Скачать fb2   mobi   epub   djvu  

Великая Церковь в пленении

Классический труд известного английского ученого Стивена Рансимэна (1903–2000) по истории Православной Греческой церкви, касающийся как древней истории, богословия и внутренней организации Византийской церкви (первая часть книги), так и преимущественно положения Константинопольского патриархата («Великой Церкви») после падения Константинополя в 1453 г. до греческого восстания в 1821 г. По мнению автора, сохранить свой дух греческий народ смог только благодаря духовной силе — Православной Церкви. В этой связи С. Рансимэн исследует интереснейший феномен перехода от Средневековья к Новому времени, а именно превращение наднациональной Вселенской церкви Византии в национальную Греческую церковь, каким стал Константинопольский патриархат к началу XIX в. под влиянием светского фанариотского элемента и греческого национализма. В книге также не остается без внимания обычно замалчивающаяся в трудах греческих историков тема подавления фанариотским духовенством просвещения и самосознания у славянских народов Балканского полуострова. Особое место уделено непростым отношениям Константинопольского патриархата и Русской церкви.

На русском языке издается впервые.

Для всех интересующихся историческими путями Православия.

Предисловие к русскому изданию

Сэр Стивен Рансимэн (1903–2000) был вторым сыном виконта Рансимэна Доксфордского. Он получил лучшее классическое образование своего времени: по его собственному признанию, начал изучать греческий язык в возрасте пяти, а латынь — шести лет. Учился Рансимэн, подобно многим другим английским аристократам, в Итонской школе, затем в колледже Св. Троицы Кембриджского университета (1927–1938 гг.). В 1932–1938 гг. читал лекции в Кембриджском университете. В 1940 г. назначен пресс–атташе в Британской миссии в Софии, в 1941 г. получил место в посольстве в Каире. В годы войны читал лекции по истории и искусству Византии в Стамбуле (1942–1945). В 1951–1967 гг. был председателем Англо–Греческой лиги в Лондоне, в 1960–1975 гг. — президентом Британского Археологического института в Анкаре. Выступал с лекционными курсами во многих европейских и американских университетах (Фессалоники, Кембридж, Оксфорд, Лондон, Глазго, Нью–Йорк, Чикаго, София) и состоял председателем различных учреждений — Общества друзей Афонской Горы, Международной ассоциации византинистов, National Trust Греции и др. Автор целого ряда монографий [1] и большого количества статей.

Что скрывается за этим весьма внушительным послужным списком? Имя Стивена Рансимэна стало символом в византинистике XX столетия. Первые его работы появились в конце 1920–х гг., когда еще были живы многие представители старой школы византийских исследований, последние — практически в наши дни; последний византийский конгресс, в котором он принимал участие, был копенгагенский 1996 г. Рансимэн стоит на грани двух эпох в истории науки: с одной стороны, он является в полном смысле представителем старой школы с ее энциклопедизмом и широким охватом, с ее фундаментальными исследованиями по основным проблемам византийской истории; с другой — он вполне воспринял и новый, послевоенный этап развития исторической науки с его детальным изучением конкретных сюжетов. При этом, в отличие от большинства ученых, он предстает перед нами как настоящий художник, вживающийся в эпоху и дающий нам рельефный, живой образ событий, действующих лиц, национального и этнографического колорита. Может быть, именно в этом одна из причин необычайной популярности книг Рансимэна — их может с интересом читать не только специалист, но и студент, школьник и просто любознательный человек.

Значительная часть книг Рансимэна являются итогом его преподавательской деятельности; это, по сути, обработанные лекционные курсы. То же самое можно сказать и о том труде, который мы предлагаем русскому читателю. Как пишет сам автор в предисловии к своей книге, она состоит из двух частей — и первая является введением ко второй — это история Византийской церкви и непосредственно продолжающая ее история Церкви поствизантийской, турецкого периода. Рассматривая труд Рансимэна с научной точки зрения, следует иметь в виду, что он к настоящему моменту не только не устарел, но, строго говоря, не потерял и свое научное значение, оставаясь памятником истории науки.[2] Особенно это касается первой части, охватывающей византийский период, хотя с 1968 г. и появилось огромное количество исследований, освещающих отношения Церкви и государства, Востока и Запада, а также посвященных исихазму.

Значительно больший интерес представляет история Константинопольского патриархата 1453–1821 гг., составляющая вторую часть книги. Этот период истории Греческой церкви на момент написания труда Рансимэна практически не привлекал внимание западных ученых. Если в начале XXI в. можно сказать, что для большинства европейцев византийская цивилизация заканчивается 1453 г., то в 1968 г. так было и для всех западных византинистов; поствизантийская цивилизация рассматривалась как период вырождения и упадка греческого духа Палеологовского времени. Историей греческого народа XV‑XIX вв. занимались исключительно греческие ученые, труды которых в то время далеко не всегда были на высоком уровне и зачастую отличались предвзятостью и неоправданным полемическим запалом. Первым, кто попытался привлечь внимание Европы к поствизантийской цивилизации, был знаменитый румынский ученый Николае Йорга, книга которого «Византия после Византии» появилась в Бухаресте в 1935 г. [3] Именно ему европейская наука обязана введением понятия Μεταβυζαντινά в программы конференций и конгрессов по византийской истории. Однако и после выхода в свет этой книги поствизантийские исследования оставались уделом преимущественно греческой науки или восточноевропейских греко–славянских исследований. Стивен Рансимэн был первым, кто нарушил целостность представлений европейцев о греках турецкого времени. Будучи искренним, убежденным филэллином в духе английских традиций XIX в., он поставил перед собой задачу не просто представить исторические события соответствующего периода, но проследить развитие греческого духа, показать, почему греки после многовекового рабства оказались способны не только освободить часть своей территории и создать на ней независимое государство, но и сохранить свой национальный дух. Автор приходит к следующему выводу: сохранить свой дух греческий народ смог только благодаря духовной силе — Православной Церкви. В этой связи Рансимэн исследует интереснейший феномен перехода от Средневековья к Новому времени, а именно превращение наднациональной Вселенской церкви Византии в национальную Греческую церковь, каким стал Константинопольский патриархат к началу XIX в. Впрочем, говоря о вселенском характере Византийской церкви, нельзя идеализировать православную ойкумену Палеологовского периода. [4] На самом деле, византийцы никогда не ставили на один уровень свой народ, «ромеев», с крещенными ими варварами, которые, как бы ни старались достичь их уровня, всегда должны были знать свое место в иерархии культурных народов.[5] Вопрос о национализме в Православной Церкви, и до сих пор недостаточно разработанный, решается у Рансимэна в духе традиционного филэллинства: порой создается впечатление, что он просто воспринимает взгляд на национальный вопрос в Восточной Европе, господствовавший среди греческой интеллигенции и церковных кругов середины XX в. Однако к чести Рансимэна следует сказать, что он неизменно старается оставаться на научных позициях и не позволяет себе опуститься в национально–политические спекуляции. Он с сожалением говорит о том, что к концу XVIII в. Константинопольская церковь под влиянием светского, фанариотского элемента становится орудием греческого национализма и полностью теряет свое наднациональное, вселенское назначение. Церковь не должна быть ареной политических интриг, она не может являться выразительницей интересов одного народа в ущерб другому. И все‑таки Рансимэн не решается осуждать греческих церковных деятелей того времени и оставляет не до конца разрешенным вопрос о том, была ли у Церкви возможность сохраниться в Османской империи, если бы она не была выразительницей греческого национального духа. Скорее всего, это было невозможно, — к такому выводу склоняется мнение автора. Оставаясь на строго научных позициях, Рансимэн не оставляет без внимания обычно замалчивающуюся в трудах греческих историков тему подавления фанариотским духовенством национального просвещения и самосознания у славянских народов Балканского полуострова. Именно неразумная политика греческой аристократии и церковной иерархии привела к тому, что в освободительной борьбе начала XIX в. греки не получили поддержки балканских славян. При этом Рансимэн не впадает и в другую крайность, свойственную историкам из славянских стран (в том числе некоторым русским ученым); для него фанариотское управление не является абсолютным злом; среди фанариотов было немало просвещенных людей, которые много сделали для развития подчиненных им областей.

Вполне естественно, что для Рансимэна как англичанина особый интерес представляли отношения Константинопольского патриархата с Англиканской церковью. Исследования по этой теме были особенно востребованы при Константинопольском патриархе Афинагоре, с которым автора связывали близкие дружеские отношения.[6] Поскольку на русском языке до сих пор отсутствует обобщающее исследование по англо–константинопольским отношениям, эти страницы в труде Рансимэна представляют для нас значительную ценность.

Пожалуй, наибольший интерес для русского читателя должны вызывать главы, посвященные отношениям Константинополя с Русской церковью. Хотелось бы сказать несколько слов о подходе Рансимэна к данной проблеме. При внимательном прочтении вызывают недоумение некоторые характеристики и эпитеты, усваиваемые автором русским царям и князьям. Так, например, он говорит, что двор русского великого князя после монгольского ига был больше похож на двор жестокого восточного деспота, чем византийского императора; Екатерина II характеризуется как немка и вольнодумка, из корыстных имперских соображений предпринявшая средиземноморские походы и бросившая восставших греков на произвол турок; сведения о Павле I сводятся к тому, что он был сумасшедшим. Русское благочестие допетровского времени вызывает у автора иронию — русские‑де были более православными, чем сами православные (разве это слово применимо только к грекам?); вслед за греками он всякий раз подчеркивает дочернее положение Русской церкви по отношению к Константинополю даже в XVIII в.; грекам, считает Рансимэн, не следовало доверять покровительству России, которая всегда много обещала и мало делала для них. Эсхатологическая по своему внутреннему содержанию проблема Третьего Рима представлена автором как чисто политическая. Для того чтобы объяснить эти, казалось бы, странные обвинения, следует вспомнить роль Англии в греческой политике и «восточном вопросе» XIX‑XX вв. Великобритания, как известно, приняла самое деятельное участие в освобождении Греции в 1821 г.; британская политика определяла положение Греческого государства на международной арене всего XIX столетия. При этом в «восточном вопросе» Англия была главным противником России; с «Владычицей морей» Россия никогда не могла войти в соглашение или же мериться военно–морскими силами. В силу того, что английская ориентация господствовала в политике Греческого королевства, а Россия склонялась к поддержке борьбы славян за свою независимость, отношения России и греческого правительства оставались неизменно крайне натянутыми. Это напряжение не смягчилось ни династическим браком (жена короля Георга Ольга была русской княжной), ни симпатиями простого народа к единоверным братьям. Поскольку политическая линия Константинопольского патриархата во многом определялась влиянием афинского кабинета, высшая иерархия Константинополя разделяла негативное отношение греков королевства. Особенно заметно это стало после Крымской войны, когда надежда на мощь России была поколеблена, а после провозглашения болгарской схизмы в 1872 г. антирусские тенденции в патриархате усилились еще больше. Не последнюю роль в обострении этих отношений сыграла британская дипломатия. Следует отдать должное Рансимэну, который однозначно осуждает непримиримую позицию греков в болгарском вопросе конца XIX‑XX вв.; однако, недоверие к России у него остается типичным для британского филэллина старого закала. Впрочем, это отношение не сказывается на научном кругозоре автора: он достаточно широко (для европейского ученого) использует русскоязычную литературу не только дореволюционного, но и послереволюционного времени.

В заключение Рансмэн подводит итоги своего исследования и намечает некоторые перспективы. Разрушая сложившееся представление о якобы наступившем конце византийской цивилизации в XV в., ученый заканчивает свое исследование 1821 г. Далее, говорит он, наступает время независимого Греческого государства, которое сосредоточило в себе национальный дух народа. История Константинопольского патриархата после греческой революции, развивавшаяся в борьбе великих держав за сферы влияния, не входит в предмет исследования автора. Между тем византийская цивилизация со своим традиционным идеологическим содержанием закончила свое существование только в 1923 г., когда полтора миллионов греков были выселены из Малой Азии, и эти некогда греческие области стали чисто турецкими. Рансимэн намечает подходы к новому взгляду на историю Константинопольского патриархата, но определенно его не высказывает, предоставляя сделать это историкам следующих поколений.

Архангельский А. Духовное образование и духовная литература в России при Петре Великом. Казань, 1883;

Белокуров С. Арсений Суханов. Ч. I‑II. М., 1891–1893;

Брестская уния 1596 г. и общественно–политическая борьба на Украине и в Белоруссии в конце XV — начале XVII вв. Ч. I. Брестская уния 1596 г.: Исторические причины. М., 1996;

Буланин Д. М. Переводы и послания Максима Грека. Л., 1984;

Воздвиженский П. Священное коронование и венчание на царство русских государей с древнейших времен и до наших дней. СПб.; М., 1896;

Голубев С. Т. Киевский митрополит Петр Могила и его сподвижники. Ч. I‑II. Киев, 1883–1898;

Дьяконов М. Власть московских государей: Очерки из истории политических идей Древней Руси до конца XVI века. СПб., 1889;

Золотарев В. Α., Козлов И. А. Российский военный флот на Черном море и Восточном Средиземноморье. М., 1989;

Иванов А. И. Литературное наследие Максима Грека. М., 1969;

Крыловский А. С. Львовское Ставропигийское братство: Опыт цер–ковно–исторического исследования. Киев, 1904;

Лебедев А. П. История Греко–Восточной церкви под властью турок: От падения Константинополя в 1453 г. до настоящего времени. Изд. 2–е. СПб., 1904; Изд. 3–е. СПб., 2004;

Его же. Греческие школы — общеобразовательные и духовные в Константинопольском патриархате турецкого периода//Богословский Вестник. 1899. № 1–3;

Малинин В. Старец Елеазарова монастыря Филофей и его послания. Киев, 1901;

Малышевский И. Александрийский патриарх Мелетий Пигас и его участие в делах Русской церкви. Т. I‑II. Киев, 1872;

Мейендорф И., прот. Византия и Московская Русь: Очерк по истории церковных и культурных связей в XIV веке. Париж, 1990;

Его же. Жизнь и труды святителя Григория Паламы. Введение в изучение. Изд. 2–е, исправленное и дополненное для русского перевода. СПб., 1997;

Муравьев А. Н. Сношения России с Востоком по делам церковным. Т. I‑II. СПб., 1858–1860;

Подскальски Г. Христианство и богословская литература в Киевской Руси (988–1237 гг.). Изд. 2–е, исправленное и дополненное для русского перевода. СПб., 1996;

Россия и христианский Восток. Вып. II‑III. Μ., 2004;

Синицына Η. В. Максим Грек в России. М., 1977;

Ее же. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV‑XVI вв.). М„ 1998;

Соколов Пл. Русский архиерей из Византии и право его назначения до начала XV века. Киев, 1913;

Соколов И. И. Константинопольская церковь в XIX в. СПб., 1904;

Татарский И. Симеон Полоцкий. (Его жизнь и деятельность). Опыт исследования из истории просвещения и внутренней церковной жизни во вторую половину XVII века. М., 1886;

Терновский Ф. Изучение византийской истории и ее тенденциозное приложение в древней Руси. Вып. I‑II. Киев, 1875–1876;

Успенский Б. А. Царь и патриарх. Харизма власти в России (византийская модель и ее русское переосмысление). М., 1998;

Флоря Б. Н. Отношения государства и Церкви у восточных и западных славян. (Эпоха средневековья). М., 1992;

ФонкичБ. Л. Греческо–русские культурные связи в XV‑XVII вв. М., 1977;

Его же. Греческие рукописи и документы в России. М., 2003;

Цветаев Д. В. Протестантство и протестанты в России до эпохи преобразований: Историческое исследование. М., 1890;

Чистович И. А. Очерк истории Западно–Русской церкви. Ч. I‑II. СПб., 1882–1884;

Шпаков А. Я. Государство и Церковь в их взаимных отношениях в Московском государстве от Флорентийской унии до учреждения патриаршества: Княжение Василия Васильевича Темного. Ч. I. Киев, 1904;

Его же. Государство и Церковь в их взаимных отношениях в Московском государстве: Царствование Федора Ивановича. Учреждение патриаршества в России. Одесса, 1912;

Шпаковский JI. П. Священное коронование и помазание русских государей на царство. Одесса, 1896;

Щапов Я. Н. Византийское и русское правовое наследие на Руси XI‑XIII вв. М„ 1978;

Его же. Государство и Церковь Древней Руси XI‑XIII вв. М., 1989.

Darrouzes J. Notitiae Episcopatuum Ecclesiae Constantinopolitanae. Texte critique, introduction et notes. Paris, 1981;

Fuchs F. Die hцheren Schulen von Konstantinopel im Mittelalter (Byzantinische Archiv, 8). Berlin; Leipzig, 1926. P. 35–41, 54–62;

Jnalcik H. The Ottoman Empire: Conquest, Organization and Economy. London, 1978;

Ιστορία του Ελληνικού Έθνους. Αθήνα, 1974–1977;

Θέσμοι και Ιδεολογία στη νεοελληνική κοινωνία 15ος-19ος αι. Πρώτος απολογισμός ενός ερευνητικού προγράμματος. Αθήνα, 2000;

Καραθανάσις Α. Ε. Οί Έλληνες λόγιοι στη Βλαχία (1670–1714). Συμβολή στη μελέτη της Ελληνικής πνευματικής κίνησις στις Παραδουνάβιες ηγεμονίες κατά την προφαναριωτική περιόδω. Θεσσαλονίκη, 1982;

ΚονόρταςΠ. Οθωμανικές θεωρήσεις για τό Οικουμενικό πατριαρχείο. 17ος–αρχές 20ού αιώνα. Αθήνα, 1998;

Κυρκίνη–Κουτούλα Α. Ή Οθωμανική διοίκηση στην Ελλάδα. Αθήνα, 1996;

ΛέκκαςΠ. Ή εθνικιστική ιδεολογία. Πέντε υποθέσεις εργασίας στην ιστορική κοινωνιολογία. Αθήνα, 1992;

[8]idea di Roma a Mosca: secoli XV‑XVI. Fonti per la storia del pensiero sociale Russo. Direzione della ricerca Pierangelo Catalano, Vladimir Pasuto/ Идея Рима в Москве XV‑XV1 века. Источники по истории русской общественной мысли. Отв. редакторы П. Каталано, В. Т. Пашуто. Roma, 1993 (= «Da Roma alia Terza Roma: Documenti e studi». Documenti, I);

Meyendorff J. Byzantium and the Rise of Russia: A Study in Byzantino‑Russian Relations in the Fourteenth Century. Cambridge; London; New York, 1981;

Idem. The Byzantine Legacy in the Orthodox Church. Crestwood, 1982;

Παίζη–Αποστολοπούλου Μ. Ό θεσμός της Πατριαρχικής Εξαρχίας, 14ος-19ος αιώνας. Αθήνα, 1995;

ΠαπακοάννουΔ. Ή πολιτική Επισκόπων στην Τουρκοκρατία. Ιστορικοκανο–νική προσέγγιση. Αθήνα, 1991;

Podskalsky G. Griechishe Theololgie in der Zeit der Tьrkenherrschaft (1453–1821): Die Orthodoxie im Spannungsfeld der hreformatischen Konfessionen des Westens. Mьnchen, 1988;

Idem. Theologie und Philosophie in Byzanz: Der Streit um die theologische Methodik in der spatbyzantinischer Geistgeischichte (14/15 Jh.) (Byzantinisches Archiv, 15). Mьnchen, 1977;

Staniloae D. Viata si Invatatura sfantului Grirorie Palama (Seria teo‑logica, 10). Sibiu, 1938;

Idem. Spiritualitatea ortodoxa ascetica si mistica. Bu^uresti, 1992;

Σφυρόερα Β. Oi δραγομάνοι τοΰ Στόλου. Ό θεσμός και οι φορείς. Αθήνα, 1965;

Tachiaos Α. — Ε. Ν. The Revival of Byzantine Mysticism among Slavs and Rumanians in the XVIIIth century. Texts relating to the life and activity of Paisy Velichkovsky (1722–1794). Thessalonika, 1966;

Ταρνα\άδης I. Ιστορία της Σερβικής Εκκλησίας. Θεσσαλονίκη, 1982;

Thomson F. J. Peter Mogila [9]s Ecclesiastical Reforms and the Ukrainian Contribution to Russian Culture. A Critique of Georges Florovsky [10]s theory of the pseudomorphosis of Orthodoxy//Slavica Gandensia. 1993. 20. P. 67–119.

Предисловие

В 1960–1961 гг. я имел честь читать лекции Джиффорда в университете Св. Андрея на тему «Константинопольская церковь 1261–1821 гг.», а в 1966 г. — лекции Биркбека в Кембриджском колледже Св. Троицы на тему «Константинопольская церковь и ее отношения с протестантскими Церквами XVI‑XVII вв.». Настоящая книга основана на обоих курсах лекций. Здесь я отошел от первоначального плана своих джиффордских лекций, в которых я уделил равное внимание истории Церкви до и после 1453 г. Церковь последних веков Византийской империи неоднократно становилась предметом ученых разысканий; я сомневаюсь, что смогу добавить что‑нибудь существенное к уже написаному. Между тем, история Греческой церкви под властью Османских султанов сравнительно мало известна. Однако, для того чтобы понять, что происходило в Великой Церкви, как обычно называли ее последователи, в течение «темных веков» пленения, нужно представлять себе, чем она была и как функционировала до турецкого завоевания. Поэтому я представил сокращенный вариант джиффордских лекций 1960 г. в качестве введения, которое дает понятие о состоянии Церкви в последние десятилетия Византийской империи, и расширил мой джиффордский курс 1961 г., полагая, что они имеют большую ценность. Содержание биркбекских лекций я решил включить полностью, не нарушая пропорций книги. Поэтому если я, таким образом, уделил больше внимания отношениям Греческой церкви с другими Церквами, чем другим аспектам, я надеюсь, что читатель меня простит ввиду важности в наши дни экуменического движения.

При этом, однако, мне приходилось отбирать материал. Подробное изложение всех известных сведений о Греческой церкви в Новое время заняло бы много томов, и сведения эти не могут быть одинаково интересны. Местные источники, на которых должно основываться такое исследование, скупы и не столь многочисленны, как доступные материалы по последнему периоду византийской истории. Многие документы патриаршей канцелярии погибли во время пожаров в патриархате и в монастырях, а также в результате политических обстоятельств. Турецкие государственные документы о меньшинствах в Империи поверхностны; греческие хроники немногочисленны, и хотя, безусловно, заслуживают доверия, не распространяются на большую часть периода. Несмотря на то, что в течение этих столетий жило немало образованных греков, нам известен только один светский историк — блестящий, хотя и несколько беспорядочный, Димитрий Кантемир, а также один великий церковный историк, его современник, Досифей, патриарх Иерусалимский. Если бы не свидетельства и донесения иностранных дипломатов, клириков и путешественников, то о целых периодах мы бы так ничего и не узнали. Даже карьера самого выдающегося и наиболее спорного из Константинопольских патриархов данного периода, Кирилла Лукариса, знакома нам главным образом по собранию документов, вышедших из‑под пера английского капеллана.

История часто затемняется горечью, предрассудками и игнорированием фактов. Она далеко не всегда поучительна. Даже самый ревностный грекофил не мог бы утверждать, что все греки были безупречного поведения. В самом деле, на протяжении этих столетий было много благородных, мудрых и отважных греков, которыми мы можем только восхищаться, учитывая условия, в которых они жили. Рабство, однако, далеко не всегда возносит лучших представителей нации. Если монархия становится абсолютно продажной, то приходит время всеобщему бессилию. Если греки и проявили себя в интригах и продажности, то нельзя забывать, что они имели дело с хозяевами, которые зачастую тоже были продажными интриганами. Также ошибочным было бы утверждение, что все турецкие правители были поголовно жестокими и своевольными деспотами. Многие турецкие чиновники, в самом деле, проявляли жестокость и презрение к христианским меньшинствам; если они, однако, и дурно обращались с греками, то это объясняется тем, что они не могли рассчитывать на лояльность греков к их власти. Эллинизм выжил при поддержке Церкви, потому что греки непрестанно надеялись и ждали дня обретения свободы. Было бы неправильным всегда возлагать на турок ответственность за то, что подобные устремления провоцировали их на жестокие репрессии. При этом были турки, такие как Сулеймаи Великолепный, которого его же подданные называли Законодателем, или великие визири из семьи Кюпрюлю, которые были всегда справедливы и дружественны по отношению к грекам. Даже сам Мехмед Завоеватель, когда удовлетворил свою свирепую страсть к завоеванию (а он был не более свирепым, чем многие его современники из Европы времен Возрождения), гордился тем, что может назвать себя императором греков и турок. На более скромном уровне отношения обоих народов были удивительно дружественными. Если мы будем обвинять греков в лживости, а турок — в жестокости, то это ни к чему нас не приведет. Подобным образом наши симпатии и антипатии к великой Римской церкви будут влиять на нашу объективность. У каждого историка есть свои личные вкусы и предпочтения; эрудиция, однако, приведет к пониманию предмета только тогда, когда она окрашена терпимостью и свободна от предрассудков.

Сами греки, как правило, пренебрегают историей своих предков под турецким владычеством. Они в этом ошибаются; конечно, здесь много такого, что греку неприятно вспоминать, однако эта история свидетельствует об отваге и несокрушимой жизненности греческого народа, и о духовной силе Святой Православной Церкви. История эта представляет также интерес в международном плане, ибо она показывает, что может произойти с мужчинами и женщинами, которые насильно обращены в граждан второго сорта. В наши дни, когда до сих пор есть государства, в которых значительная часть населения является гражданами второго сорта, такая история не может быть неуместной.

Слишком долго было бы перечислять всех ученых прошлого и настоящего, которым я обязан появлением этой книги. Я старался поблагодарить их в сносках; многие из них лично помогли мне своими советами. Хочу выразить свою благодарность и уважение моим друзьям, которые вдохновляли меня, и в первую очередь Его Святейшеству Вселенскому патриарху Афинагору, мудрость и доброта которого всегда много значили для меня. Я приношу свою глубокую благодарность братии патриархата и многим другим православным духовным лицам во всех концах мира. Исключительно доброе отношение к себе я испытал со стороны турецких должностных лиц, когда обращался к ним за помощью. В Великобритании я многим обязан главным образом сотрудникам читального зала Британского музея, Лондонской библиотеки и библиотеки Ламбетского дворца. Как всегда, я благодарен членам Сената Кембриджского университета и сотрудникам Кембриджского университетского издательства за их терпение и оказанную мне помощь. Персональную благодарность я хочу выразить г–ну С. И. Папаставру. Наконец, я бы хотел выразить свою признательность университету Св. Андрея, давшему мне стимул, с которого началась эта книга, а также моему академическому наставнику — колледжу Св. Троицы в Кембридже, вдохновившему меня на более глубокие разыскания.

Примечание. Я не пытался быть последовательным в транслитерации собственных имен, но в каждом конкретном случае давал ту форму, которая казалась мне наиболее употребительной.

С. Р. Элшишилдз, Дамфришер, октябрь 1967 г.

Книга I. Церковь накануне турецкого завоевания

Глава 1. Историческая перспектива

Из всех дорог, по которым приходилось когда‑либо проходить историку, нет более тернистой, чем история религии. Для человека верующего религиозные истины вечны. Вероучение, которое он исповедует и разделяет, создает впечатление, что эти истины будут действовать всегда. Для него историк, пытающийся понять и объяснить, почему доктрина появилась в определенный момент времени, виноват в неоправданном детерминизме. Но религия явленная, т. е. историческая, не может стоять вне рамок времени, ведь само явление ее должно было случиться, в определенный момент. Христианская религия более всех других связана с отношениями времени и вечности. Ее главный догмат, Воплощение, есть не только вечная истина, но и событие истории; это мост от временного к вечному. Учреждения христианства, каким бы божественным ни было их основание, были созданы по воле людей, людьми же управлялись и подвержены воздействию времени, которому подвержен и сам человек. Постулаты же веры, при всей их вневременной значимости, распространялись по свету действиями человека, и их распространение было подвержено изменениям в обстоятельствах и перспективах развития мировой истории. Вполне возможно, что человек постоянно получает силу свыше. Вполне возможно, что есть Божественное предопределение в истории. Но сам историк смертен, ограничен временными пределами; и он должен иметь скромность сознавать свою ограниченность. Его задача — рассказать историю и написать ее как можно лучше для человечества.

Тем не менее, поскольку история является предметом для осмысления, она должна быть более чем изложением обыденных фактов. Многие великие и мудрые мужи говорили нам, что история — это наука и ничего более. Действительно, при собирании исторических свидетельств необходимы аккуратность и объективность, особенно в тех случаях, когда дело касается религии, области, в которой суждения столь часто находятся под влиянием личных убеждений и предрассудков. Метод историка, однако, не может быть только эмпирическим. Поведение человека отвергает законы науки; природа человека еще не до конца изучена; верования человека не подчиняются логическим доводам. Историк должен пытаться дополнить свое объективное исследование качествами интуитивной симпатии и воображением, без которого он не может понять опасения, устремления и убеждения, которыми руководствовались люди прошлого. Возможно, эти качества являются дарами Св. Духа, дарами, которые можно пережить и почувствовать, но нельзя передать человеческими словами.

Такой дар интуиции, безусловно, необходим для изучения православной веры восточного христианства. Это такая вера, которая всегда подозрительно относилась к попыткам свести религию к околофилософским системам и всегда предпочитала оставаться верной внутреннему устному преданию. Ее основной тезис — апофатический, стремящийся игнорировать личность человека для того, чтобы обратиться к Божеству; все, что мы можем знать о Боге, это то, что мы ничего не знаем; ибо Его атрибуты по своей природе должны быть вне рамок обыденного знания. Богословие восточного христианства и его практика характеризуются противоречиями, которые нелегко разрешить логическим методом. Более того, можно утверждать, что тот, кто не был воспитан в атмосфере Православной Церкви, не в состоянии понять ее до конца, а тем более описать ее. Объективный исследователь, прежде чем начать свое исследование, должен исполниться симпатией к ней и забыть вкус к диалектической точности, с которой можно оценивать западное богословие.

Это требует огромных усилий, потому что большинство западных студентов воспитаны на рассказах о страстных дискуссиях, которые вели восточные отцы ранней Церкви по вопросам деталей вероучения. Восточная церковь нетерпима к явным ошибкам, т. е. к любому учению, которое может повредить существу идеи христианства. Истины, явленные в Священном Писании и истолкованные действием Святого Духа на Вселенских соборах Церкви, толкования отцов Церкви, Божественное вдохновение которых не может подлежать сомнению, а также традиция, передаваемая с апостольских времен, — все это почитается святым и должно приниматься; при этом возможно, что Дух Святой может просветить нас и далее. Но по этому вопросу Церковь не решается давать догматические определения, а предпочитает основываться на Предании, которое не записывалось до тех пор, пока не появлялась необходимость. Определения Вселенских соборов были приняты для того, чтобы противопоставиться доктринам, которые казались вредными для истинного понимания Св. Троицы или Воплощения. Почти все труды греческих отцов Церкви были написаны как ответы на конкретные вопросы любопытного вопрошателя или как возражения противнику. Старое пристрастие греков к умозрительной философии не было убито. Более того, оно находило благоприятную почву до тех пор, пока держалось вне зависимости от догматов. Никто из мыслителей не рисковал составить полный свод богословия. Греческая церковь не породила и не могла породить Фому Аквинского; в ней до сих пор нет Summa Fidei.[11]

Это апофатическое отношение имеет свои сильные и слабые стороны. Оно допускало известную долю терпимости и гибкости. В течение всей греческой церковной истории мы встречаем слово «οικονομία» — икономия. Литературное значение этого слова — управление домом. Греческие богословы употребляют иногда это слово для обозначения способа действия; «икономия Св. Духа» — это тот способ, которым Св. Дух действует в Церкви. Однако чаще всего «икономия» означает мудрое управление вселенной, миром, населенным людьми; в этом смысле это слово стало более грубым эквивалентом «dispensation» западных богословов. В интересах гармонии и доброй воли Церковь — т. е. Православная Церковь — может пренебречь или мириться с незначительными заблуждениями в вопросах веры или литургической практики и незначительными нарушениями в точности соблюдения канонов; они могут быть покрыты благодатью Св. Духа для большего блага христианства. В отличие от понятия «dispensation» на Западе, термин не обладает точным смыслом и не руководствуется определенными правилами. Западные богословы, применявшие к вопросу юридический подход, унаследованный ими от схоластиков, напрасно искали точное определение понятия. Даже православные богословы описывали его различным и зачастую противоречивым образом. Некоторым критикам оно кажется излишне гибким; например, когда св. Василий Великий говорит о том, что, хотя со стороны Иакова было безнравственно обмануть своего слепого отца и похитить у брата Исава первородство, мы должны проявить икономию к его греху, ибо это было в итоге сделано для блага человечества. Но в целом икономия была достойна восхищения, и в первую очередь благодаря тому, что она не была связана правилами и предписаниями.[12]

Разногласия в подходе Запада и Востока объясняются прежде всего историческим ходом событий. Когда на Западе пала Римская империя, Римская церковь сохранила в себе не только римские обычаи и римское право в противопоставление тем обычаям, которые принесли новые варварские правители, но также сохранила традиции учености и образованности. В хаосе вторжений, когда все бывшие светские правители спаслись бегством или были лишены прав собственности, часто призывали именно церковных иерархов для управления городами и целыми областями. Более того, даже после того как организованное управление было восстановлено, в течение многих веков вне церковной иерархии трудно было насчитать даже нескольких образованных людей. Из среды Церкви выходили юристы и чиновники, на которых опирались мирские правители. Все эти обстоятельства способствовали тому, что Римская церковь приобрела юридический взгляд на вещи. Папская канцелярия должна была обеспечить себя подготовленными юристами, образ мыслей которых стал преобладать в богословии. Римские богословы любили точно сформулированные определения. Апофатическая традиция, наиболее видным защитником которой был блаж. Августин, должна была уступить схоластике, стремлению превратить богословие в систематическую философию.

В Восточной Римской империи светская жизнь никогда не прерывалась вплоть до турецкого нашествия. Она продолжалась в изгнании даже в течение полувекового латинского владычества в Константинополе. В Константинополе юристы продолжали оставаться светскими людьми; там всегда были высокообразованные миряне, из которых вышло большинство философов и даже многие богословы. Пределы компетенции канонического права были небольшими; Церковь никогда не приобрела юридического взгляда на вещи. Никогда не имела она и преобладающей власти в государстве. На Западе слово «Церковь» в обыденной речи стало означать иерархию и священство; на Востоке же Церковь всегда включала в себя всех христиан прошлого, настоящего и будущего, вплоть до ангелов на небесах. Священство не было отдельным классом. Причастие под обоими видами продолжало преподаваться и мирянам.[13]

Таким образом, на Востоке никогда не было серьезного конфликта между светской и церковной властью. Патриарх был центральной фигурой; он был, так сказать, хранителем совести Империи. Император же был безусловным главой вселенной, живым представителем Бога на земле. Вся Восточная церковь с неодобрением смотрела на стремление Западной церкви в Средние века подчинить всю светскую власть высшему понтифику. Обвинение в цезарепапизме, столь часто выдвигаемое против Византийской церкви, несправедливо, подобно тому, как оно могло бы быть применимо к Церкви в царской России. Православный человек верил в то, что одни предметы относятся к ведению цезаря, а другие — к ведению Бога, хотя он мог спорить по поводу точного разграничения этих понятий.

Такая точка зрения имела свои недостатки. Нежелание превратить богословие в законченную философскую систему привело к отказу сделать религию руководящей силой в жизни. От церковного руководства зависело поддержание нравственности и осуждение греха; но каждодневное управление жизнью предоставлялось светской власти. В результате иерархия на Востоке никогда не могла иметь тот нравственный авторитет, какой она имела на Западе. Только с этих позиций можно объяснить любопытную двойственность в характере византийца, — с одной стороны, его истовое, ревностное благочестие и убеждение, что жизнь в этом мире есть только подготовка к истинной будущей жизни, а с другой — его практическое, эгоистичное, циничное и часто безнравственное поведение в земных делах.

Слабость усугублялась структурой восточной иерархии. В Западной империи Рим всегда был единственным большим митрополичьим престолом. С ним могли соперничать только африканские города, но епархии Африки, однако, никогда полностью не оправились от дона–тистского раскола. Натиск варварских нашествий все более убеждал Римский престол настаивать на своем первенстве. Он оставался наследником Римской империи, будучи коронован на ее руинах, но не как призрак, как воображал себе Гоббс, но как живая реальная сила, будучи стражем не только веры, но и традиций римской цивилизации. Посреди политического распада на Западе было естественным, что люди искали объединения и видели в римском понтифике единственную власть, которая могла достичь этого объединения. На Востоке было много больших городов, каждый из которых имел свою Церковь, не соглашавшуюся уступить свою власть сопернице. Историк Дион Кассий справедливо отмечал, что в греческом языке нет эквивалента латинскому слову auctoritas; [14] и эта нелюбовь к власти над собой была характерна для Церквей греческого мира. Возможно, что если бы не произошло разрушение Иерусалима в 70 г. от P. X., Иерусалимская церковь под сильным управлением Иакова, сына Иосифа, и его преемников, могла бы установить гегемонию, хотя нееврейские Церкви, без сомнения, вскоре бы восстали против ее иудаистских тенденций.[15] Как бы то ни было, все Церкви на Востоке считались равными. Дух Святой равным образом сошел на всех Апостолов в день Пятидесятницы; их преемники, епископы, таким образом, получали равную благодать. Ни один из них не мог учить другого в вопросах вероучения. Если это становилось необходимым, тогда все епископы, представители всех Церквей, должны были собраться вместе, и Дух Святой снова сходил на них, как в день Пятидесятницы. Со временем, однако, административная необходимость привела к созданию организованной иерархии. Епископы были объединены под власть митрополитов; каждый из епископов двух величайших городов Востока, Александрии и Антиохии, претендовал на дисциплинарные права над близлежащими областями; каждому из них впоследствии будет дан титул патриарха. При этом наблюдалось отсутствие единообразия в управлении. Отдельные Церкви, такие как Кипрская, Церковь св. ап. Варнавы, были признаны автономными в дисциплинарном отношении подобно тому, как отдельные архиепископии были освобождены от контроля со стороны митрополитов. На Западе было трудно достичь на практике равенства всех епископских кафедр, в то время как римский понтифик вполне очевидно был во главе их всех. Даже на Востоке признавались его права как епископа царствующего города, права быть старейшим иерархом христианского мира, мнения и указы которого пользовались особым уважением. Ситуация усложнилась с основанием новой императорской столицы в Константинополе, епископ которой, естественно, должен был быть возведен в патриаршее достоинство и получить дисциплинарную власть над большой областью. Власть Константинопольского патриарха была, однако, ограничена, с одной стороны, присутствием и перевешивающим величием императорской власти, а с другой — демократическим устройством Церкви и требованиями равенства со стороны епископов, так что патриарх никогда не мог достичь того положения, которым пользовался папа на Западе. Эти ограничения в сочетании с более свободным отношением православных к богословию и их определенная неприязнь единой системы ослабляли административную сплоченность и действенность церковного организма.

Сильные и слабые стороны византийской церковной организации и религиозного мировоззрения должны были определенно обнаружиться тогда, когда Церкви пришлось пережить самое жестокое испытание, которое может случиться с обществом: неожиданное подчинение чужестранному и иноверному владычеству. Цель настоящего исследования — изучить последствия оттоманского завоевания для греческой церковной истории и религиозной жизни. Прежде всего, нужно представить картину жизни Византийской церкви в течение последних веков ее независимости, для того чтобы оценить результаты завоевания и долгих лет рабства.

История Константинопольской церкви до турецкого завоевания может быть приблизительно разделена на четыре периода. Первый период продолжается от основания новой столицы до вторжения арабов в Сирию и Египет. Христианство было по–прежнему неразделенным, и его границы номинально совпадали со старой Римской империей, официальной религией которой оно стало. Однако уже тогда начали проявляться признаки различий. Многие центры, в особенности три больших митрополии — Рим, Александрия и Антиохия — вырабатывали свои собственные богословские взгляды; эти различия усугублялись и осложнялись великими христологическими спорами. Арианство распространилось в христианстве без определенного центра и потому вымерло, за исключением варваров на Западе, где проблема арианства нашла свое богословское развитие. Несторианство, выработанное Антиохийской школой, потерпело неудачу внутри Империи. Несториане вышли за ее пределы и организовали свою замечательную миссионерскую Церковь на чужбине. Монофизитство, выработанное Александрийской школой, пользовалось большим успехом. Благодаря политической неудовлетворенности населения, оно имело результатом основание еретических Церквей в Сирии и Египте, в которые вошла большая часть приходов в этих странах. Его успех, однако, был местным; ни монофизитство, ни несторианство не нашли последователей в западном мире, который мало интересовался поставленными ими проблемами. В официальной Церкви в целом господствовал римский взгляд — по циничному объяснению жителей Востока, — поскольку грубость латинского языка не давала возможности понять самые трудные места обсуждаемых вопросов, то на Западе и были вынуждены вырабатывать пространные формулировки. В этих диспутах Константинопольская церковь не играла заметной роли. Это была Церковь–выскочка, основанная на престоле светской власти. Ее иерархи чаще всего должны были выражать взгляды императора в тот или иной момент; в это время еще не было достаточно сильной местной традиции, которая могла бы противопоставиться влиянию императора. Оригинальную школу начали создавать великие каппадокийские отцы IV в. и поколением позже Златоуст. Однако только с появлением преп. Максима Исповедника в конце этого периода мы можем говорить об определенном константинопольском богословии.[16]

Второй период продолжается от арабского нашествия в VII в. до вторжения турок в XI в. Александрия и Антиохия теперь перешли под власть иноверцев и более никогда не будут играть ведущую роль в церковной истории. У Рима свои проблемы, и он только периодически имеет общение с Востоком. Константинополь становится, без сомнения, столицей христианской цивилизации. Границы патриархата в общих чертах совпадают с границами Империи, вселенной, как теперь византийцы, пусть филологически и неточно, называли государства, подчиненные императору. Близость императорского правительства по–прежнему была стеснительной для церковной власти. Длительные и тяжелые споры по вопросу иконоборчества, когда ряд императоров пытались навязать спорное вероучение в массе своей не желающему принимать его народу, должны были разрешиться, чтобы Церковь и государство смогли наконец договориться и продолжать сотрудничество, пусть нарушаемое небольшими разногласиями.[17] Литургия и церковные обряды были установлены в тех формах, которые лишь незначительно изменились с того момента. Несколько веков не было значительных богословских диспутов. Церковь процветала вместе с Империей и сотрудничала с государством в больших миссионерских делах. Самым значительным достижением этого времени было обращение в православие балканских славян в IX в. и русских в X в.

