презирает суд потомства, чтоб не бояться Дантова жгущего лбы каленого железа.
– Твоя правда, мой друг, – обнял так, что лучше бы выгнал!
4
Данте идет по улицам Вероны, в величественно-простой, Флорентийской тоге-лукке с прямыми, длинными складками, напоминающими древнеримскую тогу, из ткани такого же красно-черного цвета, как воздух Ада. Сгорбившись, как всегда, «под бременем тяжелых дум согбенный», и надвинув на лицо куколь так низко, что видны под ним только выдающаяся вперед нижняя челюсть, горбатый нос – орлиный клюв, да два глаза – два раскаленных угля, он проходит мимо ворот одного дома, у которого сидят Веронские кумушки.
– Вот человек, который сходит в ад и, возвращаясь оттуда, когда хочет, приносит людям вести о тех, кто там в аду! – говорит одна uз них, помоложе.
– Правда твоя, – говорит другая, постарше. – Вон как лицо у него почернело от адского жара и копоти!
– С нами сила крестная! – шепчет третья, худая, длинная, как шест, и седая, как лунь, старуха. – Чур нас, чур! Не смотрите на него, родимые, – сглазит. У, колдун проклятый! Душу дьяволу продал, – оттого и сходит в ад… Видела я, своими глазами видела, как в женщин и детей он кидает камнями, когда говорят они о Гибеллинах и Гвельфах не так, как ему нравится. Мальчика одного намедни едва не зашиб до смерти.
Вдруг вскочив, грозит кулаком, машет клюкой и кричит вслед уходящему:
– На костер, на костер, окаянного!
5
«Данте, находясь при дворе Кан Гранде, был сперва в большом почете, но затем, постепенно теряя милость его, начал, день ото дня, все меньше быть ему угодным. Были же при том дворе, как водится, всевозможные шуты и скоморохи, и один на них, бесстыднейший, заслужил непристойными словами и выходками великое уважение и милость у всех. Видя однажды, что Данте от этого страдает, мессер Кан позвал к себе того шута, и, осыпав его похвалами, сказал поэту:
– Я не могу надивиться тому, что этот человек, хотя и дурак, умел нам всем угодить, а ты, мудрец, этого сделать не мог…
– Если бы вы знали, ваше высочество, что сходство нравов и сродство душ есть основание дружбы, то вы этому не удивлялись бы!» – ответил Данте».[63]
– Что ты хочешь сказать? – спрашивает герцог. С тою ласковой улыбкой, от которой людям становится жутко.
– Я хочу… хочу… – начинает Данте, весь бледный, дрожащий, с искаженным лицом, и вдруг, лишившись чувств, падает на пол как мертвый.
– Что с ним, что с ним такое? Врача скорее! – кричит герцог.
Маленький, с большим носом, человек, врач-иудей, подходит к Данте, наклоняется над ним и заглядывает ему в лицо.
Не извольте беспокоиться, ваше высочество, маленький припадок того, что древние называли «священной болезнью», а мы называем «падучей». Видно, в Ад не даром сходил: там, должно быть, немножко и сошел с ума. Это сейчас пройдет. Воды!
6
Данте проводит последнюю ночь, в палате поэтов, с хором пляшущих Муз в росписи на одной стене, и с богиней Надежды, на другой. Тщательно укладывается и увязывает в тюки нищенскую рухлядь. Очень устал. Чтобы отдохнуть, садится за стол и при тусклом свете нагоревшей свечи штопает дыру на правом локте последней приличной одежды, там, где легче всего протирается ткань от движения руки по столу, во время писания.
Кончив штопать, начинает связывать в пачки пожелтевшие листки «Комедии». Вдруг новый, белый листок, черновик недавнего письма к Веронскому герцогу выпадает из пачки.
… «Часто и долго искал я в том скудном и малом, что есть у меня, чего-либо приятного и достойного вас, и ничего не нашел более соответственного вашему высокому духу, чем та высшая часть „Комедии“, которая озаглавлена „Рай“. Ныне и приношу ее вам, как малый дар, и посвящаю»…
Это прочел и закрыл лицо руками, почувствовав в нем такую боль, как будто тем каленым железом, которым некогда клеймил он других, кто-то теперь его самого заклеймил.
Трепетное пламя догорающей свечи откидывает на стену и потолок огромную черную тень Данте, и. выйдя из нее, другая, чернейшая Тень подходит к столу и садится против Данте. Вместе с последними вспышками пламени лицо Тени меняется: то увенчанное остролистным, как будто колючим и огненным, лавром, кажется под ним обожженным и окровавленным; то становится вдруг таким похожим на лицо Данте, всегдашнее, что, если бы он сам увидел эти два лица в зеркале, то не различил бы, где он настоящий, и где призрачный.
Что-то бормочет про себя чуть слышно; так же бормочет и Тень:
– Я не один, – нас двое, Я – в обоих… Кто это сказал, я или он, – я или ты?..
– Кто бы ни сказал, мой друг, это верно: есть Папа и Антипапа; есть Христос и Антихрист: есть Данте и Анти-Данте. Кто кидает камнями в детей? Кто обещал брату Альбериго, в аду, снять с глаз его ледяную кору и, обманув его, думал, что низость эта зачтется ему в благородство?[64] Кто говорит о любимой о Беатриче иной: «О, если бы она в кипящем масле, вопила так из-за меня, как я из-за нее!» Кто хочет не Единого в Двух, а Двух в Едином? Кто не может сделать выбора между Богом и диаволом. Христом и Антихристом? Данте? Нет, Анти-Данте…
– Что это за чудо во мне, что за чудовище, и откуда оно? Или я уже не я? Или такая разница между мной и не мной? Но если так, то где же разум?.. – Разума нет есть безумие. Ты и здесь, в аду земном, также сходишь с ума, как там, в подземном… «Псам не давайте святыни и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями».[65] Хуже, чем псу, ты отдал святыню; бросил свой жемчуг хуже, чем свиньям, когда посвятил Кан Гранде, Псу Большому, Святой Поэмы часть святейшую, «Рай». Помнишь Иудину пропасть Джьюдекку, в последнем круге Ада, где в вечных льдах леденеют предатели? Там лежат они, скованные крепким льдом, и самый плач их плакать им мешает, затем что, прегражденных на глазах, уходит внутрь, усиливая муки? Помнишь, как инок Альбериго молил тебя:
О, протяни же руку поскорей,
Не медли же, открой, открой мне очи.
Чтоб хоть немного выплакать я мог
Теснящую мне сердце, муку, прежде,
Чем новые, в очах, застынут слезы![66]
Но ты ему глаз не открыл, ты его обманул. Как же не узнал ты, чьи глаза глянули на тебя сквозь ту наплаканную, ледяную глыбу слез? Чей голос молил тебя: «Открой мне очи»? Как в нем не узнал ты себя самого? Будешь и ты мучаться вечно, в Иудиной пропасти, где леденеют предатели, за то, что предал не другого, а себя самого и то, что тебе дороже, чем ты сам…
– Из преисподней вопию к Тебе, Господи! шепчет Данте чуть слышно, а Тень повторяет внятно:
– «Из преисподней вопию к Тебе, Господи», – это ты хочешь сказать и не можешь: онемел, оледенел. – умер и ожил, и будешь вечно жить умирать, в вечных льдах!
XII. В вечных льдах
1
В мрачном и диком ущельи Умбрии, на такой высоте Апеннин, что оттуда видны два моря. Адриатическое на востоке и Тирренское на западе. Данте и Чино да Пистойя сидят у святой обители Ди-Фонте-Авеллана, на голой обледенелой скале над пропастью.
В Италии, между двумя морями,
Близ родины возлюбленной твоей,
Возносятся Катрийские утесы
Так высоко, что гром гремит над ними.
Там есть обитель иноков святых,
Одной молитве преданных. Там жил
И я, в служеньи Богу; только соком
Олив питался, легко, бывало,
Переносил я летний зной и стужу
Суровых зим…
Блаженствуя в чистейшем созерцаньи.[67]
В ясный зимний день, глядя с головокружительной вышки Катрийских утесов, где снег сверкает ослепительно, на тускло-багровое солнце, восходящее над непохожей ни на что земное, воздушно-зеленой полосой Адриатики и на протянувшуюся внизу, у самых ног его, как ожерелье исполинских жемчужин, голубовато-серую цепь Тосканских гор, Данте старается угадать невидимую между ними точку Флоренции.
– Вон, вон там, где Арно блестит между холмов Казентино, купол Марии даль Фиоре, как булавочная головка чуть виднеется, а рядом с ним, башня дворца Синьории, – указывает Чино на ту невидимую точку. – Их при тебе еще не было, ты их никогда не видал…
– И никогда не увижу! Никогда не исполнится то, на что я надеялся:
Коль суждено моей Священной Песне,
К которой приложили руку
Земля и Небо, – сколько лет худею.
Трудясь на ней! – коль суждено
Ей победить жестокость тех, кем изгнан.
Я из родной овчарни, где, ягненком,
Я спал когда-то… то вернусь в отчизну.
Уже с иным руном и с голосом иным,
Чтоб там же, где крещен я, быть венчанным.[68]
Я знаю: смерть моя уже стоит в дверях, и, если б в чем-нибудь я был виновен, то уж давно искуплена вина, и мир давно могли бы дать мне люди… Слышал ты, мой друг, что я осужден, третьим приговором за то, что не хотел вернуться в отечество, согласившись на позорную милость ворам, убийцам и разбойникам? Первым приговором осужден я на вечное изгнание, вторым – на сожжение, а третьим – на обезглавление… Так сына своего истребляет родина-мать огнем и железом… А все-таки, все-таки, нет для меня места на земле любезнее Флоренции, и больше всех людей я жалею тех несчастных, кто, томясь в изгнаньи, видит отечество свое только во сне…
Долго молчал, как будто забыв, что Чино с ним, смотрит на почти невидимую точку Флоренции.
– О, народ мой, что я тебе сделал? – шепчет чуть слышно, и слезы текут по лицу его, такие тихие, что он их не чувствует. Чудны и страшны эти слезы так, как если бы растаяли бы вдруг, под внешним солнцем, вечные, никогда от начала мира не таявшие льды.
2
Очень крутою, как будто прямо к небу идущей, тропою для мулов, Данте и Чино подходят к постоялому двору, на горном перевале из Урбино в Романью.
– Это и есть, что ли, первый двор? – спрашивает Данте.
– Он самый, – отвечает нехотя погонщик, ударяя палкой мула и покрикивая: «Арри! Арри!»
– Скоро, значит, будет и второй. Что же ты остановился, братец? Ступай! До второго двора уже недалеко. Мы тебе хорошо на водку дадим. Ступай же!
– Нет, мессере, воля ваша, дальше я не пойду. Вон как в поле закрутило, – будет вьюга, а тут кручи да ямы такие, что костей не соберешь. И скотина ваша дохлая, кожа да кости. Да и чем вам тут не гостиница? Вишь, как свининой жареной пахнет, и водка тут дешева и девки податливы, какого вам еще рожна?
– Сказано тебе, дурак, место это не наше: Гвельфами тут набито, а мы Гибеллины.[69]
– Мало ли что! Гвельфское-то мясо, да Гибеллиновское, на волчий вкус, одинаково. Коли волки не сожрут, так в сугробе замерзнете. Если вам жизнь надоела, ступайте с Богом, а я не пойду!
– Ну, видно, каши с дураком не сваришь! Пусть остается здесь, а мы с тобою, Чино, одни доберемся… Или вот что: ты заночуй здесь, мой друг, а я пойду один, – завтра нагонишь…
– Что вы, учитель, трусом меня считаете и подлецом, что ли? Нет, я вас не покину: вместе начали путь, вместе и кончим!
Взяв у погонщика палку, Чино погоняет мула и покрикивает:
– Арри! Арри!
Данте сначала идет молча; потом, как будто опять забыв, что с ним Чино, говорит тихо, про себя:
– Знамение положил Господь на Каина, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его.[70] Но хуже Каиновой – печать на изгнанниках: каждый встречный может их убить… Каиновым проклятьем гонимый, не могу и я остановиться, иду все дальше и дальше, пока не упаду в могилу…
Наступают сумерки. Подымается вьюга. Там, где снег, на дороге сдунут ветром, – такая гололедица, что мул скользит и падает. Вдруг, один из тюков, сорвавшись с него на крутом повороте летит в пропасть.
– Данте, Данте! «Комедия!» – кричит в ужасе Чино, кидаясь к мулу.
– Нет, ничего, только тюк с заношенным платьем, я и сам его сбросить хотел.
Быстро темнеет. В снежном сугробе кончилась тропа.
– Плохо дело, мой друг, – говорит Данте, остановившись. – Ни вперед, ни назад, – заблудились. Кажется, прав был погонщик: либо замерзнем, либо волки съедят…
По ветру слышится далекий лай или вой.
– Что это? Слышишь? Волки?
– Нет, собаки. Близко, должно быть, жилье. Вот и дымком потянуло. Ну, слава Богу, спасены!
Волчьим глазом краснеет сквозь черно-белую, веющую мглу огонек. Идучи на него, доходят до пещеры, где пастухи сидят вокруг большого костра. Овцы, стеснившись в кучу, спят в глубине пещеры, и две только что усмиренные овчарки ложатся, тихо рыча и скаля клыки на чужих людей.
– Добро пожаловать гости дорогие! – ласково встречает их величавый старик с длинной белой бородой и загнутым на конце пастушьим посохом. – Хлебом-солью нашими не побрезгайте, милые!
Пастухи наперерыв угощают их и потом укладывают спать на лучшее место, поближе к огню.
3
Ясное зимнее утро. Солнце восходит, и на темно-лиловом, безоблачном небе рдеют, как бы изнутри освещенные, снежные вершины гор.
Данте и Чино продолжают путь. Подойдя к самому краю зияющей пропасти Данте наклоняется над ней, долго, молча смотрит в нее и опять, как будто забыв о спутнике, говорит тихо про себя:
– В пропасти кидается Вечный Жид, Агасфер,[71] – ищет смерти, но не находит: сломанные в падении срастаются, и он продолжает свой путь бесконечный. В пропасти я не кидаюсь, а падаю двух миров вечный страдник. Агасфер; тот мир для меня все действительней, этот – все призрачней, все легче падения, но мучительней в костях ломаемых и срастающихся боль бесконечной усталости…
4
Ночью, в дрянной гостинице, развязав с трудом, окоченевшими от холода, пальцами, шнурки кошелька. Данте высыпает деньги на стол и, пересчитав, говорит:
– Дней на десять хватит, а после что?..
– Есть у меня еще десять флоринов, учитель, в подкладке зашиты..
– Нет, мой друг, тебе самому деньги нужны, довольно я на твой счет жил. Да и не нее ли равно, десять дней или двадцать. Скоро у обоих ни гроша не будет, – что тогда? Милостыни просить уже не у владетельных князей, а у прохожих на улице? Надо для этого быть великим святым, новым Франциском Ассизским. Полно, не проще ли спрятаться где-нибудь в кустах, лечь на дне оврага, и покорно ждать смерти, как ждет ее свалившийся под непосильною ношею злым и глупым погонщиком мул? Прежде я боялся бессмысленной и бесславной смерти под ножом разбойника или одного из бесчисленных Гвельфских врагов моих, который пожелал бы исполнить приговор Флорентийской Коммуны над «врагом отечества»; прежде этого боялся я, а теперь хочу, как скорого избавления от мук… Помнишь, мы с тобой намедни говорили о самоубийстве Катона?[72]
– Нет, учитель, не помню, мы об этом никогда не говорили.
– Правда? Не шутишь? Ну, так значит, это был не ты, а он…
– Кто он?
– Тот, Другой. – Анти-Данте… «Вечно будет людям памятна жертва несказанная суровейшего подвижника свободы, самоубийцы Катона: чтобы в мире зажечь любовь к свободе, он лучше хотел умереть, чем жить рабом…» Это не я говорю, а Он. – «Самоубийство – предательство, низость из низостей, подлость из подлостей» – это я говорю. Кто же прав, мой друг, я или Он?
– Ты. Лучше нельзя сказать!
– Так оно и есть, – должно быть так… А все-таки, все-таки и мужественнейших из людей соблазняет иногда мысль об остро отточенной бритве или скользко намыленной петле – конце всех мук… Слишком хорошо я знаю, что начатое во времени продолжится в вечности, чтобы на этой мысли останавливаться больше, чем миг. Но и мига довольно, чтобы осквернилась им душа, как тело – проползшей по нему ядовитою гадиной…
– Часто он к тебе приходит?
– Heт, дважды приходил в первый раз, в ту последнюю, проклятую ночь, в богадельне Пса Большого, а потом здесь, в пути. Сказывал, что еще в третий раз придет, в последний: тогда, мол, и решится, уже не на словах, а на деле, кто прав, я или Он. Вот я и жду, когда придет…
Сильный стук в дверь. Чино вскакивает, весь дрожа и бледнея.
– Что ты испугался, глупенький? – смеется Данте. – Думаешь, – Он? Нет, еще не Он, – слишком рано… Кто там?
– К вашей милости, мессер Данте, от его высочества, государя Равенны, Гвидо да Полента,[73] гонец с письмом.
– Проси!
– Вот, на ваш вопрос, учитель, – ответ уже не Другого, а Его. Его самого! – говорит Чино, крестясь.
Маленькое замерзшее оконце сначала от рассвета синеет, а потом, когда входит гонец, бывший Флорентийский, нынешний Равеннский нотариус, Пьеро да Джиардино, – первый луч озаряет лицо Данте. Пьеро, взглянув на него, останавливается, как будто не узнает его, – так постарел, похудел, а потом, вдруг узнав, кидается к нему на шею.
– Ты из Равенны, мой друг? – спрашивает Данте.
– Да, с письмом к тебе от государи.
Подает ему пергаментный свиток с подвешенной и нему на нитке красного шелка золотой печатью.
– Вот прочти – увидишь, что кончились все твои бедствия и что вернет тебе Равенна то, что отняла Флоренция, – вечный мир!
Взяв письмо, Данте отходит к окну.
Белые цветы мороза на нем розовеют от солнца, как будто теплою кровью наливаются. Данте крестится и, не распечатывая письма, долго, молча смотрит сквозь слезы на светлеющее небо, где горит Звезда Любви.
XIII. Свет алебастровых окон
1
В очень простой, почти бедной, палате Равеннского дворца, мессер Гвидо да Полента, окруженный придворными дамами и рыцарями, сидит в высоком кресле, под зеленым шелковым пологом, шитым золотыми орлами рыцарского герба да Полента.
Данте, подойдя к нему, хочет стать на колени, но тот, поспешно наклонившись, подымает его и, крепко обняв, целует.
– Добро пожаловать, мой друг! – говорит так же просто и ласково, как намедни тот величайший старик-пастух, в пещере. – Вот счастливейший день жизни моей! Мне говорить не нужно, – ты сам знаешь, или узнаешь скоро, что не я тебе оказываю честь и милость, приглашая жить у меня, а ты – мне, соглашаясь на это, потому что поэты – цари, больше всех царей земных.
– Знаю, государь, что благодарить не нужно. Вечною славой твоей будет не то, что ты спас поэта, а то, что человек спас человека, брат – брата, когда на крик погибающего: «Есть ли в мире живая душа?» ты один ответил: «Есть!» Я был, как тот путник на большой дороге, попавшийся разбойникам, которые сняли с него одежду, изранили и ушли оставив едва живого, лучшие же люди дней моих были подобны тому левиту и священнику, которые прошли мимо него,[74] о милостивый Самарянин – ты, государь После Той, Которой я назвать не смею, потому что имя Ее для меня слишком свято, сделал для меня добро величайшее – ты. Душу мою спасла Она, а ты – тело, но ведь иногда и тело стоит души: надо его спасти, чтоб не погибла душа.
– А знаешь, Данте, кто мне про тебя напомнил?
– Кто, государь?
– Та, чья кровь течет в жилах моих, чей отец был братом моего отца, и чья память для нас обоих священна, – Франческа да Римини.
О, милая, родная нам душа…
Владыку мира, будь Он нашим другом, —
Молили б мы дать мир тебе за то,
Что пожалел ты нас в великой скорби![75]
Эта молитва будет исполнена: не я, а Франческа да Римини, даст родной душе Данте, в своей родной земле, вечный мир!
2
Данте с Пьетро да Джуардино и Чино да Пистойя входит в маленький Равеннский домик.
– Только одного желал я всегда – тени, тишины и покоя, – говорит Данте, подойдя к окну и глядя на соседнюю ветхую церковь св. Франциска Ассизского в кипарисовой роще, откуда не видно, но угадывается море по светлой широте и пустынности неба. – Этого искал я везде, всю жизнь, за и вот, только здесь, в Равенне, нашел. О, какой сладчайший отдых для усталого странника войти в свой дом и знать, что можно в нем жить и умереть! Какое блаженство не чувствовать горькой соли чужого хлеба и крутизны лестниц чужих; лечь в постель и знать, что злая Забота не будит до света петушиным криком на ухо, не стащит одеяла не подымет сонного и не погонит снова, как Вечного Жида, с горки на горку, из ямки в ямку, ломать и сращивать кости!
В древней Византийской базилике св. Василия, где искрятся на стенах и сводах мозаики, как живопись из драгоценных камней по золотому полю, – солнечный свет, проникающий сквозь прозрачно тонкие, в окнах, дощечки алебастра, золотисто-желтый и теплый, как мед на солнце, не дробимый в лучи и теней не кидающий, ни на что земное непохожий: это свет как бы нездешнего Солнца-Агнца: не будет иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном… ибо светильник их – Агнец. (Откр. 22, 5; 21, 23).
Маленький, сгорбленный, седой старичок (Данте узнала ли бы в нем не только Джемма, но и сама Беатриче?), стоя на коленях, между исполинскими столпами такого же, как тот невиданный свет, золотисто-желтого мрамора, главным сводом над жертвенником, поднял глаза к изображенному в круглой мозаике, на самом верху свода, таинственному, от создания мира закланному Агнцу, и светлые тихие слезы льются по лицу старичка.
– Понял я только теперь, Господи, какое чудо Божественного Промысла надо мной совершилось – шепчет Данте. – Только теперь понял я, что значит:
Пить мучеников сладкую полынь…[76]
Горькие травы пчелам нужны для того, чтобы, извлечь из них сладчайший мед: так и мне нужны были все муки мои, чтобы извлечь из них сладость Божественной Песни. Только теперь, греясь в теплоте Солнца-Агнца, как на утреннем солнце греется, окоченевшая от ночного заморозка пчела, оттаяло наконец, сердце мое, леденевшее столько лет, в вечных ладах. И только теперь, в этом невиданном Свете, я увидел Рай.
… Таков был этот Свет,
Что, если б от него отвел я очи,
То слепотою был бы поражен…
Но выполнить его я мог тем легче,
Чем дольше на него смотрел. О, Благодать
Неисчерпаемая, ты дала
Мне силу так вперить мой взор в тот Свет,
Что до конца исполнилось виденье Рая![77]
4
Около Равенны, верст на тридцать, тянется по берегу моря вековой сосновый бор, Пинета, чьи исполинские сосны – правнучки тех, из которых Август,[78] строил корабли для Равеннской гавани, Киассиса (Ciassis-Chiassi).
«В этом лесу Данте часто бродил, одинокий и задумчивый, слушая, как ветер в соснах шумит». Шуму сосен, такому ровному, даже во время сильного ветра, что не испуганные им птицы продолжают путь, отвечает далекий и такой же ровный шум Адриатических волн, как всем голосам человеческим, во времени, отвечает Глас Божий, в вечности. Птицы поют, пчелы жужжат, журчат воды, благоухают цветы так сладко в этом лесу, что он сделался для Данте прообразом того «Божественного Леса», foresta divina, который неувядаемо цветет на вершине «святой Горы Очищения»:[79]
И слышал я в листве деревьев райских…
Как бы далекий гул колоколов,
Такой же точно, как в бору сосновом,
На берегу Киасси, в час ночной,
Когда сирокко знойный дует с моря.[80]
В летний вечер Данте беседует в Пинете с юным Равеннским учеником своим, Менчино да Меццани.
– Помнишь, мой друг, что в Откровении сказано: «Ангел, стоящий на море и на земле… клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет»?[81] Клятва эта здесь, в Равенне, уже исполнилась. Веющие здесь надо мной, вечные тени прошлого, от Цезаря до Юстиниана,[82] суть вечные знамения будущего. Равенна – посредница между Востоком и Западом, пророчица грядущего соединения их в той новой всемирности, которую возвестил я людям. Здесь родилось и умерло и ждет своего Воскресения то, что я любил на земле и во что я верил больше всего: Рим – бывшая Сила, будущая Любовь, Roma-Amor.
Любовь, что движет солнце и другие звезды, это последний стих «Комедии». Двадцать лет длилось видение – Ад, Чистилище, Рай. И вот теперь, когда я от этого видения проснулся, с неба на землю сошел, – я продолжаю жить на земле, – зачем, – я сам не знаю. Но кажется иногда, что кончена песнь – кончена жизнь, и чем скорее вернусь я туда, на родину, тем лучше. О, если бы я мог сказать: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка, с миром!»[83]
Солнце заходит; слышится далекий колокол Ave Maria. B темных вересках вспыхивает красный цветок. Как живое пламя – живая кровь.
На что он похож, на что он похож? – шепчет Данте. Ах, да, на Сан-Мартиновой площади, в темной щели между камнями башни дэлла Кастанья, красный цветок.
Белая Роза, алая Кровь:
Солнце на небе в сердце любовь…
– Ступай вперед, Менчино, я за тобой сейчас…
Когда Менчино уходит, Данте, слушая далекий колокол, шепчет:
Был час, когда пловец душой стремится
К родной земле, где, в горький миг разлуки,
Сказал он всем, кого любил: «Прости!»
Был час, когда паломника любви
Волнует грустью колокол далекий.
Как будто плачущий над смертью дня.[84]
Этот час и для меня наступает, но сердце мое над смертью временного дня уже не плачет, а рождению незакатного радуется… Тихим светом горит в душе моей мысль о Тебе, о Тебе одной, как в вечернем небе Звезда Любви…
Глядя на темнеющее небо, где горит Звезда все ярче, все огромнее, Данте становится на колени и молится:
– О, Беатриче, ты моя надежда; ты для моего спасения в ад сошла, ты сделала меня, раба, свободным! Освободи же до конца, чтоб дух от смертной плоти разрешенный, к Тебе вознесся.
XX. Смерть Данте
1
В той же палате дворца, где, года четыре назад, Гвидо да Полента в первый раз увидел Данте, беседуют они наедине.
Есть у меня к тебе большая просьба, мой друг, но если ты не захочешь исполнить ее – обещай, что откажешь и что мы останемся такими же друзьями, как были…
– Нет, государь, этого я не обещаю, но какова бы ни была просьба твоя, – если только могу, – исполню.
– Кроме тебя, не мог бы ее исполнить никто. Слушай же. Дней десять назад произошло событие ничтожное, но которое может быть для нас всех роковым: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, Равеннском, и Венецианском. В драке убит был капитан их корабля с несколькими матросами, и корабль их захвачен Равеннцами в плен. Этого достаточно, чтобы нарушить мир между нами и Венецией. Более грозной опасности никогда еще не подвергалась Равенна: каждого из соединившихся против нее союзников будет довольно, чтоб ее уничтожить, потому что земли наши отовсюду окружены брагами: с устья По и с моря нам грозит Венецианский Флот, а с суши – войска Орделаффи[85] и Малатесты.[86]
Нет для нас другого спасения, кроме искусных переговоров о мире, и лучше твоего никто их не мог бы вести. Будь же нашим послом, поезжай в Венецию и мир заключи…
– О, как бы я был счастлив, государь, если бы мог оплатить миром за найденный в вашей земле мир! Но прежде чем решить, можно вас об одном спросить?
– О чем?
– Сколько есть у вас Для этого дела белее достойный и опытных людей, чем я? Почему же вы избрали меня, человека вне закона, осужденного на смерть, изгнанника?
– Потому что больше славы я не хочу для себя, чем, чтобы в грядущих веках люди сказали: «Данте Алигьери, когда жил у Гвидо Полента, совершил великий подвиг любви – отвратил людей, хоть раз, от проклятого дела воины к святому делу мира!»
– О, если бы знали все, как знаете вы, государь, что единственная цель всего, что я хотел и не мог сделать, только в этом одном святейшем для меня, из всех слов человеческих: Мир!
2
Данте и спутники его, возвращаясь из Венеции в Равенну, плывут в гондоле по Венецианским лагунам, вдоль песчаных отмелей Маламокко и Палестрины до Киоджии.
– Ну, что же, учитель, война или мир? – Спрашивает Пьетро да Джиардино.
Кажется, мир, хотя это дело оказалось труднее, чем думал государь, и думали мы все… О, как бы я был счастлив, если бы это величайшее и святейшее из дел человеческих – мир, был моим последним делом на земле! – Почему последним?
– Не знаю… Может быть, потому, что мне, хотелось бы… Да нет, не надо говорить об этом, – лучше Делать молча…
Путники едут из Киоджии, на конях и мулах, до местечка Лорето, где ночуют.
На следующий день переправляются через устье По со многими рукавами, на больших, плоских, огражденных перилами лощанниках, где помещается не только множество пеших и конных, но и целые, запряженные волами, телеги.
Так доезжают до Бенедиктинской обители, Помпозы, чьи великолепные, многоцветными изразцами украшенные колокольни возвышаются над цветущими садами и рощами, служащими для иноков неверной защитой от убийственных лихорадок соседних болот.
Путь третьего дня идет по узкому перешейку, отделяющему Адриатическое море от бесконечных Комакийских лагун и болот, где первые, только, что выпавшие, августовские дожди увлажнили и размягчили жесткий, высушенный летним зноем, растрескавшийся черный ил. Тускло-багровое. без лучей, солнце опускается в море, как раскаленный докрасна, чугунный шар. В воздухе от подымающихся над болотом густых испарений – сине, как от дыма. Тихим звоном звенят на ухо путников тучи разносящих заразу болотной лихорадки, почти невидимых, прозрачно-зеленых комаров – зензан.
– Хуже здешних мест нет нигде, особенно после первых осенних дождей, – говорит Федуччио Милотти, врач. – «Первый дождь – к смерти вождь», сказывают здешние жители. Тут и зверь не живет, и птица не летает, от «злого воздуха», malariá… Помнишь, Данте, как у тебя, в Аду, об этом сказано:
Как человек, в болотной лихорадке,
Трясется весь, в предчувствии озноба,
И ноги у него уже синеют,
Едва вдали сырую тень завидит…
Данте кутается в темный плащ.
– Что ты, мой друг, уж не знобит ли?
– Нет, ничего… Скоро будем в Равенне?
– К ночи.
Вдруг, остановив мула, вынимает Милотти из мешка походную фляжку, наливает в чарку вина и подает Данте.
– Пей, согреешься, а на ночь дам потогонного, да крови змеиной два грана, да единорожьего рога два c четвертью, и завтра, Бог даст, встанешь как встрепанный…
Последняя часть пути до Равенны идет, на несколько верст, сосновым бором, Пинетой. Снова видит Данте «Божественный Лес», divina foresta, подобие Земного Рая на святой Горе Очищения. Но слишком сладко поют в нем птицы, жужжат пчелы, журчат воды, благоухают цветы, слишком торжественно отвечает протяжному гулу сосен далекий шум Адриатических волн, как всем голосам человеческим, во времени, отвечает Глас Божий, из вечности: Данте чувствует, что смертельная отрава «злого воздуха», malariá, уже течет в его крови.
3
В самый глухой час ночи, когда в доме все уже спят, Данте остается наедине с дочерью, Антонией, послушницей Равеннского монастыря св. Уливы, будущей монахиней, сестрой Беатриче. Дочь укладывает его в постель и готовит ему на ночь питье.
– Весь как в огне, – говорит, пощупав ему рукою лоб. – Батюшка, ты очень болен, я пошлю за мессером Фидуччио…
– Нет, завтра пошлешь, я хочу спать, ступай… Никому не говори, что болен, – никому, слышишь?
– Батюшка, миленький, позвольте остаться! Я только здесь, в уголку, прикорну, мешать вам не буду…
– Нет, ступай! Вон как со мной измучилась, бедная, лица на тебе нет… Ступай же, ступай, что же ты стоишь?
Дочь идет к двери.
– Стой, погоди! Вот здесь, под подушкой, ключ. Нашла? Там, в углу, железный ларец. Отопри. Пачка листов, на самом дне, красным шелком перевязана. Нашла? Давай сюда, сунь под подушку, вот так…
– Что это, батюшка?
– Все равно, что. Никому не говори. Последние тринадцать Песен «Рая». Надо кое-что поправить завтра. Что еще я хотел, погоди… Нет, ничего. Ступай!
Долго молча лежит, с закрытыми глазами и неподвижным, точно каменным, лицом. Дочь смотрит на него и тихо плачет.
– Ох, опять эта жижка проклятая! – шепчет он быстро и невнятно, как в бреду. – Вертится, вертится, трещит: «Три – Три – Три…» Знаешь, сестра моя, Беатриче, что такое Три? Отец, Сын и Дух Святой, твое Число Божественное, – Три…
Вдруг открывает глаза и смотрит на нее, как будто не узнает:
– Ты? Опять ты?.. Что ж ты стоишь? Ступай же! Ступай! Ступай! – кричит и плачет злобно, как маленький ребенок.
Дочь уходит. Данте, оставшись один, опять долго лежит с неподвижным лицом и закрытыми глазами. Потом вдруг открывает их и, пристально глядя на распятие, висящее на стене, против изголовья постели, шепчет все быстрее, невнятнее:
О, Юпитер,
За нас распятый на земле, ужели
Ты отвратил от нас святые очи?[87]
Кто от кого отвратил. – Ты от нас. Или мы от тебя? Точно какая-то черная тень легла между Тобой и нами; точно обидел Ты нас какой-то нездешней обидой, какой-то Горечью неземной огорчив, Не потому ли и Духа назвал Ты сам «Утешителем», как будто знал, что чем-то огорчишь людей, от чего надо будет их утешить Духу? «Отступи от меня, чтоб я мог подкрепиться, прежде нежели отойду и не будет меня!»[88] Точно между Тобой и мной было всю жизнь то же, что в начале жизни, между Мной и Ею. Возлюбленной, когда Она отказала мне в блаженстве приветствия, и я почувствовал такую скорбь, что, уйдя от людей туда, где никто не мог меня видеть и слышать, я начал плакать и, плача, уснул, как маленький прибитый мальчик… Не наяву, когда я о Тебе думаю, а во сне, когда я мучаюсь Тобой, кто кого разлюбил, я – Тебя, или Ты – меня!»
– А знаешь, что умрешь?
– Кто это сказал, я или Он… или ты?..
– Кто бы ни сказал, мой друг, так оно и есть. Знаешь ли: что ты – великий грешник? Помнишь, как в Раю, ты отвратил глаза от Солнца – Лика Христова, и только в Ее Лицо смотрел? Помнишь, как Она сама тебе сказала:
Зачем ты так влюблен в мое лицо,
Что и смотреть не хочешь на прекрасный
В лучах Христа цветущий Божий Сад?[89]
Вечно-памятное для тебя видение – Она, а Он – видение забытое. Солнце Ее – Ее улыбкой – затмилось для тебя Солнце Христа. Ближе тебе Она, нужнее, чем Он. Ты Его не знаешь, не видишь, потому что меньше любишь Его, чем Ее. Тварь вместо Творца, смертная вместо Бессмертного, – вот твой грех. Знаешь, что надо сделать, чтоб грех искупить?
– Знаю.
– Сделаешь?
– Если и сделаю, то без тебя, против тебя!
– Нет, со мной. Я пришел тебя спасти. Знаешь, что в последних тринадцати песнях «Рая» твой грех? Знаешь, что надо сделать, чтобы его искупить?
– Молчи, уйди, уйди! Именем Ее заклинаю, уйди!
– Именем Ее, а не Его?.. Я уйду, а ты решай, хочешь ли душу твою спасти ради себя, или ради Него погубить…
Данте открывает глаза и, глядя на распятие, долго лежит с неподвижно каменным, точно мертвым лицом. Потом, вынув из-под подушек ключ и тринадцать пачек листков, перевязанных красным шелком, встает с постели, весь дрожа от озноба так, что зуб на зуб не попадает, подходит к ларцу, отпирает его, вынимает глиняный горшочек с известью, малярную кисть, молоток с гвоздями и камышовую циновку stuoia. Медленно, с трудом, как будто подымая неимоверную тяжесть подвешенный к шее мельничный жернов, подходит к «оконцу» или «печурке» в стене, finestretta, для рукописи и книг, кладет туда пачки листков, закрывает циновкой, прибивает ее гвоздями к стене, забеливает известью так ровно, что ничего не видно, снова ложится в постель и, глядя на распятие, шепчет:
– «Господь Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит к водам тихим. Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и твой посох, они успокаивают меня»… (Пс… 24, 1–4).
4
В 1321-ом году, в ночь с 13-го сентября на 14-ое, день Воздвижения Креста Господня и поминовения крестных язв св. Франциска Ассизского, государь Равенны, Гвидо да Полента, сыновья Данте, Пьетро и Джьякопо,[90] дочь его, Антония, ученики и друзья собрались в комнате умирающего Данте. Инок Францисканской обители читает отходную таким уныло-однозвучным голосом, как жужжание болотных комаров зензан.
Данте, уже причастившись, лежит на постели, в длинной, темно-коричневой грубого войлока, подпоясанной веревкой, монашеской рясе нищих братьев св. Франциска. Руки сложил крестом на груди и закрыл глаза, с таким неподвижно-каменным лицом, что смотрящие на него не знают, жив он или умер.
– Кончился? – спрашивает государь шепотом на ухо врача.
Нет, еще дышит, отвечает тот, приложив ухо к груди умирающего.
Данте вдруг широко открывает глаза и произносит громким внятным голосом:
О clemens, o pia,
О dulcis Virgo Maria!
Верую в Три Лица Вечные, Отца и сына и Духа Святого. Три – Три – Три!
Тело его то пылает в жару, как в вечном огне, то леденеет в ознобе, как в вечных льдах. Но больше, чем тело, страдает душа: все еще не знает он, надо ли было делать то, что он сделал, или не надо; спас ли он душу свою, погубив ее ради Того, Кто велел погубить, или, спасая ради себя, погубил?
Бело-белое, в черно-красной мгле, пятно стоит перед его глазами, и он знает, что будет вечно стоять, никогда не уйдет. Все не может понять, что это; может быть, забеленное оконце в стене? Нет, что-то другое, неизвестное. Вдруг понял: белое, ледяное и огненное вместе, леденящее и жгущее, есть вечная мука ада вечная смерть. Но только что он это понял, как услышал тихие, знакомые шаги, и на ухо шепнул ему знакомый, тихий голос.
– Не узнаешь? Смотри, смотри же: это я, я, Беатриче!
И он увидел наяву то, что некогда видел во сне, в видении:
Она явилась мне… в покрове белом
На ризе алой, как живое пламя.
И после стольких, стольких лет разлуки,
В которые отвыкла умирать,
Душа моя в блаженстве перед Нею,
Я, прежде чем Ее мои глаза
Увидели, уже по тайной силе,
Что исходила от Нее, узнал,
Какую все еще имеет власть
Моя любовь к ней, древняя, как мир.
И тою же опять нездешней силой
Я потрясен был и теперь, как в детстве,
Когда Ее увидел в первый раз.[91]
Тихо уста припали к устам, и этот первый поцелуй любви был тем, что казалось людям смертью Данте, а для него самого было вечною жизнью – Раем.
5
Месяцев через восемь по смерти Данте, после бесконечных поисков пропавших песен «Рая», когда перестали их искать, думая, что они безнадежно потеряны, или даже вовсе не написаны, и когда сыновья Данте, Джьякопо и Пьетро, начали, с «глупейшим самомнением», присочинять от себя эти песни, Данте явился Джьякопо во сне, «облаченный» в одежды белейшего цвета и с лицом, осиянным нездешним светом».
Ты жив, отец? – спросил его Джьякопо.
– Жив, но истинной жизнью, – не вашею, – ответил Данте.
– Кончил ли «Рай»?
Кончил, и взяв его за руку, он повел его в ту комнату, где спал живой и умер; прикоснулся рукой к стене и сказал:
– Здесь то, чего вы искали.
Спящий проснулся. Час был предутренний, но еще темно на дворе. Встав поспешно и выйдя из дому, Джьякопо бежит к мессеру Пьетро Джиардино и рассказывает ему о чудесном видении. Тотчас же оба спешат в дом, где жил Данте, находят указанное на стене место, нащупывают прибитую к нему циновку и, потихоньку отодрав ее, видят никому не известное «оконце», где лежит пачка листков.
– Что это? спрашивает Пьетро, весь дрожа и бледнея.
Трудно прочесть, вон сколько наросло плесени от сырости, – отвечает Джьякопо, тоже весь дрожа. – Надо бы снять…
– Тише, тише, мессер Аллигьери, как бы не рассыпались! Если бы еще немного дольше пролежали, истлели бы совсем!
– Дайте свечу поближе, вот так…
Джьякопо развязывает истлевшую нить красного шелка на пачке листков, осторожно снимает ножом белую плесень с почерневшего верхнего листка и читает глухим дрожащим голосом:
Giá eran li acchi miei rifissi al volto
de la mia donna, e 1'anima con essi…
Вновь обратилися глаза мои к лицу
Владычицы моей, и душа моя была с Нею…
– Сколько пачек? – спрашивает Джиардино. Джьякопо считает.
– Тринадцать.
– Значит, весь «Рай».[92]
– Да, весь. А ведь это чудо, мессер Джиардино, святого Данте первое чудо!
– Первое, но, может быть, не последнее…
Глядя на окно, озаренное первым лучом восходящего солнца, мессер Джиардино крестится.
– Слава Отцу, и Сыну, и Духу Святому! Аминь.
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Гроза прошла
драматические сцены в четырех действиях
Калиновский Игнатий Петрович, журналист, впоследствии редактор большого журнала.
Калиновская Елена Сергеевна, его жена.
Палицын Арсений Федорович, скульптор.
Гелленштерн Викентий Иванович, доктор.
Молодой беллетрист.
Критик.
Петров, педагог.
Старцев, романист.
Висконти, любитель литературы.
Стожаров, журналист.
Романистка, пожилая дама.
Жена критика.
Марфа, старая няня Елены.
Семен, камердинер Палицына.
Кухарка, горничная, лакеи, гости.
Володя, 7-летний сын Елены.
Действие происходит в Петербурге. Между 2 и 3 действием проходит год, между 3 и 4–4 месяца.
Действие первое
Комната в дешевой квартире Калиновских. Посередине дверь в прихожую. Слева – в спальню хозяина. Направо – перед двумя окнами – письменный стол с беспорядочно разбросанными журналами, кипами бумаг и рукописями. Стеклянный шкаф с книгами и книги на полках. На столе портреты Добролюбова и Белинского. С противоположной стороны шифоньерка.
Явление 1
Елена (входит в шляпе и кофточке).
Марфа. Ах, голубушка Елена Сергеевна, да вы никак озябли? Боже упаси, еще ножки промочили?..
Елена. Нет, ничего, пожалуйста, не суетись…
Марфа. Не хотите ли чайку? У меня готовый.
Елена. Спасибо, няня. Ничего не надо. Только ради Бога смотри, чтобы сюда не вышел Игнатий Петрович. Я поскорей спрячу пакет (оглядываясь на двери спальни, Елена запирает в шкаф пакет с рукописью).
Марфа. У барина вот уже полчаса доктор. Слушает грудь и градусник ставит.
Елена. Гелленштерн?
Марфа. Да. Важный: в карете приехал.
Елена. Только бы муж не узнал, что рукопись опять не приняли.
Марфа. Не приняли! Значит и за это денег не получим!.. Что же теперь будет, барыня?.. Ах ты, господи Боже мой (Марфа помогает Елене снять пальто и шляпу).
Елена (опускаясь в кресло). Как я устала!
Марфа. Разве вы так воспитаны, Елена Сергеевна, чтобы ездить по городу да денег просить! Мы не хуже других, слава Богу!.. Генеральская дочь… Говорила я, барыня милая, не послушались старухи… Родион Родионович Боровецкий сватался. В одной Курской губернии имение…
Елена. Перестань, Марфа! Скажи лучше: ты заложила бриллиантовый браслет?
Марфа. Заложила.
Елена. Сколько?
Марфа. Сто.
Елена. У тебя есть немного денег?
Марфа. В лавочку, в аптеку, Володеньке пальто… Осталось 11 рублей 25 копеек.
Елена. Дай десять. Надо доктору за визит.
Марфа. Значит, хозяйственных на месяц рубль двадцать пять…
Елена. Что же делать?..
Марфа (вынимает из кармана серебряные вещи). Вот часы. Вы не думайте, Елена Сергеевна, это часы хорошие – видите с вензелем и на рубинах. У меня на 3-й улице Песков есть один, золотых дел мастер знакомый: хорошую цену даст. А вот щипчики для сахару. Нам пока и хватит.
Елена. Ах, няня, милая, какой ты добрый человек!.. Только, пожалуйста, не надо. Я ни за что не позволю! Спрячь свои бедные щипчики назад. Все равно мало поможет.
(Целует Марфу; из левой двери выходит доктор Гелленштерн, Марфа уходит).
Явление 2
Гелленштерн. Я, я хочу жаловаться на вашего мужа. Во-первых, непослушный. Вы должны забрать его в свои руки. А затем не читал Мопассана[1] и Бурже[2] и бранится. «Нет, – говорит, общественные идеи…» Будьте хоть вы моей защитницей… Вы читали, надеюсь, «Mensonges» Paul Bourget?.[3]
Елена. Нет, не читала… Извините, доктор, я хотела спросить; как вы нашли…
Гелленштерн. А, понимаю, понимаю!.. Как же, я не забыл нашего разговора о Гамлете. Вчера видел Гитри[4] в Михайловском…
Елена. Нет, Викентий Михайлович, я хотела спросить, как вы нашли здоровье мужа…
Гелленштерн. Вот видите, какая вы нетерпеливая, дорогая моя… Простите, я забываю имена.
Елена. Елена Сергеевна.
Гелленштерн. Ну, вот видите ли, дорогая моя Елена Сергеевна, я вам скажу прямо (это мое правило, говорить всегда прямо и открыто). Поезжайте сейчас же в Ниццу или Италию…
Елена. В Ниццу!
Гелленштерн. Без всяких разговоров: уложите вещи и через два дня в Ниццу.
Елена. Но мы не можем…
Гелленштерн. Знаю, знаю все возражения: неудобно, некогда, дорого: но, видите ли, здоровье…
Елена. Я не думала, что положение мужа так серьезно…
Гелленштерн. В Петербурге очень серьезно, на южной климатической станции пустяки…
Елена. А если мы не поедем… Неужели чахотка?..
Гелленштерн (пожимая плечами). Ни за что не отвечаю.
Елена. Но поймите, доктор: мы не можем…
Гелленштерн. Не понимаю, не хочу понять: «се que femme veut? dieu le veut…»[5] Вы не были за границей?
Елена. Нет.
Гелленштерн. Ну, вот, тем более!.. Потом сами меня благодарить будете, что послал. Одно голубое море чего стоит! Вы мне в январе пришлете фиалок (смотрит на часы и вскакивает). Опоздал, совсем опоздал! Четыре часа!
Елена. Прощайте же, доктор (протягивает руку и хочет дать денег).
Гелленштерн. Нет, нет… от писателей не беру. Литераторы – моя страсть. Если позволите, я пришлю вашему мужу альбом: он оставит на память автограф. У меня великолепная коллекция: есть Гонкур,[6] Флобер… (в прихожей звонок) Ну, до свидания: мне пора, дорогая моя… Нет, это истинное несчастье: опять забыл ваше имя.
Елена. Елена Сергеевна.
Гелленштерн. Счастливого пути, Елена Сергеевна. Помните наш девиз: солнце – лучшее лекарство; «Licht mehr Licht!»[7] А на дорогу я вам все-таки пришлю томик Мопассана. Там описание моря – c'est délicieux![8]… Пускай нет либеральных идей и не надо! И не надо! Вся эта политика – вот наш этот желтый, осенний туман… Не правда ли?.. Счастливого пути!.. Не забудьте фиалок из Ниццы (уходит).
Явление 3
Елена и Палицын входит
Палицын. Какая вы бледная! Вы тоже больны?
Елена. Нет, ничего. Подождите (приотворяет дверь спальни и осторожно смотрит). Он в другой комнате. Мы можем говорить. Доктор сказал мне решительно, что не отвечает за жизнь Игнатия Петровича, если мы останемся в Петербурге.
Палицын. Куда он посылает?
Елена. В Ниццу.
Палицын. Отлично!
Елена. Мы не можем…
Палицын. Почему?
Елена. Нет денег.
Палицын. Пустяки. Возьмите у меня…
Елена (перебивая). Я не понимаю, как вы можете…
Палицын. Что?
Елена. Вы меня любите. Муж об этом догадывается… И мы будем брать от вас…
Палицын. Боже мой! Опять условности!.. Я смотрю на жизнь проще: я богат, я даю то, в чем не нуждаюсь. Здесь нет почти никакой услуги.
Елена. Я денег не возьму от вас… Видите ли: вы один из редких людей, которые понимают красоту, и в наших отношениях есть красота…
Палицын. Что же изменится?
Елена. Я не могу вам объяснить, что чувствую. Между нами будет стоять мысль об услуге. То есть не у вас, а у меня. Вы забудете, а я никогда не забуду. И в моей дружбе не останется прежней чистоты и свободы… разве вы не понимаете?
Палицын. Да, отчасти… Люди условились считать благодарность святым чувством. На самом деле в ней всегда есть что-то тяжелое, унизительное…
Елена. Не правда ли?.. Я не возьму денег ни за что!
Палицын. Подождите. Я, кажется, нашел средство.
Елена. Какое?
Палицын. Будьте свободной и смелой! Спасите меня, дайте мне одно мгновение счастья!.. А потом…
Елена. Что вы говорите!
Палицын. Потом я уеду. Вы больше меня не увидите и освободитесь от чувства тяжелой благодарности. Я умоляю об одной минуте свободного счастья…
Елена. За деньги!.. Это значит…
Палицын. Потом я уеду. Вот, вот… Страшные слова…
Елена. То, чтоб вы хотели, чтоб я сделала, безумие. Я знаю, как вы страшно смотрите на жизнь, и не оскорблена. Но зачем вы увеличиваете тяжесть, которая и без того лежит на моем сердце?..
Палицын. Простите!
Елена. Я не сержусь, но мне бесконечно грустно…
Слышен голос Калиновского за сценой.
Калиновский. Лена! Позови Марфу! Это ужасно!.. куда все ушли? Да где же ты, Лена?
Елена. Я здесь. Сейчас, сейчас. Няня, тебя барин зовет.
Проходит Марфа.
Явление 4
Палицын. Прощайте.
Елена. До завтра?
Палицын. Я на днях уезжаю.
Елена. Куда?
Палицын. За границу.
Елена. Как? И мы больше не увидимся?
Палицын. Приходите завтра вечером ко мне…
Елена. К вам?
Палицын. Забудьте мой глупый парадокс. Докажите, что вы его забыли. У меня будут деньги. Пятьдесят, сто тысяч, сколько хотите. Вы можете их взять или нет, но я считаю их вашими.
Елена. Опять о деньгах!..
Палицын. Приходите! Это моя последняя просьба. Не отказывайте!
Елена. Не знаю… Может быть…
Палицын. Я жду. (Уходит).
Явление 5
Калиновский. Какая мука! Что за отношение к больному! Ты распустила прислугу…
Елена. Не сердись, ради Бога! Все будет, как ты хочешь.
Калиновский. В редакции была?
Елена (робко). Была…
Калиновский. Ну, что же?
Елена. Ах, Игнатий, я боюсь, ты опять рассердишься, редактор еще не успел…
Калиновский. Лена, я вижу по твоему лицу, что ты скрываешь.
Елена. Ради Бога, не волнуйся…
Калиновский (подходит к письменному столу). Я отправлю редактору записку с Марфой.
Елена. Не делай этого!
Калиновский. Почему?
Елена. Прошу тебя…
Калиновский (с раздражением). Но почему, почему?
Елена. Если ты хочешь непременно, что же делать!.. Статья не принята.
Калиновский (опускается в кресло). Не принята!..
Явление 6
Кухарка (входит из средней двери). Барыня, там управляющий пришел. За квартиру требует, за шесть месяцев…
Калиновский. Как за шесть месяцев..?
Елена. Ах, уходи, пожалуйста, уходи!.. Скажи, что потом (выпроваживает кухарку).
Калиновский. Что это значит? Что ты делаешь со мною, Лена? Зачем скрываешь…
Елена. Господи! Да как же я могла?.. Доктора предупредили, что прежде всего тебе нужно спокойствие…
Калиновский (встает в волнении и ходит). Спокойствие! Вот как! Ну нет, спокойствия мне больше не будет!… Довольно!
Елена. Что ты хочешь?
Калиновский. А вот увидишь! (подходит к письменному столу, выдвигает ящики, вынимает груды бумаг, кладет их на стол и разбирает). Вот статья. Где же том Карлейля?[9] (Становится на стул, берет книгу с полки и приготовляется писать.) Пошли Марфу за бутылкой лафита…
Елена. Это безумие! Ты убьешь себя работой!..
Калиновский. Ах, Лена, зачем мы оба притворяемся? Разве я не знаю, что у меня чахотка… Я должен умереть, так не все ли равно месяцем позже или раньше? Горько мне умереть так рано, не кончив борьбы… Молчать нельзя! Я хочу бороться до последних сил!.. До последней минуты я не выпущу пера из рук!.. Я хочу умереть, как солдат на посту, лицом к лицу с врагом и с оружием в руках!.. Литература падает, литература – Лена, понимаешь ли ты святость этого слова? – становится продажной и уличной!.. Надвигается что-то страшное, поколение без принципов, без чести!.. Я скажу им все, все… Я не знаю – был ли у меня талант, но видишь ли – я чувствую, что в этом сердце есть огонь, есть вера!.. Вера!.. Я не могу выразить этого никакими словами, но я верил всю мою жизнь и теперь перед смертью верю, что правда победит… Вечная правда, которой противиться нельзя!.. Неужели ты не понимаешь меня!.. О, если бы я мог умереть за эту веру!.. Мне грустно, что я отдаю ей так мало, что я так мало сделал!.. (плачет, закрыв лицо руками).
Елена (становится перед ним на колени). Ты не умрешь!.. Я сделаю все… Доктор сказал, что если я увезу тебя из Петербурга на юг…
Калиновский. Боже мой! В этом весь ужас… Я знаю, знаю, что был бы спасен!.. Но мы ехать не можем!..
Елена. Нет!.. Я вымолю у твоих товарищей, я соберу деньги!..
Калиновский. Вздор! Вздор!.. Никто тебе не даст ни копейки. В литературе нет товарищей, а есть только соперники!.. Это – борьба, бешеная погоня за деньгами и успехом… Горе побежденным!..[10] Кто раз упал, тому уже не дадут подняться, его растопчут!..
Елена (ломая руки). Не может быть! Я пойду ко всем, я соберу!..
Калиновский (нервно). Молчи! оставь это!.. Ребяческие утешения!.. Вот в чем ужас!.. Из-за денег, понимаешь, бессмысленно, из-за денег я умираю!..
Елена (вытирает слезы, быстро встает и произносит тихо с решимостью в голосе). Подожди: у нас будут деньги наверное и очень скоро.
Калиновский. Что ты говоришь? Какие деньги?
Елена. Разве ты не видишь, что я говорю серьезно… Деньги наверное будут…
Калиновский. Я ничего не понимаю… откуда?
Елена. Сейчас, сейчас… Не торопи меня! Я так расстроена… Я тебе все объясню…
Калиновский. Это невозможно!
Елена. Не сердись, милый мой. Видишь ли… Ты знаешь – у меня есть старая тетка в Пензе. Она меня возненавидела, когда я вышла за тебя замуж. Я получила письмо от управляющего, что она умерла. Я наверно знаю, что она хотела лишить меня наследства, но не успела… Простая случайность…
Калиновский. Лена! И ты не хотела брать денег из-за того, что она не любила нас!..
Елена. Да. да… Теперь вижу, что это глупость… Необходимо взять…
Калиновский (в волнении). Где же письмо от управляющего? Ради Бога письмо!..
Елена (в смущении). Право, я не знаю… Я забыла, где письмо… Ах, да!.. я ведь оставила его у нотариуса!..
Калиновский. У нотариуса?.. Вот что (он ходит по комнате; после некоторого молчания останавливается перед Еленой и берет ее за руки). (Тихо) Это вопрос жизни и смерти, Лена. Ты лгать не умеешь. Поди сюда! Смотри мне прямо в глаза. Я тебе верю во всем: дай слово, что ты меня не обманываешь.
Елена (несколько минут смотрит ему в глаза прямо и пристально). Да, если ты этого требуешь… Я даю… слово, что деньги будут.
Калиновский. Значит, значит правда!.. Боже мой, какое счастье!..
Елена (плачет). Да, да!.. Не правда ли… какое счастье!..
Калиновский (смотрит на нее в смущении). О чем ты.
Елена. Так… Ничего… Пройдет… Это я от радости…
Калиновский. От радости!.. Я понимаю тебя… Я сам готов плакать… Деньги – свобода! И ведь это ты мне даешь свободу, ты меня спасла!.. (Он хочет обнять ее; она отталкивает его и плачет).
Елена. Оставь меня!
Калиновский. О, милая, если б ты знала, как я люблю тебя!.. Новая жизнь, свобода!.. О, повтори, что это не мечта, что это не сон!
Елена (встает, отстраняет его, вытирает слезы и произносит холодно и решительно). Успокойся: это не мечта… Ты можешь быть счастлив: деньги будут.
Действие второе
Комната в мастерской скульптора Арсения Палицына. Налево каминный столик, покрытый скатертью, с шампанским и фруктами. Фантастическое убранство в стиле Бодлера[11] и Эдгара По[12]. В одном углу, под тенью тропических пальм, мраморная Венера. Вкус художника, антиквария, дилетанта. Мебель покрыта старинными тканями нежных и тусклых цветов. Посередине дверь в прихожую. Палицын один в комнате; сидит у камина и держит в руках книгу. В дверь стучат.
Явление I
Палицын. Это ты, Семен? Войди (Семен входит). Что тебе?
Семен. Я? Арсений Федорович, насчет рубашек со стоячими воротничками… Сколько взять прикажете?.. Две дюжины, либо три?..
Палицын. Бери? сколько хочешь…
Семен (помолчав). Значит, барин, едем?..
Палицын (не отрываясь от книги). Завтра, в четыре часа…
Семен (в раздумье). Так-с… Ну что же, с Богом!..
Палицын. А тебе очень не хочется уезжать от племянника… Знаешь что? Оставайся здесь на моей квартире. Жалованье буду платить прежнее. Я поеду один или кого-нибудь другого возьму…
Семен. Как можно!.. Виданное ли дело – одного барина в чужие края отпускать?.. Да вас там всякий оберет… Обидели вы меня, Арсений Федорович, право обидели… Другого возьмете!.. Какое слово молвили… Если с вами что-то не дай Бог – приключится – грех на моей совести…
Палицын. Ну, ну… Перестань!.. Я не хотел тебя обидеть: мы поедем вместе…
Семен. Одного отпустить!.. Разве я к тому сказал?..
Палицын. Иди к себе наверх. Ты мне больше не нужен.
Семен (мрачно). Слушаю-с (ставит шампанское на лед и поправляет угли в камине). Так завтра, в четыре часа?
Палицын (рассеянно, опять принимаясь за книгу). Да, да…
Семен. Я, барин, не к тому говорю: я без вас не останусь… Только охота вам за границу?..
Палицын. Скучно на одном месте…
Семен (задумчиво). Скучно?.. так-с… (после некоторого молчания). Смотрю я на вас, Арсений Федорович, и надивиться не могу: все-то у вас есть, и деньги и всякий достаток, от хороших людей почет, опять же и художеством развлекаетесь… Чего бы кажется еще?… А вот поди ж – и радость не в радость!.. Не домекнуться мне? старику, о чем это барин мой убивается…
Палицын (смотрит на него с удивлением). О чем скучаю? (Отклоняет книгу в сторону и закуривает сигару). Это трудно тебе объяснить…
Семен. Вы мне простите, старику, только я прямо скажу: хорошо бы вам, барин, жениться…
Палицын. Жениться? Зачем?
Семен. Как же – для деток… Детки большая утеха.
Палицын. Дети?.. Рождать таких же, как я, для того, чтобы они всю жизнь не понимали, для чего живут… Вот ты, например, Семен, ты умный старик, ты знаешь жизнь. Много ли ты видел счастья на своем веку?
Семен. Какое мое счастие? В солдаты забрили, жена умерла, потом дети… Остался я один… Жизнь моя была горькая…
Палицын. Так и у всех. Я не хочу увеличивать число таких же несчастных, как я…
Семен (мрачно). Сердце у меня о вас болит, Арсений Федорович. Недаром мне в сонном видении три раза ваша покойная матушка являлась. Ничего не сказали, только пальчиком изволили погрозить, но по лицу видел, что о вас сокрушаются…
Палицын. В самом деле… ты ее видел?
Семен (строго и печально). Как же-с!.. Три раза… (В передней звонок).
Палицын. Скорее же. Семен!.. Отопри дверь и уходи. Не надо докладывать. Я встречу.
Семен (снова принимает официальный вид). Слушаю-с. (Идет к двери, потом оборачивается). Как же-с насчет рубашек? Я уже две дюжины возьму… Зачем добро изводить…
Палицын (с нетерпением). Как хочешь, как хочешь… Да иди ты скорее… (Семен уходит).
Явление 2
Палицын в волнении ходит по комнате, берет запечатанный пакет с камина и смотрит на него в раздумье, потом кладет обратно, подходит к двери, открывает портьеру и прислушивается.
Явление 3
Елена входит в кофте и шляпе.
Елена (подав руку). Здравствуйте!
Палицын. Наконец-то!.. Я боялся…
Елена (насмешливо и резко). О, нет!.. Я пришла за деньгами… За деньгами всегда приходят вовремя…
Палицын (подходит к камину и указывает на пакет). Вот.
Елена (все также с притворной смелостью). Подождите. Потом (снимает вуаль).
Палицын. Как вы похудели со вчерашнего дня. Как изменились!
Елена. Право? Зато я теперь так спокойна. Ну, давайте смотреть вашу комнату… В самом деле красиво. Какие контрасты! Нет во всем ни малейшей гармонии, никакого единства!.. Впрочем…
Палицын. Что впрочем?
Елена. Я хотела сказать; как, впрочем, и у вас в душе (подходит к накрытому столику). Шампанское! Чудесно… Давайте пить!
Палицын. Снимите кофту и шляпу.
Елена. Пожалуй. (Она снимает; он в бокал наливает ей шампанское и подает).
Палицын. Какие холодные руки! Вам нездоровится?
Елена. Я чувствую себя отлично. Отчего вы не пьете? Я вижу: вы еще не поняли, зачем я пришла… Я, конечно. возьму деньги, но вместе с тем исполню умный совет: я хочу избавиться от тяжелой благодарности!
Палицын. Не смейтесь надо мною, Елена Сергеевна!
Елена. Я говорю очень серьезно. Я хочу спасти мужа от смерти, вас – от мучений страсти, себя – от заботы о деньгах… Скажите, разве это не умно и не практично? (Чокается с ним и пьет).
Палицын. Елена Сергеевна, я вижу, что вы не можете мне простить то, что я сказал вчера… Но ведь это была минута безумия!.. Забудьте, умоляю вас, простите…
Елена. Как приятно смотреть сквозь бокал с шампанским на красные угли в камине! Как оно играет, какое оно прозрачное, золотистое! Это – символ легкого счастья. легкой жизни и богатства. Завтра я тоже буду богатой. Здесь, среди этой роскоши, я начинаю признавать вашу теорию о красоте. В самом деле нет никакого долга и никакой добродетели; есть только одно в жизни – красота. Но чтобы быть прекрасным и счастливым, надо быть смелым. Пусть робкие будут добродетельными и несчастными. Пью за красоту и смелость!
Палицын. Я не думал, что вы так злопамятны…
Елена. Кажется, наши роли переменились?.. Какой вы странный! От чего вы не верите? Я не лгу вам… Я не смеюсь… Как мне еще сказать?.. Вы точно меня боитесь… Подойдите же!.. (Берет его за руки). Да разве вы не видите… что я устала от этой трусливой добродетели? Я хочу быть свободной и счастливой хоть на одно мгновение и сказать, что я… люблю…
Палицын (целуя ей руки). Елена!.. Так значит ты…
Елена (отталкивая его, гневно). Прочь! Оставьте меня!.. Уходите прочь!.. Вы могли думать…
Палицын (грустно и тихо). Если вы меня настолько не понимаете, если между нами может быть речь о таком оскорблении, значит в самом деле все кончено… Да и не было ничего…
Елена. Это был последний свет моей жизни… Я чувствовала, что полюблю вас. Чем я виновата?.. Я никому об этом не говорила, даже себе не признавалась… Я только радовалась про себя. И вдруг – мысль о деньгах. Грубая, жестокая!.. За что?.. За что вы отняли этот свет, эту надежду любви?.. Продать себя тому, кого любишь – хуже, чем разврат из-за хлеба с первым встречным на улице!.. И вы могли думать… что я продам… даже не любовь свою, но эту мечту, эту надежду любви, самое святое, что у меня было в жизни… За деньги!.. За деньги!.. О, сколько унижения в бедности!..
Палицын. Что вы говорите, Елена Сергеевна? опомнитесь!.. Вы не можете, вы не должны считать меня способным на такую низость!.. Не я, а вы меня оскорбили жестоко и несправедливо!..
Елена. Простите… Я сама вижу: не надо было говорить… Да; вы иначе смотрите на деньги. Я так устала думать и бояться… Знаете, я люблю долго, долго смотреть на пламя камина и слушать его, оно говорит о чем-то уютном и милом; шум огня напоминает детство и даже еще что-то более далекое, что было прежде детства… Какая у вас в комнате тишина!.. (Прислушивается). Ни одного звука. Только огонь в камине. Какая тишина!
Палицын. Я привык.
Елена. Привыкли?
Палицын. Да, я всегда один.
Елена. И в такой тишине?
Палицын. Всю жизнь…
Елена. До самой смерти?
Палицын. Эта тишина и есть одиночество.
Елена. В ней есть что-то безнадежное.
Палицын. Да, и от нее нельзя спастись нигде: куда бы ни уехал, как бы ни волновался, что бы ни делал – рано или поздно останешься один в своей комнате и будет снова эта тишина… Прислушиваешься к ней; и мысль о смерти подходит так близко, как будто нет ни времени, ни жизни, а есть только смерть… и эта тишина.
Елена. Смерть… Вы часто о ней думаете?
Палицын. Мне кажется иногда; что я о ней только и думаю, больше ни о чем.
Елена (живо). Да. да… Не правда ли? H y меня так же… Только я этого никому не говорю.
Палицын. Не надо… Другие не поймут. Елена. Да. Мы с вами родные… (Он становится на колени перед нею; она молча смотрит на него с улыбкой и потом кладет ему руки на плечи). Бедный!.. Как я уйду от вас, как оставлю опять одного в этой тишине!
Палицын. Не уходи! Родная… пожалей меня…
Елена. Не уходить?.. (Она наклоняется, обнимает его голову и целует, потом быстро встает). Нет, дайте шляпу… Пора…
Палицын. Зачем?
Елена. Он больной… один, может быть, умрет… Разве я могу бросить… (Она хочет взять свою шляпу с камина и рядом замечает пакет). Что это?
Палицын. Деньги.
Елена. Сколько?
Палицын. Сто тысяч.
Елена (с улыбкой взвешивая на руке пакет). Как легко… как удивительно легко!.. Так вот они – эти деньги!.. Здесь на руке моей все: смерть или жизнь мужа, его будущность, его слава, мое спокойствие, воспитание сына, его счастие, и, может быть; его честь; все, все здесь, в этих бумажках…я могу взять их или оставить… Как это глупо и страшно!.. (кладет деньги на столике рядом с креслом и идет, чтобы одеться). Где мои перчатки?
Палицын. Неужели сейчас?.. Сейчас один и в этой тишине навсегда до смерти!.. О, пожалей меня!..
Елена (снова подходит к нему и опускается в кресло). Зачем я пришла?.. Не надо было…
Палицын. Скажи еще раз, что любишь…
Елена (тихо). Разве ты не видишь?..
Палицын. Елена!.. (он обнимает ее).
Елена (указывает на пакет с деньгами). Нет, нет… пусти… Здесь, рядом с деньгами!..
Палицын. Не уходи…
Елена (еще тише). И ты будешь счастлив, счастлив навсегда?..
Палицын. Навсегда!
Елена (закрывая лицо руками). Не надо…
Палицын. Ты не любишь?
Елена. Нет, нет! Люблю… Я хочу, чтобы ты был счастлив… навсегда!
Действие третье
Приемная в редакции журнала. Высокая комната. Мебель из тесного резного дерева и кожи. На черных полках номера журналов в одноцветных обложках. Справа (от зрителей) дверь в квартиру редактора, слева – в прихожую, посередине – в контору. Средняя дверь открыта настежь, так что виден большой, великолепно сервированный к званому обеду стол с несколькими канделябрами, фруктами и цветами. Обед окончен. Только что произнесены тосты, одни гости с недопитыми бокалами, оживленно разговаривая, выходят в приемную; другие еще за столом, чокаются с хозяином, Калиновским. Лакеи приносят ликеры и кофе.
Явление 1
Гости (выходящие из-за стола). Критик (громадного роста, одетый не очень опрятно, с красным лицом и хитрыми глазами. Молодой беллетрист (с бледной остренькой физиономией, чрезвычайно бойкий и насмешливый).
Некоторые из гостей (за столом). За здоровье редактора!
Другие. Ура!..
Разные голоса. Господа, тише, тише!.. Слушайте!
Критик (наливает себе ликер и подходит к столику, на котором стоит ящик с сигарами). А ведь должно быть дорогие!.. (Закуривает). Аромат!.. (похлопывает беллетриста по плечу). Да, молодой человек, хорошо быть редактором журнала с такой подпискою… Не то, что мы пролетарии..
Беллетрист (насмешливо смотрит в пенсне). А знаете, я давно ведь заметил по форме ваших глаз, что вы, должно быть, крайне завистливый человек. Впрочем, критики вообще завистливый народ.
Гости и хозяин выходят в приемную, у всех бокалы шампанского в руках.
Явление 2
Калиновский – очень изменился: у него здоровое румяное и радостное лицо. Елена – грустная и бледная, в простом черном платье. Петров – простодушный старичок в военном мундире. Он становится в торжественную позу перед Калиновским, который смущенно улыбается. Старцев, Стожаров, романистка, Висконти, жена критика и другие.
Некоторые из гостей. Здесь гораздо прохладнее… и можно курить. Говорите, Илья Ильич, мы слушаем, говорите же!..
Петров (самодовольно, скромно и торжественно). Два слова, господа, два слова… Мы собрались под сенью этой гостеприимной кровли, чтобы, так сказать, в семейном кружке отпраздновать громадное, небывалое увеличение подписки и расширение того честного издания, во главе которого стоит наш любезный хозяин, Игнатий Петрович Калиновский… Мы все, господа, как представители русского общества, обязаны всеми силами поддержке этого деятеля, который в незапятнанных руках несет знамя высоких принципов…
Критик (тихо романистке). Уф!.. Хороши два слова!.. Когда же он кончит…
Романистка. Тс!..
Петров (невозмутимо). Но для меня, как для педагога, важны главным образом те нравственные поучения, которые вытекают из личной жизни нашего глубокопочитаемого редактора.
Критик (негодуя). Черт!.. За душу тянет!
Петров (невозмутимо). Итак, перехожу к нравственным поучениям… Ровно 2 года тому назад я посетил Игнатия Петровича в его тогдашней бедной и тесной квартирке на Васильевском острове. Он был болен. Доктора предсказывали несомненную чахотку. Его материальное положение было ужасное, трагическое… Но такие люди, как он, господа, выходят из всякого положения победителями. И он вышел, сумел победить бедность и болезнь. Взгляните на него теперь: какая перемена! Перед вами новый человек, бодрый, полный энергии, с радостным взглядом на жизнь. Каким же чудом он обновился? Вот здесь-то и заключается высокое нравственное поучение, господа! Эта сила – не что иное, как воля и неутомимое трудолюбие!.. За них я подымаю мой бокал, за эти высокие качества души!.. Пусть и в дальнейшем руководит им воля и трудолюбие по славному пути к истине; добру и свету!
Некоторые из гостей. Браво, браво!.. Совершенно справедливо!..
Критик. Слава Богу! Кончил!
Все подходят к Калиновскому и чокаются.
Калиновский. Помилуйте! Это именно несправедливо… Я обязан не себе, а случаю…
Петров. Мы понимаем; что скромность…
Калиновский. Да нет же, нет, господа!.. Если бы моя жена совершенно неожиданно и очень кстати не получила наследства, я наверное, умер бы от чахотки…
Старцев – романист 30 лет, на вид сдержанный, хитрый и себе на уме, берет Калиновского под руку и отводит в сторону.
Старцев. Игнатии Петрович, ради Бога, на минутку! Необходимо с вами поговорить.
Калиновский. Опять вперед денег!..
Разговаривая, отходят.
Те же и жена критика – с румяным лицом, одетая крайне безвкусно и пестро, похожая на молоденькую мещаночку или горничную, выбегает стремительно из комнаты и бросается к мужу.
Жена критика. Сашенька!.. Ах. что же это такое… я не досмотрела!.. Зачем рядом с тобой ликер?.. (хочет убрать графинчик).
Критик (уже навеселе, торжественно). Прочь руки! Жена критика (умоляющим голосом). Голубчик Сашенька. тебе вредно…
Критик. Прочь, говорю, прочь!.. «Душа моя мрачна»!… Ты – женщина… Разве ты можешь понять?.. Пью не от веселия, а от горя пью, от горя за всю русскую литературу. Падение всеобщее… Да-с! Мы – последние могикане… После нас тьма, конец литературы!..
Разговаривают молодой беллетрист и Стожаров, писатель почтенных лет, но крайне легкомысленной наружности, одет слишком ярко и модно, играет моноклем.
Стожаров (играет моноклем). Мой друг Paul Bourget, помню, кажется, еще в присутствии Мопассана, который с ним вполне согласился, сказал о великих русских романистах: «Се sont des vrais genies, mais des genies barbares».[13] И верно, мы. русские – варвары… да-с? именно варвары… Нет европейской закваски… отрицание науки. Лев Толстой… Это возмутительно!..
Беллетрист. Ну, однако же Тургенева, например, нельзя назвать варваром…
Стожаров (горячится). Тургенев!.. Что это за авторитет!.. Подите вы с вашим Тургеневым!.. Позвольте вам заметить, что Тургенев устарел…
Беллетрист. То есть почему же?..
Стожаров (злобно). Угодно знать – почему… А потому что Толстой – романтик… Слава Богу, мы ушли далеко вперед от Тургенева. В литературу – позвольте вам заметить – введены новые, усовершенствованные приемы. Так писать в наше время нельзя, как писал Тургенев. Да я без всякой ложной скромности, не стесняясь, скажу про себя: я бы не начал теперь романа, как начинает Тургенев «Солнце взошло на ясное небо» или что-то в этом роде… Это – извините – допотопный прием!..
Беллетрист. Теперь у нас тоже распространились в беллетристике самые новейшие приемы натурализма…
Стожаров (снисходительно). А! В самом деле? Очень интересно (вставляет монокль и смотрит на собеседника внимательно и развязно). Вы по-видимому принадлежите к поколению 80-х годов?