Следующий, переходный, период был временем упадка. Хотя и сдерживаемое, турецкое нашествие привело к потере для Империи большей части Анатолии, ее главной житницы и источника человеческих ресурсов. Церковь разделяла неудачи государства. Христианская жизнь в Анатолии почти остановилась. Многие христиане устремились к побережью или, для большей безопасности, на другой берег моря. Другие предпочли обращение в господствующую религию завоевателей — ислам. Остальные стали христианами–рабами in partibus infidelium,[18] жили в бедности и почти изолированными. При этом Империя должна была отражать норманнские набеги на Западе, пережила потерю византийской Италии и вызовы реформированного Гильдебрандтова папства. Все эти факторы привели к движению, которое мы называем Крестовыми походами. Византия поначалу получила известную материальную выгоду от него, но оно привело к ухудшению отношений восточного и западного христианства. В начале этого периода произошел сильнейший раздор между Константинопольской и Римской церквами; не успел период закончиться, как политические разногласия в сочетании с религиозным соперничеством привели к вражде и открытому расколу, а пик раздоров пришелся на четвертый Крестовый поход.[19]

Хотя латинское завоевание было временным, именно с него начался последний период византийской политической и церковной истории. Религиозная жизнь Византии и вся ее нравственная и интеллектуальная атмосфера в течение последних двух столетий перед падением Константинополя несли на себе печать разрушения в результате латинского завоевания, героического возрождения греческого народа, разлада и упадка, которые, по иронии судьбы, наступили вскоре после освобождения Константинополя. Помнить об этом историческом прошлом совершенно необходимо. Крестоносцам не удалось завоевать всю Империю. Совместно с венецианцами они владели Константинополем в течение полстолетия. Франкское владычество в самой Греции и на островах Архипелага продолжалось около двух веков; венецианцы завладели некоторыми островами и стратегически важными торговыми портами. Византия, однако, продолжала свое существование, обосновавшись вокруг древнего города Никея. Никейская империя представляет собой один из самых удивительных сюжетов византийской истории. Она находилась под управлением способного Феодора Ласкариса, зятя одного из последних императоров, а затем, в свою очередь, уже его зятя, Иоанна Ватаци, может быть, еще более замечательного человека. Хотя в то же самое время существовали и другие государства–преемники, Эпирский деспотат Ангелов и империя Великих Комнинов в Трапезунде, Никейская империя была вскоре признана большинством греков как законная Империя. Эпирский деспотат угас примерно в конце XIII в.; несмотря на то, что Тралезундской империи было суждено пережить Константинополь и она оставалась важным коммерческим и интеллектульным центром, ее роль в международной истории очень невелика. Будущее было за действенной Империей никейцев. Сын Иоанна Ватаци, Феодор II, был человеком высоко интеллектуальным, но не политиком. После его смерти в 1258 г. престол был захвачен честолюбивым знатным человеком, Михаилом Палеологом, основателем последней византийской императорской династии. Он не только начал отвоевывать Греческий полуостров, но в 1261 г. его войска захватили Константинополь и положили конец Латинской империи.[20]

С точки зрения как религиозной, так и политической, для Византии отвоевание столицы было нравственным триумфом и вопросом престижа Империи. Это, однако, создало новые сложности. Восстановить Константинополь оказалось дорогостоящим предприятием. Чтобы противостоять венецианцам, был заключен договор с генуэзцами; генуэзцам византийцы должны были платить концессии, которые в перспективе давали первым возможность контролировать всю торговлю Империи. Запад пылал жаждой мщения; Михаилу удавалось защищать себя только ценой дорогостоящей внешней политики и обещаниями унии с Римом. Против этого было большинство представителей Церкви, уже заранее настроенных против императора, учитывая его неразборчивость в средствах при узурпации престола. Богатства, накопленные экономными никейскими императорами, были растрачены. Неразумно было экономить на защите восточных границ. Казалось, что оттуда не грозит непосредственная опасность, в то время как на Балканах Болгарское царство династии Асеневичей представляло потенциальную угрозу, а Сербская империя династии Уроша становилась зловеще могущественной.

Европейская политика Михаила была успешной. Существенных проблем со стороны Запада не было и при его сыне, Андронике И, который при этом сумел добиться примирения с Церковью, отказавшись от церковной политики своего отца. Сербское могущество, однако, росло; ослабленная восточная граница подвергалась опасности со стороны энергичного турецкого эмира по имени Осман, люди которого, известные под именем османы или оттоманы, начали совершать набеги на Империю. У императора не хватало воинов, и он поспешно собрал наемный отряд каталанцев. Каталанская экспедиция обернулась против своего работодателя: каталанцы осаждали Константинополь в течение двух лет, разорили провинции и допустили турок в Европу, а затем отступили и обосновались в Афинах. Правление Андроника II закончилось переворотом: в 1328 г. он был низвергнут своим внуком Андроником III.

Упадок продолжился и при новом императоре. Сербы находились в расцвете при Стефане Душане, и в какой‑то момент казалось, что они поглотят всю Византию. Продолжалось оттоманское нашествие. В 1326 г. пала Бруса, в 1329 г. — Никея, в 1337 г. — Никомидия; вскоре почти вся византийская Азия была потеряна. Когда Андроник III умер в 1341 г., его сын, Иоанн V, был ребенком. Ему было суждено править 50 лет, в течение которых он был отстранен от власти сначала своим тестем, Иоанном VI Кантакузиным (1347–1355 гг.), затем своим сыном Андроником IV и, наконец, своим внуком, Иоанном VII. Особенно жестокой и губительной была гражданская война с Иоанном Кантакузиным. При этом использовались как религиозные, так и политические мотивы. Посреди этой войны случилась пагубная эпидемия чумы, во время которой, похоже, погибло около трети населения Империи. Обе враждующие стороны призывали на помощь османов, в результате чего османский султан прочно укрепился в Европе. К моменту смерти Иоанна V в 1391 г. Османская империя завоевала Болгарию, большую часть Сербии и уже распространилась до Дуная, а столицей ее стал Адрианополь во Фракии. Владения императора теперь включали в себя только окрестности Константинополя и Фессалоники (хотя последние временно переходили в турецкие руки), несколько прибрежных городов Фракии и большую часть Пелопоннеса, которым управлял подвластный императору деспот. Последний преемник Иоанна V, его младший сын Мануил II, был неспособен сдержать падение Империи. Было совершенно очевидно, что она падет в руки турок, если не придет помощь извне, а только страны Западной Европы могли обеспечить помощь. Взамен этого они требовали религиозную унию, цену, которую большинство византийцев не были готовы заплатить. Иоанн V ездил в Италию в поисках союзников и лично заявил о своем подчинении римскому папе. Он, однако, не смог набрать сторонников и закончил свое итальянское путешествие заложником за невыплаченный долг в Венеции. Мануил II в поисках помощи дошел до Парижа и Лондона, однако, лично он в унию не перешел. Один отряд с Запада выступил против турок, но был разгромлен ими близ Никополя в 1396 г. Передышка наступила в следующем году, когда турки, только начавшие осаду Константинополя, были вынуждены отозвать свои войска и отражать нашествие Тимура. Поражение Тимуром турецкой армии привело их к междоусобной войне, в течение которой Мануилу даже удалось отвоевать небольшую территорию. В 1422 г. турки снова подступили к Константинополю, на этот раз вынужденные отступить по причине заговоров внутри правящей оттоманской династии. В 1423 г. губернатор Фессалоники, потеряв надежду на помощь, продал город венецианцам; через семь лет, однако, турки снова отвоевали его.[21]

Мануил II умер в 1425 г. Его старший сын, Иоанн VIII, менее осторожный и более безрассудный, чем его отец, предпринял поездку в Италию и вовлек свою Империю в унию с Римом на Флорентийском соборе 1439 г. Уния встретила сильнейшую оппозицию в Константинополе. Если бы она имела результатом действительную помощь Империи, то оппозицию можно было бы заставить замолчать, но единственная последовавшая западная экспедиция была разбита турками близ Варны в 1444 г. Иоанн умер в конце 1448 г., в атмосфере разочарования и уныния. Его наследник, брат Константин XI, был храбрым и способным человеком, но теперь уже ничего нельзя было сделать. В 1451 г. оттоманский престол перешел к блестящему молодому человеку с бесконечным честолюбием, которому было суждено получить имя Завоевателя. В начале апреля 1453 г. он начал осаду Константинополя. После героической обороны, продолжавшейся шесть месяцев, город пал 29 мая 1453 г. В 1460 г. его войска захватили Пелопоннес. В 1461 г. они ликвидировали Трапезундскую империю. Независимости греков был положен конец.[22]

Последние два столетия существования Империи византийцы жили в атмосфере собирающихся грозовых туч. Разочарование было тем горше, что период Никейской империи был временем возрождения и надежд, а отвоевание Константинополя, казалось, откроет новую славную эпоху. В Византии всегда присутствовал элемент пессимизма. Даже в годы наивысшего расцвета люди шептались о пророчествах, предрекающих падение Империи. На камнях города и в книгах таких великих пророков и прорицателей, как Аполлоний Тианский и Лев Мудрый, был начертан список всех императоров, и число их имело конец. Естественно, что в обстановке сгущающегося мрака многие византийцы искали прибежище в мистике и в основном заботились о своей загробной участи. Однако, как это ни парадоксально, никогда культурная жизнь Империи не переживала такого расцвета, как в последние два века перед ее падением. Искусство этого периода было, вероятно, самым замечательным и наиболее гуманистическим, какое когда‑либо появлялось в Византии; и оно продолжало развиваться, пока были деньги оплачивать его. Интеллектуальный расцвет продолжался до самого конца, и во главе его стояли ученые, чья энергия и оригинальность были сравнимы с их замечательными предшественниками, и слава их распространялась на другие страны. Многие из этих ученых надеялись, что возрождение наступит снова, хотя оно могло привести к слиянию с Западом и даже к возрождению античных традиций. Другие, однако, верили, что нельзя уйти от грядущего политического рока, и единственная задача состоит в том, чтобы сохранить веру и все, что с ней связано, в будущей катастрофе. Этот конфликт, осложненный текущими событиями, придавал напряженность религиозной жизни умирающей Империи, добавляя к прочим проблемам и церковные неурядицы.[23]

Все эти вопросы можно вкратце свести к пяти пунктам. Во–первых, проблема церковной организации; как могла церковная система приспособиться к политическим изменениям в мире? Во–вторых, проблема отношений Церкви и государства, которая требовала урегулирования, поскольку теперь император реально управлял небольшой и постоянно сокращающейся частью православных епархий. В–третьих, вопрос отношений Византийской церкви с другими Церквами, в особенности с Церковью западной, ибо теперь в материальном и культурном отношении Запад занял первое место в христианском мире. В–четвертых, каковы были обязанности Церкви в отношении образования, особенно теперь, в условиях гибели светского государства? В–пятых, возникали новые споры по богословским вопросам, особенно по глубокому и тонкому вопросу мистицизма; отголоски этих споров продолжались и далее. Все эти проблемы были взаимно переплетены, и они не получили разрешения, когда пришли иноверные завоеватели, принесшие с собой другие проблемы, с которым, быть может, было еще труднее справиться.

Глава 2 Структура Церкви

Иерархия

Для византийцев, как и для современных православных христиан, различие между Церковью и Церквами было ясным и выразительным. Церковь — это Тело Христово, соединенное с Ним узами, которые и делают реальными их различия. Как Тело Христово, Церковь является сферой, в которой действует Св. Дух; это жизнь Св. Духа в человечестве. Однако она не ограничивается только человечеством. Весь сонм ангелов составляет ее часть. Она объединяет мир живых и мир усопших, свод небесный и все тварное. Она началась прежде начала тварного мира и является предвечным итогом создания. В таком своем качестве Церковь невидама. При этом она видимым образом принадлежит к истории. Она достигла полноты своего существования в Боговоплощении, и она проявила свое действие при сошествии Св. Духа на Апостолов в Пятидесятницу. В этом земном смысле у нее есть пределы времени и места. На земле она должна действовать как общество, и в качестве общества она должна иметь земную структуру.

Таким образом, на земле должна быть некая церковная организация; должны быть Церкви, и должны существовать люди, способные выступать в качестве ее служителей и управителей. Апостол Павел писал к Коринфянам: «И иных Бог поставил в Церкви, во–первых, апостолами, во–вторых, пророками, в–третьих, учителями, далее иным дал силы чудодействования, также дары исцелений, вспоможения, управления, разные языки». Таким образом, должна быть какая‑то иерархия. Это не должно нарушать основного равенства всех членов Церкви перед Богом. Выше в том же Послании ап. Павел говорит: «Дары различны, но Дух один и тот же. И служения различны, а Господь один и тот же; и действия различны, а Бог один и тот же, произволяющий все во всех».[24] Согласно православной вере, Христос Сам установил иерархию, призвав 12 Апостолов поименно. Они были свидетелями Слова. Им была вручена власть передавать дары Св. Духа новокрещенным и рукополагать других для исполнения священнических обязанностей. Они были, если использовать любимое выражение греческих богословов, χαρισματικοί, люди Благодати, которые одновременно совершали таинства, пророчествовали и учили. Немного ниже их стояли 70 учеников–апостолов, упоминаемых в Евангелиях и в Деяниях и Посланиях, во главе с апостолом Павлом, а также все те, кто увидели воскресшего Господа. Но даже Павел не может равняться с Двенадцатью, которых Воплотившийся Бог Сам избрал. Эти двенадцать Апостолов с самого начала давали верующим благодать Св. Духа через возложение рук; вскоре, однако, было решено, что эта власть может дароваться только иерархией, которая и была таким образом учреждена. Она получила и до сих пор получает свою власть на протяжении столетий по непосредственному и прямому преемству от Апостолов. Апостольское преемство, таким образом, для православных существенно важно.[25]

Точно не известно, когда были установлены три иерархические ступени: епископ, священник и диакон. К III в. эта структура уже сложилась. Хотя каждый священник обладает благодатью по своему рукоположению, абсолютной благодатью обладает только епископ. Теперь он стал звеном передачи благодати. Теоретически все епископы были равными. Каждый из них был представителем своей местной Церкви; каждый избирался на свою кафедру по воле клира и собора епископов, и ему давалась власть исполнять свои функции после того, как он получал благодать путем возложения рук уже посвященным епископом, согласно апостольскому преемству. Но с ростом христианских Церквей и общин требовалась более строгая организация. Было неизбежным, чтобы епископы больших городов стояли во главе других и даже имели некоторую власть над своими беднейшими собратьями. В Евангелии было оправдание этому. Хотя двенадцать Апостолов были равными, Господь время от времени выделял некоторых из них, особенно Петра, Иакова и Иоанна. Таким образом, была заложена основа для того, чтобы впоследствии воздавать некоторым из епископов специальные почести и возлагать на них особые обязанности. Это распределение часто применялось в сочетании с теорией, что престолы, основателями которых были Апостолы, пользовались особенным почетом и даже особенной властью. На Западе эта теория затмила собой веру в равенство епископов. Епископ Рима, как наследник Петра, считался обладателем высшей власти, хотя можно усомниться, не основана ли эта власть на том, что Рим был столицей Империи. На Востоке теория, что апостольское происхождение обеспечивало особые права престолу, так и не получила логического завершения, хотя она и пользовалась большой популярностью. На Востоке всегда были готовы предоставить Римскому престолу первенство чести, но причиной этого были размеры города, а не апостольское наследие престола. Епископ Александрии, самого большого города Востока, возвеличивался потому, что город был значительнее соседней Антиохии, хотя Александрийский престол был основан Марком, который не был апостолом, а Антиохийский — ап. Петром. Ефесский престол, основанный Иоанном Богословом, стоял ниже уровнем, чем первые два. Константинопольские епископы достаточно поздно сочли полезным для себя провозгласить, что их престол был основан апостолом Андреем; этот немного антиисторический лозунг никогда не использовался как аргумент для того, чтобы дать престолу власть. В действительности, возвышение отдельных престолов имело практические административные причины; такой же организационной необходимостью объяснялось предоставление епископам больших городов большей власти.[26]

Церковная организация до IV в. не была четко сформирована. Когда Империя стала христианской, императоры захотели придать Церкви такую организацию, которая в общих чертах повторяла бы организацию светской власти. Епископы были объединены под властью митрополита провинции; эти митрополиты, в свою очередь, были объединены согласно большим диоцезам, установленным Диоклетианом, во главе с епископом столицы диоцеза. Когда столица Империи была перенесена в Византий, то удобство управления потребовало, чтобы ее митрополит, т. е. митрополит Ираклии Фракийской, был возведен в высший ранг епископов. Ему была дана власть над диоцезом, соответственно управляемым Ефесским митрополитом вместе с некоторыми епископами Антиохийского диоцеза. Вскоре, несмотря на протесты Рима, он был возведен в достоинство второго после Римского епископа, потому что новая столица официально называлась Новым Римом. Примерно в то же время, скорее по причине почтения, чем практической необходимости, епископ Иерусалима, который был подвластен митрополиту Кесарии, был поставлен главой диоцеза, включавшего в себя всю Палестину и земли по другую сторону Иордана, регионы, ранее входившие в состав Антиохийского диоцеза. Епископам Константинополя и Иерусалима, а также Александрии и Антиохии был дан дополнительный титул патриархов; они были выстроены в почетный ряд: сначала Константинопольский, затем Александрийский, за ним Антиохийский и наконец Иерусалимский, а во главе их стоял епископ Старого Рима. Возведение Константинополя на второе место среди пяти патриархатов было произведено не без протестов со стороны Рима и Александрии.[27]

Соперничество патриархатов во время великих христологических споров IV, V и VI вв. выходит за рамки нашей темы. Важно при этом помнить, что православный мир никогда не терял веру в равенство епископов по благодати. Каждый епископ был стражем веры; каждый из них имел равное право высказываться по вопросам вероучения. Но он не был непогрешимым. Если следовало определить положение вероучения, тогда все христианские епископы, как наследники Апостолов, должны были собраться на собор, вдохновленный Св. Духом. Каждый епископ мог высказать свою точку зрения, даже если она отличалась от мнения патриарха. На практике это ставило восточных епископов в невыгодное положение, когда они спорили с более дисциплинированными западными епископами, стремившимися высказывать взгляды, предписанные им их главой, папой.

Епископ присутствовал на таком соборе не только в своем благодатном качестве, но также как представитель своей паствы. Каждый крещеный христианин имел право присутствовать там, ибо собор должен был выражать мнение всей Церкви на земле. В действительности представители от мирян присутствовали редко; обычно епископу предоставлялась возможность говорить от лица народа, и только он имел право голоса по обсуждаемым вопросам. Когда Империя стала христианской, император, главный правитель после Бога, получил право созыва соборов — от лица всего христианского общества. В целом бытовало мнение, что его присутствие, или присутствие его личных представителей, было достаточным представительством от мирян. Решения собора официально принимались единогласно. На самом деле, единодушие всегда достигалось действенным приемом анафематствования епископов, которые голосовали с меньшинством, лишая их, таким образом, епископского сана и права голоса. Постановления собора издавались высшей иерархией. В случае Вселенского собора до раскола с Западом, это был Римский епископ. Затем они провозглашались императором по всей вселенной, т. е. христианскому миру, и таким образом получали силу закона.[28]

Только решения Вселенских соборов распространялись на весь христианский мир. Восточные Православные церкви признают традиционные семь соборов, начиная с Первого Никейского 325 г. и заканчивая Седьмым Никейским собором 787 г. Их правила вслед за Священным Писанием признаются важнейшими постановлениями вероучения. Бывали также и поместные соборы, проводившиеся в пределах какого‑нибудь одного патриархата, которые рассматривали местные ереси или расколы. Правила некоторых из этих соборов были приняты другими Церквами и приобрели значение правил, следующих после Вселенских соборов. Решения Карфагенского собора 426 г. были приняты повсюду. Константинопольские соборы, проводившиеся в XIV в. по вопросу учения Григория Паламы, были возведены другими восточными патриархатами в разряд вселенских, и их постановления стали вероучительными статьями для православных. Такие соборы, касающиеся всего Константинопольского патриархата, созывались императором. Были также чисто местные соборы, известные под названием ενδημούσαν, собиравшиеся патриархом, в которых принимали участие соседние митрополиты и епископы по вопросам церковных канонов.[29]

По византийской теории, Церковь управлялась в отношении как ежедневных нужд, так и более широких общественных проблем, большой организацией, во главе которой стояли пять патриархов. Подобно тому, как в Римской империи последних лет ее существования часто признавалось более одного императора, каждый из которых ведал своей областью, и при этом Империя оставалась единой и неделимой, так же и Церковь оставалась одна, хотя она и управлялась пятью независимыми патриархами, положение и чин которых определялись Вселенскими соборами. Теория пентархии не была вполне принята до VIII в.; она, однако, была основой церковного управления на Востоке начиная с IV в. Раскол с Римом теоретически не сократил пентархию до тетрархии. Место Римского престола с того момента и до сих пор свободно, пока его епископ не признает ошибки своих предшественников. Тогда он вернется к своему положению старшего из пяти патриархатов, prima inter pares.[30] В то же время Константинопольский патриарх является действительно первым.

Со времени арабского завоевания в VII в. и некоторого перераспределения церковных провинций императорами–иконоборцами в VIII в., территория, на деле управляемая императорами, осталась в пределах Константинопольского патриархата. Только те земли, которые принадлежали Империи к западу Адриатического моря и земли, которые она временно отвоевала в Сирии, были за его пределами. Эти территории были окончательно потеряны в XI в. Власть патриарха, однако, распространялась и на некоторые автономные Церкви. В поздневизантийский период ее по–прежнему признавала Кавказская церковь, во главе которой стоял архиепископ Иверии (или Грузии). Похоже, что он назначался на месте, официально своей Церковью, а на деле царем Грузии, и всегда был грузином по национальности, также как и его епископы. Он был независимым, однако его утверждение проводилось патриархом, пока не стало невозможно поддерживать связь с Константинополем. В целом православное население Кавказа, хотя и использовало свой язык в богослужении, было лояльным к Константинополю, пока позволяли обстоятельства.[31]

Балканские Церкви были в другом положении. Вскоре после крещения славян им было позволено использовать богослужебные тексты на родном языке, переведенные на славянский Кириллом и Мефодием. В эпоху Первого Болгарского царства болгарский царь настаивал на назначении своего местного патриарха; после византийского завоевания, однако, балканские Церкви, сохраняя национальный язык и священство, были поставлены под власть греческого архиепископа, архиепископа Болгарского, с престолом в Охриде. В ХШ в. правители восстановленных Болгарского и Сербского царств провозгласили автономию своих Церквей и поставили своих патриархов. Титул их, однако, не признавался вполне каноническим и лишь по временам и с неудовольствием принимался в Константинополе. Оба патриархата прекратили свое существование с турецким завоеванием Балкан в XIV в.; однако, каждая Церковь осталась автокефальной, под номинальным главенством Константинополя. Позднейшие Церкви Молдавии и Валахии, хотя на протяжении нескольких веков и использовали славянскую литургию, были под непосредственным владычеством Константинополя.[32]

Иной была судьба Русской церкви. Она восприняла славянское богослужение; большая часть ее клира на первых порах приходила из Болгарии. Но с начала XI до начала XIV вв. глава Церкви, митрополит Киевский и всея Руси, был греком, назначаемым Константинопольским патриархом. С XIV в. иногда назначался русский, иногда грек. Последний обычно ставился патриархом, а первый — русским князем и утверждался Константинополем. Церковь, таким образом, была автокефальной, но поддерживала тесные связи с Константинополем; эта связь была тем теснее, что многочисленные русские паломники посещали этот город, а на Афоне было много русских монахов.[33]

Кипрская Православная церковь, имевшая своего архиепископа, была всегда признаваема всеми патриархами автокефальной и независимой. В XIII‑XIV вв., однако, в результате попыток правительства Лусиньяна подчинить ее Латинской церкви, православные жители острова были вынуждены завязать более тесные связи с Константинопольским патриархатом, который, таким образом, получил полную неофициальную власть над ней. Трапезундский митрополит, назначаемый своим императором, Великим Комнином, был практически независимым, хотя его назначение предполагало согласие Константинопольского патриарха, которого он признавал своим главой по договору 1260 г.[34]

Эти международные права и привилегии укрепляли авторитет патриарха, который стоял во главе Византийской церкви. В основе своей, по крайней мере теоретически, Церковь была демократичной. Приходской священник назначался местным епископом, официально — по указанию общины; священники епархии официально выбирали епископа. Была, однако, старая традиция, узаконенная Юстинианом I, чтобы в случае вдовства епископской кафедры священники, при помощи ведущих канонистов епархии, собирались и предлагали три имени епископу, который должен был совершить посвящение, т. е. митрополиту провинции, и он совершал выбор из числа этих трех. В отдельных случаях патриарх сам непосредственно избирал кандидата и совершал рукоположение. В случае с митрополитами проводилась та же процедура, поскольку он избирался как простой епископ, хотя обычно он посвящался патриархом, который и выбирал из кандидатов. На практике к IX в. митрополит избирался из трех имен, представленных патриарху епархиальным синодом, т. е. из викарных епископов, и низший клир больше не принимал непосредственного участия в выборах. Во всех случаях избранный утверждался патриархом, который награждал его омофором, а также он утверждался гражданской властью, императором или же его местным представителем. Патриарх, как епископ Константинополя, должен был избираться таким же образом, как и любой другой епископ. Но к VIII в. митрополиты патриархата, вместе с высшими сановниками патриаршего двора, заседали в синоде Великой Церкви, которые и избирали трех кандидатов; окончательный выбор делал император, порой даже заменяя кандидата своим собственным, если никто из них ему не нравился. Предполагалось, что все митрополиты присутствуют на заседаниях, где выбирают кандидатов, за исключением случаев, когда им разрешалось не прибывать в Константинополь. [35]По договору 1260 г. Трапезундский митрополит получил постоянное разрешение не присутствовать на выборах; официально это объяснялось тем, что его путешествие было длительным и опасным, но в действительности таким образом была признана его полуавтономия.

Согласно официальной формулировке, патриарх избирался решением св. синода и одобрением императора. Интронизация его проходила в императорском дворце в присутствии высших сановников Церкви и государства. До 1204 г. это происходило в Магнаврском дворце, где император лично провозглашал избрание словами: «Божественная благодать и Наше Величество, Ею установленное, возводит святейшего (имя) на Константинопольский патриарший престол». После 1261 г. интронизация проходила в триклинии Влахернского дворца; к этому времени изменилась и формула. Теперь император говорил: «Св. Троица, силою, которую Она нам дала, возводит тебя (имя) на престол епископа Константинополя, Нового Рима, и Вселенского патриарха». К началу XV в. формула и церемония еще раз изменились. Интронизация теперь происходила в церкви в присутствии императора; на сей раз высший светский сановник произносил слова: «Наш великий и суверенный Государь и св. синод призывают Твое Святейшество на первенствующий Константинопольский патриарший престол». Богослов Симеон Солунский около 1425 г. высказывал сожаление, что в новой формуле нет упоминания Имени Божия, хотя ему и нравилось, что признание происходило со стороны св. синода. Когда избрание таким образом было провозглашено, император вручал патриарху крест, пурпурную мантию и нагрудный крест с мощами, что являлось символами его власти. После интронизации новоизбранный патриарх ехал верхом в процессии по улицам Константинополя к церкви Св. Софии, где он был посвящаем митрополитом Ираклийским, в память о том времени, когда Византий был викарной кафедрой под властью Ираклии.

Как показывает последняя формула, избирательные права св. синода признавались на протяжении всей истории Империи. От синода зависело также низложение патриарха в случае необходимости. Согласно закону, император мог только созвать синод, чтобы обсудить вопрос о низложении. Бывали случаи, что синод низлагал патриарха без совета с императором, например, в случае с Афанасием I, который был низложен в 1293 г., так как был слишком строгим; он, однако, пользовался настолько сильной поддержкой низшего клира и народа, что император смог организовать через 11 лет его повторное восхождение на престол. Строго говоря, единственным основанием для низложения была неканоничность первоначального избрания; впрочем, это толковалось весьма свободно.

Кандидат на патриарший престол, как и любой другой кандидат в епископы, должен был быть старше 35 лет — правило, которым императоры иногда пренебрегали, когда хотели поставить своего любимца помимо воли синода. Он не должен быть слугой или сборщиком податей, кроме специальных исключительных случаев. Он мог быть женатым или вдовцом, но при этом мог быть женат только один раз, и его жена также не должна была ранее состоять в других браках. Если она была жива, то должна была согласиться уйти в монастырь. Он мог быть из мирян; монахи, не принявшие священство, также причислялись к мирянам. Если кандидатом был мирянин, он предварительно возводился в священный сан; однако, должно было пройти три месяца до момента интронизации. Если этот срок не соблюдался, как было в случае с великим патриархом Фотием, были основания сомневаться в законности назначения. Согласно канонам IV в., ни один епископ не мог быть перемещен с одной кафедры на другую; официально это правило оставалось в силе до начала XV в. Со временем епископами становились все больше монахи. В течение последних 250 лет существования Империи, за несколькими исключениями, патриархами становились бывшие монахи, большинство из которых уже были в священном сане. За этот период был избран только один мирянин, ученый по имени Георгий Кипрский (1283 г.).[36]

Патриарх пользовался большим авторитетом; однако, независимо от ограничений, которым он подвергался со стороны императора, его власть была ограничена также и св. синодом. Он был ответственным за исправное отправление богослужений и церковную дисциплину по всей Империи, но распоряжаться по этим вопросам он мог исключительно через синод. Важнейшая часть постановлений по религиозным вопросам производилась по инициативе императора, как законодателя. Он действовал по согласованию с патриархом, в задачи которого входило обнародовать в Церкви новые законы и проследить за их выполнением. В случае непорядков внутри Церкви патриарх должен был принимать непосредственные меры. Он мог отстранить провинившегося митрополита, а если митрополит допускал злоупотребления в своей епархии, то он мог вмешаться, чтобы наказать виновных клириков. Но ни один епископ не мог быть отстранен без одобрения св. синода.[37]

В дни расцвета Империи патриарх имел колоссальные доходы. Они составлялись частью из ежегодной выдачи из императорской казны, частью от доходов земельной собственности во всех частях Империи, включая особо ценную собственность в самом Константинополе, частью от ренты, которую платили монастыри, основанные самим патриархом. Каждая статья дохода предназначалась на специальную цель. Иностранные вторжения и латинское завоевание расстроили всю эту систему; однако, никейский император снова наделил патриархат угодьями в провинции, а после отвоевания Константинополя ему отводилась треть городских доходов. Кроме того, процент с податей, которые платили рыбаки и охотники, жившие в Константинополе или рядом с ним, вручался патриарху для покрытия расходов на свечи и масло для освещения церкви Св. Софии. Продвижение турок оставляло все меньше и меньше патриарших земель; он продолжал, однако, получать доходы с тех монастырей, которые сохранились под властью турок. К концу XIV в. доход патриархата так сильно упал, что не было возможности полностью оплачивать расходы по патриаршему подворью.[38]

Это подворье примыкало к Св. Софии, с которой он был соединен крытыми переходами. В нем были деловые комнаты и приемные залы, среди которых были Большой Секретум и Малый Секретум, в которых собирался синод в зависимости от своего состава, а также несколько часовен и великолепная библиотека, которая, по–видимому, сохранялась неприкосновенной до 1453 г. Во время латинской оккупации венецианцы следили за ней и сохраняли ее. Собственные аппартаменты патриарха были весьма скромными; у него были, однако, загородные дома, в которые он мог удаляться; часто он предпочитал жить в каком‑нибудь близлежащем монастыре.

Первоначально главным патриаршим чиновником был синкелл, который был его политическим советником и служил связующим звеном между императорским и патриаршим дворами. Эта должность, однако, пришла в упадок к XIII в., может быть потому, что она стала излишней для небольших потребностей маленького двора в Никее. Архидиакон, патриарший помощник в богослужебных делах, исчезает в это же время. На протяжении всего византийского периода неизменными оставались пять главных должностных лиц. Во главе их стоял великий эконом, который ведал всеми имуществами и источниками дохода, а также управлял патриархатом в период междупатриаршества. Великий сакелларий, который, несмотря на свое название, не имел ничего общего с казной, но ведал всеми патриаршими монастырями, имея свой собственный двор и представителя, известного под названием архонт монастырей. Великий скевофилакс ведал всеми богослужебными вопросами, а также сокровищницей и святынями, принадлежащими патриархату. Великий хартофилакс поначалу был хранителем патриаршей библиотеки, а впоследствии, после упразднения должностей синкелла и архидиакона, стал патриаршим секретарем и заведовал личным составом патриархата. Наконец, префект сакеллиона был надсмотрщиком над патриаршей тюрьмой и ответственным за наказания церковных правонарушителей. Эти пять должностных лиц были членами св. синода и стояли рангом выше всех митрополитов. До 1057 г. все они назначались императором; знаменитый патриарх Михаил Керулларий получил право сам назначать их, хотя впоследствии императоры и пытались отнять у патриархов это право. Ниже рангом, чем митрополиты, не будучи членами синода, стояли такие чиновники как референдарий, который доставлял патриаршие письма императору; мандатон, который организовывал ежедневные богослужения; логофет, или главный счетовод; протонотарий, который принимал и представлял прошения; иеромнимон, который организовывал заседания синода и считал голоса на них; ипомимнескон, который был главным личным секретарем, а также помощники секретарей и преподаватели Патриаршей школы. Был также глава церемоний и ряд священников, назначенных помогать патриарху при его богослужениях. Богослужения в Св. Софии, совершавшиеся при участии многих клириков, были составной частью патриаршей организации.[39]

У митрополитов были подобные организации, только в меньших масштабах. У каждого из них был свой эконом, скевофилакс, сакелларий и хартофилакс, которые выполняли те же функции при митрополичьей кафедре. У епископов были подобные, но еще более скромные дворы, хотя могли быть небольшие отличия. Доходы епископов получались от их имуществ в епархии и от податей, выплачиваемых монастырями, которые не были ни императорскими, ни патриаршими. Епископ получал также κανονικόν, плату, взимавшуюся со священников при их рукоположении. Этот налог не любили светские власти, которые всегда старались освободить клириков от его уплаты. В 1295 г. император Андроник II узаконил его упразднение; на практике, однако, он по–прежнему выплачивался, потому что было трудно наказывать епископов, которые отказывались посвящать клириков, если не получали за это деньги. Епископ мог также назначать таксу за венчание: жених платил одну золотую номисму, а невеста двенадцать мер полотна.[40]

Каждый епископ имел свой суд, на котором слушались дела клириков, и по его решениям можно было апеллировать в патриарший суд. Правила первых соборов запрещали священнослужителям представать перед светскими судами; это запрещение в целом соблюдалось. Предполагалось, что епископ сотрудничает со светскими властями; если же он был личностью сильной, то брал верх над местным правителем. Ему, однако, было запрещено касаться военных дел. Когда Андроник III провел реформу гражданского судопроизводства и назначил судей, объезжавших свои округа в провинции, епископ был поставлен во главе местного суда, который судья посещал время от времени. Это было удобно, так как вражеские нашествия часто делали невозможным для светских чиновников посещать приграничные районы, в то время как епископ должен был оставаться на своем месте даже в случае вражеской оккупации. Завоеватели–турки мало препятствовали этому. Многие епископы, тем не менее, покидали свои кафедры. В течение последних десятилетий существования Империи патриарх должен был постоянно приказывать епископам вернуться в свои епархии. В городах, занятых турками, епископ должен был представляться новым хозяевам как глава христианского населения.[41]

Для надзора за сельскими областями своей епархии в древности епископ назначал хорепископов, т. е. «сельских епископов» как своих представителей. Позднее он уполномочивал для этого экзарха, или «посещающего». Немного известно об организации приходов. Приходской священник был местным жителем, рекомендованным старейшиной села и назначенным епископом. Он мог быть женатым, если сочетался браком до того, как стал иподиаконом, а также при условии, что он и его жена ранее не состояли в браке. В поздневизантийский период священниками были почти исключительно женатые люди, и считалось, что холостые пользуются меньшим уважением. При этом местный житель–монах, принявший рукоположение, мог быть временно назначен на приход. Священник жил и содержал свою церковь на десятину, получаемую им от прихожан, и церковной собственности — обычно небольшого участка земли, который он сам и обрабатывал. Как правило, это были люди низкого происхождения и небольшого образования: посвящение епископом, однако, давало им достаточную благодать совершать Таинства. Приход находился под непосредственным контролем епископского экзарха.[42]

В целом византийская церковная жизнь протекала спокойно. В поздневизантийский период было сравнительно немного церковных споров. Императоры больше не пытались, как прежде, цинично совершать неканонические назначения. Патриаршие послания продолжали порицать непослушание епископов и тех из них, которые предавали справедливость; были, однако, предприняты конкретные шаги к прекращению злоупотреблений. Семейственность всегда имела какое‑то место. Епископам разрешалось помогать нуждающимся родственникам из своих доходов, и они широко пользовались этим правом. Главная проблема заключалась в сокращении территории Империи и возрастании числа епархий, перешедших под чужеземное и зачастую иноверное владычество.

В списке епархий Константинопольского престола, приписываемом Епифанию Кипрскому, а в действительности датируемом началом VII в., т. е. ранее присоединения провинции Иллирика к патриархату, упоминаются 524 епархии, из которых 371 находились в Азии. В списке под названием Taxis, изданном патриархатом в 901 г., общее число епархий — 505, из которых 405 азиатских. Основная часть Балканского полуострова в это время находилась в руках недавно крещенных славян и болгар; их немногочисленные Церкви еще не были организованы. Из 505 архиереев 54 были митрополитами, у каждого из которых были в юрисдикции викарные епископы; при этом было еще 50 самостоятельных архиепископов, которые подчинялись непосредственно патриарху и не имели викарных епископов. Эти самостоятельные архиерейские кафедры постепенно изжили себя. Митрополичьи кафедры были выстроены в порядке старшинства. Старшая была кафедра Кесарии–Мазаха. За ней следовал Ефес, Ираклия Фракийская, затем Анкира. Фессалоника занимает лишь шестнадцатое место в списке; другие европейские кафедры стояли еще ниже.[43]

Нашествие турок и их возрастающее завоевание Малой Азии изменили картину. Поначалу в Константинополе не верили, что потеря столь многочисленных азиатских кафедр была необратимой. Но к концу XII в. стало ясно, что турки там обосновались прочно. Многие из епископов с завоеванных территорий перебрались в Константинополь, надеясь вернуться, когда позволят обстоятельства. Некоторые города были разрушены во время войн; в них уже не могло быть возврата. Часть епископов могла бы вернуться, хотя их кафедры и не были освобождены, в то время как небольшая часть других оставались на своих местах и продолжали выполнять свои обязанности. Однако при новом порядке, не приспособленном к городской жизни, число городов быстро сокращалось, в то время как другие были покинуты своими жителями–христианами. Из тех христиан, которые не бежали, многие через два или три поколения перешли в религию своих новых хозяев. Определенное количество христиан все же оставалось на турецкой территории, в основном в больших городах или в отдаленных горных деревнях. В целом им разрешалось беспрепятственно исповедовать свою религию, а их епископам позволялось жить с ними и, за исключением военного времени, поддерживать связь с Константинополем. Старая церковная организация становилась, однако, бессмысленной. Но византийцы с трудом могли поступиться историческими титулами своих архиереев, да это и не всегда было необходимо. Такие города как Кесария и Анкира сохраняли свое значение и большую часть своего христианского населения. Патриаршие списки епархий показывают постоянное уменьшение числа как митрополий, так и викарных кафедр. Использовались различные формы реорганизации. Если митрополичий престол пришел в упадок, он мог быть преобразован в викарный. Так, например, Сардский митрополит, кафедра которого занимала шестое место в древних списках, в XIII в., когда Сарды стали всего лишь деревней, был подчинен своему бывшему викарию, епископу Филадельфийскому, город которого оставался свободным и продолжал быть важным центром до конца XIV в. Подобным образом, епископ Ираклии Понтийской получил титул митрополита Клавдиопольского. Иногда митрополичья кафедра, потерявшая свою паству или же слишком бедная, чтобы содержать себя, временно предоставлялась какому‑нибудь все еще активно действующему соседнему митрополиту. При этом обычно употреблялась фраза «κατά λόγου επιδόσεως», «в принципе — временно». Временный глава назывался главой кафедры. В некоторых случаях, когда становилось ясно, что кафедра потеряна навсегда, титул сохранялся и давался в качестве дополнительного почетного титула епископу, проживавшему далеко от этого места. Иакинф Критовул, митрополит Угро–Влахийский, к северу от Дуная, живший в конце XIV в., имел также титул митрополита Милитины, города, расположенного на берегах Евфрата. Митрополичьи титулы in partibus infidelium[44] давались высшим клирикам патриаршего двора для того, чтобы возводить их в архиерейский сан; позднее эту практику переняли и в Риме.

Латинское завоевание различных европейских провинций не имело таких последствий, потому что греческие общины оставались в принципе нетронутыми. Иногда греческого епископа заменяли на латинского; в таком случае он уезжал к византийскому двору в ожидании, что его восстановят. Если он умирал там, то ему наследовал титулярный епископ. Иногда греческий епископ продолжал жить бок о бок с латинским; в других случаях, более редких, его оставляли на своем месте. В обоих случаях он подвергался давлению, чтобы признал римскую церковную власть и подчинился высшей латинской иерархии. Часто, однако, он мог сохранять связь с Константинополем, и на практике власть над кафедрами не прерывалась. Многие кафедры были возвращены византийцами; епископы легко и с радостью возвращались в прежнее подчинение. Если какой‑нибудь епископ и бывал изгнан, то его преемник возвращался из ссылки.

Возвращение имперского центра в Константинополь в 1261 г. сопровождалось почти сразу потерей большинства азиатских провинций. Вследствие этого повысилось значение европейских кафедр. Исторические кафедры Азии сохраняли свое старшинство. Хотя Кесария и Ефес находились в чужих владениях, они продолжали занимать первое и второе место. Фессалоника, однако, в начале XIV в. поднялась с шестнадцатого на двенадцатое место, а еще через несколько лет на четвертое, сразу после Ираклии Фракийской. В списках епархий последних веков существования Империи наблюдается дальнейшее сокращение количества и изменение порядка. Ekthesis Андроника II, составленный в 1299 г., дает нам 112 митрополитов, что вдвое больше, чем на столетие раньше. Однако, за пределами Европы с трудом можно было найти архиерея, имеющего более одного–двух викариев, а те, епархии которых полностью перешли к захватчикам, за исключением нескольких старейших, числились в приложении и вовсе не имели викариев. Taxis, изданный в начале XV в., содержит 78 митрополичьих кафедр, называя их епархиями; 40 из них имеют титулы, по которым можно догадываться, что они все еще действуют. Последний из этих списков содержится в воззвании, адресованном Базельскому Совету в 1437 г. Он дает нам 67 митрополитов, многие из которых не имеют викариев. Восемь из них находились вокруг Константинополя и семь — в Греции; 36 на турецкой территории и 16 в независимых христианских странах — Валахия, Молдавия, Россия, Кавказ и Трапезунд.[45]

Одновременно с сокращением числа епархий возрастают их титулы. Митрополиты главных кафедр становятся экзархами, с эпитетами ύπέρτιμος, т. е. «почетнейший». Примерно в конце XIV в. митрополит Кесарии стал экзархом Востока, митрополит Ефесский — экзархом Азии, митрополит Ираклийский — экзархом Фракии и Македонии, митрополит Филиппопольский — экзархом Европы. Вскоре после этого титулы экзархов были предоставлены почти всем сохранившимся митрополитам, например, митрополит Фессалоники стал экзархом Фессалии, митрополит Никомидийский — экзархом Вифинии. Это не было, как полагают некоторые историки, попыткой компенсировать утерянное величие использованием громких, ничего не значащих титулов. Экзархат означал нечто другое. В светской сфере экзарх был управляющим провинцией, находящейся так далеко от столицы, что ему нужно было предоставить дополнительные войска как представителю императора. У епископов были экзархи, которые должны были представлять их в тех районах, которые они лично не могли посещать. Награждение служащих митрополитов в XIV‑XV вв. было признанием патриархом того положения, что он не может больше управлять областью, находящейся под чужим управлением. Будучи экзархом, местный митрополит был уполномочен действовать как представитель патриарха.[46]

Ситуация значительно усложнялась в связи с растущим несоответствием между размерами территории патриархата и владениями умирающей Империи. Император был по–прежнему «Священным Императором», главой христианского народа, обязанность которого была давать Церкви опору государства. Такой поддержки он более оказывать не мог. Как показывает список епархий 1437 г., более 3/4 митрополичьих престолов находились на территориях, управляемых иностранными государями, некоторые из которых были христианами, вовсе не обязательно дружественными Константинополю, а значительно большая часть — под игом иноверного султана. Таким образом, патриарх оказывался вовлеченным в международную политику, и его интересы далеко не всегда совпадали с интересами императора. В турецких землях епископы все больше должны были быть готовыми заботиться как о светской, так и о религиозной стороне жизни своей паствы. Церковь столкнулась с новыми преобразованиями и новыми проблемами, о которых св. отцы никогда и не помышляли. К 1453 г. положение Церкви было столь ужасным и ненормальным, что обязательно должна была произойти какая‑нибудь реорганизация. Может быть, турецкое завоевание принесло не лучшее разрешение проблемы, но это уже было какое‑то разрешение.