Беллетрист (не без гордости). Да, к самому новому поколению…
Стожаров. Но к какому именно типу, к какому разряду или, так сказать, к какой формации? Я приехал из Парижа, чтобы изучить новое поколение… Вы кончили университет?
Беллетрист. Нет, я вышел из 4-го класса гимназии. Я считаю нашу русскую систему воспитания крайне несовершенной…
Разговаривая, отходят.
Старцев и Калиновский.
Калиновский (продолжая разговаривать). Вы у меня взяли авансом более восьмисот рублей…
Старцев. Что же делать? Я получил за роман 500 и – верите ли – через 2 недели – ни гроша. Главная беда с женой… Намедни купила лисью ротонду[14] – 200 рублей. Помните мою повесть – «Молодые побеги» – так целиком и ушла на лисью ротонду, ни копеечки не осталось…
Калиновский. Сколько вы хотите вперед?
Старцев. 500. Меньше невозможно!..
Калиновский. 500! Это ужасно! Вы еще и не начинали романа… (Отходят).
Явление 3
Елена и Висконти – известный знаток и любитель литературы; сам, однако, ни одной строки не писал; почти лысый, весьма приличный; петербургски-равнодушный и с отчасти брезгливым выражением лица.
Висконти. Ну оттуда я, конечно, в Рим прокатился…
Елена. Вы видели в Риме Палицына?
Висконти. Побывал у него в мастерской. Кстати, он приезжает на днях в Петербург.
Елена. Вот как! Ну что же? Он много работает?
Висконти. Кончает группу.
Елена. Показывал?
Висконти. О, да! Я в восторге! Вот настоящий художник и вместе с тем величайший пессимист, какого я когда-либо встречал в жизни…
Елена. Какой сюжет группы?
Висконти. «Смерть».
Критик (вмешивается в разговор). Охота вам этаким вздором восхищаться, да еще барыню совращать… Развратная эстетика!..
Висконти. Мне кажется, что Палицын не более эстетик, чем его учителя, уже несомненные гении – Микеланджело. Рафаэль.
Критик. И это слыхали… Не боимся мы ваших Микель-Анджелов и Рафаэлей!..
Елена. Да вы их не знаете… (Елена отходит и вступает в разговор с Калиновским).
Критик (ей вдогонку). И знать не хочу, милая барыня, и знать не хочу!.. Горжусь этим (к Висконти). Вы прочтите мою статью в «Народной совести», там я доказываю несомненно, так сказать, математически, что – «Четверть лошади» Бориса Ивановича Воздвиженского![15] выше, гениальнее – да, да, смейтесь, а я все-таки повторю – неизмеримо гениальнее всех ваших Фетов, Майковых и Рафаэлей…
Елена и Калиновский.
Калиновский (продолжая разговаривать). Послушай, я право не понимаю – почему ты так хлопочешь о Карелине… Тебе-то что?
Елена. Если угодно знать, вот что: вспомни только, как ровно год тому назад ты был так же беден, как теперь Карелин, ты лежал тоже больной и без гроша денег… Не делай того. в чем ты упрекал тогда самодовольных и богатых. Статья Карелина – талантливая…
Калиновский (с раздражением). Ах. Боже мой, да я вполне с тобой согласен: статья и умная, и блестящая, и талантливая. Но напечатать ее в своем журнале я не могу…
Елена. Это нетерпимость!..
Калиновский. Пусть – нетерпимость!.. Помни, милая моя, что литература прежде всего – борьба, да-с, борьба во имя принципов, идей и направлений… Пускай твой Карелин талантлив и даже, если хочешь, по-своему честен. Но он нам не ко двору. Он не нашего лагеря и не нашей партии.
Критик (почти пьяный). Славно, Игнаша, воистину славно обрезал. Именно – не ко двору!.. Дай мне пожать твою благородную руку!..
Елена. Игнатий, помнишь, ты мне говорил однажды: «Горе побежденным в литературе. Их растопчут!» Как это верно! Ложь и обман все ваши громкие слова о принципах. о направлениях!.. Ложь!.. Зачем вы лицемерите? Зачем вы притворяетесь?..
Калиновский. Елена, опомнись! Что ты говоришь?
Гости умолкают, собираются вокруг Елены и слушают ее в недоумении. А в соседней комнате, вокруг стола, веселый говор и звон бокалов. Там возобновляется пир.
Елена (в негодовании). Обманываете публику, читателей, господа… Это вам выгодно, на этом держится ваша слава, но зачем морочить нас, близких, друг друга и самих себя. Ваш журнал – коммерческое предприятие, основанное на деньгах и для денег. Во что вы верите? Что проповедуете?. Как в магазинах материю, вы чуть ли не по аршинам – да! – по листам продаете ваши горячие статьи о благе народа, об идеалах, чтобы бросать деньги продажным женщинам и пить вино в трактирах. Как вы смеете учить людей, когда вы не любите их и ничуть не лучше их?.. Это бесчестно!
Романистка (вскакивает, взвизгивая). Я не позволю, я не позволю… в моем присутствии так оскорблять наш честный лагерь!..
Громкий звонок Все оглядываются.
Явление 4
Беллетрист (вылетает из прихожей, запыхавшись, в шубе, с радостным лицом). Все готово, господа, все готово!.. Лошади поданы!..
Явление 5
Гости (которые сидели за столом, входят с шумом в приемную). Что здесь? Что такое случилось?
Беллетрист. Тройки – у ворот. Скорее одевайтесь!..
Романистка. В Аркадию.
Висконти. Не советую в Аркадию – лучше к Кюба.
Критик. Сначала в Аркадию, потом к Кюба.
Калиновский. Чудесно, чудесно! Висконти, вы ужин на себя возьмите. Вы – известный гастроном.
Критик (встает, шатаясь). Жена, поезжай домой, нечего тебе в Аркадии делать…
Жена критика (цепляется за его одежду). Ах, нет. Сашенька, я с тобой, с тобой – от тебя ни на шаг!..
Критик (в отчаянии). Прицепилась, проклятая, теперь не оттащить!
Петров. А цыганки, значит, будут? Я, знаете ли, очень люблю брюнеточек восточного типа…
Калиновский. О, я вам такую представлю, что пальчики оближете!..
Гости толпятся. Все, кроме Елены, выходят в прихожую, и оттуда слышны крики и разговоры.
Явление 6
Критик (за сценой пьяным голосом). Ах, Игнашечка, милый мой, редактор хорошенький… так бы я тебя в губки и расцеловал!.. Гришка или, как тебя там, черт, Сенька!.. Эй, Висконти, джинжера[16] покрепче не забудьте, джинжера с подливкой!
Все с шумом уходят. Елена стоит, закрыв лицо руками. Марфа входит из правой двери.
Марфа (сердито). Уехали. Слава тебе, Господи! Володенька два раза от ихнего крику просыпался…
Елена. Няня, убери поскорее все окурки из пепельниц и бутылки. Вот здесь пролито вино. Вытри. Открой форточку.
Марфа прибирает комнату и открывает форточку. Слуги уносят обеденный стол из соседней комнаты. Елена подходит к окну и жадно дышит свежий воздух.
Марфа. Не простудитесь, барыня. Я вам шаль на плечи накину (накидывает шаль).
Елена. Мне лучше, когда я дышу холодным воздухом. Вон на крыше снег под луною блестит… Какой он чистый, голубой! Это должно быть снегом так хорошо пахнет воздух… Ах, няня, няня, милая, какие все люди – гадкие, скучные и грязные!
В прихожей звонок. Елена пугливо оглядывается на дверь.
Явление 7
Лакеи (входит). Арсений Федорович Палицын.
Елена. Что?.. Что такое?.. Палицын!.. Нет. нет. принимай!.. Скажи, что больна.
Лакей. Слушаю-с.
Уходит.
Явление 8
Марфа. Что с вами, голубушка барыня? На вас лица нет.
Елена. Ничего… Пройдет… Мне нездоровится…
Марфа (тревожно). Я форточку закрою.
Марфа закрывает форточку.
Лакей возвращается и подает визитную карточку Елене. Она читает.
Елена (лакею). Хорошо. Проси.
Лакей уходит.
Уйди, няня. Я через 5 минут приду в детскую.
Марфа уходит.
Явление 9
Елена (потупив лаза, в смущении). Как неожиданно!
Палицын. Елена!.. (хочет броситься к ней, но, взглянув на ее лицо, останавливается в смущении). Простите. Елена Сергеевна… Я может быть, не вовремя… Я уйду.
Елена. Нет, нет, ничего… Я была убеждена, что вы в Риме, за тысячу верст отсюда… И вдруг вы входите… Знаете, мы друг друга испугались… И говорим теперь не то, что думаем… Подождите, я задам прямой вопрос, так будет лучше. Зачем вы приехали?
Палицын. Вы не писали… Я чувствовал, что вы каждое мгновенье уходите все дальше от меня… Я не мог больше терпеть…
Елена (тихо). И вы хотели узнать… узнать правду?
Палицын. Да.
Елена. Что же я скажу?.. Я сама не знаю правды. Я только чувствую к жизни, к людям, к себе самой отвращение невыносимое!..
Палицын. Почему? Когда это началось?
Елена (задумчиво). Когда?.. А знаете, я думаю, что это началось с того самого мгновения, когда, помните, ночью, уходя от вас, я взяла пакет с деньгами…
Палицын. Из-за денег?..
Елена. Не знаю, может быть, из-за денег…
Палицын. И вы уже тогда…
Елена. Нет, нет!.. Я не чувствую никакого раскаяния: я была так уверена, что возвращусь к вам, как только муж выздоровеет. Мы поехали на ваши деньги в Ниццу, потом в Италию. Муж стал поправляться удивительно быстро и я думала: «а ведь он бы умер, если бы я не взяла от любовника этих тысяч…» Сын заболел дифтеритом. Мы вызвали по телеграфу из Парижа знаменитого доктора. Он сделал операцию. Володя был спасен. И я опять думала: «Если бы не вы, т. е. не ваши деньги – сын мой должен был бы умереть». Потом – этот журнал… Принципы, высокие идеи. Но, Боже мой, я ведь знаю, откуда все это, на чем основано!.. Кроме денег и лжи нет у них ничего!.. Ложь и деньги!..
Палицын. Елена, – это только настроение. Оно пройдет, оно не может остаться…
Елена. Пройдет?.. почему?.. во что я могу поверить? Разве есть, ну, отвечайте мне прямо, – разве есть в жизни какой-нибудь смысл?.. вы знаете его?..
Палицын. Знаю.
Елена. Какой? Скажите!
Палицын. Красота.
Елена. Красота! Вы в нее верите по-настоящему, не на словах, глубоко верите?
Палицын. Хочу верить…
Елена. Только хотите!.. Нет, нет! Вы должны мне сказать всю правду, как перед Богом; верите ли вы?.. Ведь все они то же говорят, но это – обман… Я знаю: вы правдивее… вы не захотели обмануть меня, даже если бы можно было ценою обмана купить мою любовь, наше счастие… Скажите мне одно только слово «верю», и вы увидите, как сердце зажжется и я брошу все и пойду за вами!.. (Тихо, в глубоком волнении). Милый мой, одно слово! Помни, за него я отдам тебе всю мою жизнь… я жду… Скажи его!..
Палицын. Елена, я не могу сказать… и кто осмелится?.. Это – безумие…
Елена. Безумие? Да, да!.. Я сама вижу, что жажда верить – безумие! Оттого я и гибну!.. (В отчаянии). Никто ни во что не верит! Никто никого не любит!.. Ложь и деньги!..
Палицын (после молчания, робко и тихо). Значит, все кончено, все… и навеки? (Елена не отвечает. Палицын встает и отходит). Елена, знаешь… знаешь, что я теперь думаю?
Елена. Что?
Палицын. Ведь ты – права… Мы – мертвые, а мертвые не любят..
Елена (повторяет почти с ужасом). Мертвые не любят!..
Опять оба молчат и не смотрят друг на друга.
Палицын. Прощай!..
Елена. Сейчас?..
Палицын. Да.
Елена (быстро и не оборачиваясь). Иди, иди… легче сразу..
Палицын (падает перед ней на колени и обнимает ее). Господи!.. Зачем, зачем это все? Елена, что мы делаем? Какое безумие… Опомнись!.. Ведь это неправда. Есть еще время. Будем счастливы, пойдем вместе!..
Елена (освобождаясь из его объятий). Нет воли… Силы нет. Не могу…
Палицын. Значит… сейчас отсюда… и больше… лица твоего… никогда не увижу, никогда!.. (Отходит к двери, потом, обернувшись, протягивает к ней руки с мольбою). Никогда!..
Елена смотрит на него долгим взглядом и тихо качает головою. Закрыв лицо руками, он выбегает из комнаты.
Елена. Подожди! Вернись!.. Не уходи!.. Арсений… Арсений Федорович, не уходите!.. (Хочет бежать за ним. Слышно, как дверь в прихожей захлопывают. Она медленно возвращается и падает в кресло с мертвым неподвижным лицом). Все равно!..
Действие четвертое
Открытая терраса на даче в окрестностях Петербурга. Справа стеклянная дверь и виднеется освещенная комната. Слева несколько ступенек лестницы, ведущей в палисадник. Много роскошных цветов. Часть террасы увита хмелем и чайными розами. Белые парусиновые занавеси широко открыты, и между ними виднеются клумбы цветов в саду. Дальше в сумерках мерцающие река и небо. На горизонте черная грозовая туча. Над нею на самом краю неба узкая белая полоска угасающей зари. Над грозовой тучей ночное небо с крупными звездами. Туча иногда освещается блеском зарниц. Доносятся глухие, едва слышные, раскаты грома. Посередине террасы круглый стол. На нем лампа с большим белым абажуром. За столом в плетеном кресле сидит Елена с шитьем в руках. Около нее 8-летний Володя рассматривает детскую книгу с картинками. За стулом Володи Марфа.
Явление 1
Марфа. А должно быть ночью гроза будет: ишь зарницы-то разыгрались… И тихо – листочки не шевелятся…
Елена (отрываясь от работы). Дышать нечем. От этих цветов – слишком сладкий запах… Няня, убери, пожалуйста, подальше горшок с гелиотропом (Марфа уносит цветок).
Володя (быстро хватает что то на скатерти). А я бабочку поймал, ночную бабочку!.. Я оторву ей крылышки.
Елена. Нет, не надо, ей будет очень больно. Ты лучше отпусти ее на волю. Только пусти подальше от лампы, а то она снова прилетит на свет…
Володя. Пусть ей будет больно – мне-то что?..
Елена. Другим делать больно – грешно…
Володя (с недоверием). Грешно?
Елена. Да.
Володя. А я все-таки оторву ей крылышки: пусть грешно!
Марфа. Ишь, какой озорник! Слышишь – мама приказывает… Отпусти сейчас!..
Володя отпускает бабочку и с крайне недовольным видом возвращается.
Елена. Ступай, Володя, спать. Давно пора. Поди сюда, Я тебя благословлю.
Володя подходит к Елене, она его нежно целует в лоб и благословляет.
Володя. Мама, мне одну шоколадинку папа обещал, и вот он не приехал…
Елена. Я ему скажу. Он зато завтра тебе две даст… Только смотри, Воленька, ты сегодня прочти непременно «Отче наш» до конца и не капризничай во время молитвы!
Марфа уводит Володю. Слышен стук подъехавшего экипажа.
Явление 2
Калиновский (вбегает по лестнице из палисадника в пальто, с зонтиком и портфелем; у него раздраженный, измученный вид. Он сбрасывает пальто, кладет портфель на стул и вытирает лоб платком). Есть чай?
Елена. Нет, я думала, что ты приедешь ночью.
Калиновский. Ах, Боже мой. Я, кажется, просил чтобы мне всегда оставляли чай!.. (Раздраженно ходит по террасе).
Елена. Что с тобою?
Калиновский. Что?.. (Вынимает из портфеля и подает ей газету). Прочти, особенно с этого места: «он взял деньги у жены» (указывает). Нет ты посмотри, что про тебя. Гнусные намеки насчет денег и наследства. Пойдут сплетни!.. О, я знаю, что все мои литературные друзья обрадуются случаю… Какая подлость!.. Какая грязь!..
Елена (равнодушно возвращает газету). Я читать не буду.
Калиновский. Не будешь?
Елена. Противно.
Явление 3
Марфа (входит и подает пакет Калиновскому). Из типографии. Просят скорее вернуть…
Калиновский (Марфе). Хорошо. Скажи, что сейчас.
Марфа уходит.
Явление 4
Калиновский (разрывает пакет и смотрит корректуру). А! Это мой ответ на насмешки, о которых я тебе говорил… Главное, надо уличить негодяя в лжи насчет твоих денег и наследства…
Он идет к двери, потом, немного подумав, возвращается и подходит к Елене.
Калиновский. Елена… я должен с тобой поговорить в последний раз и серьезно насчет этих денег…
Елена. Прошу тебя… не будем.
Калиновский. Нет, нет, это необходимо… Почему ты избегаешь?.. Ты должна мне подтвердить все, до последней подробности.
Елена. Ах! Я тебе тысячу раз говорила…
Калиновский. Да, но мельком, не серьезно. Перед нашим отъездом за границу я был слишком болен и не мог даже съездить к нотариусу. Я все тебе поручил, а ты как-то легкомысленно к этому относишься…
Елена. Так же легкомысленно, как ты…
Калиновский. Конечно, я виноват… Но эта возня с журналом… У меня за семь месяцев минуты свободной не было… Завтра поеду к нотариусу. Должны же у тебя быть какие-нибудь документы?
Елена (с раздражением). Я просила тебя никогда не упоминать об этих деньгах…
Калиновский. Да, да, я знаю твое отвращение к деньгам. Я щадил тебя… Но теперь выяснить необходимо – понимаешь – необходимо после подобных сплетен…
Елена. Я не хочу говорить…
Калиновский. Почему?
Елена. Так надо… Не хочу.
Калиновский. Ты не имеешь права!..
Елена. Пусть.
Калиновский. Упрямство?
Елена. Может быть.
Калиновский (строго). От этих денег зависит большое общественное дело… наконец, моя честь… и твоя, может быть.
Елена. Я больше не скажу ни слова.
Калиновский. Что это значит?.. Тут что-нибудь да кроется… Я наконец требую!
Елена (насмешливо). Требуешь? Не властью ли мужа?
Калиновский (с волнением). Елена, не смейся!.. Мне не до шуток!..
Елена. Оставь меня, уйди, пожалуйста.
Калиновский (подходит к ней близко). Ты мне скажешь!.. (Гневно берет ее за руку). Ты мне скажешь – слышишь!.. Это дело чести!..
Елена (спокойно). Какое у тебя смешное лицо, когда ты сердишься!
Калиновский. Елена, есть наконец… предел!.. Не выводи меня из себя!..
Елена. Что?.. Ты грозишь? Ты – мне?.. (Она быстро поднимается, с ненавистью смотрит ему прямо в глаза и произносит с решимостью, тихо). А хочешь, я тебе скажу все, все про эти деньги, всю правду?..
Калиновский. Говори!
Елена. Я взяла их…
Калиновский. Ну, говори же!..
Елена. Я взяла их… у Арсения Федоровича Палицына.
Калиновский (вздрогнув и отступив). Ты… У Палицына!..
Елена. Да.
Калиновский (в недоумении). Подожди: я ничего не понимаю. Что это, Елена?
Елена (холодно и почти спокойно). Я пошла к нему ночью, год тому назад, когда ты был болен, и продала себя. Он дал мне сто тысяч. Ну вот… теперь ты знаешь все!..
Калиновский. Значит… ты, ты… весь этот год обманывала?
Елена. Да, да! Я лгала тебе о наследстве!
Калиновский (почти шепотом). Лгала… Вот что!.. (он бросается вне себя от бешенства, подымает руки над ее головой и кричит). Прочь! Прочь! Прочь из моего дома!.. На улицу!.. Там тебе место!.. Продажная!.. И ты, ты…этими руками смела касаться сына моего!..
Елена (смотрит ему в лицо спокойно). Ты, кажется, хотел ударить меня?.. Благородно!.. Ударить женщину… Ну, а как же либеральные принципы?.. (с презрением) Какой трус!..
Калиновский. Что ты сделала?.. (Закрыв лицо руками в бессилии падает на кресло). Господи!.. Журнал… на эти деньги!..
Елена. Ну, конечно, и не только журнал, – все, понимаешь, все на эти деньги, все – продажное! Жизнь Володи, твоя собственная жизнь… вот эта мебель… твое платье, каждая вещица вокруг нас и все ваши идеи и принципы в журнале – все это куплено на сто тысяч, – все продажное!.. А! Теперь и ты этим мучаешься, не я одна!.. Довольно лжи! Целый год я терпела и молчала… От этой муки у меня сердце высохло!..
Калиновский. Елена, опомнись!.. Что с тобой?..
Явление 5
Входит Марфа.
Марфа. Игнатий Петрович, там посыльный из типографии просит поскорее ответа… А то – говорит – в следующую книжку не поспеет…
Калиновский (рассеянно). Что тебе надо?.. Ух!.. (Опомнившись). Ах, пор-ра!.. Хорошо, я сейчас… скажи, что сейчас.
Марфа уходит.
Явление 6
Калиновский (смотрит на корректуру). И к чему теперь весь этот вздор?.. Надо поскорее все переменить… Написать другое?.. Еще успею… Это будет мое прощание с публикой, мой последний ответ… Рухнуло, все рухнуло!.. И каким позором!..
Калиновский уходит.
Явление 7
Горничная. Барыня, там человек пришел. У калитки стоит. Спрашивает вас…
Елена (рассеянно, почти не слушая). Какой человек? Скажи, что больна.
Горничная. По самому, говорит, нужному делу.
Елена. Пусть придет завтра.
Горничная. Из далека, из-за границы приехал.
Елена. Что такое?.. Из-за границы? откуда?
Горничная. А вот извольте сами спросить: он сам сюда идет.
Елена. От кого?
Семен (из темного сада – его самого еще не видно). От Арсения Федоровича Палицына.
Елена (в сильном волнении). От Арсения Федоровича? Боже мой, что такое?.. Идите, идите же сюда!
Горничная уходит.
Явление 8
Семен (мрачно и тихо). Я с письмом от них.
Елена (с удивлением). Как? из Рима? Вы слуга Арсения Федоровича?
Семен. Точно так-с.
Елена (с возрастающим испугом). Господи!.. Что случилось?.. где письмо?
Семен (опустив глаза). Позвольте. Елена Сергеевна, сначала предупредить…
Елена. Говорите, ради Бога, говорите!..
Семен (перемогая себя). Недоброе случилось…
Елена. Болен…
Семен. Арсений Федорович Палицын – царствие ему небесное (крестится)– скончались.
Елена. Господи!.. (падает в кресло почти без чувств).
Семен (стоит над нею в испуге). Помогите… Барыне дурно, помогите!
Елена (приходя в себя, слабым голосом). Не зови… Не надо… Пройдет… Дай воды.
Семен подбегает к столу, наливает воды и подает Елене.
Семен. Ах, беды-то я наделал!.. Так прямо и бухнул, не сумел предупредить… Позвольте, я занавесочку открою… Слава Богу, ветерок свежий подул. Должно быть, гроза где-нибудь прошла..
Елена. Говори, пожалуйста, все сразу говори, не томи меня… Как было?
Семен (снова потупив глаза). Страшно сказать… Грех великий.
Елена. Неужели?
Семен (сурово и тихо). Точно так-с: руки на себя наложили.
Елена. Я должна знать все, расскажи!..
Семен. Нечего и рассказывать. Одно слово – без покаяния… Прихожу я к нему утром в комнату платье почистить, открыл занавеску, смотрю… а он на постели лежит, бледный… Я так и затрясся, ноги подкосились… Доктора, доктора, кричу, а какой уж тут доктор: пощупал руку – холодная как лед. Горничная вбежала. Приехали доктора, сказали, что отравился. На столике ночном письмо к вам лежало и мне записка.
Елена. Письмо! Ради Бога письмо!
Семен. В собственном портфеле барина привез, чтобы как-нибудь дорогой не испортил (вынимает и подает ей письмо).
Елена. Его рука! (целует письмо и плачет).
Семен. Прощайте. Елена Сергеевна.
Елена. Что ты теперь будешь делать?
Семен. В монастырь пойду.
Елена. В монастырь?
Семен. Да, сначала послушником, потом постригусь. Вымолю за него прощение. Хочу вместе с ним быть: где он, там и я; он спасается – и я; его накажет Господь, и меня пусть накажет. Один у нас грех, одно наказание. Я за него ответ дам перед Богом.
Елена. Ты так его любишь?
Семен (отворачивается и вытирает слезы). Может быть, никто не знает, какой это был души человек… (После молчания). Прощайте, барыня, милая… Дай вам Бог счастья. Не поминайте лихом…
Елена. Ну. прощай. Спасибо тебе.
Семен наклоняется и почтительно целует ей руки. Она его – в голову.
Семен (сойдя по лесенке в сад и последний раз обернувшись к ней). За упокой души его помолитесь. Елена Сергеевна: от вашей молитвы ему легче будет…
Елена. Хорошо, помолюсь.
Семен уходит.
Явление 9
Елена одна, распечатывает письмо, читает и плачет.
Явление 10
Калиновский. Скажи мне его адрес.
Елена. Чей?
Калиновский. Палицына.
Елена. Зачем тебе?
Калиновский. Видишь – письмо (он показывает ей письмо, которое держит в руках).
Елена (с удивлением). Письмо?
Калиновский. Да. да… Говори же адрес!
Елена. О чем ты?
Калиновский. Не все ли тебе равно?..
Елена. Я должна знать… Прошу тебя!
Калиновский. Если хочешь непременно – я посылаю Палицыну вызов.
Елена. Вызов?
Калиновский. Да. Неужели ты думаешь, что все это останется без последствий?..
Елена. И ты хочешь?..
Калиновский. Я хочу с ним драться.
Елена. Ты так ненавидишь этого человека?
Калиновский. Или я, или он. Вместе нам жить нельзя!..
Елена (грустно). Игнатий, ты писал, проповедовал всю жизнь свободу женщин, свободную любовь, ты кричал на всех перекрестках, что женщина имеет право быть самостоятельной, любить кого угодно… А теперь…
Калиновский. Ах, что ты говоришь!.. Не за деньги, деньги же свободная любовь!..
Елена. А ты сам, сколько раз ты покупал любовь за деньги, сколько раз ты мне изменял, почти не скрывая!..
Калиновский. Вздор!.. Это совсем не то!..
Елена. Это то. Прежде были слова. Ты на словах даешь людям свободу, а на деле…
Калиновский (злобно). К чему эти нравоучения? Не до них мне теперь, когда жизнь разбита!
Елена. Чего ты достигнешь вызовом?
Калиновский (с негодованием). Чего достигну?.. Очищу себя от позора! Я продам журнал, все, что имею. займу у друзей. Я возвращу ему до последней копейки 100 тысяч!.. Брошу деньги в лицо этому мерз…
Елена. Молчи! Не оскорбляй его!
Калиновский (бросается к ней в бешенстве). И ты еще смеешь!..
Елена. Он умер.
Калиновский (отступая, хватается за спинку кресла, чтобы не упасть). Умер!..
Елена. Он убил себя. Здесь только что был его слуга и рассказал мне обо всем…
Калиновский (тихо, пристыжено). Зачем же ты… Зачем же ты меня не предупредила!..
Елена. Ты хотел его смерти: теперь ты должен быть доволен… Или ты, или он, вам вместе нельзя было жить…
Калиновский (опуская глаза). Прости…
Елена (грустно и задумчиво). Так всегда: люди друг друга ненавидят и не хотят опомниться. Пока смерть не пройдет между ними; тогда они вдруг пробуждаются и, что всю жизнь лгали…
Калиновский. Что же делать?
Елена. Искать правды. Она есть.
Калиновский. В чем?
Елена. Ты не поймешь. Но я найду эту вечную правду для моего сына. Я не хочу, чтобы он жил, как я, как все наше поколение – без веры, без Бога.
Калиновский. Прости меня. Елена!
Елена (подает ему руку). И ты меня прости. Мы не должны расходиться – для Володи, не должны и для себя. Будем жить вместе и помнить о смерти. Мы дадим друг за друга ответ перед Богом. Значит – мир?
Калиновский (целует ей руку). Мир!
Елена (с грустной улыбкой). Слышишь, какой ветер свежий. Он пахнет дождем. Это гроза прошла где-нибудь. Легко дышать. Так и в жизни. Мы почувствовали вечную правду и стало бесконечно грустно, но легко на сердце, когда смерть прошла…
Калиновский (задумчиво, про себя). Смерть прошла?
Елена. Оставь меня одну, прошу тебя. Мне надо побыть одной. Я сейчас вернусь к тебе.
Калиновский. Хорошо. Я тебя жду. Приходи скорее.
Уходит.
Явление 11
Елена одна.
Елена (подходит к перилам террасы, долго и молча смотрит на звездное небо и опускается на колени). Господи! Верю, верю… Прости, что я ушла и хотела забыть Тебя. Не покидай меня, одинокую, помоги найти Твою вечную правду… Только бы знать, что ты есть и не чувствовать этого страшного холода и одиночества. Вот чего жаждала душа моя и не могла найти… Отец небесный, ты пожалел меня и простил. И его пожалей. Милосердный, моего бедного погибшего брата! Благодарю Тебя за эти слезы!.. Я навеки с тобою… Дай мне любить Тебя, как Ты меня любишь!
Занавес.
1892
Дмитрий Сергееевич Мережковский
Маков цвет
драма в чetырех действиях[1]
В голубые священные дни
Распускаются красные маки.
Здесь и там лепестки их – огни —
Подают нам тревожные знаки.
Скоро солнце взойдет
Посмотрите —
Зори красные
Выносите
Стяги ясные
Выходите
Вперед
Девицы красные
Красным полымем всходит Любовь
Цвет любви на земле одинаков
Да прольется горячая кровь
Лепестками разбрызганных маков[2]
В голубые священные дни
Распускаются красные маки.
Здесь и там лепестки их – огни —
Подают нам тревожные знаки.
Скоро солнце взойдет
Посмотрите —
Зори красные
Выносите
Стяги ясные
Выходите
Вперед
Девицы красные
Красным полымем всходит Любовь
Цвет любви на земле одинаков
Да прольется горячая кровь
Лепестками разбрызганных маков[2]
Действие первое
18 октября 1905 года
Арсений Ильич Мотовилов – профессор – филолог. Под шестьдесят. Худой болезненный, нервный. Не без благородства.
Наталья Петровна – жена его. Тихая, скорее полная. Не суетлива, проста.
Дети их:
Анна Арсеньевна Бунина – лет 30. Увядшая восторженная, всегда в волнении, вдова.
Соня — бедная, худенькая нервная девушка лет 25.
Андрей — студент. Обыкновенное, молодое лицо.
Петр Петрович Львов – генерал-лейтенант, брат Натальи Петровны. Добродушен без военной выправки.
Иосиф Иосифович Бланк – еврей. Молод но не юноша. Говорит без акцента.
Евдокимовна – старая нянька. Готовит и заведует хозяйством.
Фима – молодая деревенская горничная.
Действие происходит в квартире Мотовиловых. Столовая в доме Мотовиловых. Арсений Ильич и Наталья Петровна кончают поздний обед. На столе канделябр со свечами. Фима убирает посуду. Входит Евдокимовна.
Явление 1
Арсений Ильич, Наталья Павловна, Фима, Евдокимовна (Во время первого явления Фима то входит, то уходит).
Евдокимовна. Кофе прикажете подать?
Наталья Павловна. Кофе? Нет, няня, подавай лучше прямо самовар. Уж поздно. Подай тут, так чаю хоть сразу напьются.
Евдокимовна. Слава Богу, девятый час. Сонюшка хоть позавтракавши убежала, а вот Андрей-то Арсеньевич с самого что ни на есть утра ни чаю не выпил, ни что, Фимка в булочную только побежала, а он, гляжу, через кухню уже в пальто, и готово дело. Куда? Что? Хоть бы чаю выпил. А теперь и не пообедавши.
Наталья Павловна. Ну, он часто к обеду не приходит. С чаем закусит чего-нибудь.
Евдокимовна. А тут Фимка из булочной бежит: флаги, говорит, везде навешивают по улицам, и спокойствия нет, а дворники между собою гурчат. Я из окна-то выглянула, – действительно, правда, флаги. Что такое, почему? Ясное дело – потому что бунт.
Наталья Павловна. Да ведь говорили тебе, няня, что флаги по случаю манифеста. Манифест вышел о свободе.[3] Никакого бунта нет.
Евдокимовна (ехидно). Нету! То-то и видно, что нету. Лавки это позабиты, куру, и то Христом Богом у Иван Федотьича, с ворот ходила, выпросила, а свечей нет и нет, и лампы как не горели, так и не горят. Уж коли бы манифест, так лампы-то первым делом бы зажглись. А вы хоть на улицу извольте взглянуть: тьма-то тьмущая. Ясное дело: бунтуют и бунтуют. Тьфу! Чтоб вам на свою голову.
Наталья Павловна. Ты самовар-то неси, поставлен он у тебя?
Евдокимовна. Вот еще, спасибо, вода есть сегодня. А с завтрашнего дня, мне сам старший говорил, опасайтесь, говорит, очень и очень, потому что по всей видимости будет и забастовка воды.
Арсений Ильич. Да брось ты болтать. Евдокимовна! Говорят тебе – манифест. Что они просили – дали, и теперь забастовки прекратятся.
Евдокимовна (всплескивая руками). Дали? Это еще, как свет стоит, не бывало, чтоб бунтовщикам дали бунтовать. Нате, мол, пожалуйте.
Фима (вносит самовар). Дарья Евдокимовна, а поглядить, кажись воду в куфне заперли.
Евдокимовна. Вот оно. Вот он манифест-то. (Фиме). А ты тоже, заперли, заперли… Дверь-то лучше запирай. На лестнице, на черной, торчишь с разными личностями. Больно бойка стала, бунтовщица!
Фима (обижаясь). Да что это, право, Дарья Евдокимовна, словами-то ругаетесь. С которых это пор бунтовщица да бунтовщица. Я и сама их смерть боюсь. Звали позавчера прислугу в 24 номер, митинка, что ли, какая-то, разговоры, мол, будут…
Евдокимовна (перебивая). Ну да, чтоб против подняться…
Фима. Так я пошла, что ли? Ну их совсем и с митинкой. Страсть и страсть (Уходит).
Явление 2
Евдокимовна. Небось доиграются! Нонче, как уж сильно-то взбунтовало их, так Иван Корнеич говорил, на Загородном столько набили, сам он едва в ворота спрятался. Не более как два часа назад и пришел.
Наталья Павловна (взволнованно). Да ну, няня, можно ли такие пустяки? Опять тебе кто-то вздору наговорил. Ничего этого быть не могло. Вон звонят. Верно, Соня.
Евдокимовна. И то, кабы дал Бог, Сонюшка! У меня нынче, как вздумаю о Сонюшке, так ноги и подгибаются, так и подгибаются. А уж насчет Загородного – это как угодно. Это Иван Корнеич собственными глазами видел. Врать не будет.
Явление 3
Наталья Павловна и Арсений Ильич.
Наталья Павловна. Правда, хоть бы Соня. Евдокимовна вечно со своими ужасами. И знаешь, что половину выдумает, а все же как-то беспокойно.
Входит генерал. Петр Петрович Львов, в походной форме, за ним Евдокимовна.
Явление 4
Наталья Павловна. Пьерушка! Ты как попал?
Генерал. Евдокимовна, рюмку водки генералу и закусок каких-нибудь. Живо!
Евдокимовна. Сейчас, сейчас, батюшка (достает из буфета рюмку и запуску).
Генерал. Объезжал свой район. Был рядом в манеже. Вот и зашел. Два дня не видались.
Арсений Ильич. Ну, расскажи, что знаешь. Ведь мы сидим, никого не видим.
Евдокимовна (держа поднос с закуской). Кушайте на здоровье!
Генерал. Да что тут рассказывать. Никто ничего толком не знает. Вчера стреляли, а сегодня прячься, пусть красные флаги гуляют. Да и сегодня стреляли.
Наталья Павловна. Как, сегодня? Так правда стреляли?
Генерал. Да, у Технологического.
Евдокимовна. Говорила я вам, барыня, – старой дурой обозвали
(Уходит).
Явление 5
Арсений Ильич. Чепуха какая-то. Ничего не разберешь.
Генерал. Ну, а дети что?
Арсений Ильич. Анюта у нас все суетится. С детьми одной ей не справиться. Мальчишки взбунтовались. У Васи револьвер нашли. Черт знает что.
Генерал. Ну, а невеста?
Наталья Павловна. Да вот пропала. И она, и Андрей. Ждали обедать – не пришли. Соня-то радостная была сегодня, а за Андрея тревожно. Подумай, Пьерушка, давно ли он со своей Университетской Денницей возился, декадентские стихи писал… а теперь… Тяжело нынче с детьми. Что я могу дать им? Только молюсь за них, можно сказать, ежечасно. Уж скорей бы Бог помог Сонину свадьбу сыграть. Измучились они оба – и Соня, и Борис.
Генерал. Свадьба, свадьба! Я до сих пор с проклятой консисторией разделаться не могу. Прежде проще было, по тарифу. А теперь бессребрениками стали, опасаются. Да н некогда мне. Как собаку гоняют,
Арсений Ильич. А Борис что ж не хлопочет?
Генерал. Да где ему? Дни и ночи в охране Вчера я взял, да и хватил письмо владыке. Ведь он уж месяц как обещал мне разрешение дать, а вот ничего.
Наталья Павловна. А Боря как? Ничего бодрый?
Генерал. Вот ты, Наташа, об Андрее говорила. А Боря? Помнишь, как на войну отправляли?[4] Все бросил, полетел.
Вот и война прошла. Вернулся, и еще женихом. А война-то его и подкосила.
Наталья Павловна. Ну, не подкосила, а задумчивый какой-то стал. Я это и на Соне замечаю. Господи, да что ж тут удивительного? Вместе ведь они с Соней Мукден[5] пережили. Я и теперь, как вспомню Сонины рассказы, просто дрожь и ужас. До чего только люди могли дойти!
Арсений Ильич. Решительно не везет Соне с Борисом. Уж, кажется, заслужила счастье (улыбается). Героиня ведь она у нас! Как мы боялись за нее – да не удерживать же насильно. Уехала; образцовая, говорят, сестра милосердия была. Удивительная у женщин устойчивость нерв. Но, однако, и довольно бы, имеет, кажется, право о себе подумать.
Наталья Павловна. До поста-то все равно не успеть. А уж в январе непременно надо бы.
Арсений Ильич. Андрей нас очень беспокоит. Как только забастовка кончится, хотим его за границу отправить. Нечего ему здесь делать.
Наталья Павловна. Да, долго ли до беды. Он все время, как в лихорадке. Может быть там, в нормальной обстановке, хоть немного успокоится.
Арсений Ильич. С ним сладу нет. Ни он нас, ни мы его не понимаем. Я какого-нибудь Бланка в тысячу раз больше понимаю. Ну, социал-демократ – и социал-демократ. Тут хоть своя научность есть. А чего Андрей хочет – неизвестно. Не то романтизм, не то хулиганство.
Генерал. Что уж это ты только брюзжишь. Парень он у вас хороший.
(Пауза).
Наталья Павловна. Господи, как в этой темноте тоскливо. Когда же они забастовку кончат?
Входят Анна Арсеньевна и Евдокимовна.
Явление 6
Евдокимовна. Уж нельзя без этого. Неровен час. И с крюком-то, и то нет никакого спокойствия. Придут шайкой и сорвут, очень просто.
Наталья Павловна. Это ты, Анюта? А мы думали Соня или Андрей.
Анна Арсеньевна. Что, пропали? Няня уже жаловалась. Дядя Петя. здравствуйте. Ну. с вами нигде не страшно. А вы представьте только, Евдокимовна меня пускать не хотела. Кричала, окликала, а потом как начала отмыкать болты… Давно это вы так запираться стали?
Арсений Ильич. Это все Евдокимовна крепость устроила.
Евдокимовна. Они нынче сквозь швейцара проходят. Что швейцар может сделать? Ничего им швейцар не может сделать. А крюк хоть и сорвут, так все не сразу.
Анна Арсеньевна. Пожалуй, и у нас лучше крюк прибить? А у нас швейцар такой глупый. Веселый какой-то и глупый. И вообще…
Наталья Павловна. Да пустяки. Анюта! Евдокимовна уже известная у нас. Какие там шайки будут ходить?
Арсений Ильич. И главное, две недели все болтала. А сегодня утром слышу стук, привела дворников и, действительно, навесила. Ради манифеста. Ей тут объявляют неприкосновенность личности, а она – крюк.
Евдокимовна (сердито). Вот ладно, теперь смеетесь, а как придут эти самые личности, так еще поблагодарите Евдокимовну за крюк (уходит).
Явление 7
Анна Арсеньевна. Нет, право, мне как-то с нашим замком беспокойно стало. И швейцар невероятно, невероятно вялый. И вообще… Что же, Соня-то, у вас? Давно, что ли ушла? На демонстрацию? Ах, эти демонстрации! Что я пережила, вот и вчера, и третьего дня, и сегодня…
Наталья Павловна (беспокойно). Сегодня? Ты была где-нибудь?
Анна Арсеньевна. Нигде я, решительно нигде не была, и это все Шура. Взяла с него честное слово, что нынче дома останется. И вся дрожу, потому что Вася тоже дома. Непременно они опять передерутся. И все из-за убеждений. И вообще…
Арсений Ильич. По четырнадцать лет мальчишкам, с убеждениями их не справишься.
Анна Арсеньевна. И откуда? Что такое? Близнецы, вместе росли, в одной гимназии учились, – и вдруг… видеть друг друга не могут. Оба крайние! Представить только: Шура революционер, а Вася монархист. Ужас, ужас! Я уж решила, за границу их увезу, в Англию. Это мой долг. И вообще…
Генерал. Ну и долг материнский нынче! Из сыновей англичан делать.
Анна Арсеньевна. А вы злой, дядя, злой! Вам что? У вас все отлично устраивается. Боря отличный, женится в своей же семье, на такой девушке, как Соня… Не революционер… Вам только радоваться на детей, и вообще… Мне и самой на Соню с Борисом глядеть приятно. Так любят друг друга!
Арсений Ильич. Глядеть-то не на что пока, и Борис давно заезжал, да и Сони все нет. То одна, то с Андреем уходит.
Наталья Павловна. Вот она! Слава Богу!
Явление 8
Те же и Соня с Бланком.
Соня. Ну что? Беспокоились? А я по улицам ходила. Сначала одна, а на Казанской площади Иосифа Иосифовича увидела. Ораторствовал. Меня даже не узнал. Властвовал над толпой. Где уж тут мелкую бумажку приметить? А что, Андрея нет?
Наталья Павловна. Все еще нет. Боюсь я за него.
Соня. Ничего, мамочка, придет. Уж не знаю, что дальше будет, а сегодня хорошо. И погода-то какая была! Первый светлый день. Радостно. Просто не верится. Целый лес красных знамен и никаких войск. Городовые знаменам честь отдают.
Евдокимовна. Знаем честь-то эту. На Загородном отдали. Палили, палили…
Соня. Ах, няня, не скули. Дядя, ну, а Боря что, здоров? До университета было не добраться. На балконе ораторы, флаги висят.
Генерал. Боря все в охране.
Бланк. А кто-то ухитрился влезть на крышу и привязать красный флаг прямо к кресту.
Наталья Павловна. Как, к кресту?
Соня. Устала я очень, а то бы еще ходила. Кажется, мимо нас скоро пойдут. В предварилку. Хотят политических освобождать. Хороший день!
Наталья Павловна. А мне на тебя смотреть весело. Соня милая. Ты сегодня одна изо всех нас простая, светлая. Я девочкой пережила такой день, 19 февраля.[6] Помнишь, Пьерушка?
Генерал. Ну, много мы понимали тогда, что делалось.
Наталья Павловна. Праздник-то чувствовали. Святость какую-то. Теперь я старуха, а этот светлый день никогда не забуду. Вот и нынче день святой, день свободы, а на душе как-то тяжко. Город темный, мертвый, тут стреляют, там стреляют. Страшно.
Бланк. Да, радоваться-то еще рано.
Арсений Ильич. Ну, перестаньте каркать. Я, по крайней мере, радуюсь.
Наталья Павловна. Евдокимовна, вели самовар разогреть. Иосиф Иосифович, Соня, проголодались?
Арсений Ильич. Всего вам, Бланк, мало. До чего мы все нежизненны и утопичны.
Бланк. Да я вовсе вам не мешаю радоваться. Радоваться никогда не вредно. И день, что ж? День свое значение имеет.
Генерал. Ну-с, я иду. Пора. Заморил червячка. Ведь мне сегодня и пообедать не дали.
Соня. Прощайте, дядечка. Борю поцелуйте.
Генерал. Вот даст Бог, забастовка проклятая кончится, так посвободнее ему будет. Прибежит.
Наталья Павловна. Господь с тобой, Пьерушка, не забывай нас. (Идет с генералом в переднюю).
Явление 9
Бланк. А мне сдается, Софья Арсеньевна, жениха-то не так скоро увидите. Забастовка еще не завтра кончится. Час не пробил. Рано еще пролетариату руки складывать.
Арсений Ильич (спокойно). Скажите пожалуйста! Рано! Чего же еще? Ну, до манифеста, я еще понимаю, я, так сказать, допускаю все эти забастовки; но позвольте, какой же смысл теперь? Уж не говоря о том, что я в принципе враг всякого насилия, откуда бы оно не исходило… А забастовка…
Бланк. В принципе вы еще не допускаете никогда, а на практике – до манифеста. Так?
Арсений Ильич. Да, да и да. Вы отлично понимаете, что я хочу сказать. А я отлично понимаю, что вы все нас толкаете, так сказать, на анархию.
Бланк. И при чем тут анархия? А что вам, как и всей буржуазии, много не нужно, – это правда. Пролетариат вытащил вам каштаны из огня, а теперь пусть идет в старую дыру? Ну, не на таковских напали…
Анна Арсеньевна. Опять ссоры и споры. Как эта политика надоела!
Соня. Знаешь, Анюта, я прежде сама так думала. А вот на войне увидела, что значит политика, когда из-за этой самой политики люди зря умирали.
Входит Наталья Павловна.
Явление 10
Наталья Павловна. А Андрея-то все нет как нет.
Анна Арсеньевна. Как хотите, я иду. Домой надо. Что-то мои буяны делают, и вообще…
Наталья Павловна. Иосиф Иосифович, он вам ничего не говорил? Вы не знаете, что он сегодня делает?
Бланк. Решительно ничего не знаю. Я его со вчерашнего дня не видел. Мне самому его нужно до зарезу.
Арсений Ильич. Мы с женой думаем Андрея за границу отправить. Что вы на это скажете, Иосиф Иосифович?
Бланк. Отлично сделаете. Уж очень он запсихопатил.
Арсений Ильич. У него есть способности. Ну, если его социалистический вопрос так занимает, пусть поедет на Запад, поучится. Здесь он допрыгается до чего-нибудь. И как это вы все понять не хотите, что без науки двинуться никуда нельзя. Молодежи прежде всего учиться надо. Ведь если такое положение дел продлится еще несколько лет – Россия станет прямо варварской страной. Теперь всякий гимназист вместо экзаменов политикой занимается. Политика – дело людей взрослых, уравновешенных…
Бланк. Так, чем молодежь-то виновата, что взрослые сложа руки сидят? Ну, да не в этом дело. А насчет Андрея я с вами согласен. Он легко может зря погибнуть, без всякой пользы для дела. В нем сидит неискоренимый декадент-романтик, революционерство старого пошиба. Чисто русская черта. Никакой выдержки. Все хотят сразу, усилием героев. Какой-то обратный аристократизм. Теперь дело не за героями, а за массой. Нужна дисциплина, повседневная черновая работа. Андрей все-таки барчук и романтик.
Соня. Сложно все это. Мне трудно разобраться. А только Андрея я понимаю. Без порыва, без веры в себя ничего не сделаешь. Себя потеряешь – начнутся будни, серые будни. Андрей человек праздничный. Да и вся Россия из будней теперь вышла.
Арсений Ильич. Нет, Бланк прав. Я с ним во многом не согласен, но мне ясна его мысль, схема. У него, по крайней мере. все на ногах держится. Он признает культурную работу, путь подготовительной организации. У него есть своя философия истории. А у Андрея революционный угар. когда человек не владеет собой, сам не знает, чего хочет.
Соня. Ах, папа, папа! Пускай он хочет того, чего нет на свете. Ведь в этом-то и святость человека, вся его внутренняя правда.
Бланк. Красиво, Софья Арсеньевна, только силы в этой красоте мало. Гораздо легче совершить геройский поступок, чтоб весь мир ахнул, пожертвовать собой и погибнуть, чем исподволь, изо дня в день, добиваться далекой цели. Русские умирать умеют, а жить… жить еще не научились. Андрей или на баррикады пойдет, или впадет в тупое равнодушие. Середины нет.
Соня. Да не вынесет русская душа никакой середины!
Бланк. Ну вот, вот, я ж это и говорю. А вся история-то, может быть, и есть середина!
Явление 11
Андрей, из другой комнаты Евдокимовна.
Соня. Андрей! Смотрите, мама! Вот он. Мы и звонка не слышали.
Евдокимовна. Да это он по черному ходу. Батюшки святители! Да кто им отворил-то?
Андрей. Никто не открывал. Там отперто.
Евдокимовна. Фимка-то. Фимка-то где? Господи-батюшки, в гроб с этой девкой сойти. Ну уж я ее, со дна морского выищу!
Наталья Павловна. Постой, няня, погоди, дай лучше Андрей Арсеньевичу поесть чего-нибудь. Ты ведь закусишь, Андрюша?
Андрей (садясь за стол). Да, я проголодался.
Анна Арсеньевна. Ну, слава Богу. Нашлось нещечко. Теперь я иду.
Андрей (Бланку). Ты здесь. Мне тебя надо.
Бланк. И мне тебя. Зайди ко мне завтра утром.
Андрей. Да ты что, уходишь? Посиди немножко.
Бланк. Нет, пойду. А мы тут тебя ругали. Романтик ты и больше ничего.
Андрей. Ну, знаем мы это. Старая песня. Надоело.
Бланк. Опять в психопатии?
Андрей. Нисколько не в психопатии, а от твоей «благоразумной разумности» душу воротит.
Бланк. Эх ты, юнец!
Анна Арсеньевна (к Бланку). Вы к Невскому? Пойдемте вместе. Ну, прощайте, до свидания. Прощай, Евдокимовна.
Евдокимовна. Прощай, матушка. А с детками-то ты построже (уходит, разговаривая). Нынче пошла мода родителей ни во что не ставить…
Явление 12
Соня (кричит вслед). Анюта, я к тебе завтра зайду. (Андрею). А я, Андрей, тоже только что вернулась. Думала я тебя где-нибудь встретить.
Андрей. А я на улицах не был.
Арсений Ильич. Не был? А вот Соня говорит, что именно улицы представляют собой необычайное зрелище.
Андрей. Да. Не знаю.
Арсений Ильич. Что ж, ты не признаешь манифеста? Я только что говорил, что я лично враг всякого насилия, откуда бы оно не исходило, но за этот день я готов простить…
Андрей. Ах, папа, бросьте эту риторику.
Наталья Павловна. Все-то ты, Андрюша, сердишься. Укроти свое сердце.
Андрей. Да не сержусь я вовсе. Только, право, сейчас не до папиных сентиментальностей.
Наталья Павловна (целуя его). Мальчик мой ненаглядный, милый ты мой сынок. (Опять целует). Мы на то и старики, чтобы быть сентиментальными.
Арсений Ильич. Не понимаю я тебя, Андрей…
Андрей. Да что я вам дался? Оставьте меня в покое!
Арсений Ильич. Ну, этот тон ты брось. С отцом разговариваешь…
Андрей. При чем тут отец! Ведь не о семейных делах говорим!
Соня. Ну, Андрей. Довольно.
Андрей. Слушаюсь, Софья Арсеньевна. Так вы, значит, наслаждались необыкновенным зрелищем? Что ж? Может быть жениха где-нибудь встретили? На коне гарцевал? Впрочем, что я говорю, ведь они сегодня в подворотню спрятались, герои порт-артурские…[7]
Соня. Андрей, это гадко, что ты говоришь. Гадкая злоба!
Арсений Ильич (к Андрею). Я тебе запрещаю говорить в таком тоне!
Соня. Ничего, папа. Пусть, пусть…
Андрей. Оскорбленная добродетель? Да я ведь ничего…
Наталья Павловна. Ты, Андрюша, отлично знаешь Бориса. Знаешь, какой он человек. К чему издеваться? Соню хоть пожалей.
Арсений Ильич. Бестактность какая!
Соня. Да оставьте. Не хочу я его жалости! Я и без Андрея знаю все, что мне нужно знать.
Андрей. Уж будто бы? Так все отлично знаешь? А когда полковой дамой будешь, меня на журфиксы позови. Все-таки лестно.
Арсений Ильич. Да замолчишь ты когда-нибудь?
Соня (серьезно). Андрей, я не признаю за тобой права судить Бориса. У тебя этого права еще нет. Твою грубость я тебе прощаю, хоть ты мне больно сделал, очень… А права судить, кто в чем виноват – у тебя – все-таки нет.
Андрей. Ну, да, да, никто не виноват. Нет виноватых… Знаем мы это…
Явление 13
Те же и Евдокимовна.
Евдокимовна (торопливо вбегая). Слышите, гул-то какой! По нашей улице так прямо и катнуло их. Силища народу! Песни свои эти орут, на Шпалерную, к тюрьме.[8] От окон-то подальше извольте, не ровен час!
Наталья Павловна. Кто? Где? Что ты, няня?
Соня. Нет, правда. Слышите? Это, должно быть, идут на Шпалерную. Это ничего, няня, не бойся!
Арсений Ильич. Да откуда они, с Невского?
Все, кроме Андрея, встали с мест, Соня идет к окнам.
Евдокимовна. Матушка, Сонюшка, да к окнам не подходите! Ведь запалят! Ведь бунтовщики это идут!
Соня открывает окно. В комнату врывается растущий гул, как бы далекие крики или пение, и топот. Стука колес не слышно. Последний разговор заглушен растущим гулом. Когда он усиливается – за окнами мелькают красные флаги.
Арсений Ильич. Действительно… Это очень интересно… Надо только пальто накинуть.
Выходит.
Явление 14
Евдокимовна. Батюшка, барин, да ведь силища прет! Да прикажите вы Софье Арсеньевне окно-то закрыть! Сами простудитесь и квартиру настудите.
Соня. Молчи ты, ради Бога. Мама, накиньте плед (подает). Отлично все будет видно. Слышите? Вот уж мальчишки бегут… Андрей, что ж ты сидишь? Отвори другое окно… Оттуда маме виднее…
Андрей медленно встает, отворяет второе окно, затем отходит. Гул усиливается. Входит Арсений Ильич в шубе и идет ко второму окну, где Наталья Павловна. Андрей стоит немного позади.
Явление 15
Евдокимовна. Безобразие какое! Окна еще открыли. Бунт страшенный, а тут еще глядеть! Да ведь разве ж допустят? Да ведь тут как налетят казаки, так ведь тут такое пойдет, Софья Арсеньевна!
Соня (оборачиваясь). Ах, няня, иди лучше сюда. Иди сюда! (берет ее за плечи и почти насильно тянет к окну). Ну, гляди, никто на них не налетает, потому что вовсе они не бунтовщики. Всем свободу дали…
Евдокимовна. Это свободу-то… этакой толпой… по улицам… тюрьму ломать?.. Никогда этого не будет, пока свет стоит, чтоб свободу давали… Угомонят.
Соня. Ворчи сколько угодно, а вот дали!
Гул усиливается.
Евдокимовна. Господи! Флаги-то, флаги, словно мачты, черные! Страсти Господни! Черные-пречерные!
Соня. Да какие там черные, разве не видишь – красные?
Андрей (задумавшись, как бы про себя).
В голубые, священные дни
Распускаются красные маки…
Соня (оборачивается). Что?
Андрей. Ничего (помолчав, продолжает).
Здесь и там лепестки их – огни
Подают нам тревожные знаки…
Евдокимовна. Ой, и то красные! Ой, страсти, красные! Гул слегка затихает.
Соня. Ну что, налетели солдаты? Мама! (Оборачивается к ним, но они не слышат. Андрей, стоящий поодаль, взглядывает на нее молча). Андрюша, ты видел? Посмотри, кажется, другая толпа идет? Нет?
Андрей (отходит к столу). Брось любоваться, это не спектакль.
Соня. Ах, Андрей… (к няньке). Няня, что с тобой? Чего ты?
Евдокимовна (заливаясь слезами, махая руками, причитает). Победили они, окаянные, звери, супостаты! Кончилось житье православное! Отступил Господь, отступил – попустил, предал нас на посмеяние! Не заживать бы мне, старой, чужого века, не доживать бы до проклятого дня…
Наталья Павловна (отходит от окна, которое закрывает Арсений Ильич). Няня, няня, что ты? как тебе не грех, сумасшедшая ты!
Евдокимовна (не слушая). Пропали головушки наши!
Соня. Пойдем, няня, успокойся!
Уходят.
Явление 16
Арсений Ильич (снимая шубу). Давно бы ее увести, эту дуру старую. Пойдет теперь причитать. Какая-то ограниченная, так сказать, черносотенка. Нет, зрелище в самом деле грандиозное. Что может быть отраднее этого молодого энтузиазма!
Андрей. Какие ужасные вещи вы говорите, папа!
Арсений Ильич. Отчего ужасные?
Андрей. А то, что мне стыдно за вас. Это вовсе не зрелище для развлечения буржуа. Вы не понимаете, что это гнусность, – любоваться из окна красными флагами. Ведь красные-то они от крови. Манифестанты эти, не дойдя до Шпалерной, могут быть расстреляны, и тогда не только флаги, мостовая будет красная.
Входит Соня.
Явление 17
Наталья Павловна. Ну, что старая?
Соня. Ничего, успокоилась немножко.
Арсений Ильич. Андрей, нельзя быть в постоянной истерике. Что с тобой делается? Не беспокойся, не тронут их.
Андрей. Ну, бросим. Не до споров и разговоров. Вот что. Я ухожу.
Наталья Павловна. Куда ты?
Андрей. Я переезжаю к одному товарищу, а там при первой возможности уеду в Москву.
Арсений Ильич. Зачем?
Андрей. По делу. Да я через несколько времени вернусь.
Соня. Отчего ты виляешь? Ты мне вчера совсем иначе говорил?
Наталья Павловна. Что он тебе говорил?
Соня. Говорил, что он от нас хочет совсем уйти, что мы ему мешаем.
Андрей. Соня вечно преувеличивает. Если бы я знал, что она поднимет крик…
Соня. Нисколько не крик, а я нахожу, что если ты мне говорил, то должен сказать и всем.
Арсений Иванович. Андрей, что такое? Не понимаю…
Андрей. Да ничего. Я действительно сказал Соне, что совместная жизнь с некоторого времени для меня лично сделалась неудобной, и я, может быть, предпочту, ради больше свободы взаимных отношений…
Наталья Павловна. Ты хочешь отдельно поселиться?
Арсений Ильич. Нет., я все-таки ничего не понимаю. Потрудись сказать толком. Это чрезвычайно интересно. Какие же твои планы?
Андрей (с раздражением). Интересно или нет, но больше того, что я сказал, мне говорить нечего. Это мое личное дело.
Соня. И все-таки сердиться незачем.
Арсений Ильич. Пускай, пускай… Ведь это его дела… (Вдруг растерянно). Нет, Андрей, да как же это? Мы ничего не подозревали… Мы думали напротив… То есть не напротив, а… Ты скажи просто. Ну, потолкуем…
Соня. Конечно, конечно. В сущности это просто. Хочет переезжать, ну и пусть. Свобода прежде всего.
Арсений Ильич. Соня, не замазывай. Я требую, Андрей, слышишь, требую, чтобы ты сейчас сказал, для чего и куда ты уезжаешь.
Андрей. Я не могу.
Арсений Ильич. А тогда я тебя не могу пустить. Это безумие. И знай, я приму свои меры.
Андрей. Какие это меры, позвольте вас спросить?
Арсений Ильич. А это уж мое дело. Я предпочитаю, чтоб тебя заперли сейчас, чем когда будет уже поздно… Ну, да это все не то… Ты приди в себя. Выслушай, что я тебе скажу. Мы с Наташей думаем, не лучше ли тебе за границу поехать? Ведь совсем развинтился. Поезжай, куда хочешь. Я тебе обещаю полную свободу. Только займись чем-нибудь. Твоя жизнь впереди. Вот веришь в революцию, так ведь после революции образованные люди еще нужнее будут.
Андрей. Я, за границу? За границу теперь? Папа, да что вы говорите. Теперь, когда каждый человек так дорог, я уеду, как какой-то пай-мальчик, науками заниматься? Чтоб родительское сердце утешить? Хорошо вы меня знаете, нечего сказать! Да, я уеду от вас, конечно уеду, только не за границу.
Арсений Ильич. Что, что? Ты опять?
Андрей. Я уж сказал вам, и это кончено.
Арсений Ильич. Что ты делаешь? (Плаксиво). Андрей, милый, не бросай ты нас так! Ведь мы же тебя ни в чем не стесняли. Ну, разве мы тебя стесняли?
Андрей. Не стесняли? Молчите, пожалуйста. Да вы по рукам и ногам вяжете! Волю убиваете! С вами остаться это – на нет сойти. Разговоры, разговоры, легкомыслие невероятное, рассеянность, распущенность, яд какой-то подлый! Он сознание темнит, душит волю. Кисляи, сентиментальные болтуны. Трупом от вас пахнет. Я хочу на воздух, на улицу, хочу к тем, кто властно идет на смену вам, беспомощным. Я к сильным хочу – буду с ними, хотя бы жизнь пришлось отдать! Довольно мне вашей тупой лжи! Не надо, не надо, довольно!
Соня. Андрей, Андрей, как ты нас оскорбляешь!
Андрей. Я не оскорбляю, – вся русская история, вся история мира вас оскорбляет! Соня, а ты? Как ты можешь мириться, как ты можешь жить в этой духоте, в этом семейном хлеву! Я думал, ты другая вернешься… оттуда, а ты еще покорнее стала. Любовь к Борису тебя сгубила. Все ему прощаешь, то, чего человеку простить нельзя! О счастливом браке мечтаешь, как бы и свою безличную микву[9] завести… Соня, да разве ты не чувствуешь, что кто в эту микву попадет, тому крышка? И ведь чувствуешь же ты, что она все равно разваливается, уже наполовину развалилась? Кому, чему приносишь себя в жертву? Брось их, Соня. Ты ведь не любишь больше Бориса, не можешь ты любить этого своего героя порт-артурского! И не высидеть тебе все равно за семейным чайным столом, где добрые профессора отдыхают с покорными детьми после лекций в автономном университете, где только одно желание, – как бы все по-хорошему да по старинке. Слышишь, Соня… слышишь?
Арсений Ильич. Соня, не слушай! Хулиганство это! И кто тебя поставил судьей нам? Как ты смеешь судить – отца?
Андрей. Этого-то вы и боитесь! Ведь вы даже не на мою правду негодуете, вы дрожите от возмущения, что я, сын, говорю правду отцу. Разве я человек для вас? Я раб, я сын! Но помните: как человек говорю я вам человеческую правду в глаза, как человек я презираю вас с вашими спокойными кафедрами, с вашими хорошими словами, со всеми вашими семейными добродетелями, со всем вашим благополучным благородством!..
Арсений Ильич. Молчать! Вон, вон из моего дома!
Андрей. Я и сам ухожу (идет к двери).
Наталья Павловна. Андрюша…
Андрей возвращается, молча целует мать и уходит. Долгая пауза. Арсений Ильич беспомощно опускается в кресло. Соня ластится к нему.
Арсений Ильич. Наташа, ведь это ничего? Он вернется? Ну, конечно, вернется. Ведь должен же он вернуться? Наташа? Ну, что ж ты молчишь? Вернется?
Наталья Павловна. Нет, Арсений, он не вернется.
Действие второе
Арсений Ильич.
Соня.
Бланк.
Евдокимовна.
Петр Петрович Львов.
Борис – сын его, поручик гвардейского полка. Нервный, озабоченно-растерянный.
Доктор Чижов – военный врач, подчиненный Львова. Выхоленный, самодовольный.
Котков – военный фельдшер.
Дорофеев – денщик. В генеральском сюртуке, без погон и светлых пуговиц.
Денщики – вестовые.
Казенная квартира генерала Львова в Петербурге. Мало жилая комната, не то одна из гостиных, не то читальня. Утро. На столе лекарства, вообще склад лечебных вещей, которые не хотят держать в комнате больного. Налево дверь в комнату, где лежит Андрей. Перед дверью ширма.
Явление 1
Соня, затем денщик Дорофеев.
Соня (выходит из комнаты больного, в белом фартуке; голова повязана белым платком, как у сестры милосердия. Копошится у стола. Смотрит спиртовую лампочку. Звонит в электрический звонок. Приходит денщик). Принесите спирту (Приготовляет шприц. Денщик возвращается со спиртом). Генерал дома?
Денщик. Так точно.
Соня. У него есть кто-нибудь?
Денщик. Полковник Павловский с докладом.
Соня. Давно?
Денщик. Да уж с полчаса.
Соня. Вот что, Дорофеев. Как только приедет доктор, доложите генералу.
Денщик. Слушаюсь.
Уходит. Соня идет к больному. Некоторое время сцена пуста. Входит Бланк.
Явление 2
Бланк (ходит взад и вперед по комнате. Останавливается у дверей больного, прислушивается. Наконец стучит в дверь. Оттуда голос Сони: «Сейчас», затем выходит Соня). Ну что, как?
Соня. Плохо. Страшный упадок сил, А доктор нейдет. Да ничего он сделать не может.
Бланк. В памяти?
Соня. Всю ночь не спал. Сказал, что хочет видеть папу и маму. С тех пор, как вчера утром привезли, только и беспокоился, как бы они не узнали. Все шутил, говорил, что нынешние пули не ядовитые. А ночью сразу перемена.
Бланк. А доктор что говорит?
Соня. Да я уж знаю. Вижу, что плохо. Ведь столько раненых на моих руках перебывало.
Бланк. Я всегда этого боялся, Софья Арсеньевна. Это легко было предвидеть. С тех пор, как он от вас уехал, ясно было, что может этим кончится. Тяжело очень, но у вас есть мужество, я уверен, что вы и не то еще перенесете.
Соня. Мы с вами много говорили об Андрее, чуяли беду, но ведь от этого не легче.
Бланк. Я любил Андрея… Сила-то какая безрезультатно гибнет… Эх. просто сдерживаться трудно иногда, негодование так и подступает… Ну… надо владеть собою.
Соня. Вы говорите… безрезультатно… какое жестокое слово! Если уж Андрей погиб даром…
Бланк (живо). Я этого не говорил… Он погиб даром в том смысле, что не успел сделать всего, что мог бы…
Соня. Все равно. Но если Андрей не то сделал, то мы-то, ничего не делающие, глядящие на это, мы-то что? Да как мы смеем? Боже мой!.. Боже мой!.. Бланк, мне кажется иногда, что я с ума схожу. И теперь здесь, этот умирающий… Он мне говорил в последний раз… Я помню, помню… звал меня… Ну, я не пошла… у себя осталась. А Борис не остался. Тоже поехал, туда же, куда Андрей… Только Борис, только Борис… вы понимаете?
Бланк. Я-то понимаю, а вот вы еще недавно этого не понимали. А уж раз поняли, так здесь не останетесь. Может быть, и не совсем туда уйдете, куда вас Андрей звал, туда, может быть, и не надо. Там много истерики, много романтизма… Здесь-то, во всяком случае, не останетесь. Андрей вам не простил бы этого.
Соня. Да, да, не простил бы. Милый, светлый… Трудно мне, Бланк, не оставляйте меня.
Бланк. Возьмите себя в руки. Не надо нерв теперь. А что Андрей вот здесь-то оказался… Это действительно… фальшь какая-то.
Соня. Ложь это, ложь страшная! Ну, я не буду, вы правы, надо быть спокойнее. Надо с твердостью. (Помолчав). Идемте к нему.
Уходят к больному.
Явление 3
Доктор. Это бывает. Ведь когда стреляют, об асептике не думают. Хотя нынешние пули, благодаря никелевой оболочке, дают рану довольно чистую, не рваную, а все-таки ни за что ручаться нельзя. Да у него и верхушка легкого задета.
Генерал. Мое-то положеньице. Чижик, дорогой, каково? Ведь он слово с Бориса взял, чтоб ничего матери не говорить. Вот уж сутки он у нас, а ни сестра, ни Арсений Ильич ничего не знают. Соня им что-то наврала, сказала, что у подруги в Царском.
Доктор. Так-с. А скажите, ваше превосходительство, ему первую повязку скоро наложили?
Генерал. Где уж! Сын сам видел, как он упал. Да пока извозчика добыл, пока что, пока доктор приехал, часов шесть добрых и прошло.
Доктор. Так-с. Еще счастливая случайность, что Борис Петрович сразу узнал кузена. Так-с. Ну, поглядим. Вчера он был хорош, и температура невысокая. Не следовало его привозить только, лучше бы в Москве оставили. Переезд ему пользы не принес.
Генерал. Ну что ж теперь говорить. Умолял Бориса. На Пресне это было. Тоже и Бориса-то положение неудобное. К себе повез, а вечером сюда. Да ведь с какими трудами. Со служебным поездом, поезда ведь не ходят. Спасибо полковому командиру. Ради сестры все устроил.
Доктор (дискретно смеется). Да, все же как-никак офицер бунтовщика вез. Ну, да дело тут кровное… Только вот, ваше превосходительство, не знаю как еще обернется, первая повязка иной раз весь роман… Нельзя ли нам Софью Арсеньевну вызвать?
Генерал. Что? Вы думаете, плохо? Мы сейчас ее (идет к двери, но Соня выходит).
Явление 4
Доктор. Ну, как дела? Я сейчас, вот только обогреюсь, а то я с холоду.
Соня (генералу). Дядя, он хочет, чтоб дали знать… Чтобы папа с мамой приехали.
Доктор. Вы инъекцию сделали? Пульс какой?
Соня. Плохой. Зайдите к нему.
Генерал. Хочет? А как ему?
Соня (доктору). Пойдемте.
Явление 5
Борис. Андрею хуже?
Генерал. Да вот. Чижик пошел… Говорит, не следовало привозить из Москвы. А главное, сегодня сам отца с матерью пожелал…
Борис. Пожелал? Как же это? Значит, предупредить надо? Что это, Господи? Да неужели умирает?
Генерал. Постой, погоди. Сейчас вот Чижик… и Соничка выйдет.
Борис. А Соня что? И кто там? Бланк этот там?
Генерал. Не знаю я, должно быть, там.
Борис. Вы думаете, папа, – умрет?
Генерал. Да отвяжись ты! Ничего я не знаю!
Борис. Я вез его, папа, я тоже ничего не думал. То есть, не то что умрет или не умрет, а что это так все ужасно выйдет. Я даже объяснить не могу, но вы сами, папа, должны чувствовать…
Генерал. Да про что ты?
Борис. А про то, что, кажется, я достаточно видел Соню сестрой милосердия, и вместе мы тогда были, а теперь она точно пленная, в неприятельском лагере за своими пленными ухаживает…
Генерал. Да какая же она пленная?
Борис. Ну, нелепость какая-то выходит, и я говорю нелепость. А теперь еще умрет Андрей… Разве мы тут виноваты? Что же мне, не подбирать его было? Не привозить? Да уж если так, если кого-нибудь обвинят…
Генерал. Никто никого, дружок мой, не обвиняет. Все виноваты. Ты успокойся. Соне тяжело. А чья где вина – не нам разбирать…
Борис. Не нам? А кому же? Ну, в Мукдене война, ужасы… Ну, там не до разборок, а просто мы все тупым безумием обезумели. Сумасшедшие много могут вынести: больше здоровых. И отлично. А теперь ведь не Мукден… Не обезуметь же?
Генерал. Я под Мукденом не был, а что тут у нас почище Мукдена завелось – это иной раз и придет в голову. Пустяков я этих о безумии знать не хочу, а поменьше рассуждать бы следовало бы. Все равно ни до чего не дорассуждаешься.
Борис. Нет, я не могу. Пусть она мне лучше прямо скажет, что думает…
Генерал. Да ничего она не думает. Не до того, тут брата спасать надо. Да и кто тут кого понимает? На то уж пошло, что никто не знает, куда ему кинуться. Вот все Япония, Япония. А тут, брат, без всякой Японии одна Россия, не Россия, а вулкан какой-то, ну, и пляши, правой ли, левой ли ногой, после разберут.
Борис. Нет, Соня должна понять, как мне тяжело.
Генерал. Да говорят тебе, не до того ей! Тут я раздумываю, как наших предупредить, а ты все Соня, да Соня. Объяснялись бы раньше. Ведь не моя она невеста, твоя.
Явление 6
Входит Доктор.
Генерал. Что, есть надежда?
Доктор. Да как сказать, головы терять нечего. У меня был такой случай в полку. Помните, ваше превосходительство, дуэль графа Зарайского? Я на телефон. Надо фельдшера вызвать. Кислороду добудем, мускусу, главное поддержать силы.
Уходит.
Явление 7
Генерал. Боря, а я поеду. Что же Соня? Надо бы посоветоваться, обрисовать положение.
Входит Соня.
Явление 8
Соня. Как, доктор уже ушел?
Борис. Нет, он у телефона.
Генерал. Так что ж, Соня, мне ехать?
Соня. Да, дядичка, конечно, и скорей, сейчас же.
Генерал. Голубчики, надо обсудить. Репетичку сделать, как говорить. Я уже не знаю, Боря, не ехать ли тебе со мной? Как объяснить, что Соня у нас ночевала, а мы ничего не говорили?
Соня. Нет. Боре лучше не ехать. Маме вы прямо скажите, все как есть. Она поймет. А вот за папу я боюсь, вы с ним поосторожней.
Входит Доктор.
Явление 9
Доктор. Сейчас все будет. Софья Арсеньевна, вы уж мне помогите. Надо действовать энергично.
Соня. Ах, доктор! К чему теперь ваша энергия? Ведь ясно ж, что конец. У меня в Мукдене на руках умер один солдатик. Совсем так. Теперь не в ваших мускусах дело, а в том, чтобы он умер, как следует.
Доктор. Ну, что вы, погодите еще хоронить.
Уходит к больному.
Явление 10
Соня. Ну, дядя, поезжайте.
Входит денщик.
Явление 11
Денщик. Ваше превосходительство! Вас к телефону требуют!
Генерал. Ах, Господи Господи! Ведь мне же ехать надо. Вот что, Дорофеев. Вызовите сейчас же ко мне генерала Андреева. А со штабом я потом сам поговорю. Живо! Чего стоишь, дубина! Ну, до свидания, милые. Соня, поцелуй меня. Христос с тобой, ненаглядная. Чижика не отпускайте. Боря, ты за Соней присмотри. Ну. Господи благослови, Господи благослови, Господи благослови! (Три раза крестится и уходит).
Явление 12
Борис. Значит, он умрет?
Соня. Да.
Борис. Ну, зачем это, к чему это? Знаешь, Соня, под Мукденом лучше было. Мы были там не виноваты. Да и японцы, хоть люди, человеки, а все-таки враги. Понимаешь Соня, понимаешь, я не могу так. Помнишь, когда мы вернулись, мы на что-то надеялись. Думали, что все эти ужасы впрок не пойдут. Начали о своем счастье думать. Думали, право имеем, заслужили. И вот, все спуталось. Что же, может быть, не заслужили, Соня, это кошмар какой-то.
Соня (с усилием). Борис, оставь меня. Оставь разговоры. Андрей умирает. Я не могу, не желаю думать о нас с тобою. Прошу без надрывов. Я хочу тишины. Имею я право хоть тишины от тебя требовать!
Входит фельдшер с подушкой кислорода и пакетами.
Явление 13
Фельдшер. Меня господин доктор Чижов вызывали.
Соня. Да, да, Котков. Мы вас ждем.
Фельдшер. Так что, Андрею Арсеньевичу хуже?
Соня. Да, плохо, очень плохо.
Идет с фельдшером к больному. Борис остается некоторое время один. От больного выходит Бланк.
Явление 14
Борис и Бланк
Борис. А, это вы. Можно к Андрею?
Бланк. Подождите лучше. Вот Софья Арсеньевна выйдет ее спросите.
Борис. Он говорил о чем-нибудь с вами?
Бланк. Мало, все больше молчит.
Борис. Нет? А обо мне говорил?
Бланк. Не говорил. (Молчание).
Борис. Я все-таки пойду к нему.
Бланк. Как хотите. Только его лишний народ тревожит. Кроме того…
Борис. Что?
Бланк. Ах, да поймите сами! Ведь тяжело же ему видеть военный мундир…
Борис. Мундир? Это еще что? Кажется, я…
Бланк. Да вы не волнуйтесь. Положение фальшивое, – глаз закрывать нечего. Но будем же сохранять уважение к тому, что происходит. Софья Арсеньевна…
Борис. Что Софья Арсеньевна? Это кто, вы или она находит, что я не сохраняю какого-то уважения. Что я не должен видеть брата умирающего, что, наконец, я…
Бланк. Да это здравый смысл вам должен самому подсказать! А вы, я вижу, в своем роде тоже романтик. Не поздравляю вас. Впрочем, я параллелей не провожу. Чем бы вы там ни были, это ваше дело, мне-то что!
Борис. Послушайте. Я хотел… Вы, кажется, не злой и не глупый человек…
Бланк. Благодарю вас.
Борис. Я ваших намерений не знаю… Я вас совсем почти не знаю. Но я вас прошу объяснить мне…
Бланк. Ничего я объяснять не стану, причем какие-то мои «намерения» не понимаю, так все просто, а вы требуете, чтобы я вдавался с вами в какие-то психологии. Говорите с Софьей Арсеньевной, если вам что-нибудь еще непонятно. Думаю, однако, и ей не до разговоров.
Борис. Вы в моем доме. И я вас покорнейше прошу… о Софье Арсеньевне…
Бланк. Ну, бросьте эти тонкости. Не ко времени. Я человек трезвый и простой. А что я в вашем доме – очень жаль, да ничего не поделаешь. Жизнь и не такие шутки шутит. Впрочем, я лично ничего против вас не имею. Оставьте только меня в покое.
Борис. Лично ничего? Скажите, пожалуйста! Я не знаю, что вы там имеете, чего не имеете, я обратился к вам по-человечески, а вы… кажется… пользуетесь случаем, что я не могу поставить вас на свое место, что я не могу…
Бланк (отходя от него). Эк, ведь тоже, «по-человечески». Не могу, не могу… (Громче). Да образумьтесь вы! Это уж не романтизм, а неврастения какая-то! Софья Арсеньевна идет…
Явление 15
Соня. Да, да, доктор. Вы идите по вашим делам, а в случае чего я вас вызову.
Доктор. Да я через час назад. Не забудьте номер телефона: семьдесят два – пятьдесят три. Фельдшер пусть меня подождет. До свидания.
Доктор уходит. Борис его тупо провожает до двери. Соня отводит Бланка на авансцену.
Явление 16
Соня (Бланку). Бланк, милый, поезжайте-ка и сожгите все. Он беспокоится. Да не думайте на конке ехать, возьмите извозчика и возвращайтесь скорее. Он еще все про какого-то товарища Александрова спрашивает…
Бланк. Знаю, знаю. Я и его извещу.
Уходит.
Явление 17
Борис. Соня, послушай. Мне надо тебе сказать… Ты другая, ты ко мне переменилась. Ты меня больше не любишь?
Соня. Борис, Андрей умирает.
Борис. А я, я не умираю? Разве ты не видишь, что все для меня рушится? Я думал, ты меня поддержишь. Ты одна могла бы помочь мне, а ты…
Соня. Что – я?
Борис. Если бы и ты любила меня, ты поняла бы, что я не виноват, что иногда у человека нет выхода, нет…
Соня. В чем ты оправдываешься?
Борис. Я не оправдываюсь вовсе. В чем мне оправдываться. Его в тюремную больницу хотели везти. Я его чуть не силой отбил, а тут Бланк уверяет…
Соня. В чем он тебя уверяет?
Борис. Да вот, что Андрей меня видеть не хочет, что ему мой мундир противен. А я знаю, что перед Андреем не виноват. Может быть, Бланк в тысячу раз больше виноват. Но ты ничего не видишь. Ему-то ты все прощаешь!
Соня. Борис. Ты в психопатии. Об этом потом, потом. Не думай же все время о себе.
Борис. Ах, Соня, Соня! (Пауза) Так я… пойду к Андрею…
Соня. К Андрею? Нет?
Борис. Значит, он прав? Бланк прав? Значит ты думаешь, как он? Да ведь это безумие, да ведь все с ума сошли, или я, что ли с ума сошел? Брат умирает, а я войти к нему не могу? Я о его жизни как о своей, заботился, я…
Соня. Благодарю тебя за твои заботы. Вместо улицы – он умирает спокойно, при нас, хоть в чужом доме. Благодарю тебя.
Борис. В чужом… Соня!
Соня. Да, и это мой брат умирает, мой, а не твой. Я для тебя, ради тебя говорю «не твой». А если твой, если ты, на своего брата, мог…
Борис (перебивая). Ты пустишь меня к нему! Я должен идти к нему! Ты не смеешь! Это бесчеловечно, это жестоко, что ты говоришь! (идет к двери).
Соня (становясь перед дверью). Нет, ты к нему не войдешь!
Борис стоит некоторое время молча, затем уходит в дверь направо. Соня садится в кресло и сидит, не двигаясь. Пауза. Входят из средней двери Арсений Ильич. Наталья Павловна и Генерал. Соня целует мать, затем отца.
Явление 18
Наталья Павловна. Где он?
Соня молча идет с ней к больному Оттуда бочком выходит фельдшер, затем уходит совсем.
Явление 19
Генерал. Погоди, Арсений, не сразу. Он слишком слаб.
Арсений Ильич. Да. да. Вот до чего, Пьерушка, дожили.
Генерал. Ну, ничего. Дай Бог, еще оправится.
Арсений Ильич. Ну, а что же доктор? Да отчего же не вызвать профессора Вельяминова, а?[10] Надо действовать.
Генерал. Нет, я Чижику верю. Он виды видал, да и все-таки свой человек. Главное горе – первая повязка. Не скоро наложили. Да и перевозить, говорит, не следовало. Ну, а что ж Борису делать, не оставлять же его в Москве?
Арсений Ильич. А где же он, Боря-то?
Генерал. Да не знаю, тут все был. Сейчас мы его позовем.
Арсений Ильич. Повидать бы его, расспросить хорошенько, поблагодарить… Соня-то, значит, тут была, а мы думали в Царском.
Генерал. Соня – молодец. Я на нее не нарадуюсь. Арсений Ильич. Да, да, она у нас молодец. (Помолчав). Пьерушка!
Генерал. Что?
Арсений Ильич. Да вот, что ж это, а? Неужели он… погибнет? Ведь не может же этого быть, а? (Плачет, скрывая сморканием).
Генерал. Ну, что ты. Ну, ничего. Ну, бог милостив…
Арсений Ильич. Ведь исстрадались мы из-за него. Ведь знаешь, как ушел он тогда, так и пропал. Так мы ничего и не знали. Тут московское восстание[11] это безумное, ну понимаешь, все время невольные ассоциации… Часа не было, когда бы Андрея я вот тут (хлопая себя по груди) не чувствовал. Что я пережил, сколько перестрадал! Ты понимаешь. Пьерушка, а? Ведь я отец! И вот-таки обрушилось несчастье…
Генерал. Ну, что уж так… А времена, действительно… И надо же, чтоб Борис натолкнулся. И знаешь. Борис как его привез, – точно сам не свой. Мне даже это не нравится. Извинения какие-то, оправдания, просто лица не было! Надо больного на носилки укладывать, а он сразу о Соне, что она, да как она. Любит уж он ее очень. Ну-с, приехали домой, а нас тут Чижик ждет, фельдшер и все такое. Андрей спокойный был. Светлый. Все просил вам не говорить. Как выздоровею, говорит, сам к ним, здоровый, пойду…
Арсений Ильич. Говорил это? Так и говорил «сам пойду», а?
Генерал. Все время твердил. Ну, Соню выписали. Уж это я настоял. Да, Арсений, старая я собака, а и то растерялся. Пиковое положение.
Входит Денщик.
Явление 20
Денщик. Ваше превосходительство! Генерал Каменский вас к себе просит.
Генерал. Сейчас. Вот что. Позови Бориса Петровича.
Денщик. Слушаю-с.
Уходит.
Явление 21
Генерал. Измотался я совсем с этой охраной. Надо рапорт подать, чтоб освободили.
Арсений Ильич. Ну, и что ж потом? Когда же Андрей нас к себе потребовал?
Генерал. Сегодня. Да я уж тебе рассказывал.
Арсений Ильич. Да, да, рассказывал.
Входит Борис.
Явление 22
Борис. Здравствуйте, дядя (целует).
Арсений Ильич. Спасибо тебе, дорогой, спасибо, родной! (Плачет).
Генерал. Ну, Арсений, подбодрись. Так нельзя. Как же ты с таким лицом к Андрею?
Арсений Ильич. Я ничего. Да, да. К Андрею (Идет к больному, вытирая глаза).
Явление 23
Борис. Как тетя?
Генерал. Ничего, молодцом. А меня совсем затеребили. Сейчас генерал Каменский за мной посылал. Я хочу рапорт подать. Не до того.
Борис. Конечно, конечно.
Входят Евдокимовна и Анна Арсеньевна.
Явление 24
Генерал. Ну, вот и старая с Анютой. Живо слетала. Посидите пока, вы с холоду. Я сейчас вернусь. На одну минуту только.
Уходит.
Явление 25
Евдокимовна (запыхавшись). Я Анютиньку на крыльце только-только застала. Да где же он? Где голубчик-то наш белый? Куда его положили-то? (Идет, суетясь, к дверям налево).
Борис (удерживая ее). Нет, няня, что вы, погодите! Ведь вы с холоду, присядьте.
Анна Арсеньевна. Да, Боря, ты мне объясни, откуда? Что такое? Я решительно ничего не знала, вдруг вижу, няня. Едем сюда, расспрашиваю, говорит – Андрея при смерти нашли на улице… Это невероятно, и вообще…
Евдокимовна. Ох, Борюшка, уж я теперь пойду. Я его не простужу. Вон и руки теплые. Измучился он, небось, голубчик.
Борис. Сейчас, няня, сейчас.
Анна Арсеньевна. Да отчего он у вас, Боря? А мама где? A папа? И вообще… Да что ты молчишь? Господи какой ты невыносимый!
Входит Арсений Ильич.
Явление 26
Анна Арсеньевна. Ах, вот и папа! Папочка, вообразите, я решительно ничего не знаю, и вдруг… Вы от него, папочка? Он, значит, в угловой лежит? Ах, Боже мой, да вам дурно, папа! Боря, да принеси ты воды! Разве не видишь?
Борис (наливает воды). Выпейте, дядя.
Анна Арсеньевна. Ну что, папочка, как? Что вы нашли? Узнали вас?
Арсений Ильич. Не могу я… не могу там… Боря! ты видел его? давно он такой?
Борис. Я его… сегодня не видел…
Арсений Ильич. Нет, уж теперь что же… Какая же надежда, а? Анюта, ты подожди, подожди…
Евдокимовна. Довели, а теперь подожди! Долго-ль у дверей-то стоять? Барыня-то с Сонюшкой там, небось (твердо идет к двери и входит туда).
Явление 27
Анна Арсеньевна. Папочка, вы успокойтесь. Ведь так нельзя. Поберегите себя. Это ужасно. Уж я не понимаю, отовсюду такие несчастья, и вообще… Я сама теряю голову. Главное, ничего решительно не знаю, и сразу: умирает. Да кто это сказал? Был консилиум? Боря, неужели ты не можешь мне хоть в двух словах толком объяснить!..
Входит Генерал.
Явление 28
Анна Арсеньевна (к нему). Дядя Петя! Дядя Петя! Вот вы ушли, a папе здесь дурно было. Дядя Петя, скажите, неужели так опасно? Ведь он ранен, дядя? Может быть, Вельяминова привезти? Ведь я его отлично знаю, он сейчас же если я сама за ним поеду и вообще…
Генерал. А ты успокойся, суета. Мы уже послали, за кем нужно. Ты сядь да потише, а там, пожалуй, слышно. Евдокимовна где же?
Борис. Туда ушла
Арсений Ильич. А я не могу, не могу… У него уж голоса почти нет..
Борис. Дядя, милый, если б вы знали… Дядя, вы верите, я все сделал, что только в силах было человеческих…
Генерал. Да брось ты! разве кто сомневается!
Борис (не слушая, продолжает тихо). У меня в сердце что-то оторвалось, как я увидел, узнал… так и представилось, что, если бы увидели, тетя Наташа, Соня… Я уж тут ни о чем не думал, только о нем, да о вас всех. Мне ведь показалось, что он умер. Ну, а потом, когда он очнулся, – такая радость. А теперь вот опять… Да не смотрите вы так, дядя милый, я ведь душу за вас всех…
Арсений Ильич (слабо). Боря, милый ты мой, я знаю, знаю, уж видно, судьба…
Генерал (лепечет). Ну, что там, авось еще как-нибудь… мало ли терпели, еще потерпим… терпение, брат, это такая штука… Что же такого, ну и потерпим…
Явление 29
Соня (выходит из комнаты больного). Идите все. Он кончается.
Все идут. Борис последним. Длинная, тягостная пауза. Сцена пуста. Темнеет. В среднюю дверь входит фельдшер Катков. Оглядывается, прислушивается, садится у стенки. Затем приходит денщик Дорофеев. Потом в двери постепенно начинают заглядывать денщики, вестовые Входит от больного Евдокимовна. Все встают.
Явление 30
Евдокимовна (причитая). Отдал Богу душу. Прости ему. Господи, прегрешения. Упокой Господи! (Обращается к денщикам). Кто тут из вас, братцы, потолковей. Грехи наши тяжкие. Надо ведь покойника прибирать. Дорофеич, голубчик, уж ты мне помоги. Уж кроме меня никого тут нет. А забот-то. Боже мой, сколько! За духовенством послать надо. Тихо скончался, вздрогнул, Богу душу и отдал. Дорофеич, нет ли у тебя пятаков медных, надо ему глазки закрыть. Да полотенечко принеси, подвязать его, пока не остыл. Господи, господи, прости ему прегрешения, ведь без причастия скончался-то. И чего барыня смотрела!
С плачем возвращается в комнату, где лежит Андрей. Катков, Дорофеев и вестовые уходят на цыпочках в среднюю дверь. Пауза. Постепенно из комнаты Андрея выходят все, кроме Евдокимовны и молча садятся у стола. Долгая пауза.
Явление 31
Наталья Павловна (спокойно и чистосердечно). Пьерушка! А мы Андрея увозим. Распорядись.
Генерал. Матушка, как же, это невозможно!
Наталья Павловна (крайне настойчиво). Нет, возможно. При твоем положении… да и доктор поможет… Протелефонируй градоначальнику, что ли. Я не знаю там, как. Я хочу, чтоб он в дом вернулся. Он вернулся бы, если бы выздоровел.
Соня. Да, да, ты права, мама! Его нельзя здесь оставить. Надо его отсюда увезти, скорей, как можно скорей. Мама, вот что, я домой поеду, надо все приготовить.
Наталья Павловна. Поезжай, детка моя. Измаялась ты. Боря, ты бы ее проводил?
Соня. Боря, Боря?.. нет, мама. Мне тяжело, у меня темно на душе. Мне тебя страшно, Борис. Точно мертвый Андрей стал между нами. Останься. Я одна, одна. Только не с тобой.
Пока говорит Соня, входит Евдокимовна, желая обратиться к Наталье Павловне за какими-то указаниями. Стоит молча.
Явление 32
Борис. Соня, Соня, что ты, Соня…
Соня. Мама, голубушка, вы поймете… А если и нет… все равно… Я не могу простить. Ненависти не надо, я знаю, я борюсь против ненависти. Но любви нет у меня к тебе, Борис… и нет прощения! Анюта, поедем со мной.
Анна Арсеньевна. Да, да, поедем, Сонечка.
Уходят.
Явление 33
Евдокимовна (подходит к Борису и целует ему руку). Борис Петрович, вы на нее не смотрите. С горя обезумевши, с горя. Вон куда ее метнуло, своего родного да царского слугу обижать… Горе это все, батюшка!
Борис (отдергивая руку). Убирайся вон! Тетя, папа! Вы слышали? Это безумие, это сверх сил! (Нянька уходит в среднюю дверь). Я, я убийца? Господи, да что же это? Как она может?
Явление 34
Наталья Павловна. Боря, замолчи! За дверью твой брат мертвый!
Арсений Ильич. Боричка, милый. Ведь она в состоянии аффекта, прости ей. У меня даже и то голова кругом идет…
Борис. Нет, дядя, все кончено, все кончено!
Генерал. Боря, не распускайся. Не будь бабой. И у нас у всех смерть за плечами. Не даром присягу давали.
Борис подходит к Наталье Павловне, становится перед ней на колени и прячет лицо ей в колени.
Наталья Павловна (гладит его по голове). Боря, бедненький мой! Я тебя прощаю. И за себя и за Соню. А Бог тебя и подавно простит. Кто прав, кто виноват – не знаю. На все Божья воля. Должно быть, все виноваты. Одно только знаю, что очень мы несчастные, очень несчастные…
Генерал. Ну, что ж… Мало ли терпели, и еще потерпим, и еще потерпим…
Действие третье
Конец июля 1906 г
Те же и
Александра Петровна Восторгова – попадья. Лет 45. Молодится. Роскошные формы. Завивает на лбу челки. Следит за модами. Говорит в нос. «Да» произносит как будто это французское слово «Дан».
Иван Яковлевич Привалов – сельский учитель, 30-лет.
Савельич – приказчик из мужиков, на положении управляющего. Пожилой. Заикается. Косноязычие свое скрывает, говоря кстати и не кстати «то есть, это самое».
В деревне Мотовиловых, Тимофеевском, средней полосы России. Вечер. Площадка перед домом. Налево широкая терраса. Направо купы деревьев.
Явление 1
Евдокимовна и Фима. Возятся на террасе около чайного стола.
Евдокимовна. На балконе чай пить вздумали! Кругом бунтовщики, ночи теперь хоть глаз выколи, а они на балконе!
Фима. Дарья Евдокимовна, а в Конопельцине-то управляющего побили.
Евдокимовна. Ну, что ты выдумала!
Фима. Право слово, Колька давеча оттуда записку барышне приносил – рассказывал. В селе народу много, рожь возили, он на них крикнул, а они на него да на него. Ванька Шарик, кажись, его кулаком как вдарит! Еле ноги унес. Господа молчать наказывали. Я Кольке и то побожилась, что никому не расскажу. Так уж только вам.
Евдокимовна. А ведь тут не без жида без нашего. Все туда стрелял. Барышня-то верит ему, а уж он не доведет ее до добра. Ох, дети, дети, куда вас дети, на ниточку вздети, и будете висети. И где это Сонюшка? Стемнело, а ее все нету.
Из саду идет Попадья. Входит на террасу.
Явление 2
Фима, накрывающая стол, вскоре уходит.
Попадья. Здравствуйте, милая. Все-то вы в хлопотах! Хлопотунья!
Евдокимовна. Здравствуйте, матушка. (Целуются). Спасибо, что наших не забываете. Уж очень они все горюют. А Сонюшку в саду не встретили?
Попадья. Нет, не видела что-то. Горей-то сколько Бог послал. Да, гуляла я это по парку и все думала. Сколько воды утекло! Давно ли, можно сказать, здесь Эдем был? Молодежь, веселье. Андрюшенька-то, покойник, поэт наш незабвенный, как, бывало, стихи читал, и все декадентские. А сколько тут народу в Петров день бывало! Костры, это, иллюминация! Нигде так весело не бывало, как в Тимофеевском. Уж это известно, да.
Евдокимовна. Уж не говорите, матушка, Послал бог испытание.
Попадья. Вот и генерала убили. Ну, скажите на милость? За что эту светлую личность жизни лишили? Рыцарь был настоящий, без страха и упрека. Да. Вот как живой передо мною стоит. Помните, Евдокимовна, когда конопелицкую барышню венчали, какой он веселый был. Фейерверк устраивал. Всем, это, заведовал, горячился. Настоящий кавалер. Царство ему небесное! И смерть-то какая! От руки злодея. А все жиды эти да анархисты. Да.
Евдокимовна. Вот и в нашем доме жид завелся. Примазался с самой кончины Андрей Арсеньевича. Теперь второй месяц живет. И сколько раз я барыне говорила. Погубит он Сонюшку. Она добрая такая, жалеет все его. А он разве на что посмотрит? Ведь современный нигилист. Долго ли до греха? Уж примечаю я, что не ладно. Ну, да что говорить.
Попадья (оживляясь). Неужели правда влюблена? А Борис Петрович что? Так и расстроилось?
Евдокимовна. Да кабы не этот жид проклятый, не расстроилось бы. Все он.
Попадья. А мы-то с батюшей говорили, вот пара! Да, Надеялись тут их и повенчать, как Анну Арсеньевну.
Евдокимовна. А она-то, бедная тоже все мается. С детьми не справится. Шутка ли одной, вдове-то. Нехорошие такие письма барыне из-за границы пишет.
Попадья. Да. Нынче никакого уважения к родителям. Представьте себе, мои-то семинаристы ведь тоже ораторами стали. По деревням шляются. Того и гляди схватят. Да. (На террасу входит Привалов. Попадья вскакивает). Ура! Варшава наша! Иван Яковлевич!
Явление 3
Учитель. Александре Петровне мое почтение. Здравствуйте. Евдокимовна! А старики где?
Евдокимовна. Да разве не видали? В гостиной сидят.
Учитель. А молодежь?
Евдокимовна. Да гуляют где-то!
Попадья. Что это вас не видать, Иван Яковлевич?
Учитель. Да занят все был, матушка.
Попадья. Шутник! Какие у вас летом занятия. Прокламации печатаете, да с Клавдией Орловой целуетесь! Вот и все ваши занятия. Дон Жуан!
Учитель. А вы откуда знаете?
Попадья. Откуда знаю? Да все село об этом говорит. Не понимаю я вас. Интеллигентный мужчина, и ухаживает за такой необразованной. Да.
Учитель. Так ведь образованные недоступны. Вы, например.
Попадья. А вы почем знаете?
Учитель. Oгo!
Попадья. Евдокимовна, самовар, поди, не сейчас? Иван Яковлевич! Пойдемте на вал. Закат божественный. Все бы только сидеть да любоваться. Настоящий романс, да.
Учитель. Нравится, так идите. А я тут при чем?
Попадья. Ах, какой нелюбезный. Поэзии вы, дорогой, не понимаете. Настоящий профан. Да.
Учитель. А в ваши годы, да при вашем сане, поэзию-то, пожалуй, и пора бросить.
Попадья. Всегда что-нибудь неприятное скажете, всегда. Никакого, можно сказать, обращения у вас нет, да.
Темнеет. Из сада выходит Соня. Увидав, что на террасе чужие, останавливается под деревьями.
Учитель. Уж не такая тонкая штучка, как Вы!
Попадья. В высшей степени это неучтиво. (Уходит в дом).
Учитель. Матушка, матушка, что вы обиделись. Я пошутил. (Идет за ней).
Явление 4
Евдокимовна. И пора бы ей угомониться. Под пятьдесят бабе, а туда же. (Фима приносит самовар). Фимка! Пойди поищи барышню. И куда это она пропала.
Уходит в дом. Фима сходит с террасы, озираясь.
Явление 5
Соня. Фима! Не ищи. Я здесь.
Фима. Ну, слава богу, барышня. А то боязно в сад-то за вами идти. (Уходит в дом).
Явление 6
Соня садится на скамейку под террасой. Входит Бланк из сада.
Бланк. Ты уж здесь? А я тебя в саду искал.
Соня. Здесь.
Бланк. Что ты мне сказать хотела? Начала и не договорила.
Соня. Я? Ничего.
Бланк. Ну, милая, скажи. Ты последние дни смутная какая-то. (Помолчав). Впрочем, как хочешь. Я тебя понимаю. Я не хотел бы насильно вызывать разговоры. Сочтешь нужным – скажешь, потолкуем…
Соня. Устала я…
Бланк. Дел, милая, непочатый край, а ты устала. Я у вас эти два месяца, можно сказать, отдыхаю. Уезжать пора, кстати, небезопасно тут для меня становится.
Соня. Постой, постой, ты не о том… Я хотела тебя спросить…
Бланк. Что с тобой?
Соня. Выслушай меня. Мне тяжело, ты пойми. Все путается вокруг меня. Петля какая-то затягивается. Дышать нечем. Так нельзя…
Бланк. Как нельзя? Да скажи толком. Какие петли? Ведь не старая же семья тебя связывает? Неужели и мы, борясь за свободу, еще можем чувствовать себя несвободными от старой семьи? В это я не верю. Если у нас будут дети…
Соня. Новая семья! От той уж можно быть несвободными? (Серьезно). Нет, ты не угадал. Выслушай меня. Мне тяжко… Мне страшно… Мне скучно.
Бланк. Со мной?
Соня. Не знаю. Мы оба какие-то жалкие. Общественности себя посвятили, пропагандой занимаемся. Немножко рискуем, но не очень. О, нет! А попутно семейное счастье устраиваем. Все как следует: и романтизма столько, сколько следует, не больше: парк, соловьи, поцелуи при луне, а потом – жена, верная помощница. И все по-хорошему, по-честному… О, старая канитель! Старая серая жизнь! Серая общественность… Андрей правду говорил, старое душит, сердце выпивает. Смерть без смерти.
Бланк. Заскучала ты, Соня. Но ведь нельзя же так поддаваться настроению. По случайному капризу перестать верить, во что верила. Жизнь беспощадна; в борьбе с нею не романтические порывы нужны, а тупое, трезвое упорство. Это упорство у меня есть. И у тебя оно есть. Твое уныние временное. Ты такая же, как и я.
Соня. Да нет! Не такая! Не такая! У меня все другое. Я вижу ужас кругом, смерть. Я не умом, а как-то всем существом вижу ее, слышу ее… А ты на это отвечаешь… трезвым упорством… Ты говоришь, что это честно, а я… я не знаю. Все несется вперед, рушится, падает, а ты хочешь кого-то образумить. Поздно, поздно…
Бланк. Все рушится, а хоть бы и так? Надо глядеть гибели прямо в глаза, не бравируя, но и не ужасаясь. Смотрят же ей в глаза сотни товарищей. В том-то и выдержка, чтобы не соблазняться гибелью, а делать по-прежнему дело жизни. Терпения у тебя, Соня, нет. Нервы расходились, вот и я тебе стал казаться каким-то серым и тусклым. И ты незаметно отходишь от меня. Говорить о переживаниях не значит еще переживать, помни это. Ты меня не понимаешь только потому, что я давно пришел к трезвости, давно научился молчать обо всем, что привело меня к делу борьбы. Я редко высказываюсь. Нужны только простые вещи. Все же иное – поддельная глубина, истерика. Если я отвечу тебе на твои сомнения просто, что у тебя детское нетерпение, что история не делается сразу, – знай, что в моих словах есть настоящая мудрость. Нет выдержки, нет терпения.
Соня. Ждать я не могу. Я ведь живу один раз, и зачем-то люблю жизнь, зачем-то живу? Что-то ведь с меня, если я живу, спрашивается же? Да, надо делать, да, нельзя не делать… Смерч закружился; Андрея убили, дядю Пьера убили… Убивают, а я, храня себя, буду с тобой прокламации разбрасывать? Да… что еще? Программные общие места повторять? Нет, я не могу. Нет, если так…
Бланк. Конечно, на нашу долю выпала тяжелая полоса истории. Но мы потрудимся не даром. Будущие поколения…
Соня. Нет мне дела до будущих поколений. Сейчас – моя жизнь, моя вина, мой ответ! Моя боль неутолимая!
Бланк. Но ведь есть же у тебя твое личное счастье, Соня. Вспомни, мы любим друг друга. Вместе легче страдать.
Соня. О, какое личное счастье! Вместе, ты говоришь, вместе… А вот я страдаю одна… Ты не хочешь меня понять. Или ты не можешь?
Бланк. Милая, хорошая моя. Ну, успокойся… Ну, скажи…
Соня. Я скажу. Вот что я тебе скажу… Вот что я думала… Да, да, думала и думаю: если кругом все только сплошное безумие, так бежать надо… без оглядки, на край света… или…
Бланк. Или что?
Соня (помолчав спокойно). Или, у кого есть силы, есть вера в свою правду, идти, как Андрей, убивать и быть убитым. Других путей нет сейчас для нас. Я – не вижу!
Бланк. Безумие! Истерика!
Соня. Я спокойна. Да, конечно, это безумие. У меня нет веры Андрея… Я не знаю… своей смерти – я не боюсь, но права на чужую жизнь у меня нет… Мне страшно, страшно… куда идти? О, помоги мне, помоги мне. Пойми, что я тебе говорю!
Бланк. Милая, бедная ты моя! Словами я не могу тебе помочь. Просто ты еще не знаешь ни меня, ни дела, передумай, перестрадай, только серьезно, без истерики, и ты доверишься мне. От дела я никогда не отойду. Я до конца жизни буду бороться за счастье других, за свое счастье и за твое тоже. Чтоб ты победила уныние, полюбила жизнь. Она прекрасна, Соня. В ней светлая борьба.
Соня. Ты прав… для себя. Оставь меня.
Бланк. Соня, кто-то пришел на террасу. Пойдем в сад, я должен тебе еще сказать…
Соня. Нет, оставь меня. Потом, после, теперь я хочу быть одна, я должна быть одна.
Уходит за дом. Бланк через некоторое время идет на террасу. На террасу выходят Арсений Ильич, Наталья Павловна, Попадья, Привалов, позже Бланк.
Явление 7
Арсений Ильич. Матушка, а батюшка что же?
Попадья. Батюша дома сидит. Нельзя же дом оставить. Нынче ни одного момента спокойствия. Да, представьте, Наталья Павловна, сегодня это я сижу у окна, вдруг с улицы какие-то сарданапалы[12] подходят и нахально так денег просят. Я окно захлопнула, а они мне такое слово вслед, что даже сказать нельзя. Да. Совсем избаловался народ. Да.
Учитель. А вы, матушка, дурные слова все понимаете?
Бланк входит на террасу.
Наталья Павловна. Сони не видали?
Бланк. Она у себя, наверху, сейчас придет. Ну что, Иван Яковлевич, как дела? Матушка, а я сегодня сынков ваших видал. Молодцы они у вас.
Попадья. Ох, мосье Бланк, какие там молодцы! Это, можно сказать, мое вечное страдание, да.
Учитель. Каких змей вы на своей обширной груди вскормили.
Входит Евдокимовна.
Явление 8
Евдокимовна (с ехидством). В Конопельцыне управителя мужики избили.
Наталья Петровна. Все-то ты знаешь, Евдокимовна.
Евдокимовна. Да, небось, Иосиф Иосифович лучше моего знает.
Арсений Ильич. Кто тебе сказал?
Евдокимовна. Уж правду говорю.
Попадья. Ну, вот, я говорила тоже.
Евдокимовна уходит.
Явление 9
Учитель. Что вы говорили? Ничего вы не говорили. Да, мерзавец этот самый конопелицкий-то управитель. Поделом ему!
Попадья. Ну, да, мне вот намедни начальник станции говорил, что ему с прокламациями сладу нет. Как поезд пройдет, так вся станция прокламациями и завалена, и все самого возмутительного содержания.
Учитель. А вы их, матушка, читали?
Попадья. Вот и читала.
Учитель. Вас бы за это арестовать следовало.
Попадья. И чем это все кончится? Катастрофа грандиозная.
Арсений Ильич. Сил нет! Я совершенно болен. Тут жить нельзя.
Бланк. Не бойтесь, к вам не придут.
Арсений Ильич. Да непременно придут. Никакого сомнения нет, что придут. Елагина спалили же. Это безумие жить здесь. Как разогнали Думу[13] проклятую, так удержу не стало. Я понимаю, она действительно утрировала, но неужели нельзя было как-нибудь… постепенно… смазать, осадить там, осадить здесь… А ведь это ад, хаос, варварство…
Наталья Павловна. Опять ты волнуешься, Арсений.
Учитель. А кто же в этом хаосе виноват?
Попадья. А на духовенство теперь поход. Реформы, реформы, реформы. Да. Точно духовенство в чем виновато? Из кулька в рогожку перебиваемся, а еще реформы, да.
Учитель. Я вчера вашего батюшу встретил. Из Зайлинки ехал. Целую телегу всякого добра вез.
Попадья. Бессребреник какой нашелся! Вам, поди, бабы полотенец да кур не носят? Да.
Явление 10
Входит Соня.
Наталья Павловна. Ну, наконец-то ты.
Соня. Мы гуляли с Иосифом Иосифовичем, так хорошо. Люблю я Тимофеевское.
Попадья. Очаровательно здесь. Парк-то какой! Я говорила Евдокимовне, настоящий Эдем.
Учитель. Так ведь в Эдеме-то змей и завелся.
Попадья. Много вы знаете! Атеист!
Входит Савельич.
Явление 11
Савельич. То есть, это самое, ваше превосходительство, Лыково горит.
Соня. Ах, право, зарево какое!
Все спускаются с террасы.
Савельич. Так что, это самое, подпалили.
Попадья. Конечно, подпалили. И наверное калитинские. Там все головорезы.
Учитель (отводит Бланка в сторону). Иосиф Иосифович. А вы бы, батенька, убирались отсюда, да поскорее.
Бланк. А что?
Учитель. Да до вас добираются. У меня, надо вам сказать, с урядником дружба, так он намекнул.
Бланк. Да я и то собираюсь. Спасибо.
Арсений Ильич. Нет, нет! Так нельзя. Надо уезжать. У меня каждый день сердечные припадки. Я в этом доме родился, а завтра от него, может быть, куча углей останется. Да черт с ним с домом-то, а нас, вы думаете, кольями не распорют?
Наталья Павловна. Арсений, не распускайся.
Савельич. То есть, это самое, очень тут стало опасно, ваше превосходительство.
Попадья. Иван Яковлевич, поедемте со мной, мне страшно. И батюша дома один.
Учитель. Ничего с батюшей вашим не станется. Наверное сидит пасьянс раскладывает.
Арсений Ильич. Трудился, работал всю жизнь, отдал науке здоровье, силы… И силы не иссякли еще… и вот, на! Ни за что, ни про что, потому что где-то, кто-то Думу разогнал… Я-то тут причем. – спрашивается?
Наталья Павловна. Не волнуйся. Ну, уедем за границу. Куда хочешь. Мне все равно.
Соня. Савельич, вы бы в Лыково рабочих послали.
Савельич. Что вы это барышня, то есть это самое, чтоб нас подпалили? А вот пойти караульных проверить, это, то есть это самое, следует.
Арсений Ильич. Ну, что вздор городить, точно караульные помогут.
Савельич. Ваше превосходительство! Вы бы, то есть это самое, войск попросили. На станцию сегодня целый батальон пришел.
Арсений Ильич. Савельич, оставьте вы меня в покое. Мы все равно уедем, а тут хоть все пропадом пропади.
Савельич. Как угодно, не мое добро, ваше.
Попадья. Савельич, дорогой. Лошадку-то мою велите закладывать. Я поеду. Иван Яковлевич, милый, поедемте. А батюша-то как волнуется.
Савельич уходит.
Явление 12
Наталья Павловна. Ну, матушка, куда торопитесь, чайку попьем.
Учитель. Да-с. Иллюминация. И ведь что жгут-то. Сами впроголодь, а хлеба жгут.
Бланк. Господа, пойдемте на вал. Оттуда виднее.
Соня. Нет, не надо.
Наталья Павловна. Лучше сядем за стол. Надо успокоиться. Уж очень разнервничались (Привалов. Попадья, Наталья Павловна идут на террасу. Бланк стоит рядом с Соней, смотрят на зарево. Профессор ходит по саду). Да, Иван Яковлевич. Вам нас трудно понять. Вы чужой здесь человек. Сегодня здесь, завтра там. А нам-то каково? Когда я сюда приехала, в уезде ни одной школы не было. Наша первая. Все на моих глазах выросло. Ведь я чуть не всех крестьян тут знаю, и всегда в ладу жили. Ну, сами посудите, разве мы крестьян в чем обижали?
Арсений Ильич (поднялся на террасу в то время, когда говорила Наталья Павловна). Ведь эти самые капитанские мне три года за обрез не платят, что же, разве с них я тяну? А подожгут лучшим манером!
Учитель. Так ведь если подожгут, так не вас, а помещика. Помещик всегда не прав.
Арсений Ильич. Отличная логика и утешение. Спасибо-с. А вы думаете, вас не тронут, третий элемент?! Дайте срок, и против вас пойдут. Тут вся культура рушится, пугачевщина!
Приходят из сада Бланк и Соня.
Попадья. Иван Яковлевич, милый, ну полно вам чайничать! Лошадку-то уж наверное подали.
Учитель. Да что вы, влюбились в меня, что ли? Шагу без меня сделать не можете.
Попадья. Даму даже проводить не хотите?
Учитель. Ну, хорошо. Поедемте, «дама».
Попадья. Наталья Павловна, бесценная, до свидания. Завтра у обедни будете? А то я скажу батюше, чтоб подождать.
Наталья Павловна. Нет, матушка. Вы нас не ждите.
Арсений Ильич. Да мы, может быть, завтра и совсем уедем. Ведь не ждать же, в самом деле. чтоб нас подожгли. Поедем в Петербург. Сдадим квартиру, да и махнем за границу.
Бланк. Правда, вам следует уехать. Чем скорее, тем лучше. Совершенно вам теперь в России делать нечего.
Арсений Ильич. Совершенно нечего, совершенно. Довольно натерпелись. В чужом пиру похмелье.
Бланк. Конечно, конечно. Соберитесь-ка поскорее, да и уезжайте.
Учитель. А зарево-то уменьшается. Ну; матушка, я ваш, весь ваш. (Наталье Павловне). Если впрямь уезжать надумаете, дайте знать, я зайду. Может, указания какие дадите, ведь вы, как-никак, а «попечительница».
Попадья. Наталья Павловна, непременно дайте знать. Мы с батюшей проститься приедем. До свидания, милая (целуются).
Арсений Ильич. Да уж если действительно уезжать; так действительно скорее, как можно скорее.
Все уходят, кроме Сони и Бланка.
Явление 13
Бланк. Ну. вот, это даже к лучшему! Старики уедут, отдохнут, успокоятся. А нам свободнее будет, да и выяснится все скорее. Ты скажешь им, что ты… моя жена. На мой взгляд – давно надо было сказать.
Соня. Да. Видишь ли… Я, конечно, скажу им все… Но я; вероятно, уеду с ними.
Бланк. Соня, ты опять давешний разговор, что ли, хочешь поднимать? Поверь, я очень серьезно отнесся к тому, что ты говорила; но только все же у тебя много истерики, настроения… Уныние, совсем тебя недостойное…
Соня. Нет, милый мой. Я не хочу разговоров. Зачем? Подумала одна, худо ли, хорошо ли, а все про себя поняла – ну и довольно. Правда, я хотела тебе что-то сказать, – всегда ведь рвешься высказаться… близкому, каким ты мне казался. Не сумела этого, ну и не надо. Я покорилась. Я вот только и хотела сказать тебе, что уеду.
Бланк. Да что ты, Соня? Чему ты покорилась? Я отлично тебя понял и понимаю. Я чувствую твое уныние, твое отчаяние. Я сам через это проходил. Ты ищешь оправдания, искупления, жаждешь себя в жертву принести. Это святое чувство; но оно слабость. Тут есть замаскированный эгоизм.
Соня. Может быть. Я тебе уже сказала, я не хочу разговаривать, спорить. У каждого из нас своя правда. Но моя – моя, и я с этим ничего не могу поделать. Ты вот все об унынии. Видишь, как ты меня не знаешь. О, я не унылая! Я могу мучаться; ошибаться, колебаться, возвращаться, – я и теперь еще не знаю, окончательно ли я повернула с моего перепутья. Не затуманит ли опять жизнь, – но одно знаю: в унынии или в однообразном отчаянии, жизнь моя никогда не влачилась, и никогда я ее влачить не буду.
Бланк. Ведь не хочешь же ты сказать, что ты… по ошибке со мной сблизилась? Мы полюбили друг друга сознательной любовью… А если так, то зачем же ты хочешь меня покинуть?
Соня. О, я понимала, понимала, что делала. Я ни в чем не раскаиваюсь… И, однако, это еще не значит, что сближение наше, вот когда люди становятся мужем и женою, или любовниками, – это или так велико и важно, так безмерно важно, что всей важности ты даже и не понимаешь, да и редкие понимают, или же… Это – совершенное ничто. Сошлись – и не сходились. Сошлись – и не увидели друг друга! И это последнее, когда – было и как бы не было, сошлись – и не увидели, – это, может быть, еще важнее, потому что это непростимое, незабвенное, и люди не смеют так сходиться, чтоб в глаза друг друга не видеть. Это им не позволено. И если это с ними случается…
Бланк. Ты отлично знаешь, как это страшно для меня важно, и как я тебя люблю.
Соня (продолжая). И вот мы с тобой, мы с тобой… Я еще не знаю, я еще не смею знать наверно… Но мне иногда кажется, что мы с тобой в глаза друг друга не видели, так ничего и не было. Марево, туман какой-то наплыл…
Бланк (с раздражением). Значит, ты не поняла, а не я, насколько мы глубоко и неразрывно связаны! Если же ты меня не любишь, если ты просто поддалась мимолетному увлечению, то имей мужество это сказать, а не прикрывайся громкими фразами. Скажи прямо, что я для тебя больше не существую. (Меняя тон). Соня, это все неправда, это туман, который рассеется. Ты испугалась личного счастья. Тебе показалось, что оно не заслуженно. Это пройдет, милая. (Обнимая ее). Я тебя люблю, а ты меня любишь, да, да?..
Соня (отстраняя его). Весь ты – мой туман. Холодный туман. Весь ты, весь ты… Никто не виноват – а может быть мы оба виноваты. Нет, должно быть, никто. Ведь и я твой туман… Ведь ты тоже в глаза меня не видел.
Бланк. Соня, замолчи сейчас! Это дико; что ты говоришь! Я хочу положить всему конец. Сегодня же вечером я прекращу это нелепое, фальшивое положение. Я верю в тебя, в себя, в твою любовь. Будущее покажет тебе правду. Сегодня же я скажу все твоим. Мы поговорим серьезно. И уедем отсюда, как можно скорее. Пора вернуться к трезвости и настоящей жизни. Слышишь, Соня?
Соня. Слышу. Делай как хочешь. Пусть будущее покажет правду. А только и ты ее, правды-то, так же не знаешь, как я не знаю. Пусть покажет будущее! Пусть!
Возвращаются Арсений Ильич и Наталья Павловна.
Явление 14
Арсений Ильич. Я; может быть, и преувеличиваю, может быть, это нервы, но оставаться я здесь не могу. Сил моих нет.
Наталья Павловна. Да, Арсений. Надо уезжать. Слишком тут тяжело.
Арсений Ильич. Правда, поедем завтра налегке. А Евдокимовна дом приберет, уложится и приедет с вещами. Ведь все равно за границу не сразу. Соня, хочешь за границу? Ведь ты тоже хочешь за границу?
Соня. Да, хочу.
Арсений Ильич. Ну вот и отлично. Вот и поедем.
Наталья Павловна. А куда же поедем-то?
Арсений Ильич. В Париж. Разумеется, в Париж. Я там заниматься буду, лекции читать…
Явление 15
Евдокимовна. Идут! Идут!
Убегает. Все вскакивают.
Арсений Ильич. Мужики? Мужики?
Бланк (бежит в дом). Пауза. (Из дверей). Идите. Это полиция и солдаты. В Лыково, должно быть.
Арсений Ильич (к Наталье Павловне и Соне). Подождите, я сейчас.
(Уходит с Бланком).
Явление 16
Наталья Павловна. Солдаты, солдаты? Зачем солдаты? Соня, когда же это кончится? Они стрелять будут? Господи, господи!
Соня. Мамочка, милая, они в Лыково идут. Они у нас не останутся.
Наталья Павловна. Только бы они не стреляли. Неужели опять убийства? Сколько крови, сколько крови!
Соня. Нет, мама, они только охранять будут. Не бойся, моя хорошая, дорогая. Все поедем за границу, будем жить тихо, в сторонке, покойничков своих вспоминать…
Наталья Павловна. Помнишь, как дядя Пьер за Андрюшей ухаживал? Сколько ласки у него было? И Андрей его любил. И вот оба погибли. Точно друг друга убили!
Соня. Вот и Тимофеевское умирает. Как живой человек умирает. А Андрей-то как его любил! А Борис! Прошлым летом, на войне, мы с ним все вспоминали, как здесь когда-то в индейцев играли.
Наталья Павловна. Кажется, ушли.
Соня. Кто?
Наталья Павловна. Солдаты.
Соня (прислушиваясь). Солдаты? Должно быть, нет еще. Слышишь шум?
Наталья Павловна. Да, слышу, господи, господи.
Соня. Мама, милая, что-то будет? Что с нами будет? Ничего я больше не вижу, не понимаю, где правда, где ложь. Но так жить больше нельзя. Как вспомню об Андрее, о дяде Пьере, так сердце и упадет… Должны же мы искупить эти смерти. А мы…
Наталья Павловна. Что мы?
Соня. Да нехорошо как-то живем. Не так, не то.
Наталья Павловна. Мы старые, Соня. С нас не спросится. Сколько горя нам Бог послал, что иногда даже не под силу. А ты, детка, еще успеешь. У тебя жизнь вся впереди.
Соня. Ах, мама! Что я успею! Я совсем не знаю, что делать…
Наталья Павловна. А мне верилось; что ты понемногу успокоишься, что Иосиф Иосифович тебе поможет…
Соня. Нет, мама, он мне душу опустошил. Ничего в ней не осталось, недоумение какое-то.
Вбегает Арсений Ильич. В изнеможении падает в кресло. Некоторое время молчит.
Явление 17
Наталья Павловна (вставая). Что с тобой? Арсений, тебе дурно?
Арсений Ильич. Ничего, ничего, все пустяки. Не волнуйтесь.
Соня. Да что такое, наконец? Папа, да говорите же.
Арсений Ильич. Бланка… Бланка…
Соня. Что, что..?
Арсений Ильич. Его, его… увезли.
Соня. Арестовали?
Арсений Ильич (молча кивает головой).
Соня. Где он, где он? Надо же ехать. Да что это, Господи, да как же это? Я поеду. (Порывается идти).
Арсений Ильич (удерживает ее). Никуда ты не поедешь. Говорят тебе, его увезли. Это пустяки. Я говорил со становым.[14] Надо к губернатору поехать, я похлопочу. Спасибо еще, обыска не делали. Да где же Евдокимовна? Завтра утром на вокзал поедем, его увидим. Евдокимовна! Он просил кой-какие вещи. Черт ее дери! Вечно нет, когда нужно! Соня, ты лучше знаешь, что он тут делал. Действительно в чем-нибудь замешан?
Наталья Павловна. Оставь, подожди.
Арсений Ильич уходит в дом. Слышны его крики: «Евдокимовна! Евдокимовна!»
Явление 18
Соня (плачет). Как я перед ним виновата!
Наталья Павловна. Девочка моя, да ты… любишь его?
Соня. Ах, если бы вы знали, если бы вы знали!
Наталья Павловна. Да ты любишь его?
Соня. Поймите же, я ничего не знаю! Может, люблю… Любила… кажется. Да, кажется, потому что я его… то есть он мой… любовник. Слышишь, мама?
Наталья Павловна. Бедная, бедная моя девочка. Не бойся, детка, поплачь, поплачь…
Соня. Что мне делать? Что мне делать? За ним идти – зачем? С вами остаться – зачем? Ничего не знаю, где правда, где ложь…
Наталья Павловна. Соня! Ты его жена. Ты должна идти за ним. Даст Бог его выпустят, и ты…
Соня. Не могу, не могу…
Наталья Павловна. Не понимаю.
Соня. Ах, мама! Я себя сама не понимаю. Но я знаю, что тут где-то ложь, неправда. Я не хочу быть женой. Это было наваждение, надрыв. Я пожалела его, я думала, что люблю его…
Наталья Павловна. Не греши. Соня. Твой путь теперь ясен. Ты теперь прежде всего жена, может быть, будешь матерью…
Соня. Нет, нет, я не жена, не мать, я сама, сама, я… Понимаете?! Я! И зачем ребенок? Какой ребенок? Что я с ним буду делать? На что он родится? На смерть? Мама, мне страшно, страшно.
Наталья Павловна. Не нам судить об этом. Не ропщи, детка моя. Смирись.
Входит Арсений Ильич.
Явление 19
Арсений Ильич. Завтра рано утром на вокзал. Евдокимовна его вещи приготовит. Соня, ты бы ей помогла. А вечером и сами укатим. Довольно, довольно. Сил моих больше нет.
Входит Евдокимовна.
Явление 20
Евдокимовна. Вот делов-то этот смутьян наделал!
Арсений Ильич (возбужденно). Все поедем! Все поедем! Все бросим! И тебя, старая, возьмем!
Евдокимовна. Куда это, батюшка, мои старые кости везти хотите?
Арсений Ильич. В Париж! В Париж!
Действие четвертое
Октябрь 1906 г
Те же и
Вася, сын Анны Арсеньевны, цыбастый подросток.
Борис.
Коген Максим Самойлович. Интеллигент-журналист. Еврейского происхождения, приземист, упитан, веселый. Жмурится, как кот.
Гущин Иван Иванович. Очень юный поэт, высокий, лицо мертвенное, голос подкошенный, шеей не ворочает от подпирающих воротничков.
Горничная, француженка.
Гостиная. Осень. В глубине очень широкая стеклянная дверь в столовую. В столовой у окна сидят Наталья Павловна, Анна Арсеньевна и Вася. Разговаривают. В гостиной налево у камина Арсений Ильич. Ноги под пледом. Бланк ходит по комнате, попивает кофе из маленькой чашечки.
Явление 1
Арсений Ильич. Ну что ж, оно, пожалуй, и лучше, что вы, наконец, собрались. Скучно нам, старикам, будет, да ничего не поделаешь.
Бланк. А вы к нам весной приезжайте. В Женеве дивная весна.
Арсений Ильич. Ну, до весны-то… еще, может, амнистию дадут. Вы в Россию уедете.
Бланк. Какая там амнистия! Да мне все равно. Надо будет, и без амнистии вернусь. Пока хочется подучиться. Ужасно притупляет пропаганда, я даже за литературой перестал следить. В тюрьме кое-что подчитал. Жаль бросать. А Плеханов[15] в этом деле незаменим.
Арсений Ильич. Да, да. Как бы только Соня в Женеве не соскучилась.
Бланк. И Соня, если захочет, всегда дело найдет. Вот, мне поможет… Я ведь насчет иностранных языков плох. Вместе читать будем… Наконец, там большая русская колония.
Арсений Ильич. Да, да, а все-таки трудно предрешать. Сегодня одно, а к весне… да что к весне, и раньше! – в России все может повернуться.
Бланк. Я не сомневаюсь, Арсений Ильич. Но что же из того? На наши планы это существенно влиять не может. Наше дело такое… не русское оно только, – всемирное дело. Россия пока переживает свою революцию. Это необходимо, но это лишь подготовка к будущей, к последней, к настоящей.
Арсений Ильич. Ну, мы-то уж ее не увидим. Да и вы, пожалуй, не увидите.
Бланк. Право, не знаю. Не останавливаюсь на этом вопросе. (Помолчав). Мне важно мое дело делать сегодня, завтра… Если мои усилия сколько-нибудь послужат для достижения общей, последней цели, – то с меня достаточно этого сознания. Главное не терять даром сил и дней.
Арсений Ильич (уныло). Я понимаю.
Бланк. А тут суета какая-то в Париже. Сосредоточиться невозможно. Да и Соне здесь не хорошо. Я вам откровенно скажу, Арсений Ильич, нездоровая у вас здесь атмосфера. Уж, кажется, я человек нормальный, а и то стал какой-то раздражительный. Поверьте, не виню я вас. По-человечески я вас искренне полюбил, понимаю вас. Ценю ваше личное благородство, неисчерпаемую доброту Натальи Павловны… Но что же поделаешь. Жизнь – штука жестокая. В ней железо есть. Она отстранила вас, отстраняет. Идти нам против нее, оставаться с вами – это значит самим обессилеть. Соне очень тяжело. Я вижу… Но единственное ее спасение – переменить обстановку, жить с людьми, в которых нет ничего в прошлом, а все в будущем. Прошлое ее давит. Хватит силы преодолеть – выплывет.
Арсений Ильич. Отлично я вас, отлично понимаю. И спасибо вам, что так прямо говорите. Мы – прошлое. Но мы вам мешать жить не будем. А все-таки утешение у нас есть: были и мы нужны в свое время. Ведь были же? (Пауза). Свое дело в свое время сделали же?
Бланк (рассеянно). Конечно, конечно… (Молчание).
Арсений Ильич. А сколько езды-то до Женевы?
Бланк. Ночь одна. Завтра вечером выедем, а утром в Женеве.
Арсений Ильич. Вы хоть пишите нам почаще.
Бланк. Я корреспондент плохой. А Соня, конечно, писать будет.
Уходит налево.
Явление 2
Арсений Ильич (кричит в столовую). Вася, принеси мне еще кофею.
Из столовой слышится голос Натальи Павловны: «Сейчас!» Входит Анна Арсеньевна с чашкой.
Явление 3
Анна Арсеньевна. Все вы, я вижу, киснете, папочка. Опять плохо спали. Нехорошо вам и кофе столько пить.
Арсений Ильич. Да что же делать, как не киснуть? Погода скверная, здоровье скверное… Что ж делать? Мы – прошлое, друг мой, нам только и осталось, что киснуть, пока не докиснешь. Да. (Помолчав). Вот завтра наши уезжают.
Анна Арсеньевна. Так, значит, окончательно решено?
Арсений Ильич. Завтра едут.
Анна Арсеньевна. Тоже эгоизм какой у Иосифа Иосифовича. Бросить вас одних. Знает, что и мне надо уезжать. Ведь я-то не по своей воле, я Васю везу.
Арсений Ильич. Ну, это пустяки. Со стариками им нечего делать. Говорят тебе, мы – прошлое. А им в будущее надо смотреть. Бланк отличный человек, – деятельный такой, серьезный. Энергия…
Анна Арсеньевна. А в Соне в последнее время как-то не замечаю энергии.
Арсений Ильич. Русская барышня. Поймешь ее. Все неразбериха. Нынче горит, – завтра, глядишь, завяла. А потом опять ничего. Выдержки нет. Я от Сони, так сказать, отступился… Отказываюсь тут что-нибудь понимать. Пусть уж Бланк. Авось он ее выдержке научит. Это в нем; слава Богу, есть.
Анна Арсеньевна. Ах, папочка, Соню браните, «русская барышня», а сами-то не по-русски все ворчите, и на погоду, и на Париж, и вообще… Чудный город! Я совсем парижанкой сделалась. Кабы не Васю везти, – не выехала бы. Какие люди! Эта чудная Франсуаза – прямо мой ангел-хранитель. Ведь это она меня ввела в Теософское общество, я там душой отдыхаю.
Арсений Ильич. Астральные тела изучаешь? Что ж, всякому свое. И это один из видов прошлого…
Анна Арсеньевна. Какое прошлое? Это вечное, вечное!
Арсений Ильич. Ну, милая моя, меня от вечности такого сорта тошнит. Утешайся теософиями, я тебе не мешаю; для кого же они, как не для вас с Франсуазой.
Входят Наталья Павловна и Вася.
Явление 4
Анна Арсеньевна. А вот, папа, Франсуаза меня все про Соню спрашивает, мне даже неловко. Я уже говорю, что, собственно, брак задержан пустяками всякими, а как можно будет – они тотчас же обвенчаются.
Наталья Павловна. Ты бы вышел, Арсений. Целыми днями сидишь у камина.
Арсений Ильич. Ну, на что я выйду? Куда пойду? Грязь, толпа, скука… А тебе, Анюта, и чудной твоей Франсуазе я искренне удивляюсь. Кажется, пора бы французам привыкнуть к гражданскому браку. А выходит, что мы, так сказать, терпимее их. Да. (Помолчав). Ну и обвенчаются, конечно, в свое время. Пустяки какие.
Наталья Павловна. А Иосиф Иосифович где?
Арсений Ильич. К себе пошел, должно быть.
Вася. Дедушка! Соню что, в синагоге венчать будут?
Арсений Ильич. Дурак!
Вася. Нисколько не дурак, а просто спрашиваю, ведь он жид.
Арсений Ильич. Вася, поедешь в корпус, там и безобразничай, а у меня в доме прошу вздору не молоть.
Анна Арсеньевна. Папочка, уж я от него отступилась. Кажется, всем для них пожертвовала, за границу увезла – нет. Добился-таки этот воин своего. Я от полковника Генца письмо получила, обещает устроить его у себя, а к весне в 5-й класс приготовить.
Арсений Ильич. Премудрость там, подумаешь, в корпусе-то; в два месяца все вызубрить можно.
Анна Арсеньевна. Отвезу его, пускай, пускай. Как уж он там хочет. Силы последние иссякли. Если бы не Франсуаза, которая поддерживает мой дух, – я бы давно, давно…
Вася. Ты опять не сдерживаешься? Ведь уж кончено, и сама же говоришь, что отступилась, чего же еще?
Анна Арсеньевна. Вот слышите, как он с матерью говорит? Нет, Шура мой, какой там ни есть, Шура никогда бы…
Вася. Шура? А Шура ваш… Шура вполне достоин… по заслугам будет… Если его когда-нибудь к столбу привяжут…
Наталья Павловна. Вася! Господи! Господи! Так говорить… О мальчике… о брате…
Вася. Надоело уж. Тут мать, тут брат, тут дядя, – слова не скажи. Вот дядя Боря. Что ж, оттого, что он мне дядя, я молчать обязан? Нисколько! был на войне, служил в хорошем полку – и вдруг в отставку. Что это, глупость? Или ренегатство?
Арсений Ильич. Сейчас же замолчи или убирайся вон! Я очень серьезно говорю.
Анна Арсеньевна. Боже мой, Боже мой. Как ты посмел?
Арсений Ильич. Брось, Анюта. Успокойся, успокойтесь вы все, сделайте милость. И так невесело – свару завели… (Пауза).
Анна Арсеньевна. А Боричка давно был у вас?
Наталья Павловна. Да вчера заходил.
Анна Арсеньевна. Какой он миленький в штатском. Привыкнуть не могу, не узнаю его каждый раз. Похудел ужасно.
Наталья Павловна. Тоскует.
Анна Арсеньевна. Смерть дяди Пьера так его потрясла. Ему бы развлечься. Ах, здесь премилое общество. Если бы я не уезжала… и вообще.
Вася. Мне пора, я ухожу.
Анна Арсеньевна. Куда ты?
Вася. Мне нужно.
Явление 5
Анна Арсеньевна. Вот видели? И не смей спросить – куда. Недавно всю ночь с какими-то мерзавцами прокутил. Я думала, с ума сойду. Нет, в нем что-то ненормальное.
Арсений Ильич. Ну, кутежи-то, – это, положим, всегда было. А вот ретроградство его дикое, да к Шуре ненависть, – это, действительно… странное что-то. Теперь молодежь, дети даже – все ведь, как Шура, чего ж глаза закрывать. А этот у тебя… действительно, выродок какой-то.
Анна Арсеньевна. Ах, уж не знаю, что лучше. И как после этого в карму[16] не верить? Ясно, их душам предстоит целый ряд перевоплощений…
Арсений Ильич. Пошла свою чепуху городить.
Через столовую входит Борис.
Явление 6
Наталья Павловна (встает навстречу). Здравствуй, милый мой мальчик!
Анна Арсеньевна. А, Боричка! (Целует его).
Борис. Здравствуйте, милые. (Жмет руку Арсению Ильичу). Сони здесь нет?
Арсений Ильич. Ну что, шатаешься по Парижу?
Борис. Брожу… Да невесело как-то. Им до нас дела нет, да и нам до них тоже. И столько людей, столько людей!.. Просто точно не люди, а «нарочно».
Наталья Павловна. Ты ведь Боря, первый раз в Париже?
Борис. В первый. И уж не знаю… Неужели идеал России – Париж, с равноправием, кокотками, автомобилями, цилиндрами и свободой?.. Страшно мне как-то…
Арсений Ильич. Ну, Боря, слышали уж мы эту песенку о гнилом западе. Я ворчу на Париж, да ведь моя жизнь в прошлом, а тебе не моими глазами надо смотреть. Сейчас же завел: запад, запад…
Борис. Да нет, дядичка, не гнилой он, запад, не гнилой, – милый, святой, хороший… Только не наш, другой… Мы другие. Нам другое надо. Впрочем, ничего я не знаю.
Анна Арсеньевна. Поживешь, оценишь Париж. Сколько жизни, комфорта, свободы. Люди ласковые, простые. Живут естественно, как живется, без вопросов. У нас все как-то странно, утомительно. Сейчас же вопросы, вопросы, вопросы. Точно нельзя без всяких решений жить. Брать жизнь, какой Бог ее создал. Ну, я не говорю, ну вдумываться, отчего же? Но ведь у нас пойдут эти вопросы, – и сейчас же ненависть, злоба и вообще…
Наталья Павловна. Ненависть у нас безумная накопилась. Здесь ненависти нет, это правда. Да ведь зато и любви нет…
Борис. Тетя, тетя, милая, сколько у нас ненависти, что даже слышать друг друга не можем. Все друг друга презирают, в чем-то укоряют, и никто никому не верит. Нет ненависти, – нет и любви, скажете? А из ненависти любовь вырастет ли еще? Ведь ни слова о ней, ни одного единственного. Забыли или не было ее никогда? И не будет?
Арсений Ильич. Да что тут о любви мечтать. Добиться бы простой человеческой справедливости…
Борис. Нет, дядя, кто любовь любит, тому справедливости не надо. Какая уж тут справедливость в любви? Справедливость будет рассуждать, кому умирать, кому жить, – а в любви никакой смерти нет, одна жизнь… И даже совсем и жизни нет, если нет любви…
Наталья Павловна. Судьба тебя изломала, Боричка. Взвалила тебе на плечи столько, что не всякому вынести.
Борис. Нет, тетя, я из-за этого мира не прокляну. Я люблю ее, жизнь, как она есть. Всегда любил. Только сам-то я такой… вы знаете, ну что я? Всегда боялся идти впереди жизни, над жизнью… Мечталось жить в самой середке. Думалось, не там ли еще теплится искорка любви. Оторвешься, выйдешь – очутишься в пустоте. А теперь вокруг и этого нет: жизнь сама ушла из-под меня, выскользнула… И я уж позади, за жизнью остался. Смотрю на нее, как сквозь стекло. Точно в корпусе, бывало, следишь из окна: Садовая, извозчики, магазин Крафта… Ну, да что обо мне. Я человек конченный. Je suis un опустившийся человек – это у Достоевского, кажется, кто-то говорит.
Арсений Ильич. Право, противно тебя слушать… Ноешь, ноешь… Совершенно, как Соня. Уж если вы опустившийся человек, так я-то кто? Старая калоша, которая промокает. Благодарю покорно. Нет, вон Бланк, – это я понимаю. Уж он не заноет, руки сложа сидеть не будет в двадцать шесть лет. И что такое случилось, скажите, пожалуйста? Что случилось? Каждому поколению своя жизнь, своя работа… Отжили мы – вы живите… Слава Богу, не на один век и вам жизни хватит. Бланк совершенно прав…
Борис. Да, да. Разве я спорю? Бланк совершенно прав. Честь ему и слава. А когда они едут?
Арсений Ильич. Завтра вечером.
Входит Коген.[17]
Явление 7
Коген. Ну что, профессор, все у камина сидите? У вас тепло, а у меня-то, у меня-то. Холод, как в погребе.
Арсений Ильич. Вы знакомы? Мой племянник Львов.
Максим Самойлович Коген. (К нему). Ну, что поделываете?
Анна Арсеньевна. Мама, я ухожу. Боря, прощай. До свидания, папочка. Гуляйте каждый день, возьмите себя в руки. Завтра приеду с нашими проститься. До свидания, мосье Коген.
Уходит с Натальей Павловной через столовую. Проводив дочь, Наталья Павловна остается в столовой, приготовляет чай.
Явление 8
Коген. Да, да, так, так… Что я поделываю? Ничего, профессор, ничего. Читал вот в колонии лекцию о революции. Теперь в национальную галерею хожу. Да-с, не рассчитали мы. Кто бы мог подумать? Ведь казалось – все кончено. Победу праздновали. И вот, не угодно ли. Самая злейшая реакция!
Арсений Ильич. Вот, подождите, что еще весной дума скажет. Может, амнистия…
Коген. И нисколько я ни на что не надеюсь, хотя за дело пострадал-то. Щепкой себя выброшенной чувствуешь… Выбросили и забыли. (К Борису). Давно в Париже?
Борис. Нет. С недельку.
Коген. Ну, и что ж, что ж, познакомились с парижскими развлечениями? Профессор, я переселился в Монмартр. В самый центр кабачков. Жизнь кипит вокруг меня, всю ночь кипит.
Борис. Интересная?
Коген. А вот приходите как-нибудь ко мне, вместе пойдем. Я вам такое покажу… Совершенные Афины. Культурная демократия. Наипоэтичнейшие формы порока. Здесь сама проституция поэтична. Ею занимаются по призванию. Деньги – дело второстепенное. Ну, как поэты стихи пишут. Ведь не для денег же, хотя гонорар получают.
Борис. Я был на днях в каком-то кабаке. Не понравилось. Добродетельно до… провинциализма, я бы сказал. И деловито. Народу – как в метрополитене. Что уж за сладострастие? На сладострастие и намека нет.
Коген. Нет? Вот как? Ну-с, ничего вы, значит, в Париже не видали-с. Ничего.
Входит Бланк.
Явление 9
Бланк (Когену). А, уважаемый редактор!
Коген. Двадцать два дня всего редактором я был, а вот уж почти год в бегах.
Бланк (здоровается с Борисом, Когену). Ну и что ж, считаете свою роль оконченной?
Коген. А как же прикажете быть? Что делать?
Бланк. Дело найти всегда можно… Да, вы знаете, мы завтра с Соней в Женеву едем.
Коген. Ах, значит решено?
Бланк. Решено и подписано.
Арсений Ильич. Максим Самойлович изучением парижских нравов занялся. Все парижские кабачки посещает.
Коген (вдохновенно). Что кабачки! Нет, нет, вы не знаете. Это Афины, это Александрия. Какая красота! И клянусь вам, только здесь сохранилась искренняя любовь, истинная! До смерти, до кинжала. До слез умиления…
Арсений Ильич. Кто плакал?
Коген. Я, я плакал. Да, этого не знать – ничего не знать. И жизни мало, чтоб это изучить.
Арсений Ильич. Вот видите, вот и нашлось дело. (К Бланку). Слышите, Иосиф Иосифович? (Бланк смеется).
Коген (тоже смеется). Дело? Да… дело… Ах, профессор, что ж вы меня перед товарищем компрометируете? Это ведь я так… А вы… Пожалуй, еще из партии меня исключат (Все смеются).
Арсений Ильич. Что ж, это любопытно… Любопытные наблюдения… Вы говорите – истинная любовь сохранилась? А мы вот тут только что о любви рассуждали, что любовь…
Борис (перебивая, нервно). Дядя, дядя! Мы совсем не о любви… То есть не о той любви… Не о том…
В столовую вошла горничная с визитной карточкой. Наталья Павловна, взяв ее, входит с нею в гостиную.
Явление 10
Наталья Павловна. Арсений, тебя какой-то молодой человек желает видеть. Вот карточка.
Арсений Ильич (читает). Jean Gouschine. Гущин,[18] наверное.
Коген. Слышал эту фамилию. Кажется, декадентский поэт.
Арсений Ильич. Какого же черта ему от меня нужно?
Наталья Павловна. По делу, кажется…
Явление 11
Гущин. Простите, профессор, что я вас побеспокою…
Арсений Ильич. Пожалуйста. Чем могу служить? (Представляет всех). Коген, Львов, Бланк…
Коген. Я вас где-то видел на днях. Видел, положительно видел.
Гущин. Не знаю… Я не имел чести… Не помню. Я к вам, профессор, за указаниями. Я изучаю античную мифологию… Особенно культ Митры и Астарты.[19] Услыхав, что вы тут, я и взял на себя смелость обратиться к вам за некоторыми литературными указаниями…
Коген. А ведь я вспомнил! Я вас третьего дня видел в «Раю» и в самой неприличной позе.
Арсений Ильич. Как, в раю?
Коген. Тут есть кабачок такой, Le Paradis. Рай изображает, с гуриями, ну, обнаженными, конечно. При помощи зеркал, как-то. Вызывают из публики желающих попасть в рай, наводят зеркала, и эффект получается довольно пикантный. Так вот я мосье Гущина в таком раю с гуриями видел. (К Гущину). Ведь правда,?
Гущин. Да, очень может быть… Но я не вижу, какое это имеет отношение… к делу, по которому я пришел…
Арсений Ильич. Если вам угодно… я могу дать вам справки по интересующему вас вопросу. Пройдемте ко мне в кабинет.
Арсений Ильич и Гущин выходят.
Явление 12
Бланк. Типик.
Коген. Это наверное из мистических анархистов.
Бланк. Что еще за чепуха?
Наталья Павловна. Пойдемте, господа, в столовую.
Коген. Вы, дорогой товарищ, отстали. Новейших течений не знаете.
Берет Бланка под руку и уходит вместе с ним в столовую.
Явление 13
Наталья Петровна. Боря, ты идешь? Чай готов (Уходит).
Борис (вслед). Я сейчас.
Явление 14
Борис один. Темнеет. Садится к камину, молчит и смотрит в огонь. В столовую двери заперты. Возвращается Наталья Павловна.
Явление 15
Борис. Что Соня? Можно к ней пройти? Она за мной посылала сегодня.
Наталья Павловна (садится около него). Боричка, мне страшно. Ты прости, ты ведь знаешь, как ты мне дорог… Сама не пойму, чего боюсь, за кого боюсь, – а боюсь. Соня темная, и ты темный, и все вы вместе разговариваете, а после разговоров оба еще темней. Не понимаю я, что делается, а чувствую – страшное… Ты бы рассказал мне…
Борис. Да что же я вам скажу, тетя?
Наталья Павловна. Может быть, вас мучает… Ну, может быть, Соню Бланк тяготит? Может быть, она поняла, что не его, а тебя любит и любила, – как ты ее. Ведь ты любишь? Ведь ты любишь?
Борис (помолчав). Нет, тетя, не люблю.
Наталья Павловна. Ты это правду говоришь? (Глядит на него). Да вижу, вижу, правду.
Борис. И она меня не любит. Никого мы не любим с ней… (Пауза).
Наталья Павловна. Вот оно, страшное-то. Это самое страшное-то и есть: никто никого не любит.
Борис. Да как же быть; тетя; если нет любви? Ведь ее не купишь, не заработаешь. И чем нам с Соней любить? У меня душа – точно монета стертая – тоненькая-претоненькая. Вот Бланк, он не стертая монета. Он, может, и любит. И Соню любит, и себя любит, все человечество любит.
Наталья Павловна. Да ведь жизни нет в тебе, если любви нет!
Борис. Может быть, и нет жизни!
Наталья Павловна (вставая). Боря. Если так – умоляю тебя, прошу тебя, в память отца твоего прошу… не говори с Соней, не ходи к ней теперь, оставь ее лучше одну. Подожди. Это у тебя пройдет, я верю, и у нее пройдет. Это бывает и проходит. Вы измучены оба. Отдохнете, забудете… Мы, старые, крепче вашего были. То ли еще переживали. Душа-то, Боря… ведь в душе стержень железный.
Борис. Нет железного стержня в душе.
Наталья Павловна. Все пройдет, Боря, родной ты мой, все пройдет.
Борис. Вот и мы с Соней… пройдем…
Наталья Павловна. Живы живые, живы, живы…
Борис. Не мучьте меня. (Тише). И простите. А с Соней я не говорю так, не бойтесь. Ну, разве я с ней так говорю?
Наталья Павловна. Боря, я одна только тебя и понимаю. Знать, – не знаю ничего, а вот понимаю. Только тебя и понимаю, должно быть. Слепая у меня, малая любовь, бессильна я помочь тебе, – а все чувствую… и страшно. Это ты прости меня, мальчик мой дорогой, что я хотела… чтоб Соню ты оставил. Верю, души у вас живые, сами вы только этого не знаете… Боря, ведь что ж делать-то? Ведь жить-то как-нибудь надо?
Борис (задумчиво). Жить… как-нибудь надо.
Соня вошла незаметно.
Явление 16
Соня (улыбаясь). Надо? Жить надо? Я и не знала, Боря, что ты уже здесь. Мамочка, какое у вас лицо! Поспорили вы с Борей, что ли? О чем?
Наталья Павловна. Нет… Так. (Помолчав). Вот о тебе говорили. Что ты, будто, никого не любишь.
Соня. Я? Отчего не люблю? А может быть и не люблю… Да что это, непременно сейчас же высокие слова: любовь, любить… Дело делать, вот главное. А Иосиф Иосифович?
Борис. Он, кажется; в столовой.
Соня (заглядывает поверх занавески в столовую через стеклянную дверь). У, да там целое общество. Отлично, пусть их, папу развлекут. Он совсем закис. А тут еще мы с Иосифом уезжаем. Ну, да ненадолго. Глядишь – и опять вместе будем, опять вместе. Все проходит, – правда, мамочка? Вы любите это говорить.
Борис. Да. все проходит.
Соня. Есть в сказке Андерсена песенка одна. царевна трубочисту ее поет, или трубочист царевне, – уж не помню: «ах, мой ангел, друг мой милый, все прошло, прошло, прошло». Да что вы скучные какие сегодня! А мне весело. Никогда стихов особенно не любила, с Андреем, бывало, ссорилась из-за них, а сегодня почему-то так и звенят в ушах, обрывками, и даже не стихи совсем, а детское что-то, старое… Цветики, цветики лазоревые… Лепестки, листочки малиновые…
Борис. Там поэт юный к дяде пришел, в столовой сидит. Из самых новых. Вот попроси, он тебе почитает, еще больше развеселишься.
Соня. Нет, нет; нет! Ни за что! Оставь! Как тебе не стыдно! (Тише). Я ведь не люблю декадентских стихов. В них магии, волшебства нет. Уж лучше я старенькое, детское, прошлое… Да и глупости все, ведь это я так…
Борис. Неправда, не все новые стихи бранила, ты же сама…
Соня. А знаю, знаю; про что ты вспомнил.
Борис. Про что?
Соня. А любила одни, Андрюшины… «В голубые священные дни распускаются красные маки»… Да? Да?
Борис. Да, про это.
Соня (продолжая). «Здесь и там лепестки их – огни – подают нам тревожные знаки…» Как дальше? Про зори красные? Не помню… А кончается… Подожди…
Скоро Солнце взойдет
Посмотрите – Зори красные.