Монастыри

Для отношения византийцев к религии было характерным, что хотя они в высшей степени уважительно относились к патриарху и иерархии, в частной жизни они находились под более сильным влиянием отдельных монахов и святых людей. Они возмущались по поводу каждого наступления на иерархию со стороны светских властей, за исключением тех случаев, когда конкретный иерарх зарекомендовал себя как непопулярный. Но если имел место конфликт между иерархией и монастырями, именно монахи могли рассчитывать на сильнейшую поддержку народа.

Византийское монашество сильно отличалось от монашества западного. Здесь не было определенного управления; не было и монашеских орденов. Каждый монастырь имел свой устав, обычно установленный при основании монастыря. Эти уставы делились на два основных типа. Первый из них вел свое начало строго от древнего египетского монашества, от традиций отцов–пустынников, тех аскетов, которые удалились от мира в дикие места, чтобы проводить жизнь в святом и смиренном созерцании. Поначалу они жили поодиночке, но со временем собирались по несколько человек, чтобы как‑то поддерживать друг друга, служить вместе и вместе творить дела милосердия. Такие группы монахов стали называться лаврами. Второй тип происходил цT реформ, проведенных св. Василием Великим, пытавшимся упорядочить монашескую жизнь и сделать ее полнее. Он считал, что монахи, «люди уединения», должны всегда быть объединены в сообщества, в которых они должны проводить общую, абсолютно равноправную жизнь под руководством выборного главы, которому должно быть беспрекословное подчинение; они обязаны не только молиться, но и трудиться. Именно следуя его советам, написал свой устав Бенедикт; оттуда выросло все западное монашество.[47]

При Юстиниане I были приняты законы, чтобы организовать все монашество по той модели, которую предложил Василий Великий. Все монахи должны были жить в общежитии, и все монастыри должны были иметь общую трапезную и спальню. Отдельные кельи не разрешались, за исключением тюремного помещения внутри монастырского здания или за его пределами.

Монах не должен был иметь частной собственности. Прежде принятия окончательного обета он мог распорядиться своим мирским имуществом по своему усмотрению, хотя в случае, если он был женат, жена и дети имели право на ту часть его имущества, которую они могли бы получить после его смерти. Жена должна была согласиться на его уход из мира; обычно она тоже посвящала себя монашеской жизни. Монах мог наследовать имущество и после ухода в монастырь, но только если он уже заранее распорядился таким наследством. Несмотря на запрещение древних соборов, монахам разрешалось быть опекунами несовершеннолетних и попечителями их имущества. Все мужчины и женщины могли принять монашество, когда бы они ни захотели, кроме беглых рабов и государственных чиновников, у которых не закончился срок должности. Послушничество длилось три года; в течение этого срока послушник мог вернуться в мир, если он хотел, или если был непригоден к монашеской жизни. Когда заканчивался срок послушничества, он принимался игуменом и произносил обеты целомудрия, нестяжательства и послушания. Затем игумен постригал его, вручал ему монашеское одеяние, «ангельскую схиму», и давал ему целование мира.

Согласно законодательству Юстиниана, монастырь находился под абсолютной властью настоятеля, который назывался игуменом (т. е. «предводителем»), или архимандритом (т. е. «главой паствы»). Он избирался большинством голосов монахов, но не мог вступить в должность до утверждения епархиальным архиереем, который вручал ему игуменский жезл. Епископ также контролировал основание новых монастырей. В этот период почти все монастыри основывались мирянами; но строительство не могло начаться, пока епископ не осмотрел и не благословил место, воздвигнув там крест, и не одобрил план строительства. До времени Юстиниана были монастыри, в которых жили одновременно мужчины и женщины. Теперь это было строго запрещено. Женские монастыри были организованы по тем же принципам, что и мужские, а игуменья избиралась и имела такую же неограниченную власть, как и игумен. Следующий за игуменом был эконом, заведующий имущественными владениями монастыря, хартофилакс, или архивариус, и библиофилакс, или библиотекарь. Монах не обязательно должен был быть священником, хотя священник мог стать монахом; при этом в каждом монастыре всегда было несколько посвященных в сан монахов для отправления богослужений; если выбираемый игуменом не был священником, он, по обычаю, должен был принять сан. Для женских монастырей епископ назначал священников.

Императорское законодательство не вмешивалось во внутренний распорядок монастырей. Основы жизни монастыря были записаны в двух книгах: бревионе, в который записывались пожертвования и распоряжения основателя насчет богослужений, и типиконе, который регулировал права и обязанности монахов. Подчиняясь этим правилам, игумен осуществлял полный контроль над дисциплиной. Монахи, не подчинявшиеся правилам или нарушающие порядок как‑нибудь иначе, подвергались наказаниям в виде усиленного поста и других мер строгости, в более серьезных случаях — исключению из литургического общения и лишению благословения, а в худшем случае — одиночному заключению. Позднее патриархи издали законодательные акты о наказаниях монахов; игумен мог при этом всегда поступать по своему усмотрению. Он решал также вопрос о числе и длительности церковных служб, согласно с указаниями, записанными в бревионе. Службы обычно состояли из псалмопения по порядку семи литургических часов, службой в течение часа или более перед рассветом, за которой следовала служба на рассвете, ορθρος (утреня) со всенощными бдениями накануне великих праздников Церкви и дней памяти великих святых и других подобных дней по выбору ктитора.[48]

Законодательство Юстиниана было повторено и закреплено в 692 г. Пято–Шестым Трулльским собором, который добавил каноны, запрещавшие покушения на права монастырей и секуляризацию церковной собственности. Он также установил минимальный десятилетний возраст для послушников и добавил год к сроку послушничества, по крайней мере, для добровольно принявших его. В это время уже стало традицией отправлять противников государства в монастыри и сразу постригать их. Насильственное пострижение на протяжении всего византийского периода было обычной судьбой для опальных государственных деятелей и сановников, начиная с самих императоров.[49]

Несмотря на запреты Юстиниана и Пято–Шестого собора, было ясно, что невозможно упразднить лавры, с их свободной довасилиевской организацией. Там, где такие общины существовали и казались хорошо управляемыми, их оставили в покое. Особенно много их было в Сирии и Палестине; а когда эти страны были завоеваны арабами, некоторые из них переместились в Малую Азию и возобновились там.

Иконоборческие императоры VIII в. встретили в монахах сильнейшую оппозицию и потому пытались сократить число монастырей, если не вовсе упразднить их. Но их законы были аннулированы ранее конца столетия, а акты были уничтожены. Результатом их правления было ослабление контроля со стороны епископов; возобновились многие злоупотребления, включая смешанные монастыри. Второй Никейский собор 787 г. восстановил старое законодательство, хотя смешанные монастыри были разрешены только потому, что монахи — мужчины и женщины — жили в разных зданиях. Через несколько лет был издан закон, запрещающий монахам быть опекунами несовершеннолетних, хотя они могли по–прежнему быть попечителями имущества. Более действенные реформы были проведены в это время преп. Феодором Студитом, который вновь ввел строгий устав Василия Великого в нескольких монастырях, которыми он руководил. Похоже, что он организовал некоторое подобие неофициального ордена, напоминающее тот, что был позже создан на Западе клюнийцами. Однако за ним пошли только несколько монашеских общин.[50]

Последующий период, вплоть до завоевания Константинополя латинянами, был временем великого расцвета монашества. При этом была очень малая степень единообразия. Новые монастыри создавались постоянно, одни — святыми людьми, собиравшими вокруг себя учеников, другие — богатыми мирянами и мирянками, третьи — епископами, патриархами или императорами. Патриаршьи монастыри, где бы они ни были, находились под прямым контролем патриархата, а именно сакеллария. Императорские монастыри управлялись императорскими чиновниками, без какого‑либо церковного посредничества. Несколько больших монастырей были провозглашены специальным императорским указом самоуправляющимися, находящимися вне всякой юрисдикции, как гражданской, так и церковной. Местный епископ продолжал сохранять определенные права в деле создания новой обители. Он по–прежнему должен был утвердить и освятить место, он освящал уже законченное здание, что сопровождалось службой и чтением ктиторских актов. Теперь существовал указ, согласно которому основатель монастыря должен был позаботиться о том, чтобы, по меньшей мере, три монаха жили на этом месте с того момента, как епископ воздвиг крест на нем, и что здание должно быть построено в течение трех лет.[51]

Основание столь многочисленных новых монастырей, каждому из которых жертвовалась собственность, порой весьма значительная, а также пожертвования, делавшиеся благочестивыми людьми уже существующим обителям, — все это начало создавать проблемы. Императорские власти были поражены, когда огромные земельные владения переходили в церковные руки без права отчуждения. Законодательство X в., однако, уже направлено на ограничение пожертвований, которые оказались нерентабельными, и от них следовало отказаться. Сложности возникали и для монахов, ибо многие из их владений оказались в отдаленных от монастырей местностях. Теперь следовало назначать попечителей, известных под названием έπίτροποι; эконому порой было нелегко справиться с ними. Иногда императорские или церковные власти ставили над монастырем покровителя–мирянина, который заведовал его собственностью, оставляя за монастырем доход, достаточный для покрытия его расходов, и забирая себе все возможные дополнительные доходы. Такой монастырь назывался харистикием, а покровитель — харистикарием. По замыслу властей, такая система предусматривала более эффективное управление имениями; однако, здесь очень легко возникали злоупотребления. Многие ктиторы оговаривали условие, чтобы их монастыри никогда не становились харистикиями.[52]Почти все монастыри теперь управлялись по уставу св. Василия Великого и были общежительными, т. е. устроенными по принципу общей жизни. В сельских монастырях монахи работали главным образом в полях, хотя каждый из них имел библиотеку, а некоторые монастыри содержались очень хорошо и могли иметь монахов–переписчиков рукописей. В обязанности монахов входила также забота о местных больных и бедняках. В городских монастырях, хотя они обычно имели сады и огороды, было больше интеллектуальной деятельности, а деятельность социальная была шире. Монахи выполняли функции духовников для окрестных семей и учителей для детей. Они содержали гостиницы для паломников, больницы и богадельни, многие из обителей выполняли и общественные обязанности, закрепленные за ними в ктиторских уставах — типиках. Монахини наравне с монахами выполняли полезные общественные функции, заботясь о детях–сиротах и ухаживая за больными, причем некоторые из них имели хорошую медицинскую подготовку. То влияние, которое имели монастыри, было обязано, прежде всего, их социальной деятельности. Монахи вращались среди людей и понимали их нужды. Монастыри были тем полезнее, что они были прибежищами для престарелых. В них можно было найти пожилых людей, которые иначе бы были обузой для своих семей, а также большое число вполне состоятельных отставных сановников или вдов, которые пожелали закончить свои дни в атмосфере святости. В них были рабы–вольноотпущенники и раскаявшиеся грешники, и даже некоторое количество преступников, спасающихся от рук правосудия. Там не было разделения на сословия; отставной сановник мог работать рука об руку с бывшим крестьянином, и теоретически, хотя и не всегда на практике, никто не мог пользоваться особыми привилегиями. Для честолюбивого молодого человека низкого происхождения монашество представляло легчайший путь карьеры, так как высшая иерархия пополнялась все более из способнейших и наиболее подготовленных монахов. Не все монастыри были достойны уважения; некоторые из них представляли собой не более чем удобные места для проживания; другие были населены ленивыми насельниками и насельницами, которые жили попрошайничеством и не стеснялись тайком красть и продавать книги и другие сокровища из библиотек; третьи, наконец, были охвачены узким презрением к умственным занятиям или политическими страстями и предрассудками.[53]

Монастыри были по всей Империи. Их количество невозможно исчислить. Путешественник XII в. Бенджамин изТуделы говорит, что только в Константинополе было столько монастырей, сколько дней в году. Действительно, в это время, по всей видимости, в городе и его предместьях было около 175 обителей, некоторые из которых, как, например, большой Студийский монастырь, имели по нескольку сотен монахов, а другие — не более десяти.[54] В таком большом провинциальном городе, как Фессалоника, вероятно, было не менее двадцати обителей.[55] Кроме того, монастыри для лиц обоего пола были по всей стране, многие из которых группировались вместе. В средневизантийский период самая известная группа монастырей находилась на Вифинском Олимпе. Именно там Феодор Студит начал свою деятельность и задумал проект преобразований.[56] Другая группа располагалась, главным образом, в пещерах, в горах Каппадокии; в отличие от монахов Олимпа, монахи там предавались более созерцательной жизни, чем ученым занятиям или благотворительности. Когда турки захватили Каппадокию, многие из этих иноков бежали и поселились на горе Латре, на побережье Эгейского моря, к югу от Смирны. Эти обители в XII в. славились своей строгостью.[57] Самое известное монашеское поселение располагалось на полуострове Афонской горы. Святая Гора заселялась монахами с раннего Средневековья, и вскоре там было основано несколько небольших лавр. Они были организованы под началом прота, или «главы», когда в 963 г. один монах из Трапезунда по имени Афанасий, который пользовался расположением императора Никифора Фоки, основал там большой монастырь, известный под названием Великая Лавра. Несмотря на свое наименование, это не была лавра в собственном смысле слова, но обитель, живущая по Студийскому общежительному уставу. К концу столетия на Св. Горе было основано еще пять монастырей, и их сообществу императором был дан единый устав. Около 979 г. был основан монастырь для грузинских монахов, в 1169 г. — монастырь для русских, а в 1197 г. — для сербов. В XI в. амалфитяне имели там свою обитель, управляемую по латинскому обычаю, а один из сельджукских князей, обратившись в православие, основал монастырь в начале XII в. Устав Св. Горы гласил, что там должен быть Совет, или синод, состоящий из глав обителей, которые должны избирать прота и быть при нем совещательным органом. По совету с ними прот решал спорные дела монастырей и утверждал избрание игуменов. В 1052 г. устав был пересмотрен, потому что к этому времени многие небольшие лавры уже не существовали. На этот момент в Великой Лавре было 700 монахов, а общая численность населения Св. Горы достигала 10000 человек. Там не было женских монастырей. Действительно, официально ни одно живое существо женского пола не допускалось на Св. Гору, хотя запрет не мог распространяться на птиц, и в какой‑то момент, правда, неохотно, были допущены курицы, а позднее кошки, потому что мыши и змеи не подчинялись правилам и размножались слишком быстро. Теоретически запрет существовал не для гарантирования целомудрия, но из уважения к покровительнице Св. Горы — Пресвятой Деве, которая не могла иметь соперниц. От монахов требовалась крайне суровая жизнь; но к концу XI в. они начали приводить туда братий–мирян, которые помогали им в огородах и садах, а также мальчиков–прислужников. Иногда происходили недоразумения, особенно когда наемные рабочие пытались привести туда своих жен. Каждый монастырь имел лодки для рыбной ловли, для доставки товаров с материка и для вывоза леса на продажу. Большая часть монастырей имела владения на материке, с которыми они обязаны были поддерживать связь. Для управления этими отдаленными имениями должны были назначаться представители; Великая Лавра имела своего представителя в Константинополе, который выполнял там функции дипломатического и коммерческого агента. К концу XII в. монастыри Олимпа пришли в упадок; они так никогда и не оправились от турецкого нашествия предыдущего столетия; гора Латра была в опасной близости от границы, поэтому Афон становился наиболее важным монашеским поселением. История позднейшего греческого монашества — это, по сути, история Афонской Горы.[58]

К тому времени тип лавры практически перестал существовать. Недостатком общежительной системы св. Василия Великого было отсутствие уединения, что делало затруднительным чистое созерцание; в такой обители было нелегко для мистиков. В более ранний период склонный к созерцанию монах мог поселиться отшельником в какой‑нибудь уединенной пещере или на вершине горы, где он мог заниматься умерщвлением своей плоти. Если место его жительства было достаточно удаленным, то его могли оставить в покое. Если, однако, оно было доступным, слава о его святости могла распространиться, и к нему устремлялся за советами, как политическими, так и духовными, поток паломников самого разного рода. Такой святой, как преп. Симеон Столпник, был реальной силой в государстве. Но в течение средневизантийского периода такие святые люди стали появляться все реже. Последний известный столпник, по имени Лука, жил в X в. [59] Его младший современник, тоже носящий имя Лука, был один из последних отшельников, который имел политическое влияние. Провинциальные правители в Греции приходили в его келью в Стирисе за советом; его слава достигла императорского двора благодаря его сбывшемуся пророчеству об отвоевании Крита византийцами у сарацинов. Когда он умер, место, в котором он жил, указом императора было обращено в монастырь.[60] К концу X в. отшельники обычно удалялись в такие места, как Св. Гора Афон, где они были вне досягаемости мира и в то же время имели подходящее место для духовной жизни. Происходило это по причине постоянно растущей у византийцев потребности в литургическом общении. Даже святой человек не мог допустить, чтобы он был лишен участия в Таинствах.

Для отшельников и мистиков, которые при этом желали быть частью братии монастыря, существовали правила, разрешающие монаху получить благословение игумена покинуть монастырь и жить в месте, обеспечивающем большее уединение, или даже в отшельнической келье. Такому монаху, однако, обычно вьщеляли келью внутри монастыря или рядом с ним и освобождали его от некоторых трудов. Как правило, в монастыре могло быть только пять таких отшельников, или келлиотов. Церковные власти склонялись к мнению, что мистик должен жить в общежитии до того момента, когда он утвердится в своем призвании. Преп. Симеон Новый Богослов, основоположник мистицизма поздневизантийского времени, живший в XI в., провел большую часть жизни в общежительном монастыре в Константинополе и удалился за город только когда был изгнан в результате монастырских интриг; однако, даже в сельской местности он руководил небольшой монашеской общиной.[61]

Латинское завоевание прервало развитие византийской монашеской жизни. На территориях, захваченных латинянами, многие монастыри были разорены и разрушены, особенно при разграблении Константинополя в 1204 г. Другие были заняты латинскими орденами, как, например, Дафни близ Афин, который в течение двух веков принадлежал монахам–цистерцианцам. Те монастыри, которые были оставлены грекам, лишились своих владений. Афонские монастыри потеряли большую часть своих земельных угодий, которые, впрочем, были им вскоре возвращены, когда никейские императоры восстановили контроль над Македонией. Двор в Никее был слишком экономным, чтобы основывать монастыри. Единственная важная обитель, появившаяся в это время, был монастырь Св. Чудотворца Георгия в Ефесе, основанный ученым монахом Никифором Влеммидом, который организовал там замечательную школу. Несколько монастырей основал деспот Эпирский; монашеская жизнь в Трапезундской империи не потерпела ущерба. Большой монастырь Сумела, основанный в V в., который постоянно получал пожертвования от Великих Комнинов, в позднее Средневековье был одним из богатейших монастырей Востока.[62]

Когда Михаил VIII вновь отвоевал Константинополь, он нашел монастыри города обедневшими и пришедшими в упадок. Некоторые из них уже не существовали, другие потеряли свои имения. С одобрения церковной власти он повелел небольшим и бедным обителям объединиться в более дееспособные. Ни он, ни его преемники не основывали новых монастырей, предпочитая восстанавливать и жертвовать на старые обители. Сам Михаил перестроил и дал новое имя монастырю Св. Димитрия. Его дочь Мария, вдова монгола Ильхана Абаги, восстановила монастырь Богородицы Монгольской. Знатный вельможа Феодор М_етохит восстановил монастырь Хора, и благодаря ему там появились мозаики и фрески, которые до сих пор представляют собой одни из лучших сохранившихся произведений византийского искусства.[63] Новые обители создавались только в провинции, — в Мистре, столице деспотата Морей, в Мегаспилеоне на Пелопоннесе и в далеких северных городах, таких как Кастория.[64] На удивительных скалах Метеора в Фессалии, с давних пор служивших местом жительства отшельников, в начале XIV в. было построено несколько монастырей, главным образом благодаря благочестивым дарениям сербских кралей. Они образовали монашескую республику, организованную по тем же принципам, что и Афонская.[65]

Таким образом, в течение последнего периода византийской истории монастыри были меньше по численности и беднее, чем раньше, хотя, учитывая общее сокращение численности населения и его благосостояния, соотношение монахов и мирян было, вероятно, то же самое. В известной степени, несчастья для монахов были даже полезными. После периода иконоборчества монастыри уже не играли большой роли в интеллектуальной и даже в духовной жизни общества. За редкими исключениями, такими как Феодор Студит и Симеон Новый Богослов, более значительные религиозные мыслители были из высшей иерархии или даже из мирян. С 1261 г. монастыри принимают живое участие в развитии религиозной мысли. Центром богословских дискуссий становится, в первую очередь, Св. Гора Афон. Были, конечно, определенные неудобства в том, что главный центр монашеской мысли находился на изолированной горе, вдалеке от интеллектуальных центров Константинополя. Монахи не всегда были противниками учености, хотя многие из них были выходцами из бедных семей и не могли иметь образование выше, чем начальное. Во всех больших афонских монастырях были богатые библиотеки, прекрасно подобранные и со вниманием используемые, причем копиисты работали как над религиозными, так и над светскими рукописями. Тенденция подозрительности к мирскому образованию, впрочем, неминуемо присутствовала.

История Св. Горы не обходилась без неурядиц. В 1292 г. император Андроник II перевел монастыри, до тех пор находившиеся под свободным началом императора, в непосредственное подчинение патриарха Афанасия I, сурового блюстителя дисциплины; целью этого как раз и было укрепление дисциплины. Через 20 лет он издал указ, которым устройство Св. Горы становилось еще более строгим.[66] В 1402 г. Мануил II был потрясен тем, насколько распущенными стали монастыри, и приказал строго следовать старым правилам.[67] Часть проблемы заключалась в том, что на Св. Горе появился новый тип монастырей. Они назывались идиоритмическими, т. е. своежительными, в которых каждый монах имел свою собственную келью и удерживал часть своей личной собственности, находясь вместе со своими собратиями только во время церковных служб и трапезы в дни больших праздников. В остальном монахи могли жить сами по себе или в небольших группах. Эти группы, или «семьи», выбирали себе предстоятеля, который отвечал за дисциплину, но при этом не был игуменом. Предстоятель, срок службы которого был ограничен, выполнял функции представителя монастыря в Киноте Св. Горы. Монах из идиоритма не относился пренебрежительно к любой работе; однако, не было никого, кто бы могзаставить его работать. Дисциплина неизбежно падала, и хотя эта система могла быть полезной для отшельников, которые хотели жить уединенно, она была намного удобнее для людей, которые хотели сочетать святость с леностью. Мануил II собирался упразднить идиоритмию, но было уже слишком поздно.[68]

В этот период монахи также играли большую роль в церковной политике. Они всегда представляли собой потенциальную политическую силу, которая выдвинулась на первый план во времена иконоборчества как главный противник политике императоров; в последующие века, однако, эта сила мало ощущалась. Начиная с XIII в. в Церкви была партия, в целом поддерживаемая монастырями, которая находилась в постоянной оппозиции императорскому двору и высшей иерархии. Разграничительная линия между партиями никогда не была четкой, и ситуация менялась. В общем, монашеская партия была одновременно консервативной и демократической. Она поддерживала традиционные начала в религиозных делах, и потому сильнейшим образом противопоставлялась всем попыткам заключения унии с Западом; она с подозрением относилась к философам, которые пытались вмешиваться в богословие, бросая вызов его апофатическому наследству. В то же самое время она противопоставлялась власти императора и осуждала роскошь двора и высшей иерархии, несмотря на то, что хотела быть в союзе с землевладельческой знатью, экономические интересы которой часто были общими с интересами больших монастырей. Как мы увидим ниже, эта партийная борьба играла важную роль во всех вопросах, возникавших в поздневизантийской Церкви.

В эту церковную борьбу было вовлечено все светское население Византии. Мирской элемент в восточном христианстве играл намного большую роль, чем на Западе. В раннехристианские времена миряне играли важную роль в церковной организации; эта традиция на Востоке никогда не была утрачена, где миряне никогда не переставали получать причастие под обоими видами. Несмотря на уважение, которым пользовалось священство ввиду того благодатного преемства, которое давало им право совершать Таинства, оно, по восточной теории, не могло совершать священнодействие без собрания людей. В какой‑то степени, поэтому, миряне принимали участие в священнодействии. Миряне не были лишены благодати; крещение делало их «народом Божиим, царственным священством». В случае необходимости, каждый крещеный мужчина или женщина могли совершить таинство крещения. Богословие также не было занятием исключительно священства. Каждый мирянин мог в равной мере быть вдохновлен Святым Духом.[69]

Все это имело основание, учитывая высокий уровень образованности среди мирян в Византии. На Западе варварские нашествия сделали Церковь единственным очагом образованности. На Востоке светское образование никогда не прерывалось. Правда, монахов обычно приглашали в качестве домашних учителей, многие монастыри содержали школы, в то время как Патриаршая академия, которая являлась старейшей школой, существующей до сих пор, давала блестящее образование. Образование при этом было в значительной степени достоянием мирян. Университет, хотя его жизнь неоднократно прерывалась, был государственным, а не церковным учреждением.[70] Даже клирики, которые начинали свое служение в молодые годы, обычно проходили через какое‑нибудь светское учебное заведение, а многие из выдающихся богословов начинали служение в пожилом возрасте или оставались мирянами до самой смерти. На Флорентийском соборе в 1439 г. император жаловался, что его советники–миряне намного образованнее, чем его епископы.[71] Эта старая традиция светского образования мешала Церкви достичь преобладания в религиозной и политической мысли.

В византийских церковных партийных конфликтах существовала естественная тенденция объединения светских ученых с императорским двором и высшей иерархией, в большинстве своем светски образованной, против монахов и представителей иерархии, получивших образование в церковных школах. Однако такие споры, как паламитский, в которых затрагивались основные, но при этом непонятные с очевидностью богословские вопросы, выбивались из обычного русла. Более того, светские ученые, с их собственным взглядом на богословие, не всегда следовали рекомендациям иерархии и двора. Здесь монахи были сильнее, ибо большая часть населения находилась под их влиянием. Не только дела милосердия объединяли их с народом и укрепляли их авторитет, но то обстоятельство, что они были учителями и, более того, духовниками, еще более расширяло их влияние. Для представителя иерархии было редкостью выступать в качестве духовника, хотя мы и видим пример Халкидонского митрополита, который около 1400 г. был духовником знатной женщины по имени Евдокия; письма, адресованные ей, сохранились и вызывают восхищение тем спокойствием, которым веет от них. В целом, однако, даже в самых богатых семьях люди приглашали монахов, и, конечно, не могли не находиться в какой‑то степени под влиянием их взглядов.[72]

Влияние Церкви было огромным, но неровным. Византиец был глубоко религиозен, особенно в двух отношениях. Он имел бесконечное почтение ко всему, что считал святыней; он был страстно предан своему богослужению. Участие в церковных службах и было основным выражением его благочестия. Когда он был на богослужении в своей приходской церкви, он чувствовал себя частью Церкви Христовой; он соприкасался с Божественным. Худшее из наказаний было лишиться этого права. Службы же совершались священником, а он мог не допустить человека до причастия. Отстранение от причастия было весьма редким наказанием, но тем более действенным, что оно редко применялось. Более того, без рукоположенного священника не могли совершаться Таинства. Даже в самой захудалой деревне, где священник был таким же крестьянином, как и его паства и разделял большую часть ее повседневной жизни, он, тем не менее, был священником, т. е. священнодействующим, действия которого были необходимы для благосостояния общины. Он пытался как можно тщательнее выполнять указания своего начальства. Но начальники были далеко, и епископский экзарх не мог часто посещать его; в таком случае он приходил со своими проблемами к игумену ближайшего монастыря. Иногда, как было в Греции под властью франков, иерархи могли быть латинянами или латинизированными греками. В таком случае он старался сохранить неизменными традиции своих отцов, и он становился скромным местным борцом за греческое Православие, роль, которая возросла в период турецкого владычества.

В городах верующий человек мог пойти в какой‑нибудь большой соборный храм, богослужения в котором, совершаемые епископами, были более торжественными и как бы более таинственными. Среди них особое место занимали службы в Святой Софии. Но в поздневизантийский период была тенденция строить церкви все меньшего и меньшего размера; они привлекали благодаря тому, что создавали более уютную атмосферу. Византиец уважал великую традицию, представленную императором и патриархом. Славный ритуал императорского дворца и Великой Церкви был частью его наследия, которое он будет страстно защищать против любой атаки извне. Но святость производила на него намного более сильное впечатление, и он видел эту святость в рамках другого мира: в бедности, простоте и самоотвержении. В древние времена он слушался столпника или отшельника более, чем епископа. В позднейшую эпоху это был смиренный приходской священник, или монах, занимающийся благотворительностью, которого он видел в повседневной жизни и который имел на него сильнейшее влияние. Такие люди понимали народ; они разделяли их чувства и руководили их взглядами. Двор, иерархия и ученые могли ссориться; император мог смещать сановников и даже патриархов. Но в каждом восточном городе высшая власть всегда опиралась на толпу, вернее сказать, на демагогов, которые главенствуют в толпе. В Византии демагогами — это слово не должно толковаться в уничижительном смысле — были беднейшие священники и монахи, люди, большинство из которых хотя и уважали власти и образование, но которые находились под властью эмоциональной и несовершенной веры в Священное Предание, наследниками которого они являлись. Несмотря на все уважение, испытываемое народом к императору и патриарху, никто из них не мог рассчитывать на поддержку народа, если он противопоставлялся его инстинктивному чувству правды и неправды. Если людям казалось, что наверху есть какая‑то неправда, они прислушивались к известным им духовным авторитетам, а церковная дисциплина не была достаточно сильна или же достаточно хорошо организована, чтобы подавить оппозицию. Здесь прорывалась вера первых христиан в «религиозную демократию».

Такая гибкость в организации при этом не всегда была вредной для Церкви. Она могла по временам приводить к хаосу и могла быть оскорбительна для государства. Но важно то, что в Византии никогда не было народного антицерковного движения; не было ничего подобного вальденсам или движению Лолларда на Западе, или же протестантизму. На иерархов могли быть нападки, но только как на личности. Низшее духовенство, при всем его отрицании субординации, оставалось преданным идее Церкви. Правда, движение зилотов в Фессалонике XIV в. на первый взгляд кажется антицерковным, ибо зилоты стремились конфисковать епископскую и монашескую собственность. Но они провозглашали, что действуют в интересах нуждающегося низшего духовенства; у них не было озлобления против Церкви, но только против неравномерности распределения ее собственности. Они хотели исправить ее детали, но не саму структуру. И их движение потерпело неудачу более от отсутствия поддержки со стороны священников и монахов, которых они обещали облагодетельствовать, чем от давления извне.

Когда мы сопоставляем Церковь и государство в Византии, мы не должны ограничиваться только рамками императорского правительства и иерархии. Во всех диспутах присутствовала третья партия — народ. И, если верно утверждение, что глас народа — это глас Божий, то в Византии глас Божий был слышен из уст самых смиренных служителей Его Церкви.

Глава 3. Церковь и государство

Главная практическая проблема, с которой сталкивается каждая организованная Церковь, заключается в ее отношениях с государством. Может быть, единственное законченное решение этой проблемы лежит в управлении святых, в теократии, будь это правительство анабаптистов в Мюнстере или Plentitudo Potestatis, провозглашенное папами позднего Средневековья. Но каждая христианская Церковь должна всегда помнить слова Христа, проводящего различие между Божиим и кесаревым. Для христианина до времени Константина ситуация была совершенно ясна. Его обязанностью было быть хорошим гражданином. Ап. Петр велел ему: «Итак, будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа: царю ли, как верховной власти, правителям ли…» и еще: «Бога бойтесь, царя чтите». [73] Ранние христианские общины были безупречно законопослушными. Трудности возникали только тогда, когда кесарь провозглашал себя богом и требовал видимого почтения к своему божеству. С этим христиане не могли мириться; тогда начинались преследования. Триумф Креста прекратил такие гонения, но он создал другие проблемы. Ибо кесарь теперь не провозглашал себя самого богом, но — представителем Бога на земле, что было труднее опровергнуть.

По крайней мере теоретически, основной закон Римской империи был lex de imperio, согласно которому люди переносили свою долю власти на императора. Ко времени Константина другая сторона власти, сенат, в практических вопросах уже потерял свое значение.[74] Как представитель народа, император был Pontifex Maximus; в его обязанности входило руководить жертвоприношениями богам от имени своего народа. Когда народ стал христианской ойкуменой, он по–прежнему был его представителем и верховным понтификом. Он был также законодателем. Если нужно было внести поправки в законы, чтобы включить в них христианские принципы, никто другой не мог этого сделать. Но у Церкви теперь была своя иерархия, призванная обеспечивать ее нужды и блюсти дисциплину; теперь собор, на который собирались все представители ойкумены, получал Божественное вдохновение по вопросам вероучения. Как мог христианский император участвовать в этом? Ведь его душа была не более драгоценна, чем души других христиан. Он не был ни епископом, ни даже священником; и при этом он был и попечителем ойкумены перед Богом, и ее верховным священником, и ее законодателем. Он был непререкаемым авторитетом.[75] Еще задолго до своего крещения Константин Великий считал своим долгом вмешиваться в дела Церкви и решать вопрос о донатизме, который был в большей степени расколом, чем ересью, а также вопрос об арианстве, где рассматривались основные проблемы вероучения. Его попытка справиться с донатизмом через особую комиссию не удалась; тогда он был вынужден созвать собор епископов в Арле и решить проблему. Вдохновившись этим опытом, он созвал собор епископов со всей ойкумены, чтобы разрешить вопрос с арианством. Созыв такого собора главой государства был новшеством; и Константин заимствовал процедуру проведения собора от аналогичной старой процедуры заседаний сената. Он сам, или его представитель, выступал в качестве принцепса, или консула, перед председателем и судьями, в то время как Римский епископ как старейший, или его представитель, имели право первого голоса, данное им председателем сената. От императора как председателя не требовалось быть беспристрастным. Он мог вмешиваться в споры и не скрывать свою позицию. На Первом Вселенском соборе, Никейском, именно Константин предложил компромиссное слово όμοούσνον (единосущный) и ввел его против воли не желавших того епископов. Затем, как глава государства, он считал своей обязанностью следить за выполнением решений собора.[76] Модель, начало которой было положено Константином в Никее, продолжалась на Востоке до падения Византии. Когда имели место разногласия внутри Церкви по основным вопросам догматики, обязанностью императора было созвать собор и председательствовать на нем, чтобы вопрос был решен, а решениям была дана сила закона. Система эта имела основание, как с теоретической, так и практической точки зрения. Ни один епископ не имел большую власть по благодати, чем его собратья, и поэтому ни один из них не мог быть избран председателем. Очевидный председатель был император как представитель всей ойкумены. Более того, поскольку он был законодателем, правила соборов не могли быть утверждены без его помощи. Действительно, Церковь должна была быть единой в вероучительных вопросах, а государство было опорой ее вероучения, и потому было естественно и практично, чтобы глава государства был в то же время и главой Церкви. Понимал ли он на самом деле это сознательно, или просто выбирал самый эффективный путь для восстановления единства, но именно Константин установил правило, которое работало одиннадцать столетий. Всего за 60 лет до падения Константинополя под турками, когда власть императора свелась к нулю, патриарх Антоний IV написал следующие слова: «Святой император имеет высокое положение в Церкви…, и это объясняется тем, что императоры изначально устанавливали и утверждали правую веру во всей вселенной. Они созывали Вселенские соборы; они утверждали решения божественных и святых правил, касающихся истинного вероучения и христианского управления, и они распоряжались насчет их исполнения».[77]

При этом патриарх Антоний не разъясняет, что означает «высокое положение». Мог ли император высказывать богословские мнения вне собора? И Зенон, и Ираклий пытались делать так, по самым высоким побуждениям и с одобрения патриарха. Но оба не преуспели в этом.[78]

Позднейшие императоры не шли далее того, чтобы указывать соборам, какими должны быть их решения. Конечно, император пользовался высочайшим авторитетом как глава государства. На Западе власть императора потерпела крушение; тем не менее, блаж. Августин мог противопоставить находящуюся в упадке земную империю Царствию Божию. Но на Востоке люди вслед за Евсевием верили, что христианство очищает и освящает Империю. Это была Священная Империя. Таким образом, император тоже был сопричастен святости. Когда Диоклетиан учредил церемонию коронации, она производилась высшим светским министром; первый христианский император продолжил его практику. Например, Феодосий II был коронован префектом города Константинополя. На коронации его преемника Маркиана уже присутствовал патриарх; преемник же Маркиана Лев I уже бесспорно был коронован патриархом.[79] Патриарх до сих пор был сановником с высочайшим после императора положением; его участие в коронации превратило ее в религиозную церемонию. Там император проходил посвящение: он получал власть благодати. В дальнейшем императорский дворец был известен как Священный Дворец. Его церемонии был богослужебными церемониями, в которых он играл одновременно роль представителя Бога на земле и представителя народа перед Богом, символизируя Бога и Божественное Воплощение. Приветствия, которые были обращены к нему, подчеркивали его положение. В канун Рождества к нему обращались с молитвой, в которой просили Христа «собрать все народы по всей вселенной, чтобы воздали они почести Твоему Величеству подобно тому, как волхвы приносили дары Христу». Песнопения Пятидесятницы провозглашают, что Дух Святой сходит огненными языками на главу императора.[80] В то же время император возносил хвалы Богу от имени всего христианского общества. В словах императора Константина Багрянородного подразумевается, что посредством дворцовых церемоний «власть императора осуществлялась в нужном порядке, и Империя может, таким образом, представлять гармонию и движение вселенной, как она происходит от Создателя».[81] Византийцы пламенно верили этому толкованию императора. Это не мешало им стремиться низвергнуть императора, которого они считали недостойным или небожественным. В таких случаях его святость могла не спасти его от лютой смерти. Они почитали символ, но не обязательно личность.

Тем не менее, создается впечатление, что власть императора над Церковью была ограниченной, хотя степень этой ограниченности не была определена. Было установлено, что ему принадлежит последнее слово при выборе патриарха. Но мог ли он при этом осуществлять контроль над Церковью? Юстиниан I утверждал, что «священство и императорская власть», ставя их именно в этом порядке, «есть величайшие дары, полученные человеком от Бога… Священство связано с божественными делами, императорская власть господствует над смертными… Но оба исходят из одного и того же принципа». Хотя его действия опровергали его слова, сказано, что император, пусть он и самодержец, но не может властвовать над священником.[82] Его друг папа Агапит писал ему, что «император есть владыка над всеми, но он, как и всякий другой, слуга Божий», добавляя, что толковать волю Божию есть дело Церкви.[83] Иоанн Златоуст, самый почитаемый из всех византийских отцов, ясно высказался, что «область царской власти — это одно, а область священнической власти — другое; и последнее преобладает над первым».[84] Когда император–иконоборец Лев III начал введение своего краткого свода законов, Эклоги, словами: «С тех пор как Бог Своим благопроизволением вручил Нам императорскую власть… и поставил Нас, подобно тому как он поставил святого Петра, главой и первоверховным из апостолов, чтобы пасти Свое верное стадо…»[85], и когда он начал свое законоборческое законодательство, провозглашая себя священником, св. Иоанн Дамаскин, который писал в безопасности, во владениях халифа, ответил протестом, что: «создавать законы Церкви — это не дело императора» и что «я не могу примириться с тем, что Церковь управляется по императорским указам». [86] Преп. Феодор Студит отмечал, что вопросы, касающиеся вероучения, должны быть доверены только тем, кому Бог дал власть вязать и решать, т. е. Апостолам и их преемникам, т. е. епископу Римскому и четырем патриархам. «Это, — говорил Феодор, — и есть пентархия Церкви. Это те, кто составляют суд по вопросам святого вероучения. Дело царей и правителей только предоставить помощь в совместном засвидетельствовании вероучения и примирить разногласия по светским вопросам». «Ты должен заниматься политикой и войной», — заявлял он Льву V. — «Оставь церковные дела священникам и монахам».[87] Эпанагога, свод законов, изданный Львом VI, говорит: «Государство, как и человек, состоит из членов, самые главные из которых император и патриарх. Мир и счастье Империи зависят от их согласия». Он заходит так далеко, что утверждает, что поскольку император является законодательной властью, то он может утверждать и устанавливать истинное вероучение, подобно тому, как это узаконено в Писаниях и на семи Вселенских соборах, а патриарх это «живой одухотворенный образ Христа, фиксирующий истину деяниями и словами… и только он может толковать правила». Свод также запрещает императору давать светские обязанности клиру, согласно постановлениям, принятым святыми соборами. Но при этом следует помнить, что Эпанагога была составлена не императором, а знаменитым патриархом Фотием, и она никогда не была приложена на практике, но была предисловием к неизданному своду законов.[88]

Взгляды этих выдающихся церковных деятелей, похоже, были восприняты общественным мнением только тогда, когда, как в иконоборческие времена, религиозная политика императора встречала сильное противодействие. Епископы, собравшиеся на Трулльском соборе, все верноподданнически заявили: «Мы — слуги императора».[89] Действительно, если бы теория пентархии Феодора Студита была логически приведена в действие, вся основа Вселенских соборов была бы разрушена. К XIII в., когда в течение нескольких столетий в Церкви уже не было обсуждения больших вероучительных вопросов, общепринятой стала точка зрения канониста конца XII в., Феодора Вальсамона. Сравнивая императора с патриархом, он говорит: «Служение императора включает в себя просвещение и просветление одновременно души и тела. Достоинство патриарха ограничено только заботой о душах». Он добавляет также, что хотя клирики не должны заниматься светской службой, император может, исходя из принципа икономии, освобождать их от этого запрещения, и может также, в случае необходимости, вмешиваться в выборы не только патриархов, но и епископов.[90]

Лев III ошибался, провозглашая себя священником. Столетием раньше преп. Максим Исповедник убедительно показал, что император правит не один.[91] Церемония коронации давала ему определенные священнические привилегии. Он мог входить в алтарь. Он получал причастие под обоими видами не в смешении, как миряне, но так, как причащаются священники. На некоторых праздниках он произносил проповедь в Святой Софии. Он именовался pontifex, или sacerdos, или Ιερεύς, титулы, которые должен был давать ему даже папа, если бы он счел его православным. Но он не имел полного преемства благодати как священник. В действительности он и патриарх были независимы друг от друга. Он назначал патриарха; формула поставления признавала его роль Божия представителя. «Здесь на земле я знаю две власти, — говорил Иоанн Цимисхий, назначая Василия Анхорита патриархом в 970 г., — власть священства и власть царскую, первая установлена Богом для заботы о душах людей, вторая связана с управлением телесным, так чтобы ни та, ни другая стороны не были хромыми или увечными, но обе пребывали в целости и сохранности». Однако, воздав таким образом должное священству, он продолжал: «Поскольку патриарший престол вдовствует, я ставлю туда человека, которого считаю подходящим». Синоду оставалось только утвердить выбор императора.[92]

Но император короновался патриархом: обычно считалось, хотя это никогда не было законодательно закреплено, что именно при коронации он становился императором. Патриарх принимал его исповедание православной веры и мог отказаться от проведения церемонии, если император изменил свою веру или нравственные принципы.[93] В крайнем случае, патриарх мог отлучить императора от Церкви, хотя в тех редких случаях, когда это происходило, общественное мнение было не на его стороне.[94] Со своей стороны, император мог и иногда действительно добивался смещения патриарха. Это достигалось либо тем, что патриарха заставляли отречься от престола по собственному желанию, что обычно навязывалось ему, если в Церкви была сильная партия против него, или его низлагали голосованием св. синода на том основании, что он был поставлен или действовал неканонически; и, опять‑таки, если он не пользовался популярностью в Церкви, императору было несложно подобрать новый состав св. синода. Низложение при этом должно было совершаться с осмотрительностью. Оно могло привести к расколу в Церкви, скорее увеличивая, чем решая проблемы императора.[95]

Разграничение между гражданскими и церковными законами, как правило, было нечетким. Хотя император был подчинен законам, но в то же время он был единственным источником закона. Он мог и действительно издавал законы по всем вопросам, включая церковные. Он один мог придавать решениям церковных соборов силу закона; и хотя Церковь могла управляться по своим правилам, они не были узаконенными, пока император не утвердил их. Такие канонисты, как Вальсамон и его младший современник Димитрий Хоматиан высказывались именно в этом смысле. Более того, Хоматиан считал, что только император мог вносить нововведения в церковное законодательство.[96]Как мы видели, император издавал такие законы в форме обращения к патриарху, который уже распространял его содержание в Церкви. На практике патриархи иногда издавали постановления и сами. Трудноразрешимым был вопрос браков. Согласно римскому законодательству, заключение брака было гражданским актом, но для христиан это было также религиозным союзом, Таинством. Хотя император издавал законы о браке, заключение браков совершала Церковь, и она могла лишить причастия тех, кто заключал их незаконно. Императорские законы определяли правила развода, но бракоразводные дела рассматривались на церковном суде. Перелом наступил при императоре Льве VI. Церковь всегда отрицательно относилась ко вторым бракам и положительно запрещала третьи; император официально закрепил это запрещение. После этого он сам женился не только в третий, но и в четвертый раз. Результатом этого было отлучение императора, свержение патриарха, раскол и возможность компромисса. Патриарх был восстановлен на престоле, четвертые браки были запрещены, третьи браки были разрешены только по специальному разрешению, но сын императора от четвертого брака, Константин Багрянородный, был узаконен и стал наследником Империи. С тех пор патриархи сами издавали правила о браках и разводах; императоры более не вмешивались.[97]

Поскольку византийцы не любили, чтобы принимались поспешные и строгие постановления по вопросам доктрины, и не было необходимости в нарушении традиции, потому они избегали точного определения границ отношений Церкви и государства. Эти отношения определялись традицией, народными чувствами и руководящими личностями. Существовала граница, которую ни одна из сторон не должна была переступать. Патриарх не должен был вмешиваться в политику. Ни Николай Мистик, воодушевленный своим успехом по вопросу четвертого брака, ни Михаил Керулларий, вдохновленный своей победой над проримской политикой императора, не преуспели в попытках управления государством. Первый был смещен, когда попытался править в качестве регента; второй, после возведения и низвержения императоров, был лишен престола при попытке проведения чисто светской политики.[98] Император не мог идти далеко против известных желаний Церкви. Он должен был проявлять интерес к богословию. В его обязанности входило бороться с инославием и назначать наказания неисправимым и опасным для общества еретикам. Его богословские взгляды должны были уважаться. Когда мирянин–придворный попытался спорить по вопросам вероучения с Мануилом Комнином, биограф императора, Иоанн Киннам, был потрясен. Только богословы Церкви и император могли обсуждать богословские вопросы, полагал он. Но другой биограф Мануила, Никита Хониат, был склонен посмеяться над стремлением императора стать новым Соломоном; его епископы иной раз были вынуждены тактично сдерживать его порой бестолковые выступления на богословских диспутах.[99]Высшим судьей между Церковью и государством было общественное мнение, которое, как правило, шло за монахами и низшим духовенством. Императоры–иконоборцы на какой‑то момент сумели ввести свои правила управления Церковью и выработали тип покорного патриарха; на некоторое время они достигли контроля над всей высшей иерархией. В конце концов, они потерпели неудачу, потому что народ не разделял их взглядов. Императоры позднейшего времени столкнулись с подобными трудностями, когда пытались навязать унию с Римом.