Выносите
Стяги ясные…
Борис. Это не конец. Конец я хорошо помню. Мы еще о второй строке спорили, хоть я ничего не понимаю. Конец такой:
Красным полымем всходит любовь…
Цвет любви на земле одинаков…
Да прольется горячая кровь
Лепестками разбрызганных маков…
Наталья Павловна (тихо). Зачем вы?
Соня. Ну да, да… Вот откуда у меня, должно быть, и звенит в голове: лепестки, листочки маковые… алые… Только проще… Я простое люблю… Андрюша, и он все-таки… (Перебивает себя). Мамочка, простите, милая, дорогая. Ах, какая я глупая. Вам неприятно?
Наталья Павловна. Соня, деточка моя… Ну, что я… А вот ты… сядь лучше сюда, посиди тихонько. Может, поговорим… Все вместе.
Соня. Поговорим? О чем? Все о том же, что нет, мол, ни у кого любви, да как это скверно, что нет; да откуда бы ее добыть… Ох, мама, скучно, надоело. Ведь все равно ни до чего не договоримся.
Наталья Павловна. Соня! Соня!
Соня. Что, Соня? Я только правду сказала. Ну, не сердись, мамочка, милая. Я буду совершенно серьезной (Садится около матери). Нужна ли, нужна ли любовь, у всякой ли цвет одинаковый. – что мы знаем? И уж нет той любви, никакой, – так уж никто этому не поможет. Ну кто поможет? Кто? Скажите, кто, если знаете…
Наталья Павловна. Я-то знаю, кто… Я знаю…
Соня. А я не знаю. Нет, право… Бросим лучше… (Молчат). Боря, вот я уеду, и мы с тобой долго-долго теперь не увидимся. А потом опять увидимся. Ты что будешь делать?
Борис. Не знаю, я думаю…
Соня (перебивая, живо). Что ты думаешь?
Борис. Нет, ничего. Кажется; что думаешь что-то, а захочешь сказать – нечего. А делать совсем нечего. Ничего не буду делать.
Соня (задумчиво). Да… Ну что ж… разве нет таких людей, которым нужно именно ничего не делать? А просто жить. Есть, спать, гулять… И чтоб с правом так жить, чувствовать, что не виноват.
Наталья Павловна. Все виноваты, Соня…
Соня (не слушая). А потом тихо с постельки – в гробочек, другую постельку темную… И главное – просто. Тогда не страшно. Пусть так что хочешь со мной делается, а я – ничего не буду делать, ну и не виновата.
Борис (вставая). Нет, Соня. Я не могу. Мне тяжело. Ты такая… Такая странная сегодня…
Наталья Павловна. Боричка, не уходи. Она ничего, ну пусть она говорит, что хочет. Ведь говорить – легче.
Соня. Разве я тебя обидела? Ну прости. Я ведь всегда тебя обижала, а потом прощения попрошу – ты и простишь. Помните, мамочка, как вы меня раз, в Тимофеевском, за Борю наказали? Давно-давно… Я ему курточку разорвала. Я была виновата, – и долго его потом за это ненавидела. А потом помирились. Помнишь, Боря? Ведь хорошо было? А рощу Тимофеевскую помнишь? Как мы раз там с Андрюшей и с дядей Пьером еще… Ну, да что об них. А вот мы с тобой… мы с тобой…
Наталья Павловна (плача). Соня, милая моя, родная ты моя, да что же случилось-то. Ведь ничего не случилось; ведь мы все любим тебя…
Борис. Не надо, оставьте ее.
Соня (вставая, просто). Да, да. Это я так, разнервничалась. Пустяки. Все пройдет. Уж прошло. А вот что ничего не случилось – это вы не правы мама. Разве так-таки ничего и не случилось? Вот вы сейчас сказали, что все виноваты. Довольно и этому было случиться, это все виноваты стали. Это уж очень много. Вздор я сказала, неправду, что все прошло, мы виноваты, – и этому не пройти, этого не забыть… Прошло, что мы были не виноваты, а случилось. что стали виноваты. И с этим нельзя, нельзя…
Борис. Что нельзя?
Соня. С этим нельзя…
Входят Бланк, Коген, Арсений Ильич и Гущин.
Явление 17
Бланк. Что нельзя? Чего нельзя? Все можно. Нам только что молодой поэт доказал, что все можно.
Коген. Удивительная это вещь, Иосиф Иосифович. В Петербурге, на фоне революции; пышным цветом расцвело неодекаденство: не литературное только, – жизненное, жизненное. Они в жизнь все это проводят; неприятие мира, дионисианство, оргиазм, мифотворчество… началось! Я вам говорю, решительно что-то началось!
Бланк. Одно вот: как же это они сразу проводят в жизнь, – и неприятие мира, и оргиазм? Оргиазм-то, значит, приемлют?
Гущин. Насколько мне кажется, вопросы красоты не должны интересовать г. Бланка.
Арсений Ильич. Ну, красота красоте рознь.
Коген. А я тут бываю на собраниях молодых французских поэтов. Совпадение миросозерцании поразительное. Несомненно Россия приобщается к европейской культуре. Национальная обособленность кончилась.
Бланк. Старая, конечно, кончилась. А с ней вместе и национальный идеал. Есть человечество. Черед за классовой борьбой, а не национальной.
Арсений Ильич. Вот как. А я вам должен сказать, что это не исторично. Оперируете над отвлеченным началом. У каждого народа – своя плоть. Не могу себе представить античной Греции без синего моря, без желтых гор, без Елевзинских мистерий,[20] без маслин серых, да мрамора. Не могу себе представить…
Соня. Верно, папочка, верно. У народа и душа своя, и плоть своя. Нельзя их убивать. Я не знаю, что с Россией будет, а только одно мне ясно: кто не любит русский перелесок; да василек и мак во ржи, да пролесок с колеями, да зеленую церковную куполку, тот не знает и не любит Россию. Если василька синего не надо, да маковых огоньков, если все равно, что он, что апельсиновое дерево; – тогда и ничего не надо. Тогда уж лучше отдать все, все. Не нужна мне Россия без василька.
Бланк. Что это! Какой усталый романтизм! Точно русская революция случайна, беспочвенна. Да она сама – цветок, который стоит всех твоих васильков. В тебе, Соня, не трезвый разум говорит, а просто голос разрушающегося дворянства. Социальная революция возвратит к природе, к твоему же васильку, сотни тысяч людей, которые теперь закабалены на фабриках и заводах, оторваны от чистого воздуха, от жизни. Иди, пожалуй, к сентиментальному толстовству, а мы хотим взять от культуры всю ее правду. Васильки, маки! Видит их, что ли, русский мужик? И не думает. Он рубит леса, живет в голоде, в грязи да в пьянстве.
О васильках теперь помнят лишь барышни, отдыхающие летом в своих поместьях. Да пускай себе старые васильки да маки погибают. Вырастут новые цветы.
Борис. Да не хочу я этих новых! Противные они какие-то у вас, бумажные. Коли пропадать живым, нашим, так к черту и Россию эту вонючую дыру.
Коген. И дались вам злосчастные васильки да маки. Тут, в Париже, их сколько угодно, из Ниццы каждый день привозят. А маки не такие несчастные, как у нас по межам, а прелестные, крупные, махровые и всех цветов. На бульварах старухи продают, ну и покупайте.
Бланк. На бульварах все продается. Да наши-то маки неподкупны. Впрочем, что спорить? Разные мы люди.
Гущин (вставая). Я никогда не мог понять споров. К чему утешать друг друга? Обращаться нужно не мыслями, а ощущениями. У вас, Софья Арсеньевна, ощущения очень тонкие, я их вполне понимаю.
Соня. Очень жаль.
Гущин. Позвольте вас поблагодарить, профессор, за ценные указания. (Прощается).
Арсений Ильич. Не стоит, не стоит.
Гущин делает общий поклон
Коген. Погодите, я с вами – хочу вас немножко проинтервьюировать. Иосиф Иосифович, до свидания, до завтра.
Быстро прощается со всеми и уходит, разговаривая с Гущиным. Наталья Павловна, Арсений Ильич и Борис провожают в столовую.
Явление 18
Бланк (отведя Соню на авансцену). Что с тобой? Я тобой очень недоволен. Распускаешься. Возьми себя в руки. При других, по крайней мере, держала бы себя прилично. Письма отправила?
Соня. Нет.
Бланк. Ну, это наконец просто свинство. Ведь я просил тебя. И того сделать не могла. Это все влияние расслабленного кузена.
Соня (спокойно). Не говори вздору.
Бланк. Надо уходить. Мне некогда, дел еще куча до завтра. Дай письма, я сам их отнесу.
Уходит с Соней налево, а Арсений Ильич, Наталья Павловна и Борис возвращаются из столовой.
Явление 19
Борис. До чего декадентство опошлилось.
Арсений Ильич. А разве оно было когда-нибудь не пошлым?
Борис. Конечно. В нем была своя глубина. Свой соблазн. А теперь слякоть какая-то пошла. Впрочем, может быть, я сам слякоть, оттого и злобствую.
Наталья Павловна. Боря все пузыри на воде. А важное в глубине происходит.
Входит Соня.
Явление 20
Соня. Ушел декадент?
Наталья Павловна. Соскучилась ты по России, милая. Ну, ничего. Весной, даст Бог, все устроится, может, и в Тимофеевское еще поедем.
Соня. В Тимофеевское, в Тимофеевское… Нет, мама, не поедем, нельзя. И не надо. Не хочу в Россию. Я в Россию не вернусь. А ты, Боря? Нет?
Борис. Нет.
Арсений Ильич. Так, что же вы тут делать-то будете, за границей?
Борис. Жить… или умирать.
Арсений Ильич. Экие вы старики! Никакой в вас игры нету!
Соня. Нету, нету… Ничего нету. Старики, старики… Эх, скучно! Тушите огни! так, кажется, Никита во «Власти тьмы» говорит?[21]
Арсений Ильич. Да тушить-то нечего, зажечь пора. Что это, темнота какая.
Входит горничная.
Явление 21
Те же и горничная, которая подает Наталье Петровне телеграмма и тотчас выходит.
Явление 22
Наталья Павловна (читая). Анюта просит приехать сейчас же. С мальчишками неладно.
Арсений Ильич. Ну, что там, пустяки.
Наталья Павловна. Нет, съездить надо. Поедем-ка со мной.
Арсений Ильич. Избавь, голубушка.
Соня (торопливо). Нет, нет, папа, непременно поезжайте, непременно. Нельзя же так, в самом деле. Проедетесь. Поезжайте.
Арсений Ильич. Да чего ты? Ну хорошо, хорошо. Поеду. Боря, ты обедаешь? Я не прощаюсь.
Борис. Не… Не знаю, право,
Арсений Ильич. Чего там, оставайся. И куда пойдешь? А мы сейчас назад.
Уходят с Борей.
Явление 23
Соня. Цветики, цветики лазоревые… лепестки, листочки маковые… алые… лепестки, лепестки их – огни… (Идет к двери). Боря! Боря! Да где же ты? (Борис за дверьми: «Я иду»). Иди, иди скорее. Иди сюда.
Борис входит.
Явление 24
Борис. Да что тебе? Ты торопишься, что ли, куда-нибудь?
Соня. Очень, очень тороплюсь. Нет, просто я хотела скорее, мне тебя нужно. Я ведь за тобой посылала… Они уехали?
Борис. Уехали.
Соня. Как хорошо. И мама? Я, главное, мамы все боюсь. Я рада, когда ее дома нет. Сядь. Послушай…
Борис (садясь). Я долго не могу, Соня. Я тоже хотел уехать. Голова как-то идет кругом. После.
Соня. Нет, нет, я тебя не задержу. Я сейчас. Постой… Да… Что я думала? Ты меня спутал…
Борис. Тебе нездоровится, Соня, ты устала…
Соня. Перестань, оставь это, – некогда. Слушай. Я буду спрашивать, а ты отвечай, но только правду. Полную правду, так нужно. Хорошо?
Борис. Я тебе никогда не лгал.
Соня. Ведь ты меня не любишь?
Борис. Нет, Соня. Прежде любил. В Мукдене любил. И потом любил. А теперь не думаю как-то об этом. Да и ни о чем не думаю.
Соня. Ну да, да, вот и я тоже. Как тут думать, как тут любить: Андрея убили; дядю Пьера убили… мама осталась, живая, осталась… Бланк говорит, что я должна что-то делать. Я не знаю, что я должна, чего не должна… У меня кошмар: все кажется, что Андрей дядю Пьера убил, а дядя Пьер – Андрея.
Борис. А мне казалось; что это я Андрея убил. И хочется, чтоб меня Андрей убил.
Соня. Хочется? Значит, жить просто, вот как я говорила, просто жить нельзя?
Борис. Нельзя.
Соня. Пойми, нам нельзя. Нам некуда. Или дядю Пьера убивать, или Андрея, – если жить. Понимаешь?
Борис. Нет, только чувствую.
Соня (быстрым шепотом). Ты застрелиться хотел? Да?
Борис. Да.
Соня. Когда? Сегодня?
Борис. Не знаю. Может быть.
Соня. А я?
Борис (молчит, потом вдруг встает, громко). Это какое-то безумие, Соня. Как тебе не стыдно. Никто не хочет стреляться, можешь успокоиться. У тебя есть человек, который любит тебя, с которым ты связана… Наконец, и дело у тебя есть, плохо ли, хорошо ли, – должна же ты его делать. Вспомни, ведь завтра уезжаешь. А теперь прощай, я не могу больше… У меня голова болит.
Соня (смотрит на него и смеется). Прощай. Ну? Что же ты не уходишь? Ведь у тебя голова болит, а я завтра уеду в Женеву, делать дело… (смеется). Нет, ты в самом деле, ты искренно думал; что я уеду?
Борис (медленно садясь). Не уедешь?
Соня. Верил: что уеду?
Борис. Я… не верил. Нет, ничего я не думал. Ничего не знал.
Соня. Перед виноватыми, Боря, черная стена встает, и закрывает будущее, все, – и дело, и безделье, – всю жизнь, так что двигаться вперед уже некуда. Некуда, – а надо. Надо, – а некуда.
Борис. Соня, ты бредишь?
Соня. Нет, друг мой. Я слишком спокойна. Ты думаешь, я хочу умирать? Не хочу. Да как же быть-то, милый, единственный? Я и не хочу; а умирается. И ты разве хочешь? А вот и тебе умирается.
Борис. Не буду я тебя слушать, не хочу я тебя слушать.
Соня. Боря, вспомни своего отца. Ты не видел, как его убили? А видел, как Андрея убивали? Послушай: может, теперь людям, – тем, кто не умеет только жить, знает, что нельзя только жить, может, им одно и осталось дело настоящее – убивать? Одно и осталось?
Борис. Соня, Соня, молчи.
Соня. Другого и нет теперь никакого… Другие все дела – так, обман; вздор, безделье. А если этого не хочешь, этого не можешь…
Борис. И не хочу, и не могу, и нельзя…
Соня. Тогда надо умереть. Все отдали, все Андрей, все дяди Пьеры, все виноваты. Нам нужно или убивать, или быть убитыми, или… Чем же нам жить? Другие придут, они будут жить. Боря, ну разве ты не видишь? Ну разве ты не видишь?.. Ведь все равно, ведь не сегодня – так завтра, ведь не вместе, так порознь… Боря!
Борис. Что же ты… Чего же ты хочешь?
Соня. У тебя здесь? Где? Здесь? С собой?
Борис. Не трогай меня… Не ищи… Здесь.
Соня. И знаешь, Боря, надо просто, просто совсем ни о чем не думая. Мы жить «просто» не умеем, а это сумеем просто, да? Ни о чем не думать. Может, о глупостях, о детстве, помнишь; как мы с тобой в Тимофеевском за ригой колокольчики рвали, и я говорила, что они «лазоревые», а ты спорил – лиловые… Помнишь?
Борис. Соня, Соня… Мне страшно…
Соня. Отчего страшно? Ну, хочешь – я сказала… Я сама… или как хочешь. Мне все равно.
Борис. А мама?
Соня. Не думай, не говори о маме, не вспоминай. Она счастливая. Она правая, она живая. И дядя Пьер живой, и Андрей… А мы мертвые, мы все равно мертвые, и нам… Нам честнее…
Борис. Соня… Ради Бога…
Соня. Что? Ну не надо. Ну успокойся. Уходи, уходи скорей, оставь меня. Что я делаю с тобой! Я не о тебе говорила, забудь… Я ничего не знаю о тебе…
Борис. Нет, Соня, ты знаешь.
Соня. Вот… и мне невероятно страшно. Ты не можешь – не думая, ты не можешь просто… Просто, радостно, светло… Здесь? (Вынимает у него из кармана револьвер, кладет рядом на стол).
Борис. Кажется, могу. Да, могу, Соня… родная… девочка моя… сестра моя маленькая… Только так и могу… Ни о чем не думая; вот о маках полевых, о дороге проселочной… Прощаться с ними…
Соня. Без страха, без боли, только с нежностью, да? Пусть они будут, милые, пусть разгораются огоньки алые… И друг с другом мы там же простимся, хочешь? Поцелуемся крепко-крепко, хочешь?
Борис (обняв ее). Соня, я знаю, я чувствую, тут вина на вину, и ты знаешь. А мне легко, точно все… простится.
Соня. Уж простилось где-то, милый. Ведь очень мы были несчастные. Очень слабые. И так мы любили… Так мы с тобой все… любили…
Берет в руку револьвер.
[1907]
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Митридан и Натан
драматический этюд
1 сцена
Местность вблизи владений Натана. Митридан едет на коне в сопровождении слуг. Натан едет по дороге навстречу.
Митридан (к спутникам).
Мне кажется, Натаново жилище
Не далеко. Пришпоримте коней!
Вот пешеход; спрошу я о дороге...
Одеждою он скромен, видом прост.
Но ласков взор, осанка благородна.
Ответит он охотно на вопрос.
(К Натану).
Мы странники, нам этот край безвестен;
К Натану путь, коль знаешь, укажи.
Натан.
Коль ты моим сообществом докучным
Не брезгаешь, о рыцарь молодой.
Проводником отправиться с тобою
Почту за честь.
Митридан.
Благодарю, старик,
Но выслушай, – как вижу, ты услужлив
Не откажи и в новой просьбе мне:
Веди нас так, чтобы хозяин дома
Не увидал приезда моего.
Натан (про себя).
Зачем ему скрываться от меня?
Он красотой и юностью цветет.
Но на челе следы заботы тайной
Я прочитал...
(громко)
Друзья, скорее в путь!
Исполню все по твоему желанью.
2 сцена
Горница во дворце. Натан сидит в задумчивости. Входит слуга.
Слуга.
Мой господин, ты звал меня?
Натан.
Пусть рыцарь,
Что прибыл к нам сегодня поутру,
В моем дворце немедленно получит
Прекраснейший чертог и все,
Что знатному потребно дворянину.
Слуга.
Исполнится веление твое.
Натан.
И объяви ты всем мое желанье.
Чтоб новый гость меня не узнавал,
Чтоб перед ним меня не называли
По имени.
Слуга.
Я понял приказанье.
Уходит.
Натан (один).
О молодость, над бездной ты стоишь
В тот страшный миг, когда на перепутьи
Колеблешься в сомненьях роковых.
Добром и злом влекомая так мощно,
Их семена готова воспринять
И чуткою и девственной душою.
По одному тоскуешь ты пока.
И одного неутомимо жаждешь.
То – счастие; но строгое добро
Его сулит за жертвы и страданья
Далекою наградой впереди.
Меж тем порок, объятья открывая.
К себе зовет, с улыбкой говорит:
«Ко мне, ко мне, – желанья утолю я.
О, юноша, блаженство дам тебе!»
Соблазн могуч: он погубил уж многих.
На то взирать бесстрастно не могу:
Опасная борьба стихий враждебных.
Столь тяжкая неопытной душе.
Во мне всегда участье пробуждает;
Мой долг святой: на помощь поспешив,
Воздействием советов благотворных
Грозящую опасность отвратить,
Что б ни было, я должен попытаться.
Тот юноша, мне посланный судьбой,
Исполнен сил, ума и благородства.
Но тайною тревогой он томим;
Закрался червь в цветок благоуханный.
Борьбой страстей измучена душа;
Ее болезнь участьем и любовью
Уврачевать, о Боже, помоги!..
3 сцена
Великолепная терраса. Между колоннами виднеется сад. Вдали озеро со стаей лебедей. Вокруг богатой трапезы пылают светильники, дымятся курильницы. Вечереет. За столом – Натан и Митридан.
Митридан.
Не знаю, как тебя благодарить
За твой прием любезный и радушный.
Услугами осыпал ты меня,
И я смущен твоею добротою...
Но об одном тебя прошу еще:
Скажи, кто ты, открой свое мне имя,
Чтоб, возвратясь из дальнего пути,
Я вспомнить мог столь преданного друга
И похвалой достойною почтить.
Натан.
Я – бедный раб великого Натана.
Ты ведаешь, как всюду славен он
Щедротами обильными своими
И милостью к несчастным беднякам.
Все житницы его открыты нищим,
Что сходятся со всех концов земли.
Без помощи никто не удалялся.
Так про него молва гласит повсюду;
Не верь ты ей, обманщице пустой!..
Послушный раб надменного Натана.
С младенчества служил я гордецу;
Мой каждый вздох, все помыслы и силы
Я моему владыке посвятил:
И думал лишь о счастьи господина.
Не оценил он верного слуги.
Не наградил усилий многолетних!..
В безвестности, в пыли у ног его
Я осужден навеки пресмыкаться.
Из всех людей Натаном позабыт
Один лишь я. Зато горжусь я тем,
Что славный муж людьми боготворимый
Свой ореол теряет предо мной.
Весь долгий путь ошибок и сомнений,
Которым он величия достиг.
Все слабости и все его поступки
Мне одному известны уж давно.
Но тщетно их разоблачить пытаюсь;
Кто старому поверит ворчуну.
Когда один с усмешкою невольной
Я слушаю Натану похвалы!
Митридан (с увлечением протягивая руку).
Признанием своим почтенный старец
Ты возбудил доверие во мне.
Сочувствую тебе я всей душою.
Зови меня сообщником своим:
Я, как и ты. Натана ненавижу
Я, как и ты, его смертельный враг.
(Натан с улыбкой подает собеседнику кубок вина.)
Благодарю... ты щедро угощаешь.
За наш союз, за дружбу нашу пью!
Но слушай же, и в помощи – прошу я —
Не откажи; поверь, что Митридан
Вознаградить тебя сумеет лучше.
Чем господин неблагодарный твой.
Натан.
О юноша, поведан откровенно.
В чем я тебе могу полезен быть.
Увидишь сам, отказа не получит
Мой юный друг. Чего желаешь ты?
Митридан.
Желанье то понравиться не может
Надменному Натану твоему...
Мы здесь одни?.. закрыты ли
все двери?..
Что, если нас подслушивает враг!..
(боязливо озирается)
Зачем, старик, вино твое так сладко?
Не хочешь ли меня им опьянить?
Натан.
Забудь свой страх. Тебя услышат только
Твой старый друг и Бог на небесах.
Все говори и смело, и свободно!
Митридан.
Я облегчу признанием себя,
Я расскажу, как ненависть к Натану
Во мне росла и зрела с давних пор.
Моя земля лежит отсюда к югу.
Несчетными богатствами полна.
Наследие от предков знаменитых.
Беспечно в ней и весело я жил,
Пока молва не принесла мне вести
Про дивного, святого старика:
Он образец всех совершенств возможных,
Он горлица по кротости души.
По мудрости он змий неуловимый.
Чтоб славою своей наполнить мир.
Он при пути из Азии на Запад
Воздвиг чертог, убежище для всех.
Кто странником проходит по дороге.
Встречают там гостеприимный кров
Все нищие убогие скитальцы.
Сокровища несметные свои
Он льет на всех, как дождь благословенный.
И пилигрим разносит далеко
Хваления великому Натану:
Их трубный звук домчался и ко мне.
Чтоб возмутить покой мой безмятежный.
Я стал мечтать о счастьи неземном
Быть, как Натан, почетом вознесену
За подвиги прекрасные любви.
В душе моей уж зависть шевелилась;
Я чувствовал в себе довольно сил
И огненной решимости, чтоб блеском
Высоких дел соперника затмить.
Надежде той поверив горячо.
Такие же я выстроил палаты,
Чтоб странников радушно принимать.
Желаний цель уж близкой мне казалась.
Я с трепетом восторга узнаю.
Что и мое молва возносит имя,
Что и меня венчает похвала.
Но утолить не мог я жажду славы:
Она росла, чудовищно росла;
Мне чад ее был слаще ароматов,
Он воздуха нужнее был стократ!
И славою безмерною своею
Весь Божий мир я грезил потопить,
Чтоб вторили ей волны и дубравы,
Чтоб гром ее светила потрясал.
Бессмертие даруя мне, как богу!..
Хоть ненависть к Натану глубоко
В груди моей на время затаилась,
Я сознавал, что неизбежен час,
Когда она проснется с грозной силой
И властию могучей обоймет
Меня всего, как огненная буря...
Сижу я раз под парчовым навесом
Средь пышного двора своих палат.
Убогая старушка чрез ворота
Туда взошед, приблизилась ко мне,
Костлявую протягивая руку.
Ей денег дать я знаком повелел.
Подачку взяв, колдунья удалилась
И скоро вновь через другую дверь
Является за новым подаяньем.
Чтобы потом и в третий раз войти;
Двенадцать раз старушка возвращалась,
Двенадцать раз я денег ей давал,
По наконец, в тринадцатый с упреком
Ей отказал, терпенье потеряв.
Злонравная, того лишь ожидала:
«Я небеса в свидетели зову,
Промолвила она, воздев худые руки,
Меж смертными нет равного тебе
По щедрости, Натан великодушный:
Когда к тебе входила во дворец
Я тридцатью различными дверями,
(Ворота те для нищих, как и здесь)
Ты щедрую протягивал мне руку,
Как будто бы впервой меня видал.
А здесь – увы! – так скоро, так жестоко
Отвергнута смиренная мольба,
Поругана укором бессердечным!
Велик Натан, и равных нет ему!»
Услышав то, я задрожал от гнева:
Казалося, весь многолетний труд,
Что стоил мне стольких усилий тяжких,
Безжалостно, как громовой удар,
Разрушили слова проклятой нищей.
И день и ночь мне слышались они,
Мне на ухо насмешливо шептали:
«Позор – тебе, сопернику – хвала.
Позор тебе. – ты побежден Натаном».
Забвенье сна я тщетно призывал;
С тех пор не знал я сладкого покоя.
С тех пор меня преследовал везде
Мучитель мой, коварный некий демон.
Он помыслы мне мрачные внушал.
Но наконец терпеть не стало мочи,
Решился я судьбу преодолеть!..
Чтоб вызов ей на бой открытый кинуть,
Отправился бесстрашно я сюда...
Но для чего так пристально мне в очи
Глядишь, старик ?..
Натан.
Участие свое
Я выразить иначе не умею;
Я глубоко сочувствую тебе...
(Натан наполняет кубок и подает гостю.)
Митридан.
Благодарю, доверьем за доверье
Я отплачу, признавшися во всем,
Свой замысел открыв чистосердечно:
Задумал я Натану доказать
Что смертен он? как все, что добродетель
Его броней не может защитить
От меткого удара острой шпаги.
Что старикам опасно преграждать
К почету путь своею дряхлой славой
Тому, кто горд, кто молод и силен.
Натан.
Твой замысел стократ я одобряю!
Вернее в грудь прицелься старику,
Чтоб наказать его высокомерье.
Не трепещи, приближься и внимай,
Он скажет так: «О, юноша, меня
Ты наказал за дерзкие мечтанья;
Я веровал доныне, как дитя,
Что доброта одних друзей имеет,
Что старые враги простили мне;
Что новых нет; но горько я ошибся;
Я возмечтал быть солнцем для людей,
Которое на всех сияет ровно,
Которому привет любовный шлют
Все смертные, – и праведник, и грешник.
Но дольний прах, – не вечный царь небес!
Я каюся в надежде дерзновенной.
Пусть эта кровь омоет ту вину
С души моей; тебе ж прощаю, сын мой...»
Митридан.
Ну, полно же, довольно болтовни!
Ты мужество мое и твердость хочешь
Лукавыми речами искусить.
Узнай старик: я рыцарь, от решенья
Не отступлю во век, чтоб ни грозило.
Но помнится помочь ты обещал,
Иль изменить намеренье успел?..
Натан.
Ужели в том меня ты заподозрил?
Я докажу сочувствие свое.
Вот мой совет; ему последуй смело,
Исполнится желание твое.
Взгляни туда: меж этими столбами
Виднеется под сению дерев
Зеленая таинственная пуща.
Там звонкою струёй журчит фонтан;
То – уголок излюбленный Натана.
Заутра встань с румяною зарей,
Туда иди, лишь первый луч рассвета
Озолотит верхушки тополей,
Когда еще весь мир объят дремотой...
Придет Натан, чтоб старческую кровь
Согреть в лучах приветной, теплой зорьки...
Он одинок там будет, погружен
В задумчивость иль тихую молитву,
Он, как дитя, бессилен; ни одним
Движением противиться не станет.
Что Бог тебе, что совесть повелит,
Исполни все; по этому пути
Потом беги; – прибрежье недалеко.
Тебя корабль там будет ожидать.
(Натан быстро удаляется.)
Митридан.
Когда Натан подобных слуг имеет,
Каков он сам? Ты ласков был, старик...
Но кто же влил мне в сердце яд сомненья?
Ты замыслам сочувствуешь моим,
Ты изменить конечно мне не можешь;
Вся речь твоя правдива и честна.
Но что со мной? Ужель моя решимость
Усыплена радушьем старика,
Вином его и вкрадчивою речью?
Как ночь тиха! Как воздух напоен
Дыханием цветов; темнеет небо.
Из-за дерев, чернеющих вдали,
Встает луна лампадой золотою;
Поет любовь волшебник-соловей,
Он мне поет про сладость примиренья...
Но прочь, мечта, позорная мечта!..
Ужель, забыв призвание героя.
Как женщина, я буду усыплен
И негою постыдно убаюкан!
Ты, ненависть, зажгись в моей груди,
О мщении взывай неумолимо,
Дай мужество, чтоб заглянуть в лицо
Опасности и замыслам великим!
(Выхватывает из ножен шпагу.)
Ко славе путь проложишь для меня
Ты верное, послушное оружье!
Любовницей моей будь в эту ночь.
Холодная, могучая подруга...
Как милый взор, пусть закалит меня
Зловещий блеск твоей ужасной стали.
Да буду я, как грозный твой клинок,
Непобедим, на все мольбы бесчувствен...
Натан, Натан, твой смертный час пробил!.
Когда падет соперник пораженный,
Как сам Господь в предвечных небесах,
И щедрости, и совершенств высоких,
Я на земле остануся царем.
Я не боюсь названия убийцы:
Кто тайну ту дерзнет разоблачить?..
Быть может он себе доверье встретит?
Мне совести не страшен приговор:
Я заглушить его сумею скоро;
Пусть он звучит в могильной тишине,
Пусть он твердит мне на ухо: «убийца».
Убийца, да! – отвечу я ему,
Но назови мне славного героя
И назови бесстрашного вождя;
Кто похвалой потомства был увенчан,
Кто не бывал убийцею стократ!
Он сожигал, опустошал и грабил;
Благотворить несчастным я хочу.
Он проливал потоком кровь людскую.
Я каплю лишь ничтожную пролью.
Порой убил он целые народы;
Я старика отжившего убью.
Но все того великим именуют;
Ужель меня злодеем назовут?
Свой замысел, чтоб ни было, исполню
И прозвище меня не ужаснет!
Да! Я хочу убийцей быть и буду!..
Волнует грудь отваги бурный пыл.
Горит лицо, огонь снедает сердце;
В нем ненависть бушует, как пожар,
И тот пожар кровь старика потушит...
Натан, Натан, твой смертный час пробил!.
4 сцена
Сад перед дворцом. Не совсем рассвело. Натан гуляет.
Натан (один).
Так, решено: пожертвую собою,
Чтоб юношу безумного спасти.
Губительным, жестоким ослепленьем
Он увлечен. Уж сила кротких слов
Не возвратит его на путь спасенья;
Уж страсти час, рассудок омрачив,
Им овладел, как страшное похмелье.
Еще один возможен здесь исход:
Пусть совершит он замысел свой мрачный.
Потом придет раскаяния час;
Падет с очей неведенья завеса,
Чтоб истины сиянье показать.
Он полон сил и выдержит страданья
Ужасного мгновения того.
Поймет добро отзывчивой душою,
И продолжать он будет труд любви,
Мной начатый, преемником достойным.
Вот он идет: заслышались шаги.
(Митридан крадется с обнаженной шпагой в руках; потом останавливается за стволом дерева).
Митридан (про себя).
Вот этот муж, прославленный молвою.
Вот образец высоких совершенств!
Досадно мне, что ранний сумрак утра,
Улицезреть священные черты
Препятствует. Соперник ненавистный,
Любуешься беспечно ты зарей,
Последнею, кровавою зарею!..
Натан (про себя).
Готов на все, на все решился я.
Господь, прими страдальческую душу...
Митридан (крадучись).
Вот мести час!.. Не трепещи, рука!
Иль милости, что вкруг ты расточала.
Для подвигов ослабили тебя?
Натан (отдельно).
Он борется... с раскаяньем быть может...
(Митридан стремительно подбегает, хватает за руку Натана и заносит над ним шпагу.)
Умри, Натан!..
Натан (оборачивается к нему лицом).
Я умереть готов.
Митридан (опуская занесенную руку).
Так это ты, старик? Где ж господин твой?
Зачем ты здесь? Коварно обмануть
Не вздумал ли меня, ты раб презренный?
Так берегись!..
Натан.
Натан перед тобою.
Обманывать тебя я не хочу.
Я назвался вчера его слугою.
Чтобы помочь намереньям твоим;
Ты сам просил: я связан был обетом
Не отвергать молящих никогда.
Что ж медлишь ты? Иль насмеяться хочешь
Над стариком? Будь рыцарем, мой сын!..
Вот – грудь моя; она принять готова
Стальной клинок, как сладкий поцелуй.
Я смерти рад: она отворит двери
В желанный мир, где счастье, свет и жизнь.
Митридан.
Проклятие!.. Что сделал ты со мною!..
Или меня, Натан, так глубоко
Ты презирал; что оскорбить решился.
Смертельною обидой раздавить
И помощью своей мне вырвать сердце.
Безжалостно ногами растоптать?..
(Ломает надвое шпагу и далеко бросает обломки.)
Иль это бред чудовищный, безумный?
Рассейся же, виденье грез больных!
От этих чар и наваждений адских
Слабеет ум...
Натан.
Опомнися, мой сын!
О Господи, святою благодатью
Ты укрепи многострадальный дух.
Митридан.
Он молится... Не за меня ль?.. Так точно!
Я понял все! Ты победил, Натан!..
(Рыдая, припадает к ногам Натана.)
Натан.
Не побеждать, спасти тебя желаю.
Поверь же мне, безумец молодой.
Митридан.
Коль так, молю, неслыханную милость
Презренному злодею окажи:
Убей меня, Натан великодушный!
Да поразит твой правосудный гнев,
Как божий гром. преступного безумца...
Иль чистых рук не хочешь осквернить
В моей крови? Так бешеным проклятьем.
Чтоб дрогнули и небо, и земля,
Громи меня, как мерзостного гада!
Но не смотри таким любовным взглядом.
Он жжет меня!.. ужаснее стократ
Он молнии карающего Бога...
Дай смерти мне!.. Я слышать не хочу
Прощения, – была б чрезмерна пытка...
Натан, Натан, что сделал ты со мной!
Натан.
Мужайся, друг: лишь малодушных губят
Страдания; дух сильный закален
В горниле их; – еще сильней выходит.
О юноша, послушайся меня.
В груди моей не каменное сердце.
Ты старого Натана не стыдись.
Тебя люблю я отческой любовью,
Ведь я с тех пор уж полюбил тебя.
Как ты открыл доверчиво мне сердце,
Где ненависть и давнюю вражду
Заметил я со скорбью беспредельной...
Митридан.
Не вспоминай, не говори про то!
Как мог тебя, тебя я ненавидеть.
Божественный Натан!..
Натан.
Утешься, друг.
Ты не меня так страстно ненавидел;
Ты призрака создал себе в мечтах;
(Он как и ты был гордецом тщеславным).
Назвав ту тень Натаном, перенес
Ты на нее все темное, дурное
Души своей, что тяжело сознать
В самом себе...
Митридан.
Исчез обман, и бездна
Гиенною сияет надо мной.
Натан.
Послушай, друг,
Чтоб райских стран достигнуть,
Мы все должны над бездною пройти.
Лишь узкий мост – зовут его надеждой —
Над пропастью ужасною ведет.
Падением грозя ежеминутным.
Но чем смелей, решительней твой шаг,
Тем хрупкая опора под ногою
Становится и тверже, и верней.
Митридан.
Перед тобой стою, благоговея.
Все более, все глубже познаю
Великую, божественную душу.
Ты смертный ли? Ужель наш грешный мир
Мог породить такого совершенства
И святости высокий образец?
Натан.
Поверь, мой сын: тернистый путь страданий
И я свершал; он и меня язвил;
Но зажили кровавые те раны.
Ах, был и я когда-то молодым!
Томилась грудь могучей жаждой счастья,
Избытком сил и сладостных надежд...
Но в эти дни стремился я к блаженству
Лишь для себя; и потому оно
Обманчиво и мимолетно было.
Всю молодость науке посвятить
Сперва желал я в пылком увлеченьи;
И так мечтал: познанье явит мне
Все тайное, все чудное природы.
В святилище заветное вступив,
Там истину я узрю без покровов
В сиянии божественных лучей.
Над книгами стал проводить я ночи,
И блеск зари нередко на листах
Иссохшего пергамента встречался
С бледнеющим лучом моей лампады.
Но скоро жизнь неистовым потоком
В безмолвную обитель ворвалась,
Чтоб мой приют нежданно переполнить
И звуками, и светом, и весной.
Я полюбил... Клянусь, была достойна
Красавица безумнейшей любви.
Лишь ослепил впервые дивный образ
Мой жадный взор, – я позабыл про все,
Я позабыл торжественный обет свой
Над грудой книг иссохнуть, не видав
Ни ясных звезд, ни голубого неба.
О милые, приветные черты,
Вы до сих пор передо мною живы;
Бессмертными вас создала любовь.
Но ныне вы задумчиво-печальны
Витаете в тумане предо мной,
Тогда же вас цветущими я видел
И полными небесного огня.
Как пламенно лобзал я их в то время,
Как тяжело их было потерять!
Я также знал мучительное горе...
Но в тихую задумчивую грусть,
Оно давно во мне преобразилось
Как свод небес безоблачных, ясна,
Как океан, печать моя безмерна.
И дивною гармонией в душе
Она звучит торжественно и стройно,
Святой призыв к добру и красоте.
И я постиг, что счастие земное
Лишь для себя, для похотей своих
Пустой обман, неуловимый призрак.
Но всех людей, как братьев, возлюбить,
Им каждый миг всецело посвящая,
Их горести и муки облегчать,
Им верный путь указывать ко благу,
Всем существом стремиться к божеству,
Вот лучшее, нетленное блаженство,
Вот счастие святое и добро!
Митридан.
О говори! Тебе внимаю жадно...
Твоих речей наслушаться мне дай!
Их истина вторгается мне в сердце,
Как теплое дыхание весны.
Что ласкою все радует и греет.
Животворит из-под оков зимы.
Не чудо ли святое воскресенья
Свершается теперь в груди моей?..
Натан.
Взгляни, мой сын, – там солнце золотое
Торжественно и медленно встает;
И меж листов, росою окропленных,
Обильно льет румяные лучи.
Природы царь, могучее светило,
Все от тебя, – тепло и свет, и жизнь.
Но лучшего, прекраснейшего солнца
Ты бледное подобье для меня:
И солнце то древней самой вселенной;
Над хаосом носилося оно.
Ты знаешь ли ту силу вековую?
То Божий свет, то мощное добро!
Когда Творец уготовлял, как зодчий,
Премудрое создание миров,
Он взял добро орудием всесильным,
Он взял добро основой бытия,
Он положил его конечной целью,
Чтоб все и всё стремилося к нему.
Ты, юноша, к добру стремишься тоже,
Но ты его хотел лишь для себя,
Чтоб утолить слепое честолюбье;
И помощи протягивая руку,
Не познавал ты радости святой;
И требовал похвал к себе в награду,
Безумною гордыней ослеплен.
Ходил ли ты в поля весенним утром?
Глядел ли ты на ясный свод небес,
Как над землей любовно он простерся.
Ласкает все дыханием своим.
И греет все в объятиях лазурных?
Спроси его; награды ли он ждет;
Или похвал, или надменной славы?
О нет, поверь! Затерянный цветок.
Ничтожная, чуть видная былинка,
Бессильную головку приподняв.
Благодарит его улыбкой краткой,
Вот для него награда и хвала!
Величие добра постигнув сердцем,
Ты суетным безумцем назовешь
Искателя людских похвал и славы.
Митридан.
На новую, великую борьбу
В душе моей ты пробуждаешь силы.
Досель еще неведомый порыв
Меня влечет. Открыт необозримо
Передо мной широкий кругозор.
Но как, скажи, наставник вдохновенный.
Как мне тебя, Натан, благодарить?
(Становится на колени)
Натан (кладет ему руки на голову, поднимает очи к небу).
Благодари святое Провиденье,
Избравшее лишь вестником меня,
Тебе открыть божественную волю,
Да посвятишь ты бескорыстно ей
И кровь, и пот, и радость, и страданье;
Да изберет Господь тебя на век
Святой любви сосудом многоценным,
Заступником добра и правоты!
начало 1880-х годов
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Осень
комедия в двух действиях
Анна Николаевна Мизинцева, вдова, небогатая помещица.
Аделаида, дочь ее, очень хорошенькая, но приближающаяся к возрасту старой девы, 29 лет.
Наташа, воспитанница Мизинцевой, дальняя родственница, сирота.
Дмитрий Николаевич Волков, богатый барин лет 30-ти, небольшого роста; в очках, не особенно красив.
Владимир Иванович Молотов, инженер-техник, брюнет.
Даша, горничная Мизинцевых.
Действие первое
( Осень. Дача в окрестностях Петербурга. Слева сад, <деревья с пожелтевшими листьями>, справа сторона дачи, перед ней цветник, опавшие георгины. Большое открытое окно, в которое видна внутренность комнаты и Аделаида, одевающаяся перед зеркалом. Перед балконом горничная накрывает чайный столик. В глубине калитка).
Явление I
Аделаида. Даша, Даша!
Даша. Что угодно?
Аделаида. Который час?
Даша. Да уж скоро 12, вы сегодня долго почивали, барышня.
Уходит.
Явление II
Аделаида одна перед зеркалом.
Аделаида. Я вчера замечталась... Все думала о нем – была такая чудная лунная ночь, спать не хотелось, а вот сегодня лицо желтое, круги под глазами... Да и прыщики кажется... этакое наказание! Я бы отдала пять лет жизни, чтобы у меня никогда, никогда не было ни одного прыщика... мушкой заклею. Оно даже будет эффектно... Но что это, Боже мой? Неужели новая морщинка? Здесь, у глаза... Или свет так падает? Препротивное зеркало!.. Да, я вижу, пора замуж... Но ведь мужчины такие гадкие, скучные, так непохожи на него, на героя моего романа. Я жду его каждый день, каждую минуту... Он должен быть грустный, таинственный, с огненным взглядом... Ну что этот Волков, самый обыкновенный человек, еще в очках... Разве он может говорить образно и увлекательно. Положим выйду я за него замуж, и не испытаю самого высшего счастья... Все сделается ужасно просто: отвезут нас в церковь, повенчают. И будет совсем, совсем как у всех. А я именно и хочу чтоб было не как у всех. Чтоб он страдал, чтоб я томилась... Он шепчет «люблю!»... Но нас разлучают... и потом много-много всяких событий... Но он все побеждает... Мы соединяемся... и он говорит: ты моя Аделаида! Вот это я понимаю, это истинная любовь... А то какой-то г-н Волков в очках – фи!. О, я чувствую, настоящий должен прийти, но когда же, Господи, когда же наконец!.. Нет, я не могу никому-никому отдаться кроме него! Это была бы измена. Слава Богу, морщинка как будто бы сгладилась... Надо еще немного розовой пудры...
Явление III
В калитку входят Волков и Молотов.
Аделаида (про себя). Ах, кто-то вошел... Пожалуй. увидят...
(Захлопывает окно.)
Явление IV
Даша с самоваром.
Даша. А барыня еще не одеты... Извольте подождать минутку... Они сейчас выйдут.
Волков. Ничего, мы пока посидим.
Даша уходит.
Явление V
Волков и Молотов.
Молотов. Пойдем вон на ту скамейку, подальше, чтоб нас не услышали. (Отходят). Так вот я и говорю, братец, не понимаю я тебя, скуки твоей не понимаю. Человек ты не только с умом, что, конечно, важно, но и с большим капиталом, что для нашего времени еще важнее. Перед тобой, так сказать, обширное, даже необъятное поприще; тебе уже 35 лет, а ты валандаешься, транжиришь за границами русские денежки... просто гадко, да, скажу как старый товарищ, гадко и стыдно смотреть на тебя... Господи Боже мой, дайте мне в руки этакие деньжищи, чего бы не наделал, свет повернул бы вверх дном!
Волков. Послушай, ты говоришь слишком отвлеченно, ну, посоветуй, скажи, за какое дело мне взяться?
Молотов. Эх, голубчик! Испортили тебя товарищи приятельские кружки, лесть петербургская, да мы, которые в тебя влюблялись. Вообразил ты себя человеком силы необычайной, никакое обыкновенное сред нее дело для тебя не годится, подавай подвигов каких-то геройских; а подвигов в наше прозаическое время не предвидится, вот ты и сложил ручки, вздыхаешь только скучно да скучно, да брюзжишь на весь мир. Дело-то Дмитрий Николаевич у тебя под носом: имения чуть не в пяти губерниях, там неустройство, мужики на Амур хотят переселяться. А ты сидишь себе в каком-нибудь сто личном салоне перед этакой расфуфыренной, раздушенной барыней, да лясы точишь: скучно, мол, и не вижу я смысла в современной русской жизни. Эх, досадно, право! А еще туда же, либералы!
Волков. Все-таки ты мне настоящего практического дела не указал. И вот вы все так... Ну да об этом говорить надолго... опытом, понимаешь ли, опытом дошел я до того убеждения, что теперь настоящая, честная деятельность нигде невозможна! чиновником – можно быть, аферистом, как ты – можно, кабинетным ученым пожалуй, еще с грехом пополам, ну а больше уж не спрашивай... Эx. да нет! Опостылело мне все это. Ты и сам, Владимир знаешь, что только фразы говоришь. Ну какое у тебя там, черт, дело... Мосты воздвигаешь, водопроводы устраиваешь, а на уме-то, признайся, только деньги... Впрочем, ты этого и не скрываешь... Богатство да успех – твой идеал. Вполне современно! Только видишь ли, все это мне противно, до тошноты, сил моих нет.
Молотов. Ну, братец, бросим, тебя это, кажется, раздражает... А вот что лучше, скажи-ка мне, что ты здесь делаешь, у Мизинцевых? Неужели ты так-таки серьезно решился жениться на Аделаиде?
Волков. Решился.
Молотов. И ты влюблен в нее?!. Ты, в нее?!
Волков. Влюблен.
Молотов. Ну, Дмитрий, признаюсь; не ожидал...
Волков. Знаешь, я сам иногда удивляюсь... Но есть много на свете, друг Горацио...! Мне кажется, что это я просто от скуки...
Молотов. Послушай, да ведь это – сумасшествие! Что ты с собой делаешь?
Входят Анна Николаевна, Наташа.
Явление VI
Молотов, Волков, Наташа и Анна Николаевна.
Анна Николаевна. А, вот и гости дорогие! Простите, что ждать заставила. Совсем я расхворалась в вашем Петербурге. Сегодня ночью у меня так голова болела, не знала, что и делать. Спасибо, Наташа помогла. Уксус всю ночь прикладывала. Измучилась, бедная; то-то глазки усталые. Умница она у меня, добренькая. (Гладит Наташу по голове).
Садятся за стол, Наташа разливает чай.
Молотов. А что же Аделаида Сергеевна, не вставала еще? Анна Николаевна. Одевается, должно быть.
Волков. Я слышал. Анна Николаевна, вы домой собираетесь?
Входит Аделаида.
Явление VII
Аделаида. Я долго заснуть не могла. Знаете, что я про вас вчера думала, Владимир Иванович? Мне кажется, что вы непременно должны любить польку-мазурку; неправда ли, вы ее прекрасно танцуете? Уж я знаю, не скрывайте...
Молотов. Помилуйте, Аделаида Сергеевна, я совсем не танцую.
Аделаида. Ну уж этого я никак не ожидала, чтоб такой человек, да не танцевал! Это даже неестественно. Я вас научу, непременно научу; это очень легко; хотите, научу? Что вы смеетесь? Право! А м-р Волков, вы танцуете?
Волков. Когда-то танцевал и даже увлекался, а теперь вероятно забыл.
Аделаида. Ну я и вас возьму в ученики; ах, как будет весело! Знаете, мы это устроим на той полянке; бал на открытом воздухе... Прелесть, прелесть! А кстати, м-р Волков, я хотела вас побранить: зачем вы не ходите на музыку?
Волков. Признаться я не люблю бывать в толпе и суматохе... Да и скучно как-то...
Аделаида. Это вы совсем напрасно! Я вот наоборот: только и живу, когда вокруг меня много публики, блеска, оживления... И сколько там интересного... Какие наряды! Возьмите, например, графиню Боринскую! Конечно эффектно; но ужас, ужас до чего дошла современная мода! Я просто не знаю, как это позволяют. Мужчины, правда, все довольно неважные; знаете, мало настоящей distinction... [1]
Но зато там есть один генерал; ах, какая душка! Старенький, положим, но это ничего не значит. Да, он всех вас стоит! Уж вы не обижайтесь, это я вам в лицо скажу. В наружности его есть что-то смелое, мужественное... Сейчас видно, что сильный характер. О, это я больше всего ценю в мужчине!
Молотов. Отчего же именно это вы больше всего цените?
Аделаида. Владимир Иванович, если бы вы знали, как это верно! Пусть мужчина меня победит – и я его полюблю. Я должна ему подчиниться, быть его рабой, трепетать – иначе для меня нет любви. Пусть он покажет мне свою власть, силу, уничтожит мою волю, чтоб я была пред ним робкая... Он должен быть моим царем, властелином, руководителем... Пусть он даже меня оскорбляет, даже бьет...
Анна Николаевна. Ну это, Адочка, ты кажется через край хватила...
Аделаида. Нет, нет, мамаша, вы ничего не понимаете, именно пусть даже бьет, но любит страстно, безумно... Вот это – счастье!
Молотов. Кажется тот старый генерал, о котором вы говорили, довольно мало соответствует вашему идеалу; у него вот зубы вставные, лысина, к тому же подагра.
Аделаида. Ну так что ж? Конечно он немножко стар; но зато я узнала, что он барон. А поверьте, Владимир Иванович, что в глазах женщины блестящий аристократический титул может поспорить с преимуществом молодости. (Говорит тихо. Наташа и Волков вышли из-за стола и разговаривают в стороне).
Наташа. Отчего вы сегодня такой грустный. Дмитрий Николаевич?
Волков. Я ведь кажется никогда не бываю особенно веселым. А вот вы, Наталья Петровна, наоборот: всегда как-то приветливо и ласково смотрите на Божий мир, чувствуется. что у вас на душе хорошо. Вы знаете, куда идете, видите перед собою цель. а я заблудился.... темно кругом, как в полночь. и с каждым часом становится все страшнее жить.
Наташа. Мне вас жалко, Дмитрий Николаевич, если б вы знали, как жалко, по-настоящему, по-хорошему... Только слов у меня нет... да впрочем никакие слова не помогут вам, не утешат.
Волков. Да и не надо говорить: когда вы просто смотрите на меня вашим добрым, ясным взглядом, у меня на душе становится сразу как-то светлее и лучше. Что ж. Наталья Петровна, собираетесь скоро в деревню, опять ребят учить и с мужиками возиться?
Наташа. Я очень тоскую о деревне. Там столько хорошего дела. Да и природы хочется настоящей: мне кажется, что здесь и листья, и цветы, и птицы. – все поддельное...
Волков. Какой вы, Наталья Петровна, милый человек!
Наташа (серьезно). Зачем вы мне это говорите?
Даша вбегает испуганно.
Явление VIII
Наташа, Волков, Анна Николаевна, Молотов, Аделаида и Даша.
Даша. Барышня, горе-то какое, кошка пропала!
Аделаида. Что ты говоришь? Беги, беги скорей, чего ты, дура, стоишь, ищи ее.
Даша. Да я, барышня, везде уж искала, на чердак ходила, в подвале была, на крышу лазила – нигде нет!
Аделаида. Я не перенесу такого несчастья! Котенька, дорогая.
Молотов. Утешьтесь. Аделаида Сергеевна я знаю такой заговор, на который она непременно прибежит.
Аделаида. Боже мой, вы шутите, а мне правда вовсе не до шуток! Поймите, это искреннее. глубокое горе... Ах. Котеночек мой миленький. Котюсенька, может быть уж собаки тебя растерзали!
Анна Николаевна. Да ты, Даша, по дачам поищи. Может быть она в гости ушла.
Даша. И то побегу.
(Уходит.)
Явление IX
Молотов. Право же не стоит так беспокоиться, Аделаида Сергеевна. Я сам пойду вашу кошку искать, если она не найдется. А вот что, господа: займитесь-ка музицированием. Вы, Наталья Петровна, наверно уж успели разучить ту пьесу Чайковского. которую я вам прислал.
Наташа. Да. разучила. Если хотите, я вам ее сыграю.
Молотов. Уж так-то буду рад. Давно звуков хочется.
Наташа. Ну пойдемте.
Анна Николаевна. Я тоже в комнаты пойду. Как будто ветерок подувает. Того и гляди, зубы разболятся.
Волков (Аделаиде). Вы тоже?
Аделаида. Нет, я терпеть не могу рояля. Скуку на меня наводит. Военный оркестр где-нибудь в саду, на вольном воздухе другое дело. Там настоящая звучность. Особенно люблю марши громкие, торжественные... И польки тоже есть хорошенькие...
Все уходят, кроме Волкова и Аделаиды.
Явление X
Волков и Аделаида.
Волков. Тем лучше, мы здесь посидим. Кстати, Аделаида Сергеевна, мне давно уже надо поговорить с вами серьезно.
Издали слышны звуки рояля.
Аделаида. Серьезно? Что это вы так торжественно начинаете? Я терпеть не могу серьезных разговоров; и потом я теперь так расстроена: Котя потерялась...
Волков. Что ж делать, не могу молчать дольше. Начну прямо, без предисловий. Я вам писал на днях и спрашивал, любите ли вы меня и согласны ли быть моей женой. Но вы мне ответили слишком неопределенно. Умоляю вас, Аделаида Сергеевна, не мучьте и не томите меня больше. Скажите прямо, решительно: да, или нет?
Аделаида (игриво). Ух, как вы на меня строго смотрите! Просто страшно! Я помню у меня был один учитель географии, который точь-в-точь так смотрел сквозь очки, когда я не знала урока! А кстати, эти очки: зачем вы их носите? Вы были бы гораздо лучше без них. Право!
Волков. Послушайте. Аделаида Сергеевна, повторяю, я говорю очень серьезно и еще раз прошу вас вникнуть в мои слова. Настоящая минута так важна и значительна для меня, что я вовсе не чувствую охоты шутить.
Аделаида. А я вот чувствую охоту шутить. Мне так нравится. Может быть и мне не легче вашего. У каждого свое горе. У меня вот Котя пропала... Господи, как вспомню ее, бедняжечку, так сердце кровью и обливается...
Волков. Это наконец невыносимо! Я вам говорю о всем будущем нашей жизни; о судьбе вашей, а вы там о какой-то кошке.
Аделаида. Позвольте! Совсем не о «какой-то» кошке! Разве моя милая Котенька какая-то кошка?! Вот видите. Дмитрий Николаевич, какой вы не тонкий, не деликатный человек... Вы настоящей привязанности не понимаете... Вы меня просто обидели...
Волков. Господи, что это за мука! Помилуйте же, сил нет, я люблю вас! Вы меня отталкиваете? Вот отчего я такой сдержанный и суровый. Скажите мне только слово – я на все готов... Но не томите, не мучьте меня ради Бога... Что вы со мной сделали? Я как сумасшедший, не знаю что с нами будет, и только люблю, безумно люблю! Адочка, милая!.. (Хочет ее поцеловать).
Аделаида. Ах, оставьте, что вы, Дмитрий Николаевич. (Дает все-таки себя поцеловать) Еще увидят!
Вырывается из его рук и убегает.
Явление XI
Волков один.
Волков. Черт знает, что такое! Опять провела! Этакая пустяшная бабенка и за нос водит, как гимназиста! Бросить бы все, наплевать, уйти – да воли нет, не привык себя побеждать, вот мое горе! В самые решительные минуты какая-то гадкая, нелепая слабость нападает! Пальцем не хочется двинуть, когда видишь, что гибнешь, а плывешь себе по течению, пока не разобьешься... И за что я ее люблю?
Входит Молотов.
Явление XII
Волков. Молотов.
Молотов. Ну, батюшка, Дмитрий Николаевич, я, признаться, кое-что из вашего разговора с Аделаидой Сергеевной подслушал. Уж ты прости старому товарищу. И, знаешь ли, недоумеваю! Просто руками развожу, ушам своим не верю! Ты ли это? Тот самый Волков?
Волков (перебивая). Оставь, Владимир, прошу тебя. И без того тяжело. Фразами здесь не поможешь...
Молотов. Но, дружище, ведь это унижение... Она смеется над тобой, как мальчишкой играет... И что ты в ней любишь; скажи мне пожалуйста? Ни ума, ни оригинальности, ничего, кроме смазливой рожицы, да и от красоты лет через 5 ни следа не останется. Она мегерой будет! И в этакий ад идти добровольно? Ты с ума сошел! Нет, ты только мне скажи, что ты в ней любишь?!
Волков. Что я в ней люблю? Разве я это знаю? Послушай, мне теперь начинает казаться, что мы любим женщин не за достоинства, не за ум, не за добродетель, даже не за красоту. А есть вот что-то в наружности, в голосе, в глазах, что влечет меня к ней, и нельзя противиться этой бессмысленной, стихийной силе. Я говорю себе: она глупая, пошлая, будет некрасивой – и все-таки люблю. Бешусь на себя и от этого бешенства еще больше люблю. Со зла люблю. Ты стыдишь меня... Да разве мне самому не стыдно? Ты говоришь: уйди... Да разве я бы не бежал опрометью из этого чада, если б только мог... Наваждение какое-то, колдовство...
Молотов. Послушай, я понимаю, что можно влюбиться в немолодую женщину. Но в старую деву! Ведь она комична, смешна. И потом – увядание, морщинки под глазами...
Волков. Ты сказал: увядание... А как знать, может быть это-то мне и нравится... Я люблю все, что угасает, кончается... Осень имела надо мной всегда больше власти, чем весна. Помнишь Пушкина..?
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Да посмотри кругом, что за прелесть осень: желтые листья, опавшие георгины. Небо еще совсем голубое, а сколько в нем грусти... И этот стойкий, приятный запах не от цветов, а от деревьев, от коры, земли, который бывает только осенью... Разве все это не хорошо? И у женщин есть такие минуты в жизни: уже осень, перед тем, чтобы отцвести, красота становится печальной, не такой свежей, яркой, как в ранней молодости, но может быть еще обаятельнее.
Молотов. Ну, брат, это какая-то метафизика, поэзия. Я тут ровно ничего не смыслю. Погубит тебя проклятая эстетика! Относись ты, братец, к жизни попроще, потрезвее, брось все эти там розовые тучи и туманы... Ох, не доведут, Дмитрий, не доведут они тебя до добра... Но знаешь, что для меня самое возмутительное в этой истории? Рядом с нелепой, смазливой Аделаидой – девушка настоящая, серьезная, хорошая. Наташа – прелесть. И опять так скажу, как старый товарищ – ты дурак, если не понял ее... Коли уж где искать твоей поэзии, так конечно в Наташе, а ты мимо проходишь, и не замечаешь... Туда же, же эстетика! Волков. Отчего ты думаешь, что я не замечаю Наташу?
Молотов. Да ты, мне про нее никогда и не говорил...
Волков. Владимир, если бы ты знал, сколько раз я убеждал себя полюбить ее! Разве я не чувствую, что у нее не только благородная, но и красивая, хорошая душа... Мне кажется, что если б какая-нибудь внешняя сила оторвала меня от Аделаиды, с которой я, конечно, буду несчастен, и соединила бы меня с Наташей – я полюбил бы ее. А теперь – Аделаида мне близка, я люблю ее, как любят собственные недостатки, а в Наташе есть что-то строгое, хладнокровное. Устал. Господи, как все это глупо, стыдно и тяжело... Заходи как-нибудь... А теперь извини, надо побыть наедине с собою, разобраться в мыслях. Прощай.
Уходит.
Явление XIII
Молотов один. Потом Наташа.
Молотов. Запутался человек... Сдуру женится на этой Аделаиде, а потом жизнь будет проклинать... И сдается мне, что он вовсе не так любит как говорит. Жалко беднягу, по-человечески жалко. Ну да что с ним поделаешь? Ведь не маленький мальчик, насильно не увезешь... Нельзя ли как-нибудь через Наташу? Может быть, если б ей удалось привлечь его, он бросил бы проклятую Аделаиду. А вот кстати и она сама идет. Попробую-ка я с ней поговорить.
(Входит Наташа.)
Наташа. А что, Дмитрий Николаевич ушел уже?
Молотов. Да, он ушел. Простите, я вас задержу на минутку, Наталья Петровна. Мне как раз о нем надо вам сказать два слова.
Наташа. О Волкове? Что такое?
Молотов. Видите ли, вот в чем дело: вы замечали, что с некоторых пор Дмитрий Николаевич стал очень грустен, задумчив?
Наташа. Замечала... то есть не знаю... Для чего вы меня об этом спрашиваете?
Молотов. Мне казалось, что вы принимаете в нем некоторое участие... А теперь положение его очень тяжелое и даже опасное. Он готов решиться на необдуманный поступок, который грозит испортить всю его жизнь... Вы конечно понимаете о чем я говорю.
Наташа. Ах, Владимир Николаевич, зачем вы все это? Я право тут ни при чем... Извините, мне некогда... я уйду...
Молотов. Нет, ради Бога, подождите... Дело это очень серьезное... Я позволил себе обратиться к вам. Потому, что вы можете помочь моему другу...
Наташа. Я... помочь?.. Да чем же? Право, ничего не понимаю... Прошу вас, оставимте это.
Молотов. Да, именно помочь... Если бы вы только согласились оказать некоторое содействие, то есть не содействие, а так сказать внимание... Я кажется несколько запутался, но это ничего... Он, право, очень расположен к вам, чрезвычайно как расположен. Но в нем, как бы, это яснее выразиться, в нем борются два чувства... И вот если б вы были так любезны... То есть это я опять не то... Если б вы захотели...
Наташа (перебивая). Довольно... Я больше не в состоянии слушать... Вы, умный человек, решаетесь говорить девушке... Ах, Господи, и зачем мне, мне все это знать! Оставьте меня... Слышите, не хочу я этого ничего слушать. Уходите же!.. Какой вы злой.. разве вы не понимаете, как мне тяжело... Какая мука... (плачет). Впрочем, что я? Все это вздор... Простите меня (быстро уходит).
Молотов (один ударяет себя по лбу). Ах. я дурак. Чего же я думаю? Ведь она влюблена в него! Я это уже давно заметил! Вот он Архимедов рычаг! Ну, теперь весь механизм ясен. Эврика! План кампании готов. Я спасу его. Скорей за дело!
Между первым и вторым действием проходит несколько дней.
Действие второе
Явление I
На берегу озера, близ дачи Мизинцевых. Сосновый лес. Ранний вечер, луна. На скамейке Молотов и Аделаида.
Аделаида. Ах, Владимир Иванович, посмотрите, какая прелесть: восходит луна... Вон и звездочка отражается в воде... Даже поэтично! Не достает только соловьев... Как жаль. что уже осень!
Молотов. Увы, для меня больше не существует мирных картин природы; ибо горе терзает мое сердце и нет мне нигде успокоения..!
И все, что пред собой он видел
Он презирал – он ненавидел!
Аделаида. Что с вами? В самом деле вы в последние дни что-то скучаете... И в лице такая тонкая бледность... (грозит ему пальцем). Уж не влюблены ли вы?
Молотов. Оставьте! Не тревожьте того, что скрыто навеки в моей груди... Если б я обнажил перед вами все тайны моей совести – кто знает, может быть вы, чистая и светлая, как ангел, отшатнулись бы от меня в ужасе... Я брожу отверженный среди людей... (В сторону) Черт знает, самому тошно!.. Выдержу ли я до конца этот байронический стиль?] (Ей). Я говорю вам, печать проклятия тяготеет над всей моей жизнью... Не приближайтесь ко мне... Все, что я люблю – должно погибнуть: так судит рок!! (В сторону) Кажется на нее эта чепуха начинает действовать.
Аделаида. Вы меня пугаете... Ведь еще недавно вы были таким веселым, беззаботным...
Молотов. Веселым!.. Да, прежде имел силы скрывать внутренний огонь, пожиравший мою душу, теперь он вырвался на волю – и сожжет, испепелит меня... О, я должен говорить, я не могу, не хочу молчать – Аделаида, я люблю тебя! (Падает перед ней на колени).
Аделаида (закрывает лицо руками). Ах!!!
Молотов. Люблю... И ты должна быть моей... Не возражай, молчи; ни слова – или разорвется грудь от муки!! Страсть моя, как бешеный поток, увлечет тебя... Ты не сможешь ей противиться...
Аделаида. Уйдите... Я боюсь вас... (в сторону). В самом деле в его глазах есть какая-то демоническая сила...
Молотов. Аделаида! Я не уйду.
Аделаида. Ах; пустите меня!..
Молотов. Я не пущу тебя... Ты должна подчиниться моей власти, ты любишь меня – не скрывай – «Здесь я владею – я – царь!» Много женщин любил я – и ни одна не избегла своей участи! Раз в прериях южной Америки я полюбил гордую красавицу; она отвергла меня... Я увлек ее в пустыню и там вонзил стальной клинок в ее трепетное сердце!.. И когда она умирала, я хохотал... О, не доводи меня до отчаяния, Аделаида!
Аделаида. Боже мой, что мне делать... Прошу вас, оставьте меня... Или нет... Право, я не знаю, что отвечать... Не смотрите на меня так страшно... Чего вы хотите... Вам надо признания?! Жестокий! Я... Я люблю вас...
Молотов. О, счастье, блаженство!!! (В сторону) Однако, я не думал, что так скоро...
Аделаида. Пустите же!..
Молотов. Один поцелуй!.. Чтоб он запечатлел перед небом наш вечный союз! (Обнимает и целует ее. В это время входит Волков. Аделаида вскрикивает: «ах!» вырывается и убегает ).
Явление II
Молотов. Волков.
Волков. Так вот для чего ты разубеждал меня жениться на ней. А. теперь я все понимаю. Какая подлость!
Молотов. Успокойся, братец, ради Бога успокойся... Ты в этом ровно ничего не понимаешь. (В сторону). Ну, попал я, как кур во щи! Преглупое положение!
Волков. Нет, это уж наконец слишком! Я своими глазами видел, как приятель целует мою невесту, а он уверяет меня, что это ничего, даже прекрасно, так и следует по дружбе! Да вы что ли сговорились смеяться надо мной. Довольно, я не позволю унижать себя, я не хочу быть игрушкой... Завтра утром я пришлю тебе моего секунданта.
Молотов. И чего ты горячишься. Дмитрий? Я пока не могу объяснить моего поступка, но уверяю тебя, что все это к общему благу, и ты даже сам будешь меня благодарить.
Волков. Я так и знал. Если старый товарищ на приятельских правах сделает величайшую гадость, он непременно станет вас уверять, что это к вашему же благу. Послушай, не раздражай меня, лучше уйди. Я сказал и не отступлюсь от своего слова. Завтра утром явится к тебе мой секундант.
Молотов. Господи, право, человек, вспыхнул, как порох – ну нет возможности с тобой говорить... Стреляться-то мы всегда успеем. (В сторону). Черт знает, что такое! Неужели я буду подставлять лоб из-за этой проклятой истории... (Громко). А вот что: подожди-ка ты лучше немножко, увидишь, как обстоятельства оправдают меня.
Волков (в нетерпении). Ради Бога, уйди...
Молотов. Ну-ну, и то; уйду, не кипятись... (В сторону) А вот как гениально задуман был план! Неужели не удастся? Пустяки, выгорит!
Уходит.
Явление III
Волков один.
Волков. Теперь, кажется, все кончено. Одним ударом. Как будто сразу оборвалось что-то в груди. Но как тошно. Боже мой, как тошно и грязно... Гадкое лицо у нее было, когда она подставляла свои губы под его поцелуй... Да ослеп я, что ли?.. Словно раньше я ее никогда не видел... Туман какой-то стоял перед глазами... И вдруг прояснилось... Такую я мог любить! Но теперь... теперь слава Богу кажется нет любви... легче стало. Одно мгновение мне казалось, что я их убью... Этого недоставало!.. Отелло!.. Потом как-то сразу понял, что тут ни чуточки нет трагедии, что все это только смешно, безобразно... главное – пошло, пошло до тошноты... теперь – свобода! Да неужели в самом деле свобода? Словно цепи с меня сняли. А все-таки как-то пусто в сердце... Вот и снова я одинок... Но кто это идет там, по тропинке?.. Наташа. Право, она красивая в белом платье... Движения легкие, грациозные... Остановилась... Смотрит на озеро... Я ее никогда такой не видел... Но, кажется, плачет... Не может быть... Да, слезы... Что с нею?
Наташа подходит, не замечая Волкова.
Волков. Наталья Петровна!
Наташа (вздрогнув, остановилась). Дмитрий Николаевич! как я испугалась!
Волков. Простите... вы были такая грустная... Я знаю, что вы послезавтра в деревню... Сюда я больше не приеду... никогда. Я вероятно вас вижу в последний раз. Неужели на прощание мы не скажем друг другу доброго слова?
Наташа. Прощайте... Последний раз... И вы больше не придете. Да, впрочем... в самом деле... Что ж я...
Волков. Грустно мне будет без наших милых, тихих разговоров... Я так к ним привык.... Ведь у нас была славная дружба, неправда ли?.. Я чувствую, что никогда в жизни не забуду. Умный вы такой, добрый человек!
Наташа. Ну теперь... прощайте... будьте счастливы...
Волков. Вы всегда были такой простой, искренней... Теперь я вас не узнаю: этот холод, сдержанность... У вас какое-нибудь горе, Наташа? Вы не сердитесь, что я вас назвал Наташей?
Наташа. Ничего... Не сержусь... Только оставьте меня, пожалуйста... Мне некогда...
Волков. Нет, как хотите, Наташа, я не могу с вами так расстаться. Мне слишком больно. И без того довольно горя. Вы очень молоды, и не знаете того, что в жизни всего дороже и отрадней: сердечных, простых, теплых отношений с людьми. Не пренебрегайте ими. Говорю вам по опыту: нет ничего ужаснее одиночества и душевной пустоты.
Наташа. Не знаю... Может быть, вы и правы... Только. извините; Дмитрий Ηиколаевич, мне надо идти. Прощайте!
Волков. Наташа, я только что испытал очень мучительное, тяжелое чувство... Я видел измену женщины, которую люблю... И вот вторая измена – быть может мучительнее первой – измена друга... Мы расстаемся, как враги, хуже – как чужие... Нечего делать, я и это перенесу, но по крайней мере скажите мне, за что? Да я не поверю, быть не может... У вас есть что-то на душе... Я вероятно виноват в чем-нибудь перед вами? Скажите, Наташа, милая!
Наташа. Вы... виноваты... передо мной? (Плачет). О, зачем вы меня мучите?.. Господи, разве вы не видите?.. Я вас люблю... Прощайте... навсегда.
Волков (удерживая ее). Вы?.. Меня, Наталья Петровна?..
Наташа. Прощайте же... (Хочет уйти).
Волков. Не уходите, ради Бога... Вы мне всю душу перевернули этим словом... Милая... да ведь я вас тоже всегда любил... Подождите, выслушайте... Вы такая умная, вы все поймете... Столько мыслей в голове, а сердце так бьется, что я говорить не могу... Все время я был в каком-то тумане, ничего не видел и не понимал... Вы, мое спасение, были так близко – а я шел на верную погибель... Но теперь кончено... Прежнее умерло... И если бы вы разрешили – я бы мог начать новую жизнь...
Наташа. Дмитрий Николаевич! Подумайте, что вы говорите. Ведь я знаю, вы любите другую... Я не могу вас слушать, я должна уйти...
Волков. Не будьте жестокой. Я все вам скажу... Только что, вот на этом самом месте, я видел, как Молотов целовал Аделаиду... Не знаю, чем это объяснить, но пошлое, гадкое чувство, которое мне теперь стыдно называть любовью – исчезло без следа из моего сердца... Осталось только мучительное угрызение и стыд... Мне страшно от сознания, как я низко пал, если мог полюбить такое ничтожное существо, как эта Аделаида. Глубокое внутреннее развращение от праздности, от недостатка работы и здорового трезвого отношения к жизни – вот моя болезнь, как и многих теперь... Я чувствую, что с каждым мгновением погружаюсь в болото все глубже и глубже, и я потону в нем, если вы не протянете мне руку. Наташа, подумайте! Вы можете спасти меня, если не будете слишком гордой и женски мелочной... Не к любви вашей я обращаюсь, а к сочувствию... Неправда ли, вы не оттолкнете меня? Пред вами больной, измученный и страшно одинокий человек. Поймите, я жажду оправдаться перед самим собою, и это оправдание только вы, вы одна можете мне дать. Я знаю, собственной воли у меня не хватит, чтобы порвать с прежней жизнью и прошлым и сделаться новым человеком. Но от вас веет такой силой жизни, такой свежестью. Вы всегда были для меня олицетворением совести. При вас, под этим светлым взглядом – я не могу быть порочным, праздным и злым. Будьте моим ангелом-хранителем. Пожалейте меня, Наташа, не уходите!
Наташа. Но чего же наконец вы просите, странный человек! Что я могу сделать для вас?
Волков. Наташа, согласитесь открыто быть моим другом, моей женой! Ведь у меня нет другого средства быть всегда с вами, а это мое единственное спасение.
Наташа. Вы хотите невозможного, Дмитрий Николаевич. Ко мне вы не чувствуете той любви, которая давала бы мне право сделаться вашей женой.
Волков. Если вы называете любовью заурядную, грубую страсть, пошлую влюбленность, которую может возбудить каждое хорошенькое личико – я не люблю вас. Но не завидуйте женщинам, внушающим такое чувство! Как часто влюбляются, как редко любят! Не жалейте, что у меня нет к вам такой любви. Оставьте влюбленность Аделаиде и подобным ей... Но если любовь – пробуждение всего лучшего и святого в человеке, если она все равно что жертва Бога и добра – я люблю вас всеми силами души. Наташа, как никогда никого не любил.
Наташа. Я убеждена, что вы говорите, но все это так неожиданно, так странно... Я просто опомниться не могу... Вы любили Аделаиду, а теперь... теперь вдруг... Как это объяснить, Дмитрий Николаевич?
Волков. Вы не знаете таких людей, как я... Воля у меня слишком слабая, я слишком мало надеюсь на себя, и поэтому мгновенные, быстрые решения для меня в тысячу раз легче, чем обдумывания и колебания, которые в конце концов приводят меня к бессилию и бездействию. Мне удается быть добрым и работать над собой только порывами. Но зато этими редкими минутами я стараюсь воспользоваться вполне, чтоб невозможно было изменить доброму решению и отступить. За мысль о нашей жизни вместе я схватился как утопающий за соломинку. Может быть слишком быстро и необдуманно – но ведь это утопающий. Наташа!
Наташа. Страшно мне, Дмитрий Николаевич. Я ведь перед Богом буду отвечать за ваше счастье. А при неравной любви счастье слишком трудно. У вас много жизни впереди, может быть вы еще найдете другую женщину, которую полюбите сильнее, чем меня.
Волков. Ну, что же делать... Значит нам надо расстаться... Вы молоды, имеете право на молодую любовь и счастье... А я измученный. устал... И в самом деле... Что вам возиться со мной? Жертвовать собой для такого жалкого, искалеченного человека, как я... Ничего, Наташа, я все равно буду вас любить. Видно, такая уж моя судьба быть одиноким... Да я скоро покорюсь... Все замрет, затемнеет в душе и даже не будет слишком тяжело... Моя любовь к вам, мое признание были последней вспышкой молодости... Я бросил детскую привычку проклинать и возмущаться... Разве кроме меня мало гибнет людей. Что ж тут особенного?.. А все-таки когда вы сказали, что любите меня... как светло сделалось, как жить захотелось... Ну,. а теперь... прощайте, Наташа... Не поминайте меня лихом... (Садится на скамейку и закрывает лицо руками).
Наташа. Бедный мой, милый (гладит его по голове). Ну не плачь, я не уйду... Господи, разве я могу уйти. Я буду всегда с тобою. Буду тебя любить... И мне ничего не надо. Даже твоей любви. Прости меня, если б ты знал, чего мне стоило быть с тобой жестокой, холодной... Но все теперь кончено. Я постараюсь сделать тебя счастливым. Скажи мне только, что тебе полегче.
Волков. Милая, милая (целует ей руки). Я в первый раз в жизни так счастлив.
Наташа. Теперь пойдем скорее к маме – она тут недалеко сидит на скамейке. Мне надо все ей рассказать То-то будет рада, пойдем.
Наташа и Волков уходят.
Молотов входит.
Явление IV
Молотов один.
Молотов. Ну, вот и дело в шляпе! (Потирая руки). Хорошо, что я подслушал их разговор. И какой он удивительный человек! У этаких людей все зависит от настроения, от минуты. А ведь ловко, черт возьми, я это дельце устроил... Батюшки! Аделаида, избранница моего сердца! Однако с ней надо развязаться...
Аделаида (входит, закутанная в черную вуаль). Это ты, Владимир! Я ждала тебя. ... О скажи еще раз, что ты меня любишь...
Молотов. Позвольте. Аделаида Сергеевна! Признаться, обстоятельства мои несколько изменились... Я принужден немедленно отсюда уехать…
Аделаида. Уехать?! Владимир, что с тобою? О, не смотри так. этот жестокий взгляд меня убивает... Заклинаю тебя всем святым, скажи, что ты не разлюбил меня…
Молотов. Что ж делать... я бы от души рад... Но, так сказать, судьба увлекает меня по иному пути... Я не создан для мирного счастья... Бури рока отторгают меня навсегда от любящего сердца, и нет возврата... Я уезжаю...
Аделаида. Но куда. Владимир, куда же? О. я этого не переживу!
Молотов. Куда?.. Не спрашивайте!.. (В сторону) Чтобы ей такое в самом деле придумать? (Громко) Только что из Америки я получил телеграмму... Я должен скакать сломя голову. Я вероятно никогда не вернусь в Европу...
Аделаида. И вы бросаете меня так?
Молотов. Как же быть, Аделаида Сергеевна, не брать же мне вас с собою в Америку!
Аделаида. Изменник! (Взвизгивает и падает в обморок на скамейку, (в удобную позу прислонясь к дереву)).
Вбегают Анна Николаевна, Наташа и Волков.
Явление V
Анна Николаевна, Волков, Наташа, Молотов, Аделаида.
Волков. Что такое случилось?
Анна Николаевна. Адочка, ты опять в обморок?
Молотов. Подождите, я сейчас воды из озера...
Анна Николаевна. Да ничего, батюшка, не беспокойтесь; а ты бы, Адочка, вставала лучше; чего лежать-то на скамейке. Видишь, дерево сырое, платьице испачкаешь...
Аделаида (открывая глаза и вставая) (Молотову). Уйдите с глаз моих. прочь, прочь... Изменник!..
Анна Николаевна. А я то перепугалась, думала невесть что случилось. (К Наташе). Ах, милая моя девочка! (Обнимает ее). Я ведь, старуха, опомниться не могу от радости. Ну, дай Бог вам счастья, детки. Живите мирно, да ладно. Наташа будет вам славной женой, Дмитрий Николаевич. Она у меня умная, добрая. А вы ее тоже не обижайте.
Аделаида (про себя). И он тоже! И он изменник! Вот мужчины! Но неужели я так и сдамся? Нет, я еще сумею наказать их презрением... (Громко Анне Николаевне) Мамаша, у меня есть к вам одна просьба... Останемся здесь еще недельку... Генерал, помните, о котором я вам говорила, он мне так нравится... ведь я узнала его фамилию... Это барон Мильке, он принадлежит к настоящему аристократическому обществу... Право, спросите Зиночку Любович, он на музыке так посмотрел на меня... Мне говорили, что он очень, очень хочет со мной познакомиться. И сколько в нем старинного благородства... Не то что в некоторых нынешних молодых людях... (Бросает презрительный взгляд на Молотова, потом на Волкова). Душка! Я просто влюблена в него!
Волков отводит Молотова в сторону.
Волков. Послушай, я кажется тогда немного погорячился: прости меня!
Молотов (жмет ему руку). Поздравляю, братец, от всей души поздравляю! А ведь говорил я тебе, что все кончится к общему благополучию...
Волков. Послушай, я одного не понимаю: что это у вас с Аделаидой? То целуетесь, то ругает она тебя?
Молотов. Эх, братец, какой ты недогадливый! Ведь это я всю механику для тебя повел. Мне надо было на деле, на фактах показать тебе, что она за птица. Вот ты и увидел... Думаешь, мне легко было влюбленного разыгрывать... А тут еще ты привязался: драться лезешь, дуэль, секунданты.
Волков. Да ты, брат, дипломат какой-то, Макиавелли [2]... Ну спасибо. Владимир, никогда в жизни не забуду, ведь ты меня спас, голубчик. (Обнимает его).
Вбегает Даша с кошкой.
Даша. Барышня, кошка-то нашлась! Чуть собаки не разорвали, да я отняла... На дерево за нею лазила...
Аделаида (бросается к ней обнимает кошку и целует). Котюсенька. Котя! Пусть теперь все оскорбляют меня, мне ничего теперь не надо, я с тобою, Котенька! Вот истинная любовь, которая никогда не изменит!..
Молотов. И подумаешь, как мало надо, чтоб сделать людей счастливыми!
1886 г.
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Романтики
пьеса в 4-х действиях
Александр Михайлович Кубанин, помещик, 68 лет.
Полина Марковна Кубанина, жена его, 46 лет.
Михаил, их сын, 25 лет.
Варенька, жена Дьякова, 26 лет.
Душенька, девушка 20 лет.
Ксандра, девушка 11 лет – дочери Кубаниных.
Дьяков, помещик, отставной улан, 28 лет.
Митенька Покатилов, разорившийся помещик, отставной улан, приживальщик у Дьякова, 37 лет.
Климыч, староста Кубанина.
Савишна, старая няня.
Феня, горничная девка.
Лаврентьич, камердинер Дьякова.
Семка, казачок.
Дворовые Дьякова.
Действие в Премухине, усадьбе Кубаниных, в Тверской губернии[1], и в Луганове, усадьбе Дьякова, в той же губернии. В 1838 г.[2]
Действие первое
Библиотека в Премухинском доме. Портреты Екатерины II и предков Кубаниных. Одна дверь в столовую, другая – в диванную. Большая стеклянная открытая дверь на балкон. Виден сад с едва распустившейся зеленью. Ранняя весна. Утро.
I
Михаил, Дьяков и Митенька. Михаил и Дьяков играют в шахматы. Митенька бренчит на гитаре и поет.
Митенька.
Не расцвел и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел.
Михаил. Шах королеве!
Митенька. Семка, водки! Эх-ма! Играли бы лучше в клюкву!
Михаил. Как это в клюкву?
Митенька. А так: один держит в горсти клюкву, а другой угадывает, цела или раздавлена.
Семка приносит рюмку. Митенька пьет.
Митенька. А ну-ка, малец, нечего тебе бегать с рюмками, графинчик давай.
Семка. Не велели барыня.
Митенька. Ничего, небось, спрячу под стол. А нет ли перцовочки?
Семка. Нетути.
Митенька. Ну, так перцу.
Семка уходит.
Митенька. Это меня один ямщик выучил пить водку с перцем.
Михаил. Будет вам, Покатилов. Опять с утра напьетесь. (Дьякову). Куда же вы турой? Разве не видите, конем возьму?
Дьяков. Все равно, проиграл.
Михаил. Ничего не проиграли. Думать надо, а вам думать лень.
Семка с графином водки и перечницей, ставит их на стол и уходит. Митенька наливает рюмку и, насыпав перцу, пьет.
Митенька. Эх-ма! Славно огорчило!
Дьяков. Я больше играть не буду.
Михаил. Нет, будете! Начали, так извольте кончить.
Дьяков. Не буду.
Михаил. Будете!
Дьяков мешает на доске фигуры и встает.
Михаил. Послушайте, сударь, так порядочные люди не поступают. Это. наконец, глупо!
Дьяков. Ну, что ж, не всем же быть умными.
Наливает рюмку. Михаил удерживает его за руку.
Дьяков. Позвольте-с.
Михаил. Нет, не позволю.
Дьяков. Да почему же-с?
Михаил. Потому что вредно.
Дьяков. А вам какое дело?
Михаил. Ну, ладно, пейте, – я Вареньке скажу.
Дьяков (бросая рюмку на пол). Э, черт! И чего вы ко мне лезете? Оставьте, оставьте меня в покое! Убирайтесь к черту!
Убегает через балкон в сад.
II
Михаил и Митенька.
Митенька. А вы бы поосторожнее, батюшка. Вы его того… побаивайтесь.
Михаил. Этого зайца бояться?
Митенька. Бывает, сударь, что и зайцы бесятся.
Михаил. Гм… «бешеный заяц»… (Глядя в сад). А что это он все по книжке зубрит?
Митенька. Немецкие вокабулы. «Дер химмель ист бляу. Дер баум ист грюн». По-немецки учится.
Михаил. Зачем?
Митенька. Для жены. Гегеля с нею будет читать.
Михаил. Ах, дурак! (Берет книжку и ложится на канапе). Семка, трубку!
Митенька. Что же вы читать изволите, Михаил Александрович? Гегеля?[3]
Михаил. Нет, Шеллинга.[4]
Митенька. Что же именно?
Михаил. По-немецки. Не поймете.
Митенька. Ну, все равно, хоть титул скажите.
Михаил. «System des transcendentalen Idealismus».
Митенька. А по-русски как?
Михаил. «Система трансцендентального идеализма».
Семка – с трубкою. Подает Михаилу и уходит.
Митенька. «Тран-тен-ден»… Тьфу! Язык обломаешь! Н-да-с, темна вода во облацех![5] Эх-ма, Михаил Александрович, испортили вас немцы, сглазили! «Дер химмель ист бляу. Дер баум ист грюн!» Зелено дерево? Зелено, Мишенька, а?
Михаил. Отстаньте.
Митенька. Скажите и отстану. Зелено?
Михаил. Ну, зелено.
Митенька. А «дер химмель ист бляу»? Небо синё?
Михаил. Синё.
Митенька. А носик у меня?..
Михаил. А носик у вас, Митенька, красненький.
Митенька. Скажите, пожалуйста, все цвета различает! А я думал, только черное по белому.
Михаил. Это вы про что? (Подумав). А! На счет спекулятивности? А ведь вы, Покатилов, не глупы! У вас тоже натура спекулятивная. Только объективного наполнения недостает.
Митенька. Мое наполнение, сударь, водочкой! За ваше здоровье! (Играет на гитаре и поет).
О, дайте мне кинжал и яд.
Мои друзья, мои злодеи!
Я понял, понял жизни ад.
Мне сердце высосали змеи!
Михаил. «Черное по белому». Право, не глупо! И охота вам. Митенька, шута валять, да еще у этого дурака Дьякова?
Митенька. А чем же прикажете быть? В России только и есть, что шуты да холопы. В холопы не желаю – ну, вот в шуты и попал… Да будто и вы, сударь, шутить не изволите? «Все разумное»[6]… Как, бишь? это по вашему, по Гегелю?
Михаил. «Все разумное действительно, все действительное разумно».
Митенька. Вот-вот, оно самое. Па-а-звольте, однако, спросить, почему же на свете все благородное страждет, а одни скоты блаженствуют? Эх-ма! Собрать бы всех честных людей, да такую шутку удрать, чтоб небо с овчинку показалось мерзавцам!
Михаил. В вас, Митенька, хаотическое брожение элементов, хорошая субстанция, но скверное определение.
Митенька. А вам-то самим будто не хочется?
Михаил. Чего?
Митенька. Да вот этого самого – взять все за хвост и стряхнуть к черту![7]
Из сада через балкон вбегают в комнату Ксандра и Душенька, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, растрепанная, хохочущая.
III
Михаил, Митенька, Ксандра и Душенька.
Ксандра. Поймала! Поймала! Пятнашка!
Душенька. Миша, беги!
Михаил вскакивает и роняет книгу на пол.
Ксандра. Ну, раз-два-три! Лови!
Михаил, Ксандра и Душенька убегают в сад.
Митенька. Вот тебе и Шеллинг. Ишь, мальчик маленький!
Митенька прячет графин с водкой под стол и уходит в сад. Дьяков идет из сада, зубря на ходу по книжке. Входит в комнату. Шагает взад и вперед; потом ложится на канапе, уткнувшись лицом в подушку. Из столовой идет Паренька, не замечая Дьякова.
IV
Дьяков и Варенька.
Дьяков (вскакивая). Варенька!
Варенька. А, Коля! Ты что это, спал?
Дьяков. Нет, так, прилег.
Варенька. А маменька где?
Дьяков. Не знаю. Кажется, в диванной. Ты к ней?
Варенька. Да, Сашку надо купать.
Дьяков. Можно к тебе, Варя? На минутку, только на минутку?
Варенька. Нет, лучше потом… А ты сегодня опять сторожил?
Дьяков. Я? Нет, и не думал. Кто тебе сказал?
Варенька, Феня. Прошу тебя, Николай, не сторожи у моих дверей по ночам. Нехорошо. Люди смеются. Бог знает, что говорят.
Дьяков. Прости, Варя. Мне все казалось, что ты меня зовешь… А разве ты ко мне не приходила ночью?
Варенька. Что ты, Коля? Приснилось тебе?
Дьяков. Нет, я не спал.
Варенька. И видел меня?
Дьяков. Ну, да. Вот как сейчас. Пришла, наклонилась, поцеловала и говоришь: «·Пойдем, Коля, ко мне». Я встал и пошел. А потом вдруг тебя нет. И дверь заперта. Я долго стоял – все ждал, что ты отопрешь.
Варенька. Ты нездоров, Коля. Лечиться надо. Ведь ты и сейчас, как в бреду. Смотришь на меня и как будто не видишь, не узнаешь.
Дьяков. Не узнаю, да. Ночью одна, а днем другая… Ты вот говоришь: лечиться. А для меня одно лекарство. Если бы ты только позволила… Ну, что тебе стоит, Варя, милая. Не запирай к себе на ночь дверей. Не могу я спать, когда двери заперты. Я же не войду без спросу. Мне бы только слышать, как ты спишь, как дышишь. Усну и буду здоров… Знаешь, Варя, я раз долго смотрел, – у тебя лицо во сне такое доброе…
Варенька. А наяву злое?
Дьяков. Нет, не злое, а не то. Мне все кажется, что ты во сне любишь меня…
Варенька. Колька, бедный ты мой! Если бы я только могла помочь тебе, господи! (Хочет обнять его. Он становится на колени и целует ноги ее).
Дьяков. Милые, милые ноги!
Варенька. Не надо, Коля, не надо!
Дьяков. Платье, дай только платье!
Варенька. Оставь! оставь!
Дьяков. Следы твоих ног! Следы твоих ног!
Варенька (закрывает руками лицо). Как тебе не стыдно!
Из столовой шаги и голоса. Дьяков убегает в сад. Варенька идет к шкафу и делает вид, что ищет книгу. Входят: Александр Михайлович, Полина Марковна и Климыч.
V
Варенька, Александр Михайлович, Полина Марковна и Климыч. Полина Марковна подходит к Вареньке и говорит с нею в стороне тихо.
Александр Михайлович. Не могу, Климыч, и рад бы да не могу. Этак и сладу не будет с людишками, все разбегутся.
Климыч (становится на колени). Батюшка, барин, заставь век Бога молить, смилуйся!
Александр Михайлович. Встань, встань! Знаешь, не люблю. Я тебе не икона. И что ты за Федьку хлопочешь? Кажись, не сват, не брат.
Климыч. Да малый-то больно хороший. Прямо сказать, душа человек! Сынка моего из воды вытащил. Кабы не он, не Федор, быть бы мальцу ракам на ужин.
Александр Михайлович. А зачем бегал?.. И чего он розги боится? Не стеклянный, чай. Побьют – не разобьется.
Климыч. Ништо ему розга! Спина, слава Богу, не купленная. Да невеста у него, богатеева дочь, девка баловница, с придурью. «Не пойду, мол, за сеченого! Срам!» Вот он и кручинится.
Александр Михайлович. Ну, ладно. Сколько розог положено.
Климыч. Пятьдесят.
Александр Михайлович. Пусть будет тридцать… ну, двадцать пять. Только никому не говори, слышишь?
Климыч (кланяясь). Спасибо, кормилец, пошли тебе Господь здоровья.
Климыч уходит через балкон в сад.
VI
Варенька, Александр Михайлович и Полина Марковна.
Варенька. Маменька, голубчик, посмотрите Сашку, не знаю, купать ли? Десночка слева как будто припухла. Уж не зубки ли?
Полина Марковна (положив ей руку на лоб). Сама-то здорова ли?
Варенька. Ничего. Пойдемте же, маменька!
Александр Михайлович. Постой, Варя. Все-то ты с Сашкой, да с Сашкой, а я тебя и не вижу. Вот ужо ослепну и совсем не увижу.
Варенька (присев на ручку кресла, в которых сидит Александр Михайлович, наклоняется к нему, обнимает голову его и целует в глаза). Ох, глазки мои, глазки ясненькие! Как звездочки! Не хуже Сашкиных. Ну, для чего бы им слепнуть? Не бойтесь, родненький, – все хорошо будет!
Александр Михайлович. Спасибо, детка. Только бы тебе хорошо.
Варенька. Мне всегда хорошо с Вами и с маменькой.
Александр Михайлович. А с Николаем?
Полина Марковна. Полно, Alexandre! Ну, зачем ты опять?
Варенька молча встает, идет к Полине Марковне, садится рядом с нею на канапе и кладет ей голову на плечо. Полина Марковна так же молча, тихим, однообразным движением руки гладит ее по волосам и по щеке.
Александр Михайлович. Ну, ладно, не буду. Только скажи, как решили.
Варенька. Ничего не решили.
Александр Михайлович. К себе-то в Луганово едет он, что ли?
Варенька. Едет.
Александр Михайлович. А ты здесь останешься, в Премухине?
Варенька. Здесь.
Александр Михайлович. И за границу не поедешь?
Варенька. Не поеду.
Александр Михайлович. Как же так, мой друг? Ведь доктора посылают, – надо ехать.
Варенька. Вы меня не пустите.
Александр Михайлович. Отчего не пущу? Поезжай с Богом.
Варенька. Одну не пустите.
Александр Михайлович. Поезжай с мужем.
Варенька. Я с мужем не поеду.
Александр Михайлович. Ну, вот, ни в кузов, ни из кузова!
Молчание.
Александр Михайлович. Что ж, так и будем молчать? Pauline, скажи хоть ты что-нибудь.
Полина Марковна. Что говорить? Словами не поможешь.
Александр Михайлович. Да что ж это такое? Господи! Деспот я, что ли, злодей, мучитель? Не отец? Не люблю дитя свое?
Варенька (подойдя к нему и опустившись на колени). Папенька, ну, скажите, голубчик, что я могу?
Александр Михайлович. Нет, Варя, ты скажи, что случилось? Обидел он тебя, что ли?
Варенька. Обидел? Разве вы его не знаете? Кого он может обидеть? А меня так любит… Я никогда и не думала, что можно так любить..
Александр Михайлович. Так за что же ты его? (Варя молча опускается на колени отца). Послушай, Варя, ты не маленькая, ты понимаешь, что после трех лет замужества нельзя быть влюбленной, как девочка. Ты жена и мать, а не любовница. Ведь не насильно шла за него, ты знала…
Варенька. Ничего я не знала! Ничего я не знала!
Александр Михайлович. Не знала?.. Нет, мой друг, или ты не все говоришь, или я… я не понимаю, ничего не понимаю. А ты, Pauline, понимаешь?
Полина Марковна. Понимаю.
Александр Михайлович. Растолкуй же, сделай милость.
Полина Марковна. Растолковать нельзя. Вы все не понимаете.
Александр Михайлович. Кто все?
Полина Марковна. Мужчины.
Александр Михайлович. А, вот что! Женская тайна, женский заговор!
Полина Марковна. Не говори пустого.
Александр Михайлович. А это не пустое, не пустое – из-за какого-то вздора, из-за философических бредней – губить себя и других.
Варенька идет к матери и садится рядом, как давеча. Молчание.
Александр Михайлович. Ну, ладно. Уйдешь от мужа, а Сашка будет с кем?
Варенька. Как с кем? Со мною. Разве я могу без Сашки?
Александр Михайлович. А если Николай не отдаст?
Варенька. Что вы, папенька? Разве можно отнять сына у матери?
Александр Михайлович. А у отца можно? Не он от тебя, а ты от него уходишь. За что же ты его лишаешь сына? Будь справедливой, Варя.
Варенька. Какая справедливость? Какая справедливость? Что вы говорите, папенька? (Плачет).
Полина Марковна. Довольно, Alexandre. Перестань, слышишь, сейчас перестань! (Целуя Вареньку). Полно, детка, не плачь, не бойся, пока я жива, никто у тебя Сашку не отнимет… Ну, ступай, а я сейчас. (Обняв ее, провожает до двери). Христос с тобой!
Варенька уходит.
VII
Александр Михайлович и Полина Марковна.
Полина Марковна. Alexandre, что ты делаешь?
Александр Михайлович. Что надо, то и делаю. Сама говоришь: словами не поможешь. Ну, вот я и делаю. Спасаю дочь от гибели. Отнять Сашку – другого средства нет. Если не к мужу, так к сыну вернется.
Полина Марковна. Ты этого не сделаешь.
Александр Михайлович. Сделаю.
Полина Марковна. Не сделаешь.
Александр Михайлович. А вот увидишь!
Полина Марковна. Вспомни Любиньку.
Александр Михайлович. Ну, что Любинька? Это вы все…
Полина Марковна. Да, мы все. И ты тоже.
Александр Михайлович. Нет, не я, а ты! Ты с ними со всеми, баловница, потаковщица! Муравьевская, якобинская кровь!..[8]
Полина Марковна. Бог с тобой, Alexandre, ты сам не знаешь, что говоришь!
Входит Михаил.
VIII
Александр Михайлович, Полина Марковна и Михаил.
Михаил (подавая письмо Полине Марковне). Письмо, маменька. (Хочет уйти).
Александр Михайлович. Постой, Миша, мне с тобой поговорить надо. (Полине Марковне). От кого?
Полина Марковна (читая письмо). От Муравьевых.
Александр Михайлович. Ну, что еще? Ох, уж эти мне письма!
Полина Марковна. Нет, ничего. Я пойду…
Александр Михайлович. Да что такое? Говори…
Полина Марковна. У Alexandrine мальчик умер. (Закрывает глаза платком).
IX
Александр Михайлович и Михаил.
Михаил. Папенька, а где они? Все еще на каторге, на Нерчинских рудниках?
Александр Михайлович. Нет, в Петровский завод перевезли.
Михаил. А Сергей Муравьев, вот которого повесили, тоже маменькин родственник?
Александр Михайлович. Ну. какое родство. – седьмая вода на киселе.
Михаил. А ведь и вы, папенька, были в Союзе Благоденствия?[9]
Александр Михайлович. Кто тебе сказал?
Михаил. Все равно кто, а ведь были, были?
Александр Михайлович. Полно вздор молоть! Никогда я не был с убийцами… И что за допрос? (Помолчав). А ты, Миша, в Москву собираешься?
Михаил. Да, в Москву.
Александр Михайлович. Какие же у тебя планы?
Михаил. Я уже вам говорил: в университет поступлю, буду готовиться на кафедре, а потом за границу, в Берлин.
Александр Михайлович. В Берлин? На какие же средства?
Михаил. Если вы мне не поможете, буду уроки давать, жить на чердаке, есть хлеб да воду, а в Берлин поеду. Я должен. Иначе я погиб…
Александр Михайлович. А в Берлине спасешься?
Михаил. Не смейтесь, папенька. Да, все мое спасение в знании. Для меня жить и не знать в тысячу раз хуже, чем умереть!
Александр Михайлович. Ну, мой друг, я вижу, ты сам все решил и в советах моих не нуждаешься.
Михаил. Я всегда готов слушать…
Александр Михайлович. Слушать и не исполнять?
Михаил. Я не понимаю…
Александр Михайлович. Не понимаешь? А ведь, кажется, просто. Богатые могут жить в праздности, а бедные делом должны заниматься.
Михаил. Я делаю, что могу – учусь…
Александр Михайлович. Да, весь день, лежа на канапе, трубки покуриваешь, книжки почитываешь да споришь о «божественной субстанции».[10] Недопеченный философ, maître de mathématique m-eur Koubanine![11] A средств никаких. В долгах по уши. Деньги для тебя, как щепки. На чужой счет живешь, попрошайкою. Срам!
Михаил. Папенька, скажите лучше прямо, что вы от меня хотите?
Александр Михайлович. Хочу, мой друг, чтобы ты понял, что Икаровы полеты на восковых крыльях ни к чему не ведут, – только шею сломаешь. А надобно хлеб зарабатывать – служить или хозяйничать.
Михаил. Не могу я жить против совести…
Александр Михайлович. Ну, что ж, живи, как знаешь. Но, по крайней мере, других не смущай.
Михаил. Кого?
Александр Михайлович. Сестер и братьев.
Михаил. Да чем же я их смущаю?
Александр Михайлович. А тем, что вскружил им головы, наполнил их уши развратными правилами сен-симонизма,[12] отдалил их от нас, родителей. Мы им как чужие стали, как враги. Особенно, Варенька…
Михаил. А, Варенька! Я так и знал.
Александр Михайлович. Знал, а все-таки делал? Она жена и мать, а ты эти святые узы…
Михаил. Не святые узы, а цепи проклятые!
Александр Михайлович. Это ты о чем же? О браке?
Михаил. Брак не по любви – одно лицемерство, насильство гнусное!
Александр Михайлович. Да кто тебя поставил судить? Как ты смеешь?
Михаил. Смею, потому что люблю.
Александр Михайлович. Никого ты не любишь. Эгоист из эгоистов! Весь жар горячки в одной голове, а сердце, как лед. Ты ведь и Любиньку…
Михаил. Не говорите о Любиньке!
Александр Михайлович. Правда глаза колет? Да, Миша, ты и Любиньку тоже любил, а что с нею сделал.
Входит Полина Марковна.
Χ
Александр Михайлович, Полина Марковна и Михаил.
Полина Марковна. Ну, вот опять! Да что же это за наказание. Господи!
Александр Михайлович. Нет, что он говорит, Pauline, что он говорит, ты только послушай!
Полина Марковна. Перестань, Alexandre, как тебе не стыдно! Миша, ты мне обещал…
Михаил. Не бойтесь, маменька, я больше не скажу ни слова.
Александр Михайлович. Не скажешь, так я скажу. Я здесь хозяин, я, а не ты! И вот тебе мое последнее слово: или уважай отца, будь добрым сыном, или… прекрати свои посещения Премухина!
Михаил. Гоните? Ну. что ж, извольте, я уйду. Только помните. Вареньку я не отдам! И правды моей…
Александр Михайлович. Не твоя правда, а Божья. – Божья заповедь: чти отца своего…[13]
Михаил. Есть и другая: кто не покинет отца своего…[14]
Александр Михайлович. Что, что ты сказал? Какие слова? Кем ты себя делаешь?
Михаил. Кем Бог меня сделал – Бог, а не люди! Да. папенька, знайте, нет для меня никаких человеческих прав, никаких человеческих законов, а есть только любовь и свобода. Абсолютная любовь – Свобода! И еще знайте: я вас люблю, как отца, но не буду унижаться перед вами, валяться у вас в ногах, чтобы выпросить себе позволения быть человеком: я уже человек, потому что хочу им быть, призван им быть! У меня нет другой цели, и все, что мне мешает идти к ней, я разбиваю, сокрушаю…
Александр Михайлович. Да это бунт?..
Михаил. Да, бунт, святой бунт за правду Божью!
Александр Михайлович. Берегись, Миша, ты скверно кончишь!
Михаил. Как Сергей Муравьев?
Александр Михайлович. Негодный! Негодный! Хоть мать пощади!
Полина Марковна. Молчите оба! Миша, не смей! Alexandre, пойдем!
Полина Марковна уводит Александра Михайловича. Михаил в волнении шагает по комнате. Входят Варенька, Душенька и Ксандра.
XI
Душенька, Варенька, Ксандра и Михаил.
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). Миша, голубчик, что случилось?
Михаил. Ничего.
Варенька. Как ничего? Опять поссорились?
Михаил. Девочки мои милые, будьте ко всему готовы…
Душенька. Ох. Миша, не пугай! Скажи лучше сразу.
Михаил. Друзья мои. Может быть, нам скоро надо будет расстаться.
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). Как расстаться, зачем?
Михаил. Этого хочет папенька. Он говорит, что я недобрый сын, смущаю вас и братьев, особенно Вареньку.
Варенька. Из-за меня! Из-за меня! Я так и знала…
Михаил. Нет, Варя, из-за всего. Этим должно было кончиться.
Ксандра. И ты согласился?
Душенька. А как же мы, мы-то без тебя? Миша, голубчик, миленький, не уходи, не покидай своих девочек!
Михаил. Нет, друзья мои, где бы я ни был, я вас не покину, буду издали…
Душенька. Не хочу издали! Вблизи хочу, – вот так! (Целует его).
Михаил. Не плачь. Душенька, будь умницей, не надо плакать, друзья мои. – надо радоваться. Наступает великий час. Начинается новая жизнь. Будем же сильны, будем достойны себя и нашей любви. Никаких примирений, никаких уступок – ни шагу назад! «Враги человеку домашние его».[15] – я только теперь это понял как следует. Долой все обманы, все призраки! Долой грошовую мораль и жалкий здравый смысл, и долг, и рабский долг любви, преступный, бесчестный, унижающий! Долой все эти цепи проклятые! Не смиряться, не покоряться, чтобы заслужить рай на небе, а свести этот рай, это небо, на землю, поднять землю до неба – вот наша цель и цель всего человечества!
Душенька. Как хорошо. Господи! Как хорошо!
Михаил. Будем же вместе, друзья мои, и пусть весь мир на нас восстанет, – мы устоим!.. Подите сюда. девочки, ближе, ближе, ближе. Все вместе, – вот так… Никто не слышит?
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). Никто.
Михаил. Мы должны вступить в заговор…
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). В заговор?
Михаил. Да. в «тайное Общество», новое тайное общество, новый «Союз Благоденствия», для освобождения всех угнетенных и страждущих. В святое братство, в святую общину. Мы будем одно тело, одно существо блаженное. Но пусть это будет между нами тайною. Пусть никто об этом не знает. Никому не говорите. – слышите?
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). Не скажем. Миша, не скажем!
Михаил. Ну, а теперь давайте руки, руки вместе, – вот так. Поклянемся быть верными святому Союзу нашему во веки веков!
Душенька, Варенька и Ксандра (вместе). Клянемся! Клянемся!
Михаил. Возлюбим же друг друга, дорогие друзья мои! Осуществим небесную гармонию, которую мы уже чувствуем в наших сердцах…
На балконе появляется Митенька. Он сильно выпивши. Останавливается и слушает. Михаил, Душенька, Варенька и Ксандра так увлечены разговором, что не замечают Митеньки.
Михаил (продолжая). Помните то, что я вам говорил. Субстанциальная бесконечность – в нас во всех. Абсолютное тождество Субъекта и Объекта, абсолютное единство Бытия и Знания – Божественная субстанция…[16]
Митенька (входя в комнату). «Божественная Субстанция», – а там на конюшне, – чуки-чик-чик, чуки-чик-чик.
Михаил, Варенька, Душенька, и Ксандра (вместе). Что это? Что это?
Митенька. А это Федьку беглого сечь будут… Чувствительнейше прошу извинить, мои милые барышни… виноват, мадемуазель… Кажется, я немного того… как это по Гегелю, – с «объективным наполнением» за галстук… А Федька-то с гонором. И тоже вот тоже в своем роде отчаянный, бунтует, не желает «небесной гармонии». Ну, так вот, мои милые барышни, виноват, мадемуазель… Попросите папеньку, чтобы Федьку помиловал… А то как бы беды не наделал… А за сим чувствительнейше прошу… и честь имею… (Кланяется, идет к двери, на пороге оборачивается.) Да-с, господа. – на Федькиной драной спине – вся наша «небесная гармония».
Уходит.
XII
Михаил, Варенька, Душенька, и Ксандра. Все стоят молча, в оцепенении. Потом Душенька начинает тихонько смеяться; хочет удержать смех и не может, падает на стул и, закрывая лицо руками, смеется все громче, неудержимее. Михаил и Ксандра, глядя на нее, тоже смеются. Варенька остается серьезной.
Душенька. Ой-ой-ой! Не могу! Не могу! Не могу!
Варенька. Полно, Дунька, перестань!
Ксандра. Перестань же, глупая! А то опять нехорошо будет.
Душенька плачет и смеется, как в припадке.
Михаил. Что это? Варя, Ксандра… ей дурно… Воды, воды!
Ксандра выбегает в столовую и приносит стакан с водою.
Ксандра. На, пей.
Михаил (гладит Душеньку по голове). Ну, ничего, ничего, пройдет.
Душенька пьет воды, все еще всхлипывая. Потом мало-помалу затихает.
Душенька. Ох, что это, Господи! Какая я дура несчастная! Миша, прости, голубчик, ради Бога… Так хорошо было и вдруг… Не могу я; ох, не могу, когда так сразу… Сначала одно, а потом совсем другое. Так вдруг смешно, щекотно-щекотно – точно вот самое сердце щекочут. А я до смерти щекотки боюсь!
Действие второе
Березовая роща в Премухине. Круглая площадка; к ней сходятся тропинки – из глубины рощи, от дома снизу, от речки. На площадке – полукруглая деревянная скамья и круглый, на одной ножке, врытый в землю, садовый стол. Между прямыми тонкими стволами молодых березок, едва опушенных зеленью, виднеется речка и на том берегу церковь с крестами на кладбище. Послеполуденный час. Темно-голубое небо с белыми круглыми большими облаками, тихо плывущими.
I
Ксандра и Душенька.
Ксандра (поет).
Розы расцветают —
Сердце отдохни!
Скоро засияют
Благодатны дни…
Ты что это читаешь? Новалиса?[17]
Душенька. Нет, Unsterblicheit.[18] Ax, Жаль-Поль божественный![19]
Ксандра. Ну, брось… Так, значит, с утра в Козицыно, к тетке закатимся. Хорошо там, тихо – ни души кавалеров. Наезжусь вволю верхом, да на казачьем седле, по-мужски, в штанах!
Душенька. А если увидят?
Ксандра. Ну, так что ж?
Душенька. Срам, – девчонка в штанах!
Ксандра. Во-первых, никто не увидит, а во-вторых, никакого сраму нет, а даже напротив: сама Жорж-Занд[20] ходит в штанах. И царица Семирамида,[21] и амазонки…[22]
Душенька. Да ведь это когда было.
Ксандра. И теперь будет… Дунька, душка, ангел! Когда поедем, спрячь штаны в свои вещи, а то за мной Апельсина Лимоновна подглядывает…
Душенька. Апраксия Ионовна?
Ксандра. Она самая. Много у нас было приживалок, а эдакой шельмы не было. Сущий провор – везде суется, везде, мечется… Намедни, как примеряла я штаны; – подглядела в щелку; старая ведьма. Как бы не нажаловалась маменьке.
Душенька. Ох, беда с тобой; Сашка, бесстыдница! И откуда ты штаны раздобыла?
Ксандра. Подарил братец Иленька. Гимназические старые. Коротенькие, да я снизу выпустила. Изрядно вышло – с лампасами, со штрипками. Настоящие гусарские!
Душенька. Какой ты урод! Тебе бы мальчиком родиться!
Ксандра. Да, вот не спросили.
Душенька. А по-моему, и женщиной недурно…
Ксандра. Для таких, как ты, а для меня зарез. Какая несправедливость, Господи! Какая несправедливость!
Душенька. Почему несправедливость?
Ксандра. Потому что рабство, унижение, презрение.
Душенька. Какое презрение? Мужчины нам поклоняются…
Ксандра. Ну, еще бы! Презирают, – потому и поклоняются. Одним комплименты чего стоят. Намедни, на балу у предводителя; генерал Толстопятов – старый, поганый, одну ногу волочит, а все еще ферламур – подсел ко мне, на декольте смотрит, вздыхает: «Ах, глазки! ах, ротик! ах, носик!» У-у-у! Так бы ему в рожу и съездила! А терпи, улыбайся, нельзя же ему сказать: «А у вашего превосходительства глазки совиные, ротик щучий, а носик точно дуля перезрелая».
Душенька. Ну, не все же такие гадкие.
Ксандра. Нет, все! А не гадкие, те… те еще хуже. Оттого, что у него усики, да рожица смазливая, – закабались ему на всю жизнь, да еще за милость считай. Очень надо, скажите пожалуйста!
Душенька. «M-lle Hippolyte, амазонка, мужененавистница!» – правду о тебе говорит Валентин…
Ксандра. «Да, не люблю ихней козьей породы, прости Господи» – правду говорит Савишна.
Душенька. Погоди, матушка, влюбишься!
Ксандра. Никогда! Удавлюсь, а не будет за мной этой пакости!
Душенька. Что ты, Сашка, разве можно так говорить. Ведь это от Бога, это сам Бог устроил!
Ксандра. Что?
Душенька. А вот, что мужчины и женщины…
Ксандра. А зачем? Зачем это нужно?
Душенька. Как зачем? Иначе дети не рождались бы, род человеческий прекратился бы.
Ксандра. Ничего не прекратился бы.
Душенька. Ну, да, знаю: «чтобы люди ели траву!»…
Ксандра. Да, да, чтобы ели траву. Любовь это одно, а дети другое. Хорошо, что любовь, и что дети, тоже хорошо, а что вместе, – нехорошо. Это нельзя вместе – стыдно, гадко, унизительно… Нет, я бы все иначе устроила. Пусть такая травка в поле растет, на вкус довольно приятная, кисленькая, вроде щавелька. И кто хочет иметь ребенка, пусть траву эту ест и родит. И не только женщины, но и мужчины. Да, пусть и они рожают. Чтобы справедливо, поровну всем! А то теперь одни только женщины и от этого рабство…
Душенька. Какой вздор! Какой вздор! Скажи-ка Мише – он тебя засмеет. Нет, Сашка, ты просто дура.
Ксандра. Сама дура! Когда Миша говорит, ты ничего не понимаешь, только ушами хлопаешь. Субъекта от объекта отличить не умеешь, абсолюта от субстанции. У тебя нет никакой диалектики.
Душенька. Ну, полно, Сандрок, не злись. Что ты все злишься? Все колешься, как иголочка, или как вот ледяные сосульки бывают колючие… Злишься, а сама ведь добрая-предобрая. Я тебя знаю: ты ужасная кошечка! (Ласкается к ней). А я от Валентина письмо получила. Уж не знаю, отвечать ли?
Ксандра. Отчего же не ответить. Если хочется?
Душенька. Мишки боюсь. Он Валентина не любит, точно ревнует меня, право… Знаешь, что мне давеча сказал…
Ксандра. Ну. что?
Душенька. Нет, нельзя – забыла.
Ксандра. Секрет?
Душенька. Секрет.
Ксандра. Вот ты так всегда – начнешь и не кончишь, несносная!
Душенька. Ну, хорошо, слушай. Только на ушко… (Шепчет).
Ксандра. Врешь!
Душенька. Нет, право.
Ксандра. Так и сказал? «Если б ты не была мне сестрою…»
Душенька. Так и сказал.
Ксандра. Да ведь это он в шутку?
Душенька. Ну, разумеется. А все-таки, странные шутки.
Ксандра. А ты что же?
Душенька. Ничего. Сначала смешно стало, щекотно. А потом вдруг стыдно, и убежала, как дура… Я ведь знаю, Мишка в Натали влюблен…
Ксандра. В Натали? И не думает. Она по нем сохнет, а он только играет, кокетствует. Нет, Мишка никогда ни в кого не влюбится. Он такой же, как я, – любит свободу.
Душенька прислоняется к стволу березы, гладит ее рукой и целует.
Ксандра. Что ты березу целуешь?
Душенька. Так, приятно.
Ксандра. Потому что вензель вырезан. «V. P.» – Валентин Пожалин?
Душенька. Нет, просто приятно. Такая нежная, белая, гладкая, от солнца теплая, словно живая. Сестрица моя милая! Я их часто целую… (Срывает листок). Посмотри, какой смешной! Только из почки вылез, бедненький! А пахнет, пахнет-то как! Раем. Маленький, сморщенный, как личико новорожденного, ребеночек в люльке проснулся, и хочет играть, смеется… Нет, Сашка, хорошо иметь ребеночка!.. А вот этот побольше. Тому два месяца, а этот годовалый. А если вот так на солнце сквозь зеленый лист смотреть, то кажется, – рай, уже рай – все уже есть, и ничего больше не надо… Да ведь и вправду, у нас тут, в Премухине, рай. Как эти стишки папенькины, помнишь? «Тихая Осуга»…
Красуйся, тихая Осуга,
Краса Премухинских полей…
По склону ландыш и любимцы.
И соловей весною тут.
А летом красные девицы
В густом малиннике поют…[23]
Ну, вот, так и в раю. А если не так, мне и рая не надо… Слышишь, кукушка? Кукушечка-матушка, нy-ка, скукуй, сколько мне на свете жить? Раз-два-три-четыре-пять… Да ну же, еще, голубушка! Нет, замолчала. Все-то пять годков!
Ксандра. А тебе бы сколько?
Душенька. Чем больше, тем лучше. Всегда. Вечно.
Ксандра. И чтоб все было, как есть? Все то же, все то же без конца?
Душенька. Да, все то же. Лучше не надо.
Ксандра. Какой ужас!
Душенька. Чем же ужас? Разве нехорошо, как сейчас?
Ксандра. Нехорошо. Здесь, на земле, все нехорошо, ужасно, отвратительно…
Есть, нам обещают.
Где-то лучший край.
Вечно-молодая
Там весна живет;
Там. в долине рая
Жизнь для нас иная
Розой расцветет…
Входит Варенька.
II
Ксандра, Душенька и Варенька.
Душенька. Варька! Ты откуда?
Варенька. У Любиньки была на кладбище. Хорошо там. Хорошо сейчас лежать в земле. Кажется, так бы и легла. Спокойно, блаженно. Как в раю, А вы о чем?
Душенька. Мы тоже о рае. Что у нас тут, в Премухине, рай.
Варенька. Да, рай, а живем, как в аду. Все хорошие, добрые, умные. Любим друг друга и мучаем. Чем больше любим, тем больше мучаем. Уж лучше бы совсем не любить… Знаете, девочки, мне все что-то кажется, что и я скоро, как Любинька…
Душенька. Полно, Варька, перестань! Погоди, все хорошо будет, – только потерпи немножко. Вот ужо с Николаем помиритесь, ты к нему вернешься.
Варенька. Вернусь, сама знаю, что этим кончится.
Ксандра. Лучше ей умереть, чем вернуться к нему!
Душенька. Прости, Варька. Я глупость сказала.
Варенька. Нет, говори.
Душенька. Я хотела сказать, что ты его опять полюбишь.
Варенька. Полюблю? Да я его уже люблю! Этого никто понять не хочет. И вы, и вы не понимаете. Ну, да, люблю, но не так, как надо ему. Пусть же другая так полюбит. Я найду ему другую, настоящую, лучше меня. Это мне самим Богом назначено. И я это сделаю. И сделаю так нежно, так тихо, что он и не услышит, как я уйду от него, а та, другая, придет. И он полюбит ее и будет счастлив. И тогда я уйду спокойно – мне больше ничего не надо.
Ксандра кладет Вареньке на голову венок из ландышей.
Варенька (улыбаясь). Жертву, венчаешь?
Ксандра. Нет, победу!
Голос Михаила (издали). Варенька! Варенька!
Варенька. Здесь, Миша!
Голос Михаила. Ступай сюда!
Варенька. Иду!
Уходит.
III
Душенька и Ксандра.
Душенька. Как странно! Разве это можно?
Ксандра. Что?
Душенька. Да вот, что она придумала – мужа выдать замуж.
Ксандра (смеясь и хлопая в ладоши). Чудесно; чудесно придумала. Вот именно, выдать мужа замуж! Они все только нас выдают, а теперь и мы будем их. Варька начнет, она освободится первая, а за ней и другие…
Душенька (глядя по дорожке в лес). Постой! Сюда идут. Им поговорить надо. Пойдем.
Ксандра и Душенька уходят вниз по реке. Варенька и Михаил идут по дорожке из лесу.
IV
Варенька и Михаил.
Михаил. Не могу я так уехать, Варя! Я должен знать, что с тобою будет.
Варенька. Ах, Миша, я сама не знаю! Поеду к мужу в Луганово, – этим кончится. Там, по крайней мере, он один. А здесь еще папенька.
Михаил. Что же папенька?
Варенька. Сашку хочет отнять. Думает, что я тогда к мужу вернусь.
Михаил. Пугает. Никогда он этого не сделает.
Варенька. Не сделает. А все-таки могут, ведь могут отнять, имеют по закону право. Вот я и боюсь, ночей не сплю, караулю Сашку, – все кажется, отнимут, украдут, увезут тайком… Ох, Миша. я этого не вынесу! Нет, уж лучше сразу в Луганово…
Михаил. Значит, решила? Вернешься к мужу и будешь с ним жить?
Варенька. Что же делать?
Молчание.
Михаил. Делай, что хочешь, Варя. Только помни, дороги наши расходятся. Я больше не могу помочь тебе ничем. Ты все сама решила, и говорить нам больше не о чем. (Встает).
Варенька. Что ты, Миша? Миша, куда ты? Постой… Господи, что ж это? Как ты можешь?..
Закрывает лицо руками. Михаил молча смотрит на нее, потом вдруг наклоняется и целует ее в голову.
Михаил. Ну, полно, Варя! Прости. Полно же, не буду. Я только так…
Варенька. Только так? Ох, Миша, как страшно! И как ты мог с такою легкостью?..
Михаил. Нет, Варя, не с легкостью. Не могу я видеть, как ты губишь себя.
Варенька. Что же делать? Что же делать?
Михаил. Освободиться, разорвать цепь.
Варенька. Как разорвать? Ведь Сашка – цепь! Его разорвать, что ли?
Михаил. Не разорвать, а оторвать от отца. Помни, Варя, Саша – главная цель твоей жизни. Ты должна быть для него готова на все. Человека сделать из него – человека, который; может быть, будет одним из величайших проявлений Абсолютного, – вот твоя цель. А Дьякова – ты его не изменишь, – он всегда останется тем, что есть и из Саши сделает такое же, как он сам, животное… (Варвара плачет). Что ты? Обиделась? За него обиделась?
Варенька. Да, за него. Нельзя так. Ни о каком человеке так нельзя. И чем он виноват? Ах, Миша, если бы ты только знал, какой он хороший, чистый, любящий! Какое, золотое сердце! И что я с ним сделала!
Михаил. Варя, да ты все еще любишь его?
Варенька. Люблю? Ну, да, люблю, как брата, как сына, как дитя свое. Божье дитя… Животное? Но ведь и с животным нельзя делать то, что я с ним делаю. Помнишь, Миша, как мы детьми плакали, когда читали рассказ об этой собаке, которая позволяет себя убить своему господину и лижет ему руку, прежде чем умереть! Так вот и он: чтоб я с ним не делала, – хоть бы даже стала убивать его, – он и тут целовал бы мои руки, мои ноги, подол моего платья, защищал бы меня до последнего вздоха… Нет, не могу я вынести это раздирающей жалости, этой ужасной точки в сердце, когда обвиняешь себя в том, что разбил, разорвал чужое сердце. Ведь это убийство, хуже убийства. Легко сказать – освободиться. Но ведь я должна через него, через мертвое тело его… Или его, или себя… Нет, уж лучше себя!
Михаил. Послушай, Варя, скажи мне все, слышишь, все, как на исповеди… Мне нужна твоя исповедь, Я требую этого. Ты и теперь живешь с ним, как с мужем?
Варенька. Нет, с тех пор, как Саша родился, не живу. Да и прежде… Я никогда его так не любила.
Михаил. Зачем же вышла замуж?
Варенька. Разве я знала? Разве об этом знают девушки? Ничего не должны знать, должны верить, как дурочки, что детей приносят аисты, или вот как Ксандра, – что люди траву едят и от этого дети родятся… А тут еще Любиньку замучили. Помнишь, ты сам говорил: «деспотизм любви – самый страшный из всех деспотизмов, – только бы на волю вырваться». Ну, вот и вырвалась. А с кем, мне было все равно. Ведь Николай еще лучше других… Да, ничего, ничего я не знала – и вдруг… Нет, Миша; не могу я говорить об этом, – не спрашивай… Этого никогда больше не будет… Но ведь было же; было… Знаешь, я теперь как обесчещенная девушка… Укрыться бы, спрятаться от всех и смыть страданиями свой стыд… Мне иногда так стыдно, так страшно; самой себе страшно. Когда я начинаю жалеть этою невыносимою жалостью и вся вдруг слабею, изнемогаю, и опять, опять… Спаси меня, Миша, от самой себя спаси!
Михаил. Не бойся. Варя! Я теперь знаю, что надо.
Варенька. Что? Скажи.
Михаил. Сделаешь?
Варенька. Сделаю.
Михаил. Объяви Дьякову решительно, что не поедешь с ним в Луганово и жить с ним не будешь. А если Сашку отнимут, – пусть отнимают судом. Пусть сами себя обесславят. Не бойся, хуже не будет. А потом – бежать…
Варенька. Бежать? Куда? С кем?
Михаил. Со мной. За границу, в Берлин.
Варенька. Но как же, Миша? Обмануть всех – Николая, папеньку, маменьку?
Михаил. Ну, так что же, испугалась? Помни, Варя, ты должна уйти от мужа. Плотская связь без духовной – хуже всякого блуда – мерзость, кощунство, оскорбление Духа. Освободиться или погибнуть – другого выбора нет. И еще помни: всякий возложивший руку свою на плуг и оглядывающийся назад, неблагонадежен для царствия Божьего.[24] Абсолютная истина ревнива – она хочет царить одна, без раздела. Или все, или ничего. А если ты боишься…
Варенька. Да нет же; нет, Миша; ничего я с тобой не боюсь. Только не оставляй меня, не уходи; голубчик, родной мой, желанный, единственный! Когда ты вот так говоришь, мне так легко; так легко и радостно, как будто через тебя мне открывается воля самого Бога. О, если бы ты только знал… но нет, ты никогда не узнаешь и не должен этого знать. Ты моя совесть, ты моя правда, ты мое все. Делай со мною, что хочешь!
Обнимает и целует его.
Михаил (глядя на дорожку к дому). Дьяков! Я пойду, а ты поговори с ним…
Варенька. Не уходи, Миша. – лучше вместе.
Михаил. Нет, поговори ты сначала, а я потом. Будь же твердой, Варя. Помни все, что я тебе сказал. Будешь помнить?
Варенька. Буду.
V
Дьяков и Варенька.
Дьяков. Ах, Варя, прости. Помешал?
Варенька. Нет, ничего.
Дьяков. А это кто? Миша? Куда же он? Хочешь, пойду за ним – позову?
Варенька. Поди сюда. Коля. Садись. Поговорим. Ты ведь завтра едешь в Луганово.
Дьяков. Да, завтра.
Варенька. Ну, вот, а ведь мы еще не поговорили как следует.
Дьяков. О чем?
Варенька. Обо всем. Что с нами будет.
Дьяков. Как ты решишь, так и будет. Я на все согласен.
Варенька. На все – значит ни на что. Ах, Коля, если бы ты только мог решить что-нибудь, все равно что, но только твердо, твердо, раз навсегда, и уже не изменять решения.
Дьяков. Что же решать? Ведь уже давно решили. Я еду в Луганово, а тебе за границу надо. Вот Миша едет, – поезжай с ним.
Варенька. А Сашка? Сашка с кем?
Дьяков. Как с кем? С тобою. Разве ты можешь без Сашки?
Варенька. Я-то не могу, а ты?
Дьяков. Мне все равно.
Варенька. Серьезно, Коля?
Дьяков. Серьезно. А что?
Варенька. Нет, так. Говоришь, а сам как будто о другом думаешь.
Дьяков. О другом? Да, я теперь все думаю – так смешно, глупо, по-дурацки, – все о чем-то думаю, а сам хорошенько не знаю о чем.
(Прислоняется к стволу березы, закрывает глаза).
Варенька. Что с тобой? Опять голова болит?
Дьяков. Нет, ничего. Должно быть, все об этом думаю – о религии…
Варенька. О какой религии?
Дьяков. А помнишь, ты говорила, что у нас религии разные, – оттого-то нам так трудно вместе. А я вот не знаю, разные или не разные. Если бы мне только знать. Варя, какая у тебя религия. Отчего ты не хочешь сказать? Или я не пойму?.. И еще помнишь, ты говорила, что у одних глупых людей ум глупый, а у других – сердце. А у меня и ум и сердце глупое?
Варенька. Нет, Коля, сердце у тебя умное.
Дьяков. А если умное, значит, пойму. Только скажи просто. Разве нельзя просто? Знаешь, у меня был дядюшка. Ни в Бога, ни в черта не верил. Жена у него умерла. Он тосковал ужасно, а молиться не мог. Только раз покупал у мужика сено, на весах вешал и сам захотел свеситься. А мужик ему говорит: «Мы, говорит, с тобой старики, – нас вон где будут вешать». И указал на небо. А дядюшка и задумался. Думал-думал, да вдруг взял и начал молиться. Ну, так вот видишь, как можно просто сказать.
Варенька. Можно. Коля, да я не умею.
Дьяков. Не умеешь? И ты не умеешь? Оба, значит, не умеем. Вот горе! Ну что ж, ничего не поделаешь… Прости, Варя, я все не о том.
Она кладет ему руки на плечи и молча долго смотрит в лицо, улыбаясь.
Дьяков (тоже улыбаясь). Ну, что?
Варенька. А знаешь, Колька, может быть… может быть, я не уйду. Ты только скажи…
Дьяков. Что сказать? Ведь я не умею.
Она берет голову его обеими руками, кладет себе на плечи и тихим, однообразным движением руки, таким же, как у Полины Марковны, гладит по волосам и по щеке.
Варенька. Колька ты мой, Колька, хороший ты мой! Сашка! Катька моя!
Дьяков. Почему Катька?
Варенька. А разве не помнишь? Когда тяжела была Сашкою, – думала, девчонка родится и назвала ее Катькою. Любила-то как, больше, чем Сашку. Ну вот, ты у меня Катька. Катенька моя! Только плакать зачем, глупенькая?
Он вдруг тихо встает, отстраняет ее и уходит.
Варенька. Что ты, Колька? Что с тобой?
Дьяков. Ничего. Оставь. Так…
Варенька. Да что, что? Скажи.
Дьяков. Как собаку… Как собаку жалеешь. Думаешь, я не знаю, о чем вы тут с Мишею? Все знаю. Не так глуп… И ничего, ничего мне не надо! И уезжай с ним скорее, ради Бога, скорее! Я не могу больше, слышишь, не могу! Я с ума сойду! Беды наделаю! Я себя или его…
Варенька. Коля, Коля, молчи! Что ты?..
Входит Михаил.
VI
Михаил. Что такое, Варя, куда ты? Постой…
Варенька. Не могу, не могу, не могу! Нет больше сил их моих.
Убегает.
VII
Михаил и Дьяков.
Михаил. Что такое, Дьяков? Как вам не стыдно?
Дьяков. Скажите, Михаил Александрович, вы очень Варю любите?
Михаил. Что за вопрос!
Дьяков. Отвечайте же.
Михаил. Я не понимаю, право…
Дьяков. Я вас спрашиваю: вы очень любите Варю?
Михаил. Послушайте, мой друг, вы не Лир, а я не Корделия.[25]
Дьяков. Не смейте так говорить. Говорите как следует.
Михаил. Извольте. Да, я Варю очень люблю. Как себя, больше, чем себя.
Дьяков. Ну, так поезжайте с ней за границу. Ведь вы поедете, а ей тоже надо. Ну, вот и поезжайте вместе.
Михаил смотрит на Дьякова пристально.
Михаил. Вы это серьезно, Дьяков?
Дьяков. Серьезно.
Михаил. А что же вы усмехаетесь?
Дьяков. Так. Уж очень на нее похоже сказали.
Михаил. На Вареньку?
Дьяков. Да. Вы очень на нее похожи бываете.
Михаил. А вам это не нравится.
Дьяков. Не знаю… Нет, не нравится.
Михаил. Ну, что же делать. Извините, фамильное сходство… А ведь вы, Дьяков, кажется; в самом деле; шутить изволите?
Дьяков. Нет, Михаил Александрович, не шучу. (Вынимает бумажник и отсчитывает деньги). Вот, получить извольте.
Михаил. Что это?
Дьяков. Взаймы у меня просили, помните? Так вот-с. Полторы тысячи. Больше сейчас не могу. Усадьбу продам, – тогда вышлю. А пока до Берлина хватит.
Михаил. Спасибо. Мне сейчас не надо.
Дьяков. Как не надо? На что же поедете? Да ну же, берите. Ведь все равно возьмете. Лучше у меня, чем у процентщика. Все-таки, родственник. Очень прошу вас, Михаил Александрович. Для Вареньки. Только ей не говорите, – она не возьмет.
Михаил. Ну, ладно. Потом.
Дьяков. Когда же потом? Может быть, наедине не увидимся.
Михаил. Да ведь расписку надо, вексель, что ли?
Дьяков. Что за расписки, помилуйте-с! (Сует ему деньги. Он кладет их в карман). Ах, да, насчет паспорта. Давно готов, в Луганове оставил, вышлю с нарочным. Ну, кажется, все?.. А теперь ступайте к ней, успокойте… И скорее, ради Бога, скорее поезжайте, – сейчас же… А то поздно будет. Перерешу. Я ведь ничего не могу решить, как следует. Отниму Сашку, а она ведь без него не поедет. Как вы думаете, Михаил Александрович, ведь без Сашки не поедет, а?
Михаил. Что вы говорите, Дьяков? Точно бредите…голова, должно быть; у вас не в порядке.
Дьяков. Ну, полно, не сердитесь. Пошутил. А, может быть, и брежу. С ума схожу. Дурак сходит с ума. «3аяц бесится». Помните, «бешеный заяц»? Это мне Митенька сосплетничал. Ну, ничего, не бойтесь, не укушу.
Михаил. Шут вы, просто шут! Заразились от вашего Митеньки.
Дьяков. Не троньте Митеньку, – он пьян, да умен. А вы пьяны никогда не бывали, не по-немецки, а по-русски? И влюблены никогда не бывали? Не хотите сказать? Ну, так я скажу: не бывали, не бывали и не будете! Эх, умный вы человек. Михаил Александрович, а не хватает какого-то винтика. Оттого и с дураком не можете справиться… Да ну же, не сердитесь, что это, право, и пошутить нельзя!
Михаил. Шутите со мною, сударь; сколько угодно: но если вы вздумаете с Варенькой…
Дьяков. Ну-с, что же тогда?
Михаил. Тогда я вам ноги переломаю, вот что!
Уходит.
VIII
Дьяков один. Смотрит вслед Михаилу, потом бежит за ним. «Михаил Александрович! Михаил Александрович!» Возвращается к скамье, садится и, так же, как давеча, прислоняется головой к стволу березы, закрывает глаза. В глубине рощи Душенька и Ксандра перекликаются.
Голос Ксандры (поет).
Розы расцветают, —
Сердце, уповай.
Есть, нам обещают,
Где-то лучший рай…
Голос Душеньки. Ay! Ay! Мишка! Варька! Где же вы? Подите сюда. Сколько тут ландышей.
Голос Ксандры (поет).
Вечно молодая
Там весна живет;
Там, в долине рая,
Жизнь для нас иная
Розой расцветет…
Входит Александр Михайлович.
IX
Александр Михайлович садится рядом с Дьяковым. Тот не замечает его. Александр Михайлович кладет ему руку на плечо.
Дьяков. Ах; папенька! Извините, я не слышал…
Александр Михайлович. Уснул?
Дьяков. Нет, так. Песни заслушался.
Александр Михайлович. Да, утешная песенка, старинная. Куда лучше нынешних… А я тебя искал, Николай. Поговорить надо. Решили вы? Что ж ты молчишь? Не хочешь говорить со мною?
Дьяков. Нет, папенька, голубчик, ради Бога, не думайте! Ведь я же вас; как отца, больше, чем отца. Ну, да что говорить, сами знаете…
Александр Михайлович. Любишь, а не веришь?
Дьяков. Да нет же, верю, вам одним только и верю.
Александр Михайлович. Отчего же не хочешь сказать?
Дьяков. Что сказать? Ничего я не знаю. Запутался. Голова кругом идет. В самом деле, точно с ума схожу. Знаю одно: не хочу ее держать насильно, тираном быть, убийцею. Хочет за границу ехать, пусть едет…
Александр Михайлович. С кем? С Мишею?
Дьяков. С кем хочет. Мне все равно.
Александр Михайлович. А Сашка?
Дьяков. Пусть и Сашку берет.
Александр Михайлович. Скатертью, значит; дорога, – ступай с Богом на все четыре стороны? Славно решил! Жена, говорят, не башмак; – с ноги не скинешь. А ты взял, да и скинул. Надоело возиться, – и за щеку. Да ты хоть бы меня-то спросил, ведь и мне не чужая, небось…
Дьяков. Папенька; вы же сами видите…
Александр Михайлович. Ничего я не вижу. Вижу только, что задурила бабенка, а ты и раскис. Смотреть тошно. Сам хуже всякой бабы, тряпка, малодушный ты человек! Ну, скажи ты мне на милость – да не сразу, не сразу говори, а подумавши, скажи, любит она тебя или нет? Aгa, задумался? Не знаешь? Аль и вправду не знаешь?
Дьяков (тихо, как будто про себя). Не знаю.
Александр Михайлович. А хочешь; скажу?
Дьяков. Скажите.
Александр Михайлович. Да ведь не поверишь?
Дьяков. Поверю; больше; чем себе поверю!
Александр Михайлович. Ну; так вот что, Николай: кто кого из вас больше любит, я не знаю. А что она тебя любит без памяти, – это знаю…
Дьяков. Любит и мучает так?
Александр Михайлович. А ты что думал? Ну, ладно, пусть я – старый дурак, из ума выжил, ничего не знаю, да ведь и ты не знаешь. Наверняка бы знать; что не любит, – разошлись бы да дело с концом. Ну, а что, если любит? Если вот все это – «люблю; не люблю» – только бред, наваждение, экзальтация, Мишкины глупости? Сама не знает, что делает, да ведь узнает когда-нибудь, и что тогда будет?
Дьяков. Оставьте, оставьте, папенька…
Александр Михайлович. Нет, не оставлю. Я за нее ответ дам Богу. За что же ты губишь ее? Можешь спасти и не хочешь.
Дьяков. Как спасти?
Александр Михайлович. Будто не знаешь?
Дьяков. Отнять Сашку?
Александр Михайлович. Ну вот – в одно слово.
Дьяков. Да разве это спасет?
Александр Михайлович. Спасет, если любит.
Дьяков. Нет, папенька, я этого не сделаю.
Александр Михайлович. Как знаешь. (Встает).
Дьяков. Постойте.
Александр Михайлович. Ну, что.
Дьяков. Нет, ничего.
Александр Михайлович. Боишься? Взять на себя не хочешь?
Дьяков. Не могу.
Александр Михайлович. А если я возьму? Не можешь и этого. Ну, ладно, делай, как знаешь, и я по-своему сделаю. Только не мешай, молчи, не говори никому… Даешь слово?
Дьяков. Даю.
Александр Михайлович. А знаешь что, Николай, ведь Миша-то, пожалуй, прав: дурак ты, просто дурак, да и только! Ты как думаешь, а?
Дьяков. Не знаю… Может и дурак.
Александр Михайлович. Ну и пусть! А я за такого дурака десять умных отдам. Христос с тобой!
Обнимает его. Входит Митенька
X
Александр Михайлович, Митенька, Дьяков.
Митенька. Александр Михайлович, пожалуйте-с.
Александр Михайлович. Что такое?
Митенька. Ничего особенного. Не извольте беспокоиться. Федька немного того… сшалил… как бы сказать поделикатнее… Не захотел «небесной гармонии»…
Александр Михайлович. Что вы врете. Покатилов? Опять, должно быть, выпивши?
Митенька. Никак нет-с. Ни в одном глазу.
Александр Михайлович. Да говорите толком, что случилось?
Митенька. Федька удавился. Только из петли вынули.
Александр Михайлович. Какой Федька?
Митенька. Забыли-с? Федька беглый, которого намедни высекли. Он самый. А вот и Климыч. И старуха с ним, Федькина мать. Слышите, воет.
Александр Михайлович. Господи, воля твоя!
Александр Михайлович и Дьяков уходят.
XI
Митенька один. Вынимает из кармана штоф с рюмкою, наливает, подносит ко рту и, остановившись, прислушивается. Со стороны дома – бабий вой, из глубины рощи – голос Ксандры.
Вечно молодая
Там весна живет;
Жизнь для нас иная
Там, в долине рая,
Розой расцветет…
Митенька (пьет). «Небесная гармония»… Эх-ма! Взять бы все за хвост да стряхнуть к черту!
Действие третье
Большие сени в Премухинском доме. Деревянная лестница наверх в мезонин. В сенях, посередине – дверь в прихожую; налево – во внутренние комнаты, направо – во флигель. Печь с лежанкой. Большое окно, закрытое ставнями. Вынесенная из дома ветхая мебель, клавикорды, арфа. Наверху лестницы – площадка с тремя дверьми: в Сашину комнату, в спальню Варвары и барышень. Ночь. В сенях темно, горит ночник.
I
Савишна и Феня. Савишна за столом, при свете огарка вяжет чулок. Феня метит белье.
Савишна. Выдь-ка за ворота, девушка, погляди, не едут ли.
Феня. Ни за что не пойду, Фекла Савишна, хоть убейте!
Савишна. Чего же ты дура, боишься? Светло на дворе, месячно.
Феня. Мало. что светло! В такие ночи нежить пуще бесится. В саду у нас – не к ночи будь сказано – Федька беглый ходит, удавленник; веревка на шее, лицо как чугун. язык высунут, пальцем грозит: «Ужо я вас всех!» Страсть!
Савишна. А ты скажи: «Аминь, рассыпься!» – он тебя и не тронет.
Молчание. Феня снимает со свечки.
Феня. А что я вас хотела спросить, матушка, правда ли, говорят, будто барин наш молодой, Михаил Александрович, тоже из таковских – не к ночи будь помянуты – как бишь их, вот и забыла…
Савишна. Фармазоны, что ли?
Феня. Вот-вот, они самые. Это кто ж такие будут?
Савишна. А которые господа, книжек начитавшись, ум за разум зашедши, в Бога не веруют, властей не почитают, против естества живут, хуже язычников.
Феня. Ужли ж и он из таких? И что это с ним попритчилось?
Савишна. Мало, видно, учили смолоду. Такой был ребенок брыкливый, такой хохорь – просто беда! Ни лаской, ни сердцем. Мишины-то эти проказы мне вот где! Раз целую деревню чуть не спалил, огнем играючи… Да погоди, ужо беды наделает!
Феня. Ай-ай-ай! Все одно, значит, как порченый?
Савишна. Порченый и есть. И барышень всех перепортил. Ошалели, сердечные. А Варенька, та совсем от рук отбившись. Мужняя жена в девках живет. «Не хочу. говорит, в законе жить. Я, говорит, вольная…» Срам!
Феня. А ведь жалко! Какие барышни хорошие! И что ж, от этой самой порчи вылечить нельзя?
Савишна. Отчего нельзя? Свести к угоднику Задонскому, аль к Митрофанию, отслужить молебен у раки, икону поднять – выйдет из них порча, и все как рукой снимет.
Внизу, в прохожей, шаги и голоса.
Феня. Никак приехали?
Савишна. Ну, слава Богу. Пойдем, Фенюшка!
Феня. Нет, матушка, ступайте вы, а я не пойду. Как барыня узнает про Сашеньку. – со свету меня сживет. Вы с Апельсиной Лимоновной кашу заварили, – вы и расхлебывайте.
Убегает.
Савишна. Куда ты? Постой! Ах, негодная!
II
Савишна, Варенька, Ксандра, Душенька и Михаил.
Варенька. Нянька, где Сашка?
Савишна. Ах. барышни, голубушки, а я и не слышала, как подъехали.
Душенька. Мы потихоньку, чтоб не разбудить папеньку.
Варенька. Отвечай же, няня. Сашка где?
Савишна. Чтой-то, барыня-матушка, вы убиваться изволите о Сашеньке. Не у чужих, чай, дитя. – у своих, как у Христа за пазушкой…
Варенька. Да говори толком. Здоров? Хорошо заснул? Не плакал?
Савишна. Как уехали давеча, маленько покапризничал, а потом затих. Как ангелочек, спит. Такой паинька. С вами-то больше балует.
Варенька. Ну. слава Богу!
Ксандра. Видишь. Варька, незачем было скакать сломя голову – переночевали бы у тетки, ничего с твоим Сашкой не сделалось.
Михаил. Доброй ночи, девочки.
Душенька. Очень болят?
Михаил. Нет, немножко.
Душенька. Дай повяжу тепленьким, припарочку сделаю.
Михаил. Ничего, и так пройдет.
Ксандра поднимает раму на окне и открывает ставни.
Ксандра. А в саду-то какая прелесть – луна, звезды!
Михаил. Да, звезды… однако, сыростью пахнет, лягушками.
Ксандра. Ах, Мишка, какой ты несносный!
Душенька. А я люблю…?
Ксандра. Что? Чтоб зубы у него болели?
Душенька. Да, когда у него что-нибудь болит не очень, а так, чуточку. Смешной у нас Мишка – забывает всю свою философию. И ухаживать можно за ним, вот как Варька за Сашкою. Ну, не сердись, миленький! Погоди, дай в самое местечко поцелую, заговорю. Вот здесь?
Михаил. Здесь.
Душенька (поцеловав и пошептав). А как теперь?
Михаил. Лучше. Совсем прошло.
Душенька. Ну, вот видишь! Спи же с Богом. А если опять заболит, разбуди, припарочку сделаю.
Михаил уходит. Савишна идет к двери и останавливается у Сашиной комнаты, Душенька и Ксандра стоят у открытого окна.
III
Варенька, Душенька, Ксандра и Савишна.
Варенька. Пойдемте же. девочки…
Душенька. Постой, Варька… Что ты, Сашка, как можно сравнить! Луна вон какая холодная, а солнышко тепленькое…
Ксандра. А тебе бы все тепленького? Эх ты, ничего не понимаешь! Солнце – злое, грубое, бесстыжее, а луна – добрая нежная, чистая. Солнце ранит, а луна исцеляет.
Душенька. Сомнамбула ты, – оттого и любишь луну. Когда была маленькая, вставала ночью с постели и ходила ·по комнате, раз в окно чуть не вылезла – хотела к луне.
Ксандра (подымая руки). Да, к ней – к моей прекрасной, возлюбленной – к сестре моей небесной!
Варенька. Ну, пойдемте же, девочки. Спать пора.
Ксандра. Ах, Варька, какие вы все, право! То спать, то Сашка, то зубы, то припарочки. Не любите когда хорошо.
Душенька. Слишком хорошо было, оттого и раскисли.
Ксандра. Зачем же раскисать?
Душенька. А так уж всегда… Сначала экстаз, а потом и раскиснешь.
Ксандра. А не раскисать нельзя?
Душенька. Нельзя, душа не вынесет. Как струна, оборвется. – и конец.
Ксандра. Ну, и пусть конец. А так-то разве лучше – все начинается и не кончается? Скучища какая. Господи! И кому это нужно? А ты, Варька, как думаешь?
Варенька. Помните, раз Мишка сказал, что Душенька ясное утро, а Ксандра – звездная ночь. Вот вы и спорите.
Ксандра. А ты сама кто?
Варенька. Я – вечер осенний…
Гляжу ль в туманну даль вечернею порой
К клавиру ль приклоняюсь, гармонии внимаю, —
Во всем печальных дней конец воображаю…
Душенька. Нет, Ксандра, не так: ты – тихий свет вечерний, который лучше всякого утра и звезд.
Ксандра. А кто же день?
Душенька. Ну, конечно, Мишка: он – наше солнышко!
Варенька. И еще я о Любиньке думаю. Она ведь тоже все хотела конца, – и душа не вынесла, оборвалась, как струна… Вон там, на луне, это облачко, – как будто смотрит на нас… И ветерок шелестит в листьях – тоже она… «Эолову арфу»[26] помните?
И вдруг из молчанья
Поднялся протяжный, задумчивый звон
И тише дыханья
Играющий в листьях прохлады был он…
Душенька. А вот и опять хорошо. Опять не раскисли… Ксандра, голубушка, ну-ка. «Эолову арфу»!
Ксандра. Сашку не разбудим?
Душенька. А ты потихоньку.
Варенька. Ничего, он привык музыку, еще слаще спит под музыку.
Ксандра садится за арфу и тихо играет.
Ксандра (поет).
Свершилось! Свершилось!
Земля опустела! Уж милого нет!
С тех пор унывая,
Минвана, лишь вечер, ходила на холм
И, звукам внимая,
Мечтала о милом, о свете другом.
Где жизнь без разлуки.
Где все не на час —
И мнились ей звуки.
Как будто летящий от родины глас…
Савишна (на площадке лестницы). Ишь, греховодницы! Воют на луну, как сучки, аль ведьмы, прости Господи! И впрямь будто порченые – с нами сила крестная!
Ксандра (поет).
О, милые струны!
Играйте, играйте, мой час недалек;
Уж клонится юный
Главой неотцветшей ко праху цветок…
А вот и лопнула струна… Конец…
Душенька. Что ты, Варька? Плачешь?
Варенька. Плачу? Нет. Мне сейчас так хорошо, так легко. Не знаю только, что это, грусть или радость. Но если и грусть, то лучше всякой радости…
Савишна. Барышни, а барышни? Аль почивать не будете?
Варенька. Идем. нянька, идем. Не ворчи.
Варенька идет к двери Сашиной спальни. Савишна стоит на пороге.
Савишна.· Сашеньку разбудите.
Варенька. Это еще что?
Савишна. Дверь, говорю, со скрипом – не смазано: скрипнет и разбудите.