После Четвертого Крестового похода отношения Церкви и государства начали меняться. Немедленно возникла проблема в управлении, потому что после падения Константинополя патриарх Иоанн Каматир, сбитый с толку, удалился в Болгарию, где после некоторых колебаний отрекся от престола, не давая никаких указаний по вопросу о своем преемнике. Тогда Феодор Ласкарис, который встал во главе византийцев в изгнании в Никее, созвал епископов в свою столицу. По его указанию они выбрали патриархом Михаила Авториана, и новый патриарх короновал Феодора императором. Но мог ли Феодор назначать патриарха до своего коронования? И мог ли патриарх Константинопольский пребывать в Никее?[100] Другие греческие государства–преемники сомневались в этом. Великий Комнин в Трапезунде отказался признать как императора, так и патриарха. Сам он принял титул императора и был коронован своим местным митрополитом, которого он провозгласил независимым. Только в 1260 г., накануне возвращения Константинополя, законность Никейского патриарха была признана Трапезундским митрополитом, который на практике оставался независимым и продолжал совершать коронации Великих Комнинов.[101] Эпирские деспоты династии Ангелов точно так же не желали согласия. Дело дошло почти до раскола, когда один представитель семьи захватил Фессалонику, и там был коронован Охридским митрополитом, канонистом Хоматианом, который и ранее старался укрепить свой престол сомнительными историческими утверждениями, а теперь провозгласил теорию, что его новокоронованный император может распоряжаться патриархатом по своему усмотрению.[102]Греки, однако, в целом признали законность Никейского патриархата, особенно когда власть никейского императора распространилась на Грецию. После 1238 г. патриарх посетил Эпир и был принят там с большими почестями.[103] Вплоть до возвращения Константинополя он управлял Церквами в Эпире и Греции через экзарха, которым обычно был титулярный митрополит Анкирский: в это время он редко имел возможность посещать свою епархию, находящуюся под властью турок.[104] Это означало, что власть патриарха была уже признана над более широкой территорией, чем та, которая принадлежала императору. Он был главой иерархии, которая сохранилась на турецкой территории и иерархии православных государств, которые не признали власть императора над собой. Скорее он, чем император, стал символом православного единства. Практические последствия этого можно было видеть, когда никейские императоры начали переговоры с Латинской церковью. Патриархи боялись, что любой компромисс с Римом обернется для них потерей православной паствы за пределами никейской территории. На самом деле, хотя патриархи официально сотрудничали с императором, было ясно, что никакого соглашения достичь было нельзя. Интересы Церкви и государства начали расходиться.

Никейские императоры знали об опасности. Они назначали на патриарший престол достойных людей очень высокой духовной жизни. Когда умирающий патриарх Герман II рекомендовал в качестве своего преемника ученого, но честолюбивого Никифора Влеммида, император Иоанн Ватаци предложил ученому возглавить императорскую школу. Влеммид, который уже давно хотел быть патриархом, в гневе отверг более низкое назначение, сославшись на то, что он ищет только уединенной жизни. Эта любовь к уединению не помешала ему снова попытать своего счастья, когда его бывший ученик Феодор II унаследовал императорский престол. Согласно его собственной интерпретации, принять патриаршее достоинство его упросил Феодор, который предоставил ему большую власть и почести, чем какому бы то ни было патриарху до него. Но он подозрительно относился к молодому императору, потому что тот уже издал указ, по которому вопросы вероучения могли решаться только Общим Советом, возглавляемым императором с участием представителей от мирян. Поэтому он сказал, что примет патриаршество только в том случае, если сможет поставить на первое место славу Божию. «Не беспокойтесь о славе Божией», — резко ответил император. Влеммид, по его собственным словам, был настолько поражен, что отказался от предложения. Возможно, Феодор и обсуждал возможность назначения со своим брюзгливым и раздражительным старым учителем; но на деле он хотел назначить ученого монаха строгой аскетической жизни, Арсения Авториана из Аполлонии, который был патриархом, когда Михаил VIII Палеолог отвоевал Константинополь. [105]Возвращение столицы, по большому счету, было выгоднее патриарху, чем императору, ибо восстанавливало его авторитет как непререкаемого главы иерархии, границы власти которого простирались от Адриатического моря до России и Кавказа, в то время как территория владений императора начала сокращаться. Прогрессирующая бедность Империи угрожала императору больше, чем патриарху. Из соображений экономии дворцовые церемонии были сокращены и упрощены. Император начал терять свою атмосферу таинственности и великолепия. Продолжая старую традицию персов и арабов, турки, должно быть, по–прежнему смотрели на него как на государя православных, включая православные общины в их владениях. Но прежде конца XIV в. он стал вассалом султана, и его авторитет использовался для того, чтобы убедить его же свободных граждан Филадельфии подчиниться султану.[106] В политическом отношении император становился бессильным; его падающий авторитет мог поддерживаться только верноподданнической поддержкой со стороны Церкви.

Отношения между императором и Церковью при этом пережили несколько серьезных потрясений. Император, отвоевавший Константинополь, Михаил Палеолог, был узурпатором, который по очереди добился титула великого дуки и регента малолетнего императора Иоанна IV, затем стал соправителем и, наконец, самодержцем. Патриарх Арсений с недовольством примирялся с каждым его шагом, но только при условии, что Михаил поклянется блюсти права малолетнего императора. Он настолько подозрительно относился к предприятиям Михаила, что в 1260 г. отрекся от престола; однако, когда его преемник умер через несколько месяцев, Михаил заставил его вернуться, снова пообещав не вредить Иоанну IV. Триумфальное отвоевание Константинополя убедило Михаила, что он пользовался защитой свыше. Тогда он стал отодвигать наследника все дальше и дальше, а в 1262 г. сверг и ослепил его. Арсений, смотревший на это со все возрастающим ужасом, отлучил его от Церкви.

Отлучение императора обеспокоило многих даже среди епископов. Такого не случалось с момента отлучения Льва VI за его четвертый брак в 906 г. Протесты Михаила были тщетны; в 1265 г. он, однако, отомстил за себя. В течение предыдущих лет он вмешивался в церковные дела, пытаясь бросить в тюрьму некоторых патриарших чиновников, которые отстранили дворцового священника за неподчинение распоряжению, касающемуся венчаний. Арсений дал убежище своим чиновникам, осуждая императора строже, чем когда‑либо. Теперь даже эти чиновники обратились против него, потрясенные его бескомпромиссностью; они были щедро одарены за это императором. Михаил почувствовал себя достаточно сильным, чтобы созвать собор, на котором присутствовали также патриархи Александрийский и Антиохийский, приехавшие к нему за материальной помощью. Арсения обвинили в непоминовении имени императора на церковных службах и в том, что он допустил ссыльного турецкого эмира и его семью к причастию, хотя они и не были христианами. Эмир предлагал засвидетельствовать свое обращение в христианство, даже съесть в присутствии императора целую свинью, чтобы доказать, что он более не мусульманин. Эта шутка оскорбила императора; его даже не позвали в свидетели. Арсений, который действительно не поминал имя императора как логическое следствие его отлучения, объявил собор незаконным и отказался присутствовать на нем. Он в результате был осужден, и только патриарх Александрийский и меньшинство епископов голосовало за него. Он был низложен и заключен в одном из островных монастырей, где и умер через семь лет. Его преемник, Герман III, митрополит Адрианопольский, был светским клириком, единственная цель которого была убедить императора открыть и обеспечить школы свободных искусств. В качестве патриарха он был настолько неспособным, что св. синод через два года настоял на его низложении под предлогом, что он должен быть переведен на другую кафедру. Хотя такие перемещения случались часто, но они совершались против норм канонического права. Его преемником стал Великий попечитель о милостыне Дворца, Иосиф Галисийский, человек в высшей степени честолюбивый, но верный служитель Церкви. Он согласился простить Михаила, но на определенных условиях. Во–первых, Михаил подписал закон, которым патриаршим актам придавалась такая же сила, как и императорским документам. Он, во–вторых, должен был признать себя полностью виновным в своем злодеянии по отношению к Иоанну IV, которому он назначил большое содержание. Затем, на церемонии, на которой он был в покаянных одеждах, он должен был с обнаженной головой на коленях получить у патриарха прощение грехов. Церковь торжествовала.

Унижение императора, однако, не удовлетворило сторонников Арсения. Аскетический элемент в Церкви, опирающийся главным образом на монастыри, всегда подозрительно относившийся ко двору и высшей иерархии, считая их погрязшими в греховной роскоши и чрезмерно интересующимися светскими науками, увидел в Арсеции святого мученика, который осмелился противостать императору по основному вопросу нравственности; в их партию вступили даже многие из иерархов, которые соблюдали старую студитскую традицию и были противниками контроля императора над Церковью. Арсениты, как их начали называть, не хотели принять компромисс Иосифа. Они продолжали считать императора отлученным, его иерархию незаконной, а его чиновников — слугами узурпатора. Они никогда не были очень многочисленными, однако их связи с монашеством обеспечивали им влияние среди людей. Иерархия пыталась освободить монастыри от подобныхдиссидентов, но в результате они только ушли в подполье. Изгнанные монахи, бедно одетые, часто называемые σακκοφόροι, т. е. «одетые в рубище», ходили среди людей, призывая к сопротивлению. Трудно оценить силу их влияния. Похоже, что их изгоняли в Константинополе, но они процветали в провинции. Против них написали трактаты два выдающихся церковных деятеля. Иоанн Хила, митрополит Ефесский, осуждал тех, кто не повиновался церковным соборам; монах Мефодий написал интересное рассуждение по вопросу икономии в Церкви, чтобы объяснить, в каких случаях правила могут быть изменены для пользы всего общества.[107]

Задача императора Михаила в подавлении арсенитов была бы легче исполнима, если бы он вскоре еще более не разделил Церковь своей политикой, направленной на унию с Римом. Эта история будет рассказана в следующей главе; здесь мы лишь заметим, что он смог найти только небольшую партию незаметных клириков, во главе с дискредитировавшим себя бывшим патриархом Германом, который и представлял их на Лионском соборе. Он подписал Лионскую унию и использовал всю силу государства, чтобы легализовать ее, низвергая патриархов, преследуя и заточая в тюрьмы священников, монахов и мирян, которые сопротивлялись ему. Хотя он не смог заставить людей принять унию, однако мог подчеркивать политическую необходимость в ней.[108] Когда он умер, вся его политика провалилась в атмосфере всеобщего воодушевления. Его преемник, Андроник II, хотя и слабый правитель, был человеком высокообразованным, богословом и миротворцем. Он отстранил сторонников унии, но проявил себя намного менее суровым к своим противникам, чем его отец Михаил. Арсениты были во главе противников унии. После смерти Михаила и окончания политики унии они начали постепенно исчезать и влились в иерархию. Впрочем, они составили партию внутри Церкви, обычно известную под названием зилоты, которые проповедовали аскетизм и созерцательную жизнь, не любили императорский двор и часто посещающих его ученых, как мирян, так и клириков. Их противники, известные под названием политики, стремились к сотрудничеству с государством и, в случае необходимости, не отрицали икономию.[109]

Эти партии были неизбежно вовлечены в гражданские войны середины XIV в. и в происходивший тогда спор о мистицизме. Грубо говоря, узурпатор Иоанн Кантакузин пользовался поддержкой земельной аристократии, церковных зилотов, монахов и деревни, в то время как законная династия, Палеологи, опирались на высшую иерархию, большинство, но не всех ученых и жителей Константинополя. Население Фессалоники пошло своим путем, образовав партию, известную под названием политических зилотов, которые призывали к образованию демократического города–государства и ненавидели Кантакузина больше, чем Палеологов.[110]В конце концов Палеологи победили; победа их была ограниченная. Император Иоанн V Палеолог хорошо понимал, что от него требуется. Хотя он и призывал к унии с Римом и лично сам принял власть папы во время своего посещении Италии в 1369 г., он проявил осторожность и не вовлек Церковь в свое личное обращение. Его тактичность была вознаграждена. К концу его правления, может быть, в 1380 г. или немного позднее, при неизвестных нам обстоятельствах, он сумел заключить договор с патриархатом, по которому почти полностью восстанавливался контроль императора над Церковью. Договор состоял из восьми пунктов. Император должен был назначать митрополитов из трех кандидатов, имена которых будут ему представлены. Он сам мог перемещать и выдвигать епископов. Он должен был утверждать назначения высших церковных сановников. Только он один мог перераспределять архиерейские кафедры. Ни он сам, ни его старшие сановники, ни члены сената, который был его совещательным органом, не могли быть отлучены от Церкви без его разрешения, «ибо император является защитником Церкви и канонов». Епископы должны были по первому его приказу прибывать в Константинополь или покидать его. Каждый епископ должен был при назначении поклясться в верности императору. Каждый епископ должен был подписываться под актами синода или Совета. Каждый епископ должен был выполнять такие указы и отказывать в поддержке всякому клирику или кандидату на церковную должность, который противился императорской политике.[111]

Как император, Иоанн V был слабым и почти бессильным. Турки совершали набеги на всю его территорию и требовали от него дани. Сам он в течение пятидесяти лет своего правления был трижды отправлен в ссылку, — своим тестем, своим сыном и своим внуком. Несмотря на это, как показывает договор, он все еще пользовался достаточным авторитетом, чтобы вновь подтвердить свою теоретическую власть над Церковью, многие из епархий которой лежали далеко за пределами его политической власти. Вскоре после его смерти патриарх Антоний IV написал письмо, в котором он говорил о высоком положении императора. Письмо было адресовано Великому князю Московскому Василию I, который слегка насмешливо отозвался о действительной слабости императора, намекая на то, что какой‑то более сильный православный правитель должен возглавлять ойкумену. «Император, — писал Антоний, — по–прежнему является Священным Императором, наследником древних императоров и освященной главой вселенной. Он, и только он один, является царем, которому св. Петр вверил честь быть во главе верующих».[112]

Верноподданнические чувства патриарха были сильнее, чем его реализм. Император, однако, еще имел некоторую власть. Это проявилось примерно через 20 лет, в 1414 или 1415 г., при Мануиле II, который в целом пользовался расположением Церкви, когда в Фессалонике назначили македонского епископа на Молдавскую кафедру и послали его в Константинополь для рукоположения патриархом Евфимием II. Евфимий отказался совершатьТаинство, ссылаясь на устаревшее правило, что епископ не может быть перемещен. Наверняка здесь были более глубокие причины, о которых мы можем только догадываться. Следует также помнить, что император в действительности назначал епископа в христианскую страну, над которой он не имел власти; возможно, что патриарх боялся за свои хорошие отношения с молдавским князем. Он настаивал, чтобы перемещение было одобрено св. синодом. Император, однако, сослался на договор, и патриарх был вынужден уступить.[113]

Именно существованием договора можно объяснить тот факт, что Иоанн V смог провести Флорентийский собор с большим успехом, чем Михаил VIII Лионскую унию. Иоанн мог назначать митрополитов, которые были ему полезны, и заставить всю свою делегацию, независимо от их взглядов, подписаться в большинстве своем под документом собора, провозглашающим унию. Ефесскому митрополиту, который единственный отказался, пригрозили низложением и лишением кафедры. Иоанну помогал тот факт, что патриарх Иосиф II был старым, слабым и больным человеком, который скончался до окончания собора. Таким образом, император, бесспорно, мог возглавлять свою партию на соборе, за исключением Ефесского митрополита Марка.[114]

В конце византийского периода, таким образом, Церковь находилась в полной власти императора. Власть эта, однако, была более теоретической, чем реальной. Император не мог оказывать влияние на епископов, живших на турецкой территории, и еще менее мог оказывать влияние на тех архиереев, которые жили в немногих все еще независимых православных странах. Чем больше была его власть над патриархом, тем менее мог патриарх контролировать Церковь за пределами узких границ умирающей Империи. Несмотря на свою власть над иерархией, император не мог влиять на общественное мнение или на монахов и низшее духовенство, которое было выразителем интересов монашества. Иоанн не смог провести в жизнь Флорентийскую унию. Невзирая на поддержку императора, униатские епископы благоразумно покинули Константинополь; даже назначенный им патриарх–униат предусмотрительно удалился в Италию. Брат и преемник Иоанна, Константин XI, последний император, человек, которого лично все уважали, настоял на формальном провозглашении унии в Святой Софии. Немногие клирики, однако, служили в ее алтаре. На момент падения Константинополя патриарх и те епископы, которые поддерживали его, находились в добровольной ссылке, а другие кафедры были вакантными, потому что император не мог найти кандидатов, которые бы поддерживали его политику; в то же время в епархиях, находящихся за пределами его политической власти, уния категорически отвергалась.[115]

Часто обвиняют Православную Церковь в цезарепапизме, в полном рабском подчинении светским правителям. В отношении Русской церкви это обвинение необоснованно. Там в период монгольского ига князь находился в полном подчинении, старая знать была устранена от власти, в то время как народ пребывал в пренебрежении и был обычно безгласным. Но даже в России были периоды, когда власть Церкви распространялась на царя.[116] В Византии, хотя император, особенно в последние годы существования Империи, имел теоретическую власть над иерархией, его власть была ограничена, отчасти по традиции, но еще больше общественным мнением. В основе своей Византия была демократической страной. Даже император, хотя он являлся законным и принятым представителем людей перед Богом и Верховным Понтификом, даже он не мог силой проводить религиозную политику, которую народ не принимал. Каждый византиец принимал дела религии близко к сердцу. Если он был хорошо образованным, то считал себя вправе иметь собственную точку зрения, невзирая на мнение императора. Если он был простым человеком, то зависел от мнения своего духовника; а духовными руководителями народа были монахи, над которыми ни император, ни патриарх не всегда могли осуществлять полный контроль. Император был августейшей персоной, священные права которого почитались; в борьбе с патриархом он обычно шел своим путем. Но ни он сам, ни патриарх во всем их величии не могли жить спокойно на своем высоком месте служения, если они теряли поддержку христианского населения Византии.

Глава 4. Церковь и Церкви

Восток

Интересы Церкви и государства в Византии начали разделяться именно в области внешней политики. Главной заботой императора было сохранить свою гибнущую Империю, а патриарха — союз и благо Православного мира.

Там, где дело касалось нескольких оставшихся независимыми православных государств Востока, патриарх был готов действовать в союзе с императором. Прошлое показало, что независимые православные правители были способны провозгласить автономию своих Церквей и назначить, пусть и вопреки канонам, своих патриархов. Так произошло с политикой болгарских и сербских царей в период, когда их царства были сильными. Но к концу XIV в. Болгария была полностью покорена турками; а все, что осталось от Сербского королевства, было маленькое Княжество, вассальное туркам и неспособное иметь церковные притязания. Оба новообразованных патриархата исчезли, и их паства охотно Сохраняла контакты с Константинополем. Валашские и молдавские князи по ту сторону Дуная были поставлены в такое же положение и так же не хотели проводить самостоятельную церковную политику. Далее, на Востоке, митрополит Трапезунда на практике пользовался автономией и потому был готов признавать своим главой патриарха. Христиане Кавказа, окруженные «неверными», напряженно цеплялись за свою связь с Империей, хотя и очевидно умирающей. [117] Действительно, когда в 1453 г. до грузинского царя дошла новость, что турки собрали свои силы, дабы осадить императорскую столицу, он собирался отправить свою дочь с богатым приданым в невесты императору Константину. [118] Несмотря на свою историческую претензию на автономию, Кипрская Православная церковь активно искала помощи от императора и патриарха в своей борьбе против латинских правителей острова.[119]

Среди православных вызов авторитету патриарха был брошен только со стороны России. Великий князь Московский, отстоявший свои права у соперников — русских князей и фактически освободившийся от татарского владычества, проявил естественное, но неудобное для греков желание — самому управлять своей Церковью. Как напомнил великому князю Василию патриарх Антоний, император по–прежнему оставался Священным Императором; он так же оставался представителем Бога на земле. Василий принял упрек. Для русских Константинополь был все еще священным городом, местом паломничества для благочестивых людей и источником их веры и культуры. Сомнительно было, однако, что еще долго Русская церковь и русский правитель будут соглашаться, чтобы их первоиерарх назначался из Константинополя. В прежние времена иметь грека–архиепископа было выгодно. Он мог быть выше ссор и интриг соперничающих русских князей так, как не мог ни один русский; а в мрачные годы татарского владычества он имел возможность сохранять связь со свободным христианским миром и его великими традициями. Такие преимущества теперь явно устарели. Русский князь уже сам принимал решение при избрании по крайней мере каждого спорного архиепископа. Патриарх должен был опираться на древнее таинство Священной Империи, чтобы пресечь дальнейшую дерзость.[120]

Эта поддержка была бы, однако, излишней, если бы сам император проявлял тактичность. Ссора между патриархом Евфимием и Мануилом II по поводу перемещения македонского епископа на Молдавскую кафедру, хотя формальная причина и была канонической, думается, коренилась в страхе патриарха перед противопоставлением молдаванам. [121] Худшая ситуация образовалась, когда император Иоанн VIII, желая иметь сильную поддержку ученых в своих переговорах об унии с Западом, назначил грека Исидора главой Русской церкви. Отношение Исидора к унии однозначно отвергалось русскими, которые настаивали на его низложении как еретика.[122] В этом была главная проблема. Если император использовал свою власть над Византийской церковью, чтобы навязать ей политику, которую ненавидели православные в целом и, в частности, православные за пределами его владений, разве можно было добиться единства патриархата и его власти? Как мы увидим ниже, противление унии с Римом происходило не только из среды фанатиков–монахов, но и со стороны многих мыслящих византийцев, которые понимали, что это будет означать отделение русских и других независимых православных народов. Если верить цифрам, представленным в 1437 г., уния означала, что 16 из 67 митрополичьих кафедр патриархата почти немедленно бы ушли в раскол.[123]

Такая же опасность существовала и применительно к 36 митрополичьим кафедрам, находящимся на турецкой территории. Даже если бы их паства согласилась на унию, турецкие власти все равно вряд ли одобрили бы такое усиление связей с Западной Европой. Для каждого Константинопольского патриарха, который хотел сохранить свою власть над христианами в пределах султана, было рискованным предприятием следовать такой политике императора, которая не удовлетворяла большинство из этих христиан и которой, конечно бы, воспротивился султан. До тех пор христианам там не приходилось так плохо, как их собратьям на Кипре или в латинской Греции, где хозяева непрестанно пытались вовлечь их в сети латинян. Они страдали из‑за отсутствия гражданских прав, но, по крайней мере, им разрешалось сохранять свою собственную религию.

На Востоке традиционно людей объединяли не по национальному признаку в современном смысле слова, но по признаку религиозному; подданные государства, исповедующие религию, отличную от господствующей, рассматривались как самостоятельная община со своим религиозным главой. Так относились персы к евреям во времена Ахеменидов; Сассаниды практиковали эту систему, чтобы включить в свое государство христианские общины. Персидское слово «мелет», или «милет», означающее национальность, употреблялось для обозначения именно такой группы населения. Когда арабы–мусульмане захватывали земли, на которых уже существовали более древние религии, они восприняли эту практику, так же как и слово «милет». Поскольку каждый милет состоял из «людей Библии», т. е. христиан или евреев, верования которых пророк исправлял, но не осуждал, а также, из снисхождения, последователей зороастризма, то он рассматривался как единое целое, которое управлялось по своим собственным законам, во все детали которых мусульмане не были посвящены. Религиозный глава общины отвечал за ее законопослушность. До тех пор пока члены общины платили налоги, не устраивали мятежей и не занимались какой‑либо деятельностью, которая бы причиняла беспокойства, их, по крайней мере теоретически, оставляли в покое. Это правило хорошо работало применительно к тем общинам, которые были полностью включены во владения арабского халифа, таких как монофизитские Церкви, копты и яковиты, или несторианская Церковь, или же евреи–сефарды. Они могли случайно подвергаться преследованиям со стороны какого–нибудь местного правителя–фанатика, иногда их дома могли разграбляться толпой фанатиков–мусульман. В целом, однако, мусульманские правители, хотя и относились к ним свысока и зачастую деспотически, проявляли справедливость и отсутствие враждебности. Православные христиане находились в другом положении. Три патриарха, престолы которых находились на территории халифа, Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, должны были нести за них административную ответственность; однако, главой всех общин у них был Божий представитель на земле — император в Константинополе. Таким образом, они были потенциальными изменниками и должны были соблюдать осторожность. Император при этом был за них ответственен; в его обязанности входило вмешиваться в дела в их пользу, в случае если они подвергались преследованию. Халиф принимал такое положение вещей до тех пор, пока православные избегали открытой государственной измены. Если они подвергались преследованиям без определенной причины, то протесты императора были законными. Когда халиф Фатимид Хаким сжег церковь Гроба Господня, его преемник принес императору свои извинения; ему было разрешено восстановить святыню и назначить туда своих духовных лиц. В более ранний период мы видим, как св. Иоанн Дамаскин, который был чиновником в администрации халифа Оммеяда, писал к императору так, как будто он был гражданином Империи, — но таким гражданином, который, к счастью, был вне досягаемости жестокого императора–иконоборца.[124]

Турки восприняли систему милетов. Для них было естественным, что православные в их пределах продолжали рассматривать императора как своего верховного владыку; и они не возражали против этого, пока православный милет не поднимал восстание против них в поддержку императора. Христиане облагались более тяжелой данью, чем мусульмане, на том основании, что они не были обязаны служить в войске султана; при этом в среднем они несли меньшие подати, чем их свободные собратья на территории Империи. В отношении христиан существовали некоторые запрещения касательно их права на земельную собственность. Если христианин был вовлечен в судебное дело против мусульманина, то вряд ли он мог добиться справедливости. Самым неприятным было то, что начиная с конца XIV в. их сыновей могли отобрать и силой обратить в ислам для службы в корпусе янычар; а если дочь христианина понравились местному вельможе–мусульманину, было трудно предотвратить ее включение в его гарем. Неизбежно часть христиан перешла в веру своих правителей для того, чтобы войти в состав правящего класса; эти ренегаты могли быть, как это часто случается с новообращенными, нетерпимыми фанатиками. Христианские общины, однако, продолжали свою жизнь. Благоразумие учило их самоуничижению; к концу XIV в. уже мало кто из них имел надежду на обретение полной свободы. Константинополь при этом продолжал оставаться для них столицей их государства и их Церкви.[125]

Император сознавал свою ответственность за них. Если по временам казалось, что он вынужден унижаться перед султаном, зачастую это происходило потому, что подвергались опасности интересы этих христиан. Действительно, когда он ставил себя в вассальные отношения к султану, это иногда упрощало его задачу в смысле христиан; султан легче позволял ему заступаться за них.

Для Церкви они представляли особую проблему. По мере продвижения турок императорская гражданская администрация всякий раз удалялась из каждого завоеванного ими города, предоставляя епископу налаживать отношения с захватчиками. Согласно мусульманскому праву, если город сдавался в руки мусульман, его христианское население могло сохранять свои церкви и продолжать свободно совершать богослужение. Если же его брали приступом, христиане теряли свои права. Иногда было трудно провести четкое различие; кроме того, если была какая‑нибудь большая церковь, которой хотели завладеть мусульмане, обычно легко находилось оправдание тому, что ее отбирали. В большинстве случаев, однако, церковные здания и церковная организация не терпели ущерба при завоевании, хотя, как мы видели, последствия завоевания привели к миграциям населения и церковным преобразованиям. Турки не мешали епископам завоеванных территорий сохранять связи с Константинополем. Им лишь изредка запрещалось предпринимать путешествия по ту сторону, если император или патриарх призывали их принять участие в соборе, или когда дела по епархии требовали их присутствия. Дела епархии, однако, меняли свою природу. При отсутствии христианских гражданских правителей им предоставлялось право управлять христианским обществом. Они должны были увеличить свои церковные дворы, чтобы справляться со всеми судебными тяжбами, которые касались их паствы. В качестве администраторов они должны были вступать в переговоры со своими турецкими хозяевами. Все это делалось от случая к случаю и без всяких правил, и наши источники слишком скудны, чтобы понять, как это происходило. Многим из таких христиан с потерей надежды на освобождение начинало казаться, что в их жизни может наступить улучшение, если Константинополь и патриархат перейдут в руки султана.[126]

Патриарх изо всех сил старался сохранять связь с епископами; он призывал их в Константинополь для отчета, но если они пытались избежать возвращения на свои кафедры, то получали выговор, и императора приглашали для оказания на них давления. Но если кафедра сохранялась, патриарх должен был войти в сношения с султанским двором. При этом возникали сложности, если внешняя политика императора приобретала оборот, нежелательный для султана, в особенности если она склонялась к союзу с Западом.

Следовало считаться также и с христианами в других мусульманских землях. До сих пор патриархи Александрии, Антиохии и Иерусалима не были окончательно отрезаны от Константинополя. Им редко запрещали посылать туда представителей на церковные соборы; каждый из них время от времени мог лично сделать визит императору. Но разве стали бы их хозяева так легко идти им навстречу, если бы император пытался объединиться с воинственным христианским Западом?

Самую животрепещущую проблему представлял вопрос о церковной унии с Римом.

Запад

Вероятно, каждый благочестивый христианин надеется, что придет день, когда, наконец, Церковь Христова объединится и станет подлинной Святой Вселенской Церковью, существование которой есть член Символа веры. Эта надежда очень долго была тщетной. Почти с самого начала существования Церкви в ней были расколы и даже ереси. По мере того как Церковь на земле росла количественно, увеличивались и различия внутри нее. Ревнивое соперничество иерархов, вмешательство и негодование мирян и пристрастие богословов указывать на заслуживающие осуждение ошибки, сделанные их собратьями, в сочетании с особенностями исторического развития и духовным темпераментом раскалывали верующих на отдельные группы; даже там, где трещины преодолевались, следы прежнего раскола всегда оставались на виду.

Самое серьезное разногласие в Церкви Средневековья было то, которое разделило ее на два важнейших течения — Великую Церковь Старого Рима и Великую Церковь Нового Рима, т. е. Константинополь и его сестер–патриархатов. Различия во взглядах существовали и ранее. Христологические споры IV‑V вв. усилили дух соперничества между патриархатами, который продолжался до того момента, когда в результате арабского завоевания Сирии и Египта Константинополь сделался единственным свободным патриархатом Востока и выразителем интересов Восточного Православия. Между тем гибель Римской империи на Западе сделали Римскую церковь живым воплощением единства и порядка. Западное христианство со множеством своих соперничающих мирских правителей начало смотреть на римского папу как на главу христианского общества, в то время как на Востоке император оставался представителем Бога. Между двумя половинами старой Империи всегда продолжало оставаться различие в языке, а язык имеет тенденцию влиять на человеческую мысль. Греческий язык, со своим богатым словарем, тонкостью и гибкостью, вырабатывал иной философский взгляд, чем вырабатывала латынь с ее юридической точностью; кроме того, с течением времени людям становилось все труднее понимать и говорить на обоих языках. Неточные переводы увеличивали неправильные толкования. Разными были политические нужды и проблемы. Ссоры, и даже расколы, случались время от времени и в «темные века». Если ни один из них не был окончательным, то только потому, что ни одна из сторон не хотела определенного разрыва и потому что контакты между Востоком и Западом не были столь тесными, а разногласия можно было тактично обходить.[127]

Для того чтобы из мерцающих искр разгорелся пожар окончательного раскола, потребовался ряд политических событий. Развитие концепции Гильдебрандта о папстве как о высшей силе в христианстве совпало со временем норманнского завоевания византийской Италии, распространением итальянской торговли на Восток и длительной несчастной историей Крестовых походов. Более тесные контакты не только показали, что политические интересы восточных и западных христиан различны, но зачастую и столь противоположны, что приводят к войне; подчеркнули они и различия, сформировавшиеся не только в области обрядов и богослужебной практики, но даже в догматических вопросах обеих великих Церквей. Но и после печально известной ссоры между патриархом Михаилом Керулларием и кардиналом Гумбертом, которая привела к их взаимному отлучению от Церкви в 1054 г., правящие круги обеих сторон хотели избежать раскола.[128] Папа Урбан II предпринял Первый Крестовый поход, желая помочь восточным христианам. С восточной же стороны в первую очередь императоры были заинтересованы в сохранении хороших отношений. После норманнского завоевания и Крестовых походов они поняли, насколько опасным для них может быть враждебный Запад. Большинство выдающихся византийских церковных деятелей, хотя и не желали признавать, что они в чем‑либо ошибаются в своем вероучении или церковной практике, верили, что разумное применение икономии может смягчить трудности. При этом до конца XII в. обычный византиец считал обычного человека с Запада настоящим собратом–христианином, какими бы неприемлемыми ни были его обычаи.[129]

К сожалению, чем больше узнавали друг о друге восточные и западные христиане, тем менее им нравилось то, что они видели. Простой человек с Запада, ожидавший увидеть восточных христиан такими же, как он сам, нашел вместо того людей, говорящих на странном языке, со странными обычаями и странными церковными службами, людей, которые, более того, не разделяли его горячее желание идти походом на «неверных» и сражаться с ними. Со своей стороны, византийцы, хотя и были знакомы с различными традициями богослужения и языками, имея рядом с собой пример славянских Церквей, восприняли западных людей как грубых, беззаконных и невежественных, а их воинственность показалась им несвоевременной и бестактной. Кроме того, их глубоко потрясли сражающиеся в рядах крестоносцев священники. К великому сожалению правителей, неприязнь и недоверие росли. Совместные обсуждения вопросов только ухудшали положение вещей, подчеркивая различия не только в политических взглядах и интересах, но также в церковной практике и богословии.

Невозможность прийти к соглашению привела к Четвертому Крестовому походу, разграблению Константинополя и установлению латинского господства на христианском Востоке. Это было бедствие, от которого Византия никогда вполне не оправилась и которое она никогда не могла простить. Так, почти каждый император, была ли столица в изгнании в Никее, или после отвоевания Константинополя в 1261 г., — равным образом пытался держать двери открытыми для воссоединения, в то время как подавляющее большинство его подданных теперь ни за что не соглашались ни на какой компромисс с Западом. Наиболее сильной была оппозиция со стороны низшего духовенства; ибо где бы латиняне ни установили свое господство, они ставили латинскую высшую иерархию, которая пыталась ввести латинское богослужение и латинское вероучение в православных приходах. Поддержка унии закончилась. Были, однако, византийцы, которые разделяли с большинством из императоров взгляд, что Империя с политической точки зрения не может допустить Западу быть к себе враждебным, особенно имея в виду угрожающее продвижение турок. Были такие люди, которые чувствовали, что когда Византия отрезает себя от Запада в религиозном отношении, то тем самым она изолирует себя от его интеллектуальной жизни и остается в культурной изоляции.

Для Византии это был трудный выбор. Если бы православные государства Восточной Европы когда‑нибудь были бы способны объединиться в реальный союз, они могли бы противостоять как Западу, так и туркам. Однако гражданские войны и скрытая неприязнь балканских славян к грекам не допускали возможности такого союза. Если туркам и можно было дать отпор, то только с помощью Запада. Какую при этом помощь мог предоставить Запад? Движение крестоносцев распалось и привело к разочарованию. Проповедь священной войны часто была слышна из уст папы, когда она объявлялась против его личных или политических врагов, независимо от их вероисповедания, но с единственной целью восстановить свой духовный авторитет. Если бы уния действительно была достигнута, папа мог бы начать проповедь для спасения Византии. Но кто бы откликнулся на его призыв? Венецианцы и генуэзцы, с их большими флотилиями и интересами на Востоке, были бы куда более полезными союзниками. Они, однако, всегда оставались единственными, кто не отвечал на папские призывы; кроме того, они никогда бы не стали сотрудничать друг с другом. Многие византийские государственные деятели сомневались в том, смогут ли политические выгоды унии перевесить ее отрицательные стороны. Византийские богословы, впрочем, не интересовались практической стороной дела. Они рассматривали вопрос sub speciae aeternitatis[130] а ведь именно они руководили спорами.

Каждая попытка унии сопровождалась определенным числом богословских споров, и в защиту или против нее писалось множество трактатов и речей. Споры эти были бесплодными, ибо они никогда не доходили до обсуждения основного вопроса. Действительным препятствием к объединению было то, что на Востоке и Западе чувство религии было различным; о чувствах же спорить трудно. Более того, на какой высший авторитет могли сослаться обе стороны? Решили, что это должны быть Св. Писание, постановления тех соборов, которые обе стороны считали Вселенскими, и творения тех отцов Церкви, которые считались православными и Богодухновенными. Поэтому спорящие стороны проводили время в том, что забрасывали друг друга цитатами из текстов. Тексты эти зачастую цитировались неточно и в плохих переводах и редко были убедительными. В Священном Писании и правилах соборов подчас не было ничего по вопросам, которые дискутировались; и хотя отцы Церкви и были вдохновлены свыше, вдохновение не всегда приводило к согласию. Они часто не были согласны или даже противоречили друг другу. Некоторые из трактатов и речей были более основательными. Но и они, к сожалению, были слишком надуманно политическими. Только если изучать те произведения, которые предназначались для чтения внутри каждой из Церквей, можно понять действительные различия между ними. Весь вопрос о мистицизме и мистической теории, который был столь важен для византийцев и по которому на Западе придерживались другого мнения, оставался за пределами споров. На Флорентийском соборе это было сделано умышленно, ибо вопрос не мог быть решен теми методами, которые применялись при дискуссиях.

Бесплодность споров также обусловливалась тем, что избегали прямого обсуждения существенного практического вопроса, т. е. претензии папы на главенство над всей Церковью. Это настоятельно требовало обсуждения, потому что все знали, что уния на практике означала подчинение Православной Церкви господству Рима. Даже самые крайние сторонники латинства не ожидали, чтобы греки подчинились власти папы без обсуждения на соборе догматических и богослужебных различий. Но, хотя западные богословы и получили большую подготовку на Базельском соборе, реальные отношения с папой не затрагивались на соборах, созванных по поводу унии. Незатронутой оставалась и дискуссия об отношениях императора и папы. Кроме того, спор о различиях в вероучении и церковной практике был беспредметным, когда одна сторона должна была добиться полного подчинения себе другой. Если средний византиец не доверял авторитету собора касательно унии, то это происходило от того, что он видел в этом посягательство на свою религиозную жизнь со стороны иностранной власти, домогательства которой были неканоничны, догматы ошибочны, а ее последователи проявили себя враждебными и нетерпимыми. Самое большее, на что он мог надеяться, чтобы собор милостиво разрешил ему сохранить часть его богослужебных традиций.[131]

За стенами зала заседаний горячо обсуждались домогательства папы на главенство в Церкви. Для латинян и сторонников унии он основывался на текстах. Они стремились показать, что греческие отцы Церкви, так же как и латинские, много веков назад доказали, что епископ Рима был законным наследником Петра и обладал его властью вязать и решать, т. е. он имел высшую власть во Вселенской Церкви по вопросам вероучения и дисциплины. Многие тексты поддерживали их в этом, хотя некоторые из них использовались лукаво. Но и здесь отцы не были последовательны. Римский престол в древности пользовался особым уважением. Епископ Рима, или его представитель, действовал как princeps senatus,[132] как обладатель высшего по положению престола в христианском мире. За исключением незначительных деталей, его взгляды господствовали над ним. Никто из тех, кто желал объединения христианства, не хотел резко порывать отношения со своим высшим иерархом.