Варенька. Ну, ладно, пусти.
Савишна. Не пущу.
Варенька. Да что такое? Что у тебя на уме? Пусти же, говорят тебе, пусти!
Отталкивая Савишну, Варенька входит в комнату, слабо освещенную лампадкою и месяцем.
IV
Савишна и Варенька
Савишна. Ох лихо-лишенько! Помилуй. Матерь царица Небесная.
Варенька (выбегая из комнаты). Нянька! Нянька! Что же это? Где он?
Савишна. Не извольте, сударыня, гневаться. Мы тут непричинны, как папенька велели, так и сделали. Воля господская…
Варенька. Что ты плетешь? Говори, где Сашка? Что вы с ним сделали?
Савишна. Да чтой-то, право, барыня, матушка. Христос с тобой, не цыганам, чай, отдали, к отцу отвезли…
Варенька. В Луганово?
Савишна. Куда же, как не в Луганово? Все честь честью, как следует – с Апраксией Ионовной, да с Амалией Карловной. Укрыли, укутали, чулочки шерстяные, одеяльце ватное. Тепленько, хорошохонько. Ветром не венет – будет дитя в сохранности.
Варенька. И ты отдала?
Савишна. Как же не отдать? Воля господская…
Варенька. Так что же ты мне давеча тут… (Занося над ней руки). Ах, ты. лгунья! Подлая! Подлая! Подлая!
Савишна (опускаясь на колени). Бей, сударыня, бей! Вынянчила, выходила – и вот до чего дожила, дура старая! Ну, спасибо, Варенька, спасибо, дитятко… (Плачет).
Варенька. Прочь, хамка, с глаз моих!
Савишна уходит.
Варенька (открывая дверь барышниной спальни). Дунька! Ксандра!
Они выбегают полураздетые.
V
Душенька, Ксандра и Варенька.
Душенька и Ксандра. Что такое?
Варенька. Сашку! Сашку! (Сбегая вниз по лестнице). Украли! Украли! Украли! (Падая на стул). Ох-ох-ох. Миша! Где Миша? Ради Бога. Мишу скорей…
Душенька. Сейчас. Воды. Сашка! Дурно ей… Боже мой!
Ксандра. Не суетись. Вот графин. Побудь с нею, а я за Мишею.
Ксандра убегает в дверь налево, во флигель Душенька поит Вареньку.
VI
Варенька и Душенька
Варенька. Ох, Дунька, вот оно, вот чего я боялась. Не вынесу, умру и не увижу Сашеньку, мальчика моего родненького! Отняли! Отняли!
Душенька. Ну, что ты, Варя, полно. Как они могут отнять, ты только подумай…
Варенька. Могут, все могут. Уж если это могли – Сашку украсть, – значит, все могут. Уж лучше бы сразу убили!
Душенька. Перестань. Варька! Нехорошо. Вспомни, что Миша сказал: надо быть твердою… Хочешь капель? Погоди, сейчас.
Входят Ксандра и Михаил, в халате, в туфлях, в ночном колпаке, с подвязанной щекой, но вдохновенный и решительный.
VII
Варенька, Михаил, Душенька и Ксандра.
Варенька. Миша! Миша! Сашку украли!
Михаил. Я так и знал. Экий подлец – этот Дьяков. Ведь это он?
Варенька. Не знаю… Нет, папенька… а, может быть, и он… Все вместе…
Михаил. Да, вместе все против нас. Ну, так и мы будем вместе… Да что ты, Варя? разве ты не знала? Я же тебе говорил, что этим кончится. И хорошо, что так. Тем лучше. Теперь же, по крайней мере, на чистоту – без лжи, без обмана. Война, так война. Не бойся же, девочка, милая, успокойся, не плачь.
Варенька. Ох, Миша, не могу я, не могу, не вынесу…
Душенька сбегает вниз по лестнице.
Душенька (капая в рюмку). Ох, руки трясутся…
Ксандра. Несносная! Только мечешься без толку! Давай сюда. (Накапав, подает Вареньке).
Михаил. Да, друзья мои; вот когда наступила минута решительная. Будем же помнить: дело наше святое, правое, все они – в абсолютной лжи, а мы – в абсолютной истине. Так с Богом же, с Богом вперед! Я начинаю. Душенька, Ксандра, вы тут с нею побудьте, а я к папеньке…
Душенька. Миша. а зубки как?
Михаил (сдернув со щеки повязку). Какие зубки? Я и забыл Все прошло.
Входят Александр Михайлович и Полина Марковна.
VIII
Александр Михайлович, Полина Марковна, Варенька, Михаил, Ксандра и Душенька
Александр Михайлович. Что такое? Что за шум?
Варенька. Папенька! Папенька!
Александр Михайлович. Что ты кричишь. Варя? Что случилось?
Варенька. Это вы – Сашку?..
Александр Михайлович. А·а, Сашка. А я думал. Бог знает что, – весь дом всполошили. Ну да, мой друг, я велел увезти Сашку в Луганово. Кажется, беды в этом особенной нет, что ребенка к отцу отправили. Ведь и ты когда-нибудь поедешь туда. Ну, так вот я Сашку вперед и отправил… да что ты, Варя? Ну что ты на меня так смотришь? Что же такое случилось? Я не пойму…
Варенька. Что вы сделали? Что вы сделали?
Александр Михайлович. Не горячись, мой друг, успокойся. Ты вот все говоришь: нельзя отнять сына у матери. А знаешь правило: не делай другому того, чего себе не хочешь. Не хочешь, чтобы у тебя Сашку отняли, – не отнимай его и ты у отца. Или отдай сына, или вернись к мужу.
Варенька. А, вот что! Вот чего вы хотите! Так знайте же, не будет этого, никогда я к нему не вернусь! Замучаете, убьете, а ничего вы со мной не сделаете. Господи! Господи! Ведь это же насильство, тиранство! Ведь это подло, подло, подло!
Александр Михайлович. Варя, это ты мне, отцу своему? (К Михаилу). А ты, сударь, что же молчишь? Вот они, твои уроки. Вот дело рук твоих – любуйся!
Михаил. Я на вас любуюсь, папенька! Варя правду говорит: то, что вы с нею сделали…
Полина Марковна. Молчи. Миша, молчи, не смей!
Михаил. Нет. маменька, довольно я молчал. Я больше не хочу молчать. Я все скажу, и никакие силы в мире не остановят меня. Война так война – только не с ней, а со мною воюйте же – прямо, честно, открыто. Одну уже замучили, а теперь хотите другую. Но я не позволю вам, слышите, не позволю губить ее, убивать! Потому что это убийство, хуже убийства…
Александр Михайлович. Это я отец – убийца?
Михаил. Да, вы.
Александр Михайлович (занося над ним руку). Негодяй!
Михаил. Ну, что ж, бейте! лучше меня, чем ее!
Полина Марковна кидается между ними. Александр Михайлович падает на стул и закрывает лицо руками
Александр Михайлович. Буди воля твоя. Господи! Вот награда за все, вот плоть и кровь моя… Ну, Бог нас с тобою рассудит, Миша. А только помяни мое слово: нехорошо ты кончишь, хуже Робеспьера и Марата, бунтовщиком против всех законов человеческих и будущих. Опомнись же, смирись, пока не поздно…
Михаил. Нет. папенька, полно! Довольно я смирялся…
Александр Михайлович. Не хочешь?
Михаил. Не хочу!
Александр Михайлович (вставая и подымая руки торжественно). Ну, так я не хочу за тебя отвечать непослушный сын! Вон из дому моего, и чтоб ноги твоей здесь больше не было…
Полина Марковна одной рукой зажимает ему рот, другой уводит к двери.
Полина Марковна. Перестань! Перестань! Молчи! Пойдем!
Александр Михайлович и Полина Марковна уходят.
IX
Варенька сидит, опустив голову на руки, застывшая, как мертвая. Ксандра стоит у окна неподвижно и смотрит на небо. Душенька, забившись в угол, плачет. Михаил бледен, но по-прежнему бодр и решителен.
Михаил. Ну, девочки, плакать некогда – надо действовать. Варя, можешь меня выслушать?
Варенька. Могу. Миша. Видишь, я спокойна. Говори.
Михаил. Ну. так слушайте, друзья. Вот мой план. Нам с Варей здесь оставаться нельзя ни минуты… Который час?
Ксандра. Третий…
Михаил. Времени довольно. Подождем, пока все в доме улягутся – тогда бежать. Сначала в Луганово, за Сашкою, а потом в Козицыно, к тетке, а оттуда прямо в Петербург и морем за границу, в Берлин. Я уже написал Краевскому,[27] чтобы каюту взял на первом пароходе в Любек.
Варенька. А как же деньги, паспорт?
Михаил. Паспорт у Дьякова вытребуем, а деньги… У тебя сколько?
Варенька. Ничего.
Михаил. У меня полторы. Да, маловато. А у Дьякова не возьмешь?
Варенька. Что ты, Миша, взять и бежать? Украсть?
Михаил. Ну, положим. Я бы того… А. впрочем… черт с ним! Где-нибудь перехватим. Только бы вырваться. А может быть и без денег насидимся, в бедности, в голоде, в холоде… Ты не боишься. Варя?
Варенька. Нет, милый, ничего я с тобой не боюсь.
Михаил. Ну, значит, едем. Душенька, Ксандра, ступайте укладывать Варьку, а она пусть полежит, отдохнет. Немного берите – налегке поедем сейчас – остальное потом привезете в Козицыно. А я пойду – лошадей.
Уходит.
Χ
Полина Марковна, Варенька и Ксандра.
Полина Марковна. Я на минутку, девочки – только два слова сказать… Варя, ты не думаешь, что и я с папенькой?..
Варенька. Нет. мамочка, я знаю, что вы всегда с нами.
Полина Марковна. Ну, не всегда. Ведь и вы не всегда правы. Все мы не правы, и все должны простить друг друга. Прости папеньку. Варя, и меня прости, что не доглядела за ним.
Варенька. Что вы, маменька. Бог с вами! Вы меня простите, вы и папенька…
Полина Марковна. Ничего. Бог простит…
Варенька. Ах, уж не знаю, простит ли…
Полина Марковна. Полно, мой друг, человек прощает, – Бог ли не простит… Когда же едете?
Варенька. Кто вам сказал, маменька?
Полина Марковна. Сама знаю. Да вы не бойтесь – не выдам. Я же знаю, вам с Мишей здесь оставаться нельзя. Поезжайте с Богом. Ведь Миша едет с тобой?
Варенька. Да. со мной.
Полина Марковна. Ты ему верь, но не во всем. У него ум большой, а сердце иногда неумное. Многого не чувствует, а только воображает, что чувствует, и от этого другим больно. Ну, и восторженный. Вы, впрочем, все такие. Это хорошо для девушки, а ты уже мать, – тебе надо было быть спокойною. Да, все преувеличенное незначительно. Это вам всем надо помнить, а Мише особенно. Не согласна?
Варенька. Нет, не совсем.
Ксандра. А я совсем нет.
Полина Марковна. Ну, спорить не будем. Может быть согласитесь потом. Когда же едете?
Варенька. Миша хочет сейчас.
Полина Марковна. Сейчас так сейчас. Чем скорее, тем лучше. У тетки будете?
Варенька. Будем.
Полина Марковна. Ну, так и я туда приеду, – там и простимся. А теперь мне к моему старику пора. (Обнимает ее и молча гладит по волосам и по щеке своим обычным, однообразным движением руки). Ну что, успокоилась?
Варенька. Ах, маменька, голубушка, спасибо вам! Какая вы хорошая! Вы лучше всех на свете!
Полина Марковна. Ну, Христос с тобой!
Уходит.
Ксандра. Скорее, скорее Варьку укладывать, а то Миша придет, а мы не готовы.
Всходят по лестнице в барышнины комнаты. Никого. Светает, но солнце еще не вставало. Входит Михаил. Михаил один. Одет по-дорожному, в бекеше и картузе. В руках – поднос с бокалами и бутылка шампанского. Ставит их на столе. Подходит к окну, смотрит на небо и на часы. Взбегает по лестнице и стучит в дверь.
Голос Вареньки из-за двери. Кто там?
Михаил. Скорее, девочки! Лошади поданы.
Голос Ксандры. Сейчас, Миша.
Михаил (открывая дверь). Я к заднему крыльцу велел подавать, чтоб не услышал папенька. Туда и вещи сносить. Да потихоньку, Феня.
Голос Фени. Будьте спокойны, барин, никто не услышит.
Выходят на площадку лестницы. Варенька, одета по-дорожному, в шляпе с вуалью, Душенька и Ксандра. Все сходят вниз по лестнице.
Михаил (наливая бокалы). Посошок на дорожку… Ах, мои милые, милые девочки, я так счастлив сейчас, как никогда еще не был, и, может быть, никогда уже не буду. Я чувствую силу в себе бесконечную – вашу силу, вашу Любовь. Я силен, как титан Пpoмeтeй… (Вдруг усмехаясь). Гм… гм… господин Прометей, господин Хлестаков…
Ксандра. Что ты, Миша? Какой Хлестаков?
Михаил. Из «Ревизора» Гоголя. Это Белинский дразнит меня: «господин Хлестаков, залетевший в пространства надзвездные»…
Душенька. Полно, голубчик, ой, полно! А то опять будет щекотно…
Ксандра. Твой Белинский – просто дурак!
Михаил. Нет, не он, а мы дураки. Дон-Кихоты, безумцы, романтики. Самые смешные люди в мире. Ну и пусть. Пусть над нами смеются взрослые, важные, умные. Не бойтесь друзья, не они, а мы победим, мы, смешные, победим смеющихся!
Душенька. Смотрите, смотрите, солнышко!
Михаил. Да, вот оно, солнце великого дня! (Раздавая бокалы). За что же выпьем, девочки?
Душенька. За Варьку.
Ксандра. Нет, сначала за всех, за наш союз!
Михаил. Да, первый бокал за него. Да будет он крепок и вечен, как это вечное солнце. Благослови, святое солнце нас святой союз!
Подносят бокалы, чокаются и пьют
Душенька. Ну, а теперь за Варьку.
Михаил. Да, за нее. Нынче с женщиной-матерью и земля, наша мать, как раба, закована, поругана. Но восстанет, свободная, и будет, как Жена, облаченная в Солнце.[28] За освобожденную женщину – Освободительницу мира!
Пьют.
Михаил. Ну, а третий, последний, за что?
Варенька, Душенька и Ксандра. За тебя, за тебя, Мишка! За нашего освободителя! За второе наше солнышко.
Михаил. Нет, не за меня, а за то, что я люблю больше чем себя самого – за освобождающую истину. Помните то, что я вам говорил. – Восторг разрушения – восторг созидания. За разрушающую и созидающую Истину – солнце всех солнц!
Действие четвертое
В Луганове, в доме Дьякова, большая неуютная комната. Одна дверь в прихожую, другая – в кабинет. Два окна – одно на двор, с флигелями и службами, другое – в поле. Вечер. Дождь.
I
Дьяков и Митенька сидят за столом, уставленным закусками и бутылками.
Митенька. Да, брат, скучно на этом свете, а есть ли другой – неизвестно…
Дьяков. Не философствуй, ради Бога! И без того тошно.
Митенька. А ты чего куксишься? Лей!
Дьяков. Не хочу.
Митенька. Ну что же мне с тобой делать? Ну, хочешь, спляшу? (Наигрывает на гитаре).
Дьяков. Полно. Митя, оставь. (Глядя в окно). Эк, зарядил.
Митенька. Ничего, дождик тепленький березовым веником пахнет. Озимым хорошо.
Дьяков. Тоска. Едем, что ли?
Митенька. Едем.
Дьяков. Куда?
Митенька. Неизвестно, куда. Прямо к цыганкам закатимся. Тряхнем стариной – по-улански. Закутим, замутим, пустим дым коромыслом, завьем горе веревочкой.
Дьяков. Да ведь и там тоска… А у этой, как бишь ее, у Апельсины Лимоновны бородавка на носу с рыжим волосом…
Митенька. Это что – бородавка, а вот была у нашего дивизионного – целый пук волос на переносице, – как рассердится, так дыбом и встанут. Противно!
Дьяков (опять глядя в окно). Нет, не березовым веником махнет, а червем дождевым. Знаешь, черви такие – длинные, розовые, слизкие. Препротивные… А намедни дворнику Михею боров палец укусил: резал Михей борова да не дорезал: а тот взбесился, вырвался и укусил, вся рука сгнила, антонов огонь[29] сделался… Говорят, у всех животных. когда они бесятся, слюна ядовитая… и у «бешеного зайца» тоже?
Митенька. Экая дрянь тебе в голову лезет!
Дьяков. Тоска!
Входит Лаврентьич.
II
Дьяков, Лаврентьич и Митенька.
Дьяков. Чего тебе?
Лаврентьич. У Сашеньки животик болит.
Дьяков. Ну, что ж. поболит и пройдет.
Лаврентьич. Не послать ли за фершалом?
Дьяков. Пошли.
Лаврентьич. Аль бобковою мазью потереть пупочек?
Дьяков. Потри.
Лаврентьич. Да ведь я, чай, не мамушка.
Дьяков. Там их целых две – будет с него.
Лаврентьич. А какой в них толк? Только цапаются, Апельсина Лимоновна – ведьма, а Амалия Карловна – черт. Одна за ручку, другая за ножку, того и гляди – пополам дитя раздерут.
Дьяков. Не раздерут. Ну, ступай. Надоел.
Молчание.
Лаврентьич. Как же так, сударь? Не приблудный, чай, не пащенок, – свое дитя, законное. Вот ужо приедет барыня…
Дьяков (вскакивает и замахивается чубуком). Молчи, дурак! Я тебя…
Лаврентьич уходит.
III
Митенька и Дьяков.
Митенька. За что же ты на Сашку взъелся? Он-то чем виноват?
Дьяков (поднимая голову). Я тебя просил, Митя, не говорить об этом… И зачем мне его подкинули? делали бы с ним, что знают… Все из-за него… Как родился – точно ножом отрезало… (Наливает вина и пьет). Ну, едем. Все равно, куда, хоть к черту.
Митенька встает.
Дьяков. Нет, стой, погоди… Слушай, Митя, ты Михаила Кубанина любишь?
Митенька. Люблю.
Дьяков. И меня любишь?
Митенька. И тебя.
Дьяков. Как же так? Или меня, или его.
Митенька. Что же делать? Оба вы – люди хорошие.
Дьяков (положив письмо на столе). На, читай.
Митенька. Я, брат, чужих писем не читаю.
Дьяков. Не бойся, не украл. Да тут и секретов нет. Знаешь Белинского?
Митенька. Виссариона Григорьевича? Ну, еще бы. Вместе у Кубаниных гостили. Тоже «заяц бешеный».
Дьяков. И Боткина знаешь?[30]
Митенька. Ваську-то купчика? У папеньки, в лавке чаем торгует[31] а Гегеля так и жарит. Умный парень.
Дьяков. Ну, так вот, читай. Это – письмо Белинского к Боткину о Михаиле Кубанине.
Митенька. Нет, уж лучше ты. Да не все, а то засну, – ишь, какое длинное.
Дьяков (читает). Слушай. «Я этого человека любил больше всех на свете. Но теперь он для меня – решенная загадка. О, гнусный, подлый эгоист, шут, паяц, фразер, дьявол в философских перьях. Абстрактный герой, рожденный на свою и на чужую гибель, человек с чудесной головой, но без сердца, и притом, с кровью протухшей соленой трески»…
Митенька. Вот так ругается! Отроду таких ругательств не слыхивал. Ах, господа писачки… Ну, полно, будет с меня.
Дьяков. Нет, слушай конец. (Читает). «В эту минуту мне кажется, что я, только бы увидел его, как попросил бы, или убить меня, или позволить мне убить его». Ну, вот, слышал?
Митенька. Слышал.
Дьяков. Верно?
Митенька. Не знаю. Может и верно.
Дьяков. И ты его любишь?
Митенька. Люблю. (Высовывается в окно). Кто-то приехал… А ведь это он, легок на помине.
Дьяков. Кто?
Митенька. Мишенька.
Дьяков. Кубанин?
Митенька. Он самый.
Дьяков. Один?
Митенька. Не видать отсюда… Как будто один.
Дьяков. Лаврентьич! Лаврентьич!
Входит Лаврентьич.
IV
Дьяков. Ступай, беги скорее. Приехали там. Скажи, что принимать не велено. Не пускай, слышишь?
Лаврентьич. Слушаю-с. А только ежели…
Дьяков. Да ступай же, черт, ступай.
Лаврентьич уходит.
V
Митенька. Что ты, Коля, разве можно?
Дьяков. Нет, Митя, ни за что. Не могу я его видеть.
Митенька. Да ведь все равно войдет.
Дьяков. Ну, так я уйду, а ты скажи ему…
Митенька. Что испугался, сказать? Что спрятался?
Голоса Михаила и Лаврентьича за дверью.
Голос Михаила. Ну ладно. Никто тебя не спрашивает.
Голос Лаврентьича. Михаил Александрович! Сударь, а, сударь! Толкать не извольте!
VI
Михаил, Дьяков и Митенька.
Михаил. Это еще что за новости? Принимать не велели? (Подает руку Дьякову, тот не берет ее). И руки не даете? Oгo, расхрабрились как! Ну что ж, пожалуй, и лучше, по крайней мере, лгать больше не будете.
Дьяков. Вы один? А Варя?.. Варвара Александровна где?
Михаил. Потом узнаете. Я приехал за Сашкою… Что ж вы молчите? Или говорить со мною не хотите?
Дьяков. Не хочу.
Митенька. Нашла коса на камень!
Михаил. Извините, Митенька, нам поговорить надо с Дьяковым.
Митенька. Сделайте одолжение.
Дьяков. Нет, Митя, не уходи. Нам говорить с ним не о чем.
Михаил. Воля ваша, Дьяков, а выслушать вам меня все-таки придется. Вы обещали отдать Сашку, помните? Все-таки обязаны, как честный человек.
Дьяков. Михаил Александрович, уходите. Прошу вас, уходите.
Михаил (усевшись на стул). Я без Сашки не уйду.
Дьяков. Уходите. Кубанин, сейчас же уходите, слышите!
Михаил. А вы лучше не упрямьтесь, – все равно, отдадите.
Дьяков. Вон! Вон! Вон!
Михаил. Ай-ай, как страшно – «бешеный заяц»!
Дьяков (кидается на Михаила и хватает его за ворот). Я тебя… Я тебя… Я тебя… Подлец!
Михаил. Сам ты подлец! (Дьяков ударяет Михаила по лицу).
Митенька. Господа, господа, драться не надо. Я караул закричу.
Дерутся.
Михаил. Стреляться! Стреляться!
Дьяков. А-га! Наконец-то! Ну, смотри же, – если есть в тебе хоть капля крови, помни, что ты сказал. Держи его, Митя, не пускай, я сейчас…
Дьяков убегает.
Митенька. Уходите, Кубанин, уходите! Разве вы не видите, он с ума сошел.
Михаил. Пусть убьет. Я его сам…
Митенька. Ну, вот, и этот. Э, черт, оба взбесились… Ну. что мне с вами делать, – водой разливать, что ли?
Входит Дьяков с двумя пистолетами.
VII
Дьяков (подавая пистолеты Митеньке). Вот на, смотри. И шаги отмерь… или как там, через платок, что ли? Мне все равно.
Митенька. Да ты что это, сударь, затеял? Стреляться здесь, в комнате?
Дьяков. Да, здесь же, на месте, сию же минуту. А то удерет, – я его знаю.
Митенька. Да что ты. Коля, помилуй! Ведь он у тебя гость в доме. Какая же это дуэль? Это – смертоубийство…
Дьяков. Не хочешь? (Подавая пистолеты Михаилу). Осмотрите сами. Выбирайте.
Михаил берет один из пистолетов, видимо не сознавая, что делает. Дьяков отходит на другой конец комнаты.
Митенька (кидается к Дьякову). Сумасшедший! Сумасшедший! Что ты делаешь?
Дьяков. Прочь, Митя! Убью!
Митенька (в окно). Караул! Помогите! Лаврентьич!
Дьяков. Стреляйте же! Стреляйте!
Лаврентьич всовывает в дверь голову и сейчас же скрывается.
Михаил (кидая пистолет на пол). Я стреляться не буду.
Дьяков. Не будете?
Михаил. Не буду.
Дьяков. Не хотите здесь, в комнате?
Михаил. Нет, совсем не хочу. Противно.
Дьяков. Что противно?
Михаил. Убивать.
Дьяков (взводя курок). Стреляйте же, черт побери! Или убью, как собаку!
Михаил. Убивайте!
Вбегает Варенька.
VIII
Варенька, Дьяков, Митенька и Михаил.
Варенька. Что это? Что это? Что это?
Дьяков роняет пистолет и молча пятится к стене, глядя на Вареньку широко раскрытыми глазами, как в ужасе.
Варенька (кидается к Михаилу). Миша! Миша! Что это? (Вдруг обернувшись к Дьякову). Мало тебе Сашки? Мало тебе Сашки? Хочешь и Мишку? Нет, не его, а меня убей! Только не мучай! Довольно мучил – я больше тебе не позволю! Довольно лгал, хитрил, за чужие спины прятался, низкий, низкий ты человек! Трус! Вор! Думал, Сашку украдешь, и я вернусь? Так вот же, никогда не вернусь! И ничего ты со мной не сделаешь… Убьешь и не сделаешь. Убивай, а Сашку я тебе не отдам! Сама своими руками убью, а тебе не отдам… Миша, пойдем. Убьет – и пусть… Видишь, молчит, не смеет… Пойдем же, Миша!
Берет Михаила за руку, идет мимо Дьякова и вдруг, остановившись, смотрит на него молча, долго, пристально.
Михаил. Ну, что же ты, Варя?
Варенька опускает руку Михаила, не отводя глаз от Дьякова. Тот стоит все так же, не двигаясь, прислонившись спиною к стене, и смотрит на нее открытыми глазами. Михаил берет Вареньку за руку.
Варенька. Постой, Миша. (Вдруг обернувшись к нему, вырывает руку). Оставь! Оставь! Уходи! Уходи! Уходи!
Михаил. Что ты, Варя? Зачем? Я без тебя…
Варенька. Нет! Нет! Нет! Ступай! Ступай! Ступай! Ради Бога, Миша, милый, прошу тебя, ступай!
Митенька. Михаил Александрович, пойдемте. Разве не видите – лучше будет.
Михаил. Да что такое? Я не понимаю.
Митенька. Не понимаете? Ну, ничего, ужо поймете. (Поднимает пистолет с пола и берет Михаила за руку). Да ну же, ну, говорят вам, ступайте!
Митенька уводит Михаила. Варенька молча подходит к Дьякову. Тот так же молча закрывает лицо руками.
Варенька. Колька, ты что? Что ты молчишь? Ну, скажи же, скажи что-нибудь. (Кладет ему руки на плечи). Ох. Колька, что я наделала! Что я наделала!
Дьяков (падает к ее ногам). Варя! Варя! Варя, милая!
Варенька. Ну, полно же, полно, глупенький! Поверил? зачем же верил? Я ведь все не то, все не то… Сама не знаю, что говорю. С ума схожу. Да нет же, нет, никогда я от тебя не уйду, никогда тебя не оставлю. (Обнимает и целует его). Ну, как такого оставить? Все равно, что Сашку. Оба вы у меня вместе – что он, то и ты… Ох, Коля, голубчик, я ведь думала, что могу уйти, а вот не могу. И к кому мне идти? К Мишке, что ли?.. Нет, нет… опять не то… Не слушай меня, не верь. Никого у меня нет, кроме тебя… Ну, что же ты плачешь, что же ты плачешь. Сашка мой, Катька моя, глупенькая? Ох, бедная ты моя, бедная, что я с тобой сделала! Ну, да зато уж теперь так приласкаю, так полюблю…
Дьяков. Варя… Варя… Зачем?
Варенька. А затем, что люблю. Аль не веришь? Ну, погоди, ужо поверишь… Нет, все не то… Ну, смотри мне в глаза – вот так… Видишь, видишь теперь?
Дьяков. Варя! Правда? Любишь?
Варенька. А ты что думал? Ну, да, да, тебя одного, только тебя одного и люблю!
Дьяков плачет и целует ноги ее. Потом вдруг молча встает, медленно идет к столу, садится и опускает голову на руки.
Варенька. Что с тобой, Коля? Опять? Нет, Колька, не надо… Колька, Колька, поди же сюда!
Дьяков все так же медленно, молча встает, подходит к висящему на стене звонку и звонит. Входит Лаврентьич.
IX
Дьяков. Барыня едет, Лаврентьич. Вели одевать Сашу и вещи укладывать. Да поскорее. Когда будет готово, выносить в карету прямо из флигеля. Ну, ступай, да смотри же, скорее.
Лаврентьич. Слушаю-с.
Уходит.
Χ
Варенька и Дьяков.
Варенька. Коля, что ты хочешь?
Дьяков. Сашку с тобой отправить. Ты ведь без него не поедешь.
Варенька. Никуда я не поеду. Я же тебе сказала…
Дьяков. Нет, Варя, поедешь. Иначе нельзя.
Варенька. Почему нельзя?
Дьяков. Не знаю. Не говори, прошу тебя, ничего, ничего не говори… И скорее, скорее, ради Бога, скорее!
Варенька. Не веришь? Не любишь? Гонишь?
Дьяков. Перестань. Не мучь меня. Трудно мне, разве не видишь, как трудно. Оставь. Потом… Ну, а теперь с Богом. (Вынимает из бюро пакет). Вот на тут паспорт и деньги. Три тысячи. Миша взял полторы. Хватит пока. Возьми же. (Сует ей в руку пакет, она не берет). Не хочешь? Ну ладно, я Мише отдам. Ну, скорее, скорее!
Варенька. Что я сделала! Что я сделала! (Плачет). Правда. Коля? Скажи, правда – иначе нельзя? Тебе лучше так?
Дьяков. Нам обоим лучше.
Варенька. Нет, тебе – обо мне не думай. – а как тебе?
Дьяков. Да, Варя, и мне так лучше.
Варенька. Ну, что ж, пусть. Сама виновата. Так мне и надо! так мне и надо! Прости, Коля… (Ломая руку). Да нет же, нет, я знаю, нельзя никогда, никогда нельзя простить!
Дьяков. Что ты, Варя, полно. За что мне тебя прощать? А если и есть за что, Бог простит. (Обнимает и целует ее). Дай перекрещу. Вот так. И ты меня. А Миша где? (Открывает дверь и зовет). Михаил Александрович!
XI
Дьяков, Михаил и Варенька.
Дьяков. Очень я перед вами виноват, Михаил Александрович – так виноват, что уж и не знаю. право, можно ли? Но, если можно, простите меня… А если нельзя, я всегда готов, когда и где вам будет угодно. За вами выстрел. А только лучше бы, право…
Михаил. Не понимаю. Ничего не понимаю.
Дьяков. Да что ж тут понимать? Дело простое: Варя едет за границу с вами и Сашею.
Михаил. А как же вы?
Дьяков. Я остаюсь. Или тоже уеду куда-нибудь. Обо мне не беспокойтесь.
Михаил. Нет, в самом деле?
Дьяков. В самом деле. Спросите Варю.
Михаил. Варя, правда?
Варенька. Да, Миша. Правда.
Михаил. Что ж это такое? Из-за чего же мы давеча?.. Ах, Боже мой, как глупо! Послушайте. Дьяков, я ведь перед вами кругом виноват.
Дьяков. Что вы, Михаил Александрович, Бог с вами! Уж если считать вины, так оба виноваты мы одинаково.
Михаил. А знаете что? Мириться – так мириться. Дьяков, голубчик, позвольте вас обнять!
Дьяков. Нет, Михаил Александрович, уж лучше не будем ни обниматься, ни драться. Лучше попросту: если можете, дайте мне руку. Вот так. Ну, а теперь с Богом! Скорее! Варенька, пойдем Сашку укладывать.
Варенька. Нет, Коля, я так не могу. Я должна…
Дьяков. Молчи, молчи! Пойдем!
Дьяков и Варенька уходят.
XII
Михаил и Митенька.
Михаил. А все-таки я не понимаю…
Митенька. И не трудитесь, Мишенька, – все равно не доймете… Это вам не Гегель – не «разумное действительно», к черту логику – и все шиворот-навыворот.
Михаил. Вы думаете, Митенька? (Подносит руку к щеке).
Митенька. А что, зубы болят? Хотите платочек подвязать? А то как бы флюс не сделался. Да вы не конфузьтесь, батюшка. Эка невидаль – оплеуха подле уха! Это иногда лучше всякой логики.
Михаил. Вы, сударь, пьяны, глупы и пьяны. Убирайтесь к черту, пока я вас…
Митенька. Сделайте одолжение. (Подставляя щеки). Вот обе – в какую угодно.
Михаил. Ну. вас… блаженненький!
Митенька. Нет, стой, погоди! Не так я глуп, как ты думаешь. А что пьян – пьян да умен, два угодья в нем. Не понимаю я, что ли, с кем говорю? Ведь кто кого победил давеча – он ли тебя или ты его, это один Бог рассудит. Эх-ма, голубчик Мишенька, все понимаю! Не сердись на меня. Ведь ты сейчас с Россией-матушкой прощаешься! Уедешь – и не видать тебе ее, как ушей своих. Бунтовал здесь мальчиков и девочек – бунтовать будешь там народы и царства. Накутишь, намутишь, так что небу будет жарко. Крови отведает львенок – будет лев, искай кого поглотити. Ну, брат, счастливо! Поцелуемся – со мной-то можно, чай, – не подеремся! Аль брезгаешь?
Михаил. Нет, отчего же? С удовольствием. Вы тоже, Митенька, славный. Спасибо вас всем, за все спасибо. Не поминайте лихом. (Обнимаются). А что, Митенька, о чем я вас хотел спросить: что это я сказал Дьякову давеча, когда он в меня целился?
Митенька. Ну, что вы… Будто сами не помните? сказали, что стрелять не будете.
Михаил. А еще что?
Митенька. Еще? А еще, – что убивать не хотите, потому что противно.
Михаил. Вот, вот, оно самое! Противно. (Помолчав). Митенька, а что, очень я тогда боялся?
Митенька. Ну, уж это вам лучше знать.
Михаил. Нет, а вам, со стороны как?
Митенька. Мне?.. Чудак вы, право, Михаил Александрович! Ну, да уж что там… Молодец, молодец, дай Бог всякому так!
Михаил. Гм, молодец? (Улыбаясь). А знаете, я ведь, может, и очень боялся. А только я тогда совсем о другом думал…
Митенька. О другом? О чем это?
Михаил. Да вот об том самом, что убивать не хочу. Поединок, говорят, дело чести. А я не хочу убивать, совсем не хочу. Противно. И если по чести убивать надо. – ну ее к черту и честь!
Митенька. Вон оно куда! А ведь это уже на мое выходит – вот как я говорю: взять все за хвост да и стряхнуть к черту!
Михаил. Ну, может, и не все, а уж это наверное! Уж это наверное! С этого все и начинается. Тут-то оно и есть, – бунт, – такой бунт, какого еще никогда не бывало! Никогда не бывало! А ведь никто не понимает… Ну, да ничего, поймут. Надо, чтобы поняли. И я это сделаю, сделаю, сделаю!
Митенька. Ну, и сделай, ну и сделай. Мишенька! Помоги тебе Бог!
Голос Дьякова с лестницы. Михаил Александрович! Михаил Александрович!
Михаил. Иду!
Уходят.
XIII
Митенька один. По комнате пробегают люди с тюками, узлами, чемоданами. По всему дому суматоха, говор, крики, хлопанье дверей. Чей-то голос вдали: «Одеяльце забыли, одеяльце Сашенькино». Голоса на дворе: «Ну, с Богом, трогай».
Митенька (в окно кланяясь и махая платком). Счастливо! Счастливо! (Идет к столу, садится, наливает вино, пьет и наигрывает на гитаре).
Входит Дьяков.
XIV
Дьяков садится, так же, как давеча, кладет руки на край стола и опускает на них голову. Митенька продолжает взыгрывать и посматривать на Дьякова искоса. Потом встает и кладет ему руку на плечо.
Митенька. Ну, что ж, Коля, и нам пора. Лихо кутнем, такой карамболь зададим, что чертям тошно станет!
Дьяков. Полно, Митя, перестань. Уходи.
Митенька. Ну, брат, шалишь! Не уйду. Мы теперь с тобой до одной точки дошли – одна дорога – вместе пойдем!
Дьяков наливает в стакан воды и хочет пить. Митенька удерживает его за руку.
Митенька. Ты что это, сударь, вздумал? (Наливает вина). На, пей, – здоровее будет!
Дьяков. Не хочу.
Митенька. Вина не хочешь? Ну, брат, плохо дело! (Дьяков пьет воду). А что ты думаешь. Коля, надолго она уехала?
Дьяков. Не знаю.
Митенька. А хочешь пари держать, что года не пройдет, как вернется?
Дьяков. Прошу тебя, Митя…
Митенька. Ну, ладно, не буду. А только, если вернется, помни, брат, что это – дело Мишиных рук. Зла тебе хотел, а сделал добро. Знаешь притчу: медовые соты в челюсти львиной, – из едущего вышло едомое, и из крепкого вышло сладкое.[32]
Дьяков (идет к двери и зовет). Лаврентьич!
Входит Лаврентьич.
XV
Дьяков, Лаврентьич и Митенька.
Дьяков. Я уезжаю, Лаврентьич. Может быть, не скоро вернусь. Управителю доверенность вышлю на продажу усадьбы. А ты пока за домом присматривай. Да вещи пришли. Я тебе из Москвы напишу.
Лаврентьич. Слушаю-с. (Помолчав). А куда, сударь, ехать изволите?
Дьяков. Не знаю. На Кавказ, должно быть, в действующую армию.
Лаврентьич. На Кавказ! Вот что. Опять, значит, в полк? Служить будете?
Дьяков. Так, может быть.
Лаврентьич. Так-с. И усадьбу продадите?.. Батюшка, барин, Николай Николаич, отец ты наш! А мы-то как же без тебя? И не вернешься к нам?
Дьяков. Нет, отчего же? Если не убьют, вернусь. (Идет к бюро, вынимает бумагу из ящика). Вот на, возьми, – отпускная тебе. А потом, когда справлюсь, в Москве, всех дворовых отпущу на волю. Так им и скажи. (Лаврентьич берет бумагу, отворачивается и молча трет глаза кулаком).
Дьяков. Ну, что же ты? Аль воле не рад?
Лаврентьич комкает бумагу, рвет ее, кидает на пол и топчет ногами.
Лаврентьич. Вот вам! Вот вам! Вот вам воля ваша! Ничего мне не надо! Пропадай все пропадом! И за что вы меня, сударь! Кажись, верой-правдой служил, и вам, и папеньке, и деденьке. На руках носил, ходил, пестовал, а вы меня, старика… Эх, сударь!
Дьяков. Ну, полно. Лаврентьич. Если ты не хочешь…
Лаврентьич (кланяясь в ноги). Батюшка, барин, смилуйся, не губи ты нас, сирот! Не разоряй гнезда родного! Коли нас не жалеешь, хоть гробы отцов пожалей!
Дьяков. Ну, ладно. Я еще подумаю. Может быть, и не продам. Только не плачь. А если на волю не хочешь. – Бог с тобой, служи, как раньше служил. Я знаю, ты – верный слуга. Спасибо тебе.
Обнимает его. Лаврентьич уходит.
XVI
Дьяков и Митенька.
Митенька. Эх-ма! Обидел старика. И его, и меня, и Мишеньку, и Сашу, и Варвару Александровну, – всех обидел.
Дьяков. Что ты, Митя, чем же я обидел?
Митенька. Ну, брат, коли сам не понимаешь – говорить нечего. А скажи-ка лучше, как Кавказ-то вправду едешь?
Дьяков. Еду.
Митенька. И пить и кутить больше не будешь?
Дьяков. Не буду.
Митенька. Поздравляю. Святой, значит, преподобный. Облагодетельствовал всех – и на Кавказ, умирать за отечество. Герой! Амалат-Бек![33] Ну, и поезжай. И черт с тобой.
Дьяков. Чего же ты сердишься?
Митенька. Я не сержусь. А только мы – люди грешные, – со святыми нам делать нечего. Эх-ма! Думал я, что ты человеком стал, а ты все та же баба, слюнтяй, такая дрянь, что только поплевать и бросить!
Дьяков. Да что же ты ругаешься?
Митенька. А как же не ругаться, когда смотреть тошно на рожу твою преподобную. Тьфу! весь постным маслом обмазался и рад-радешенек. Святой! А у самого в глазах бес играет. Зла-то в тебе столько сейчас, сколько зла, у-у! Вчуже страшно…
Дьяков. Что ты говоришь, Митя! Какое во мне зло? На кого?
Митенька. На всех. А пуще всех на себя. Давеча тут прощения у Миши просил, едва в ногах не валялся, а уж лучше бы ты убил его, – меньше бы зла сделал.
Дьяков. Нет, Митя, нет у меня зла ни на кого. А Мишу я, в самом деле, простил.
Митенька. Простил! Скажите, пожалуйста! Да, может, он в прощении твоем и не нуждается! Может быть, ты и подметки его не стоишь. Виноват он, кругом виноват, как подлец. Ну, и что ж из того? Мы все подлецы. Не нам с тобой его прощать. Да знаешь ли ты, кто он такой?
Дьяков. Знаю. Митя, все знаю!
Митенька. Врешь! А если знаешь, так пей! (Подает стакан). Пей за здоровье Михаила Кубанина.
Дьяков. Я же тебе сказал, что не хочу вина.
Митенька. Врешь! опять врешь! Не в вине тут дело, а за его здоровье пить не хочешь.
Дьяков. Да нет же, право…
Митенька. А если нет. – пей сейчас!
Дьяков. Послушай. Митя!..
Митенька. Нечего слушать. Пей, или черт с тобой!
Дьяков. Ну, ладно, давай!
Митенька. Только помни, брат, это не шутки. – это все равно, что клятва вечная. Поднимай же стакан, кричи…
Дьяков. Не буду я кричать.
Митенька. Ну, ладно, я за тебя. Только смотри, чтоб крепко было: как выпьем, – стакан об пол. Виват! Виват! Виват Михаил Кубанин!
Пьют и разбивают стаканы.
1914
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Сильвио
фантастическая драма
Базилио, правитель страны.
Сильвио, его сын.
Клотальдо, приближенный Базилио
Шут
Придворные
Военачальник
Виночерпий
Казначей
Беатриче, куртизанка
Дамы, фрейлины
Пажи
Женщины из народа, бедные работницы
Народ, ремесленники, воины, мужики, горожане и др.
Действие происходит во владениях Базилио, в сказочной стране. Между прологом и действием 1 проходит 17 лет.
Пролог
Внутренность высокой башни. Перед открытым окном, в котором виднеется звездное небо, стоят Базилио и Шут.
Базилио.
Неведомая творческая сила
Во всех мирах бесчисленных явленья
В одну живую цепь объединила.
И в цепи той небесные светила —
Последние сверкающие звенья
Туда, туда, к ночному небосводу
С несметными лампадными огнями
Летит чрез все века, чрез всю природу
Движение незримыми волнами. —
Так зыбь от камня, брошенного в воду.
Широкими расходится кругами.
Все выше, выше к сумрачной лазури
Возносится и детский слабый лепет.
И гром лавин, и рев могучей бури,
И над прудом плакучей ивы трепет
В безмолвных звездах будущее дремлет.
Как в золотых клубах, в них скрыты нити
Изменчивых, неведомых событий.
Лишь гордый ум вселенную объемлет.
Что жалкий скиптр, венец и пурпур тленный
Пред властию науки бесконечной!
И что за честь толпой рабов презренной
Владеть тому, кто над природой вечной
Царит одною мыслью вдохновенной!
Я здесь лишь – царь: я с высоты взираю
На жалкий мир, волнуемый страстями,
И жизнь, и смерть, как Бог, я созерцаю.
О дай припасть мне жадными устами
К живым сосцам, божественное Знанье
И утоли мне страстное желанье
Живого млека сладкими струями!
Шут.
Ты мыслью облетел великую природу.
Но для чего? – чтоб знать, как беден ты и слаб.
Чтоб вечно чувствовать, что ты бессильный раб.
И вечно рваться на свободу.
Удар судьбы – и вот ты бледен, ты смущен.
Где знания твои. где гордая решимость?..
Как будто не для всех одной судьбы закон.
Как будто не для всех одна необходимость!
Не стоило, мудрец, так много книг читать.
Чтоб только разгадать ничтожество вселенной...
Входит Вестник.
Вестник.
Да здравствует король самодержавный!
Царица, в тишине уединенной виллы,
Где эти дни она в молитве провела.
Тебе наследника твоей короны славной
Порфироносного младенца родила,
Он – чудо красоты, величия и силы.
Король.
Вели скорей коня седлать!
Я к ним бегу, лечу обнять
Младенца милого и мать.
Вестник уходит.
Но нет о сердце не затем
Сюда пришел я: глух и нем
К земному счастию мудрец.
Я не супруг, я не отец.
Я здесь не счастлив, не люблю.
И радость в сердце подавлю.
Во тьму времен гляжу теперь.
Как в распахнувшуюся дверь.
И вас молю я в тишине.
О сонмы звезд откройте мне
Новорожденного судьбу
Науки верному рабу.
Идет к окну, смотрит на звезды и составляет гороскоп.
О горе мне! Среди небес.
Как в складках порванных завес,
Над краем сумрачной земли
Комета вспыхнула вдали.
И мир смятением объят,
Бледнеют звезды и дрожат.
Пред тем, чтоб в ужасе упасть
В ее зияющую пасть.
О Боже, верить ли очам?
Но рок не лжет, читаю сам
С невыразимою тоской
В скрижалях неба голубой
В сияньи звезд мой приговор.
Спасенья нет – и жизнь позор.
Мой сын – злодей; мой сын – тиран
И, жаждой крови обуян,
Как зверь кидается на всех.
Разврат... и оргий дикий смех...
Мятеж, – и царство как в огне
В братоубийственной войне.
И тот, кто был безумно горд.
Склонив главу, в пыли простерт,
И с поруганьем на нее
Он наступил, дитя мое.
Но чем младенец виноват.
За что безвинного казнят?
Пока беда висит над ним
Он дремлет, чистый херувим.
Без дум, без воли и греха —
И колыбель его тиха.
Но рок не дремлет, час пробьет,
И кто-то злобный натолкнет
На преступления тебя,
Все разбивая, все губя.
И ты – преступник, и сойти
Нельзя с позорного пути.
В утробе матери своей —
Ты небом проклятый злодей
Я не пророк, я не мудрец.
Я только любящий отец.
Но что порыв моей любви.
Что слезы жалкие мои,
Все видеть, чувствовать и знать —
И покоряться, и молчать!..
Входит Клотальдо, королевский канцлер
Клотальдо.
Тебя с наследником, мой царь.
Поздравить я пришел...
Базилио.
Клотальдо, я не царь.
Ты знаешь ли, пред кем, благоговея.
Колена ты склонил? – перед отцом злодея.
О, если б пред тобой был честный государь.
И любящий народ, и преданный закону.
Давно уже, не внемля ничему. —
Ни голосу любви своей, ни стону
Несчастной матери, он сыну своему
Разбил бы голову о камень. Бедный, милый.
Погибший сын, неведомою силой
Ты на злодейства обречен.
Мелькнешь ты грозным метеором.
Венец мой запятнав проклятьем и позором.
И нет спасенья, нет. Таков судьбы закон.
Под ликом ангела коварный демон скрылся.
Дыханье уст его – как аромат цветов...
Но легче было б мне, чтоб в сумраке лесов
Чудовищем косматым он родился.
Клотальдо.
Кто лживый, дерзостный пророк,
Кто царский дух смутил лукавыми речами.
Кто нечестивыми устами
Судьбу ужасную наследнику предрек?
Базилио.
Он тот, кому и мстить я не могу!
Что мой палач, моя секира
Созвездьям вечного эфира —
Неодолимому врагу.
Увы! от них какие брони.
Какие крепости спасет,
От их безжалостной погони
Какие бешеные кони
Добычу рока унесут?
Клотальдо.
Тебе ли царь, склониться в детском страхе
Под иго случая главой покорной?
Взгляни – ничтожный червь и тот во прахе
С врагом пред смертью борется упорно.
А ты, умом и волей одаренный.
Ужель падешь, без битвы побежденный?
Порви оковы трусости позорной:
Бессмертной жизнью грудь твоя согрета.
О, пусть кругом ревут и стонут бури,
Но там, в глубоких недрах сердца где-то
Есть уголок немеркнущей лазури.
Одна в груди – божественная сила,
Одна скала – на разъяренном море,
Над ней не властны – ни земное горе.
Ни рок, ни смерть, ни боги, ни светила.
Та сила – долг. Найди же в ней опору,
И светлой мыслью победив природу.
Стихий безумных бешеному спору
Противосставь разумную свободу.
Ты сам себя, о смертный, будь достоин.
Коль надо пасть – пади на поле брани,
Бразды судеб сжимая в твердой длани.
Лицом к врагу, как побежденный воин!
Король в глубоком раздумьи.
Шут (напевает про себя).
Если б капля водяная
Думала, как ты,
В час урочный упадая
С неба на цветы.
И она бы говорила:
«Не бессмысленная сила
Управляет мной.
По моей свободной воле
Я на жаждущее поле
Упаду росой!»
Но ничто во всей природе
Не мечтает о свободе.
И судьбе слепой.
Все покорно – влага, пламень.
Птицы, звери, мертвый камень;
Только весь свои век
О неведомом тоскует
И на рабство негодует
Гордый человек.
Но увы! лишь те блаженны.
Сердцем чисты те.
Кто беспечны и смиренны
В детской простоте.
Нас, глупцов, природа любит.
И ласкает, и голубит.
Мы без дум живем.
Без борьбы, послушны року.
Вниз по вечному потоку.
Базилио (выходит из задумчивости).
Клотальдо, что же делать?
Клотальдо.
Дай мне сына.
От мира надо скрыть ребенка твоего.
Народу возвестив, что ранняя кончина
Безвременно похитила его.
И тихо заживу я с ним в уединеньи;
Мой царь, мой друг, доверься мне:
Его, как нежное растенье,
Я воспитаю в тишине.
Не будет горестна его простая доля.
Коль лучше всех корон сердечный мир и воля
В тиши неведомых лесов.
Вдали от шумных городов.
От лицемерья и порока
Его, как чистую лилею, возрощу.
Ему, чтоб превозмочь несправедливость рока.
Всю нежность, всю любовь и силы посвящу.
Я стар и одинок; из душного чертога.
Из града пыльного давно меня влечет
Туда, туда, под звездный небосвод,
В пустыни вечные, где слышен голос Бога.
И я мечтал уже давно:
Ужель спасти нам не дано
От нашей лжи людской, от гибели позорной.
В оковах пошлости тлетворной
Одно хоть сердце юное, одно.
И снова дать ему блаженное незнанье;
Пред вольной птицей клетку отворить:
Лети, лети в лазурь, свободное созданье!
Святым его святой природе возвратить.
О, если гложут нас бессонные печали
На ложах пурпурных и в мраморных дворцах.
О, если мы одну, одну лишь скорбь познали
В заветах мудрости, в богатстве и пирах.
Быть может, нет и там от жгучих дум спасенья.
Здоровья, счастья и забвенья
Там, в простоте, в затишии лугов.
Где на заре последняя былинка
И одинокая росинка
Так жадно солнце пьют, так счастливы без слов.
Мой царь, на склоне лет Клотальдо не обманет.
Он не погубит сына твоего.
Он друга старого любить не перестанет...
Доверь младенца мне, молю – отдай его.
Спаси народ, спаси себя!..
Базилио.
Ты прав.
Мне долг велит – иного нет исхода —
Все чувства нежные поправ,
Пожертвовать младенцем для народа.
Но все ж я человек... о, слишком тяжело
Гнетет корона золотая
И клонится к земле, изнемогая
Под бременем венца усталое чело.
Идем же, старый друг...
С какою сладкой мукой
Подкрадусь я, как вор, к ребенку моему...
Не бойся, я будить его не стану, и к нему
Тихонько подойду – ни жалобы, ни звука,
Я только посмотрю и только, пред разлукой,
К шелковым пеленам уста мои прижму...
Родимый мой, прости, прости навек мой милый...
Клотальдо, тяжко мне... о Боже, дай мне силы!..
Базилио и Клотальдо уходят.
Шут (один на полутемной сцене).
Король младенца губит сам.
Он мнит себя судьбой гонимым.
И глупым бредням и мечтам
Он сыном жертвует любимым.
Себе мы горе создаем.
И сны, и призраки пустые
Мы древней мудростью зовем
Предубежденья вековые.
В колодце, в черной глубине.
Мы видим, влагой отраженный,
Свой образ собственный на дне:
Так ум наш робкий и смущенный,
Склонясь над мертвой пустотой,
Во мраке вечности немой
Свое лишь видит отраженье
И суеверно чтит его.
Как высший ум и божество.
Как волю звезд и провиденье.
Дохни лишь разумом на них —
И сон исчез неуловимый.
И нет уж призраков ночных
И воли звезд непобедимой.
Но люди-трусы не поймут
Могучей силы отрицанья:
Я одинок, философ-шут.
Но втайне полон состраданья.
В насмешках теплится любовь;
Мне жалко их; предвижу вновь
Борьбу, ненужные мученья.
Бесцельно льющуюся кровь.
За тень мечты, за сновиденья.
Но жалость робкая моя
Бессильна... Если б молвил я:
«Стыдитесь верить предрассудку!»
Они бы распяли меня,
Иль мудрость приняли за шутку.
Первое действие
Скалы, покрытые лесом; у входа пещеры Клотальдо. После пролога прошло 18 лет.
Клотальдо.
Уж вечереет; солнца луч
Не так отвесен, бел и жгуч;
И золотистый, мягкий свет
Какой-то благостью согрет.
Как пар, волнуясь над землей.
Еще тяжелый дышит зной.
На голой, розовой коре
Огромных сосен на горе.
На серых, мертвых лишаях.
На тихих, выжженных камнях.
А там – меж ясеней немых,
Дубов и вязей вековых —
Уж ночь зеленая: там – тень
И усыпительная лень;
Там на гнилой коре стволов
Наросты влажные.
Там слышен вздох уснувших фей —
То между спутанных ветвей
Журчит невидимый ручей
И нежный мох кропит росой...
Но луч прорвался золотой
В ту ночь, – и блеском залита
Стрекоз влюбленная чета:
Они в лобзании на миг
Слились, и к стану стан приник.
Над изумрудным тростником
Пылая синим огоньком.
О, как прекрасен Божий мир.
Как чист сияющий эфир!..
Природа молится и ждет.
Что ангел мира снизойдет.
И небо говорит «прости»
Земле, пред тем. чтоб отойти
Ко сну... Пред тем, чтоб задремать
Они целуются: так мать,
От колыбели уходя,
В последний раз свое дитя,
Чтобы спалось ему светло,
Целует в сонное чело.
Довольно грез; пора готовить ужин.
С охоты Сильвио придет голодный
Тому, кто с волею природы дружен.
Тому, кто без рабов живет свободный.
Котел с похлебкой так же мил и нужен,
Как вешние пленительные розы.
Как золотые девственные грезы.
С тех пор, как мы работниками стали,
Ни для каких красот земли и неба,
Ни для какой возвышенной печали —
Забыть нельзя кусок насущный хлеба.
От гордости навек мы отрешились
И, наравне с растеньями, зверями.
С несметными живыми существами,
Закону общей жизни покорились.
Η вот мы счастливы, и сам собою
Решился вдруг, так просто, без мученья.
Вопрос о жизни; если же порою
Смущают душу старые сомненья
И прежняя тоска меня тревожит —
Работать я иду, и никакие
Вопросы, думы, страсти роковые
Труду ничто противиться не может.
Вот и Сильвио: под мехом,
С луком звонким и копьем.
Он добычу мчит со смехом.
С торжествующим лицом.
То с блестящими клыками
Окровавленный кабан;
С этой ношей над скалами
Мчится юный великан.
И колючки в гриве львиной
От терновника вплелись.
И с косматою щетиной
Кудри черные слились.
Облик мужествен и грозен.
Взор величествен и строг...
Весь, как юный полубог
Он могуч – и грациозен
Но прекрасней ли одежд
Эти мускулы стальные,
Эта тень стыдливых вежд.
Члены бодрые, нагие,
Крови юношеской жар.
Кожи бронзовый загар...
Вот оно дитя природы
Посмотрите на него:
Это – жизни и свободы.
И здоровья торжество!
Вбегает Сильвио.
Клотальдо.
С добычей, Сильвио!
Сильвио (сбрасывает с плеч кабана к ногам Клотальдо).
Блестящая победа!..
Взгляни, отец, взгляни, какая дичь!
Клотальдо.
Кусок достойный царского обеда...
То лучшая из всех твоих добыч.
Сильвио.
Ты знаешь ли, как зверя я нашел?..
Клотальдо.
Нет, прежде сядь и отдохни: котел
Поет уж на огне, и теплый, ароматный
Над ним клубится пар.
Сильвио.
О запах благодатный!
Я голоден, дай ложку мне скорей,
Потом начну рассказ, от счастья и волненья
Я голода не замечал: полней
Янтарным супом чашку мне налей.
Но слушай...
Клотальдо.
Вот плоды и сладкие коренья.
Вот хлеб и овощи, и золотистый мед —
Подарок диких пчел – и в глиняном кувшине
Студеная вода...
Сильвио.
Весь день среди болот
Сегодня я блуждал; в траве, во мхах, в трясине
Искал я с жадностью чуть видимых примет.
Стоял до пояса в гнилой, зловонной тине,
Казалось, был готов лежать всю жизнь, весь свет,
Чтоб зверя в камышах найти пахучий след —
Но тщетно! Тишь кругом; над головой жужжала
Лишь туча комаров; ни запаха, ни следа.
И ослепительно, недвижимо дремала
Под пленкой радужной стоячая вода.
И сон, и блеск в очах, ослабевало зренье...
Вдруг – шелест в тростнике... О, сладкое мгновенье!
Как сердце дрогнуло! Едва сдержал я крик
Безумной радости; как зверь, могуч и дик.
Я к зверю кинулся, вонзил мой кортик в спину.
И кровью обагрил косматую щетину.
От боли он завыл и прыгнул на меня;
Я спрятался за пень, – то был мой панцирь крепкий.
И белые клыки, раскидывая щепки,
Вонзились в дерево расколотого пня.
Как змей, одним прыжком я бросился, проворный,
К врагу; хребет ему коленами сдавил —
И захрустела кость; он из последних сил
Рванулся; но меж игл щетины непокорной
Я в ребра острый нож чудовищу вонзил.
И, сердце щупая, предсмертным трепетаньем
Упился с жадностью, и пальцы погружая
Во внутренности, в кровь, лицо к ним приближал
С неведомым, но сладким содроганьем.
Клотальдо.
Опомнись, Сильвио... я вижу в первый раз
Такой зловещий блеск у этих милых глаз —
В них что-то чуждое мелькнуло... Что с тобою?
О, сын мой, не давай ты овладеть душою
Жестокости.
Сильвио.
Прости, увлек меня рассказ...
Клотальдо.
Не правда ли, не мог ты наслаждаться кровью?
О, я воспитывал тебя с такой любовью.
Ты зла, людского зла не видел с первых лет.
Когда затравлен зверь и, раненный смертельно.
К тебе подымет взор с тоскою беспредельной.
Тот ясный, страшный взор, где мысли виден след.
Ты жалость чувствуешь к нему, неправда ль?
Сильвио.
Нет!
Мне никогда рука не изменяет
Не дрогнет верный меч!
Клотальдо.
Но зверь страдает.
Страдает он, как ты...
Сильвио.
Какое дело мне!
Кто хочет жить – борись в безжалостной войне!
Смерть – побежденным! Прав лишь тот, кто побеждает.
Клотальдо.
Но жалость лучшее, что есть в сердцах людей...
Сильвио.
В лесу я никогда не видел состраданья.
Клотальдо (после раздумья).
Мой милый Сильвио, лежал ли ты порою
В траве росистой, утренней зарею
И чем-то тронутый до глубины души.
На влажные цветы смотрел ли ты в тиши.
Как на друзей давно знакомых?
И долгие часы следил ли, как дитя
В тот мир волшебный уходя.
За жизнью слабых насекомых?
Не правда ли, тогда к растеньям и зверям.
И даже к мертвым, сумрачным скалам
Рождалось кроткое в душе благоволенье?..
И был в лесу глухом ты. как в семье родной.
И с миром жизнь одну ты чувствовал душой.
Как будто сердца общего биенье.
Былинка каждая была тебе близка.
И ты любил ее, в родство с природой веря.
И ты жалел в полях последнего цветка.
Птенца без матери, страдающего зверя?..
Ты сразу сделать всех счастливыми хотел
И, кажется, весь мир любовью бы согрел,
Неправда ль. Сильвио?
Сильвио уснул, положив голову на колени старика.
Не слышит он и дремлет...
Он слов моих не мог понять, но в этот миг
Так трогательно чист его безгрешный лик.
Как будто ангелу-хранителю он внемлет...
Спи, милый сын мой, спи: к чему тебя будить…
Должна его сама природа научить
Одной улыбкою своею
Прощать, мириться и любить.
С молитвой за него склонюсь я перед нею...
Целует спящего Сильвио и отходит.
Зал во дворце. Базилио и Клотальдо
Базилио.
Ужель над светлою наукой ты глумишься.
Над мыслью вольною, не знающей оков.
Над драгоценнейшим наследием веков...
Презрением к нему, как школьник, ты гордишься!
Клотальдо.
Нет, не над знаньем я глумлюсь, но над забавой,
Над детскою игрой, что знаньем ты зовешь:
Без дела, без любви, вся мудрость ваша – ложь.
Ты думал ли, мудрец, какой ценой кровавой
Мгновенье каждое досуга твоего
Купил ты у судьбы? Чтоб мог, как божество,
Ты опьянять себя блаженством созерцанья
В книгохранилищах, меж статуй и картин,
Под сенью мраморной, беспечен и один
В пыли пергаментов вкушать всю негу знанья —
Ведь должен кто-нибудь от счастья отказаться.
Как вол, безропотно влачить железный плуг.
Чтоб мог воздушною ты грезой упиваться
Чтоб знанье дать тебе, и роскошь, и досуг.
Базилио.
Нет, совесть мне кричит, что ты не прав мой друг.
Когда для знания, для подвига святого
Я бескорыстною любовью отдаю
Сокровища, покой, и дружбу и семью.
Ужель посмеешь ты клеймить меня сурово.
Как будто в праздности я трачу жизнь мою?
Иль мозга моего не тягостней работа,
Что если б землю рыл я с заступом в руках,
Иль меньше я тружусь, чем пахарь на полях,
И на лице моем не те же капли пота?
Устал я, как мужик, измученный в страду
Не острою сохой, а мыслию свободной
На поле умственном взрывая борозду,
И ты назвал игрой мой подвиг благородный!
Клотальдо.
Наш мир по-прежнему отчаяньем объят...
Нам груды книг твоих души не утолят.
Бесплодных ваших дум нас не согреет пламень.
Нет! Бога жаждущим – ты Бога не открыл.
Зачем и как нам жить – глупцов не научил.
Просили хлеба мы – вы подали нам камень.
Базилио.
Безумец, не оно ль, не знанье ли дает
Вам, недостойным, власть над вечною природой.
Не просветило ли сознаньем и свободой
Оно ваш темный ум? Свершая свой полет
Высоко над толпой, над скованным народом.
Из состраданья к вам, наука мимоходом.
Кидает в дальний мир небесные дары.
В ответ звучат лишь крики черни:
«Готовьте ей венки из теней,
Готовьте плахи и костры!..»
Двуногий зверь, слепой и вечно полный страха,
Ты прозябал в лесах, но знание пришло.
Благое, светлое, и подняло из праха
И к звездам блещущим победно вознесло —
Твое поникшее, угрюмое чело.
И в нем ли пользы нет – коль ставите вы гранью
Лишь пользу жалкую – божественному знанью!
Клотальдо.
О горе, горе вам, вожатаи-слепцы,
Учители, пророки, мудрецы;
Вас слишком позднее раскаянье постигнет.
И задохнетесь вы от пыли мертвых книг.
Теперь уж скорбь томит, но в тот ужасный миг
Она безумного отчаянья достигнет!
Тогда вы молвите горам в предсмертный час:
«Падите, горы, скройте нас!»
Базилио.
Я на посту моем останусь до конца;
Пред истиной дрожат лишь слабые сердца.
О, как бы ни были мне тягостны страданья
От беспощадного, правдивого сознанья —
Я в разум верую и не страшусь его.
И громко исповедую науку.
И за нее готов пойти на смерть и муку.
Как за Спасителя и Бога моего!..
Клотальдо.
Прости, я говорил с невольным раздраженьем.
Окончим спор... Король, боюсь я одного.
Что может Сильвио, питомца моего,
Похитить у меня ваш мир, объятый тленьем...
О, только молви: «нет», уйми мой страх в груди.
И, если не меня, – хоть сына пощади.
Базилио.
Благодарю тебя за преданную службу.
Но я прошу – как царь и любящий отец —
Теперь в последний раз ты докажи мне дружбу
С царевичем скорей вернитесь во дворец.
Клотальдо.
О, сжалься, сжалься, друг, над нами.
Ужели в бездну мой цветок
Я брошу старыми руками
Чтоб растерзал его волнами
Ваш мутный, бешеный поток!
Базилио.
Он сын мой...
Клотальдо.
Нет, он мой – по праву,
Я жизнь, я счастье дал ему...
Базилио.
Я дам престол, отчизну, славу...
Сильвио.
Ты заточишь его в тюрьму.
Как будто здесь, в роскошной клетке.
В унылых, мраморных дворцах.
Забудет птица о полете.
О колыхающейся ветке.
О беспредельных небесах...
Базилио.
Но я люблю его...
Клотальдо.
О, Боже,
Он света солнца мне дороже.
Ему всю жизнь я посвятил.
Его, как женщина, с любовью
Я на груди моей носил;
Порой, склоняясь к изголовью.
Мои седины забывал,
Его баюкал, пеленал,
Я непривычными руками.
И часто дряхлыми устами
Я песни детства напевал...
Базилио.
Когда гляжу, угрюмый, бледный.
На игры юношей порой —
Я втайне думаю с тоской:
А где-то Сильвио мой бедный.
А где-то сын мой дорогой?
Ко мне скорей, мой мальчик милый.
Еще хоть раз обнять его...
Старик, терпеть нет больше силы —
Отдай мне сына моего!..
Клотальдо.
Но как бороться с волей Бога
И с властью грозною светил?..
Базилио.
Я все обдумал, все решил.
Слова мои исполни строго:
В напитке опиума дашь
Ты Сильвио; и побежденный
Струёй могучей влаги сонной.
Уснет беспечно отрок наш.
И, сном объятого глубоким.
Его в чертог перенесем —
Узнаем все: каким царем
Он будет – кротким иль жестоким;
Если разумом людским
Мы воли звезд не победим.
И будет Сильвио тираном —
Мы вновь спасительным обманом
Его в пустыню возвратим.
Клотальдо.
Но может быть, мольбой смягченный..?
Базилио.
Молчи, ты воли непреклонной
Не победишь...
Клотальдо.
О, пожалей...
Базилио.
Напрасно все: идем скорей.
Я дам тебе напиток сонный.
Король и Клотальдо уходят.
Входит толпа придворных. Дама и Шут.
Дама.
О дайте мне флакон, скорей флакон духов:
Я зверя видела: как лунь седой, косматый.
Со взором бешеным, под шкурою мохнатой
Он шел за королем; и от его шагов
Вся мраморная лестница дрожала.
Молодая дама.
Едва я в обморок от страха не упала...
Кавалер.
О, да, сеньора, видел я:
Позвали вы к себе хорошенького пажа.
Чтоб распустить шнурки атласного корсажа.
Царедворец.
А между тем, вы знаете ль, друзья,
Что этот варвар, зверь двуногий —
Любимый канцлер короля!..
Старая дама.
Не может быть! Клотальдо?
Царедворец.
Да.
Старая дама.
О, боги!
Куда стремишься ты, развратный век!
Увы! Мне этот бедный человек
Воспоминаниями дорог:
Я помню времена – тому уже лет сорок —
Когда Клотальдо был блестящий кавалер.
Исполненный приятнейших талантов,
Ума, изящества и грации пример:
Он первый в моду ввел из крупных бриллиантов
Носить большие пряжки на чулках.
И к шпагам золотым серебряные ленты.
Бывало, как зефир он мчится на балах;
Какие нежные шептал он комплименты —
И вдруг – создатель мой – теперь на склоне лет.
Он зажил диким зверем со зверями.
На общество волков он променял наш свет!
Какие времена! О, что-то будет с нами!
Кавалер.
Я в щелку двери подсмотрел.
Когда в приемной он сидел;
И что ж увидел я, о, небо!
Огромный, черствый ломоть хлеба
Он луком заедал.
Другой кавалер.
Не луком, чесноком!
Молодая дама.
Фи!
Старая дама.
Тошно мне!
Камер-юнкер.
Всю комнату потом
Я должен был кропить духами.
Царедворец.
Осмелюсь ли, сеньоры, перед вами
Его преступное ученье изложить:
В деревню он зовет работать с мужиками.
На лоне любящей природы жить.
Чтоб для какого-то невидимого братства.
Мы бросили чины, и службу, и богатство.
Чтоб наравне с последним батраком
Мы, графы и князья, навоз в полях возили,
Чтоб фрейлины двора ходили за скотом.
И чтоб – простите мне – коров они доили!
Старая дама.
Какая дерзость!
Молодая дама.
Вы сердитесь напрасно;
Охотно бы ушла я с ним в долины, в степь.
Мечтать, грустить, внимать свирели сладкогласной.
Глядеть на твой закат, о лучезарный Феб...
Плела бы я ему венки, пастушкою гуляла,
Соломенная шляпка мне пристала,
И право, я люблю горячий черный хлеб.
Кавалер.
Я буду спутник вам, Анета,—
Уйдем туда, под сень лесов;
Хотя мне жаль немного света,
И маскарадов, и балов —
Но рад я скрыться от укоров
Родни озлобленной моей,
От беспощадных кредиторов
И от проклятых векселей.
Шут (танцуя и звеня погремушками).
Не педант я, не философ,
Дела нет мне до морали,
До мучительных вопросов...
К черту мысли и печали.
Пусть расхлебывают внуки
На чужом пиру похмелье;
Мы во всем умоем руки
И да здравствует веселье!
Поцелуи в полном кубке
Мы рейнвейном запиваем;
Не стыдитесь же, голубки.
Пусть коралловые губки
Пахнут огненным токаем.
Все (дружно аплодируя).
Браво, шут!
Среди обнаженных скал над пропастью.
Клотальдо указывает Сильвио на пролетающего орла.
Клотальдо
Взгляни, мой сын, орел над нами,
Покинув скучный, дольний мир,
Стремится плавными кругами
В недосягаемый эфир.
Летит он к солнцу чуждый страха,
В палящий диск его влюблен.
С каким презреньем смотрит он
На нас, детей земного праха...
Сильвио.
Отец, я догоню орла,
Взберусь на каменные кручи.
Его настигнет в самой туче
Моя пернатая стрела!
Клотальдо.
Он обгонять умеет бури:
Не раз он в вихре грозовом
Встречал, как ласку. Божий гром.
Ему, любовнику лазури.
Людская злоба нипочем.
Сильвио.
Ужели робкий, пристыженный
Смотреть я молча осужден.
Как в небесах исчезнет он
Своею славой опьяненный?
И отомстить ему нет сил...
Клотальдо.
О, если друг мой, разлюбил
Ты нашей скромной жизни сладость.
Есть мир иной, иная радость...
Сильвио.
О горе, горе мне, как беден.
Как я беспомощен и слаб!
Клотальдо.
Но что с тобой, мои сын, ты бледен.
О чем ты слезы льешь
Сильвио.
Я раб,
И должен вечно жить в неволе
Среди томленья и стыда,
И никогда, и никогда
Я не узнаю лучшей доли!
Клотальдо.
Скажи, о чем твоя печаль.
Чего ты хочешь?
Сильвио.
Сам не знаю...
Отец, я рвусь куда-то вдаль.
Но силы нет – и я страдаю...
Зачем ты душу мне смутил —
Слепому, жалкому невежде?..
Теперь мне свет дневной не мил.
Теперь мне стыдно жить, как прежде...
О, если б мог, я б полетел.
Раскинув крылья величаво,
Туда, в заоблачный предел...
С тех пор, как ты промолвишь «слава» —
Мне больно, жжет меня недуг
И мучит жажда...
Клотальдо.
Милый друг.
Прости, старик я безрассудный...
Испей вина
(подает ему кубок с отравой)
Сильвио (осушает кубок).
Напиток чудный!
(После молчания).
Отец, легко мне стало вдруг.
Я крылья чувствую, и рада
Душа подняться от земли...
Прощай!.. Уж грохот водопада
Едва мне слышен издали...
Как сладко, страшно... Сердцем чую
Я беспредельное кругом,
Но выше... выше... и орлом
Лечу я в бездну голубую!..
Засыпает; являются слуги и уносят его.
Клотальдо (один).
Дитя мое, прости!
Второе действие
Зал в королевском дворце. Толпа придворных и дам Сильвио. Шут.
Сильвио.
О где я? Что со мною? Ужель все это сон?..
За миг лишь перед тем уснул я над стремниной,
Беспомощный, нагой, под шкурою звериной.
И вдруг мелодией волшебной пробужден
Я не в глухом лесу, а в царственном покое.
Над головой моей не синева небес.
А складки голубых, таинственных завес,
Не камни подо мной, а ложе золотое...
И девушки, склонив серебряный сосуд.
Мне воду розовую льют.
Благоуханьями обрызганного тела
Их руки нежные касаются порой.
Мне кудри расчесал их гребень золотой.
И ткань пурпурная, как облако, одела
Мне члены мягкою, ласкающей волной.
И я иду меж них, блистая, как денница.
О, если б чудный сон, ты мог всю жизнь продлиться?
Шут.
Еще вопрос никем доныне не решен.
Где твой конец, о жизнь, твое начало, греза.
Где бред мечтателей, где будничная проза.
Где истина и ложь, действительность и сон:
Все в этом хаосе подвижно, мутно, слито.
И вереницею полубезумных слов.
Как бледно-радужной гирляндою цветов
Существование волшебно перевито.
Не вдумывайся в жизнь, разгадки не найдешь.
Коль можешь верить – верь в пленительную ложь.
Сильвио.
Кто ты?
Шут.
Я шут.
Так люди мудрецов непонятых зовут.
Сильвио.
Но что ты делаешь?
Шут.
Смеюсь я надо всем
И ни любовью, ни врагами.
Как буревестник над волнами.
Как вольный ураган – не связан я ничем.
Смеюсь над глупостью людей.
Над рабством, злом и лицемерьем,
И над величьем королей.
Я полон дерзостной отваги,
Я здесь презреннейший из всех, —
Но прямо в сердце, лучше шпаги,
Разит ударами мой смех!..
Первый министр (на пурпурной подушке подает Сильвио корону).
Великий государь, в благоговейном страхе
Позволь склониться мне и к трону подойти,
Чтоб здесь, у ног твоих, во прахе
Тебе корону поднести.
Верховный судья (на подушке подносит Сильвио золотой скипетр).
Вот скиптр, могучий царь, твой грозный атрибут.
Пускай же под его хранительною сенью
Все добродетели в стране твоей цветут
И, длани царственной покорны мановенью.
К тебе, наш судия, на неподкупный суд
Земные племена, как воды притекут!
Шут.
Я видел грозного судью.
Упитанный и жирный,
Склонил он голову свою
С улыбкой детски-мирной.
Недаром лик его так горд
И потом блещет ярко:
Он переваривает торт
И трюфели с пуляркой.