Наоборот, быть в общении с ним в глазах многих было видимым знаком принадлежности к неразделенной Церкви. Клирики, имевшие разногласия со своими местными иерархами, охотно обращались к нему по вопросам дисциплины и вероучения. Но мог ли он в таких случаях сделать что‑либо большее, чем увещевать и советовать? Мог ли он на законных основаниях вмешиваться во внутренние дела другого патриархата? Сардикийский собор 343 г., очевидно, давал ему это право. Но это не был Вселенский собор; а Второй Вселенский собор безоговорочно отрицал это право, по меньшей мере в отношении Константинополя. Опять‑таки, были ли его изречения по поводу веры абсолютно непререкаемыми? С ним могли советоваться как с высшим личным нравственным авторитетом; его мнение могло иметь большой вес. Когда Иоанн Дамаскин и Феодор Студит, каждый из них по очереди, находился в оппозиции к императору–иконоборцу, который властвовал над Константинопольским патриархом, то они потребовали обратиться к Риму с протестом против введения иконоборчества без согласия своего епископа. Но в то же самое время, Иоанн считал, что вопрос следует решить посредством Вселенского собора, в то время как Феодор полагал, что Рим должен действовать в союзе с четырьмя другими патриархами; никто другой не выразил более отчетливо теорию пентархии патриархатов.[133] Более того, еще при жизни преп. Феодора, сам папа в глазах византийцев нарушил единство христианства, короновав на Западе соперничающего императора, вмешиваясь, таким образом, в апостольское преемство императоров. Византийский двор сохранил свой авторитет тем, что вскоре провозгласил его со–императором и таким образом признал его законным. Удар, однако, уже был нанесен.[134] Далее, когда немного позднее обнаружилось, что Рим санкционировал дополнение к Символу веры без разрешения или подтверждения со стороны Вселенского собора, вера в единство христианства не могла предотвратить гневную реакцию Константинополя. Константинопольский патриарх, возможно, высказал свой протест под влиянием ревности и самолюбия, как, по крайней мере, представляли дело в Риме. Естественно, это раздражало епископа столицы восточного христианства, который уже, несмотря на протесты Рима, усвоил себе титул Вселенского, чтобы подчеркнуть этим свое положение. Здесь же он оказывался младшим и подчиненным собратом епископа почитаемого, но находящегося в упадке города в Италии. Без сомнения, он с удовольствием уличил своего старшего собрата в неканоничности и ереси. Впрочем, негодование патриарха и его Церкви было вполне искренним. Рим утверждал, что дополнение к Символу веры было правомерным, потому что разъясняло уже принятый догмат. Для византийцев же деяния и решения Вселенских соборов были вдохновлены Святым Духом. Изменять их с целью толкования мог только другой Вселенский собор. Более того, в глазах византийских богословов это добавление изменяло весь смысл догмата. Для Византийской церкви вводить изменение односторонне было оскорблением для Вселенских соборов и для Святого Духа, тем более что дополнение и касалось Духа Святого. Речь шла о слове Filioque, которое помещалось после слов ex Patre при описании исхождения Святого Духа. Западному человеку добавление могло показаться обыкновенным. Для Гиббона, как и для многих других историков, «объяснения, даже и богословские, должны были допустить, что принятие отличия было неизбежным и безвредным». Греческие богословы, однако, придерживались другого мнения. Различие было, в самом деле, выражением двух противоположных точек зрения в религиозной мысли.[135]

В то же самое время атмосфера растущей враждебности приводила к тому, что люди стали замечать и жаловаться на различия в обрядовой практике, чему прежде не придавалось никакого значения. Греки обвиняли латинян в приверженности к иудаизму, потому что они постились в субботу, особенно во время Четыредесятницы. Они подчеркивали, что латиняне не служили литургию Преждеосвященных Даров в дни Великого поста. Они были потрясены тем, что латинские священники брили бороды; при этом достойно сожаления, что более образованным греческим богословам такие вещи не казались смешными. Обсуждали они и вопрос брака духовных лиц, который теперь запрещался у латинян, а у греков не только допускался, но и требовался в случае, если ставленник не принимал монашество. Вопрос о разводе, который запрещался у латинян, но допускался при определенных условиях у греков, ибо брак для них был не только Таинством, но и гражданским договором. Обсуждался догматический вопрос о чистилище, который казался грекам слишком определенным. Слишком дерзко, говорили они, претендовать на знание того, как Бог в Своей премудрости решит поступить с душами усопших. При этом они были готовы поверить, что души, которые не были однозначно приговорены к адским мучениям, могли еще не быть достойными предстать непосредственно перед Богом, и молитва могла помочь таким душам на их пути к Небу. Латиняне, в свою очередь, подвергали сомнению два момента в совершении греками Евхаристии: во–первых, использование греками теплоты, а, во–вторых, что было еще серьезнее, эпиклезу, призывание Святого Духа, без чего, по мнению греков, не могло совершиться пресуществление.

Большая часть различий не была существенна; серьезные богословы были готовы примириться с ними. Было, однако, одно отличие в обрядовой практике, вокруг которого разгорелись жаркие споры. Речь шла о том, какой хлеб следовало употреблять на литургии — квасный или бесквасный. Похоже, что употребление бесквасного хлеба вошло в широкое употребление на Западе только с IX в. Так же как и добавление к Символу веры, оно было сначала принято как регулярная практика к северу от Альп, хотя оба нововведения происходили из других мест. Свидетельством в пользу употребления бесквасного хлеба было то, что Сам Христос несомненно использовал его на Тайной Вечери. Греки соглашались с этим; но они утверждали, что закон Ветхого Завета упразднился со смертью Христа на Кресте и сошествием Святого Духа в Пятидесятницу. Закваска символизирует присутствие Духа Святого. Латинская практика представлялась им, поскольку они к тому же отказывались признать эпиклезу, оскорблением Святого Духа. В ходе спора добавлялись другие аргументы, некоторые из которых были слегка абсурдными, например, когда некоторые греки утверждали, что слово άρτος не только обозначало, но и содержало в себе квасной хлеб, приводя неправильную этимологию от слова άρτιος, «совершенный». Латиняне могли возразить, что άρτος использовалось в Евангелиях для обозначения хлеба, который преломил Христос; ссылка же на то, что закваска запрещалась, поскольку Христос велел Своим ученикам «остерегаться закваски фарисейской и саддукейской», представлялась малоубедительной. По сути, ни одна из сторон не была готова отказаться от своей любимой традиции. Греки так упорно настаивали на этом моменте, что их уничижительным прозвищем у латинян было азимиты, «бесквасные», с подтекстом, что они не были осенены Св. Духом.[136]

Все эти обрядовые моменты, даже вопрос о хлебах, не должны были служить препятствием к единству. Терпимость, икономия и желание допустить существование другой практики должны были иметь место и привели бы к преодолению трудностей. Икономия, верав то, что должна дароваться особая благодать милости, чтобы примириться с меньшими заблуждениями в интересах благобытия Дома Божия, было догматом, который охотно принимался греками. Но они не могли заставить себя применить его ни к претензиям папы на верховное главенство, ни к богословскому проступку добавления к Символу веры.

Многим благочестивым людям, как на Востоке, так и на Западе, казалось странным, что единство христианства должно быть нарушено из‑за какого‑либо предлога. Казалось в равной степени возможным проводить святую жизнь в благодати Божией независимо от того, верит ли кто‑нибудь, что Дух Святой исходит от Отца и от Сына или от Отца через Сына. Западные богословы не могли понять, почему это различие имеет столь большое значение. Но для богослова восточного здесь затрагивался жизненно важный вопрос: латинское добавление нарушало его понятие о главенстве Бога. Неспособность латинян понять весь подтекст сделанного ими добавления к Символу веры показывает, как далеко ушли друг от друга основные концепции тринитарного богословия Востока и Запада.

Текст Св. Писания, на котором основывается восточная точка зрения об исхождении Св. Духа, это Ин. 15, 26: «Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, Дух истины, Который от Отца исходит, Он будет свидетельствовать о Мне». Стихи следующей главы (13— 15), где о Св. Духе говорится: «Он… от Моего возьмет» и затем: «Все, что имеет Отец, есть Мое», по мнению восточных богословов, не касались предыдущего текста, хотя Фотий и его противники потратили много сил на обсуждение слова «Моего», έκ του έμοΰ по–гречески, о котором Фотий утверждал, что латиняне трактуют его какта έμοΰ; не имели значения и пространные ссылки ап. Павла на «Дух Христов». Отцы Второго Вселенского собора, которые должны были дополнить Никейский Символ веры, удовлетворились тем, что провозгласили, что Дух Святой исходит от Отца, не упоминая о Сыне. Но испанские отцы VI в., которые боролись с арианством у визиготов, понимали, что нужна большая определенность и добавили слово «Filioque». Из Испании добавление проникло на север, ко двору Карла Великого, возможно, при посредничестве ученого испанца Феодульфа, епископа Орлеанского; к концу IX в. оно уже было широко распространено в Германии, и немецкие миссионеры, работавшие в славянских землях, донесли известие о нем до патриарха Фотия. Когда папа Лев III велел написать Символ веры на стенах храма Св. Петра в Риме, он опустил это слово. Его преемники, однако, негодовали против нападок Фотия на Германскую церковь, и к началу XI в. западные императоры немецкого происхождения принесли употребление Filioque в Рим.[137]

Трудно оценить, насколько различия в богословском подходе были результатом разного темперамента, и в какой степени они развились под влиянием исторических обстоятельств. Действительно, в то время как церковные деятели Востока в IV‑VII вв. были заняты борьбой против христологических ересей и потому сосредоточивались на формулировании ипостасей Св. Троицы, их современники на Западе боролись против арианства готов и многобожия других германских народов, и потому концентрировали свое внимание на существенном единстве Божием. Как бы то ни было, контраст во взглядах нашел свой итог в замечании, что западная богословская мысль имела отправным пунктом единую природу Бога и затем перешла к мысли о трех ипостасях, а греки шли обратным путем, от трех Лиц к одной природе. Св. Василий Великий предпочитал второй метод. Он считал, что западный подход часто вел к савеллианству; более надежным было отталкиваться от конкретной формулы Отца, Сына и Святого Духа. В каждом подходе не было ничего незаконного. В идеале понятие о Троице и о Единице постигались одновременно. «Как только я пойму Одно, — говорит Григорий Назианзин, — я освящаюсь величием Трех. Как только я различаю Их, привожусь обратно к Одному». Однако немногие богословы достигали такого высокого уровня.[138]

Пристрастие греков к конкретному подходу объяснялось их любовью к апофатическому, негативному богословию, основанному на том, что мы не можем познать Бога в полноте. Три ипостаси Бога являются, так сказать, относительно познаваемой стороной Бога. Его существо просто, непознаваемо и недоступно. Каждая попытка постичь Божество есть и должна быть относительна; только с пониманием реальности неслиянного разделения трех ипостасей Св. Троицы становится понятным, как Бог в Своем непознаваемом существе может творить, сохранять и спасать познаваемый мир. Латиняне не отвергали апофатическое богословие; действительно, нет представителя его лучше, чем Августин. Они, однако, стремились рассматривать существо Бога в более онтологическом свете и подчинять ему Лица Св. Троицы. К различиям в богословской мысли добавлялись языковые проблемы. В то время как essentia является самым лучшим возможным переводом слова ουσία, оба слова не всегда понимались в одном смысле. Persona не является абсолютно точным переводом слова ύπόστασις; при этом если ύπόστασις переводить как substantia, что точнее, a persona как πρόσωπον, возникала дальнейшая путаница. Называть Лица Св. Троицы Substances имело для западного человека привкус трехбожия, в то время как понятие πρόσωπον у греков относилось скорее к наружности, чем к личности. Перевод всегда приводил к неправильному пониманию. Греки и латиняне честно переводили один и тот же текст различным образом, потому что слова не имели для них одного и того же содержания. Одно и то же место преп. Иоанна Дамаскина, к примеру, цитировалось каждой из сторон и было предметом для спора, потому что каждая сторона видела в тексте разный смысл.[139]

Православные, со своими апофатическими пристрастиями, предпочитали избегать догматических определений до тех пор, пока опасность ереси не сделала это необходимым. Они были готовы к тому, чтобы оставить вопрос о Св. Духе несформулированным. «Ты спрашиваешь, — говорит Григорий Назианзин, — что такое исхождение Св. Духа. Скажи мне сначала, что означает нерожденность Отца, и затем я тебе объясню природу и рождение Сына и исхождение Святого Духа; и мы оба будем поражены безумием за то, что дерзнули вмешаться в тайну Божию».[140] Это и была византийская точка зрения. Латиняне, однако, со своим законническим мышлением, настаивали на вмешательстве в тайну и объяснении исхождения Святого Духа; объяснение, которое их удовлетворяло, привело к добавлению к святому и соборно принятому Символу веры. Это не было только искусственным создаванием проблемы со стороны патриарха Фотия, хотя он с несомненным пристрастием взялся за дело, когда поставил себе задачей указывать папе на то, что Западная церковь допускает ересь. Для него как грека двойное исхождение Св. Духа было ересью; но, как следствие, ему пришлось сформулировать православный догмат.

Давая свою предпосылку, каждая сторона сталкивалась с вопросом, на который не было ответа. Но в результате подход был различным. Один ученый католический богослов как‑то сказал: «Латинская философия сначала рассматривает природу саму по себе и затем переходит к действующей силе; греческая философия сначала изучает действующую силу, а затем переходит к тому, чтобы понять природу».[141] Латинский мир продвигался к идее summum ens. Это идентифицировало сущность Бога с Его существом; Бог — это абсолютное, совершенное и простое Существо. Следовательно, у Св. Троицы одна сущность, одна природа и одна сила. Ипостасные характеристики трех Лиц соединены в сущности Одного; в этой сущности, хотя и различающейся отношениями, остается принцип единства. Отношения становятся ипостасями вместо того, чтобы быть их характеристиками. Сущность и ипостасные силы Отца не могут быть разделены. Следовательно, Он рождает Сына по существу, и Сын — это существенная ипостась. Поскольку причина и принцип Бытия в Св. Троице это существо, то эти две существенные ипостаси, не имея между собой отличий, вместе, исходя из их общей природы, производят Св. Дух. Единство Бога было бы нарушено, если бы мы усваивали бы только одному Отцу силу производить Св. Духа.

Греческое толкование понятия ουσία, для которого, к сожалению, essence не является единственным переводом, отличается от латинского толкования понятия essentia. Для греков essence понятие абсолютно простое и непостижимое; это не сама сущность и не причина сущности в других. Это понятие не может войти ни в какую форму отношений внутри себя и ни с кем другим. Причиной и принципом сущности и единства Св. Троицы является, следовательно, ипостась Отца. Различия ипостасей внутри Божества не зависят от сущности; между существом и энергиями есть непостижимое различие. Бог один, потому что есть один Отец, Который через Свои ипостасные энергии вызвал бытие Сына через рождение и Св. Духа через исхождение. Он является πηγαία θεότης, источником всего божественного в Св. Троице. Он «влечет» за собой Сына и Св. Духа, соединяя их вместе в Своей природе, которая остается единой и нераздельной, одинаковой во всех трех ипостасях. Ипостаси означают в одно и то же время различие и единство в отношении к Отцу, Который есть начало и в то же время суммирование — συγκεφαλαίωσις — Св. Троицы. По словам св. Дионисия Александрийского: «Мы распространяем единство нераздельно в Троицу и соединяем Троицу без сокращения в единство». Процитируем еще раз Григория Назианзина: «Мне кажется, мы сохраняем единого Бога, возводя Сына и Св. Духа к единому Началу, не смешивая их», а также: «Все Три имеют одну природу, Бога; единство—ένοχης — это Отец». Ириней идет еще далее и называет Сына и Св. Духа двумя руками Бога; смысл здесь при этом тот же. Через несколько столетий Феофилакт, архиепископ Болгарии, представляет традиционный византийский взгляд, сравнивая Отца с солнцем, Сына — с солнечными лучами, а Св. Духа — с теплом или светом, исходящим из солнца. Мы можем говорить о свете лучей, но солнце остается основой.[142]

Такое толкование Св. Троицы греками не могло допустить добавление латинян. Хотя икономия позволяла им смотреть сквозь пальцы на различия в обрядах, но она не могла простираться так далеко, чтобы принять изменение Символа веры, который был установлен отцами богодухновенного Вселенского собора и которое противоречило их пониманию Св. Троицы. В свою очередь, латиняне могли провозгласить, что добавление логически происходило из догмата Св. Троицы в их толковании, и, более того, было утверждено высшим догматическим авторитетом папства. Ни одна из сторон не поддавалась убеждениям противника, потому что спор был не столько о самом добавлении, сколько о том, могло ли в принципе иметь место добавление к Символу веры и вообще к пониманию всей природы Св. Троицы. Напрасно латиняне думали, что они добились победы по одному пункту, когда цитировали греческих отцов, начиная с ап. Павла, который употребил выражение «Дух Христов». Выражение это не означало то же самое для греков. Действительно, св. Иоанн Дамаскин употреблял это выражение, на что с радостью указывали латиняне; но сказал он следующее: «Нужно понимать, что мы не говорим об Отце как происшедшем от кого‑нибудь; мы говорим о Нем как об Отце Сына. Мы говорим о Сыне не как о причине и не как об Отце; мы говорим о Нем одновременно как о (рожденном) от Отца и как о Сыне Отца. Так же мы говорим о Св. Духе как от Отца (исходящем) и называем Его Духом Отца. Мы не говорим о Св. Духе как об (исходящем) от Сына, хотя мы и называем Его Духом Сына». Его позиция скорее апофатическая и исполнена пристрастия греков к парадоксам. Нелегко было приводить это в доказательство ясно определенного взгляда латинян.[143]

Были, впрочем, и греки, разделяющие точку зрения латинян. Некоторые из них не были богословами; они понимали, что все достоинства догматов не перевесят практических, культурных и нравственных преимуществ унии. Другие были искренними сторонниками латинского догмата, и среди них были самые блестящие мыслители и философы в истории Византии. Именно то обстоятельство, что они были философами, латинский рационализм был им ближе, чем греческая апофатическая традиция.

Греческие отцы всегда признавали, что Святой Дух действует через Сына. Пришествие Слова дало Св. Духу возможность распространиться в мире. Например, Феофилакт Болгарский говорит, что мы должны верить, что Св. Дух действует через Отца, но дан тварному миру через Сына. [144] Латиняне небезосновательно оспаривали это, утверждая, что фраза, в которой говорится о связи Сына и Св. Духа, была ограничена временем, начиная только с исторического момента Воплощения. Некоторые греки надеялись, что если будет найдено место, проясняющее это затруднение, латинян можно будет заставить опустить ненавистное добавление. Философмонах Никифор Влеммид полагал, вслед за Августином, что Св. Дух действовал через Отца и Сына как через одно начало, но изначально или главным образом только через Отца. Компромисса не хотел никто. Такое истолкование, однако, предполагало путь к согласию.[145]

Предложение Влеммида было сделано в такое время, когда никейские императоры давали папе надежду на унию, чтобы убедить его не пытаться поддержать умирающую Латинскую империю в Константинополе. Можно усомниться в их искренности; в любом случае было ясно, что Церковь не пойдет далеко по этому пути. Но после отвоевания Константинополя Михаил VIII Палеолог был сильно встревожен приготовлениями к восстановлению Латинской империи, предпринятыми папским протеже, королем Сицилии Карлом Анжуйским. В противовес Карлу он начал переговоры об унии с папой. В1273 г., несмотря на протесты патриарха Иосифа, он пытался угрозами заставить синод признать первенство Римского престола, право каждого священнослужителя обращаться к нему и начать поминание имени папы на литургии. На следующий год он послал делегацию, чтобы провозгласить свое послушание Лионскому собору, проводившемуся папой Григорием X. Делегация не была слишком впечатляющей, особенно после того, как один из кораблей, на котором находились два высоких дворцовых сановника, несколько клириков и секретарей, а также подарки императора для папы, потерпел кораблекрушение с большими убытками и человеческими жертвами близ мыса Малея на пути в Италию. Самым выдающимся членом делегации был философ–мирянин Георгий Акрополит, который присутствовал как личный представитель императора. Из двух представителей от Церкви один был дискредитированный бывший патриарх Герман, а другой Феофан, митрополит Никейский, человек без определенной позиции. Ни один значительный епископ не пожелал отправиться в составе миссии императора. Богословский спор не состоялся. Делегация только вручила папе письма от императора, его сына и нескольких греческих клириков о признании над собой его власти. Через пять дней состоялась церковная служба с участием всего собора, часть из песнопений на которой пелись по–гречески, а Символ веры читался с добавлением. Отмечалось, что в критический момент митрополит Никейский крепко сжал губы. [146]Сам Михаил оставался верным Лионской унии, несмотря на то, что он не смог силой ввести ее в своей Церкви и даже считал, что нет смысла останавливать деятельность Карла Анжуйского, которая в результате зашла в тупик из‑за длительной и дорогостоящей дипломатической интриги, приведшей к резне на Сицилийской вечерне. Секретарь императора, Георгий Акрополит, обратился к Римской церкви искренне. Трактат, в котором рассказывается о его обращении, не сохранился; он был уничтожен по приказу императора Андроника II. Очевидно, Акрополита убедил францисканский монах греческого происхождения Иоанн Парастрон, личное обаяние которого снискало ему добрую славу в Константинополе. Скорее всего, благодаря Парастрону обратился к латинству и ученый Иоанн Векк, который стал первым Константинопольским патриархом, настроенным в пользу унии. Векк написал несколько трактатов, чтобы доказать, что когда греческие отцы, в том числе Афанасий Великий, Златоуст и каппадокийцы, говорили «через Сына», то на самом деле они подразумевали «от Сына». Он умело аргументировал свою позицию; однако, он предпочел толковать понятие ούσία как точный эквивалент латинского essentia, а также он легко игнорировал много текстов, особенно из трудов каппадокийских отцов, которые ясно противоречат его точке зрения.[147]

Среди его противников был ученый Григорий Кипрский, который в 1283 г. стал патриархом Григорием И. Хотя он не признавал Лионской унии, он искренне искал формулировку, которая могла бы удовлетворить возражения латинян против греческого догмата и подчеркивал связь Сына и Святого Духа. Его аргументы никого не удовлетворили. Они были отвергнуты как арсенитами и их главой Александрийским патриархом Афанасием, так и Иоанном Хилой, который был антиарсенитом и антилатинянином, и Иоанном Векком, который подчеркнул, что они основаны на бессмысленном различении понятий «существующий» и «имеющий существование». Самые крайние взгляды Григория были изложены в книге, написанной одним из его учеников, монахом по имени Марк. Книга эта не сохранилась, и Григорий сам впоследствии отказался от нее. Собор 1285 г., созванный для осуждения Лионской унии, впоследствии считавшийся греками почти как Вселенский, утвердил томос, составленный Григорием, где говорилось о «вечном проявлении» Св. Духа через Сына; далее повторяется сравнение Троицы с солнцем, его лучами и его светом Феофилакта Болгарского, что также предполагает вечные взаимоотношения.[148]

Пролатинские взгляды Векка находили поддержку у его друзей, Константина Митилинского и Георгия Метохита, которые оба написали трактаты, содержащие отзвуки его интерпретации греческих св. отцов. Историк Георгий Пахимер, который неодобрительно относился к Лионской унии, в своем трактате старался доказать, что формула «от Отца через Сына» не исключает возможности, чтобы Сын принимал активное участие в исхождении. Подобно Григорию II, за свои труды он подвергся критике с обеих сторон.[149]

В XIV в. спор перешел в другую область. Политические выгоды от унии усиливались ввиду растущей турецкой угрозы. Воспоминания же о Латинской империи с течением времени отчасти потеряли свою горечь; преследование Михаила VIII со стороны его противников, за исключением монашеских кругов, было постепенно забыто. Несмотря на то, что присутствие все большего числа итальянских купцов в Империи и вызывало раздражение и негодование, однако, в то же время создавало близкие интеллектуальные контакты. Открытие Западом греческой философии, хотя это происходило главным образом через посредничество арабов, привело тех итальянцев, которые уже имели некоторое понятие о Византии из личного опыта, к пониманию, какие там имелись сокровища античной учености, и возбудило их интерес к культурной жизни греков, среди которых они жили. Со своей стороны византийцы начали понимать, что итальянцы уже не были варварами. Многие итальянцы научились читать по–гречески и начали посещать и переписываться с греческими учеными. Некоторые византийцы стали изучать латинскую литературу. Поворотный момент наступил, когда один молодой ученый, Димитрий Кидонис, выучил латынь у одного испанского доминиканского монаха, который жил в Пере, в генуэзской колонии по другую сторону Золотого Рога, и затем поставил перед собой задачу перевести на греческий язык труды Фомы Аквинского. Его переводы распространялись среди византийских ученых, и многих из них привлекло столь полное философское истолкование христианского вероучения. Томизм основывается на латинском понимании христианской догматики. Он подчеркивает единство Сущего за счет раздельности Лиц Св. Троицы. Многие греки колебались, отвергнуть ли им традиционную восточную точку зрения; перевод терминов по–прежнему вызывал проблемы. Но интеллектуальные круги Константинополя теперь проявляли большую готовность попытаться понять латинскую позицию.[150]

С другой стороны, это совпадало с движением внутри Греческой церкви, которое развивалось и оттачивало греческую точку зрения. Учение Григория Паламы о Божественных энергиях не только обеспечивало догматическую основу греческому взгляду на мистицизм. [151] Это было также восстановлением традиционного толкования теории греческих отцов Церкви об отношении Бога к человеку. Учение Паламы было принято рядом соборов XIV в. как официальный догмат Греческой церкви. Западным богословам оно казалось чистой ересью. Оно не могло быть согласовано с томизмом, на который многие греки начинали смотреть с симпатией. Это привело к тому, что многие византийские интеллектуалы — противники паламизма — перешли к открытой унии с Римом. Некоторые из них, такие какМануил Хрисолор, уехали в Италию, где сделали карьеру как преподаватели, в то время как сам Димитрий Кидонис, после активного участия в антипаламитских спорах, закончил свою жизнь как член Римской церкви в монастыре венецианской колонии на Крите. Другие сторонники унии остались в Константинополе защищать свою позицию.[152]

Сторонники унии в Византии всегда настаивали на том, что она могла быть достигнута, только если догматические вопросы подвергнутся обсуждению на соборе, который будет иметь уровень Вселенского. Они также надеялись, что такой собор может быть проведен на византийской территории, потому что в противном случае представители Востока будут малочисленны и подвергнутся политическому давлению. Неудача Лионской унии приписывалась несоответствию греческой делегации и тому, что они действовали так далеко от родины. Калабрийский грек Варлаам, с которым мы встретимся в ходе паламитских споров, в 1339 г. послал папе Бенедикту XII хорошо обдуманную ноту по всем этим вопросам. Император Иоанн Кантакузин в 1350 г. выступил с подобным предложением. Папский престол, однако, проявил колебания. В глазах Рима Лионский собор был Вселенским собором, и его решения были обязательны. С теоретической и с практической точки зрения было бы ошибкой снова поднимать вопрос. Более того, собор, проведенный на византийской территории, в свою очередь, мог поставить западную делегацию в неблагоприятное положение. Они могли быть в меньшинстве и столкнуться с преобладающими решениями, которые они не захотят принять.[153]

Император Иоанн V Палеолог, сын матери–латинянки и лично расположенный к Западу, после своего триумфа над узурпатором Канта–кузином первым делом начал прямые переговоры с папским престолом. В 1355 г. он написал письмо Иннокентию VI, в котором говорил, что если папа пошлет ему пять галер, 1000 пехотинцев и 500 всадников, он гарантирует обращение в латинство всех своих подданных в течение шести месяцев. Он предложил послать своего второго сына, Мануила, на обучение при папском дворе и дал обещание уступить престол в пользу Мануила, если ему самому не удастся добиться унии.[154]У папы, однако, не было войск, которые он мог бы послать. Посланные благословения и папский легат не могли их заменить. Тогда Иоанн V снова написал ему и сообщил, что ввиду подобных обстоятельств он не может преодолеть сопротивление своих подданных унии. Через несколько лет, однако, в 1369 г., он сам отправляется в поездку в Рим, заверенный своим двоюродным братом Амадеем Савойским, «Зеленым рыцарем», что его личное обращение обеспечит военную помощь. В Риме он публично признал над собой главенство папы. Но его не сопровождал в этом путешествии ни один из его клириков, и ни один из его сановников не последовал его примеру; он же отказался оказывать на них давление. Вероятно, он тщетно надеялся, что папа по крайней мере теперь согласится на собор в Константинополе. Между тем патриарх Филофей Коккин рассылал по всему Востоку гневные письма к православным, предостерегая их против унии.[155]

Вскоре папство показало себя и вовсе нерасположенным предоставлять военную помощь или даже вести переговоры об унии. В 1378 г. начался великий раскол Запада. Но раскол привел к тому, что Западная церковь сама начала ощущать потребность во Вселенском соборе и пересматривать отношение папы к такому собору. Ибо если бы собор покончил с расколом, его авторитет должен был стать высшим для каждого из пап–соперников. Если бы удалось созвать собор, тогда греки могли и должны были принять в нем участие. Греков упрашивали, и они были готовы, чтобы их упрашивали, если бы авторитет такого собора был принят. Однако император Мануил, который наследовал престол после Иоанна V в 1390 г., проявлял осторожность. Он сам был хорошим богословом, который лично не был согласен с латинским богословием. Его совет, который он дал в старости своему сыну Иоанну VIII, был не начинать переговоров об унии и самому не склоняться к ней; латинская гордость и греческое упрямство, по его мнению, никогда не доведут дело до унии.[156] Он не был врагом Запада. Он поощрял изучение западной культуры в Константинополе, сам провел несколько лет на Западе, в поисках помощи со стороны светских правителей, и пользовался случаем, чтобы обсуждать богословские вопросы с профессорами Сорбонны, для которых написал трактат против латинского догмата о Св. Духе. Ему предлагали послать представителей на собор в Пизу и Констанцу. Его друг–унионист, Мануил Хрисолор, с двумя вельможами с Пелопоннеса присутствовал на последнем соборе в качестве наблюдателей с его стороны. Хрисолор, который произвел столь сильное впечатление на собрание отцов, что они сочли его возможным кандидатом на папский престол, к сожалению, умер, как только начались заседания. Но византийское посольство, состоящее из дипломатов, прибыло на собор в Констанце, и там они беседовали с новоизбранным папой, Мартином V. Мы не знаем, какие они ему делали предложения, но они были достаточно дружественно настроенными к папе, потому что он отправил делегацию в Константинополь, которую на Западе называли «покорением греков».[157]

Переговоры продвигались медленно, чему причиной были отчасти сложности в отношениях папы с предводителями сторонников собора, а отчасти непростая ситуация на Востоке. Был момент, когда казалось, что собор может быть проведен в Константинополе, но осада города турками в 1422 г. ясно показала, что там не могло быть места международным собраниям. В 1423 г. Мануил II отошел от активной политической жизни и через два года умер. Его сын, Иоанн VIII, был убежден, что спасение Империи зависело от унии, и пытался оказывать давление в пользу проведения собора; но он с самого начала не хотел, чтобы собор проводился в Италии; при этом папский престол по–прежнему испытывал трудности со своим утверждением на Западе. Промедления продолжались. К началу 1438 г. приготовления были закончены, и император со своей делегацией прибыл на только что открывшийся в Ферраре собор, который в январе 1439 г. переместился во Флоренцию.[158]

К счастью, мы располагаем полным текстом протоколов споров на Флорентийском соборе; чтение их, однако, оставляет впечатление нереальности. Латинские делегаты на соборе представляли собой внушительную группу; они были обученными философами, хорошо начитанными в трудах св. отцов. Там было трое ученых доминиканцев, грек по происхождению Андрей Хрисоверг, архиепископ Родосский, Иоанн из Монтенеро, провинции Ломбардии, и представительный Иоанн Торквемада. Во главе их стоял кардинал Цезарини; за ними стоял сам папа Евгений IV, следивший за тем, чтобы их действия были согласованы. Императору Иоанну было труднее образовать делегацию на столь высоком уровне, которая бы согласилась поехать с ним в Италию. Многие из его епископов отказались принимать участие в соборе, а те, которые прибыли, разделяли восточный взгляд, близкий индивидуалистической точке зрения греков, что все епископы имеют равное право высказывать свое мнение. Между ними не было единодушия; император сам неоднократно подчеркивал, что его лучшие богословы были мирянами. На самом деле, три самых активных делегата были монахами, возведенными в епископский сан непосредственно перед собором. Это был Виссарион из Трапезунда, митрополит Никейский, Марк Евгеник, митрополит Ефесский, и Исидор, митрополит Киевский и всея Руси. Их сопровождал патриарх Иосиф II, благородный, болезненный старик без больших умственных способностей, незаконный сын болгарского царя и гречанки. Остальные греческие духовные лица были еще более посредственными. Из светских делегатов, кроме самого императора и его брата Димитрия, самыми выдающимися были четыре философа, все по имени Георгий: Георгий Схоларий, Георгий Амируцис, Георгий Трапезундский и уже отягощенный годами эксцентричный неоплатоник Георгий Гемист Плифон. По требованию императора патриархи Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский назначили делегатов, которые бы представляли их в числе присутствующего духовенства, но они ясно дали понять, что их делегаты не обязаны присоединяться к тому, что решат остальные члены собора. Со стороны Грузинской церкви присутствовали один епископ и один мирянин.

Георгий Схоларий, который в это время был благоприятно настроен к унии (впоследствии он изменил свою точку зрения), хорошо понимал, что его соотечественники не могли равняться с латинянами по эрудиции и диалектическим способностям. Более того, они имели разногласия друг с другом; император не облегчал их задачу. Несмотря на его желание не повредить достоинству своего императорского величества или Церкви, он должен был добиться унии, но и он был достаточно трезвым богословом, чтобы понимать, что были вопросы, по которым соглашение невозможно. Такими были фундаментальные вопросы, как теория взаимоотношений ипостасей Св. Троицы, специальный догмат об энергиях Божиих, принятых всей Восточной церковью и осужденный как ересь Западом. Он запретил своей делегации касаться этих вопросов. Когда к концу собора латиняне подняли вопрос об энергиях Божиих, греки в смущении должны были отвечать, что они не могут обсуждать его. Трудно было рассчитывать, чтобы собор, уклонившийся от обсуждения главных вопросов, мог надеяться на заключение соглашения.

Вопросов, дозволенных к обсуждению, было четыре: об исхождении Св. Духа, о хлебе для литургии и других литургических различиях, догмат о чистилище и положение папы. Такие вопросы, как о браке священнослужителей и разводе были отложены. Договорились, что дискуссия будет основана на ссылках на Св. Писание, правилах Вселенских соборов и трудах тех из отцов Церкви, которые признавались святыми во Вселенской Церкви. После некоторого давления греков заставили признать, что латинские отцы стоят наравне с греческими. Это сразу поставило их в невыгодное положение, поскольку они были очень плохо знакомы с латинскими отцами. С точки зрения объективного наблюдателя, обмен цитатами из текстов, пусть и святых отцов, вряд ли может быть удовлетворительным способом для постижения вечных истин. Более того, учения св. отцов зачастую не совпадали друг с другом, и правила соборов часто были неточными, а их греческий и латинский варианты сильно отличались друг от друга. Проблема перевода добавляла трудности.

Из всех подлежащих обсуждению вопросов наименее сложным оказался тот, что касался чистилища. В Греческой церкви не было определенного догмата о чистилище; хотя Марк Евгеник и подготовил аргументацию, противопоставляющуюся латинскому догмату, он согласился, что его взгляды носят чисто личный характер. В целом греки считали, что души умерших не получают окончательного определения до Страшного суда, но нам не дано знать, что происходит с ними между смертью и этим судом. У них не было конкретных возражений против латинского догмата, и они были готовы допустить его, хотя и считали слишком конкретным, и им не нравилась фраза в латинской формуле о том, что «благословенные узрят Бога», потому что там не проводилось различие между Его сущностью и Его энергиями; они, однако, не подчеркивали этот момент.

Богослужебные вопросы, после некоторых споров, были разрешены компромиссным образом. Латиняне согласились, чтобы греки употребляли квасной хлеб. Решили, что хлеб для Евхаристии может быть квасным и бесквасным, и обе эти практики правильны. Греки могли продолжать употреблять эпиклезу, но от них требовалось признание, что она не нужна, потому что производят пресуществление слова Господа. Многие греки чувствовали, что их обманули, потому что император представил им это решение как fait accompli.[159] Как бы они ни думали об этом, так же как и о разрешении употреблять бесквасный хлеб, им казалось, что нанесено оскорбление Святому Духу.

Больше всего трудностей доставил вопрос о Святом Духе. Споры по нему заняли больше времени, чем все остальные вопросы на соборе; определения по нему заняли больше всего места в окончательном тексте унии. Привлекалось к обсуждению бесконечное количество текстов. Здесь особенно остро встала проблема перевода. Поначалу греки с полным правом не принимали передачу слов ύπόστασις и πρόσωπον как persona. Когда они согласились по этому пункту, это ослабило их аргументацию. Позднее латиняне согласились переводить ύπόστασις как subsistentia; разница, впрочем, была небольшая. Критическое слово αιτία переводилось латинским causa. Слово principium, которое было ближе по значению, идентифицировалось с άρχή. Переводы привели к колоссальному непониманию. Довод латинян состоял в том, что добавление к Символу веры было только для разъяснения. Они подчеркивали также, что на Втором Вселенском соборе было сделано точно такое же добавление к Никейскому Символу веры. Затем они показывали, что не только латинские, но и целый ряд греческих отцов высказывались в защиту догмата, а святые должны быть согласны друг с другом. Официальный греческий догмат об исхождении Св. Духа «через Сына» должен, следовательно, означать то же, что и «от Сына». Казалось, что тексты, которые они цитировали — свв. Григория Нисского, Афанасия Великого, Иоанна Златоуста и Симеона Метафраста — будут способствовать спору с латинянами, но по единственной причине, что латиняне не принимали различие, которое делали греки между ούσία и ύπόστασεις Св. Троицы; поэтому они пренебрегли текстами свв. Василия Великого, Григория Назианзина и других отцов, которые могли доказать, что, к сожалению, святые не всегда согласовались друг с другом. Они цитировали два текста, один из Епифания, а другой из Василия Великого, которые, казалось, вполне определенно поддерживали идею о двойном исхождении. Действительно, слова Епифания не допускают другого толкования, в то время как слова Василия Великого шире по смыслу, и если сравнивать их с другими его утверждениями, могут быть истолкованы по–разному. Марк Евгеник, поддерживавший крайний греческий взгляд, заявил, что тексты были фальсифицированы, но не смог доказать свое мнение. Впоследствии, когда он принял тезис о святости и латинских отцов, он должен был предположить, что их труды также были поддельными. В самом деле, сами несообразности в текстах св. отцов могли служить в поддержку латинской точки зрения; предполагалось, что они не проводили четкого различия между словами «через» и «от».

В деле аргументации латиняне были на высоте. Виссарион, самый ученый из греческих духовных лиц, вполне искренно поддался их убеждениям, хотя его стремление к унии происходило прежде всего из желания, чтобы Византия влилась в западную культуру. Его примеру последовал Исидор Киевский, а также философы–миряне, за исключением Плифона, который присутствовал только на нескольких заседаниях, предпочитая проводить время во Флоренции и читать лекции по Платону перед восторженной аудиторией. Престарелый патриарх Иосиф желал унию и был готов принять, что «через» и «от» обозначают одно и то же понятие; но он умер прежде конца собора. Впоследствии Георгий Схоларий насмешливо замечал, что после того, как его предложения были втоптаны в грязь, старику не оставалось ничего другого, как умереть. Сам Схоларий в то время, однако, был готов принять латинский тезис о том, что Лица Св. Троицы были одинаковы по существу и не смущался, когда кто‑нибудь говорил «через» или «от» Сына, лишь бы было ясно, что подразумевается одно начало. Один только Марк Ефесский продолжал держаться своей позиции. Однако, стесненный запретами императора, трудностями перевода, пренебрежением к латинскому языку и своим глубоким уважением к апофатическим традициям Церкви, он оказался неудачным полемистом.

Основной вопрос о главенстве папы был пройден весьма быстро. Если бы претензии папы на то, чтобы быть верховным авторитетом в догматических и дисциплинарных вопросах были приняты, тогда его точка зрения по догматическим вопросам была бы поставлена во главе без всяких дальнейших доказательств. Но даже латиняне стыдились зайти так далеко, потому что тогда созвание собора логически было бы излишним; а сторонники собора на Западе были все еще сильны. Более того, они обещали доказать в спорах, что их богословие было правильным. Грекам было запрещено поднимать вопрос, имел ли папа какое‑нибудь право делать добавления к Символу веры. Латиняне требовали, чтобы папе принадлежала абсолютная дисциплинарная власть над всей Церковью, и тогда в отношении догматов он будет иметь власть созывать собор, который бы занимался догматическими вопросами, и его решения будут обязательны для всей Церкви. По мнению императора, такое положение было трудно принять, потому что императору по традиции принадлежало право созыва Вселенского собора. Он так упорно боролся за это свое право, что в конце концов вопрос о созыве собора был оставлен открытым. Напрасно греки пытались ввести какое‑нибудь упоминание о своих правах и привилегиях восточных патриархатов.

Окончательная формулировка оставляла многое несказанным. Она присваивала Римскому епископу полную власть править и управлять всей Церковью и всеми христианами, «как постановили Вселенские соборы и святые каноны». Греки протестовали против слова «всеми», но в конце концов были вынуждены принять его. Слово, переведенное здесь как «как», было несколько двусмысленным. Есть основания предполагать, что в первоначальном латинском тексте употреблялись слова quemadmodum et, «постольку поскольку», но впоследствии они были заменены на quemadmodum etiam, «как раз как». В греческом тексте говорится καθцv τρόπον, «согласно тому как», что может по желанию читателя рассматриваться или не рассматриваться как ограничительная формула.[160]

В конце, усталые от всего, более всего желавшие вернуться домой, а также умышленно поставленные в условия нехватки продуктов и удобств, по приказу своего императора и подчиняясь договору, заключенному с Церковью Иоанном V, греки подписали договор об унии. Исключения составляли Марк Евгеник и, похоже, Плифон, который не любил Римскую церковь еще больше, чем Греческую. Марку угрожали лишением престола; после возвращения на свою кафедру в Ефес, находящийся на турецкой территории, он уступил давлению и подал в отставку.[161]

Почти вся Греческая церковь смотрела на него как на мученика. Вскоре император понял, что легче подписать унию, чем выполнить ее. Лично он остался ей верен, но, под влиянием своей престарелой матери, он не стал применять силу к своим подданным. Ему было трудно найти кандидата на пустующий патриарший престол. Митрофан II, которого он назначил в 1440 г., вскоре умер. Его преемник, Григорий Маммас, искренний защитник унии, счел за благоразумное уехать в мае 1451 г. в Италию. Несмотря на любовь и восхищение, которыми Виссарион лично пользовался, он уехал в Италию, потрясенный враждебностью, с которой были встречены его действия в Константинополе и веря, что он лучше сможет послужить греческому делу, живя среди итальянцев. Приверженность к унии Исидора Киевского встретила сильнейший отпор у русского князя, Церкви и народа, которые свергли его с престола. Он тоже уехал в Италию. Восточные патриархи провозгласили, что они не считают себя связанными чем‑либо из того, что подписали их представители и тем самым отвергли унию. Георгий Схоларий, хотя принял унию и увлекался трудами Фомы Аквинского, однако вскоре был убежден Марком Евгеником в том, что был не прав. Он удалился в монастырь, а после смерти Марка в 1444 г. стал вождем противников унии. Низший клир и монахи последовали за ним как один.