Очки сползли, и взор померк.
И на нос муха села;
Не слышит он, как тощий клерк
Пред ним читает дело...
Судья так громко захрапел
Что вдруг прервалось чтенье дел.
И муха улетела...
Главный казначей (подносит Сильвио червонцы).
Вот золото, мой царь
Сильвио.
Как блещут эти слитки.
Как весело звенят они в руках.
Казначей.
В подвалах у тебя, в железных сундуках.
Мерцая, тихо спят нетронутые слитки.
И только слова ждут, чтоб вырваться на свет
И загреметь дождем сверкающих монет
Их схватят с жадностью протянутые руки.
Благословят тебя промышленность и труд.
Искусства вольные, ремесла и науки,
И мертвые пески, как розы, зацветут.
Возникнут фабрики, театры и музеи,
И смелый рудокоп во внутренность земли
За жилой золотой пророет галереи.
И с моря синего примчатся корабли.
Здесь, в золоте твоем, владыка всемогущий.
Таится, как зерно, весь этот мир цветущий!
Сильвио (рассматривая золото).
Так вот где ключ к сердцам людей!
Но нет, не верю я, чтоб эта горсть металла
Игрушка жалкая, достойная детей. —
Такою властию над миром обладала...
Виночерпий (подавая Сильвио кубок).
Вина отведай, царь!
Сильвио (выпив вино).
Божественная влага!
Мне так легко. Я счастлив вновь. —
В груди надежда и отвага.
Огнем по жилам льется кровь!
Виночерпий.
О, дай мне только знак – и брызнет из бочонков
Кипящее вино, и в белых колпаках,
Над жаркою плитой, с кастрюльками в руках.
Забегает толпа придворных поваренков.
И чудный аромат из кухни долетит.
Под крышкой золотой дымящееся блюдо
На снежной скатерти заискрится, и груда
Прозрачных хрусталей на солнце заблестит.
Великий государь отпразднуй новоселье,
Вели устроить пир.
Сильвио.
Да здравствует веселье!
Шепот среди придворных.
Мы спасены. Он наш!
Мы приручить его сумели.
В пирах, под звон заздравных чаш.
Мы юным принцем овладели.
Толкают друг друга. Теснятся к трону.
1-й.
Быть стольником твоим мечта моя, король!
2-й.
Фазанов поставлять на кухню мне дозволь!
3-й.
В моих озерах водятся форели...
4-й.
Гранаты у меня в садах давно созрели!..
l-й.
Будь милостив, мои владенья округли...
2-й.
Оклады увеличь слугам твоим покорным...
3-й.
Назначь меня. король, поставщиком придворным…
4-й.
Меня подрядчиком...
5-й.
Мне денег...
6-й.
Мне земли...
Шут.
Мухи роем облепили
Сладкой патоки горшок,
Волки с воем обступили
Жирный лакомый кусок...
Придворный.
Что думает король о женщинах?
Другой.
А вот
Посмотрим: фрейлина к монарху подойдет,
Чтоб испытать его.
Молодая дама (склоняясь перед Сильвио и целуя его руку).
О дай рабе смиренной
Коснуться, государь, руки твоей священной.
Сильвио (в волнении наклоняясь к даме).
Прижать тебя хочу я и пламенной любви...
Дама.
При всех, король?
Сильвио.
Так что ж?
Дама (убегая).
Мне стыдно.
Сильвио.
Погоди.
Красавица, вернись!..
Церемониймейстер.
Опомнись, принц!
Сильвио.
Прочь руки!
Бегу за ней!
Церемониймейстер.
Что скажет свет!..
Сильвио.
Я полон жгучей, сладкой муки...
Церемониймейстер.
Ты нарушаешь этикет...
Кавалер.
Бедняк!
Старая фрейлина (тихо с ужасом).
Он пьян!
Кавалер.
Но не вином, любовью!
Второй кавалер.
К кому?
Первый кавалер.
К той даме молодой.
Одна из фрейлин.
Счастливица!
Вторая.
Как быстро!
Третья.
Боже мой!
Играть беда с такой горячей кровью.
Дама.
Как он красив, как полон сил!..
Кавалер.
Природы милое дитя! Без разговоров
Жеманства глупого, гримас и томных разговоров
Он прямо к делу приступил.
Дама.
Клянусь – от всей души, такого властелина
Мы будем обожать...
Вторая.
Вот истинный мужчина.
Как порох вспыхнул...
Третья.
Да, не то,
Что наши франты...
Четвертая.
При дворе никто
Не смог бы с ним поспорить в этом деле.
Придворный.
А ловко мы его на удочку поддели!
Другой.
Он наш вдвойне: к нему нашли мы два пути
Вино и женщин...
Церемониймейстер (на ухо Сильвио).
Государь, прости —
На пару слов: скажи, кого ты любишь боле
Брюнеток иль блондинок? принц, по воле
Твоей доставить я готов
Красавиц лучших в целом свете
Всех возвратов, племен, наречий и цветов!..
Уже теперь в моем букете —
Немало чудных роз и лилий на примете.
Маршал (склоняясь и подавая Сильвио меч).
Солдаты ждут, возьми свой меч
И за тобой пойдем мы следом...
Полки в огонь кровавых сеч
На страх врагам веди к победам.
Шут (напевает).
«На чарку водки, куманек!»
Робер зовет Жуана;
В таверне слышится: гоп-гоп.
Веселый звон стаканов.
Но вдруг война...
Робер Жуану стал врагом;
Уж не под звон стаканов —
В лихом бою. Как с зверем зверь
Два друга встретились теперь
Под грохот барабана.
Робер приятеля убил
И крест за подвиг получил.
Робер убил Жуана...
Снопами валятся тела
И не осталось ни кола
От вражеского стана;
Ура. победа! Но никто
Не объяснил бы нам, за что
Робер убил Жуана.
Маршал.
Монарх, ты грозный вождь бесчисленных полков.
Явись же к ним на миг и взором их обрадуй!
За долгие года лишений и трудов
Да будет твой привет им лучшею наградой.
Взгляни, вот рать твоя!
Отдергивает занавес, и с террасы открывается вид на площадь, покрытую войсками.
Войска.
Да здравствует наш царь!
Маршал.
О, посмотри на них, великий государь.
Как латы их гремят, как очи грозно блещут...
Поверь, им за тебя не страшно умереть;
Перед лицом твоим от счастия трепещут
Их львиные сердца, закованные в медь.
Ты можешь на врага их бросить в бой кровавый
Одним движением властительной руки, —
И ринутся на смерть, как зверь тысячеглавый,
Твои железные, гремящие полки.
Сильвио.
И это не мечта, не ложь, не сновиденье...
Я – царь.
И предо мной все падает во прах.
Бесчисленных сердец послушное биенье
Я чувствую в моих трепещущих руках.
Падите ниц, рабы: я царь!.. В самозабвеньи
Как сладко повторять мне гордые слова
Захватывает дух от шири необъятной
И кружится над бездной голова...
О, если чудный сон умчится невозвратно —
Упьюсь, хотя на миг, чтоб ни было потом.
До пресыщения моим блаженным сном.
Смелее же вперед! Рабы, я принимаю
Ваш блещущий венец бестрепетной рукой
И над простертою у ног моих толпой
Я меч высоко поднимаю!..
Все.
Да здравствует наш царь!
Король и придворные уходят.
Зал во дворце. Входят двое придворных, разговаривая.
1-й.
Каков наш принц!.. И день и ночь похмелье!
Не только всех вельмож – он дам перепоил.
В разбойничий притон чертог свой превратил,
Разврат, безумство, пьяное веселье...
Уж эти мне пиры! Того гляди – убьют
За картами, в попойке безобразной,
Иль где-нибудь, в углу таверны грязной
Седую голову бутылкой разобьют.
2-й.
Толпа гуляк, по городу блуждая.
Врывается порой, как бешеная стая.
В дома почтенных горожан, —
И бьет, что под руку попало, наш буян, —
Лакеев, рыцарей, посуду.
Беда красавицам и бочкам сладких вин:
И в кладовых, и в девичьих – повсюду
Хозяйничает он, как полный властелин
Не быть добру...
1-й.
А слышали вы новость?
Он с нашим добрым, старым королем
Дерзнул высказывать надменную суровость.
Его поссорили с отцом.
2-й.
За что?
1-й.
Он раздражен интригами и сплетней.
Узнал он, что отец венца его лишил
По воле рока и светил
С тех пор он каждый день мрачней и неприветней.
2-й.
Шаги... Прощайте.
Расходятся. Входят две дамы.
1-я.
Где свершилось злодеянье?
2-я.
Увы! Не в тайном сумраке ночей.
Здесь, на виду у всех, в полуденном сияньи:
Жестокий Сильвио, убийца и злодей!
Держа в руках букет магнолий белоснежный
Подарок жениха, невинна и светла,
Как чистый херувим, полна мечтаний нежных,
Из сада во дворец Эстрелла тихо шла.
Навстречу Сильвио... С попойки возвращаясь
Он с наглым вызовом подходит к ней, шатаясь.
Объята гнева и стыдом,
Эстрелла вырвалась из рук злодея,
Как трепетная лань, гонимая орлом,
В одну из мраморных остроконечных башен
Она кидается – уж бездна перед ней —
Ступени дрогнули, бежит он, дик и страшен.
Его дыхание все ближе, горячей.
И в бешенстве кричит он: – «Будешь ты моей!»
И пронеслось предсмертное стенанье:
«Прости мне, господи!» Цветы к груди прижав.
Эстрелла с башни кинулась стремглав.
В лазури белое мелькнуло одеянье —
Погибло счастье и любовь...
Удар о камни членов нежных. —
И обагрила девственная кровь
Цветы магнолий белоснежных!..
1-я.
Молчи... – король!..
Входит Сильвио, придворные и Шут.
Сильвио.
Всему граница есть —
Вина, любви – не вечно опьяненье. —
Вот в чем беда! Спать, пить и есть —
Нельзя всю жизнь без пресыщенья; —
И надо чем-нибудь наполнить скучный день
Бессмысленный и длинный.
Чего бы пожелать? В душе моей пустынной
Все тихо: говорить и думать лень.
И я теперь готов завидовать животным.
Их грубым радостям, простым и беззаботным.
Тоска!.. О, если б кто-нибудь нашел
Источник свежих; новых упоений,
Нетронутых, безвестных наслаждений —
Я разделил бы с ним порфиру и престол!
Шут.
Таков удел земной: природа для людей
Заимодавец беспощадный.
И все один процент – сто на сто – платят ей
За каждый светлый луч, за каждый миг отрадный.
Кто б ни был должником – сапожник иль король.
Вчера любовь, вчера веселье. —
Сегодня скука и похмелье,
И мудрость поздняя, и головная боль.
Сильвио.
Бездельники. Льстецы и дармоеды.
Так вот как служат королю!
Где хохот, шутки и веселье?
Я лиц унылых не терплю.
Пляшите, смейтесь, – чем хотите, —
Умом иль глупостью – царя развеселите!..
Найдите для меня игру, забаву, труд:
Что делают у вас, когда не спят, не пьют.
И не целуются с красотками?
Канцлер.
Великий
И доблестный порыв премудрого владыки
Мы все приветствуем; твой юный дух растет
И жаждет к подвигам направить свой полет.
Дерзнул, монарх, к делам правленья
Привлечь твой милостивый взгляд:
Мои бумаги. Повеленья
Давно без подписи лежат.
Взглянуть на них царю не будет ли угодно?
Вот кипа пыльных, старых дел
Когда б спросить тебя я смел,
Чтоб ты пожертвовав минуткою свободной,
Хотя б важнейшие бумаги просмотрел...
Сильвио.
Подать мне свитки.
Канцлер.
Вот, мой царь.
Сильвио (бросает свитки).
Возьмите их, солдаты.
Скорей, в огонь весь этот хлам проклятый
И пепел по ветру развейте!
Канцлер (в ужасе).
Государь,
Здесь важные дела!
Сильвио.
Повелеваю.
Чтоб по всему подвластному мне краю
Дела и рапорты, какие б ни нашли —
Рукою палача немедленно сожгли.
Солдаты, взяв бумаги, удаляются.
Ко мне, мой шут! Я по тебе тоскую,
Мне скучно, друг... Ты здесь умнее всех.
Спой песенку, унылую, простую,
Чтоб искрился в слезах безумный, горький смех!
Шут (напевает).
То не в поле головки сбивает дитя
С одуванчиков белых, играя:
То короны и митры сбивает, шутя,
Всемогущая смерть, пролетая.
Смерть приходит к шуту: «Собирайся, дурак.
Я возьму и тебя в мою ношу,
И к венцам и тиарам твой пестрый колпак
В мою общую сумку я брошу».
Но, как векша, горбун ей на плечи вскочил
И колотит он смерть погремушкой.
По костлявому черепу бьет, что есть сил.
И смеется над бедной старушкой.
Стонет жалобно смерть: «Ой, голубчик, постой!»
Но герой наш уняться не хочет.
Как солдат в барабан, бьет он в череп пустой.
И кричит, и безумно хохочет:
«Не хочу умирать, не боюсь я тебя!
Жизнь и солнце, и смех всей душою любя,
Буду жить-поживать припевая:
Гром побед отзвучит, красота отцветет,
Но дурак никогда и нигде не умрет —
Но бессмертна лишь глупость людская!»
Сильвио.
Спасибо, шут, ты рассмешил меня.
Исчез похмелья чад тяжелый.
Вина, рабы! За пир веселый,
За стол, друзья!
Пусть гроздий сок, звеня,
Забрызжет вновь, как пена водопада.
И, не смущаемы зарей,
Мы сладкой кровью винограда
Наполним кубок золотой!
Старый слуга (выходя из толпы).
Побойся Бога!
Сильвио.
Берегись!
Слуга.
Чего
Беречься мне? Меча и скиптра твоего?
Когда еще, мой принц, вас не было на свете,
Ни крови не щадя, ни живота, ни сил,
Во брани, мире и совете
Народу моему я правдою служил.
И царь, твой батюшка, нас жаловать изволил,
И слуг, – дай Бог ему здоровья. – никому
Он оскорблять бы не позволил, —
Ни даже сыну своему!
Сильвио.
Молчи, негодный раб!..
Слуга.
Спроси, в кровавой сече
Когда-нибудь перед лицом врага.
Дрожал ли старый твой слуга —
Ему ль унизиться до рабской, льстивой речи?
Нет, Сильвио, мой долг свершу я до конца,
И я скажу тебе, как честный, старый воин,
Скажу в лицо: ты недостоин,
Ты недостоин, принц, великого отца!
Сильвио.
Молчи, я задушу тебя!..
Слуга.
Молчать мне поздно.
Довольно я терпел, нет больше сил молчать.
Клянусь – пред истиною грозной
Тебя заставлю я дрожать —
Она мне сердце жжет и рвется на свободу!
Сильвио.
Держи его, палач!
Слуга.
Палач не нужен...
Я стар, я хил и безоружен.
Но видишь, радостью горит мой взгляд
И слезы светлые в очах моих дрожат.
Всю правду я сказал, что совесть мне велела.
И так теперь легко, и что мне муки тела, —
Нет! Счастья у меня не можешь ты отнять.
И мне не страшен мрак могилы.
Благодарю тебя, Господь, что дал ты силы
Мне, недостойному, за правду постоять!..
А ты, безумец, знай, – не защитят от Бога,
Ни грозные полки, ни шайки палачей,
Господен гнев найдет тебя и за стеной чертога
Тебя, убийца и злодей!..
Сильвио.
Так вот тебе, умри!..
(закалывает Слугу).
Слуга.
Умру за правду Божью!
Придворные.
Спасайтесь, горе нам!
Разбегаются. На сцене остаются только Сильвио и Шут.
Сильвио (над трупом старика).
Проклятый пес, издох!
Уж холодеет труп; а жаль, что я не мог
Упиться досыта его предсмертной дрожью...
Нет, то ли дело барс, иль раненый медведь
У нас, в лесу: – там есть на что смотреть,
Чем насладиться: зверь, от боли воя,
Измученный, облитый кровью весь
Без судорог отчаянного боя
Мне жизни не отдаст! – А здесь —
Чуть пальцем тронешь их – покорно и бездушно.
Трусливые, как зайцы мрут они...
Так под секирой валятся послушно
Червями съеденные пни!
Встает, чтобы уйти и ногою отталкивает труп старика.
Прочь, падаль мерзкая, с дороги!
Входит Базилио
Базилио.
Кровь на руках его, о боги!
Мой сын, убийца! Прав ваш приговор —
Святые звезды! Горе и позор!
Сильвио.
Уйди, оставь меня!
Базилио.
Так вот – слепая сила,
Царящая над участью людей.
Так вот – судьба!.. Она твой разум ослепила,
Мой сын, молю тебя, не отдавайся ей
Борись, дитя мое...
Сильвио.
Не рок, и не светила,
А прихоть старого глупца
Меня, законного наследника, лишила
Престола, скиптра и венца.
Не обвиняй судьбы: не ты ль, отец преступный.
По мнимой воле рока и светил
Меня в неведомых лесах похоронил?
Забытый, брошенный в пустыне недоступной.
Как сорная трава, я рос... И вот, теперь,
Ты удивляешься, что дик я и мятежен,
И непочтителен, и не довольно нежен..
Кого мне почитать, кого любить?.. Я зверь!..
Ни совести, ни Бога, ни отчизны
Нет у меня: ты сам лишил меня всего!..
И мне ли слушать укоризны
Мучителя, тирана моего!..
И ты в глаза смотреть мне смеешь.
И не дрожишь, и не бледнеешь!
Или твой сын, отец, до мщенья не дорос.
Базилио.
Дитя, не оскорбляй моих седых волос.
Сильвио.
Седые волосы, любовь и добродетель...
Не правда ли за них я должен все простить?
О, не прикажешь ли мне голову склонить
К твоим стопам, мой царь и благодетель?
Так знай: одна лишь страсть закон души моей,
Я голос крови презираю,
И что мне власть отца, и что мне суд людей. —
Их трусости в лицо мой вызов я бросаю.
Вас, сумасбродных стариков.
Щадить нельзя, и я на все готов —
И перед кровью не бледнею.
О, проучить я вас сумею
Упрямых, старых дураков!
Базилио.
Мой сын, ты опьянен могуществом и властью.
Но знай: изменчив рок, не доверяйся счастью.
Величие царей и слава промелькнет
Как туча на заре, мгновенно потухая,
С чела корона золотая
И пурпур с плеч твоих спадет.
И ты останешься забытым, одиноким.
И ты очнешься вдруг, могучий, грозный царь.
В глуши немых лесов – неведомый дикарь.
И будет трон тебе казаться сном далеким...
Прости, мой бедный сын, прости на век!..
Сильвио.
Постой!
Что молвишь ты, старик? зловещая угроза
В душе отозвалась смятеньем и тоской...
Что если прав отец, и власть моя лишь греза.
И только снится мне, что Сильвио – дикарь
На троне золотом великий государь?
Но нет! Ведь Божий мир не призрак, не виденье.
Еще я скиптр держу, еще я грозный царь...
А если так – зачем, зачем в душе сомненье?
О, я действительность так крепко охвачу
Всем существом моим, прижму ее так смело
К груди, как теплое, трепещущее тело.
Прильну устами к ней, из рук не отпущу,
Пока в душе моей не задушу сомненье,
И не почувствую, что жизнь не сновиденье, —
А плоть и кровь... Я докажу себе,
Что я воистину король!
Уходит.
Шут (один, над трупом слуги).
Нет, не буду унижать
Шутки вольной....
……………………………………
Я помчусь, отваги полный
Прочь из клетки золотой
Окунусь, как рыба, в волны
Жизни бедной и простой!
Царедворцев знаменитых,
Гордых рыцарей и дам
За отверженных, забытых
Бедняков, нуждой убитых.
Я так радостно отдам.
И по буграм, и по селам
Вместе с труппой кочевой.
Стану циником веселым
Я бродить в толпе людской.
По дощатым балаганам,
С арлекином полупьяным
Буду счастлив я душой.
Здравствуй, бедность, здравствуй, воля,
Аромат ночного поля,
Ястреб в небе голубом.
И грачи, и скрип телеги,
И цыганские ночлеги
За пылающим костром!..
Пир. Сильвио, кавалеры и дамы. В стороне Базилио инкогнито в черном плаще и Виночерпий.
Базилио (тихо).
Вот яд. Но волю нашу
Исполнишь ли ты, раб?
Виночерпий.
Царь, нет слуги верней
Меня...
Базилио.
Так знака жди, и в чашу,
По манию руки моей,
Ты принцу Сильвио отравы сонной влей.
В другом конце залы разговаривают двое придворных.
1-й.
Кто эта девушка, сеньор, что с принцем рядом
Сидит на троне золотом?
Она – царица гордым взглядом
И повелительным челом.
2-й.
Как, вы не знаете? То лучший перл в короне;
В одном из кутежей король ее нашел
В каком-то уличном притоне,
И, фрейлинам на зло, блудницу он возвел
На опозоренный престол.
Беатриче (подходит к окну и откидывает завесу).
Что боитесь вы рассвета?
Ставни настежь распахните,
И с зарей потоки света
В залу душную впустите!
Солнце, солнце! Меркнут свечи,
Ветерок подул из окон,
И дрожат нагие плечи,
Золотистый вьется локон...
Но зачем же ваши очи
Малодушно пред зарею
Ищут тени, ищут ночи,
Как пред грозным судиею?
Хорошо тебе бледной блесталкою быть,
О Заря, ничего не желать, не любить.
Хорошо тебе, чистой богине
Презирать наше счастье, над миром царя,
Ты улыбкой бессмертья, заря,
И сиять будешь вечно, как ныне.
Мы же, – мы на земле лишь мгновенье живем
Так чего нам стыдиться? Скорее возьмем
Все, что взять только можно от жизни!
Озаряй же, денница, мне радостный лик,
Я очей пред тобой не склоню ни на миг,—
И, не внемля твоей укоризне,
Я пороком моим насладиться спешу,
Мой кипящий бокал я до дна осушу,
Поцелуям отдамся я смело.
Не боясь твоих чистых, холодных лучей.
А потом... Пусть потом будет пищей червей
Молодое, цветущее тело!
Сильвио.
О, милая! Склонюсь благоговейно,
Подобно робкому, влюбленному пажу
И на пурпурную подушку положу
Я пальцы белые руки твоей лилейной.
Вот так... А вы, рабы, сюда, сюда скорей.
Князья и рыцари, падите ниц пред ней...
Пусть кто-нибудь из вас мне мужество покажет,
Открыто выступит вперед и громко скажет:
«Я смею презирать блудницу. я честней!»
Молчание.
Вы видите, я прав, молчите вы позорно...
Так на колени же пред ней,
Целуйте руку ей покорно,
Целуйте все...
Беатриче.
В смятеньи пред тобой поникла я очами...
Прости, не знаю, как и чем благодарить...
Могу лишь край твоей порфиры оросить
Горячими, безмолвными слезами...
За подвиги твои грядущие я пью,
За Сильвио – вождя я тост провозглашаю
И чашу полную мою
Навстречу солнцу поднимаю!
Сильвио.
За победы!..
По знаку короля Виночерпий подает Сильвио кубок с ядом, он его выпивает. После молчания.
...Глаза застилает туман...
Тише... слышите, ржут где-то кони...
Вот и трубы звучат, вот трещит барабан.
И, как молния, вспыхнули брони...
Легионы, вперед! Проношусь я грозой.
И бегут племена и народы —
Как пески пред самумом, бегут предо мной,
И как бурей гонимые воды!
Чаша падает из его рук, и он склоняется, одолеваемый дремотой.
Я весь мир победил, я бессмертен, как бог.
Подо мной, пресмыкаясь во прахе,
Где-то там, далеко, у подножия ног.
Мне вселенная молится в страхе.
Выше, выше... Не видно земли, и кругом
Беспредельное сердцем я чую.
И несут меня крылья, несут... и орлом
Прямо в бездну я мчусь голубую!..
Засыпает.
Базилио, сбросив плащ, является в царском одеянии. Все перед ним преклоняются. Он подходит к Сильвио и снимает с него корону.
Король.
Вот человек, он стремился к величью и власти,
Людям и Богу грозил он рукой дерзновенной,
Душу его волновали могучие страсти;
Мало казалось для них необъятной вселенной...
Где же, герой, твои смелые, гордые мысли,
Силы надежды?..
Руки повисли.
Сомкнуты вежды...
Меч и несметное войско, и гром твоей славы —
Вся твоя сила
Не победила
Капли отравы!
Все, что так жаждал объять ты душой ненасытной,
Все улетело.
И беззащитно —
Жалкое тело.
Вот – наша доля!.. Какая-то вечная сила.
Скрытая тайной,
Нас одарила
Жизнью случайной.
Не для себя – для нее мы живем и страдаем.
Полны томленья.
И улетаем,
Как сновиденья!..
Слуги уносят спящего Сильвио.
Третье действие
Сильвио спит под звериной шкурой; над ним стоит Клотальдо, указывая ему на небо, в том же положении, как в конце 1 действия.
Сильвио (открывая глаза).
Где я?..
Клотальдо.
Орел давно исчез.
Потухло солнце за горами...
Светила бледные с небес
Взирают кроткими очами.
Проснись!..
Сильвио.
Где мой престол?..
Клотальдо.
Дитя,
Опомнись: жадными очами
За птицей гордою следя,
Здесь, над угрюмыми скалами,
Уснул ты в полдень золотой, —
Теперь уж ночь – пора домой.
Сильвио.
Так это был лишь сон!..
Клотальдо.
Но что же
Во сне ты видел, сын мой?
Сильвио.
Боже,
Я видел блещущий дворец,
Неодолимую державу...
Я видел пурпур и венец,
Могущество, победы, славу…
Клотальдо.
Забудь их, Сильвио…
Сильвио.
Забыть,
Забыть их в трусости, смиренно
Мне, повелителю вселенной,
Главу венчанную склонить?..
Нет, лучше смерть!..
Клотальдо.
Утешься, друг,
Взгляни, как ясен мир природы,
Как спят озер немые воды,
Как все торжественно вокруг,
Туман клубится, и над бездной,
Как бледный жемчуг, в облаках
Под тихим светом ночи звездной
Мерцают глетчеры в горах...
Сильвио.
Мне тяжко, тяжко!..
Клотальдо.
Сын мой милый,
Приди ко мне!
Сильвио.
Не подходи —
А то сдержать не хватит силы
Безумной ярости в груди!
К чему теперь твое участье?
Старик, что сделал ты со мной?
Отдай мне девственный покой,
Отдай мне мир, отдай мне счастье!
Но ты бессилен, и с тоской
Поник лишь дряхлой головой...
Так для чего ж мечтами славы
Ребенку душу ты смутил.
И для кощунственной забавы
Источник светлый возмутил?
Скажи, зачем в тот миг отрадный.
Когда над бездной я уснул.
Ты лучше в пропасть не столкнул
Меня рукою беспощадной?..
Клотальдо.
Прости ему господь!
Уходит.
Сильвио.
Один,
Один, – ни звука... спит пустыня..
Где твой венец, твоя гордыня.
Непобедимый властелин?
Стремиться к подвигам великим,
Достигнуть трона, счастье, власть
Держать в руках, – и сразу пасть,
И пробудиться зверем диким. —
Насмешка горькая... (плачет).
Но если все, чему так твердо
Я верил – сила, красота,
Любовь величья власти гордой, —
Неуловимая мечта.
И жизнь, как молния, умчится. —
То где ж не призрак, не обман,
Не мимолетная зарница
И не блистательный туман?..
Быть может – сон и эти горы.
Луга, долины, небеса...
Быть может, призрак и леса,
И звезд таинственные хоры...
Весь мир – создание мечты.
И все величие вселенной
Над бездной вечной пустоты —
Лишь отблеск радуги мгновенной...
Куда несется жизнь моя
Над беспредельным океаном,
Как налетевшим ураганом
Полуразбитая ладья?
Опоры нет: над бурей вечной,
Как искра, меркнет свет ума...
Бессилье, ужас бесконечный.
И одиночество, и тьма!..
Лес родимый! Я спрячусь в безмолвьи твоем
В изумрудной, таинственной мгле.
И к холодной земле
Я приникну челом.
Об утесы дробись и шуми водопад.
Пусть студеные воды твои окропят
Мне горячую грудь...
Позабыться, уснуть!..
Нет, не буду, как прежде, могуч и здоров
Со зверями под свежею тенью дубров,
Человека в себе не убить мне ничем;
А природе... на что я природе теперь,
Развращенный, больной и измученный зверь?
Я печален и нем
Буду в мире блуждать,
И закрыт для меня первобытный Эдем,
Буду вечно томиться и вечно страдать!
Внутренность пещеры.
Сильвио читает книгу при свете лампады.
Клотальдо входит незамеченным.
Клотальдо. Это ли прежний, счастливый мой Сильвио? Как он измучился, как похудел! Помню тот день когда он пришел ко мне и сказал: «Клотальдо, я хочу учиться, хочу знать, есть ли в мире что-нибудь кроме обмана, видений и снов». Я стал учить его, и с тех пор он проводит дни и ночи в этой пещере. Читает, читает, не смыкает глаз, не ест. не пьет, боится воздуха и света дневного... При свете дрожащей лампады по челу пробегают тени мучительных дум. Тихо кругом... Только летучие мыши вьются, шурша над лампадою; со сводов висят сталактиты и капли стекают по ним и падают на стол, как глухие, тяжкие слезы. В огромной мрачной пещере он кажется таким маленьким, жалким, покинутым... Бедный мой Сильвио!
Сильвио. Кто зовет меня?
Клотальдо. Это я; я пришел тебя проведать.
Сильвио. Тяжко мне, отец... Прежде смутно я чувствовал, что жизнь только греза, теперь наука подтвердила мой опыт... Она доказала, что вся природа лишь сон, и человек никогда не узнает, что кроется там, за призрачной дымкой явлений и форм... Никогда, никогда...
Клотальдо. Дитя, о чем ты горюешь? К чему тебе тайна природы? Надо ли знать сущность того, что люди зовут теплотою, чтобы развести огонь в зимнюю стужу и согреть свои члены? Надо ли знать сущность того. что мы называем движением, чтобы пустить стрелу из лука и настигнуть бегущего зверя? Надо ли знать сущность материи, чтобы хлебом утолить свой голод? Удел человека – работа, а для работы тебе довольно и того, что ты можешь познать. Откажись ты навсегда от бесплодных попыток проникнуть в сущность явлений.
Сильвио. Отречься от того, что одно только делает меня человеком, от самого святого, что есть в моем сердце... Нет, лучше убью себя, уничтожу сознанье, но не отрекусь ни на одно мгновение от моей неутолимой жажды... Для меня нет другого исхода – или проникнуть в тайну, или погибнуть!
Народ. Площадь перед дворцом.
На ратуше звонят в колокол. Крестьяне, ремесленники, купцы, нищие – толкаются, кричат и пробегают толпа за толпою.
Герольд (с трубою).
На площадь, граждане, на площадь!
Купец.
Эй, сосед,
Куда бежишь?
Ремесленник.
Бегу, как бык – на красный цвет.
Не знаю сам куда, на месте не сидится:
Когда народ бушует и стремится
На приступ, бунт, пожар – мне все равно – вперед
Бессмысленно бегу, куда толпа влечет.
И силы нет остановиться.
Купец (запирая лавку).
И мне не терпится, и я с тобой бегу.
Меня несут, как ветер, ноги
И удержаться не могу.
Горожанка.
Ох, захватило дух...
Горожанин.
Эй, бабы, прочь с дороги,
Не то раздавят вас, как мух!
В одной из групп.
Набат, набат!
В другой.
Куда бежишь?
В третьей.
Бог весть!
В четвертой.
О чем они кричат?
В пятой.
Сам черт не разберет.
Герольд.
На площадь!
Чиновник.
Как мне быть,
Привык начальству я служить;
Писал бумаги тридцать лет
Я на одном и том же месте,
И вдруг – беда, конторы нет!
Я одинок, я брошен всеми.
Грущу средь буйных мятежей
Как о покинутом Эдеме
О канцелярии моей...
Конторы нет... Куда деваться?
Мир опустел, кому служить?
Кому теперь повиноваться?
Лакей (переодетый в платье вельможи).
Вы не дитя; старайтесь жить
Своим умом.
Чиновник.
Ах, что вы, как возможно,
Храни нас Бог! Живем мы тихо, осторожно..
Смиряться, угождать начальнику во всем —
Вот наш удел на белом свете...
Куда нам жить своим умом,
Мы люди робкие: – жена ведь, сударь, дети.
Лакей.
Бедняк, хочу помочь я горю твоему:
Уж так и быть, тебя в чиновники возьму.
Твоим начальником я буду,
Беги же поскорей в толпу, кричи повсюду:
«Да здравствует король наш молодой,
Наш принц изгнанник – старого долой!»
Чиновник.
Признаться, я боюсь.
Лакей.
Вы смеете бояться.
Когда ваш долг прямой велит повиноваться
Законному начальнику! Сейчас
За дело!
Чиновник.
Но, синьор...
Лакей.
Исполнить мой приказ
Не медля!
Чиновник.
Слушаю-с!
Лакей.
Ужели
Ты думал, что народ волнуем мы без цели?
При новом короле вольней и лучше жить...
Признайся, ведь и ты порой не прочь от взятки;
А в мутной-то воде, в смятеньи, в беспорядке.
Куда как легче рыбу нам ловить...
Послушай, если мне сумеешь угодить —
Я к ордену тебя представлю!
Чиновник.
Ваше
Превосходительство! бегу, бегу.
Опомниться от счастья не могу...
Мне – орден! Это цель, мечта всей жизни нашей…
(про себя)
А птица важная, должно быть. Да, такой
Особы слушаться не стыдно:
Уж по наружности одной
Лицо начальственное видно.
Какие брови, что за бас!
(громко)
Лечу, сеньор, лечу исполнить ваш приказ!
Уходит.
Придворный (переодетый в платье рабочего).
Эй, мужичок, ты за кого?
Крестьянин.
Я, батюшка, в делах не смыслю ничего.
Картошки два куля привез я на продажу,
Да ярмарки-то нет, вот горюшко! Брожу
По городу весь день – купцов не нахожу.
Не купишь ли хоть ты? Уж я тебя уважу!
Картошка славная, ядреная!
Придворный.
Дурак!
Ужели ты к судьбе отчизны равнодушен?
Стыдись!
Крестьянин.
Нам времени терять нельзя никак;
Нужда не свой ведь брат; мужик земле послушен;
Одно лишь на уме – пшеница да овес,
Подохнешь с голоду, как хлеб не уродится...
А тут еще пора корове отелиться.
Придворный.
Здесь государственный решается вопрос.
А у тебя в уме – корова да овес!
Крестьянин.
Ты, братец, не серчай, хозяйственное дело;
О пользах родины нам ведать не дано;
Что старый государь; что новый – все одно;
Того, кто по душе, вы избирайте смело.
Мне что? Мне только бы скорей картошку сбыть.
Придворный.
Глупец, ведь юный царь и щедрый, и нестрогий.
И вам же обещал он облегчить налоги.
Крестьянин.
Что молвил ты? Отец родной! Не может быть
Налоги?..
Придворный.
Да, на шерсть, и соль, и водку...
Крестьянин.
Ну нет, уж я теперь за Сильвио! На сходку
Я приведу тебе здоровых молодцов.
Налоги! Боже мой, да я на все готов!
Ах, светики мои, вот счастье-то какое!
Задел же ты нас, братец, за живое...
За Сильвио мы все, за Сильвио! Лечу.
На площади я весь народ перекричу!
Пьяные солдаты выходят из таверны с песнями.
Один из солдат.
Какой у нас король! Не царь он, а старуха,
Ему с веретеном за прялкою сидеть,
Умеет лишь в пыли над книгами корпеть.
Нет, братцы, Сильвио – вот царь с душой геройской,
Вот нашей армии достойный генерал,
Рубака, весельчак и любит же он войско!
Не даром нас в поход вести он обещал.
Награды, ордена, фуражировки ...
Уж то-то привезем любовницам обновки!
Другой.
Войны, мы требуем войны!
Третий.
За Сильвио, отдайте нам героя.
Не то возьмем его мы с боя!
Где принц? Где юный вождь? Вся армия за ним!
Мальчик ведет за руку слепого старичка.
Вот слепенький, вот Божий человек!
Слепой.
Бог помочь вам, поклон от нищих и калек.
Прослышал, что принц обиду терпит злую;
Я старичок простой, не смыслю ваших дел.
Но правду Божью сердцем чую:
Ведь за обиженных Господь стоять велел
Вперед же, мир честной! Восстаньте дружно, смело,
За принца Сильвио, ребятушки, горой!
Он – мученик – король, он, братцы, нам родной;
Невинного спасем, умрем за Божье дело!
Народ (в сильном воодушевлении).
Ты правду говоришь, спасибо, старичок!
Костьми мы ляжем все за дорогого брата.
Мы за гонимого страдальца, с нами Бог!
Всем миром постоим за Сильвио, ребята,
На смерть за правду, с нами Бог!
Пустыня.
Народ и войско Сильвио под звериной шкурой.
Военачальник на коленях подает ему корону.
Военачальник.
Царем мы Сильвио избрали:
Мы умолять тебя пришли,
Чтоб ты в смятеньи и печали
Не покидал родной земли.
Прими же пурпур и корону;
Мы за тобой на смерть пойдем;
И путь к сияющему трону
Тебе проложим мы мечом.
Сильвио.
Рассейтесь, призраки, исчезните виденья!
Прочь, пурпур и венец, не верю вам, о нет!
Вы не действительность, вы мой безумный бред,
Вы мимолетная игра воображенья...
Прочь с глаз моих!
Военачальник.
Король, опомнись, пред тобой
Не призраки – взгляни: народом и войсками
Покрыты все холмы. С надеждой и мольбой
Искали мы тебя. О, смилуйся над нами.
Прими венец!
Сильвио.
Прочь, прочь! Престол ваш – западня,
Я знаю вас, предатели, вы лжете.
Хотите опьянить могуществом меня,
Но только что на миг забудусь я в дремоте.
И власти и любви божественным вином,
Упиться захочу на троне золотом —
Вы в бездну с высоты смеясь меня столкнете,
Прочь, прочь!
Военачальник.
Ужели, принц, оставишь ты без мести
Обиды и позор! Ужель склонить готов
Ты гордое чело к стопам своих врагов.
Низверженный монарх, лишенный прав и чести…
О нет, ведь ты не трус, ты – воин, ты – герой.
Ты прежний наш король с великою душой!
Сильвио.
Ты прав, еще в бою не дрогнут эти руки...
Корону мне скорей, я снова полон сил,
Ты злобу дикую мне в сердце пробудил.
Я прежний Сильвио – я отомщу за муки!
Вот счастие, вот жизнь!..
(после раздумья)
...Глупец, глупец...
Кому ты хочешь мстить?
Видениям бесплотным,
Как утренний туман, как грезам мимолетным?..
Ужели призраки могли тебя обидеть?
Их тело – дым и прах, создание мечты.
Не стоит их любить, не стоит ненавидеть.
Они мгновенным сном рассеются, как ты.
Убить врага – к чему? Чрез два иль три мгновенья
Не будет ли и он, как все, добычей тленья?
За всех, за всех живых в груди моей тоска;
И мстить не хочется, и потухает злоба
Пред вечным холодом и тишиною гроба.
И падает с мечом бессильная рука...
Уйдите!..
Военачальник.
Дорого нам каждое мгновенье.
Несметные полки тиран ведет на нас.
Подумай, скольких жертв в руках твоих спасенье;
Должны с отцом твоим мы в бой вступить тотчас.
Победа – или смерть, нам больше нет исхода...
Спаси нас, будь царем! Глас Божий – глас народа!..
Сильвио.
Да будет так... Мне все равно... На трон ведите.
Я вновь готов принять порфиру и венец...
В груди нет воли, сил, желаний... Что хотите
Вы делайте со мной, я буду, как мертвец.
Как бездыханный труп, безропотно послушен.
И нем, и холоден, и к власти равнодушен.
Нет гордой силы. Нет, мне жаль моей мечты,
Незнанья детского, блаженной простоты.
Мысль, как расплавленный металл, в кипящем горне.
Мысль точит, роется, подкапывает корни,
Напрасно от нее в отчаяньи бегу.
Как раненый олень, ловцами утомленный.
Жжет, жжет она мне мозг, как уголь раскаленный.
И ни на миг нигде забыться не могу!
Народ и войско.
На щит, на щит царя!
(Сильвио поднимают на щит).
Сильвио (про себя).
Противны мне и дики
Бессмысленной толпы восторженные крики...
Войска, народ, – и все, что вижу пред собой —
Мне кажется теперь какой-то грезой дальней,
Иль сказкой, полною иронии печальной.
И жалок сам себе в короне золотой,
Я призрачный монарх над призрачной толпой!
Народ.
За Сильвио, умрем за Сильвио!
Войска и народ уносят Сильвио на щите.
После победы. Над полем сражения высокий холм. Шум битвы. Сильвио в полном вооружении.
Войска.
Привет, царю, привет!
Солдаты приводят старого короля в оковах.
Монарх, мы привели
Тирана пленного, врага родной земли.
Сильвио.
Родитель любящий! Давно ли
Ты мучил, гнал свое дитя?
Давно ль, судьбой моей шутя.
Играл ты, изверг? На престоле
И там, в неведомых степях,
Я был твой раб без дум, без воли...
Но изменились наши роли —
И ты у ног моих. в цепях.
Твой сын палач тебе и мститель...
Дрожи, тиран, пади, мучитель,
Челом развенчанным во прах!
Базилио.
Я жду... Не трать насмешек даром.
Кончай скорей, одним ударом.
Я не боюсь твоих угроз.
Так дуб спаленный, жертва бури,
Чернеет в блещущей лазури
И не страшится новых гроз.
Не ты, а я здесь победитель!
Пред торжествующим врагом
Стою, ваш царь и повелитель.
С высоко поднятым челом,
И ты бессилен!..
Сильвио.
На колени!
Базилио.
Я не склонюсь ни перед кем,
Из уст ни жалобы, ни пени,
Палач, не вырвешь ты ничем.
Сильвио (заносит над ним меч).
О, что мне делать... Без боязни
Невозмутимо ждет он казни...
Проклятье!..
Базилио.
Прав ваш приговор
Неодолимые светила!
Давно влекла нас ваша сила
На преступленье и позор.
И вот – свершилось. Победила
Судьба... Мой сын, не ты жесток,
Не ты казнишь меня, а рок.
Но я погибну, примиренный,
Как из кадила фимиам —
От всех цепей освобожденный
Мой дух помчится к небесам.
Прости мне. Сильвио!..
Сильвио.
О, муки!
Стою в отчаяньи немом.
И обессиленные руки.
Как плети, падают с мечом.
О где же, где порыв тот страстный?..
Ищу в груди моей напрасно
Хоть искру злобы... Он остыл,
Смешной, ребяческий мой пыл,
В душе все холодно безгласно,
Казалось, был могуч и дик,
Я прежним Сильвио на миг, —
Но и тогда весь лицемерил,
Кричал, грозил, – и сам не верил,
Не верил гневу своему,
Потухло сердце, омертвело,
И, как бесчувственное тело,
Я равнодушен ко всему.
Ты прав, ты прав! Что значит мщенье?
Едва забыл я на мгновенье —
И ты напомнил мне, что бред
Вся наша жизнь, любовь и злоба,
Ведь только призраки мы оба.
И мстить нет сил, ни воли нет.
Пред ужасающею тайной,
Как я, – беспомощен и слеп, —
Непознаваемых судеб
Ты был игрушкой лишь случайной.
И жажду мстить, но не могу
Я беззащитному врагу.
Нет виноватых!.. Гнев бесплоден...
Снимите цепь с него... Старик.
Ты был в несчастиях велик. —
Иди... Прощаю, ты свободен...
Четвертое действие
Терраса над морем. Лунная ночь. Пир. Сильвио на троне. Базилио, Клотальдо, Беатриче, придворные. Певец играет на арфе. По знаку Сильвио он умолкает.
Сильвио.
На что, певец, мне эти звуки?
Должны когда-нибудь они умчаться прочь.
И будут после них еще тяжело муки.
Еще томительнее ночь.
Ты убаюкиваешь горе
Обманом сладостным, но все ж
И в ослепительном уборе
И в блеске красоты – мне ненавистна ложь.
Могильный остов прячет в розы
Поэтов детская мечта;
Но если правды нет – на что мне красота?
На что пленительные грезы?
Уйди, певец!
Беатриче.
Ко мне! Я разум усыплю.
Боль ненавистного сознанья утолю;
Пока хоть капля яда есть в бокале золотом,
Мы выпьем все до дна. потом, без сожаленья.
С безумным смехом опьяненья
О землю кубок разобьем!..
Сильвио.
Я твой... прижми меня к своей груди сильней.
Руками нежными властительно обвей...
О, только бы убить сознанье роковое,
Не думать, не желать, не помнить ничего
И, в одиночестве, у сердца своего
Почувствовать на миг хоть что-нибудь живое.
Вот так!
(Обнимает ее).
Пускай вся жизнь неуловимый сон,
Пускай весь мир – ничтожное виденье —
Я докажу себе, что есть один закон.
Одна лишь правда – наслажденье!
(После мучительного раздумья отталкивает Беатриче).
Обман, и здесь обман! Оставь меня. уйди...
Потухла страсть, в душе лишь ужас без предела...
Мне показалось вдруг, что я прижал к груди
Холодное, как лед, безжизненное тело...
Увы! погибнет красота.
И кудри выпадут, и череп обнажится...
Где ныне вешних роз свежей твои уста —
Там щель беззубая ввалившегося рта
Бессмысленной, немой улыбкой искривится.
Оставь меня! Прочь, все уйдите прочь!
За пышной трапезой, сияющей огнями,
Мне кажутся теперь все гости мертвецами,
И давит грудь, как склеп, томительная ночь.
Довольно! Факелы и свечи потушите...
Мне страшно быть с людьми! Уйдите все и пусть
Растет в безмолвии моя немая грусть.
Скорей, безумцы, пир кощунственный прервите...
Гости уходят, слуги уносят кубки, яства и свечи; остаются Kлотальдо, Базилио и Сильвио.
Базилио.
Мой час теперь настал.
Не в наслажденьях смысл и цель существованья,
Не все погибло: есть великий идеал —
Он мог бы утолить души твоей страданья.
Не все разрушены сомненьем алтари...
Но, сын мой, жаждешь ли ты Бога?
Сильвио.
Говори.
Базилио.
Умом бесстрастным побеждая муки,
Забудь себя, отдай всю жизнь науке.
Могильный прах – и чистый луч рассвета,
Звезду, что перлом в сумраке повисла,
Мечту, что родилась в душе поэта —
Ты разлагай на меру, вес и числа,
Исследуй все в тиши лабораторий:
Гниющий труп и нежный запах розы.
Людских сердец возвышенное горе.
И брызги волн, и вдохновенья слезы.
Тогда спадет с очей твоих завеса,
Поймешь ты жизнь таинственную мира
И в ропоте задумчивого леса,
И в трепете полночного эфира:
Как звук с созвучием – душой смиренной
Сольешься ты с гармонией вселенной.
Сильвио.
Скажи, достигну ли я тайны роковой?
Проникну ль хоть на миг к источнику явлений,
К той грозной глубине, к той пропасти немой,
Что скрыта облаком блистательных видений?
Наука даст ли ключ к загадке мировой.
Пойму ли я, что там, за призрачной вселенной,
За всеми формами, за дымкой жизни тленной?
Базилио.
Нет, лгать я не хочу, там, за пределом знаний,
Тебя наука к Тайне приведет:
Твой ум слабеющий коснется вечной грани —
И больше ни на шаг не двинется вперед.
И как бы ни дерзнул глубоко погружаться
К началам бытия в природу человек —
Он будет к роковой загадке приближаться —
И не решит ее во век.
Сильвио.
На что же мне твоя наука?
Чем безнадежнее, чем глубже сознаю
Пред тайной мировой беспомощность свою.
Тем жизнь бессмысленней, тем нестерпимей мука.
Базилио.
Ты к невозможному стремишься.
Сильвио.
Бороться с нищетой, изнемогать, трудиться,
Потом, когда бедняк в сырой земле сгниет,
Удобрив чернозем, из почвы хлеб родится.
Из хлеба – жизнь людей, но люди возвратиться
Должны к сырой земле, – и снова хлеб взрастет:
Из жизни – смерть, из смерти – жизни всходы, —
Таков круговорот бессмысленной природы.
Но если б знал его счастливый твой мужик.
Но если б он свое ничтожество увидел,
И не был бы так груб, невежествен и дик, —
Он проклял бы судьбу, он жизнь бы ненавидел.
Так вот твой идеал? Отречься от всего.
Уснуть животным сном, убить в себе рассудок,
Весь век в поту, в грязи работать для того,
Чтоб завтра чем-нибудь наполнить лишь желудок?
Пускай убьет меня безумная тоска,
За мирный сон души я не отдам сознанья!
Не надо мне тупого прозябанья.
Покорности скотов и счастья мужика!
Ведь жизни внутренней незримые богатства.
Сокровища ума, следы наук. искусств, —
Их истребить нельзя, и я во имя братства
Отречься не могу от прежних дум и чувств.
В деревне, за сохой, я, в нищенской одежде,
Останусь богачом изнеженным, как прежде.
С народом не сольюсь в неведомой глуши.
Я сброшу горностай, забуду трон, величье.
Но что все внешние, ничтожные отличья
Пред этим внутренним неравенством души!
Идти в народ шутом в наряде маскарадном...
Но сам мужик мое стремление к добру
Сурово заклеймит укором беспощадным.
Как недостойную игру,
Мечту для бедных. Быть товарищем и братом.
Бежать из городов, в полях найти приют,
Нужду, и черствый хлеб, и деревенский труд —
Ты можешь сделать все утонченным развратом.
Наружностью бедняк, ты клад душевных сил,
Ты роскошь внутренних неравенств сохранил.
А между тем в глазах глупцов ты вдохновенный
Апостол-труженик, могучий и смиренный.
И вот не жертвуя, не тратя ничего,
Твой праздный ум пленен роскошною забавой.
И беспредельного тщеславья своего
Ты жажду утолил легко добытой славой.
Так прихотливый сибарит
Суровой пищею искусно раздражает
Уснувший, дряхлый аппетит,
И на мужицкий хлеб все пряности меняет.
Проклятье всем! Вы лжете оба,
В груди от ваших слов сильней тоска и злоба.
Там, в мирной тишине жилища твоего,
Старик, ты выдумал слияние с народом,
А ты, король, свою науку для того,
Чтоб утешать себя хоть призрачным исходом,
Чтоб хоть миражем заслонить
У ног зияющие бездны...
Но я правдивей вас; я смел разоблачить
Трусливый ваш обман смешной и бесполезный.
Уйдите прочь!
Базилио и Клотальдо уходят.
Сильвио.
Теперь мы, скорбь, с тобой вдвоем.
Я не дрожу, я не бледнею.
И если узел твой распутать не сумею —
Я рассеку его мечом! Пора покончить с шуткой глупой,
Пора мне вырваться из пут...
Честней совсем не жить, чем тупо
И подло жить, как все живут.
Удар – и смолкнет боль сознанья
Среди мгновенной тишины,
Удар – и кончены страданья
И все вопросы решены...
Там, на глади морской, исчезая вдали,
Блеск луны отражен, как серебряный путь.
Если б мог я умчаться по нем от земли.
Чтобы в лунном сияньи навек потонуть.
Я без дум и без мук невозвратно б исчез
В этом мягком, волнистом тумане небес...
Я бы умер, как отблеск холодной луны.
На трепещущем лоне певучей волны...
Зачем же медлю я? Не ты ли,
Надежда вновь зажглась? Умри,
Умри навеки; до зари
Я буду горсть могильной пыли.
И я ведь знаю: чуть отдам
Всю душу страсти и желаньям,
Как разрушать начну их сам
Неумолимым отрицаньем.
И если снова вера мысль убьет,
Исчезнет воли напряженье,
И мне всю душу обольет
Смертельным холодом сомненье.
Нет, жить нельзя: так дикий конь
Из-под узды на волю рвется,
И весь он трепет, весь огонь,
Как будто вихрем унесется —
Но всадник опытный вонзит
Ему в бока стальные шпоры —
И никнет грива, меркнут взоры,
И кнут он терпит, и дрожит...
Если б знать мне, о чем эти волны поют?..
И не та же ли скорбь, как меня, их гнетет?..
Обещая мне вечный покой и приют,
Что-то к пропасти манит меня и влечет...
Жду от них я чего-то, мучительно жду,
И зовут меня волны: «Приди к нам, приди,
Та же скорбь, как твоя, в нашей вольной груди...»
Слышу, волны, призыв ваш... я скоро приду...
Лишь шаг – и смерть...
Наклоняется и смотрит в море. За сценой шум, доносятся голоса.
Голос женщины.
Король, отец родной, помилуй, защити!
Голос пажа.
Напрасны все твои мольбы и крики
Я не пущу тебя.
Голос женщины.
Пусти,
Иль силой я ворвусь!..
Вбегает женщина, бледная, в разорванной одежде, за нею паж с факелом.
Паж.
Король, прости...
Я удержать не мог...
Женщина.
Пощады, царь великий,
Пощады мне!
Сильвио.
Кто ты?
Женщина.
Я мать.
Сильвио.
Что ты хочешь?
Женщина.
Царь, нет больше силы ждать,
Пощады! Я весь день у твоего порога
Свидания с тобой молила ради Бога.
Солдаты пьяные смеялись надо мной
И вдовьи жалкие седины оскорбляли
И надругались, и прогнали.
Тогда прокралась я, как вор, во тьме ночной,
О, я на все теперь готова;
Казни меня, убей, позволь лишь молвить слово!..
Сильвио.
Кто право дал тебе нарушить наш покой?
Женщина.
Обида, царь!
Сильвио (презрительно).
Но есть у вас суды, законы...
Женщина.
Не защитит меня законов приговор;
Для них ничто мольбы и стоны;
Неумолимый кредитор
Сурово требует уплаты.
Он вправе повелеть, чтоб выгнали солдаты
На улицу с детьми несчастную вдову.
И негде преклонить мне скорбную главу.
Ведь судьям дела нет до наших слез и муки;
Меня, сирот моих, мой труд,
Последний нищенский приют
Ростовщику безжалостному в руки
Не ваши ли законы отдают?
О, защити меня, я требую иного —
Закона жалости, великого, святого...
Ужель замрет у ног твоих мой стон?..
Сильвио.
Уйди. Напрасно все. Ненарушим закон.
Женщина.
Неправда, Сильвио, не верю я обману...
Тебе ведь жаль меня... Я вижу, как в очах
Сияет доброта... Я вся в твоих руках,
Попробуй, оттолкни!.. но я живой не встану,
Пока не вымолю пощады!..
Сильвио.
Что со мной?
Не властен победить я в сердце тайный трепет…
С какою жадностью я вслушиваюсь в лепет
Мольбы невинной и простой...
Женщина.
О, сжалься, сжалься!
Сильвио.
Как? Сквозь муки и усталость
Из сердца жгучею волной
Еще готова хлынуть жалость...
Нет, нет! Оставь меня!..
Женщина.
Я не уйду.
Пощады!
Сильвио.
Эй, солдаты!
Женщина.
Нет, несчастной
Ты не гони – к твоим ногам я припаду
С такою верою, что будешь ты напрасно
Бороться!.. Жалостью душа твоя полна,
Ты добр, ты понял все, я победить должна…
Сильвио.
Солдаты!
Женщина.
Сильвио, мой милый...
Сильвио.
Горе, горе!..
Без слов, лишь искрою в немом, глубоком взоре
Я побежден, и вот стою пред ней без сил,
И против воли и сознанья,
Порыв слепого состраданья
Меня, как буря, охватил.
Мутится разум, нет спасенья.
И я не в силах удержать
Непобедимого волненья...
На эти слезы и моленья
Слезами должен отвечать.
Уйди, – иль снова жизнь начнется...
Оставь, не мучь меня, в груди
На части сердце разорвется...
Уйди, молю тебя, уйди!
Женщина.
Я победила, ты согласен...
Ты пожалел меня... смотри —
От благодарности я плачу; как прекрасен
Ты в светлой милости, мой царь; но повтори,
Что ты простил меня, что снизошел ты к мукам.
Чтоб мне насытить слух прощенья сладким звуком.
Сильвио.
Увы, противиться нет сил твоим мольбам.
Ты победила... чем – пока не знаю сам...
Пусть так, исполню все, о чем меня ты просишь...
Но разве будешь ты счастливее, скажи?
Как можете вы жить в позоре, рабстве, лжи?
Зачем ты столько мук и горя переносишь.
Не легче ль умереть? Смотри: я царь, венец
Сияет на челе и пышен мой дворец.
Я молод и силен, над миром величаво
Царю могуществом и славой,
А между тем в груди не знаю чем убить
Безумную тоску, и жизнь такая пытка,
Что тороплюсь скорей мой кубок я разбить
И оторвать уста от горького напитка.
Женщина.
Господь велел...
Сильвио.
Молчи, я докажу, что разум
С усталых плеч стряхнуть велит
Все время горя и обид,
И с глупой шуткой кончить разом...
Убить себя...
Женщина.
Мой царь...
Сильвио.
Нет, нет, я докажу.
Что гадко, подло жить, я все тебе скажу.
Пойми, мне тяжело, не знаю, что со мною,
Но больше не могу молчать я и терпеть,
И, перед тем, чтоб умереть.
Тебе всю душу я открою.
Пусть я король, пусть ты раба —
У нас одна печаль, у нас одна судьба!
И я когда-то жил, метался, жаждал света,
Искал, надеялся, изнемогал в бою...
Теперь я вижу – нет ответа.
Теперь я проклял жизнь мою!
Из сердца вырвал я сомненье.
Ведь есть покорности предел.
Пред тем, как ты пришла, в безумном исступленьи,
Я здесь убить себя хотел...
Ты помешала... прочь! Не утешай, довольно!
Ужель не видишь ты, как тяжко мне, как больно!
Нет, смерти, смерти!..
Женщина.
Жаль, тебя мне жаль...
Сильвио.
Прочь!
Женщина.
Я сейчас уйду и не скажу ни слова;
Сама ведь плакать я готова;
Я поняла твою печаль.
Что горести мои перед твоим страданьем...
И как я, глупая, могла к тебе прийти
С докучною мольбой; но ты меня прости...
О, Господи, душа полна одним желаньем —
Хоть чем-нибудь помочь тебе, родимый мой;
Но я беспомощна в любви моей простой.
Уйду...
Сильвио.
Нет, подожди...
Женщина.
О, Боже, если б смела
Я подойти к тебе, тихонько приласкать,
Твое бы сердце я согрела
Слезами теплыми, как мать.
Но ты ведь царь... Прости, забылась я...
Сильвио.
Не надо.
Не уходи, постой... От сердца отлегло...
Скажи мне что-нибудь еще; какой отрадой
Полны твои слова... душе от них тепло.
И плакать хочется, и этих слез не стыдно...
……………………………………………….
Но поздно... Для чего ты показала свет?..
Устал я, не могу... оставь меня...
Женщина.
Нет, нет
Ты будешь жить!
Сильвио.
Зачем?
Женщина.
Не для себя, для мира;
От Господа, монарх, дана тебе порфира
И сила кроткая, чтоб бедных защищать...
Сильвио.
Увы, когда б я мог...
Женщина.
Ты можешь, ну попробуй,
Увидишь, как легко, ведь стоит лишь начать...
Теперь ты утомлен отчаяньем и злобой.
Но в душу скорбную вернется благодать,
Едва хоть одному страдальцу ты поможешь…
Нет, нет; не возражай, я чувствую, ты можешь.
Ведь это то, чего душа твоя искала
Так жадно. Вот теперь меня ты пожалел —
И сразу нам обоим легче стало.
Ты плачешь, ты спасен... Надеждой заблестел
Твой взор... Благодарю тебя, Господь!
Сильвио.
Святая.
Мне надо бы упасть к ногам твоим, рыдая,
Ведь ты спасла меня... О, что вся власть царей
Пред детской простотой и кротостью твоей?..
Я понял, понял все, без слов, в одно мгновенье.
Как будто молния блеснула предо мной.
Покров слетел с очей, побеждено сомненье.
Я снова жить хочу, и прежние мученья
Уносятся в слезах горячею волной.
Так вот где, жизнь, твое начало,
Так вот одно, что не обман,
Что мне таинственно мерцало
Сквозь все миражи и туман.
Так вот где истина!
Женщина.
О, Сильвио; мой милый!
Вперед! Ты должен жить и победить в борьбе,
Теперь мой труд свершен, я не нужна тебе;
Прощай! Спаси тебя Создатель и помилуй.
Уходит.
Сильвио.
Солнце над морем восходит из туч...
Бездну зажег его розовый луч...
Блещет, дрожит и смеется волна...
Мир встрепенулся, очнувшись от сна,
Детским лобзанием утра согрет...
Слава Тебе, показавшему свет!
Чрез борьбу и хаос дикий,
Чрез отчаянье и ложь,
Ты к гармонии великой
Мир измученный ведешь.
О, согрей же теплотою,
Состраданьем без конца
Утомленные враждою
Наши бедные сердца.
Видишь здесь; Тобой спасенный,
В теплых, радостных слезах;
Я склоняюсь, умиленный
И трепещущий во прах.
С плачем дробясь об уступы скалы,
Радугой блещут пред смертью валы.
Богу «осанна!» гремит океан...
Вьется, как дым из кадильниц, туман...
Солнцу, великому солнцу привет!
Это ты меня из ночи
Дланью любящей исторг,
Это ты отверз мне очи.
Дал мученье и восторг...
Пред Тобой я только плачу.
В благодарности я нем...
Всемогущий, что я значу?
Как я жалок перед Тем,
Кто хранит нас, кто жалеет
Каждый трепетный листок,
Как дитя свое, лелеет
Непробившийся росток...
Дай обнять любовью жгучей
Целый мир – и всей душой
Дай мне слиться с этой тучей,
С этой грозною волной.
В камне, в воздухе, в былинке
Жизнь я чувствую, любя,
В каждой блещущей росинке,
Солнце, вижу я тебя.
Вот что не призрак, не сон и не ложь...
Боже, молитву мою Ты поймешь...
Стерты все грани меж мной и Тобой —
Лейтесь же. слезы, горячей волной,
Лейтесь; безумные!.. Слов больше нет...
Слава Тебе, показавшему Свет!
Комната во дворце.
Сильвио.
В окно глядит унылый; серый день...
По стеклам дождь стучит однообразно...
И воздух спит; и шелохнуться лень
Туману желтому над улицею грязной.
На сердце вновь знакомая тоска...
Прошел мгновенный жар; и грезы отлетели;
Больной, скучающий, гляжу без дум, без цели,
Как медленно ползут по небу облака.
Где вера, где восторг? Коль утро лучезарно,
Коль ясны небеса, и все кругом светло.—
Мы сразу позабыть готовы скорбь и зло.
И на устах слова молитвы благодарной.
Но тучи набегут – надежда гаснет вновь...
Увы! зависит мысль, сознание свободы,
И вера в божество, и к ближнему любовь —
От цвета облаков, от солнца и погоды.
Какая польза в том, что мог издалека
Без жертвы, как поэт, ты на одно мгновенье
Любить весь род людской в порыве увлеченья?
Смотри; вот пьяница у двери кабака,
Под рубищем бедняк, неведомый прохожий.
Торговка под дождем на площади пустой,
Крестьянин на возу под мокрою рогожей, —
Вот те; кого любить ты должен всей душой;
Кому восторженно ты простирал объятья —
Вот человечество, вот братья!
Хочу к ним жалость пробудить.
Но жизнь, увы! не то, что грезы.
И гадко мне... Прощенья слезы
В очах не могут не застыть...
На что мне мертвое сознанье.
Когда для подвига нет сил...
В душе моей не состраданье.
А лишь порыв к нему, бессильное желанье;
Рассудком понял я любовь – но не любил...
О Боже, все пройти, все муки и сомненья,
Бороться, победить, найти желанный путь —
И вдруг, в последнее мгновенье,
Касаясь истины, упасть в изнеможеньи
И знать, что силы нет к ней руки протянуть!..
Входит Канцлер с бумагами.
Канцлер
Привет царю... Прости, что смею беспокоить;
Указы к подписи...
Сильвио.
Что в них?
Канцлер.
Так, пустяки.
Не стоит и смотреть. Решили мы удвоить
Налоги на крестьян...
Сильвио.
Подай указ.
(Канцлер подает бумагу).
В клочки его!..
(Разрывает бумагу).
Беги скорей; народу объяви,
Что я великое собранье созываю,
Что хочет дать король родному краю
Законы правды и любви.
Канцлер уходит.
Я вновь спасен! скорей за дело!
Мечтательную лень давно пора стряхнуть;
Как муж, не как дитя, на жизнь гляжу я смело,
И свежесть бодрая наполнила мне грудь.
Я рад дождю, я рад, что холодно, и серо,
И мрачно все кругом: к чему мне яркий свет.
К чему мне красота? Мой дух теперь согрет
Лишь внутренним теплом, живой, горячей верой.
Пускай восторгов прежних нет —
Я стал работником, и проза
Душе милей, чем радужная греза.
Теперь не устрашит меня толпа людей
Ни безобразием, ни пошлостью своей.
Всем существом моим я чувствую, как мало
Любить отдельно каждого из них...
Я прежде для себя лишь жаждал идеала.
Но чувство личное души не утоляло.
Нет!
Работать, мыслить; жить; чтоб уменьшить страданья
К блаженству, по пути любви, труда и знанья,
Не порознь каждого, а вместе двигать их —
Вот то, что утолит все муки, все желанья.
Вперед же, некогда мечтать!
Стряхнув тяжелую дремоту,
Я жажду снова жизнь начать...
Так за работу же, скорее за работу!
Площадь. Ремесленники, купцы, крестьяне, солдаты, школьники, женщины. Говор, крики. Над толпой возвышается великолепный трон, приготовленный для царя.
Странник.
Пахнет в воздухе весною,
После долгих зимних бурь
Веет нежной теплотою
Обновленная лазурь.
Ветерок так свеж и волен.
В гнездах ласточки щебечут,
В старых фризах колоколен
Про любовь они лепечут.
Ремесленник.
В куче стружек; за работой.
Нам весь день не видно неба…
Мысль полна одной заботой —
О куске насущном хлеба.
Но теперь хочу я птицей,
В блеске солнечных лучей
Вдаль умчаться за станицей
Этих вольных журавлей.
Старик.
Пред кончиной неизбежной,
Дряхлый, жалкий и больной,
Я встречаю с грустью нежной
Праздник жизни молодой.
Чую близость я могилы.
Но от всей души привет —
Вам, весны живые силы,
Счастье, молодость и свет!
Трубы герольдов. При звуках торжественного марша входит Сильвио в царском одеяньи, Клотальдо, Базилио, свита. Сильвио садится на приготовленный для него трон; по обеим сторонам король и Клотальдо. Пажи раскидывают над ним балдахин.
Сильвио.
Нам будет пологом лишь небо голубое.
Снимите балдахин, чтоб озарить могло
Свободно солнце золотое
Мое открытое чело.
Мила, как прежде, мне свобода..
Нет, не хочу, чтоб скрыл пурпуровый навес
Ни радостной толпы, ни блещущих небес.
Я не боюсь, друзья, ни солнца, ни народа!
Народ.
Да здравствует король!
Сильвио (обнимая отца).
Как счастлив я, отец!..
Так вот к чему судьба таинственной рукою
Обоих нас вела над бездной роковою!
Теперь мы цель ее постигли наконец...
Прости же горести и беды,
Что я невольно причинил.
Базилио.
Один лишь миг такой победы
Меня за все вознаградил.
Сильвио.
Отец, Клотальдо, здесь, меж вами,
Как примиритель я стою,
И, разделенные веками,
Природу с знанием солью.
С тобой, Клотальдо; я природу
И жизнь простую полюбил;
Меня приблизил ты к народу,
В глуши лесов мне возвратил
Первоначальную свободу
И полноту могучих сил,
Но, меж зверей, я, без науки,
Остался б зверем навсегда;
В природе – кровь, насилье, муки
И беспредельная вражда.
Одно лишь Знанье человека.
Стихий низвергнув рабский гнет,
Бойцов, враждующих от века,
В любовь великую сольет.
Отец, чтоб уменьшить страданье,
Чтоб людям мир и счастье дать.
Твое божественное Знанье
Хочу на помощь я призвать.
Но пусть, мудрец, твоя наука
Сойдет с заоблачных высот
В тот темный мир, где скорбь и мука,
Где стонет гибнущий народ.
Пускай небес эфир надзвездный
Ее торжественный престол,
Пускай, свободная, над бездной
Она витает, как орел.—
Но жалость к людям теплотою
Должна науку согревать,
Чтоб; примиренная с толпою,
Она казалась нам простою
И близкой, любящей, как мать.
Ведь Бог один – одна свобода...
Пускай же в общий, братский труд
Скорей Наука и Природа
Усилья дружные сольют.
К чему ваш спор ожесточенный?
Пусть враг обнимется с врагом;
Я буду цепи раздробленной
Соединительным звеном.
И ваши старческие руки
Я, полн надежд и юных сил,
В союз природы и науки
В моей руке соединил.
Базилио.
Клотальдо, старый друг, приди в мои объятья.
О, лейтесь слезы счастья!..
Клотальдо.
С этих пор
Мужик с ученым будут братья
И разрешен наш древний спор.
Сильвио.
В моей груди одно желанье —
Чтоб ты простил меня, народ...
Голоса в народе.
Бог помочь. Сильвио! мы за тобой пойдем!
Да здравствует союз народа с королем!
Сильвио.
Восторг нет сил сдержать в груди,
Как сладко сердцу и тревожно...
Ведь цель так близко впереди.
Ведь счастье мира так возможно,
Его я чувствую... И путь
Открыт... Приблизьте губы к чаше...
Лишь стоит руки протянуть,
Схватить его – и счастье ваше!..
Пускай, когда восторг пройдет,
Разочаруемся, остынем;
Хоть на единый шаг вперед
Мы человечество подвинем!
Меж мной и вами нет преград!
Работу братскую для мира
Я разделить хочу; как брат.
И все сердца, и все желанья
В один порыв соединим,
Разрушим мир – силой знанья
Из праха новый создадим!
Сильвио сходит в толпу. Народ подымает его на руки, целует одежду и уносит с криками радости.
1887 г.
Дмитрий Сергеевич Мережковский
Юлиан-отступник. («Смерть Богов»)
трагедия в 5-ти действиях
Клавдий – Флавий – Юлиан,[1] император.
Максим Эфесский,[2] теург.
Саллюстий Секунд, префект Востока.
Виктор, полководец.
Орибазий,[3] врач.
Елена, супруга Юлиана.
Арсиноя, патрицианка.
Евстафий, Пафнутий, Пурпурий, Марис — Епископы.
Памва, отшельник.
Артабан, перс.
Нагодарес, маг.
Великий Иерофант Елевзинских таинств.
Софисты, военачальники, воины, граждане, иеродумы, пресвитеры, дьяконы, монахи, женщины, девушки, дети.
Действие 1-ое:
картина 1-ая: Вилла Максима близ Эфеса;
картина 2-ая: Келья Елены.
Действие 2-е: Дворец императора в Антиохии.
Действие 3-е: Дафнийская роща.
Действие 4-е: лагерь Юлиана в Персии.
Действие 5-ое: там же.
354–363 по Р.Х.
Действие 1-ое
Картина 1-ая
Колоннада виллы Максима близ Эфеса. Справа – вход во внутренние покои, закрытый тяжелой завесой. Вдали море. Вечер. Максим за круглым мраморным столом разбирает древние папирусные свитки. Орибазий входит взволнованный.
Максим. Ты из города. Орибазий? Что нового в Эфесе?
Орибазий. Ничего. Христиане опять разрушают эллинские храмы. Артемидина святилища уж нет. Толпа сожгла его а сокровища разграбила.
Максим. Жалкие люди.
Орибазий. Я проходил по площади. Храм со всех сторон облепили монахи, точно большие черные мухи кусок медовых сот. Столбы дрожали, летели осколки нежного мрамора, казалось он страдает, как живое тело. Потом с пением молитв и хохотом толпа повлекла вниз по ступеням серебряное изваяние богини.
Максим. Презрим и покоримся. Богов не может оскорбить людская глупость.
Орибазий. Да… Когда-то Олимпийцы победили древних богов. Теперь новые боги победят Олимпийцев… Художники, ученые, поэты, любители эллинской мудрости, все мы теперь – лишние. Кончено.
Максим (тихо). А, если не кончено? Пока жив император Констанций, эллины обречены на молчание. Но он не вечен. Близок день – я предчувствую – когда на трон римских кесарей воссядет человек, который поведет нас к победе.
Орибазий. Нет, – кончено. Ты знаешь, о чем я думаю. Зачем ты обманываешь бедного Юлиана?
Максим. Он сам хочет быть обманут.
Орибазий. Учитель, скажи, кто ты? Как ты можешь терпеть ложь? Ведь я знаю, что такое магия… Вы сквозь раскрашенные стекла бросаете отражения на белый дым ароматов, а ученик воображает, будто перед ним видения богов.
Максим. Таинства наши глубже и прекраснее, чем ты думаешь, Орибазий, – для того, кто верит. Посмотри, разве природа, которой удивляется мудрость твоя, не такой же призрак обманчивый? Где истина? Где ложь? Ты веришь и знаешь. Я не хочу верить, не могу знать.
Орибазий. Неужели Юлиан был бы тебе благодарен, если бы знал, что ты его обманываешь?
Максим. Я даю ему веру и силу жизни. Ты говоришь – я обманываю. Пусть так. Если нужно, я обману и соблазню его. Я люблю Юлиана. Не оставлю его до смерти. Я сделаю его великим и свободным. (Встает и делает несколько шагов по колоннаде. Потом подходит к Орибазию и кладет ему руку на плечо).– Пойдем, Орибазий. Стемнело. Мне прислали из Гераклеополоса новые тайные свитки Трисмегиста. Я тебе покажу.
(Оба уходят. Входят Арсиноя и Юлиан в одежде послушника).
Арсиноя. Как хорошо… И ты хотел бы все это разрушить. Юлиан? Иди сюда. (Садятся на скамью). Я думаю много о том, что ты говорил… Был ли Александр, Филиппов сын,[4] смиренным? А Брут,[5] тиран и убийца? Что, если бы Брут подставлял левую щеку, когда его ударили по правой? Мне кажется, ты лицемеришь, Юлиан?.. Эта темная одежда не пристала тебе.
Юлиан. Чего ты хочешь, Арсиноя?..
Арсиноя. Я хочу знать, кто ты, Юлиан? Я не верю, что ты против Эллады, против меня. Скажи, что ты мне враг…
Юлиан. Арсиноя, зачем?..
Арсиноя. Говори все. Я хочу знать. Или ты боишься?
Юлиан. Через два дня я покидаю Эфес.
Арсиноя. Куда ты едешь? Зачем?
Юлиан. Письмо от Констанция. Император вызывает меня ко двору, может быть, на смерть. Мне кажется, я вижу тебя в последний раз.
Арсиноя (после молчания). Юлиан, ты веришь в Распятого?
Юлиан (взволнованно). Тише, тише… Что ты? (Оглядывается и говорит шепотом). Слушай, я говорю теперь то, чего и сам не смел сказать себе никогда. Я ненавижу Галилеянина. Но я лгал с тех пор, как помню себя. Ложь проникла в душу мою, прилипла к ней, как эта одежда проклятая к телу моему. Вот-вот задохнусь во лжи галилейской…
Арсиноя. Скажи мне все, друг: я пойму тебя.