Усталый и разочарованный, император Иоанн VIII умер в 1448 г. Его брат и наследник Константин XI считал себя связанным унией; он, однако, не стремился навязывать ее своим подданным до самого кануна последней турецкой осады. Осенью 1452 г. Исидор Киевский, теперь римский кардинал, прибыл в Константинополь с актом об унии, который 12 декабря был торжественно зачитан в кафедральном храме Св. Софии. Исидор, заинтересованный, чтобы все шло гладко, докладывал, что это было воспринято доброжелательно. Но его итальянский помощник, Леонард Хиосский, архиепископ Митилинский, гневно писал, что всего несколько человек присутствовали при этом, а многие клирики были против этой церемонии. Действительно, хотя в течение нескольких последних месяцев существования Империи в Святой Софии служило латинское и горсть униатского духовенства, ее алтарь был почти пуст. Большинство клириков и приходов города не хотели иметь с ними ничего общего.[162]

Если бы папа мог подкрепить унию действенной материальной помощью, возможно, что население Византии приняло бы ее. Действительно, когда Исидор прибыл с сотней солдат, сразу поднялось движение в его пользу, хотя оно тут же пошло на убыль, когда увидели, что это и есть вся помощь со стороны папы. Несколько сановников двора и ученых сохранили верность унии; были другие, согласные примириться с ней, пока не минует кризис, если бы была возможность провести другой собор, на этот раз в Константинополе. Первый министр императора, Лука Нотарий, видимо, придерживался этого взгляда. Но непримиримость латинского духовенства под предводительством Леонарда Хиосского разрушила все его надежды и привела к горькому высказыванию, что он предпочтет султанский тюрбан, чем кардинальскую шапку.[163]

Именно в такой атмосфере неудачных переговоров началась осада Константинополя турками. Только в последнюю ночь свободы города было какое‑то единство духовенства и паствы, независимо от их взглядов, когда они пришли на последнюю литургию в Святую Софию. К этому моменту стало ясно, что уния не спасла и не спасет Византию. Нравилось византийцам или нет, они должны были увидеть у себя турецкий тюрбан.

Глава 5. Церковь и философы

Главная сила западной средневековой цивилизации, по крайней мере, в ее идеальной форме, состоит в ее объединении под эгидой Церкви. Именно Церковь сохранила образование и науку в «темные века». Церковь продолжала поддерживать и основывать школы и университеты; службе в Церкви образованные люди посвящали свою ученость. Философия стала «служанкой богословия»; благодаря поощрению философии, Церковь смогла развить свое собственное богословие и сохранять свои позиции в интеллектуальной жизни.

Этого единства в Византии не было. Там традиции светского образования никогда не умирали. Скорее государство, чем Церковь отвечало за обеспечение благоприятных условий для образования и основало замечательный университет в Константинополе. Наиболее выдающиеся философы и ученые были в основном мирянами или людьми, которые приняли сан через много лет после окончания своего образования. Многие даже из самых известных богословов оставались мирянами до конца жизни. В отличие от Запада, в Византии юристами обычно бывали миряне, действовавшие в светских судах. Сфера канонического права на Востоке была намного уже; даже канонисты редко бывали из клириков. Это неизбежно вело к определенной подозрительности в кругах духовенства к светскому образованию и философии, к страху, что эти светские философы могут соблазниться своим восхищением пред античной мыслью, выйти за рамки православия и повести за собой невинных учеников. Церковная организация как институт никогда не осуждала эрудицию и не отрицала пользу учености. Общественное мнение в Византии питало глубокое уважение к образованию и достижениям человеческой мысли, и было очень много служителей Церкви, которые сами были высоко культурны, — потому религиозный обскурантизм никогда не мог победить. Великий мистик XIV в. Николай Кавасила, мирянин, во всеуслышание заявлял, что священник, который получил светское образование, стоит намного выше того, который этого образования не получил. [164] Даже св. Григорий Палама, теоретик мистицизма, который считал, что истинно верующий человек должен оставить в стороне свое светское образование, признавал благо своей аристотелевской выучки, которая давала ему возможность ясно мыслить. При этом он высказывал опасения, что слишком усердное изучение Аристотеля может привести неосторожного ученика к преувеличению силы интеллекта; сам он был рад, что не соблазнился погружением в платонизм, потому что эта философия столь привлекательна, что часто совращает неопытного человека в язычество.[165]

Тем не менее, всегда были византийцы, которые подозрительно относились к светскому образованию, включая мирян, таких как автор произведения «Филопатрис» X в., считающий платонизм в высшей степени опасным, или грубый солдафон Кекавмен в начале XI в., который полагал, что знание Библии и элементарное обучение логике — это все, что нужно мальчику.[166] В конце XI в. знаменитый ученый Михаил Пселл столкнулся с подобными же трудностями, и его ученик Иоанн Итал был изгнан из университета за то, что преподавал Платона.[167] Но это происходило в период, когда иерархия ревностно следила за университетом. Позднейшие иерархи, вплоть до 1453 г., не выказывали такого противления. Врагов светского образования можно было тогда найти среди монахов, особенно арсенитов и в партии зилотов позднейшей Церкви; они относились враждебно не столько к образованию как таковому, сколько к богатству и светскости образованных иерархов. Осуждали они также контроль, который осуществляли светские власти над высшим образованием.

Обучение ребенка, как правило, начиналось дома, если семья могла позволить себе держать частного воспитателя. Воспитателем обычно был монах, который давал начальное религиозное образование с элементами triviuma и quadriuiumа. [168] Это подразумевало, во–первых, чтение, письмо, грамматику и синтаксис, а также изучение классических авторов, в первую очередь Гомера; этим ребенок занимался примерно от шести до четырнадцати лет. Затем он переходил к изучению риторики, науки произношения и композиции, а также таким авторам, как Демосфен и Фукидид, и философии, которая на этом этапе означала изучение логики Аристотеля. К этому примыкали четыре «свободных искусства»: арифметика, геометрия, музыка и астрономия. На этом этапе ученик мог посещать школу, которую содержал какой‑нибудь светский ученый или монастырь. Triuium и quadriuium составляли έγκύκλιος παιδεία, «основное образование», которое полагалось иметь каждому византийцу. Светские и монастырские школы работали согласованно, хотя последние уделяли больше внимания изучению Св. Писания. Для изучения высших наук, т. е. права, медицины, физики и высшей философии, которая включала в себя знакомство с платонизмом и другими философскими системами, нужно было посещать университет, если человек уже не посвятил себя служению Церкви. В последнем случае он, вероятно, обучался в Патриаршей академии, которая принимала мальчиков в сравнительно раннем возрасте и давала им специальное богословское образование.

Такова была обычная система образования на протяжении византийского периода, хотя по временам университет приходил в упадок и даже совсем закрывался, как, например, при последних императорах–иконоборцах или при Василии II. В такие периоды высшее образование обеспечивали отдельные профессора или даже Патриаршая академия. Замечательно, что высшая церковная власть пыталась подчинить себе изучение философии в университете только тогда, когда он процветал, в середине IX и в конце XI вв. В другое время и сами церковные школы были на отличном уровне. В начале XI в. был даже один архиепископ, Иоанн Мавропус из Евхаит, который писал стихи в похвалу Платону.[169]

Высшее образование подверглось полной перестройке при императоре Андронике II, которого склонил к этому его ученый — великий логофет Феодор Метохит. Были восстановлены прежние предметы с отдельным преподавателем по каждому из них, но под верховным руководством великого логофета. Жалование преподавателям, как и прежде, платило государство, но в качестве нововведения родители учеников теперь должны были платить небольшую дополнительную сумму. Похоже, что у университета не было центрального здания; преподаватели вели обучение в различных частях города, причем некоторые из них, как, например, грамматик Максим Плануд, использовали монастырские здания.[170] Возможно, что частные школы, такие, как основанная Никифором Григорой в здании, принадлежащем монастырю Хора, были как‑то связаны с университетом. Они могли быть закрыты по приказу великого логофета; такова была судьба школы Григоры.[171]Патриаршая академия подверглась реорганизации немного раньше, при Михаиле VIII. Похоже, что в это время она давала образование такое же, как в университете, но с упором на богословие. Около 1400 г. император Мануил II придал университету его окончательный облик. Должность великого логофета пришла в упадок; высшее образование было подчинено четырем верховным судьям. При Иоанне VIII верховным судьей, который занимал этот пост, был Георгий Схоларий, который был также членом сената, секретарем императора и преподавателем философии. Университет теперь назывался Catholicon Museion; Мануил сосредоточил его здания в одном месте, около монастыря Св. Иоанна Крестителя в Петре, где в распоряжении студентов была прекрасная библиотека. Такое перемещение стало, без сомнения, возможным благодаря тому, что число студентов сократилось пропорционально сокращению численности населения города. Примерно в то же время Мануил переместил Патриаршую академию в здания вокруг монастыря Св. Иоанна Крестителя в Студионе, где также была хорошая библиотека, и поставил во главе ее монаха–студита, Иосифа Вриенния. Оба учреждения, вероятно, сотрудничали между собой и обменивались преподавателями. Иосиф Вриенний, возглавлявший Патриаршую академию, был ее преподавателем по богословской экзегезе; возможно, он проводил занятия по философии и в университете, и в академии. Оба учреждения пользовались большим уважением даже в Италии; сюда приезжали учиться многие итальянцы. Именно в них получили образование последние византийские интеллектуалы. Виссарион Никейский и Георгий Схоларий — оба слушали лекции в университете, в то время как Марк Евгеник учился в академии. [172] Самая известная школа этого времени находилась, однако, не в Константинополе, но в Мистре, на Пелопоннесе, где Георгий Гемист Плифон преподавал свой собственный курс неоплатонизма, далеко от глаз церковной иерархии, которая не могла легко примириться с такой откровенной пропагандой язычества. Как Виссарион, так и Георгий Схоларий приезжали к нему из Константинополя для обучения.[173]

Таким образом, Церковь сотрудничала на равных началах с государством в области образования; в целом это сотрудничество протекало спокойно. Конечно, среди арсенитов и зилотов был элемент антиинтеллектуализма; но хотя их позиция могла отражать по некоторым вопросам общественное мнение, она никогда не угрожала общему уважительному отношению византийцев к образованию. Действительно, Григорий Палама не соглашался с монахами, увлекавшимися высшими науками, но у него не было и стремления подавлять их. Он только считал, что такие занятия не подобают тому, кто стремится проводить созерцательную жизнь, как и вступление во брак или употребление мяса. Разумеется, его взгляды разделялись всеми мистиками. Как мы видели, его друг и поклонник Николай Кавасила имел другой взгляд, так же как и его покровитель, высокообразованный император Иоанн VI Кантакузин. Более того, сам он никогда бы не мог так хорошо выражать свои взгляды, если бы не прошел обучение аристотелевской логике.[174]

Проблемы начинались только тогда, когда философы приступали к богословию. Апофатическая традиция в Византии была очень сильной. Ее признанные богословы основывали свою точку зрения на том, что Бог непознаваем. Они полемизировали, избегая, где возможно, догматических определений, за исключением тех случаев, когда речь шла об основах вероучения. В этом случае они спорили активно, защищая буквальную точность определений. До того как Иоанн Дамаскин написал свой основополагающий труд о вере, не было предпринято попыток систематизировать богословие, но даже он оставил многое недосказанным. Более осторожные из философов держались в стороне от богословских споров. Отец византийской учености XIV в. Феодор Метохит, великий логофет при благочестивом императоре Андронике II, интересовался всеми отраслями гуманитарных и прочих наук. Но и он не претендовал на то, чтобы быть самостоятельным мыслителем, говоря, что великие умы прошлого уже все сказали, и ничего нельзя к этому добавить. Такая точка зрения очень часто встречалась в Византии. На самом деле, Метохит все же дает ей своеобразное толкование, вводя в свои комментарии отражение собственного опыта. Он рекомендует своим ученикам читать всех античных философов, включая скептиков; ибо, как он подчеркивал, всякое человеческое знание, обоснованное эмпирически, может быть оспорено аргументами, основанными на противоположном взгляде. Изучение истории, к которому он активно призывает, показывает, как разнообразен может быть человеческий опыт. Но, хотя его советы могли привести к инакомыслию, с точки зрения Церкви, он тщательно ограничивает свой интерес к философии предметами, основанными именно на человеческом опыте. Когда он касается богословия, то придерживается апофатического метода. Он признает границы человеческого разума и считает, что разум не может быть свободен от ошибок, за исключением тех случаев, когда он вдохновлен Богом. С одобрением цитирует Метохит суждение Платона о том, что трудно постичь Бога и невозможно выразить Его постижение словами, понятными для других.[175]

Самый известный ученикМетохита, Никифор Григора, не был столь осторожен. Он разделял широкие интересы своего учителя; но, как мы увидим, он позволил себе быть вовлеченным в богословские споры, и тем самым испортил себе карьеру.[176] Немного позднее Димитрий Кидонис переведет Фому Аквинского и познакомит Византию со схоластикой. Были византийские ученые, которых настолько увлекались смешением философии и богословия, что могли войти в противоречие с древней традицией своей Церкви. Большинство из них, такие как сам Кидонис и его ученик Мануил Хрисолор, в конце концов обрели более удобную жизнь в лоне Римской церкви. Но поскольку они избегали активной полемики, то никогда не подвергались наказанию со стороны византийской церковной власти. Неприятности, которые в своей карьере испытывал Кидонис, имели политические, а не религиозные причины.[177] Император Мануил II и его ученый современник, Иосиф Вриенний, хотя оба и были не согласны с латинским богословием, но поощряли изучение латинского языка.[178] Георгий Схоларий, который был одним из самых непримиримых противников унии с Римом, был в течение всей своей жизни страстным почитателем Фомы Аквинского. В старости он, правда, находился в несколько затруднительном положении, пытаясь примирить свою любовь к схоластике с традиционным богословием своей Церкви.[179] Его противник Виссарион, с другой стороны, был пылким и знающим платоником, которому все убранство схоластики не казалось слишком привлекательным. Но из уважения к итальянской науке и в интересах культурного объединения он был готов принять римское богословие. Его переход в лоно Римской церкви был очень важным для Запада; ведь его влияние способствовало освобождению Римской церкви от рамок схоластики.[180]

Правда, самый выдающийся греческий философ своего времени, Георгий Гемист Плифон, и, возможно, самый оригинальный мыслитель, который когда‑нибудь был в Византии, должен был пасть жертвой Церкви, хотя он и обосновался в провинциальной столице Мистре, под просвещенным покровительством образованного правителя Морей.[181] Он был представителем нового движения, связанного с появлением, еще на поколение раньше, слова «эллин» для обозначения гражданина Византии. Это слово в течение тысячи лет находилось в пренебрежении. После победы Креста оно употреблялось для обозначения грека–язычника, главным образом в сборниках законов и комментариях к ним. Употребление его допускалось только в смысле языка. Средний византиец, называя себя ромеем (т. е. римлянином), называл свой язык ромейским. Но в образованном обществе слово «ромейский» использовалось для названия простонародного языка. Человек образованный должен был, как говорит Анна Комнина, «эллинизировать» свой язык. Собор 1082 г., который осудил неоплатоника Иоанна Итала, признавал, что эллинские занятия составляли значительную долю образования, но предавал анафеме каждого, кто придерживался эллинского учения. Если человек называл себя эллином, он тем самым отрицал свою принадлежность к христианам. Неожиданно в XIV в. византийские интеллектуалы начали говорить о себе как об эллинах. Эта традиция, вероятно, началась не во вселенском центре, Константинополе, но в Фессалонике. Мистик–гуманист Николай Кавасила, будучи еще молодым человеком, около 1345 г., в письме своему отцу в Фессалонику говорил, что не решается послать ему одну из своих бесед, опасаясь, как бы ее стиль не поразил «ваших эллинов» — τους έν ύμΐν"Ελληνας. В позднейших работах он пишет о «содружестве Эллады». Киприот Лепенфрен, в письме к Никифору Григоре около 1351 г., говорит о «всех здешних эллинах» и, сравнивая Сирию с Византией, добавляет «или где‑либо еще, где живут эллины». Димитрий Кидонис в своих позднейших работах употребляет слово «Эллада» как эквивалент Византии. Григора по–прежнему противопоставляет «эллина» «православному», но пишет об Элладе с восхищением. К XV в. большинство византийских интеллектуалов говорят о себе как об эллинах. Иоанн Аргиропул даже называет императора «императором эллинов» и описывает последние войны Византии как борьбу за свободу Эллады. Далеко позади осталось время, когда один западный купец, прибывший с письмами, обращался к «императору греков» и был едва принят при дворе.[182]

Для новой точки зрения были разные основания. Империя сократилась до пределов, которые были традиционно греческими, — Пелопоннес, всего несколько островов Эгейского моря и побережье, некогда колонизированное греками. Большая часть грекоязычного мира теперь находилась под властью чужеземцев; хотя император по–прежнему являлся законным наследником кесарей, он более не был наднациональным государем. Старое название Империи, «ойкумена», «вселенная», и эпитет «ромейский» теперь, когда Новый Рим умирал, а старый Рим восстанавливал свое величие, стали бессмысленными. Кроме того, возрождение интереса к классической культуре привело к переоценке классических авторов. Ими более чем когда‑либо восхищались, а они были эллинами. Особенно восторгались ими в Италии; византийские ученые, независимо от отношения к унии с Западом, считали, что их престиж выиграет, так же как и престиж их народа, если они будут подчеркивать свое происхождение от почитаемых древних греков, на языке которых они говорили и чьи труды они никогда не переставали изучать. Как эллины, они были хранителями драгоценного наследства, независимо от того, желали они или нет делиться им с западным миром.

Для традиционалистов было трудно принять новый термин. Раз император более не был ромейским (т. е. римским) императором, для них это означало отказ от вселенской идеи. Как писал патриарх Антоний в письме к великому князю Московскому, «даже теперь, когда варвары стоят вокруг правительства и дворца императора, он по–прежнему помазан св. миром и утвержден как император и самодержец ромеев, т. е. всех христиан».[183] Это гордое заявление, ставившее императора над всеми другими правителями земли, потеряло бы всякий смысл, если бы он являлся только царем эллинов. Более того, благочестивым людям могло показаться, что тем самым дается разрешение на занятия языческой философией. Они не могли забыть прежнее значение слова. Даже Георгий Схоларий, хотя и был гуманистом и часто называл своих соотечественников эллинами, накануне падения Империи на вопрос о своей национальности отвечал: «Я не называю себя эллином, потому что не разделяю веры эллинов. Я бы мог назвать себя византийцем, потому что я родился в Византии. Но я предпочитаю называть себя христианином».[184] Это был голос традиции. Звучало ли это современно? Как практическая концепция, вселенская христианская Империя уже давно перестала быть реальностью. Неужели христианство тоже должно было потерять свое вселенское значение? Или оно было призвано служить только стражем эллинизма?

Наибольшим защитником эллинизма был Георгий Гемист Плифон. Он родился в Константинополе около 1360 г. В молодости он жил в Адрианополе, который тогда был столицей султана. Там он, по его собственному признанию, получил представление об исламе, иудаизме и зороастризме. По возвращении в Константинополь он вскоре начал распространять свои неоплатонические взгляды, присоединив к своему имени прозвание Плифон, синоним Гемиста, по сходству с именем древнего философа. Это вызвало протест во многих частях города; Мануил II советовал ему покинуть столицу. Вскоре, после 1400 г., он обосновался в Мистре, где пользовался дружбой молодого деспота Морей, второго сына Мануила Феодора, который был слегка невротическим интеллектуалом, а также его очаровательной жены–итальянки, Клеопы Малатесты. Там Плифон жил до самой своей смерти, последовавшей около 1450 г., выехав только для участия в Ферраро–Флорентийском соборе. Мистра устраивала его. Пелопоннес незадолго до того был почти весь вновь отвоеван у франков и теперь представлял собой единственную цельную византийскую территорию. Он был определенно греческим по духу. Плифону казалось, что именно на Пелопоннесе, в деспотате Морей, могла лучше всего быть воссоздана преобразованная Империя его мечтаний. Его мало интересовал Константинополь, «Новый Рим». «Мы эллины по нации и культуре», — писал он.

Свой проект преобразований он выразил в записке, адресованной императору Мануилу. Он стоял за монархию, рядом с которой стоит Совет, не слишком узкий и состоящий из самых образованных людей. Иначе говоря, его конституционная программа подражала программе Платона; подобно Платону, он одобрял рабство, по крайней мере — работающих на земле илотов. Он давал советы по национализации земли, которые казались ему практическими, по набору и организации армии, денежной реформе, контролю над торговлей и реформе наказаний. Однако он понимал, что самым важным вопросом был вопрос религиозный. Как богослов, Плифон был искренним платоником. Многому он был обязан неоплатонику XI в. Пселлу, хотя самому Пселлу удалось опровергнуть обвинение в ереси. Многое Плифон заимствовал также у александрийских неоплатоников, пифагорейцев и стоиков; Моисея и Зороастра он рассматривал как духовных предшественников Платона. Главные стрелы у него были направлены против Аристотеля.

Согласно взглядам Плифона, христианство пошло по ложному пути, потому что оно восприняло принцип Аристотеля о том, что порождение вследствие причины влечет за собой и порождение во времени, т. е. в реальности. Аристотель был физиком, но не философом; его бог был не метафизическим принципом, но гипотезой, введенной для того, чтобы служить причиной для приведения в движение всемирного механизма, и для рождения и разрушения вещей временных. Если христиане рассматривают Бога не как Перводвигатель, но как Творца ех nih. Ho, тогда сущность вещей не может быть вмещена существом Божиим, что приводит к недостатку каких‑либо онтологических корней, способных сделать сущностную природу Бога множественной. Иначе нужно принять схоластический взгляд, что форма существует только в видимых предметах, взгляд, который, по мнению Плифона, приводил прямо к материализму и атеизму, какие бы ни делались при этом уступки в отношении божественных откровений. Смешивая физический принцип с метафизическим, христианские богословы должны были прийти либо к тонкому различию Троицы внутри Бога, или к различию между сущностью и энергией. Плифон требовал полного возвращения к метафизической традиции, унаследованной и переданной Платоном. Поскольку он отрицал откровение, то пытался найти опору сначала в «общем согласии», «учениях и изречениях мудрейших мужей древности», а затем в разуме. Ему не нужно было апофатическое богословие. Рассудок сам способен исследовать божественное; иначе зачем Бог нам его даровал и вместе с ним стремление изучать Его природу? «Божественные вещи, — отмечал он, — не содержат никакого зла, которое бы вынуждало Бога утаивать их от нас». Практической целью Плифона было возрождение Греции. Но политический порядок должен быть основан на порядке интеллектуальном. Для достиженйя порядка все должно быть основано на причине; из этого следует, что высший принцип должен действовать определенным образом. Бог не мог создать мир в какой‑то исторический момент, и Он не может вмешиваться в какое‑то определенное время с новыми решениями. Бог Плифона — это создатель вечных сущностей, идей, для преходящих вещей. Он Сам выше всякой сущности или идеи. «В сверхсущностном Едином, поскольку Он исключительно единственный, мы не можем различать существо или атрибутировать энергию или силу». Из этого Единого происходит Nous, вечный и неизменный принцип интеллектуального мира, по образцу которого создан мир вещественный. В мире Ума сущность может различаться от качеств, но энергия не может быть отделена от силы. Ум производит из себя Душу мира, в которой сущность, сила и энергия могут быть различимы. Платоновская Троица проявляется в нисходящих ступенях, через постигаемые вещи идеального мира, которыми являются ангелы или меньшие божества, затем через нематериальные субстанции и, наконец, в ощутимых предметах. Если суммировать природу этого κόσμος νοητός, то мы имеем перед собой проект κόσμος πολιτικός, правительства, которое должно возродить Грецию.

Плифона нельзя назвать христианином; тем более что он сам противопоставлялся христианским понятиям, часто говоря о Боге как Зевсе и о «богах» во множественном числе. Но его книга «Законы», в которой он излагает свои богословские взгляды, никогда не была известна широкой аудитории; его современники по большей части не понимали, насколько он стал иноверцем. Если бы он остался в Константинополе, то, несомненно, вызвал бы меры против себя. Однако в Мистре он имел возможность руководить своей Платоновской академией без препятствий, и там у него учились многие благочестивые молодые ученые. Когда он отправился на Флорентийский собор, многие из его коллег–делегатов уверяли, что были потрясены его обращением. Последователь Аристотеля Георгий Трапезундский обвинял его в проповеди абсолютно новой языческой религии. Сам он не одобрял собор, который казался ему торговлей по духовным вопросам для сохранения материальных выгод. Похоже, что в спорах он не сочувствовал ни той, ни другой стороне, хотя немного склонялся к восточной точке зрения. В Италии он, однако, пользовался исключительным успехом. Мануил Хрисолор, который был одним из его учеников, уже успешно читал лекции по Платону во Флоренции. Приезд же самого Учителя и его собственные лекции произвели глубокое впечатление на слушателей. Именно в его честь Козимо ди Медичи основал во Флоренции Платоновскую академию. Он был действительно настоящим основателем изучения Платона на Западе. Через несколько лет он умер и был похоронен в одной церкви в Мистре, а итальянский наемник Сигизмондо Малатеста, который был в Мистре по временным делам, перенес его останки в одну церковь в Римини, где они находятся по сей день.[185]

В Византии его ожидала другая судьба. Вскоре после его смерти и после падения Константинополя деспот Морей Димитрий обнаружил рукопись «Законов» и послал ее в Константинополь Георгию Схоларию, который теперь стал патриархом. Георгий, который был его учеником и другом, прочел ее с великим восхищением и ужасом и, вероятно, приказал сжечь ее. Если учитывать время, когда у греков мало что осталось, кроме их веры, мы не можем вменить ему это в вину. В результате сохранились только фрагменты этого сочинения, которые были опубликованы в другом месте. По ним вполне можно судить о степени того ужаса, который охватил патриарха. Мы не можем сказать, какие другие беззакония содержались на тех страницах, которые погибли.[186]

Таким образом, сам Плифон оказал довольно слабое влияние на греческую мысль. Несмотря на это, его идеи продолжали жить и снова появились через три столетия, среди мыслителей, которые стремились возродить Грецию путем обращения к классическому прошлому и равным образом создавали проблемы для Церкви.

Сам Георгий Схоларий не производил на своих современников впечатление строго православного человека. Хотя он унаследовал у Марка Евгеника место предводителя партии противников унии, он оставался почитателем Фомы Аквинского и не соглашался с Марком по многим богословским вопросам. Марк принадлежал к школе Николая Кавасилы, гуманиста–паламита, и был привержен апофатической традиции, что было причиной его неуспеха на Флорентийском соборе. Если бы он не принимал участие в соборе, то, вероятно, оставался бы навсегда таким же миролюбивым, как его современник Симеон, любимый митрополит Фессалоники, смерть которого искренне оплакивала даже еврейская община и богословские взгляды которого примыкали к его собственным. Как бы то ни было, неудача на Флорентийском соборе сделала его крайним и фанатичным противником Рима. [187] Он убедил Схолария изменить свой взгляд по вопросу унии. Схоларий, подобно Плифону, начал смотреть на унию как на недостойную торговлю святыней ради материальных выгод, которые в любом случае не оказывались действенными; он начал понемногу склоняться к мысли, что стабильность веры сохранит Византию намного лучше, чем политическая помощь. Насильственная уния может только ослабить и повредить духовной жизни греческого народа, которая только и способна обеспечить его спасение. Антихрист может прийти в любой момент. Теперь важнее, чем когда‑либо, сохранить веру незапятнанной. Поэтому он отказался от своих прежних взглядов и воспринял традиционную православную точку зрения на Св. Троицу. Но хотя он и пошел за Марком так далеко, тем не менее, он по многим вопросам расходился с ним во мнениях. Он никогда не воспринял вполне учение паламитов о Божественных энергиях, но допустил здесь компромисс, который, по его не вполне верному мнению, следовал взглядам Дунса Скота и, следовательно, мог быть принят на Западе. Он отрицал введенное Паламой различие между сущностью и энергиями, или действиями. Последние, по его мнению, ограничены с формальной точки зрения, но на деле не ограничены, потому что они имеют такое же бытие, как и сущность, которая не ограничена. Контраст между формальностью и реальностью больше никого не привлекал. Православная Церковь продолжала следовать паламитскому учению в чистом виде. Другие его разногласия с Марком касались детерминизма. Марк проводил различие между предвёдением и предопределением Божиим. Первое понятие абсолютно, второе относительно. Только добрые дела предопределены, а также предвидены Богом, потому что они согласованы с Его волей. Марк следует за Кавасилой в утверждении, что только праведник подлинно свободен, потому что его воля есть воля Божия. Схоларий отвечает, что предвёдение предупреждает предопределение, и предопределение делится на истинное предопределение, которое касается выбора, осуждения или лишения милости, и того, что относится к остальному. Тварные существа обладают свободой действий, и инициатива на добро и зло исходит от тварной воли. Но добрые дела совершаются по благодати Божией, и благодать немедленно уходит с совершением дурного дела. В этой полемике скорее Схоларий, чем Марк представляет общий взгляд Православной Церкви, так как ее отношение к предопределению было определено позднее.[188]

Только после 1453 г. Схоларий написал свой последний трактат о предопределении. Но полемика была типичной для живой интеллектуальной жизни в течение последних веков Византии и для сложных переплетений судеб — личных, политических, философских и богословских, в которых были задействованы участники диспутов. Невозможно провести четкую разграничительную линию между Церковью и философами. Нельзя утверждать, что гуманисты приветствовали унию с Западом, а противники интеллектуалов противились ей. В паламитском споре, как мы увидим далее, многие гуманисты поддерживали Паламу заодно с партией антиинтеллектуалов в Церкви. В течение гражданских войн между Иоанном V Палеологом и Иоанном VI Кантакузином последний пользовался поддержкой монахов и провинциальной знати, так же как и большинства видных интеллектуалов. Вопрос об унии с Римом прошел насквозь линии всех партий. Сам Палама был намного более расположен в пользу Рима, чем его противник Никифор Григора, богословие которого по этому вопросу было значительно ближе к римскому. Мануил II и Иосиф Вриенний увлеченно изучали западную культуру, хотя оба они были противниками унии. На последнем этапе борьбы за унию платоник, ученик Плифона Виссарион Никейский, выступал в пользу унии, в то время как последователь Аристотеля схоластик Георгий Схоларий стоял во главе оппозиции. Дебаты были страстными и жаркими, но они были беспредметными.

Многие из обсуждаемых вопросов были эфемерными. Только два из них были по–прежнему актуальны. Первый касался унии с Римом и всех ее возможных последствий. Второй был связан со всем мистическим богословием и с именем св. Григория Паламы.

Глава 6. Мистическое богословие

Разделение христианства на восточное и западное четко проявляется в их отношении к мистицизму. В позднее Средневековье Западная церковь с ее превосходной организацией и пристрастием к философским системам всегда подозрительно относилась к своим мистикам. Судьба Майстера Экхарта или Терезы Авильской показывают тревогу, которую испытывали церковные власти к мужчинам и женщинам, которые избрали кратчайший путь в своих отношениях с Богом. Нужно было убедиться, что их мистический опыт действительно христианский и не выходит за пределы строгих границ догматов. В восточной традиции богословие и мистика обычно дополняли друг друга. За пределами Церкви личный религиозный опыт не имел смысла, но Церковь имела жизненную зависимость от опыта, дарованного в различной степени каждому из верующих. Это не означает, что догма становится ненужной. Догма — это толкование откровения, что именно Бог решил нам даровать. Но в пределах этих рамок каждый человек может выработать свой собственный путь к спасению, что пронизывает все богословие и означает соединение с Богом. «Бог стал Человеком, чтобы человек мог стать Богом».[189]

В этом своем устремлении Восток противопоставился Западу. С некоторой долей правды можно сказать, что на Западе мистик стремится познать Бога, а на Востоке он сам стремится стать Богом.[190] В более широком смысле это вопрос семантики. Восточные мистики часто говорят о «познании Бога». Но для них познание включает в себя участие. Желание Терезы (Авильской или Лизье) быть невестой Христовой для православного немного странно, ведь для него единственная невеста Христова — это Церковь. Восточный мистик должен полностью отказаться от своей личности. Поэтому ему сложнее, чем позднему западному мистику, рассказать о своем опыте. Обожение, «становление Богом», никогда не может быть точно описано человеческими словами.

Но обожение ставит богословские вопросы. С одной стороны, есть традиция апофатического богословия. Бог по Своей природе не может быть познан. Если бы Его сущность могла быть постигнута, то Он бы снизошел до уровня Своих созданий. Человек бы стал Богом по природе. С другой стороны, благодаря Воплощению Бог явился в Иисусе Христе в откровении, которое охватывает всех, и устанавливает настолько близкую связь и союз между Богом и человеком, что человек может стать, по словам апостола Петра, «причастником Божественного естества», θείας κοινωνοί φύσεως. [191] Православное богословие пышно разрастается на подобных противоречиях, которые богословы предпочитают оставлять антиномиями. Но наступает момент, когда устная традиция начинает оспариваться, и антиномия должна быть разрешена.

Для св. отцов Греческой церкви, так же как и для блаж. Августина на Западе, апофатическое богословие стоит во главе угла. Только оно одно могло освободить людей от взглядов, более удобных для человеческой мысли, и могло шаг за шагом поднять их на ту высоту, с которой они способны созерцать неизменную реальность, которую тварная мысль не может вместить. Это не было богословие экстаза или интеллектуальное стремление к абстракции. Подобно учению неоплатоников, здесь вводилось понятие катарсиса, внутреннего очищения. Но если неоплатоники стремились к интеллектуальному катарсису, к освобождению ума от многообразия, то православный катарсис предусматривал полный отказ от сферы тварных вещей, существенное освобождение. Ум должен научиться отказываться от создания представлений о Боге. Он должен отказаться от всего интеллектуального и абстрактного богословия и попыток приспособить тайны Божии к человеческому мышлению. Согласно св. Григорию Назианзину, всякий человек, желающий познать, что есть Бог, имеет «развращенный дух». Только путем вхождения в Божественную Тьму, в Облако Незнания, человек может надеяться проникнуть в Свет. В одном из своих мистических стихотворений Григорий Богослов пытается описать, как он сумел уйти от вещей мира сего и Божественным созерцанием был приведен в тайную тьму небесной скинии, чтобы быть ослепленным Троическим светом, светом, который превосходит все предположения человеческого разума.[192]

Апофатическое богословие неизбежно поощряет отказ от мира. Оно легко приводит к мысли о превосходстве созерцательной жизни над жизнью деятельной, а последняя рассматривается как нежелательная. Отсюда один шаг до ереси: до отказа от материальных ценностей и вере в то, что они являются творениями диавола или демиурга. Отцы Церкви хорошо понимали эту опасность. Восхваляя мистическую жизнь, они в то же время настаивали на факте Воплощения. Посылая Своего Сына в мир, непознаваемый Бог вошел в контакт со Своим творением. Они категорически осуждали всякое учение, которое не признавало в Боге Сыне Его абсолютное человечество. Благодаря Воплощению тело человека, а также его душа стали способны воспринимать благодать. Не было ничего зазорного в том, чтобы проводить деятельную жизнь в миру, если она была согласна заповедям Христовым и деятельный человек постоянно обновлялся причастием Св. Христовых Тайн. Мужчины и женщины, получившие благодать крещения, обновляющие ее участием в Таинствах и жившие богоугодно, в конце получали благословение и обожение. Но в то же время самой высокой целью было получение обожения в этой жизни. Для человека Средневековья, как на Востоке, так и на Западе, уход от низменного мира повседневной жизни в жизнь созерцательную был чрезвычайно привлекательным. Однако если на Западе церковные власти старались осуществлять некоторый контроль над отшельниками, то на Востоке воспоминания о пустыне были сильнее. Правда, большинство монахов и монахинь в Византии до своего ухода в монастырь проводили деятельную жизнь. Верно также и то, что быть монахом в буквальном смысле слова, «одним», не поощрялось. Отцы Церкви полагали, что какая‑либо форма общественной жизни была предпочтительнее, и келья отшельника должна быть приписана к какому‑нибудь монастырю, в котором он мог принимать участие в литургии. Многие монахи, наконец, жили в миру и занимались благотворительностью, другие были учителями или земледельцами. Но отшельник–созерцатель стоял выше их всех.

Путь к обожению лежал в молитве. Отшельники пустыни не занимались проповедничеством, учительством и добрыми делами; они лишали себя даже регулярного причащения Св. Тайн, — для того чтобы сосредоточиться на молитве. Эти ранние христианские мистики считали, что только через молитву они могут получить плоды крещения и войти в свет Божий.

Их учение было впервые изложено Евагрием с Понта в IV в. Он говорил, что молитва — это разговор разума с Богом. Она приводила к абсолютному очищению; сначала мы должны молиться о даровании слез, т. е. о полном раскаянии и об освобождении от страстей, затем — об избавлении от нерадения и, наконец, — от всех искушений и рассеяния. Молитвенное состояние — это состояние бесстрастия, которое силой любви может привести ум выше всех вершин разума в область мудрости. «Не думай, — говорил он, — о божественном в себе во время молитвы и не допускай свой разум останавливаться на какой‑либо форме. Ты должен войти в невещественное как невещественный, и ты поймешь это». От Евагрия к мистикам перешел словарь. Это был словарь неоплатоников, потому что это был действующий словарь религиозной мысли. Но и сам Евагрий был немного неоплатоником. Похоже, что он не признавал Воплощение, принимал неоплатонический взгляд на разум и рассматривал молитву как освобождение интеллекта от плоти и движение его к лучшей деятельности. После смерти Евагрия его труды были подвергнуты осуждению и вышли из употребления. Но его язык продолжал жить.[193]

Неоплатонические взгляды Евагрия нуждались в проверке; они были унаследованы им от Оригена, вслед за которым писатели–мистики стали утверждать, что молитва должна состоять только из молитвы Иисусовой. В первоначальной форме это были просто слова Kyrie eleison, [194] повторяемые много раз. Следующий великий писатель–мистик обычно упоминается как Макарий Египетский, хотя он скорее всего и не был историческим Макарием; он говорил, что молитва должна состоять только из повторения слова «Бог», «Господь» или «Иисус». Макарий Египетский стоял гораздо ближе к стоицизму, чем к неоплатоникам. Он верил, что благодаря Воплощению человек как цельное существо мог войти в соприкосновение с Богом. Сердце, говорил он, является центром тела и вместилищем разума и души. Когда благодать входит в человека, она действует в его сердце и таким образом преобладает в теле, так же как в разуме и душе. Следовательно, освобожденная от телесной оболочки душа или разум достигает Бога. Макария обвиняли в приверженности к еретической секте мессалиан или евхитов, то есть молитвенников, которые верили, что путем пламенного повторения молитвы Господней они могут войти в соединение со Св. Духом и увидеть Бога или стать Им. Обвинение было несправедливым, ибо мессалианская вера основывалась на дуалистическом восприятии вещей, которые, как полагали, были созданием злой силы, несмотря на то, что они могли быть освящены. Твердая вера Макария в Воплощение предполагает православный взгляд на создание; он, однако, подобно мессалианам, дает несколько материалистический взгляд на непосредственное общение с Богом. В дальнейшем обвинение в мессалианстве периодически возводилось на греческую монашескую традицию в целом.[195]

Эта традиция была продолжена в V в. Диадохом Фотийским, который сочетал христоцентрическое учение Макария с практикой катарсиса Евагрия. Приведем типичную цитату из его сочинений. «Разум требует от нас, чтобы мы покрывали все его выходы памятью Божией, и это удовлетворит все его потребности в действии. Следовательно, нужно дать ему Господа Иисуса в качестве единственного занятия, которое полностью отвечает поставленной цели».[196] Еще большее влияние на традицию оказал Иоанн Лествичник, который еще мальчиком поступил в незадолго до того основанный монастырь св. Екатерины на Синае в середине VI в. и вероятно впоследствии был его игуменом. Своим прозванием он обязан созданной им книге, «Лествице добродетелей». Его монастырь находился у подножия горы, где Моисей увидел Лик Божий как огонь пожирающий, и с самого своего основания был центром монашеского мистицизма, где монахи–исихасты, или молчальники, стремились увидеть Свет. Иоанн провел некоторое время в уединении, но решил, что исихаст не должен быть отшельником. Задача отшельника была тем тяжелее, что у него не было собрата, который бы помог и поддержал его, но его награда была больше, ибо если он боролся, то ему помогал ангел. «Лествица» Иоанна представляет собой ряд руководственных правил для отшельника. Он советовал творить молитву Иисусову, которая является кратчайшим и простейшим призыванием имени Божия. Подобно Евагрию, он настаивал на том, чтобы памятование о Боге совершалось без отвлечения. Памятуя о Боге, мы не должны вспоминать о событиях из жизни Христа, ибо это сразу приводит к созданию внешних образов в сознании. Бог должен войти в нас реально и ощутимо, без помощи воображения. Видение Света является высшей целью и не является ни символом, ни результатом воображения, но реальностью, так же как огонь, виденный Моисеем на Синае, и белое сияние, которое апостолы видели на горе Фавор.[197]

В то время как апофатическое богословие естественно ведет к аскетическому мистицизму, попытки Макария и его учеников избежать неоплатонизма, как представляется, противоречат апофатической традиции. Если мы поверим, что человек в своем теле может увидеть Свет Божий, может ли тогда Бог быть непознаваемым? Каппадокийские отцы сознавали эту проблему. Св. Григорий Нисский применяет антиномическое выражение «светящаяся тьма» для иллюстрации того, как Непознаваемый может сделать Себя известным, оставаясь непознаваемым. Когда человек взошел по духовной лествице так высоко, чтобы узреть Бога, он все больше узнает о превосходстве Бога. Поэтому Григорий использует взаимозаменяемые слова «энергии» (ένέργειαι) или «силы» (δυνάμεις) для описания проявления, которые делают Божество доступным, не нарушая принципа Его недоступности.[198] Василий Великий выражает это в простых словах. «Благодаря энергиям Божиим мы можем сказать, что мы знаем Бога», — пишет он. «Мы не можем провозгласить, что мы приблизились к самой сущности. Его энергии нисходят к нам, но Его существо остается недостижимым».[199] Более чем через сто лет преп. Максим Исповедник сказал следующее: «Бог познаваем в том, что Он Сам сообщает нам, но Он непознаваем по Своей сущности».[200] Иоанн Дамаскин выражает ту же самую мысль: «Все, что мы можем сказать определенно — катафатически — о Боге, показывает не Его природу, но то, что касается Его природы». Иоанн проявляет осторожность в употреблении слова «энергии», но говорит о «движениях» или об «устремлениях» — εξαλμα — Божиих и часто повторяет, вслед за другими отцами, о Божественных лучах, которые проникают в творение.[201]

Таким образом, в восточном христианстве получила развитие традиция, в которой сочетались апофатическое богословие и творение молитвы и которая разрешала противоречие между познаваемым и непознаваемым, делая различие между сущностью и энергиями или силами Божиими. Это учение не было определенно, потому что оно не подвергалось сомнению. Много веков спустя Марк Евгеник должен был защищать Паламу от обвинения в том, что тот создал новое учение, и говорил следующее: «Было несвоевременным раскрывать различия в действиях Божиих перед людьми, которые испытывали трудности даже в определении различия ипостасей». В те древние времена было важным настоять на простоте Божией, но «с мудрым благоразумием Божественные учения находили разъяснение в нужное время».[202]Извинения Марка были излишни; никто не испытывал нужды прояснять вероучение. На Востоке оно существовало как устная традиция, в то время как западные богословы, хотя и изучали труды каппадокийцев, не обращали на нее внимания.