Юлиан. Хочу сказать и не умею. Слишком долго молчал, Арсиноя, кто раз попался галилеянам в руки, – кончено, – как изуродуют смиренномудрые, так приучат лгать и пресмыкаться, что уже не выпрямиться, не поднять ему головы никогда. О, ненавидеть врага своего, как я ненавижу Констанция, – прощать, пресмыкаться у ног его по-змеиному, по-смиренному, вымаливать милости: “Еще годок, только годок жизни худоумному рабу твоему, монаху Юлиану; потом – как тебе и скопцам твоим, советникам угодно будет, боголюбимейший”. О, низость…
Арсиноя. Нет, Юлиан, если так, – ты победишь. Ложь – сила твоя. Помнишь, в басне Эзопа, осел в львиной шкуре? А ты лев в ослиной, герой в одежде монаха. (Смеется). И как они испугаются, когда ты вдруг покажешь им свои львиные когти. Вот будет смех и ужас. Ты хочешь власти, Юлиан?
Юлиан. Власти… О, если бы один год, несколько месяцев, несколько дней власти, – научил бы я смиренных, ползучих, ядовитых тварей, что значит мудрое слово из учителя: “Кесарево – Кесарю”…[6] Да, клянусь богом Солнца, воздали бы они у меня кесарево Кесарю… (Складывая руки крестообразно на груди). Но зачем обманывать себя? Никогда этого не будет… Я погибну. Злоба задушит меня. Слушай: каждую ночь, после дня, проведенного на коленях в церкви, над гробами галилейских мертвецов, я возвращаюсь домой, бросаюсь на постель лицом в изголовье, и рыдаю, грызя его, чтобы не кричать от боли и ярости. О, ты не знаешь еще, Арсиноя, ужаса и смрада галилейского, в которых, вот уже двадцать лет, как я умираю и все не могу умереть, потому что мы, христиане, живучи, как змеи: рассекут надвое – срастаемся. Прежде я искал утешения в добродетели мудрецов и теургов. Тщетно. Не добродетелен я и не мудр. Я – зол, и безумен и хотел бы быть еще злее, безумнее. Я хотел бы быть как дьявол, единственный брат мой. Но зачем, зачем я увидел тебя.
Арсиноя. А что, если я пришла к тебе, юноша, как вещая Сибилла,[7] чтобы напророчить славу? Ты один живой среди мертвых. Ты силен. Пусть у тебя не белые, лебединые, а страшные черные крылья, злые когти, как у хищных птиц. Я люблю всех отверженных, люблю одиноких и гордых орлов больше, чем белых лебедей. Только будь еще сильнее, злее. Смей быть злым до конца. Лги, не стыдись; лучше лгать, чем смиряться. Не бойся ненависти: это буйная сила крыльев твоих. Хочешь, заключим союз? (Приближает к нему лицо).
Юлиан. Что это?.. Сон?.. Пусть, пусть… О, Афродита, я буду любить тебя вечно…
Арсиноя (смеется). Афродита?
Юлиан. Нет… Артемида…
Юлиан целует Арсиною. Она ускользает и убегает. Ночь Входная завеса раздергивается. Появляется Максим в облачении иерофанта. Два иеродума с пылающими факелами сопровождают его. Юлиан не узнает Максима.
Максим. Ты не узнаешь меня, Юлиан?
Юлиан. Учитель. Ты?
Максим. Хочешь, я сниму с глаз твоих повязку и ты узнаешь все?
Юлиан. Учитель, ты обладаешь могучими чарами, освободи мою душу от страха.
Максим. Перед чем?
Юлиан. Не знаю. Я с детства боюсь, – боюсь всего. Жизни, смерти, самого себя, тайны, которая везде.
Максим. Я знаю, что тебе нужно. Я освобожу тебя от галилейского плена, от тени Голгофы[8] лучезарным сиянием Митры.[9]
Юлиан. Значит, слова Галилеянина ложь?
Максим. Нет, истина, Юлиан. Две истины? Максим. Две.
Юлиан. Во что же верить? Где Бог?
Максим. И там и здесь. Служи Ариману,[10] служи Ормузду[11] – как хочешь, но помни: оба равны. Царство дьявола равно Царству Бога.
Юлиан. Куда же идти?
Максим. Выбери один из двух путей. Если веришь в Распятого, возьми крест, иди за ним, как он велел..
Юлиан. Я не хочу.
Максим. Тогда избери другой путь. Будь сильным и свободным. Восстань и победи все.
Юлиан. Я не могу вынести двух истин.
Максим. Если не можешь, будешь, как все. Лучше погибнуть. Но ты можешь… Дерзай. Ты будешь кесарем.
Юлиан. Я – кесарь?
Максим. Ты будешь иметь во власти своей то, чего не имел герой Македонский. (Обводя рукою горизонт). Смотри, это все – твое.
Юлиан. Разве я могу, учитель? Я каждый день жду смерти.
Максим. Все твое, дерзай.
Юлиан. Зачем мне все, если нет единой правды – Бога?
Максим. Ты найдешь Его. Соедини правду Титана с правдой Галилеянина… Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
Юлиан. Боюсь жизни.
Максим. Душа твоя освобождается от всякой тени, от всякого ужаса, от всякого рабства вином божественных веселий, красным вином буйных веселий Митры-Диониса.[12] Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
Юлиан. Боюсь смерти.
Максим. Душа твоя становится частью бога Солнца. Митра неизреченный, неуловимый усыновляет тебя, кровь от крови, плоть от плоти, дух от духа, свет от света. Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
Юлиан. Я ничего не боюсь. Я, как он. – (Сбрасывает с себя монашескую одежду. Его облекают в одеяние иерофанта).
Максим. Прими же радостный венец. Еще не умер Констанций, но я благословляю тебя и на царство, император Юлиан.
Юлиан (тихо). Император.
Занавес.
Картина 2-ая
Лютеция-Париж. Келья в башне дворца. Горит лампада. Елена в монашеской одежде на коленях перед аналоем.
Елена (читает). И говорил он громким голосом; убойтесь Бога и воздайте Ему славу, ибо наступил час суда Его, и поклонитесь Сотворившему небо и землю, и море и источники вод.
И другой Ангел следовал за ним, говоря: пал, пал Вавилон, город великий, потому что он яростным вином блуда своего напоил все народы.
И третий Ангел последовал за ним, говоря громким голосом: кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертание на чело свое или на руку свою, тот будет пить вино ярости Божией, вино цельное, приготовленное в чаше гнева Его, и будет мучим в огне и сере пред святыми Ангелами и пред Агнцем[13] (Поднимает голову и крестится). Господи, спаси и помилуй душу заблудшего раба твоего Юлиана. (Читает). II дым мучения их будет восходить во веки веков, и не будут иметь покоя ни днем, ни ночью. Поклоняющиеся зверю и образу его и принимающие начертание имени его. (Закрывает книгу). Прости, Господи, ибо не ведает, что творит.
(Молится. Тихо входит Юлиан).
Юлиан. Елена.
Елена (испуганно вскакивая). Кто тут?
Юлиан (подходит к Елене). Все молишься?
Елена. Да, молюсь – и за тебя, милостивый кесарь.
Юлиан. И за меня? Вот как. Ты считаешь меня великим грешником.
(Елена молчит и потупляет глаза).
Юлиан. Не бойся, говори. Не думаешь ли ты, что я в чем-нибудь особенно грешен?
Елена (тихо). Особенно? – Да. Я думаю, не гневайся.
Юлиан. Скажи, в чем? Я покаюсь.
Елена (строго). Не смейся. Я дам ответ за душу твою перед Богом.
Юлиан. Ты… за меня?
Елена. Мы навеки связаны.
Юлиан. Чем?
Елена. Таинством.
Юлиан. Церковным браком? Но ведь мы пока чужие, Елена.
Елена. Я боюсь за душу твою, Юлиан.
(Юлиан быстро наклоняется к Елене и целует ее в губы.)
Елена (бросаясь в угол и закрывая лицо руками). Прочь, прочь, прочь, окаянный. Место наше святое именем честного Креста заклинаю – сгинь, пропади. Да воскреснет Бог и расточатся враги его.
(Юлиан подходит к двери и закрывает ее на ключ).
Юлиан. Успокойся. Ты приняла меня за другого. Но я, такой же человек, как и ты. Дух плоти и костей не имеет. Я – муж твой. Церковь Христова благословила наш союз.
Елена (проводя рукой по глазам). Прости, мне почудилось… Ты вошел так незаметно… Мне уже были видения. Он бродит здесь по ночам. Я его видела дважды. Он говорил мне о тебе. Он говорил, что на челе твоем… Зачем ты так смотришь, Юлиан?
(Елена прижимается к стене. Юлиан подходит и обнимает ее)
Елена. Что ты, что ты… Оставь.
Юлиан. Успокойся.
Елена (зовет). Елевферия, Елевферия.
Юлиан. Глупая, разве я не муж твой?
Елена (плача). Брат мой, этого не должно быть. Я дала обет Богу. Я думала, что ты…
Юлиан. Ты думала – я никогда не приду?
Елена. Юлиан, если веришь в Него… (Юлиан смеется). – Прочь, Дьявол. (Крестится). Зачем ты покинул меня, Господи.
(Юлиан бросается к Елене и целует ее).
Елена. Сжалься, сжалься, брат мой.
(Без чувств падает на руки Юлиану. Юлиан поднимает Елену, кладет на ложе. Несколько мгновений стоит над ней молча. Потом склоняется и целует ее в лоб. Отходит к двери и отпирает ее).
Юлиан. Войди, Елевферия.
Елевферия вбегает и кидается к Елене. Юлиан уходит.
Занавес.
Действие 2-ое
Окруженный колоннами дворик в Антиохийском дворце. Посреди дворика изваяние Афродиты. За колоннами широкая крытая галерея. Участники собора – монахи, дьяконы, епископы, пресвитеры – сходятся и, разбившись на кучки, спорят. Проходя мимо изваяния Афродиты, закрывают лица руками и отворачиваются. Общий гул, прерываемый отдельными криками.
1-ый голос. Доколе же прострется, братья, дерзость еретиков сатанинская?
2-ой голос. При Константине[14] – гнали, при Констанцие[15] – гнали… Хоть слово сказать дайте.
1-ый голос. Сладкоречием своим не вводите в заблуждение простодушных.
3-ый голос. Сами соблазн учинили… Церковь, лобзанием Иуды-Констанция растленная, да воскреснет.
4-ый голос. Разрушайте, разрушайте все. Да будут общими имения и жены.
Голоса (вместе). Не слушайте, братия, не слушайте.
Голос (из глубины). Еще на соборе в Ганграх ересью объявлено.
Голоса (отовсюду). Что в Ганграх?.. Сами решим, как изволися Духу Святому и нам.
Шум немного стихает.
Первый пресвитер (дергая за рукав второго). Что притих, авва Дорофей?
Второй пресвитер. Охрип, брат Фива. Хочу говорить, а голосу нету. Натрудил себе горло намедни, как низлагали проклятых акакиан.
Шум возобновляется. Входит епископ Евстафий, запыхавшийся и растерянный.
Голос. Пыхтит, точно на гору лезет.
Другой голос. Риза-то по земле так и волочится.
Евстафий (отворачиваясь от изваяния Афродиты, плюет). Тьфу, тьфу, искушение. (Крестится). Пречистая Матерь Божия, куда попал. Пустите, пустите. (Хочет уйти).
Копьеносец (отстраняет от двери). Тише, друг.
Евстафий. Не пойду на собор еретический. Пусти.
Копьеносец (удерживая Евстафия). Нельзя. По воле всемилостивейшего кесаря Юлиана, все пришедшие на собор…
Евстафий. Не собор, а вертеп разбойничий. (Смех. Евстафий отходит в угол и садится). Господи. За что мне сие?
Старый монах (молодому). Как венчали богоотступника на царство, сорвал крест со святого знамени и воздвиг Аполлонова идола.
Молодой монах (тихо). Кощунство.
Пурпурий. Слава преблагому, премудрому Августу Юлиану. На аспида и василиска наступишь и попрешь льва и змия…
Голос (из глубины). Не слушайте, братья. Отступил кесарь от церкви Христовой.
Голоса. Тише, тише, Кесарь.
Вдруг молчание. Входит Юлиан. С ним софисты. Среди них Максим.
Юлиан (войдя на возвышение). Старцы и учители. За благо сочли мы оказывать подданным нашим; исповедующим учение Галилеянина Распятого, всевозможное снисхождение и милосердие. Желая восстановить мир всего мира, столь долго нарушаемый распрями церковными, призвал я вас, мудрецы галилейские. Под нашим покровительством и защитою вы явите, уповаем, пример тех высоких добродетелей; кои приличествуют вашему духовному сану, вашей вере и мудрости…
Пурпурий. Слава преблагому, премудрому Августу.
Голоса. Тише. Тише. Слушайте.
Юлиан. Братьев ваших; изгнанных соборами при Константине и Констанции, возвратили мы из ссылки. Живите в мире, галилеяне, по завету вашего Учителя… Для полного же прекращения раздоров поручаем вам, мудрейшие наставники, прийти к некоторому соглашению церковному, дабы установить единое и общее для всех исповедание веры. Судите и решайте властью; данною вам от церкви. Мы же удаляемся; предоставив вам свободу и ожидая вашего решения.
Юлиан и свита уходят.
Старый монах (молодому). Видел старика с белой бородой?
Молодой монах. Кто это?
Старый монах. Сам дьявол в образе Максима Волхва; он-то и соблазнил императора.
Евстафий. Отцы и братья. Разойдемся. Разойдемся в мире. Не будем веселить врагов наших; воздержимся от гневного слова. Заклинаю именем Бога Всевышнего, разойдемся, братья, в безмолвии.
Пурпурий. Не слушайте. Не расходитесь, да не преступите воли кесаревой.
Евстафий. Нет, братья…
Пурпурий. Не братья мы вам, – отыдите, окаянные. Мы – чистая пшеница Божия, а вы – солома сухая, сожигаемая Господом.[16] Слава, слава преблагому, премудрому Августу.
Голос. Разойдемся, отцы в мире…
Голоса. Не расходитесь, братья, не расходитесь.
Пурпурий (продолжая). Пусть заглянет теперь в церкви наши кто-нибудь из цецилианских епископов, – возложим мы ему руки на голову, но не для того, чтобы избрать пастырем, а чтобы раздробить череп…
Пафнутий. Я, Пафнутий, как приял от отцов, так и содержу. Не три Бога, но един. Един Бог, а не три. Как приял, так и содержу…
Монах (худой и бледный, цепляясь за стихат Пафнутия). Отче Пафнутий. Что же это? Из-за одного, все из-за одного слова: подобносущий или единосущный?.. Из-за одной йоты?
Пафнутий. Так что же? Из-за одной, да.
Монах. Отче Пафнутий, из-за йоты. А в священном-то Писании нет даже слова “сущность”.
Пафнутий. Нет? Ну и не надо.
Монах. Из-за чего же спорим и терзаем друг друга? Подумай, отче, сколь ужасно такое наше злонравие.
Пафнутий. Так неужели же примириться с окаянными псами, изблевавшими из еретического сердца, что было время; когда Сына не было?
Монах. Един Пастырь; едино стадо.[17] Уступим.
Пафнутий (кричит). Да не будет сего. Арианскую гнусную ересь анафематствую. Как приял от отцов, так и содержу…
Монах. Отче Пафнутий. Отче Пафнутий. Из-за одной йоты. Един пастырь, едино стадо. Уступим.
Пафнутий. Да не будет, да не будет. Арианскую гнусную ересь анафематствую.
Дьякон Аэтий (насмешливо). Бог отец по сущности своей чужд Богу Сыну. Есть Троица, но Ипостаси различествуют по славе.
Евстафий. В Писании сказано…
Аэтий. Что мне до Писания? Я верю в диалектику, а не в букву. Рассуждайте, придерживаясь категорий и силлогизмов Аристотеля.
Евстафий. Господи, помилуй нас, грешных. Ничего не разумею. Запутался, голова кругом идет: единосущный, неединосущный… В ушах звенит, сам не знаю, во что верю, во что не верю, где ересь, где не ересь. Господи Иисусе Христе, помоги нам. Погибаем в сетях дьявольских.
Пафнутий. Да не будет, да не будет. Как приял от отцов, так и содержу.
Монах. Признаю собор Никейский,[18] ересь Арианскую[19] анафематствую.
Каинит. Благословенны не покорившиеся Богу. Благословенны Каин, Хам, Иуда, жители Содом и Гоморры. Благословен отец их, Ангел Бездны и Мрака.
Голос. Мрак безымянный в скудоумной голове твоей.
Пурпурий (бросается на Каинита). Не потерплю сей мерзости. (Его удерживают). Пустите. Дайте заградить уста нечестивцу. Не потерплю сей мерзости. (Плюет Каиниту в лицо). Вот тебе, каиново отродье. (Плюет). Вот тебе.
(Общее смятение и свалка. Копьеносцы разнимают монахов).
Копьеносец. Тише… Во дворце не место. Или мало вам церквей, чтобы драться. (Воины хотят схватить Пурпурия).
Пурпурий (отбиваясь). Леона, Леона, дьякон Леона! Дьякон Леона (размахивая дубиной, спешит на помощь Пурпурию). Господу хвала. Господу хвала. Хвала Господу.
Юлиан выходит на трибуну и, скрестив руки на груди, молча смотрит на происходящее. Увидя его, все замирают.
Евстафий (тихо). Дьявол. Дьявол…
Юлиан. Вот как исполняете вы закон любви, галилеяне. Вижу теперь, что значит ваша любовь. Воистину, хищные звери милосерднее, чем вы, братолюбцы. Скажу словами вашего Учителя: “Горе вам, законники, что взяли вы ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали. Горе вам, книжники и фарисеи”[20]… Ежели не умеете сами управлять собою, то вот, говорю вам, остерегая от худших зол: слушайтесь меня, галилеяне, и покоряйтесь.
Голос из толпы (не громко, но явственно). Антихрист.
Монахи, крестясь и бросая друг на друга злые взгляды, покидают атриум. Юлиан также собирается уйти. В это время к нему подводят епископа Мариса, седовласого сгорбленного слепца.
Марис. Внимай пророчеству моему, кесарь, ибо сам Бог говорит тебе ныне устами моими. Слово Господне сжигает сердце мое, – и не могу молчать. Дни твои сочтены. Вот еще немного, и погибнешь, исчезнешь, как прах, взметенный вихрем, как быстролетная молния. Источник Кастальский умолкнет навеки, – пройдут и посмеются над ним… Аполлон станет опять безгласным идолом, Дафнэ деревом, оплакиваемым в басне. И порастут могильною травою низвергнутые храмы… Так вещаем мы, галилеяне, люди презренные, поклоняющиеся Распятому, ученики рыбаков капернаумских[21] (Поднимая голову к нему и крестясь). Благодарим тебя, Господи. Ныне очищается церковь твоя гонением.
Юлиан. Кончил, старик?
Марис. Вот мои руки, мучители. Вяжите, видите на смерть. Господи, приемлю венец.
Юлиан. Не думаешь ли ты, мой друг, что я поведу тебя на смерть? Я отпущу тебя с миром. В душе моей нет злобы против тебя.
Марис. Не соблазняй. Не отступлю от Христа. Отыди, враг человеческий. Палачи, ведите меня на смерть. Вот я.
Юлиан. Здесь нет палачей, галилеянин. Здесь все такие же добрые люди, как ты. Успокойся.
Марис. Да поразит тебя Господь, богохульник.
Юлиан. Господь не сделает меня слепым во гневе; а тебя зрячим.
Марис. Благодарю Бога моего за слепоту. Не дает она очам моим видеть окаянное лицо Отступника.
Юлиан. Сколько злобы, сколько злобы в таком дряхлом теле. Вы говорите о смирении и любви, галилеяне, а какая ненависть в каждом вашем слове… За что? Разве я не брат ваш? Иди же с миром, слепец, и помни, что не одни галилеяне умеют прощать. (Отходит от него).
Двое дьяконов уводят Мариса. Все уходят, кроме телохранителей. Юлиан опускается на скамью. Арсиноя в одежде послушника с куколем на лице, ранее скрывавшаяся за колоннами, подходит к Юлиану.
Арсиноя. Кесарь блаженный, дозволь смирению моему…
Юлиан. Говори.
Арсиноя (откидывая куколь с лица). Юлиан, зачем ты лжешь?
Юлиан. Арсиноя, Арсиноя. Тише.
По знаку Юлиана воины уходят.
Юлиан. Арсиноя… Бледная, одежда черная… и ты с ними?
Арсиноя. Да, с ними и с Ним.
Юлиан. Забыла союз наш?
Арсиноя. Нет, помню. Люблю тебя, брат мой. Затем и пришла.
Юлиан. Брат?.. Ты любишь себя, только себя.
Арсиноя. Я хотела бы любить и себя, и других, как Он велел. Но не могу. Я ненавижу и себя, и других. (Молчание). Надо преодолеть себя, надо победить в себе не только отвращение к смерти, но и к жизни…
Юлиан. Что они сделали с тобой, Арсиноя. Что они сделали. Как ты могла поверить?.. Нет, не могла, не веришь.
Арсиноя. Верю. Хочу верить. Хочу и буду.
Юлиан. Арсиноя, теперь я вижу, – ты не ушла от нас. Хотела и не могла. Пойдем сейчас, пойдем со мною.
Арсиноя (спокойно). Бедный, бедный… такой же, как я… Сам не знаешь, куда зовешь. И на кого надеешься? Боги твои – мертвецы. Оставь меня… я не могу ничем тебе помочь. Зачем ты обманываешь себя? Разве ты не такой же неверующий, погибающий, как и все мы?.. Что значит твое милосердие, странноприимные дома? Все это – подражание галилеянам, неизвестное древним героям Эллады.
С улицы доносятся крики, во дворце также поднимается шум. Входят Максим, Орибазий и несколько рабов.
Максим. Прости, кесарь. (Берет Юлиана за руку и указывает на небо). Все. Пожар.
Первый раб. За рекой?
Второй раб. Не за рекой, а в предместье Гарандама…
Первый раб. Нет; нет – в Гезире, у жидов…
Максим. Не в Гезире и не в Гарандаме, а в роще Дафнийской.
Орибазий. Сегодня перенесение галилейского праха…
Юлиан. Храм Аполлона. Галилеяне… Рабы… Скорее. Коня и пятьдесят легионеров.
Максим, Орибазий и рабы уходят.
Юлиан (подбегает к Арсиное, берет ее за руку и говорит быстро, шепотом). Нет, ты не права, Арсиноя. Помнишь ту ночь в саду? Помнишь, как ты искушала меня, галилейского монаха? Так же, как я теперь искушаю тебя… Так вот, лев уже сбросил ослиную шкуру… Душа моя не знает страха, воля моя непреклонна. Силы рока ведут меня. А ты?.. Ты?.. Прежняя сила и гордость в лице твоем, Арсиноя, а не рабское смирение галилеян. Не я, а ты лжешь… Сердце так не изменяет. Арсиноя… Пойдем сейчас, пойдем со мною, и… завтра ты будешь супругой римского кесаря.
Арсиноя (отталкивая Юлиана). Уйди.
Юлиан. Арсиноя, вспомни наш союз. Разве я не жених твой?
Арсиноя (надвигая куколь и крестясь). Господи, помилуй… Услышь меня, Господи, и помилуй.
Юлиан (торжествуя). Не веришь, не веришь в Него.
Арсиноя. Да не будет, Господи.
Юлиан. Не Его, – меня любишь.
Арсиноя (твердо). Я – невеста Христова…
Юлиан (гневно). Елена – невеста Христова: невеста римского кесаря не может быть невестой Христовой.
Арсиноя. Я – невеста Христова. Уйди.
Юлиан. Обе мертвые, мертвые… Бедные… Прости. (Быстро уходит).
Слышны звуки набата и труб. Постепенно все стихает Арсиноя одна, стоит неподвижно, прислонившись к колонне.
Занавес.
Действие 3-е
Храм Аполлона в Дафнийской роще. Пожар. Толпа. Набат.
Толпа. Смерть богам. Смерть… Христос победил.
Первый голос. Велик Аполлон Дафнийский.
Толпа. Смерть богам и твоему Аполлону.
Второй голос. Ишь, мощи потревожили, мощи им помешали, – вот и покарал Господь.
Толпа. Смерть богам. Смерть.
Третий голос. Все разрушим, все разрушим во славу Отца и Сына и Духа Святого. Змейки, змейки-то какие.
Первый гражданин. Посмотрим, вылетит ли бес. Говорят, в каждом идоле по бесу, а в богинях – так по два и по три.
Женщина. Как начнет плавиться, сделается лукавому жарко, – он и выпорхнет из поганого рта, в виде огненного змея…
Второй гражданин. Надо перекрестить, а то в землю ужом уползет.
Мальчишки (переваливаясь с ноги на ноги, поют).
Мясник идет.
Мясник идет.
Юлиан идет.
Острый нож несет,
Бородой трясет.
С шерстью черною.
С шерстью длинною.
Бородой своей козлиною.
Старуха. Погибли, погибли мы все до единого. Покарал Господь. Соседка такое сказывала, что сперва не поверили…
Голос из толпы. Расскажи, старушка, расскажи. (Старушку обступают).
Старуха. В Газе, милые, в городе Газе случилось. Попали язычники на женскую обитель. Выволокли монахинь, рассекли тела их и кинули внутренности свиньям.
Монах. Я сам видел в Гелиополисе Ливанском язычник пожирал сырую печень убитого дьякона.
Старуха (плюет). Тьфу, мерзость.
Шум в глубине рощи.
Голос из толпы. Памва. Памва. Из пустыни пришел народ обличать, великих низвергнуть, малых спасти…
Толпа растет. Люди протискиваются вперед, глазеют на пылающий храм; одни крестятся, другие закрывают лицо и отворачиваются. С толпой входит старец Памва. У него грубое, широкоскулое лицо, обросшее волосами; вместо туники холщовый заплатанный мешок, вместо хламиды пыльный бараний мех с куколем для головы, на ходу он позвякивает длинною палкою с острым наконечником.
Старуха. Божье чудо. Божье чудо.
Первый гражданин. Молния ударила и зажгла крышу…
Старуха. А вот и не молния, – врешь; утроба земная разверзлась, изрыгнув пламя, внутри капища, под самым кумиром.
Первый гражданин. Еще бы. Какую учинили мерзость: мощи потревожили. Думали – даром пройдет. Как бы не так.
Монах (злорадно). Вот тебе и храм Аполлона. Вот тебе и прорицание вод Кастальских.
Мальчишки (поют).
Ку-ку-ре-ку.
Горе бедным петушкам.
Му-му-му-му;
Горе беленьким бычкам.
Перебьет их император
В жертву мерзостным богам.
Входит отряд воинов с Саллюстием Секундом во главе. Воины хотят кинуться на толпу. Саллюстий останавливает их.
Памва (потрясая клюкой). Здравствуй, храброе сатанинское воинство. Здравствуй, премудрый начальник римский. Вспомнили, должно быть, старину, когда вы нас жгли. Древней философии учили, а мы за вас Богу молились? Ну, что ж, добро пожаловать. Чем грозите? Что можете? Мы среди вас – бесчисленные, неуловимые. Нет у нас границ, нет отечества. Не надо нам ни меча, ни огня: так много нас, что стоит лишь всем сразу удалиться, – и вы погибли, города ваши опустеют, вы ужаснетесь своему одиночеству. Помните же; римская империя сохраняется только нашим христианским терпением…
Толпа. Верно, верно. Только терпим.
Голос. Долго ли еще терпеть?
Толпа. Смерть, смерть. Ужо вас всех.
Толпа с угрожающим видом надвигается на воинов и Саллюстия.
Саллюстий (спокойно). Именем кесаря, граждане, разойдитесь.
Один из центурионов (подходя к Саллюстию, тихо). Ударить бы в мечи, господин? Толпа буйная…
Саллюстий. Не надо, сами разойдутся. И без того у галилеян много мучеников.
Из-за храма доносятся крики. Саллюстий поспешно уходит в сопровождении воинов. Юлиан, в шлеме и с мечом, пробивается сквозь толпу, бросается к храму и распахивает двери. Оттуда вырываются клубы дыма, освещенные пламенем.
Юлиан (отступая назад). Поздно, поздно.
Голос (в толпе). Кесарь. Август. Кесарь.
Внезапная тишина.
Юлиан. Поздно. Конец… (прислушиваясь к шуму). Что такое?.. Где Саллюстий?.. (вспомнив). Сокровищница.
Входит Саллюстий.
Саллюстий. Милостивый Кесарь.
Юлиан. Что случилось?
Саллюстий. Галилеяне побили камнями жреца Георгия…
Юлиан. А сокровищница?
Саллюстий. Цела. Жрец заслонил дверь, стоя на пороге, и не дал осквернить святыню. Не сдвинулся с места, пока не свалился, пораженный камнем в голову. Галилейская чернь вломилась бы, но мы подоспели.
Юлиан (указывая на храм). Поджог? (К толпе). Антиохийцы. Знайте: поджигатели Аполлонова храма и мятежники без пощады будут наказаны. Вы смеетесь над моим милосердием, – посмотрим, как посмеетесь вы над моим гневом…
Памва. Сам говоришь: “конец, конец”. Нет врачества для раны твоей.
Юлиан. Несчастные. Если жизнь вам надоела, разве трудно найти веревки и пропасти?
Издали доносится пение.
Хор (поет, приближаясь). “Облако и мрак окрест Его. Пред ним идет огонь и вокруг попаляет врагов Его. Горы, как воск, тают от лица Господа, от лица Господа всей земли. Дa постыдятся служащие истуканам, хвалящиеся идолами. Поклонитесь пред Ним все боги”.
Юлиан (прислушиваясь). Что это?
Саллюстий. По твоему повелению, могущественный Август, галилеяне переносят мощи мученика Вавилы[22] из Дафнэ в Антиохию.
Солдаты приносят на носилках убитого Георгия.
Юлиан (подходя к носилкам). Жив?
Орибазий. Умер.
Голос из толпы. Собаке – собачья смерть.
Георгия уносят. В толпе ропот и сдержанный смех.
Юлиан. Вот как исполняете вы закон любви, галилеяне. Воистину хищные звери милосерднее, чем вы, братолюбцы. Пока еще, милостью богов, я – император, слушайтесь меня. Вы можете смеяться над бородой и одеждой моею, но над римским законом (Саллюстию). Разогнать толпу, хватить мятежников.
Солдаты бросаются на народ, завязывается свалка; одни убегают, других связывают.
Памва. Что ж, избивайте нас, римляне. Пусть прольется кровь мучеников, – земля ею очистится, мертвые кости вновь станут творить чудеса.
Юлиан. Помните: я казню вас не за веру, а за мятеж.
Памва. Лжешь, богохульник. За веру Христову казнишь.
Юлиан. Вот как. (Саллюстию, указывая на Памву). В цепи негодяя.
Солдаты связывают Памву.
Памва. Лжешь, лжешь, за веру Христову, за веру казнишь. Зачем же не милуешь меня, как Мариса, слепца Халкедонского? Зачем, по обычаю твоему, не прикрываешь насилие ласкою. Братья, убоимся не кесаря римского, а Бога небесного.
Толпа отбивается от солдат. Они вынимают мечи.
Памва. Избивайте, избивайте нас, римляне, – да приумножимся. Цепи – наша свобода, слабость – наша сила. победа наша – смерть.
Орибазий. Юлиан, что ты делаешь? Достойно ли твоей мудрости?
Юлиан. Поди прочь, и все вы подите прочь, с вашими советами, глупцы. Я знаю. что делаю. С негодяями, неверующими в богов, нельзя говорить, как с людьми, – надо истреблять их, как хищных зверей. Что за беда, если десяток-другой галилеян будут уничтожены рукою одного эллина?
В глубине рощи проходит шествие. Иереи, в облачении, дьяконы, монахи с восковыми свечами, девы, отроки и дети с пальмовыми ветвями; над толпой рака с мощами.
Хор (поет). Да постыдятся служащие истуканам, хвалящиеся идолами. Поклонитесь пред Ним все боги.
Юлиан, обнажая меч, хочет броситься в толпу.
Юлиан (воинам). Мужи, за мной.
Саллюстий (преграждая ему дорогу). Кесарь. Не нападай на безоружных.
Юлиан (опуская меч). Уйдите все.
Все уходят.
Действие 4-ое
Лагерь Юлиана в Персии. Палатка. Сквозь откинутый полог видна выжженная степь. Вечереет. Юлиан, Саллюстий, Максим, Орибазий и софисты.
Юлиан (Саллюстию). Подождать? Все вы точно сговорились. Подождать. Как будто я могу ждать и колебаться. Разве галилеяне ждут? Пойми, я должен возвратиться победителем, или совсем не возвращаться.
Саллюстий. Откуда же, милостивый кесарь, достанем мы хлеба для такого войска?
Юлиан. Войско должно быть готово к походу. Слышишь? Никаких отговорок.
Раб вносит Юлиану ужин.
Юлиан (беря тарелку). Золотая? Зачем? Где прежняя глиняная?
Раб. Прости, государь, – разбилась…
Юлиан. Вдребезги?
Раб. Нет, только с краю.
Юлиан. Принеси.
Раб уходит.
Юлиан. Так помни. Саллюстий, – мы будем продолжать поход. От этого зависит не только слава моя и спасение римской империи, но и победа богов над Галилеянином. Ступай.
Саллюстий уходит. Раб приносит тарелку.
Юлиан (взяв тарелку). Вот она – моя милая. Я заметил, друзья; что сломанные вещи служат дольше и лучше новых. В них есть особая прелесть. Я боюсь новизны, ненавижу перемены. Старого всегда жаль, даже плохого.
Один из софистов (тихо, другому). Слышал? Бережет одинаково и свои разбитые тарелки, и своих полумертвых богов.
Юлиан (ставя тарелку на столик). Ничего, еще долго прослужит… А за мою любовь к старине не судите меня слишком строго. Старые, глупые песни трогают меня до слез. Я люблю вечер больше утра, осень – больше весны. Я люблю все уходящее. Воспоминание имеет надо мною большую власть, чем надежда. Возвраты люблю я больше, чем пути вперед.
Орибазий. О, кесарь, ты говоришь, как мечтатель. Но грезы опасны: судьбы мира в руках твоих.
Юлиан. Я боюсь нового. В старом, в старом – мое сердце. Новое только в старом, в умершем, в поруганном…
Максим. Сын мой, дозволь мне говорить с тобой наедине.
По знаку Юлиана все уходят.
Максим. Ты погибнешь. Изменяющий себе погибает.
Юлиан. И ты, Максим.
Максим. Помни, Юлиан: плоды золотых Гесперид[23] вечно зелены.[24] Милосердие – мягкость и сладость слишком зрелых плодов. Ты – постник, целомудрен, ты скорбен, ты милосерд. Ты называешь себя врагом христиан, но ты сам – христианин.
Юлиан. Нет.
Максим. Ты думаешь, что злейший враг твой Галилеянин?
Юлиан. А кто же?
Максим. Ты сам.
Юлиан. Учитель, я слаб, но боги не оставят меня.
Максим. Нет богов. Ты – один.
Юлиан опускает голову на руки.
Максим (положив руку на плечо Юлиану). Утешься. Или ты не понял? Я хотел испытать тебя. Боги есть. Видишь, как ты слаб. Боги есть, они любят тебя. Только помни: не ты соединишь правду скованного Титана с правдой Иисуса Распятого.
Юлиан. Учитель. Скажи, что ты – он и я благословлю тебя и пойду за тобой.
Максим. Нет, сын мой. Я свет от света, дух от духа Его. Я еще не Он. Я – надежда, я – предвестник.
Юлиан. Зачем же ты скрываешься от людей? Явись…
Максим. Время мое не настало. Уже не раз приходил я в мир и еще приду не раз. Люди боятся меня. Тайна любви и свободы моей для них страшнее смерти. Они так далеки от нее, что даже не распинают меня и не побивают каменьями, как своих пророков, а только не узнают. И я ухожу, как тень, с немыми устами и закрытым лицом.
Юлиан. Не уходи, не покидай меня.
Максим. Не бойся, я не покину тебя до конца. Я люблю тебя, потому что ты должен погибнуть из-за меня, возлюбленный сын мой, и нет тебе спасения. Люди проклянут тебя, но никогда не забудут.
Юлиан. О, божественный. Если даже слова твои ложь, дай мне умереть за эту ложь, потому что она прекраснее истины.
Максим (возлагая руки на голову Юлиана). Некогда я благословил тебя на жизнь и на царство, император Юлиан, – ныне благословляю на смерть и бессмертие. Иди, погибни за Неведомого, за Грядущего, за Антихриста. (Целует Юлиана в лоб и медленно уходит).
Входит Виктор.
Виктор. Государь, прости. В лагерь только что прибыл перебежчик от царя Сапора.[25] Называет себя Артабаном; говорит, что он сатрап, оклеветанный пред Сапором и бежавший к тебе отомстить своему царю. Повелишь привести?
Юлиан. Приведи.
Виктор уходит.
Входят Саллюстий, Орибазий, военачальники, потом Виктор, воины приводят перса. Его сопровождают двое рабов.
Артабан (падая ниц и целуя землю). О, владыка вселенной. Я отдам тебе Сапора, связанного по рукам и ногам, как жертвенного агнца. Только слушай Артабана. Артабан может все. Артабан знает тайны царя.
Юлиан. Чего ты хочешь от меня?
Артабан. Мщения. Пойдем за мною.
Юлиан. Куда?
Артабан. На север, через пустыню. – 325 паразангов; потом через горы, на восток, прямо в Сузам и Экбатане. (Указывает на край неба). Туда, туда.
Виктор (шепчет Юлиану). Государь, берегись. У этого человека дурной глаз. Он – колдун. Прогони его, не слушай.
Юлиан. Ты точно знаешь путь к Экбатане?
Артабан. О да, да, знаю, еще бы не знать. Каждую былинку ковыля в степи, каждый колодец. Верь мне, через двадцать дней вся Персия в руках твоих – до самой Индии, до знойного океана… Не гони меня, я буду лежать, как собака, у ног твоих и нюхать землю. (Целует землю у ног Юлиана. Оба раба падают ниц).
Юлиан. Что же делать с кораблями? Покинуть без войска на добычу врагам, или остаться при них?
Артабан (шепотом). Сожги.
Юлиан (вздрагивая). Сжечь?
Артабан. Боишься? Ты? Нет, нет, люди боятся, не боги. Сожги. И через десять дней ты у стен Экбатаны, через двадцать – Персия в руках твоих.
Юлиан. А ты не лжешь?.. Если я читаю в сердце твоем, что ты лжешь? (Схватывает перса за горло).
Артабан. Дай мне умереть, дай умереть от руки твоей. Страшно и сладко смотреть в очи твои. Я, я один знаю, кто ты… Не отвергай раба твоего, господин.
Юлиан. Посмотрим. Я сам давно хотел идти в глубину пустыни, искать битвы с царем. Но корабли?
Артабан. Да, корабли… Надо скорее выступить, в эту же ночь, до рассвета, пока темно, чтобы враги из Ктезифона не увидели… Сожжешь?
Юлиан (в страхе). Уведите и не спускайте с него глаз. (Перса уводят). Как же быть? Как быть?
Виктор. Блаженный кесарь. Не делай этого. Сжечь только что сооруженный флот, тысячу двести лучших трирем, потерять все припасы…
Юлиан. Спросим богов. (Саллюстию). Позвать прорицателей.
Саллюстий уходит.
Юлиан. Неужели это и есть то чудо, которого я ждал? Через двадцать дней Персия в моих руках.
Орибазий (тихо Виктору). Курица решит сейчас судьбу империи.
Виктор. Безумие. Нужно удержать его. Пусть соберет военный совет.
Входит Великий Иерофант Елевзинских Таинств.
Юлиан. Отец, спаси меня. Я должен знать волю богов.
Иерофант. Сильный будет низвержен. Страшная смерть…
Юлиан. Кто? Я или Перс?
Иерофант. Не знаю.
Юлиан. Не знаешь?
Иерофант. Кесарь, не торопись. Сегодня ночью не решайся ни на что. Подожди до утра: предзнаменования сомнительны…
Входит Маг Нагодарес.
Нагодарес. Юлиан, радуйся. Эта ночь решит судьбу твою. Спеши, дерзай, – а то будет поздно.
Маг и Иерофант смотрят друг на друга.
Иерофант (Юлиану, хмурясь). Берегись.
Нагодарес. Дерзай.
Юлиан. Что же делать? Что же делать? (Вспомнив). Сибиллова книга. Она не обманет. (Достает кипу свитков и роется в них). – Дерзай… Вот чего я ждал. Жребий брошен. (Знаком удаляет прорицателей). Виктор, ко мне. (Пишет на клочке папируса, снимает с пальца перстень и, отойдя с Виктором в сторону, говорит тихо). Приказ и золотой перстень с императорской печатью к начальникам флота: немедленно сжечь корабли, кроме пяти больших с хлебом и двенадцати малых. Кто будет противиться, ответит головой. Сохранить все в тайне. Ступай.
Виктор целует у Юлиана край одежды и уходит.
Юлиан (военачальникам). Друзья мои, немедленно отправляйтесь к своим легионам.
Саллюстий. Милостивый Август, так ли я понял тебя: неизменно ли твое решение выступить сегодня?
Юлиан. Да.
Ропот.
Саллюстий. Подумай, милостивый кесарь: мы завоевали половину Персии. Половину Персии. Сапор предлагает такие условия мира, каких цари Азии не предлагали ни одному из римских победителей. Заключим же мир, пока не поздно, и вернемся в отечество…
Виктор. Послушайся, государь, разумного совета.
Юлиан. Половина Персии. Мир… (решительно). Никакого мира. Все на земле должно быть кесарево.
Саллюстий. Воины ропщут, – не доводи их до отчаяния. Они устали. Если ты поведешь их дальше, нельзя отвечать ни за что. Сжалься.
Военачальники. Воины ропщут. Надо вернуться. Вернемся, кесарь.
Из лагеря доносится гул голосов. Все прислушиваются.
Юлиан (холодно). Вы знаете волю нашу. Она неизменна. Через два часа мы выступаем. Смотрите, чтобы все было готово. (Поворачивается к военачальникам спиной).
Саллюстий (спокойно и почтительно). Блаженный Август. Я не уйду. Мы можем извинить слова только минутным затмением, которое омрачает твой божественный разум.
Юлиан (усмехаясь). Ну, что ж. Тем хуже для вас, друзья мои. Значит, вы – в руках безумца.
Саллюстий (берет Юлиана за руку). Этого не будет, кесарь. Ты не можешь…
Крики в лагере становятся громче.
Юлиан. Пусть покричат. Бедные, глупые дети.
Врывается толпа солдат. Солдаты. Горят, горят. Корабли горят.
Центурион (вбегая, бросаясь к ногам Юлиана). Кесарь. Да помилуют нас боги. Он убежал…
Юлиан. Кто?
Центурион. Артабан. Артабан. Горе нам. Он обманул тебя, Кесарь.
Юлиан. Не может быть. А рабы его?
Центурион. Только что в пытках признались, что Артабан не сатрап, а сборщик податей. Он придумал эту хитрость, чтобы спасти город и передать тебя в руки персов.
Юлиан. Гасите. Гасите. Гасите. А-а-а… (хватаясь за голову). Поздно. Поздно.
Молчание. Вдали возрастает гул голосов.
Юлиан. Устал я, устал… (опираясь на руку Орибазия, подходит к походному ложу и падает на него в изнеможении).
Орибазий (толпе). Тише, тише. Кесарь болен.
Полководцы. Тише. Кесарь болен.
Голоса в толпе. Тише, тише. Кесарь болен. Кесарь болен. (Слова перекатываются по рядам войска, и в лагере воцаряется мертвая тишина).
Юлиан (приподнимается на ложе). Все равно… все равно… Будет чудо… будет.
Занавес.
Действие 5-ое
Та же палатка. Предрассветные сумерки. Горит лампада перед небольшим изваянием Аполлона. Воины, Орибазий, Максим и Виктор вносят раненого Юлиана и кладут на ложе. Опускают полог палатки. Глубокое молчание. Орибазий промывает и перевязывает рану. Юлиан нем и неподвижен. Изредка долетает шум утихающей битвы.
Виктор (Орибазию). Дышит?
Орибазий (качает головой). Плох. Не знаю, очнется ли.
Максим (отводя Виктора в сторону). Как это случилось?
Виктор. Персы бежали. Он кинулся без щита, без лат, с открытой грудью. Войско отстало. Только несколько телохранителей следовало за ним. Один из персов оглянулся, узнал его и прицелился. Копье свистнуло. Кесарь воскликнул и упал с коня на руки телохранителей.
Юлиан тихо стонет.
Орибазий. Тише, друзья.
Юлиан (приходя в себя). Где я? (Приподнимаясь на ложе). Коня, коня. Скорее, Виктор.
Орибазий и Виктор подходят.
Орибазий (поддерживая Юлиана). Блаженный кесарь…
Юлиан (отталкивая Орибазия). Оставь. Я должен быть там, с ними, до конца. (Встает). Видите, я еще могу… Скорее щит, меч, коня.
Виктор подает Юлиану щит и меч.
Юлиан (шатаясь, делает несколько шагов. Роняя оружие и падая на руки Виктора и Орибазия). Кончено… (Поднимая руки к небу). Ты победил, Галилеянин[26] (Его укладывают на ложе). Да, кончено… умираю.
Орибазий. Государь, ты не умрешь. Такие раны вылечивают.
Юлиан. Не обманывай. Зачем? Я не боюсь. Я умру смертью мудрых. (Воинам). Поднимите завесу.
Воины откидывают завесу. Серые, выжженные холмы розовеют на утреннем небе.
Юлиан (Максиму). Увижу ли солнце?
Максим. Увидишь, сын мой. (Указывая на горизонт). Вот оно, уже близко.
Юлиан (впадая в забытье, бредит). Я не хочу… Слышишь? Уйди… Виктор, Виктор. (Приподнимается). Что тебе до меня, галилеянин?.. Зачем ты так смотришь?.. Как я любил тебя, Пастырь добрый, Тебя одного… Нет, нет, пронзенные руки и ноги? Кровь? Тьма? Я хочу солнца, солнца. Зачем ты застиг солнце? (Хочет встать).
Виктор и Орибазий удерживают Юлиана. Он затихает и приходит в себя.
Юлиан. Когда же солнце?
Максим. Уж всходит. Смотри.
Холмы становятся красными.
Юлиан. Погасите лампаду.
Максим гасит лампаду.
Юлиан. Так, Хорошо. Позовите военачальников. Я должен говорить.
Орибазий. Милостивый кесарь, тебе нужен покой.
Юлиан. Все равно. До восхода не умру. Виктор, выше голову.
Виктор подкладывает Юлиану под голову подушку. Входят Саллюстий и военачальники.
Саллюстий. Победа, кесарь, победа. Маран бежал с двумя сыновьями Сапора. Пятьдесят сатрапов пали.
Юлиан. Видишь, друг мой; как мудро было сжечь корабли. (К военачальникам). Мужи, час мой настал, быть может; слишком ранний, но видите, я радуюсь, и нет в душе моей ни скорби, ни страха. Я исполнил долг и, вспоминая прошлое, не раскаиваюсь. В те дни, когда, всеми гонимый, ожидал я смерти в пустыне Капподокии, в замке Мацеллум, и потом на вершине величия под пурпуром римского кесаря, – сохранил я душу мою незапятнанной. Если же не исполнил всего, что хотел, не забывайте люди. что делами земными управляют силы рока. Ныне благословляю Вечного за то, что дал Он мне умереть не от медленной болезни, не от руки палача, а на поле битвы, во цвете юности среди недовершенных подвигов. Расскажите врагам и друзьям моим, как умирают Эллины.
Все опускаются на колени. Некоторые плачут.
Юлиан. Не плачьте, дети. Непристойно плакать о том, кто возвращается в отечество. Виктор, утешься.
Саллюстий (подходя и целуя Юлиану руку). Блаженный Август, кого назначаешь наследником?
Юлиан. Все равно. Судьба решит. Не должно противиться. Пусть галилеяне торжествуют. Мы победим, и с нами Солнце (смотрит на небо). Смотрите, вот оно, вот оно.
Солнце всходит. Первые лучи его падают на лицо Юлиана.
Орибазий. Кесарь, отдохни.
Юлиан (задыхаясь). Пить, пить.
Виктор подает Юлиану золотую чашу. Юлиан смотрит на солнце и медленно, жадно пьет.
Юлиан (держа чашу обеими руками и откинув назад голову, тихо). Радуйтесь. Смерть – солнце. Я как ты, о Гелиос. (Падает, роняя чашу, и умирает).
Молчание. Максим склоняется и целует Юлиана в уста.
Максим (поднявшись и глядя в лицо мертвому). Ты рано пал и победа тебя не венчала. Но не тщетен твой подвиг и слава твоя не померкнет в веках. Восстанут и пойдут за тобой иные мятежники, титана древнего могучие и сумрачные дети. В иных веках начнется та же борьба и кто знает чем, чем кончится? (Кладет левую руку на руку Юлиана, правую поднимает к небу с вызовом). Нет, Ты еще не победил, Галилеянин.
1916–1919
1. Феодор Иоаннович (1557–1598), русский царь с 1584 г.
2. Иоанн IV Васильевич (1530–1584) – великий князь «всея Руси» с 1533 г., первый русский царь с 1547 г.
3. младший сын (1581–1591) Иоанна Грозного.
4. Годунов Борис Федорович (ок. 1551–1605) – русский царь с 1598 г.
5. Шуйский Василий Иванович (1552–1612) – один из противников Бориса Годунова, глава заговора против Лжедмитрия I, русский царь с 1606 г.
6. Годунова Ирина Федоровна, жена царя Феодора Иоанновича.
7. Малюта Скуратов-Бельский, Григорий Лукьянович, думный дворянин, любимый опричник и жесткий сподручник всех кровавых деяний Ивана Грозного, задушил митрополита Филиппа (1569). Умер в 1572 в Ливон. походе. Одна из дочерей его была замужем за Борисом Годуновым.
8. Семен Никитич Годунов – близкий родственник Бориса Годунова, глава Аптечного приказа, позднее – глава ближней думы, руководил сыском.
9. Григорий – Лжедмитрий I – Юрий Богданович Отрепьев) (ок. 1582–1606), русский царь (до 1606 г.). Сын стрелецкого сотника Отрепьева, слуга Ф. Н. Романова. Монах кремлевского Чудовского монастыря, ставший дьяконом и приближенным Чудовского архимандрита. Назвавшись сыном Иоанна Грозного. Заключил тайный договор о передаче польскому королю Сигизмунду III Черниговско-Северской земли, а семье Мнишков – Новгорода и Пскова, о военной поддержке польского двора в войне со Швецией. Тайно принял католичество. Первый русский император.
10. Отмена права крестьян один день в году, в день св. Георгия в конце ноября, покидать своего помещика и переходить к другому.
11. царские оруженосцы и телохранители
12. Годунов Феодор Борисович (?-1605) – сын Бориса Годунова, убит вместе с матерью в дни царствования Лжедмитрия I.
13. Воейков Иван Васильевич (?-1606), дворянин, один из убийц Лжедмитрия I.
14. Салтыков M.M. – боярин, князь, путивльский воевода, отказавшийся присягнуть Лжедмитрию I.
15. В 1604 г. обратил Отрепьева в католичество.
16. Канцлер, посол Литвы, активный сторонник Отрепьева.
17. Ксения Борисовна Годунова, дочь царя Бориса Годунова.
18. Послание к Ефесянам (V, 26).
19. Cтрефил (греч.)– страус. В русских духовных стихах – «всем птицам мать». Соотносится с Алконостом – райской птицей с человеческим лицом.
20. т. е. Б. Годунов
21. Мать Григория – Варвара Отрепьева, жила в Галиче и привлекалась к следствию для опознания сына.
22. Смирной-Отрепьев служил в Москве как выборный дворянин и при царствовании Годунова получил чин стрелецкого головы.
23. Сигизмунд ΙII (1566–1632) – король Польши. С 1592 по 1604 г. – король Швеции.
24. Юрий Мнишек (?-1613) – польский воевода из близкого окружения Сигизмунда III, участвовал в походе Лжедмитрия I на Москву.
25. Мнишек Марина (?-1614) – дочь Сандомирского воеводы Ю. Мнишека, жена трех самозванцев: Лжедмитрия I (до 1606 г.), Лжедмитрия II («тушинского вора»), казненного в 1610 г. и атамана Заруцкого, примкнувшего к Лжедмитрию II (казнен в 1614 г.). 25 мая 1604 г. в Самборе был подписан ее брачный контракт с Лжедмитрием I, включавший в себя условия расчленения России и обращение ее за год в католичество.
26. Польский коронный гетман, не признававший Лжедмитрия сыном Иоанна Грозного и отказавшийся возглавить военный поход Лжедмитрия I на Москву.
27. Семья Вишневецких состояла в дальнем родстве с Иоанном Грозным. Вишневецкий Адам – польский магнат.
28. Первый Израильский царь, сын Киса (I Книга Царств, IX, 2).
29. Царь Давид (р. в 1085 г. до н. э. в Вифлееме), наследник власти Саула.
30. Демон плодородия (в греч. мифологии) – воплощение стихийных сил природы, составлявший вместе с сатирами свиту Диониса.
31. польский гетман
32. Посмотрите-ка, действие разворачивается в тылу противника, совсем рядом с Десной. Как раз подходящий момент… Выкатывайте вашу знаменитую Трескотуху! (фр.)
33. Да, сударь мой, Вы правы(нем.)
34. Она не хочет стрелять таким образом, ваша Трескотуха! (фр.)
35. Ах! эта Московия, овечьи головы, проклятый народ! (нем.)
36. В истории Смутного времени (осень 1603 года) под Москвой был известен Хлопко – предводитель отряда пятиста повстанцев.
37. Хрущев Петр (?-1605) – тульский дворянин. В 1604 г. был направлен московскими властями на Дон для усмирения смуты среди донских казаков.
1. Благовест – звон колокола, извещающий о начале богослужения.
2. одна из составных частей воскресной или праздничной заутрени, состоящая из пения стихов псалмов 134 и 135.
3. короткое православное праздничное песнопение
4. II послание к Фессалоникийцам (II, 3–8).
5. Неточная цитата из Откровения Иоанна Богослова (XVIII, 4).
6. «Мысли Паскаля». Паскаль Блез (1623–1662) – французский религиозный философ, писатель, математик, физик.
7. Слова героя романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы».
8. Слова Ивана из романа Достоевского «Братья Карамазовы».
9. Высказывание героя романа Ф. М. Достоевского «Бесы».
10. Мечников Илья Ильич (1845–1916), выдающийся русский естествоиспытатель.
11. Артур Шопенгауэр (1788–1860), немецкий философ-идеалист.
12. Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «Silentium».
13. Евангелие от Матфея, XIII, 36–39.
14. Религиозно-оппозиционное течение, основанное бывшим дьяконом Федосием Васильевым (1661–1711).
15. Цитата из стихотворения «Колодцы» (1913) З. Н. Гиппиус.
16. Герои трагедии Еврипида (около 480–406 до н. э.) «Ипполит». Переведена Д. С. Мережковским в 1893 г.
17. Цитата из стихотворения Д. С. Мережковского (1901 г.).
18. Героиня трагедии В. Шекспира (1564–1616) «Отелло».
19. Цитата из трагедии «Ипполит» Еврипида в переводе Д. С. Мережковского.
20. Эврипид (Еврипид) (ок. 480–406 до н. э.) – древнегреческий драматург.
21. Трагедия (1677) французского драматурга Жан Батиста Расина (1639–1699).
22. Из пьесы» Принцесса грез» Э. Ростана в переводе Т. Щепкиной-Куперник.
23. Сыновья Адама. Каин убил Авеля из зависти (Бытие, IV).
24. Лобачевский Николай Иванович (1792–1856) – математик, создатель неэвклидовой геометрии.
25. См. статью Мережковского «Семь смиренных», посвященную выходу в свет сборника «Вехи».
26. «Это старая история…» (нем.)– цитата из стихотворения Г. Гейне «Ein Jungling liebt ein Madchen» («Юноша девушку любит») (1822–1823).
27. Ермолова Мария Николаевна (1853–1928) – выдающаяся русская актриса.
28. Герои трагедии Еврипида «Ипполит» (около 480–406 до н. э.). Переведена Д. С. Мережковским в 1893 г.
29. Послание к Римлянам (XII, 20).
30. Евангелие от Иоанна (XIII, 27).
31. Евангелие от Матфея (X, 39).
1. Евангелие от Марка (XIII, 32).
2. Книга Судей Израилевых (XV, 15–19).
3. Речь идет о матери Алексея, царице Авдотье, помещенной Петром в Суздальский монастырь в 1699 г.
4. Навуходоносор был лишен Господом рассудка в наказание за гордыню, он представлял себя волом – «ел траву, волосы у него выросли, как у льва и ногти как у птицы». (IV Книга Царств (IV, 27–30).
5. «И явилось на небе великое знамение – жена, облеченная в солнце, под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд» (Откровение Иоанна Богослова, XII, 1).
6. Сундулея Вахрамеевна – верховая боярыня царицы Марфы.
7. Послание св. Апостола Иоанна Богослова (II, 18).
8. Евангелие от Матфея (XX).
9. Лжедмитрий I – Юрий Богданович Отрепьев (ок. 1582–1606) (в монашестве – Григорий) – русский царь (до 1606 г.).
10. Откровение Иоанна Богослова.
11. Северная война (1700–1721).
12. Евангелие от Матфея (XXV, 25–27).
13. Псалтирь (Пс. 115, 2).
14. Авессалом – сын царя Давида, поднявший мятеж против отца.
15. Любимый корабль Петра I – «Нептун».
16. Младший сын Петра I и Екатерины – Петр, родившийся в 1715 г.
17. Послушный слуга и сын моего милостивого отца, Алексис. (нем.).
18. «Все здесь очень склонны к бунту». (нем.)
19. Толстой Петр Андреевич (1645–1729), граф, сенатор с 1714 г., дипломат.
20. Псалтырь (89, 10).
21. Николло Макиавелли (1469–1527) – итальянский общественный деятель, мыслитель, историк, чье имя употребляется как нарицательное для обозначения политики, использующей ложь, интриги и коварство.
22. Исход (XX, 12).
23. Евангелие от Матфея (X, 34. 35).
24. Жена Алексея, принцесса Брауншвейг-Вольфенбюттельская София-Шарлотта умерла после родов 22 октября 1715 г.
25. Исход (XIV, 11, 13–15).
26. Бытие (XXII, 2–6).
27. Приближенный царицы Евдокии, казненный в 1718 г. после дознания по делу царевича Алексея.
28. Приближенный царицы Евдокии, казненный в 1718 г. после дознания по делу царевича Алексея.
29. Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646–1716), немецкий философ-идеалист, математик, физик, языковед.
30. или Эрскин Роберт (?-1718) – доктор медицины и философии Оксфордского университета. Родом из Шотландии. Был лейб-медиком Петра I.
31. Марс – один из древнейших богов Италии и Рима, символами которого были копье и двенадцать щитов. По преданию, один из них упал с неба в залог непобедимости римлян.
1. «Рай». Песнь X, ст. 139–148.
2. Данте Алигьери (1265–1321).
3. Беатриче Портинари (?-1290), в замужестве – монна Биче де Барди.
4. Oтец Бетариче – крупный флорентийский меняла.
5. Алигьери Бэлла(? – 1271) – мать Данте.
6. Речь идет о празднике 1 Мая 1274 г.
7. «Новая жизнь» Данте, II.
8. Донато Элио – Карфагенский епископ (IV в.), ученый раннего средневековья, участник движения, требовавшего осуждения христиан-отступников в период гонений, автор учебников по латинской грамматике, которые служили основным пособием для изучения латинского языка в Западной Европе на протяжении всего средневековья.
9. Епископ в г. Авила в Испании (вторая пол. IV в.), проповедник аскетизма.
10. Франциск Ассизский (1181 или 1182–1226) – Итальянский религиозный деятель, католический святой. Канонизирован в 1228 г. Проповедовал аскетизм, любовь к ближнему и братство. Основатель братства миноритов (1207–1209 гг.) – «меньших братьев», которое позже преобразовалось в орден францисканцев.
11. Латини Брунетто (1220–1294), итальянский и французский писатель, общественный деятель, секретарь Флорентийской республики.
12. Цитата из аллегорической поэмы Б. Латини «Tesauretto».
13. Вергилий Марон Публий (70–19 до н. э.) – римский поэт.
14. «Ад». Песнь XV, ст. 55–56.
15. «Ад». Песнь XV, ст. 82–85.
16. «Новая жизнь», II.
17. «Чистилище». Песнь XXIV, ст. 52–54.
18. «Новая жизнь», III.
19. «Новая жизнь», III.
20. «Чистилище». Песнь XXIV, ст. 52–54.
21. Боттичелли Сандро (наст. имя – Филипепи Алессандро) (1445–1510), итальянский художник.
22. «Весна» (ок. 1477–1478 гг.).
23. (Ок. 1259–1300) флорентийский философ и поэт, друг Данте, сын гвельфа Кавальканте Кавальканти, упоминающегося в 10 Песне «Ада».
24. Река в северной Италии у подножья Апеннинских гор, на которой стоит Флоренция
25. Духовник Данте, монах ордена св. Франциска.
26. (1891)
27. Возлюбенная флорентийского нотариуса и поэта Лапо Джанни, друга Данте.
28. (Бытие XIX, 24–29).
29. «Новая жизнь», XXXVII, XXXVIII.
30. «Новая жизнь», X.
31. «Рай». Песнь XXXIII, ст. 133–142.
32. «Новая жизнь», XII.
33. «Новая жизнь», XIV.
34. «Новая жизнь», XV, С. 8.
35. Джованна, возлюбленная флорентийского поэта Гвидо Кавальканти.
36. «Новая жизнь», XVII (канц.).
37. Боккаччо «Жизнь Данте» («Origine vita e costumi di Dante Alighiere» (издана в 1863 г.), III.
38. «Новая жизнь», XXX, канц. 4.
39. «Новая жизнь», XXV. Всякого мира я вижу начало… – Четвертая книга Моисеева (24, 17).
40. «Новая жизнь», XXXI.
41. «Новая жизнь», XXVII.
42. «Новая жизнь», XL.
43. Брат жены Данте. Друг Данте, один из его адресатов.
44. «Чистилище». Песнь XXX, ст. 28–83. Песнь XXXI, ст. 1 – 90.
45. Акваспарта Маттео д' – Кардинал, папский посол во Флоренцию. Дважды накладывал интердикт, запрещавший проведение всех церковных служб и деловые связи между жителями города во Флоренции.
46. Карл 1 Аппуйский (Валуа) (1220–1285), король Франции.
47. Бонифаций VIII (?-1303), папа Римский с 1294 по 1303. По мнению современников, «он подкрался, как лисица, царствовал, как лев, и умер, как собака».
48. (Орсини), папа римский с 1277 по 1280 гг.
49. Речь идет о фрагменте «Ада». Песнь XIX. ст. 22–27, 43–57.
50. Цитируется «Ад». Песнь XIX, ст. 43–57.
51. «Чистилище». Песнь XX, ст. 73–75.
52. («V'ita nova») – Собрание лирических стихотворений Данте периода 1283–1290 гг., расположенных по определенному сюжетному заданию и снабженных автобиографическим и философским комментарием.
53. 2-е послание к Коринфянам св. Апостола Павла (XII 9).
54. Евангелие от Матфея (V, 10).
55. Послание к Евреям (XIII, 14).
56. Меркурий – в римской мифологии бог торговли, отождествляющийся c Гермесом. Носил эпитет «счастливый». Фортуна – в римской мифологии богиня счастья, случая и удачи.
57. (ок. 1270/1275 – 1336 или 1337), друг Данте, поэт, юрист и политический деятель.
58. Фрагмент «Одиссеи» Гомера.
59. По преданию, Данте посвятил последнюю часть «Божественной комедии» Кан Гранде делла Скала.
60. Никколо Макиавелли (1469–1527), итальянский общественный деятель, мыслитель, историк. Чезаре Борджа (Борджиа), герцог Валентине, кардинал. Убийца собственного брата. Макиавелли восхищался его смелостью и решимостью в борьбе за объединение различных частей Апеннинского полуострова.
61. Небольшой философский незавершенный трактат (1311 или 1312 гг.), представляющий собой комментарий к трем канцонам Данте, написанный не латинским, а живым итальянским языком.
62. «Ад». Песнь VIII, ст. 49–51.
63. Боккаччо «Жизнь Данте».
64. «Ад» (Песнь VIII, 44 и след.).
65. Евангелие от Матфея (VII, 6).
66. «Ад». Песнь XXXIII, ст. 112–114.
67. «Рай». Песнь XXI, ст. 106–117.
68. «Рай». Песнь XXV, ст. 1–9.
69. Политические группировки, существовавшие в Италии в XII–XV веках. Гвельфы – сторонников римских пап, гибеллины – сторонники германских императоров. Род Данте традиционно являлся сторонником гвельфов.
70. Бытие (IV, 15).
71. Еврей-скиталец, осужденный Богом на вечную жизнь и вечные скитания за то, что не дал Христу отдохнуть по пути на Голгофу.
72. Катoн Марк Порций (95–46 до н. э.), получивший прозвище Утический или Младший. Противник Цезаря. Яростный противник единовластия, поборник республики как государственной формы правления. Имя Катона и его жены Марции упоминается в ст. 127–128 Песни IV «Ада».
73. Владелец Равенны и Червии, отец Франчески да Римини. Под покровительством Гвидо да Полента Данте прожил в Равенне с 1318 по 1321 гг.
74. Сюжет из Евангелия от Луки (X, 30–33).
75. Цитируются стихи 88–93 песни 5 «Ада». О Франческе и Паоло Данте упоминает в ст. 73–75 Песни V «Ада».
76. «Чистилище». Песнь XXIII, ст. 86.
77. Цитируется «Рай». Песнь XXXIII, ст.76–84.
78. Август Гай Юлий Цезарь Октавиан (27 г. до н. э. – 14 г.). римский император.
79. «Чистилище».
80. «Чистилище». Песнь XXVIII, ст. 19–21.
81. Откровение св. Иоанна Богослова (X, 5–6).
82. Цезарь Гай Юлий (100 —44 до н. э.) – римский государственный и политический деятель, полководец, писатель; Юстиниан I (Цезарь Флавий), (482–565) – римский император с 527 г.
83. Евангелие от Луки (II, 29).
84. «Чистилище». Песнь VIII, ст. 1–7.
85. Орделаффи Антонио – синьор Форми.
86. Малатеста III, мессер, противник Гвидо да Полента, отец мужа Франчески да Римини, синьор Римини, Пезаро и Фано.
87. «Чистилище», Песни V, II, С. 8 – 120.
88. Псалтирь (Пс. 38, 14).
89. «Чистилище», XXIII, ст. 19–20.
90. Пьетро и Джьякопо – cыновья Данте, поэты, комментаторы произведений отца.
91. «Чистилище». Песнь XXX, ст. 31–42.
92. По «Жизни Данте» Боккаччо.
1. Мопассан Tu де (1850–1853), французский писатель.
2. Бурже Поль (1852–1935), французский критик и писатель.
3. Роман П. Бурже «В сетях лжи» (1887 г.).
4. Люсьен Гитри (1860–1925) – французский актер и драматург.
5. Чего хочет женщина, того хочет Бог. (фр.).
6. Братья Эдмон Гонкур (1822–1896) и Жюль Гонкур (1830–1870) – французские писатели.
7. «Света, больше света!»
8. очаровательно! (фр.)
9. Томас Карлейль (1795–1881), английский публицист, историк и философ.
10. «Vae victis». – крылатое латинское изречение
11. Шарль Бодлер (1821–1867) – французский поэт.
12. Эдгар По (1809–1849) – американский поэт, прозаик.
13. Это настоящие гении, но гении варварские(фр.).
14. Ротонда – верхняя женская теплая одежда в виде длинной накидки без рукавов, распространенная в конце XIX – начале XX в.
15. Г.И. Успенского.
16. имбирь (англ.).
1. Драма «Маков цвет» была написана Д. С. Мережковским вместе с З. Н. Гиппиус и Д. В. Философовым.
3. 17 октября 1905 г. Николаем II был утвержден манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», который провозглашал основы гражданской свободы.
4. Имеется в виду русско-японская война (1904–1905), окончившаяся победой Японии.
5. Мукден (Шэньян) – город в Северо-Восточном Китае, административный центр провинции Ляонин. Мукденская битва (6 – 25 февраля 1905 г.) окончилась победой японских войск.
6. 19 февраля 1861 г – день подписания «Манифеста», возвещавшего об освобождении крестьян от крепостной зависимости.
7. Падение Порт-Артура в декабре 1904 г. означало поражение в русско-японской войне.
8. Речь идет об освобождении политзаключенных по амнистии 18 октября 1905 г.
9. В еврейской религиозной практике резервуар с водой для ритуальных омовений.
10. Вельяминов Николай Александрович (1855–1920) – хирург, академик, председатель Пироговского общества.
11. С 6–8 октября 1905 г. в Москве началось стачечное движение, охватившее всю страну.
12. Сарданапал – ассирийский царь, который сжег себя во дворце вместе с женами и сокровищами при осаде его столицы Ниневии.
13. Роспуск I Государственной Думы состоялся 27 апреля – 8 июля 1906 г.
14. Полицейское должностное лицо, командовавшее административно-полицейским подразделением уезда (станом).
15. Плеханов Георгий Валентинович (1856–1918) – видный деятель социал-демократического движения, философ, публицист.
16. Карма (санскр). – деяния, расплата.
17. Прототипом Когена послужил Николай Максимович Минский (Виленкин) (1856–1937), русский поэт.
18. Прототипом Гущина послужил Николай Степанович Гумилев (1886–1921), русский поэт.
19. Митра – древнеиранский бог солнца, гарантирует устойчивость и согласие между людьми, определяет морально-нравственную границу. Астарта – древнесемитская богиня любви и плодородия, богиня-воительница.
20. Мистерии в городе Элевсин (недалеко от Афин), совершаемые в честь Деметры (Цереры) – богини плодородия и земледелия и Посейдона – бога морей.
21. Последняя реплика Никиты в 3-м действии драмы Л. Н. Толстого «Власть тьмы».
1. Distinction (англ.)– здесь в значении известность, знатность.
2. Никколо Маккиавелли (1469-1527) – итальянский общественный деятель, мыслитель, историк.
1. Усадьба Бакуниных, Премухино, Новоторжского уезда Тверской губернии, принадлежала матери А. М. Бакунина, Л. П. Бакуниной (урожд. кн. Мышецкой).
2. Пьеса «Романтики» представляет собой драму, которая произошла в семье Бакуниных. Прототипом Мишеньки послужил Михаил Александрович Бакунин (1814–1876), теоретик анархизма, один из идеологов народничества.
3. Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770–1831) – немецкий философ.
4. Шеллинг Фридрих Вильгельм Йозеф (1775–1854) – немецкий философ.
5. Выражение, обозначающее что-то непонятное. (Библия Псал., 17, 11).
6. «Все разумное действительно, все действительное разумно». (Гегель «Философия права»).
7. Cлова Раскольникова из романа Достоевского «Преступление и наказание».
8. Никита Михайлович Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы и Артамон Захарович Муравьев – основатели и вожаки тайных обществ (1810–1820 г.г.) – приходились В. А. Бакуниной троюродными братьями отцу. Александр Николаевич Муравьев декабрист, основатель Союза Спасения.
9. Союз Благоденствия – Тайное общество декабристов, созданное в начале 1818 г. на базе распущенного Союза спасения. Его целью было уничтожение самодержавия, крепостничества, введение конституционного правления.
10. Имеется в виду одно из положений учения немецкого философа Иоганна Готлиба Фихте (1762–1814).
11. учитель математики m-eur Кубанин
12. Сен-Симон Клод Анри де Рувруа (1760–1825), граф, французский социалист-утопист, выделявший в развитии общества три формации: 1) теологическую, 2) метафизическую, 3) позитивную.
13. Евангелие от Матфея (XV, 4).
14. Евангелие от Матфея (XIX, 5).
15. Евангелие от Матфея (Х, 36).
16. Положения учения Гегеля.
17. Новалис – псевдоним Фридриха фон Харденберга (1772–1801), немецкого поэта и философа.
18. Бессмертие. (нем.).
19. Речь идет о немецком писателе Жан-Поле (наст. имя Иоганн Пауль Фридрих) Рихтере (1763–1825).
20. Жорж-3анд (Санд) (наст. имя Аврора Дюпен) (1804–1876), французская писательница.
21. Легендарная царица Вавилона, разрешившая кровосмесительные браки.
22. В греческой мифологии – женщины-воительницы, вступавшие в браки с чужеземцами только для продолжения рода.
23. Цитата из поэмы А. М. Бакунина «Осуга», написанная в конце двадцатых – начале тридцатых годов. Осуга – река, впадающая в Тверцу, приток Волги.
24. Евангелие от Луки (IX, 62)
25. Герои трагедии В. Шекспира «Король Лир».
26. Баллада В. А.Жуковского (1814).
27. Краевский Андрей Александрович (1810–1889) – журналист.
28. Откровение Иоанна Богослова (XII, 1).
29. гангрена
30. Боткин Василий Петрович (1811–1869), писатель, художественный критик.
31. Отец Боткина был известным и богатым московским купцом-чаеторговцем.
32. Библейская притча о богатыре Самсоне, растерзавшем голыми руками льва. Когда Самсон через несколько дней вернулся к месту битвы, то увидел во рту своей жертвы пчелиный рой и мед (Суд., XIV, 6–9).
33. герой одноименной повести А. А. Бестужева-Марлинского (1832)
1. Клавдий Флавий Юлиан – (331–363), “отступник”, римский император с 361 по 363 гг., крупный писатель и мыслитель своего времени.
2. Неоплатоник, наставник Юлиана.
3. (IV в. н. э.) придворный и врач Юлиана (из Пергама), жил в Константинополе.
4. Александр Великий (Македонский) (356–323 до н. э.) – древнегреческий полководец, сын Филиппа II (382–336 до н. э.).
5. Брут Марк Юний (85–42 до н. э.), глава заговора против Цезаря.
6. Евангелие от Матфея (XXII, 21).
7. или Cивилла – легендарная женщина-пророчица
8. Холм в окрестностях Иерусалима, где, по евангельскому преданию, был распят Христос.
9. “Непобедимое Солнце”. Здесь в значении – победа языческого над христианским.
10. В персидской мифологии (Ангра Майнью) – злой дух.
11. (Ахура Мазда) – добрый бог.
12. Праздник “непобедимого Солнца” (Митры). Дионис (Вакх) (греч.) – бог вина и виноделия, олицетворение живой силы природы.
13. Откровение Иоанна Богослова (XIV, 7–9).
14. Константин I или Константин Великий, Флавий Валерий (ок. 274–337) – римский император с 306 г., в его правление праздник “непобедимого Солнца” (Митры) стал отмечаться как праздник рождества Христова.
15. Констанций II (317–361), средний сын Константина, двоюродный брат Юлиана, римский император с 351 по 361 гг.
16. Евангелие от Матфея, XIII, 40.
17. Евангелие от Иоанна (X. 16).
18. Созван императором Константином в 325 г. Собор принял так называемый Никейский символ веры. Было признано, что сын божий является единосущным отцу.
19. Пресвитер Арий выступил на соборе с учением о том, что в божественной троице только бог-отец является вечным.
20. Евангелие от Матфея (XXIII, 13).
21. Христиане, последователи апостола Петра.
22. Вавила Никодимийский – мученик IV века, замученный за отказ принести жертву языческим богам.
23. Т. е. – Мир языческих богов.
24. В античной мифологии – дочери Геспера охраняют яблоню с золотыми плодами.
25. Сапор II (310–381) – Персидский царь, воевавший с Римом и преследовавший христиан на Востоке.
26. По преданию, Юлиан произнес эти слова перед смертью 26 июня 363 г., когда был ранен в битве с персами вблизи города Ктесифонта на восточном берегу Тигра.