Поиск путей к Свету продолжал в XI в. монах Симеон, известный как Новый Богослов. Возможно, он был одним из величайших византийских мистиков и одним из немногих, кто пытался описать мистический опыт. Некоторое время церковные власти смотрели на него с известным подозрением; он казался им слишком независимой личностью. Хотя он не внес ничего нового в вероучение, горячая искренность его сочинений имела огромное влияние. Он подчеркивал необходимость в самодисциплине. Человек, избравший созерцательную жизнь, должен очищать себя слезами, т. е. истинным покаянием и деятельным обузданием страстей. Он должен стяжать любовь, ибо любовь есть связующее звено между Богом и человеком, непреходящее богатство, в то время как даже божественное озарение само по себе есть, так сказать, временный опыт. Он был знаком с богословской проблемой. «Неужели вы говорите, — спрашивает он, — что нельзя увидеть или познать Того, Кто невидим и непознаваем?» И он дает ответ: «Как вы можете сомневаться? Он Сам, Кто стоит над всем сущим и прежде всех времен, и не сотворен, воплотился и явился мне, и таинственным образом обожил меня, которого Он принял. Если Бог, Который, как ты не сомневаешься, стал Человеком, принял меня, человека, и обожил меня, тогда я, бог по усыновлению, принимаю Того, Кто является Богом по природе». Во многих образах Симеон стремится представить лествицу христианского опыта, соединения с Несоединяемым, что стало возможным через Воплощение Слова. Конец такого опыта — это Свет, не похожий на огонь, который можно воспринимать органами чувств, но Свет вечный, величие и слава вечного блаженства, тот Свет, который преобразует в свет людей, которых освещает, тот Свет, нетварный и невидимый, без начала и причины, но который присущ благодати, через которую проявляет Себя Бог.[203]

Примеру Симеона ревностно последовали на Св. Горе Афон. В монастырях Св. Горы монахи последовательно стремились постичь Свет. В ходе своих поисков они узнали цену телесным упражнениям. Это была древняя традиция. Иоанн Лествичник рекомендовал эти упражнения для дыхания. Память Иисусова, говорил он, должна сочетаться с дыханием, и он говорил так не символически. Через дыхание дух входит в тело, и, владея дыханием, человек может владеть своим телом. Здесь мы подходим близко к психо–физиологической традиции более отдаленных областей Востока, индусской йоге и мусульманскому дхикру. Возможно, что в византийское монашество проникли влияния из подобных восточных источников. По традиции, родиной монашеского созерцания была Св. Гора Синай, которая в силу своего географического положения была в близком соприкосновении с мусульманским миром; возможно, что мусульманская мистика через Персию была подвержена индийским влияниям. В Византии был также более прямой путь через Анатолию. Величайший персидский мистик Джелал ад–Дин ар–Руми в XIII в. прибыл в Конью, древнюю Иконию, где он писал, преподавал и создал секту мевлевов, крутящихся дервишей, которые вращением в танце достигали экстаза. Средства, используемые посвящающими себя созерцательному образу жизни, а также дыхательные упражнения были известны мусульманам–суфиям. Похоже, что существовал устный неофициальный обмен практиками христианских и мусульманских мистиков. Тем не менее, между ними была существенная разница. Индийская и в меньшей степени мусульманская мистика были нацелены на достижение состояния самогипноза, в котором человек может пассивно воспринимать божество. Византийские учителя подчеркивали, что такие упражнения не должны быть самоцелью, иначе они превратятся в бессмысленную и беспомощную самодисциплину.[204]

Первый, кто учил этим методам в Византии в своих произведениях, был монах конца XIII в., известный как Никифор Исихаст. По происхождению он был итальянцем, возможно, калабрийским греком, который прибыл в Константинополь при Михаиле VIII, и энергично сопротивлялся его политике в отношении унии. Поэтому он удалился на Афон, где написал небольшую книгу под названием «О рассуждении и хранении сердца». Это несколько свободная компиляция из отцов Церкви с приложением, в котором рекомендуются определенные психофизические упражнения, которые помогают достичь сосредоточения и отгонять рассеянность. Он настаивал, чтобы ревностные мистики следовали советам духовника, но если такового не находилось, существовали физические средства и положения, которые могли им помочь. Он исходил из того, что тело, душа и дух находятся в единстве, и каждое душевное действие имеет последствия для тела. По его мнению, повторение имени Божия должно сочетаться с ритмическим дыханием. Он утверждал (правда, опасно простым языком), что таким образом Св. Дух может войти через ноздри в сердце. [205] Ему, вероятно, принадлежит и другой трактат, который позднее ошибочно приписывался Симеону Новому Богослову и описывал наилучшее положение для молитвы. Мистик должен сидеть один в углу своей кельи и наклониться вперед, обратя взор к центру своего тела, в районе пупка, и искать место своего сердца. В этом не было ничего принципиально нового. Дыхательные упражнения наверняка имели уже многовековую практику, и положение сосредоточенного молитвенника, сидящего и склонившегося вперед, восходит к глубокой древности.[206] Когда Илия молился на горе Кармил о дожде, «он поверг себя на землю, а лицо его было между коленями».[207] На миниатюре в рукописи «Лествицы» XII в. изображен монах, молящийся в подобной позе, хотя его глаза закрыты и не обращены внутрь.[208] С точки зрения догматики, не было существенной разницы между такой позой и воздеянием рук в молитве или определенными передвижениями во время литургии или церемоний в Священном дворце. Но в среде невежественных монахов упражнения могли занять непропорционально большое место.

К концу XIII в. византийскую религиозную жизнь захлестнула сильная волна мистицизма. Монахи жили почти во всех келлиях Афонской горы; были, однако, церковные деятели, такие как патриарх Афанасий I и Феолепт, митрополит Филадельфийский, которые понимали, что созерцательная жизнь, сопровождаемая умеренными физическими упражнениями, может проводиться и без ухода от мира. Афанасий, который был активным и строгим реформатором монашеской жизни, считал, что созерцание может сочетаться с деятельным творением добрых дел и регулярными монастырскими богослужениями.[209] Движение охватило даже мирян. Биограф Григория Паламы сообщает, что его отец, Константин Палама, присутствовал на заседании сената, но когда император Андроник II неожиданно задал ему вопрос, то он не смог сразу ответить, потому что был слишком глубоко погружен в духовное созерцание. Благочестивый император отнесся к этому без малейшего раздражения и только начал его еще более уважать.[210] Другие византийцы, однако, сочли такое положение чрезмерным. В то время как Империя распадалась на части, слишком многие граждане занимались только заботами о своей душе. Случилось так, что растущее внимание к мистицизму в Византии совпало с возрождением интереса к приложению философии в религии, интереса, который стимулировался переводами работ Фомы Аквинского, сделанными Димитрием Кидонисом. Многие философы стремились избежать ограничений апофатического богословия и последовать более катафатическому западному пути. Раскол представлялся неизбежным.

Разрыв произошел в известной степени неожиданно. Среди многочисленных калабрийцев в Константинополе был один философ по имени Варлаам, который получил образование в Италии. Он прибыл в столицу около 1330 г. и вскоре приобрел репутацию математика, астронома и логика. Иоанн Кантакузин, который тогда был великим доместиком, восхищался им и предоставил ему кафедру философии в университете. Он стал преданным чадом Православной Церкви. Его назначили представителем от греков в полемике с двумя доминиканцами, прибывшими в Константинополь в 1333–1334 гг. В 1339 г. он стоял во главе делегации в Авиньон, к папе Бенедикту XII, которому он в ясных и понятных выражениях объяснил, почему греки не соглашались на унию. По–видимому, он был восторженным последователем Православия, но, к сожалению, имел свои собственные идеи. Предполагают, что в молодости на Западе он изучал работы Уильяма Оккама и был скорее всего под влиянием этой интеллектуальной атмосферы. Против Латинской церкви он полемизировал в терминах тех же номиналистических обвинений, которые выдвигались Оккамом против томизма. Он сочетал эти обвинения с преданностью апофатическому богословию, берущему начало от работ Дионисия Ареопагита, по которому он читал ряд лекций. Особенно не любил он томизм. «Фома, — говорил он, — и те, кто следуют его доводам, верят, что не может быть ничего, что бы не было доступно рассудку. Но мы полагаем, что такого мнения может придерживаться только душа, одержимая гордым и злобным бесом, ибо почти все божественные вещи лежат за пределами человеческого знания». Когда латиняне, утверждал он, провозглашают, что Святой Дух исходит от Отца и от Сына, то они повинны в самонадеянной гордости. Если Бог непознаваем, то как могут они претендовать на знание таких вещей? Но Варлаам простирал свои апофатические взгляды слишком далеко. Он заявлял, что греки были почти так же виновны, утверждая, что Св. Дух исходит только от Отца, но в их пользу говорил по меньшей мере Символ веры, принятый Вселенскими соборами.

В результате Варлаам начал чувствовать, что те самые греки, за которых он так ратовал, не ценили его. Он оскорблял философов, таких как Никифор Григора, который на публичном диспуте смог указать на пробелы в его знании Аристотеля; в то же время православным философам казалось, что его взгляды не принимали в расчет Воплощение и вели прямо к агностицизму. О нем говорили, что он бежал от интеллектуального реализма схоластиков Запада для того, чтобы выступить против мистического реализма монахов Востока.[211]

Монахом, который специально занялся выявлением заблуждений Варлаама, был Григорий Палама. Он родился в 1296 г., был сыном знатного человека, предававшегося созерцанию во время заседаний сената, и получил хорошее образование в университете, под руководством Феодора Метохита. Его отец, однако, умер, когда он был еще юношей; вместо того чтобы продолжать свое светское образование, под влиянием Феолепта Филадельфийского он решил принять монашество и убедил всю свою семью последовать тому же. В возрасте около двадцати лет он вместе со своими братьями прибыл на Афонскую Гору, где, скорее всего, поступил в Великую Лавру. Спустя почти десять лет жизни на Афоне он решил посетить Св. Землю и Синайскую гору. Путешествие, похоже, не было осуществлено. Он провел некоторое время в Фессалонике, где был рукоположен во священники, а затем организовал общину отшельников близ Веррии в Македонии. Нашествие сербов нарушило отшельническую жизнь; около 1331 г. он вернулся на Афон, где поселился в келлии, известной под именем св. Саввы, недалеко от Великой Лавры, куда он ходил каждую неделю для причащения Св. Тайн. В течение нескольких месяцев в 1335–1336 гг. он был игуменом Есфигменского монастыря, однако монахи возмутились против введения им строгой дисциплины, и он с удовольствием вернулся в свою келлию.[212]Вскоре после этого в его руки попали работы Варлаама, посланные одним из его учеников по имени Акиндин. Палама был ими шокирован и написал ряд писем Варлааму и Акиндину, в которых кратко высказывал свои возражения.[213]

Акиндин отвечал в умеренном духе; Варлаам же был в гневе. «Я смирю этого человека», — заявил он.[214] Он решил бороться против исихастского движения, представителем которого был Палама, и отправился в Фессалонику, где начал обращаться в исихастских кругах. Он познакомился с несколькими малограмотными монахами, которые следовали предписаниям Никифора Исихаста и других подобных ему учителей, но не понимали сути их учения. С очевидным удовольствием Варлаам написал несколько трактатов, показывающих абсурдность той практики, свидетелем которой он явился. «Они сообщили мне, — писал он, — о таинственных отделениях и соединениях души и тела, о пути, который проходят бесы с душой, об различии красного и белого света, о вхождении и выходе разума через ноздри с дыханием, о защитных силах, которые собираются вокруг пупка, и, наконец, о союзе Господа нашего с душой, который происходит при полном ощутимом сосредоточении сердца в пупке». Он говорил о том, что они заявляли о своем стремлении увидеть Божественную сущность телесными очами, что является явным мессалианством. Когда он спросил их о свете, который они видели, то получил ответ, что это не была ни сверхсущностная Сущность, ни ангельская сущность, ни сам Дух Святой, но дух созерцает ее как некую другую ипостась. «Я должен признаться, — комментировал он, — что я не знаю, что это за свет. Я только знаю, что он не существует».[215]

Выпад произвел впечатление. В руках неграмотных монахов, таких, как те, с которыми он столкнулся, психофизическое учение исихастов могло привести к опасным и странным результатам. Многие из византийских интеллектуалов, которым не нравилось вызывающе апофатическое учение Варлаама, приветствовали низложение учения, которое, казалось, было еще более потрясающе антиинтеллектуальным. Обвинения, более того, были обращены к сардоническому юмору византийцев. Исихасты получили прозвище омфалоскопов, т. е. наблюдателей пупка; это прозвище закрепилось за ними и придало окраску тону самого последовательного западного сочинения о византийской мистике.[216] Сам Варлаам, однако, мало выиграл от своего сарказма. Поначалу интеллектуалы могли приветствовать его, но они по–прежнему не доверяли ему; византийское общественное мнение в целом уважало мистицизм, даже когда он бывал непонятен. Более того, в лице Паламы Варлаам встретил противника куда более глубокого, чем он сам.

На обвинения Палама ответил большой работой под названием «Триады в защиту священнобезмолвствующих» и составил краткое ее изложение, подписанное представителями всех монастырей Св. Горы, которое было отправлено в Константинополь.[217] Хотя Иоанн Кантакузин и восхищался Варлаамом, он был поражен мнением Св. Горы.[218] Патриарх Иоанн Калека не испытывал энтузиазма и хотел избежать спора, но был вынужден уступить. В конце 1340 г. Палама с группой афонских монахов прибыл в Константинополь; в начале следующего года состоялся собор, на котором учение Варлаама подверглось всесторонней критике и было осуждено, а манифест паламитов был принят как воплощение православного вероучения. После еще одной попытки возобновить свои нападки Варлаам понял свое поражение и был вынужден удалиться в Италию.[219] Там он был принят обратно в лоно Римской церкви, предварительно отказавшись от большей части своего прежнего богословия, и проводил время в тщетных попытках обучить поэта Петрарку греческому языку. За это трудное дело он был удостоен епископской кафедры Герации, где по–прежнему служили по греческому обряду. В 1346 г. он вернулся в Константинополь как посланник папы. Едва ли такой выбор был тактичным шагом: его миссия провалилась. Он вернулся в Герацию, где и умер в 1348 г.[220]

Варлаам был удален со сцены; однако, беды Паламы не закончились. Теперь против него выступил его бывший друг и ученик Акиндин. Акиндин попытался предложить компромиссное решение вопроса, настаивая на том, чтобы старые формулировки не подвергались обсуждению и не ставился акцент на различии между сущностью и энергией. Собор, состоявшийся в августе 1341 г., осудил этот компромисс, хотя из соображений дружбы Палама настоял на том, чтобы имя Акиндина не подвергалось осуждению.[221] Акиндин, однако, оставался нераскаянным и неблагодарным. Он вернулся к обвинениям, при поддержке ряда интеллектуалов во главе с Никифором Григорой. На помощь ему пришла гражданская война, разразившаяся несколько месяцев спустя. В июне 1341 г. умер император Андроник III, оставив наследником девятилетнего сына Иоанна V и регентом Анну Савойскую. Иоанн Кантакузин оставался у власти как первый министр. Однако в октябре, когда Кантакузин был на войне в Греции, переворот в Константинополе привел к власти его соперника, Алексея Апокавка и его друга, патриарха Иоанна Калеку. Кантакузин ответил открытым восстанием против нового правительства. Палама подверг осуждению переворот, но был в дружественных отношениях с императрицей и старался держаться в стороне от соперничества.

Патриарх, однако, не был к нему расположен. Поначалу он не осмелился трогать столь почитаемого человека, но в начале 1343 г., подстрекаемый Акиндином, он арестовал Паламу и поначалу подверг его домашнему аресту в одном из пригородных монастырей, а затем и в самом Константинополе, в то время как созванный собор в 1344 г. осудил его взгляды. Акиндин, посвященный патриархом, был назначен митрополитом Фессалоники, хотя по причине восстания зилотов так и не смог посетить свою кафедру. В 1345 г. Апокавк был убит. Вскоре после этого императрица поссорилась с патриархом и низложила его 2 февраля 1347 г. Но их совместное управление было столь кровавым и неудачным, что на следующий день Иоанн Кантакузин смог войти в Константинополь. Он был объявлен со–императором и выдал свою дочь Елену замуж за Иоанна V.[222]

По мере ухудшения отношений императрицы с патриархом она начала проявлять благоволение к Паламе, и когда Калека был низложен, освободила его из тюрьмы. Затем Палама выступил в роли примирителя между ней и Кантакузиным. Теперь его победа была полной. Он был назначен митрополитом Фессалоники на место Акиндина, хотя только в 1350 г., после поражения зилотов, он смог водвориться в городе. Между тем его учение было реабилитировано на нескольких соборах. В июле 1351 г. собор, на котором присутствовали представители всех православных Церквей, и потому в глазах православных рассматривавшийся как Вселенский, издал синодальный томос (вероопределение), одобрявший все его воззрения. Затем различные поместные соборы подтвердили томос, и он был воспроизведен в Синодике Православия, включенном в литургические книги Церкви.[223]

Как Фессалоникийский митрополит, Палама пользовался глубоким уважением. Его усилия к установлению общественной справедливости помогли умиротворить сторонников зилотов и водворить мир в городе. Во время путешествия в Константинополь в 1354 г. он попал в плен к туркам и должен был провести год под арестом при оттоманском дворе. Там к нему относились хорошо. В ходе нескольких откровенных разговоров по религиозным вопросам с членами семьи султана он, как передают, выразил надежду, что скоро наступит время, когда христиане и мусульмане придут к соглашению между собой.[224] Такое же расположение он проявлял и к латинянам, поддерживая дружескую переписку с генуэзцами Галаты и Великим магистром госпитальеров на Родосе. Действительно, Никифор Григора обвиняет его в расположении к ним.[225] Эта проблема встала только в 1355 г., когда папский делегат, Павел, латинский архиепископ Смирнский, прибыл в Константинополь и присутствовал на дискуссии между Паламой и Григорой. Павел, может быть, под влиянием Варлаама, с которым он был знаком в Италии, был с самого начала враждебно настроен к Паламе и неодобрительно высказывался о его учении в Риме. Несмотря на это, Иоанн Кантакузин, теперь экс–император и монах, старался доказать, что в паламитском учении не было ничего противоречащего традиции св. отцов. Но Павел, вероятно, понял, что паламизм и томизм взаимно исключают друг друга. Что касается спора с Григорой, то версия Григоры честно признает, что опускает большую часть речей Паламы как недостойных вопроизведения, тогда как его собственные высказывания представлены столь пространными, что Палама сухо заметил, что если бы его отчет был точным, спор бы длился не один вечер, но много дней и ночей. Официальный протокол, составленный протостратором Георгием Факрасисом, более беспристрастный, хотя он опускает филологическое отступление, в котором, согласно Григоре, Палама допустил несколько ошибок.[226]

Палама умер в Фессалонике 27 ноября 1359 г. Через девять лет он был канонизирован патриархом Констанинопольским, своим другом и учеником Филофеем Коккином. После Димитрия, легендарного покровителя города, он остается и по сей день самым любимым святым у фессалоникийцев.[227]

Богословский спор был усугублен гражданской войной. Но религиозные и политические партии не совпадали. Иоанн Кантакузин поддерживал паламитов, но так же поступал его противник Апокавк, в то время как и Анна Савойская оставалась дружественной к Паламе. Никифор Григора и Димитрий Кидонис поддерживали Кантакузина и оба были активными антипаламитами. Кантакузин стремился достичь взаимопонимания с Римом, Кидонис перешел в лоно Римской церкви, Григора оставался латинофобом; и, как мы видели, только логические доводы Павла Смирнского и его нелюбовь к Паламе привели паламитов в антилатинский лагерь. [228] Сам Палама никогда не считал себя новатором. Он только старался защищать то, что он считал православной традицией; и он защищал это письменно, потому что его обвиняли тоже в письменном виде. Характерно то, что он озаглавил свою работу «Защита». Если кажется, что в своих позднейших работах он развивает свое учение, то это происходит только потому, что он сталкивался с дальнейшими нападками.[229]

Первое обвинение Варлаама было против методов молитвы исихастов. Палама в своем ответе, прежде всего, подчеркивал важность молитвы. Здесь он держался в русле древней восточной традиции. Григорий Нисский называет молитву «ведущей в сонме добродетелей».[230]Согласно Исааку Ниневийскому, который оказал большое влияние на Синайскую школу, молитва является «разговором с Богом, который совершается втайне».[231] «Сила молитвы, — писал Палама, — совершает таинство нашего единения с Богом».[232] В этом совершении достигается совершенство. Но сначала должно иметь место покаяние, затем — очищение. Необходимость «дара слез» была полностью принята в Православии. Очищение — это более трудный процесс. Он включает в себя отказ от земных страстей и рассеяния, но не от тела как такового. Когда мы говорим о человеке, пишет Палама, мы имеем в виду тело, так же как и душу. Когда мы говорим о Воплощении, мы подразумеваем, что Бог Сын стал человеком. Было бы уклонением в манихейство утверждать, что, очищая самих себя, мы должны пытаться убежать от тела. Согласно Священному Писанию, человек создан Богом по Своему образу. Хотя мы не можем точно знать, что это означает, но думаем так, что человек в своей целостности есть создание Божие, точно так же как человек в своей целостности был запятнан грехопадением. В трудном деле самоочищения мы нуждаемся во всевозможной помощи. Здесь смысл того, что Палама и его современники называли «умной молитвой» — греческое слово επιστημονική. Поскольку тело не является злом по существу, но создано Богом, чтобы служить храмом бессмертной души, мы должны пользоваться его помощью. Из двух методов, которые рекомендовали исихасты и которые критиковал Варлаам, Палама сначала отмечает связь молитвы с ритмом дыхания. Это помогает всякому человеку, который молится, чтобы удержать свой ум в себе, в области сердца, которое Палама и его современники считали центром человека. «Небесполезно, — говорит он, — особенно в случае с начинающими, учить их заглядывать в самих себя и направлять свой ум внутрь с помощью дыхания». Его психологические идеи сегодня могут показаться нам немного грубыми. Но не вызывает сомнения тот факт, что ритмическое дыхание помогает созерцанию. Более того, Палама проявлял осторожность и не заходил так далеко. Опыт показывал, что метод был продуктивным, но его достоинство носит чисто дополнительный характер. Им можно пользоваться до тех пор, пока человек «с помощью Божией не усовершенствовал себя в добре и не научился так хранить свой ум неподвижно сосредоточенным в самом себе и огражденным от всего остального, что таким образом может собрать его в одно целое». Его мнение похоже на другой метод, который противники исихазма называли омфалоскопией. «Как не может быть полезным, — спрашивает он, — для человека, который пытается хранить свой дух внутри себя, вместо того чтобы позволять своему взору блуждать здесь и там, держать его прикованным к своей груди или к пупку как к твердой опоре?» Здесь он снова показывает свою веру в то, что сердце находится в центре всего человека; именно поэтому особенно полезно взирать на место, где находится сердце. Но он снова подчеркивает, что умение молиться придет легко и без сознательного обдумывания к тем, кто уже далеко ушел по этому пути. Для начинающего дорога трудна и утомительна, и ему нужна всевозможная помощь.[233] Палама знал, что были люди столь неразумные, что смешивали средства с целью. Он признает, что были «простые» исихасты, которые впадали в ошибку; от таких людей, говорит он, Варлаам и черпал свою информацию. Действительно, Кантакузин сообщает, что главным источником информации Варлаама был новичок, который подвизался всего шесть месяцев, известный своей глупостью.[234] Вслед за Никифором Исихастом Палама предпочитает, чтобы новоначальный имел духовного руководителя, для того чтобы избежать подобной опасности. В самом деле, нам сегодня легко смеяться над омфалоскопией, однако в том, чтобы использовать физические упражнения для достижения сосредоточения, нет ничего еретического или нехристианского. Палама и его ученики следовали древней традиции, которая давно зарекомендовала себя с лучшей стороны. Так же несправедливо было бы считать, что исихасты заменили трудный путь соблюдения заповедей простым и механическим способом молитвы. Отцы–исихасты принимали как данность, что если заповеди не соблюдаются, то бесполезно начинать дело молитвы. Только по причине исключительной трудности этого пути могли быть использованы механические методы помощи.

Очищение, по мнению Паламы, не являлось конечной целью. В одной из своих гомилий он сказал: «Невозможно соединиться с Богом, пока мы, кроме очищения самих себя, не окажемся вне, или вернее выше самих себя, отметая все, что относится к чувственному миру и возвышаясь над всеми идеями и сображениями и даже выше всего знания и самой причины, пока мы находимся под влиянием смысла разума и не достигли знания того, что находится выше всякого знания и всякого вида любомудрия». Под разумом, или разумением (αϊσθησις νοερά), он не имеет в виду ничего умственного, но духовный образ Божий в человеке, который находится не в уме, но в сердце. Это, так сказать, просветление достигается только низведением человека в сердце. Тогда «разум, очищенный и просвещенный, торжествующе входит в обладание благодатью Божией и воспринимает ее… не только созерцая свой собственный образ, но ясность, образовавшуюся в образе благодатью Божией… и это дополняет непостижимый союз с Всевышним, через который разум превосходит человеческие возможности и видит Бога в духе». Палама специально добавляет, что «тот, кто участвует в этой благодати, сам становится в некоторой степени Светом. Он соединяется со Светом и через этот Свет он полностью приобретает знание о том, что остается невидимым для тех, у кого нет этой благодати… Чистые сердцем узрят Бога, Который, будучи Светом, пребывает в них и обнаруживает Себя тем, кто любит Его».[235]

Что есть этот Свет? Исихасты отождествляют его с тем светом, который просиял на горе Фавор. Божественная реальность, которая была явлена святым мистикам, идентична тому свету, который явился Апостолам во время Преображения. Есть, однако, разница. «Если Преображение Господа на Фаворе предшествовало видимому проявлению Бога во славе, которое должно прийти, и если Апостолы думали, что они недостойны увидеть его телесными очами, почему те, чьи сердца очищены, не способны созерцать духовными очами предшествование и обещание Его явления в духе? Но поскольку Сын Божий, в Своей несравненной любви к человеку снизошел до того, чтобы соединить Свою божественную ипостась с нашей природой, создав живое тело и душу, наделенную разумом, чтобы явиться на земле и жить среди людей; поскольку также Он соединил Себя с самими человеческими ипостасями, соединяясь с каждым из верующих через приобщение Своего святого Тела, и с тех пор Он стал единым телом с нами и сотворил нас храмами Божества,"ибо в Нем телесно обитает вся полнота Божества", так неужели Он не просветит тех, кто достойно причащается божественного огня, который есть Его Тело в нас, и освещает наши души светом подобно тому, как Он осветил тела учеников на Фаворе? В то время Его тело, источник света и благодати, еще не было соединено с нашими телами. Он осветил снаружи тех, которые приблизились к тому, чтобы быть достойными, и послал свет их душам через их чувственные очи. Но теперь, когда Он вошел в нас и существует в нас, Он естественным образом освещает душу в нас».[236] Следовательно, Палама считает, что историческое событие Распятия и Пятидесятницы дает реальность Таинству Причащения и, таким образом, позволяет увидеть Свет без помощи внешнего чуда. Но хотя способность человека увидеть Свет, так сказать, зависит от истории, сам Свет трансцендентный и вечный; и ни один человек, который не испытал этого опыта, не может знать, что это такое, ибо это стоит выше знания. Палама сравнивает его с белым камнем Откровения, «и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает».[237]

Бог есть Свет. Следовательно, Свет нетварен и вечен, Он есть часть Бога. Был традиционный взгляд, нашедший выражение в иконах Христа в славе через mandorla, свет, который исходит из Него. Но Варлааму, Акиндину и другим противникам исихазма это казалось ересью. Как может человек в своем теле увидеть Свет, если Свет — это Бог? Это было чистым мессалианством — сказать, что человек может увидеть божественную сущность телесными очами. Многие позднейшие богословы делали выводы, что Палама и его школа, должно быть, были подвержены влиянию богомилов и их мессалианскому наследству, которое все еще процветало на Балканах и проникло даже на Св. Гору.[238]

Паламе такое обвинение казалось абсурдным. Он отвечал, что Варлаам и те, кто его поддерживал, сами подвергаются опасности впасть в ересь своим разделением естества. Кажется, они отождествляли сущность с Богом в Его целостности, или по крайней мере считали, что Бог в Своем существе обладает в единстве и уникальности всеми Своими силами. Но Бог не есть существо. Он есть, по слову Самого Бога, то, что Он есть: «Я есть Тот, Кто Я есть». Тот, Кто есть, не Происходит из Своего существа. Его существо происходит от Него. Палама цитирует слова Ареопагита: «Если мы называем сверхъестественное Таинство"Богом", или"Жизнью", или"Сущностью", или"Словом", мы думаем не более чем об обожествлении сил, которые приходят к нам». Если, следовательно, Варлаам говорит, что только сущность Божия есть безначальная реальность, он подразумевает, что только сила Бога, творящая сущность или субстанцию, вечна. Другие Его силы должны принадлежать к временной области. Это не только ограничивает Бога, но предполагает умственное знание о Нем, Который стоит не только произведен ex nihilo[239] и он определяется общей волей Троического Божества.[240]

Бог, непостижимый в Своем существе, вездесущ в Своих энергиях, оставаясь невидимым, хотя Его и можно увидеть. Палама уподобляет это тому, как мы видим наши лица в зеркале, хотя они в то же время для нас невидимы. Энергии есть тварная и обожающая благодать, которая может стать уделом святых, достигающих при жизни соединения с Богом. Мы не можем понять различие между энергиями и сущностью, и мы не можем постичь их отдельно от Троицы, вечным и общим проявлением Которой они являются. Они сами по себе не являются ипостасями, а также невозможно отождествить каждую отдельную энергию с какой‑либо из трех Ипостасей. Варлаам неточно цитирует Паламу, заявляя, что тот зашел так далеко, что называет энергии «меньшим, или нисходящим Божеством» — ύφειμένη θεότης, в то время как сущность называется «великим, или трансцедентным Божеством» — ύπερειμένη θεότης. Сам Палама никогда не использовал слова в этом смысле и с возмущением отрицал последнюю фразу, показывая в то же время, что первая фраза принадлежит Ареопагиту.[241]

Следует еще раз повторить, что Палама стремился только истолковать догмат, который скрыт в трудах отцов–каппадокийцев, преп. Максима Исповедника, Иоанна Дамаскина и других святых Восточной церкви. Удивительно, что это вызвало столько сопротивления в Константинополе. Произошло это из‑за живого интереса к философии среди интеллектуалов, получивших образование у Феодора Метохита, интереса, который проявился в восприятии теми трудов Фомы Аквинского, переведенных Кидонисом. Для традиционных восточных мыслителей томизм был революцией, которой не был паламизм. Мнение Фомы, что знание есть высшее, чего может достичь человек, не имеет ничего общего с гнозисом восточных отцов. Традиционное православное восприятие обожения Фома лишает прав на существование своей теорией благости, которая когда соприкасается с человеком, тварна и вполне «человечна», и в своей полноте может быть достигнута только после смерти, а человеку на земле доступна одна только несовершенная ее форма. Различие, которое он проводит между активным и пассивным разумом, хотя логически и дает человеку способность познать Божество через переход от абстракции к реальным объектам, не могло хорошо вписаться в православную традицию. Правда, Фома уважает апофатическое богословие Ареопагита. Он вполне сознает пределы человеческого знания. Но для него апофатическое богословие есть только не более чем поправка к богословию катафатическому. Когда Варлаам впервые выступил против Паламы, он не проявлял любви к томизму. Но последующие противники Паламы, такие как Акиндин и Никифор Григора, были более основательными. Им казалось, что учение Паламы разрушает единство Бога. Палама соглашался, что Бог должен быть простым, но для Григоры, как и для большинства западных богословов, простота означала сущность и ничего больше. Свет, которым Бог просвещает верующих, Фаворский свет и свет Божественной славы, не может быть Богом, потому что он не божественной сущности. Поскольку только Бог нетварен, этот свет должен быть тварным. Введением нетварных энергий Палама вводил дополнительных богов. В своем стремлении избежать мессалианства он впал в неоплатонические заблуждения, производя меньшие божества. Согласно общепризнанному западному богословию, Бог есть простая Сущность — Deus est substantia spiritualis omnino simplex. Реймсский собор, осудивший Жильбера Поррейского, в XII в. провозгласил: «Мы верим и исповедуем единого Бога — Отца, Сына и Святого Духа, вечного, и ничто другое не вечно, даже если они будут названы отношениями, или собственностями, или единствами союзов; ничто другое такого рода не может быть частью Бога, потому что они были изъяты из вечности и не являются Богом». Противники паламизма особенно не могли принять то положение, что благодать нетварна или могла быть приравнена к Божественному свету. Дары Святого Духа, согласно Западу, являются тварными дарами. Западные богословы считают, что если человек сможет увидеть Бога телесными очами, чего достигли немногие католики, за исключением кармелитов, то он видит Бога в Его сущности как некий сверхъестественный дар.[242]

Палама не испытывал затруднений, отвечая на вопрос о простоте Бога. «Что такое простота?» — спрашивал он. «Мы исповедуем Бога в Троице, что может с логической точки зрения показаться не согласованным с простотой. Нарушаем ли мы Его простоту, утверждая, что существуют лучи, или сияния, периодически исходящие из Него?»

Некоторые противники паламизма, чувствуя, что догмат должен быть определен, пытались выработать компромисс. Монах Исаак Аргир, например, предположил, что свет был не нетварным, но существовал как изначально созданный свет и благость, которыми был сотворен первый человек и в которые может вернуться спасенный человек. Однако было трудно найти тексты для подтверждения такого взгляда. Из последователей паламизма Иоанн Кантакузин пытался, тем не менее, ослабить акцент на различии между сущностью и энергией, в тщетной надежде сделать догмат более приемлемым для латинян.[243] Самый выдающийся мистик своего времени, Николай Кавасила, кажется, немного колебался, прежде чем принять учение, но затем полностью воспринял его, хотя его взгляды на мистицизм отличаются от взглядов исихастов. Он был гуманистом и филантропом, он не чувствовал, что мистик обязательно должен удаляться от мира. Для него высший мистический опыт достигался через участие в литургии и св. причастии. Человек, причащаясь, должен обязательно подготовиться покаянием, молитвой и созерцанием. Но, говорит он, нет нужды в том, чтобы потеть и уставать, и не нужно удаляться в уединенное место и изнурять себя непривычным образом жизни. Вы можете жить в своем доме, вы можете сохранять свое мирское имущество; ибо Бог везде вокруг нас и придет к нам, если мы только откроем двери, созерцая Его благость и используя связующее звено, которое Он предусмотрел между Собой и человеком. Тогда мы можем достичь Его, соразделяя божественную драму Его жизни, смерти и Воскресения, что и есть Божественная Литургия; и мы можем исполниться любви, любви Божией и любви к Его созданиям. Кавасила считал отшельническую жизнь слишком эгоцентрической. Истинная христоцентрическая жизнь находится в миру, а не в бегстве из него. Из всех византийских богословов Кавасила наиболее привлекателен. Его сочинения, хотя и исполнены изящества и классических реминисценций, присущих всей высокой византийской литературе, в то же время поражают своей свежестью и простотой; его труды, по словам Георгия Схолария, являются «драгоценным камнем в Церкви». В тех немногих случаях, когда он вступал в богословские споры, он проявлял себя противником латинского богословия и латинской схоластики. Запад, считал он, обращал слишком мало внимания на икономию Святого Духа. Но он по природе не был полемистом, хотя его влияние было велико. Он представлял собой связующее звено между мистицизмом и миром, между гуманизмом своего времени и древней православной традицией.[244]

Самым замечательным из его учеников был Симеон, митрополит Фессалоникийский, который умер в 1429 г. Симеон сам никогда не называл себя мистиком; но, подобно своему учителю, он считал, что высший мистический опыт можно обрести в литургии. Он является автором самого полного символического толкования Церкви и ее Таинств. В спорах он отличался своим примирительным настроением. Хотя он полемизировал с латинянами, но явно хотел достичь взаимопонимания с ними. Вместе с тем он был энергичным и талантливым администратором, которого настолько любили в своей епархии, что когда он умер, за шесть лет до продажи города венецианцам, что его наряду с греками оплакивали не только итальянцы, но и евреи, нация, которая редко имела причины любить византийских иерархов, тоже присоединились к трауру. Легкость, с которой турки на следующий год овладели Фессалоникой, многими приписывалась чувству отчаяния, которое охватило город после смерти великого митрополита.[245]

Кавасила и Симеон были представителями гуманистической традиции в восточном мистицизме. Но их гуманизм зависел от наличия в Константинополе культурного светского общества, которое существовало там вплоть до 1453 г. В будущем сильнейшее влияние имела более суровая традиция. Представителем ее самого крайнего направления был Григорий Синаит, который родился в Малой Азии в 1255 г. Он провел свою молодость на Синайской горе, откуда получил свое прозвание, затем переместился на Крит, а с Крита на Афон. Он стремился точно следовать традициям монахов–пустынножителей. Для него исихазм подразумевал уединение, и отшельнический образ жизни гораздо более достоен похвалы, чем жизнь в общежитии. Для настоящего мистика, подчеркивал он, участие в богослужении не является необходимым и даже может вредить. «Псалмопение», как он называл его, слишком пространно, чтобы привести человека к истинной памяти Божией. Он говорил своим ученикам, что они должны редко бывать на богослужении. «Частое псалмопение, — говорил он, — хорошо для активных людей… а не для исихастов, которые довольствуются тем, что молятся Богу сами в своем сердце и хранят себя от всяких помыслов». Отчасти по причине пиратских набегов, которые делали жизнь на Св. Горе неспокойной, отчасти по причине нелюбви к себе монахов, около 1325 г. Григорий переместился в Болгарию, в келлию в Парории, в горах Странджа, где он умер в 1346 г. в возрасте 91 года.[246]

Пример Григория привел к возрождению отшельнической жизни на Св. Горе и по всей Греции; однако его взгляды были слишком крайними, чтобы иметь большое влияние среди греков. Кажется, Палама никогда его не знал и вряд ли одобрил бы его отношение к литургии. Но ученик Григория, Исидор Букхерас, который стал патриархом после Иоанна Калеки, был другом Паламы и мог иметь на него благотворное влияние. У Паламы чувствуются отзвуки предупреждений Григория насчет того, что мистик не должен обманываться легко полученными мистическими видениями. [247] Наследие Григория имело наибольшее развитие среди славян. После его удаления в Болгарию его ученики двинулись к северу, перешли через Дунай и прибыли в Россию. Самым выдающимся из них был Киприан Тырновский, который стал Киевским митрополитом в 1390 г. Он развил взгляды Григория еще далее, проповедуя против владения монастырями землями, требовал от монахов абсолютной нестяжательное™ и даже выступал против монашеских общин в целом. По его мнению, отшельники и нищенствующие монахи были ближе к Богу. Его учение, а также учение его последователей на протяжении двух или трех последующих поколений, особенно Нила Сорского (1433–1508), привели к тому, что старцы стали самыми любимыми и глубоко уважаемыми людьми в русском обществе. Старец был отшельником, часто странствующим, и, как правило, одиноким, хотя бывали случаи, что вокруг него могла собраться группа учеников; он редко бывал на церковных службах, но пользовался гораздо большим почетом, чем любой епископ или игумен. Его положение было сходным с положением отшельников ранневизантийского времени, хотя он более сознательно предавался мистическим упражнениям. Можно сомневаться, насколько старцы действительно обогатили духовную жизнь России. Будучи неграмотными людьми, они могли стать колдунами в среде суеверного крестьянства, а также вмешиваться в местную, а иногда и в государственную политику, выступать врагами образования и реформ; наконец, мы находим самого известного из старцев — Григория Распутина. Между тем на протяжении столетий одним из главных событий русской церковной истории была борьба между иерархией, объединившейся с крупными регулярными монастырями, и защитниками религиозного нестяжания.[248]

Благодаря жестокому факту турецкого завоевания Византия была освобождена от такой борьбы. До самого падения Империи Византия была преисполнена религиозной активности; но в такие беспокойные времена трудно было сохранить созерцательную жизнь, за исключением Св. Горы. Вскоре после захвата турками Фессалоники в 1430 г. Афонская гора была вынуждена признать власть султана. Но он предоставил монахам возможность образовать независимую монашескую республику; они смогли сохранить большую часть своих владений и земельных угодий, а также связь с патриархатом. Практика исихазма там не прекращалась. Спустя много столетий, в 1782 г., один афонский монах, Никодим Святогорец, издал сборник выдержек из отцов Церкви, как восточных, так и западных, начиная с V в., на тему теории и практики мистицизма. Никодим не был ученым издателем или критиком текстов высокого уровня, но его компиляция, известная под названием «Добротолюбие», является очень важным трудом не только потому, что включает в себя много неизданных и неизвестных из других источников текстов, но и потому что показывает преемственность христианской мистики. Богословы–исихасты, во главе с Григорием Паламой, дали только определение тем догматам, которые долгое время были частью православной традиции и до сих пор существуют в православном мире, хотя и ослаблены ударами современной жизни.[249]

Мистический опыт лежит в сердце Православия. Многим внешним наблюдателям кажется, что православные Церкви иногда слишком готовы повернуться спиной к материальному миру и бежать в нереальный мир духа, проявляя непомерную готовность подчиниться безбожным правительствам и очень быстро примиряясь с их безбожными делами. Может быть, это и так. Византия получила в наследство от Рима столь глубокое уважение к Закону, что византийцы охотно предоставляли государству наказывать преступников и исправлять общественную несправедливость, возмущаясь только тогда, когда затрагивалась вера или богослужение. Правда, были великие церковные деятели, которые хотели добиться, чтобы божественные законы господствовали в повседневной жизни; но в целом было принято, чтобы божественным делом была забота о душе, а не о теле. Эта позиция, конечно, не помогала благотворительности. Но она придавала также силу Церкви, давая ей возможность пережить унижение и деморализацию, которые принесло политическое завоевание. Христианин на Востоке мог смириться перед Антихристом в повседневной жизни, но его душа оставалась в общении с Богом.

Глава 7. Конец Империи

К середине XV в. всякому беспристрастному наблюдателю стало ясно, что время жизни древней Империи заканчивается. Ее территория теперь состояла только из самого города Константинополя, наполовину лежащего в развалинах, с сокращающимся населением, а также из нескольких городов по берегу Мраморного моря и Черноморскому побережью Фракии и островов Тенедос и Имврос в устье Дарданелл. Вассалом императорского дома оставался деспотат Морей, который теперь включал в себя весь Пелопоннес, за исключением нескольких венецианских крепостей. На востоке Империи влачила жалкое существование Трапезундская империя Великих Комнинов. Было еще несколько несерьезных латинских государств на территории Греции и островах; другие острова, а также несколько портовых городов принадлежали Венеции и Генуе. Повсюду, от Дуная до Таврических гор, все находилось в руках турок–османов. Османская империя управлялась сильными и способными правителями; оттоманская армия была лучшей и самой современной в мире. Когда в 1451 г. Османский престол перешел к блестящему и честолюбивому девятнадцатилетнему юноше, Мехмеду II, нельзя было ожидать, чтобы он долго мог мириться с тем, что великий город будет продолжать существовать как чуждый остров в самом центре его владений.

В городе шла напряженная жизнь. Философские и богословские споры, которые велись в Византии в предшествующие века, теперь были подчинены животрепещащему политическому вопросу: сможет ли Империя быть спасена? Но эта проблема с необходимостью приводила к вопросу религиозному. Если Империи было суждено спастись, это могло произойти только с помощью извне; а помощь извне означала помощь с Запада, ценой которой была уния Церквей под владычеством Рима.

В этот последний момент агонии Империи Константинопольская церковь мало могла помочь своему народу. Ее провинциальное управление было расстроено наступлением турок. В самом же Константинополе официальная политика в пользу унии произвела хаос. Патриарха не было. Последний, кто занимал престол, Григорий Маммас, уехал в Италию. Поскольку епископские кафедры оказались вакантными, император не мог найти никого, кто мог бы заместить их и поддержать унию. Клир и общины города сторонились богослужений в Великой церкви — Св. Софии, и вместо нее ходили за советом в монастырь Пантократора, где монах Геннадий, бывший Георгий Схоларий, произносил пламенные проповеди против унии. Имели ли основания византийцы стремиться спасти свои тела ценой погибели своих душ? И могли ли они на самом деле спастись физически? Для Геннадия и его приверженцев было слишком ясно, что помощь, обеспеченная Западом, могла быть трагически неравной по силам. Священное Писание утверждало, что раньше или позже придет Антихрист как предтеча Армагеддона и конца мира. Многим грекам казалось, что этот момент близок. Разве это было подходящим временем предавать чистоту веры?

Несмотря на это, когда наступил критический момент, в Константинополе трудно было найти мужчину или женщину, которые бы не встали на защиту города. Западные союзники были малочисленны. Но независимо от того, кто они были, — венецианские и генуэзские купцы, главным мотивом которых был собственный интерес, или благородные искатели приключений, такие как братья Боччиарди или испанец Дон Франциско из Толедо, или клирики из свиты кардинала Исидора, — все сражались мужественно до последнего момента, пока самый храбрый из них, генуэзец Джустиниани, смертельно раненный, не покинул поле битвы. Греки были подавлены предзнаменованиями и пророчествами, они реально сознавали, что город не сможет держаться долго, и несмотря на то, что некоторые из них были убеждены, что теперь только турецкое завоевание может принести разрешение их проблем, все они единодушно вступили в бой. Старики и женщины ночь за ночью восстанавливали разрушенные укрепления. Даже монахи дежурили на стенах как часовые и, забывая древние запреты св. отцов, брались за оружие против осаждающих. Между союзниками была зависть и вражда — между венецианцами и генуэзцами, у греков между собой и между греками и латинянами в целом. Но ссоры никогда серьезно не ослабляли защиту. Гордость и преданность императору и христианству были сильнее их противоречий; и в последнюю ночь накануне решительного штурма все, кто мог быть освобожден от охраны стен, независимо от своей принадлежности, пришли на последнюю литургию в Великую церковь, чтобы помолиться об освобождении, которое, как все они знали, могло принести только чудо.

Империя закончила свое существование в славе. И только когда по городу распространилось известие, что император был сражен, а султанское знамя развевается на Священном Дворце, греки прекратили борьбу и постарались приспособиться как можно лучше к жизни под игом.[250]

Книга II Церковь под владычеством оттоманских султанов

Глава 1. Новая жизнь

Во вторник 29 мая 1453 г. старая история закончилась. Последний наследник Константина Великого лежал сраженный на поле битвы; в город, основанный Константином как столица христианской Империи, триумфально вошел иноверный султан. Не было больше императора, который бы правил в Священном Дворце, символизируя верующим Востока величие и власть Всемогущего Бога. Константинопольская церковь, которая в течение более тысячи лет была в союзе с православным государством, стала Церковью подвластных людей, зависящих от прихоти хозяина–мусульманина. Вся ее деятельность, взгляды и весь образ жизни должны были претерпеть коренные изменения.

Изменения были основательными; правда, они не были столь кардинальными, как может показаться на первый взгляд. Уже много веков исторические патриархаты Востока — Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, за исключением недолгих перерывов, находились под политической властью мусульманских правителей. Когда турки завоевали области Малой Азии в XI в., там уже были общины, принадлежавшие Константинопольскому патриархату, которые жили под владычеством мусульман. В течение последних десятилетий быстрое распространение Оттоманской империи в Европе и Азии увеличило их количество, и к 1453 г. основная часть паствы патриарха находилась во владениях султана. Было также много греческих земель, которые с некоторых пор перешли в руки латинян и которым было суждено еще некоторое время находиться под их властью. Хотя генуэзцы и потеряли большую часть своих греческих колоний сразу после 1453 г., они удерживались на о. Хиосе до 1566 г. [251] Венецианцы владели крепостями на Пелопоннесе и на некоторых островах Эгейского моря еще в XVI в.; Критом они владели до 1669 г., аТиносом до 1715 г. Кипр, который при падении Константинополя еще был самостоятельным королевством, находился в руках венецианцев с 1487 г. до 1570 г.[252]Итальянское герцогство Архипелага продолжало свое существование до 1566 г., когда турки поставили там герцогом своего вассала–еврея. [253] Рыцари Св. Иоанна владели Родосом до 1522 г.[254] Ионийские острова вдоль западного берега Греции никогда не перешли под власть турок. Они оставались в руках венецианцев до конца XVIII в., когда были завоеваны французами и затем перешли к англичанам, которые передали их Греческому королевству в 1864 г.[255] Таким образом, оставалось еще несколько провинций, на которые власть патриарха распространяться могла не всегда. Тем не менее, с некой точки зрения церковное управление и дисциплина патриархата выиграли от турецкого завоевания, потому что широкие границы его территории были снова объединены под одной гражданской властью.

Но эта гражданская власть была иноверной. На всем протяжении существования христианской Империи в Константинополе Церковь и государство были объединены в одну священную область. Император мог на самом деле быть ужасающе слабым, но теоретически он по–прежнему являлся главой христианской вселенной, представителем Бога перед людьми и людей перед Богом. Теперь Церковь была отделена от государства. Она ассоциировалась с гражданами второго сорта. И здесь, в качестве единственной организации этих граждан, ей было разрешено ими руководить, и ее дисциплинарная власть над их общинами возросла. У нее, однако, была отнята высшая санкция свободы.

Султан–завоеватель хорошо знал о всех проблемах, с которыми сталкивалась Церковь, и он не относился враждебно к ее благосостоянию. Он был свирепым врагом до того момента, пока Константинополь не был завоеван, и само завоевание сопровождалось кровавой и разрушительной жестокостью. Но уже после завоевания ему нельзя было отказать в благородстве. В его жилах текла греческая кровь. Он был хорошо начитан и интересовался греческой ученостью. Он гордился тем, что оказался наследником кесарей, и был готов взять на себя религиозные обязательства своих предшественников, настолько, насколько позволяла его собственная религия. Как благочестивый мусульманин он не мог допустить христиан к участию в высшей власти в Империи. Но он хотел, чтобы они жили в мире и благоденствии и были довольны своим правительством как дополнение к этому.[256]

Его первой обязанностью по отношению к христианам было установить для них новую административную систему. Его решение следовало направлениям, традиционным для мусульманских владений. Мусульманские правители издавна относились к религиозным меньшинствам в своих владениях как к милетам, или нациям, позволяя им управлять своей внутренней жизнью согласно своим законам и обычаям, а религиозного главу общины делали ответственным за управление ею и за их исправное повиновение господствующей власти. Это было системой, согласно которой управляли христианами в Халифате, в том числе общинами Восточных православных патриархатов. Теперь система была распространена и на Константинопольский патриархат. Из практических соображений ей всегда следовали в епархиях патриархата, находящихся в турецких владениях. Там, где гражданские власти были изгнаны или бежали, христиане естественно ожидали, что их иерархи возьмут на себя переговоры с завоевателями; именно иерархи должны были вести управление своей паствой день за днем и как можно лучше. Но до сих пор у них, как и у православных патриархов Востока, в Константинополе был православный император, которому они сохраняли верность и в обязанности которого входило защищать их, даже когда он больше не мог ими управлять. В последние годы защита, которую он мог обеспечить со стороны своего бессильного и обедневшего государства, была больше номинальной; но, тем не менее, она придавала им авторитет; она возвышала их над еретическими Церквями, такими как коптская и яковитская, у которых не было гражданского защитника и которые были полностью рабами мусульманской монархии. Теперь же, с уходом императора, исчезала даже эта номинальная защита. Православные были приравнены в статусе к еретическим Церквям, по крайней мере теоретически. На практике их положение было лучше, ибо они образовывали самую многочисленную, богатую и образованную христианскую общину во владениях султана; и султан Мехмед со своим чувством истории был склонен обращать на них особое внимание.

Султан также хорошо понимал, что греки могут быть полезны его Империи. Турки обеспечат его правителями и воинами; но они не имели навыков в торговле и промышленности; мало кто из них были хорошими моряками; и даже в деревне они были скорее скотоводами, чем земледельцами. Для экономики Империи сотрудничество с греками было существенно важным. Султан не видел препятствий к тому, чтобы они жили в его владениях бок о бок с турками, до тех пор, пока их права были гарантированы и они понимали, что он был их верховным владыкой.

Поскольку предстояло организовать греческий милет, первоочередной задачей было обеспечить его главой. Султан Мехмед хорошо знал о тех трудностях, которые возникли в Греческой церкви при попытке навязать ей унию с Римом; и вскоре после завоевания он с удовлетворением обнаружил, что средний грек считал патриарший престол вакантным. Было принято считать, что когда патриарх Григорий Маммас уехал в Италию в 1451 г., то он отказался от престола. Нужно было найти нового патриарха. После проведения некоторого расследования Мехмед решил, что им должен стать Георгий Схоларий, теперь известный как монах Геннадий. Геннадий был не только самым выдающимся ученым в Константинополе, жившим там на момент захвата города. Он пользовался всеобщим уважением за безукоризненную честность, и он был вождем партии противников унии и Запада в Церкви. Можно было положиться на него, что он не будет затевать интриг с Западом. Через месяц после завоевания Константинополя султан послал чиновников, которые привели к нему Геннадия. Сначала его не могли найти. Оказалось, что он попал в плен во время падения города и попал в собственность к богатому турку в Адрианополь, который был очарован его ученостью и относился к нему с почетом, которым редко пользовались рабы. Он был выкуплен у своего хозяина и с почетом препровожден в Константинополь к султану. Мехмед убедил его принять патриаршество; вместе они выработали условия конституции, которая могла быть дарована православным. Основные положения ее, возможно, были приняты до того, как султан уехал из покоренного города в Адрианополь в конце июня, хотя прошло шесть месяцев до того момента, когда Геннадий действительно принял управление патриархатом.[257]

Интронизация состоялась в январе 1454 г., когда султан вернулся в Константинополь. Мехмед должен был настолько, насколько ему позволяла его собственная религия, играть ту роль, которая прежде принадлежала христианским императорам. Мы ничего не знаем о необходимом созыве св. синода; но, по–видимому, он был составлен из тех митрополитов, которых можно было собрать, и в их задачи входило объявить патриарший престол вакантным и, по рекомендации султана, избрать на него Геннадия. Затем, 6 января, Геннадий получил аудиенцию у султана, который вручил ему знаки его служения — мантию, пастырский жезл и наперсный крест. Подлинный крест был утерян. Неизвестно, взял ли его с собой Григорий Маммас при своем отъезде в Рим, или он пропал во время штурма города. Так что Мехмед сам даровал ему новый крест, серебряный с позолотой. При поставлении патриарха он произнес следующую формулу: «Будь патриархом, пусть тебе сопутствует удача, и будь уверен в нашем расположении, обладай всеми привилегиями, которыми пользовались патриархи до тебя». Поскольку Святая София была уже обращена в мечеть, Геннадий был препровожден в церковь Св. Апостолов. Там митрополит Ираклийский, традиционной обязанностью которого было посвящать всех новых патриархов, исполнил обряд посвящения и интронизации. Затем патриарх на великолепном белом коне, подаренном ему султаном, проехал с процессией вокруг города и вернулся в свою резиденцию на территории храма Св. Апостолов. Кроме того, он получил от султана дорогой подарок золотом.[258]

Маловероятно, чтобы новая конституция была когда‑либо записана. Общие начала, согласно которым управлялся христианский милет на мусульманской территории, были хорошо известны и не нуждались в основательной разработке заново. Императорский берат, которым давалось одобрение султана на каждое назначение на епископскую кафедру, обычно устанавливал обязанности, лежащие на кандидате, согласно существующим традициям. Мы только понаслышке знаем о двух специальных документах, изданных султаном–завоевателем. Как сообщает историк Сфранцзи, который был в это время в плену у турок и по своему положению мог знать об этом, Мехмед вручил Геннадию фирман за своей подписью, которым он даровал патриарху личную неприкосновенность, освобождение от налогов, свободу передвижения, гарантию, что его не лишат престола и право передать эти привилегии своим преемникам. Нет оснований сомневаться в этом. Действительно возможно, что султан мог даровать патриарху некоторые письменные гарантии, касающиеся его положения. Следует, однако, отметить, что гарантии в отношении сохранения патриарха на престоле, конечно, не подразумевали вмешательство в традиционные права св. синода низлагать патриарха, если его избрание было неканоническим или если он очевидно не подходил занимаемому месту. Летописцы патриархии, которые писали почти на столетие позже, утверждали, что султан подписал другой документ, которым он обещал, что церковные традиции, касающиеся брака и погребения, будут санкционированы законным образом, что Пасха будет праздноваться, христиане будут пользоваться свободой передвижения в три праздничных дня после Пасхи, а церкви больше не будут обращаться в мечети.[259] К сожалению, когда последний пункт нарушался последующими султанами, церковные власти не могли представить документ, который, как они с полным правом утверждали, был уничтожен при пожаре в патриархате. Но, как мы увидим далее, они могли иметь основания доказывать законность подобных требований.[260]

Как бы то ни было, в целом было принято, что патриарх по согласовании со св. синодом, имел полную власть над всей церковной организацией, епископами и всеми церквами и монастырями, а также их имуществами. Хотя правительство султана должно было утверждать назначение епископов, ни один епископ не мог быть назначен или смещен без санкции патриарха и св. синода. Только патриарший суд имел судебные права в отношении клира; турецкие власти не могли арестовать или судить никого из епископов без разрешения патриарха. Кроме того, он, по согласованию со св. синодом, контролировал все вопросы, связанные с догматами. Его власть над православным народом была почти так же абсолютна. Он был этнархом, правителем милета. Патриарший суд имел полную юрисдикцию над всеми делами, касающимися православных в связи с их религией, то есть браками, разводами, опекунством малолетних, завещаниями и наследством. Патриарший суд разбирал все спорные денежные дела, если обе стороны были православными. Хотя христиане облагались тяжелыми налогами, клирики освобождались от уплаты податей, хотя иногда они могли по личному согласию платить особые налоги; и султану было нелегко, находясь под давлением, сохранять это условие. Патриарх мог взимать налоги с православных и, по праву своей власти, собирать деньги на нужды Церкви. Жалобы на патриарха принимались только св. синодом, и только в том случае, если он единодушно соглашался выслушивать их. Патриарх мог обратиться к турецким властям, чтобы быть уверенным, что его распоряжения выполняются его паствой. Взамен патриарх был ответственным за правильное и законопослушное поведение своей паствы по отношению к правящим властям и гарантировал уплату налогов. Сам он не занимался сбором податей. Это входило в обязанности старейшин местных общин, которые отвечали за ведение реестров. Однако если возникали какие‑либо сложности по сбору, правительство могло попросить Церковь наказать непокорных отлучением от св. причастия.[261]

Патриарший суд вершил справедливость на основании византийского канонического права и византийского обычного права. Обычное право быстро возросло в объеме, благодаря обстоятельствам, которым кодифицированное право не соответствовало и которые изменялись от места к месту. В случаях гражданских дел правосудие вершилось по принципу арбитражного суда. Если какая‑то из сторон не была удовлетворена решением, она могла обратиться в турецкий суд; кроме того, если какая‑то из сторон настаивала, дело могло быть перенесено в турецкий суд первой инстанции. Так поступали редко, потому что турецкие суды были медлительными, дорогостоящими и часто коррумпированными, а дела слушались в соответствии с Кораном. Патриарший суд был на удивление неподкупен, хотя богатые греки, от финансовой поддержки которых зависела Церковь, могли, без сомнения, оказывать определенное влияние. Характерной чертой суда было то, что свидетельство, данное с клятвой, рассматривалось как действительное; отношение к клятве было столь серьезным, что этим редко злоупотребляли. Уголовные случаи, такие как государственная измена, убийство, воровство или бунт, были предоставлены турецкому суду, кроме ситуаций, когда обвиняемым был священник.[262]

Теоретически структура Великой Церкви (так греки называли патриархию, хотя сама Великая церковь, Святая София, более не была христианским храмом) не изменилась после завоевания. Патриарх по–прежнему официально избирался св. синодом, состоящим из его митрополитов, а избрание утверждалось султаном. Так же, как и в византийские времена, светский владыка практически неизменно указывал на того кандидата, которого он хотел видеть избранным; формально была принята старая традиция представлять ему три имени, которая в поздней Византии вышла из употребления. Но увеличение административных обязанностей патриарха неизбежно вело к изменениям. Св. синод первоначально состоял только из митрополитов, хотя высшие патриаршие сановники, вероятно, иногда тоже присутствовали на заседаниях. Вскоре после завоевания они официально были добавлены к ним; имело место общее увеличение конституционной важности синода. Он сохранял свое право низлагать патриарха единогласным решением. Кроме того, патриаршие решения не имели силы, если они не имели поддержки св. синода. Патриарх стал не более чем его председателем. Теоретически это было возрождением демократических принципов Церкви. На практике это означало, что если сильный и популярный патриарх даже и не встречал трудностей, то патриаршее достоинство всегда могло быть подорвано. Хотя турецкие чиновники открыто и не вмешивались во внутренние дела Церкви, они оказывали все возможное влияние путем интриг с конкретными членами синода.[263]

Высшие сановники Великой Церкви продолжали носить те же названия, что и до завоевания и теоретически исполняли те же обязанности; но на практике их обязанности были расширены. Юристы теперь разделили их на девять групп по пять, известных как пентады. Первая пентада состояла из старших сановников: великий эконом, который, как и прежде, управлял финансами патриархии и выступал в случае необходимости как представитель патриарха; великий сакелларий, который заведовал всеми мужскими и женскими монастырями в патриархате; великий скевофилакс, который заведовал всеми литургическими принадлежностями, иконами и святынями; великий хартофилакс, главный секретарь патриархата, занимавшийся всеми записями и архивами; министр сакеллиона, который был отличным от сакеллария, но его функции были немного неопределенными. Прежде он заведовал патриаршей тюрьмой, а теперь отвечал за церковную дисциплину. Незадолго до завоевания к первой пентаде была добавлена шестая должность, протэкдик, который изначально должен был обязан исследовать и высказывать свое суждение по всем просьбам о справедливости и помощи, принесенным к патриаршему суду, а после завоевания он стал главным судьей. Великий эконом и великий сакелларий имели немного более высокое положение, чем их собратья в пентаде. В качестве символа своей особой власти каждый из них во время религиозных церемоний нес священную хоругвь.

Во второй пентаде протонотарий и логофет помогали хартофилаксу в качестве его главных секретарей и хранителей печати; кастринсий действовал как личный помощник патриарха; референдарий осуществлял контакты патриарха со светскими властями; ипомнимограф был секретарем священного синода, записывая его заседания в патриарших регистрах.

Остальные пентады состояли из чиновников, обязанности которых были чисто церковными или чисто литургическими. Было много других чиновников, которым не были предоставлены места в официальных списках пентад, но они, тем не менее, были важными; особенно это относилось к судьям, которые работали в помещении протэкдика и принимали решения второстепенной важности. Все главные юридические решения произносились патриархом на заседаниях св. синода.[264]

У митрополитов и епископов были свои собственные чиновники по образцу патриаршего суда. В провинции гражданские судебные дела слушались общиной, димогеронтами. Но дела, имеющие религиозное значение, такие как по бракам и наследству, слушались в суде епископа. В любом случае была возможность апелляции к патриаршему суду.[265]

Самое главное отличие, которое внес новый порядок в патриаршие занятия, было то, что он теперь занимался и рядом светских дел. Патриарх как глава православного милета был в некоторой степени наследником императора. Он должен был стать политиком, способным защищать своих людей перед Высокой Портой, как теперь называлось султанское правительство. Он должен был использовать свой религиозный авторитет, чтобы убедиться, что православные принимали султанскую власть и воздерживались от непорядков. Хотя сам он и не занимался сбором налогов, но перед султаном он должен был отвечать за поступление податей. Кроме того, на практике новая система вводила Великую Церковь в юридическую и финансовую деятельность в гораздо большей степени, чем это было ранее. Патриарх не только должен был иметь хороших финансистов, которые бы давали ему советы по вопросам повышения налогов для верующих и по всем вопросам расходов, но и хороших юристов, сведущих в гражданском праве. Для церковнослужителей было трудно и вряд ли очень правильно глубоко входить в изучение гражданского права. Неизбежно миряне начали занимать административные посты в Церкви. В византийские времена высшие церковные должности занимали только клирики. Теперь стало необходимым назначать светских судей, и им нужно было давать большую власть, потому что оказывалось невозможным получить консультацию светского финансиста, если он не занимал официальный пост. Юристы были включены в низшие пентады и постепенно прокладывали себе путь к высшим должностям. Первый мирянин–великий хартофилакс появляется в 1554 г., через 101 год после завоевания, а первый мирянин–великий скевофилакс — еще через десять лет. Протэкдик до 1640 г. был обязательно священником, но до тех пор почти вся его канцелярия занималась мирянами. Миряне уже начали занимать и другие отделы; их влияние усиливалось. Канцелярия логофета, которая с 1575 г. часто возглавлялась мирянами наравне со священниками, начала брать на себя многие из обязанностей, прежде выполнявшихся великим экономом; в XVII в. логофет назывался великим логофетом и входил в первую пентаду. Экклесиарх, который был первым ризничим патриаршей церкви и числился только в восьмой пентаде, с начала XVII в. обычно был мирянином и вскоре стал выполнять функции скевофилакса и носил титул великого экклесиарха. Новая высшая должность, также занимаемая мирянами, появилась в начале XVI в., — великий ритор, или официальный представитель Великой Церкви. Эти новые или реформированные должности были обязаны своим существованием тому факту, что они считались «василики», царскими, т. е. императорскими, а помощники патриарха в его роли этнарха (главы народа) наследовали функции, которые выполнял император. Считается, что возрастание роли мирян в Церкви произошло благодаря влиянию семей из Трапезунда, таких как Ипсиланти, которые были переселены султаном–завоевателем в Константинополь, ибо Трапезундская церковь с определенного момента использовала светских юристов. Но, как показывает именование «василикос», это было неизбежным результатом расширения патриаршей власти. В течение XVIII в. были предприняты меры к тому, чтобы власть митрополитов не стала слабее власти светских старшин.[266] Это развилось еще более, когда Османская империя распространилась на юг. В течение XVI в. султан распространил свои владения на Сирию и Египет, таким образом включая в Империю земли православных патриархатов Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского. Высокая Порта хотела, чтобы центр был в Константинополе — и Великая Церковь последовала ее желанию. В результате восточные патриархаты были поставлены в низшее положение по сравнению с Константинополем. Восточные патриархи теоретически не потеряли ни одно из своих церковных прав или автономию, и они продолжали управлять православным населением в пределах своих престолов. Но на практике оказалось, что они могли общаться с Высокой Портой только через посредство своего Константинопольского собрата. Когда случалось, что какой‑либо из патриарших престолов оказывался вакантным, именно Константинопольский патриарх обращался к султану за разрешением заместить его; и поскольку султан сам редко проявлял интерес к назначению преемника, Константинопольскому патриарху было легко обеспечить назначение того кандидата, которого он считал подходящим. Восточные патриархаты были сравнительно беднее. Патриарх Иерусалимский, несмотря на то, что его престол был самым маленьким, был самым богатым, потому что слава Святого Города привлекала пожертвования со всего православного мира, а паломничества приносили постоянный доход. Антиохийский патриарх, резиденцией которого со времени Крестовых походов стал Дамаск, был самым бедным и находился в сильной зависимости от православных торговцев–сирийцев, которые не всегда были в хороших отношениях с константинопольскими греками. Александрийский патриарх находился в немного лучшем положении, что объяснялось тем, что определенное число купцов–греков после османского завоевания начало селиться в Египте. Кипрская церковь сохранила свою историческую автономию, но фактически во время венецианского владычества на острове она зависела от поддержки Константинопольского патриарха, да и после турецкого завоевания константинопольское влияние оставалось первостепенным. Власть автономного Синайского архиепископа распространялась только на монахов его монастыря.[267]

Славянские православные Церкви представляли большую проблему. Турецкому правительству обычно было удобно, чтобы они были подчинены Константинополю, хотя они сохраняли свое славянское богослужение и обычаи. Но по временам турецкие министры, занимающиеся балканскими делами, были вынуждены увеличивать их автономию. До XVIII в. патриархат не имел определенной твердой власти над ними, и до тех пор он должен был бороться с возрастающим национализмом. Русская церковь была в особом положении. Она смотрела на Константинополь с большим и более искренним уважением, чем балканские Церкви. Но Россия была далеко и пользовалась самостоятельностью. Было немыслимо, чтобы русский правитель позволил своей Церкви быть реально зависимой от иерарха, который был слугой иноверного султана.[268]

Структура иерархии внутри патриархата оставалась той же, что и в византийское время; существовали викарные архиепископы, подчиняющиеся непосредственно патриарху, но обычно были митрополии, зависимые от патриарха, и епископы, подчиненные митрополиту. Как и в византийские времена, епископы избирались священниками епархии, митрополит — епископами, а выборы утверждались патриархатом. Подобно византийским временам, нужно было получить одобрение светских властей. Представления теперь делались через патриархат Высокой Порте; султан издавал документ, известный как берат, которым избранный кандидат официально назначался на свою кафедру. В случае с епископами эти бераты обычно были простыми документами, которые только объявляли факт избрания; но бераты, которыми назначались патриархи и в некоторых случаях митрополиты, могли содержать не только подтверждение определенных прав престола, но и дополнительные привилегии или гарантии со стороны светских властей защищать права престола. Например, берат, выданный одному из Александрийских патриархов в XVIII в., обещает помощь против римско–католической пропаганды в провинции. Такие бераты являются определенным историческим свидетельством. К сожалению, их сохранилось немного. Самый ранний из сохранившихся, который может быть датирован, назначает Ларисского митрополита в 1604 г. Нельзя утверждать определенно, что берат обладал такой же преобладающей и долговечной силой, как султанский фирман. Возможно, что права и привилегии, которые упоминаются в нем, относились только ad personam, а каждому вновь назначаемому кандидату должен был быть выдан новый берат. Но иерарху давались те же самые привилегии, что и его предшественнику, поскольку он мог основываться на берате, в котором они перечислялись.[269]

В целом, по крайней мере теоретически, Константинопольская Православная церковь пережила удар османского завоевания лучше, чем можно было ожидать. Христианам не давалась возможность забыть, что они находятся под игом. Они не могли строить новые церкви без специального разрешения, которое давалось с трудом, за исключением тех случаев, когда предполагаемое место строительства находилось в чисто христианской местности. Разрешение нужно было получать и на восстановление церквей; ни одна церковь не могла стоять вблизи мусульманских святынь. Христиане должны были носить одежду, отличающуюся от мусульманской. За исключением патриарха, ни один из них не мог ездить верхом. Никто из христиан официально не имел права служить в войске, хотя на деле их иногда насильно привлекали к службе во флоте, а в христианских районах были образованы местные христианские отряды, известные как арматолы. Христианские семьи должны были поставлять насильственную дань из своих сыновей, которые обращались в ислам и включались в отряды янычар. Христианин, однажды обращенный в ислам, даже если он был ребенком или пленником, приговаривался к смертной казни в случае, если он возвращался к своей прежней вере. Каждое судебное дело, касающееся одновременно христианина и мусульманина, слушалось в мусульманском суде согласно Корану; немного было мусульманских судей, которые были готовы вынести решение в пользу иноверца. Наконец, все права и привилегии христиан зависели от благоволения султана. Даже фирманы, подписанные султанами, хотя было принято, чтобы они основывались на изданных ранее, могли игнорироваться. Придворные юристы могли объявить, что он противоречит мусульманскому закону и потому становится недействительным.[270]

Несмотря на все это, несмотря на разрушение и бедность, которыми сопровождалось падение Константинополя, православный милет получил конституцию, которая давала ему возможность не только существовать, но и преумножать свое материальное благосостояние. Греки выиграли от возрождения города, которое последовало за его завоеванием. На момент падения Константинополя его греческое население насчитывало не более 50 ООО человек. Несколько тысяч погибло во время осады и штурма, несколько тысяч было взято в плен. Но султан–завоеватель не только оставил грекам несколько кварталов, но и поощрял иммиграцию греков в город. Иногда иммиграция была насильственной. Все богатые жители Трапезунда были переселены в Константинополь. Другие были переселены из Адрианополя, третьи — с Лесбоса, после захвата острова в 1462 г.; есть известия о переселении двух тысяч семей из Аргоса. Полагают, что к середине XVI в. в Константинополе жило не менее 30 ООО греческих семей. И если мы примем, что в каждой семье было по пять–шесть человек — что может быть очень маленькой цифрой — греческое население города возросло до более 150 ООО и продолжало расти; а в этой деловой имперской столице накапливались денежные капиталы.

Многие из деревень в пригородах, особенно на европейских берегах Босфора и Мраморного моря, были вновь заселены греками. Некоторые из них, такие как Терапия или Yedikцy, были почти исключительно христианскими.[271]

Султан был достаточно мудрым, чтобы понимать, что благосостояние греков будет способствовать благосостоянию Империи. Он хотел предоставить им такое правительство, которое могло бы обеспечить их нужды, не нарушая при этом привилегии правящей турецкой расы.

Конституция, которую он им даровал, действовала до того момента, пока они соглашались отказываться от политических притязаний и вести частную жизнь в дозволенных им рамках. Между тем их милет был единым, и им гарантировалась свобода совершения богослужений. Действительно, в одном отношении к ним относились лучше, чем можно было ожидать. По мусульманской традиции, христиане города, взятого штурмом, не имели права восстанавливать свои церкви. Но в захваченном Константинополе они не только по–прежнему владели вторым по величине храмом Св. Апостолов, но также рядом церквей в разных районах города, особенно в Фанаре и Петрионе по Золотому Рогу и в Псаматии на Мраморном море. Похоже, что стремительное вторжение турецкого войска, которое ворвалось в город, рассматривалось как акт добровольной сдачи; потому и церкви не были конфискованы. Султан имел достаточно такта, чтобы понимать, что если его христианские подданные были готовы принять мирным путем его власть над ними, то им следовало оставить места богослужения.[272]

Целостность православного милета была гарантирована новыми правами, дарованными патриарху. В результате мусульманского завоевания Церковь не потеряла своего положения. Наоборот, она приобрела более прочное положение в результате дарованных ей прав юрисдикции, которых у нее никогда не было в византийское время. После завоевания столицы и последующего присоединения остальных районов, практически вся территория патриархата была воссоединена, и, хотя во главе ее стояла иноверная власть, это был их собственный хозяин. Византийские мыслители, отрицавшие помощь Запада, которая на самом деле могла спасти только маленькую часть православной территории и вовлекала Церковь в унию с Римом и последующее углубление разногласий внутри Церкви, были удовлетворены. Целостность Церкви была сохранена, а вместе с ней и целостность греческого народа.

Но увеличенные права патриархата повлекли за собой новые трудные проблемы. Византийская церковь прежде по существу своему имела дело только с религиозными вопросами. Могла ли ее организация и духовная жизнь противостоять потоку, ворвавшемуся с введением гражданского управления? Были и еще более глубокие вопросы. Могла ли Церковь искренне принять турецкую власть как постоянную? В глубине сознания каждого грека, как бы верно он ни сотрудничал с новыми турецкими хозяевами, теплилась надежда, что в один прекрасный день власть Антихриста сокрушится, и тогда объединенный греческий народ воспрянет и восстановит свою Священную Империю. Как же мог тогда патриарх, который был высоким сановником в османской политике и присягал на верность султану, поощрять такие устремления? Может быть, было бы разумнее предоставить кесарю кесарево; но разве его высший долг был не перед Богом? Мог ли он когда‑либо быть всем сердцем предан султану? И мог ли султан когда‑либо быть уверен в такой преданности? Более того, его стремления приносили еще одну проблему. Византийская империя, по крайней мере теоретически, была вселенской, Священной Империей всех христиан, независимо от их национальности. В результате упадка она была сведена к Империи греков, а православный милет, организованный новой конституцией, был по существу милетом греческим. Его задачей в глазах греков было сохранить эллинизм. Но мог ли эллинизм сочетаться со вселенскостью? Мог ли патриарх быть патриархом славян и православных арабов так же, как и греков? Не приведет ли это неизбежно к сужению его кругозора? События последующих столетий показали, какими сложными были эти проблемы.

На тот момент, однако, после того как успокоился первый ужас от завоевания, перспективы православного населения казались менее мрачными, чем опасались. Было хорошо известно, с каким почетом султан относился к патриарху Геннадию, с которым он вел дружеские беседы по религиозным вопросам; по его просьбе Геннадий составил краткую объективную записку о православной вере для перевода на турецкий язык. Новость о его интересе достигла до Италии. Филэллин Франческо Филельфо, теща которого, итальянка, вдова греческого философа Иоанна Хрисолора, находилась в плену в Константинополе, написал льстивое письмо султану с просьбой об ее освобождении, и высказывал предположение, что его величество был бы даже более достоин восхищения, если бы принял католическую веру.[273] Вскоре папа Пий II, опасаясь, что Мехмет может прельститься «схизматическим» греческим вероучением, послал ему замечательно выразительное письмо, выставляя на вид истину и мудрость Святой Католической церкви.[274] В Константинополе греческий философ Георгий Амируцис зашел так далеко, что высказал предположение, что христианство и ислам могут быть объединены в одну религию. Он представил султану трактат, в котором показывал, что между ними много общего: можно выработать синтез; или, по крайней мере, каждая религия могла бы признать другую как сестру. Различия между Библией и Кораном всегда бывали преувеличены плохим переводом, подчеркивал он; евреи виноваты в том, что поощряли эти недоразумения. К сожалению, его просвещенные аргументы были безосновательны. Мусульмане не проявили к ним интереса; греки же указывали на двоедушие Амируциса, которое он проявил при турецком завоевании Трапезунда; его поведение в дальнейшем не убедило их в противном.[275] Но хотя такой оптимизм и был обречен на разочарование, атмосфера при султанском дворе не была нетерпимой. Среди его министров были фанатики, такие как Заган–паша и Махмуд–паша, оба обращенные в ислам христиане; но их влияние было уравновешено такими людьми, как адмирал Хам‑за–бей, друг греческого историка Критовула. Султан питал глубокое уважение к своей мачехе–христианке, Марии, дочери Георгия Бранковича, деспота Сербии, и к своей жене–гречанке, Ирине Кантакузине, и к вдове Мурада II. Теперь она жила в уединении в Серрах в Македонии, но каждое ее желание немедленно исполнялось почтительным пасынком. Не все христиане, принявшие ислам, были фанатиками. Многие из них, обращение которых произошло скорее по политическим, чем по религиозным причинам, были готовы помогать своим бывшим собратьям по вере. Даже среди офицеров–янычаров были многие, которые помнили свои христианские дома и семьи и охотно оказывали им услуги. Если бы султан не был терпимым, такие обращенные в ислам люди не давали бы повода усомниться в их искренности. Но похоже, что Мехмет поощрял сотрудничество.

Тем не менее, на горизонте собирались тучи. Сам Геннадий первым ощутил их. Через несколько месяцев после своего водворения он попросил у султана разрешение перенести патриаршую резиденцию из храма Св. Апостолов. Район, в котором он находился, был заселен турками, которые возмущались против присутствия большого православного собора. Однажды утром во дворе церкви было найдено тело турка. Очевидно, его туда подбросили, но это дало соседям–туркам повод выступать против христиан. Если бы здание церкви было в лучшем состоянии, Геннадий мог бы попытаться отвратить бурю, но оно было основательно прогнившим. Его восстановление стоило дорого; да и со стороны турок могли быть возражения, если бы он попросил разрешение на ремонт. Он собрал все сокровища и святыни из церкви и переместился в район Фанара, населенный греками. Там он поселился в монастыре Паммакаристос, переместив монахинь в ближайший монастырь св. Иоанна в Трулле; и небольшая, но изысканная церковь Паммакаристос стала патриаршей церковью. Именно в ее боковой придел приходил султан, когда хотел посетить патриарха и обсудить с ним политические или богословские вопросы. Он отказывался войти в сам храм, опасаясь, что его преемники сочтут это поводом для обращения здания церкви в мечеть. Его предосторожности были напрасными.[276]

Несмотря на то, что Геннадий пользовался большим почетом, его задача не была легкой. Его действия вызывали осуждение со стороны религиозных пуристов за то, что он, вопреки канонам, применял икономию в случаях заключения или расторжения браков христиан, попавших в плен во время завоевания Константинополя. Особенно порицали его за венчание мальчиков ранее разрешенного двенадцатилетнего возраста; он допускал эти браки, потому что женатый мальчик не мог быть взят в корпус янычар и обращен в ислам согласно системе, известной под названием девширм у турок и παιδομάζωμα у греков. Утомленный такой нетерпимой оппозицией, Геннадий в 1457 г. отрекся от престола и удалился на Афонскую Гору, а затем в монастырь св. Иоанна в Серрах под покровительство сербки Марии, вдовы Мурада II. Его не оставили в покое. Дважды он был снова выбран на патриарший престол. Дата его смерти неизвестна. Можно надеяться, что он не успел стать свидетелем нестроений, разыгравшихся позднее.[277]

Глава 2. Церковь и иноверное государство

Соглашение, заключенное между султаном–завоевателем и патриархом Геннадием касательно православного милета, как вскоре оказалось, действовало более на бумаге, чем в действительности. Турки не могли забыть, что они были правящим народом, завоевателями христиан; их раздражало, что греки получили привилегии, которыми не обладал ни один из завоеванных народов. Сам Мехмет и его советники выросли в такое время, когда Константинополь был большим культурным центром, и слава об учености греков распространялась по всему миру. Они не могли не чувствовать некоторое уважение к грекам. Мехмет гордился, что он оказался наследником кесарей, не только султаном, но и ромейским императором; и он хотел, чтобы его подданные–христиане воспринимали его именно так. Следующие поколения турок уже не разделяли эти чувства. Сыну Мехмета, Баязиту II, было пять лет, когда его отец завоевал Константинополь. К тому времени, когда он стал юношей, все греческие ученые, которые составляли славу Константинополя, были рассеяны: одни уехали в Италию и на Запад, другие жили в безопасном удинении монашеской кельи. Все греки, с которыми он сталкивался, были либо купцами, либо писарями и ремесленниками, или же священниками, избранными за свое тактичное, но зачастую и раболепное поведение. В отличие от отца, у него не было особенных интеллектуальных интересов; для него греческая культура ничего не значила.[278] Его сын, Селим I, активно не любил христиан. Триумфом его правления было завершение завоевания Сирии, Египта и Аравии; его высшая мечта осуществилась, когда он принял титул халифа, т. е. военачальника правоверных.[279] Сулейман Великолепный был еще одним султаном, который интересовался интеллектуальными веяниями в мире; но греки, его подданные, к тому времени уже не были в состоянии внести существенный вклад в них. Сам он пытался быть справедливым по отношению к ним, но для него и для среднего турка они стали раболепным народом, который можно было иногда использовать в качестве финансистов, секретарей или даже дипломатов, но, естественно, без всякого доверия, с интригами, и они не заслуживали уважения.[280] С восшествием на престол сына Сулеймана, Селима II, пьяницы, верхушку османской администрации охватил кризис. Высокая Порта находилась во власти министров, которые, за несколькими исключениями, были корыстолюбивыми и беспринципными; в то же время обычно Султана Валиде, мать султана, негласно управляла делами из‑за занавеса гарема.[281]

Судьба Османского султаната может служить примером коррумпированности абсолютной власти. Но система подкупа начала касаться и греков. Поскольку оказывалось, что они уже не могли рассчитывать на хорошее отношение со стороны властей, и их конкретные права соблюдались все меньше и меньше, они неизбежно должны были прибегать к интригам. В своей безнадежности они начали забывать о взаимной поддержке друг друга. Каждый из них начал заботиться о своей собственной выгоде. Поощрять же зависть, интриги и деморализацию милета было в интересах турок.

Внешним симптомом ухудшения положения греков было постоянное отбирание их церквей и обращение их в мечети. Султан–завоеватель был удивительно снисходительным в этом отношении. Единственная церковь, которая была официально отобрана у христиан, была Святая София. Это было закономерно: ведь Великая церковь была более, чем церковь; она была символом старой христианской Империи. Ее превращение в мечеть стало печатью нового порядка. Тем не менее, в течение долгих лет делалось не много попыток изменить старое христианское убранство, за исключением прикрытия или уничтожения мозаических образов Христа и святых.[282] Другие церкви, такие как Новая базилика и Богородицы Светоносной в районе старого императорского дворца были настолько повреждены во время штурма города, что они были заброшены, вовсе снесены или разрушились сами по себе. Иные храмы, такие как монастыри Пантократора или Спасителя Хора были разграблены и осквернены; греки не предпринимали попыток восстановить их. Поскольку они в основе своей были прочными, то неудивительно, что их вскоре обратили в мечети. Некоторые церкви были заняты турками сразу и использовались в светских целях. Святая Ирина, рядом со Святой Софией, стала арсеналом. В церкви св. Иоанна в Диппионе, недалеко от ипподрома, был помещен зверинец.[283] В этих случаях церкви располагались в районах, населенных турками, и христиане были достаточно благоразумными, чтобы не протестовать. Храм св. Апостолов, хотя и сохранялся христианами во время падения города, как мы видели, был покинут ими через несколько месяцев; ввиду его ветхого состояния, султан не имел ничего против, чтобы он был разрушен и вместо него была сооружена большая мечеть, носящая его имя. Но многие другие церкви были оставлены в руках христиан.[284]

На эти церкви не посягали при жизни Мехмета II. Его сын Баязит II придерживался других взглядов. В 1490 г. он потребовал передачи патриаршей церкви Богородицы Паммакаристос. Но патриарх Дионисий I сумел доказать, что Мехмет II определенно даровал эту церковь патриархату. Султан согласился, потребовав только снятие креста с купола. В то же время он запретил своим сановникам занимать другие церкви, как они предлагали.[285] Его запрет был, однако, вскоре нарушен, несомненно при его потворстве. Ранее 1494 г. была захвачена церковь Панахрантос и около 1500 г. — св. Иоанна в Студионе. Именно в это время турецкие чиновники превратили покинутые церкви Хора и Пантократора в мечети; несомненно, они хотели распространить свои действия на все еще действующие церкви.[286]

Около 1520 г. султан Селим I, который не любил христианство, к ужасу своего великого визиря предложил насильно обратить всех христиан в ислам. Когда ему сказали, что это невозможно, он потребовал, чтобы по крайней мере все их церкви были отобраны. Визирь предупредил патриарха Феолепта I, который привлек к делу ученого юриста по имени Ксенакис. Феолепт понимал, что у него нет фирмана в защиту церквей. Он сгорел при пожаре в патриархате, говорил патриарх. Но Ксенакис смог представить трех престарелых янычаров, которые присутствовали при взятии Константинополя султаном–завоевателем. Они поклялись на Коране, что видели нескольких знатных граждан, которые пришли к султану, готовящемуся войти в город, и поднесли ему ключи от своих районов. Взамен этого он обещал им сохранение храмов. Султан Селим принял это свидетельство и даже позволил христианам снова открыть некоторые свои церкви, которые были закрыты его чиновниками. При этом еще больше церквей было захвачено во время его правления.[287] В 1537 г., при султане Сулеймане Великолепном, этот вопрос был снова поднят. Патриарх Иеремия I сослался на решение султана Селима. Тогда Сулейман посоветовался с шейхуль–исламом, высшим мусульманским авторитетом в области юриспруденции. Исследовав предмет, шейх объявил, что «как известно, Константинополь был взят силой; но тот факт, что многие церкви сохранились, должен означать, что город сдался». Сулейман принял это решение.[288] До конца его правления церкви больше не закрывались. Последующие султаны были менее терпимыми. При Селиме II еще больше церквей было превращено в мечети. В 1586 г., вернувшись после удачного похода на Азербайджан, Мурад III провозгласил, что намеревается преобразовать патриаршую церковь Паммакаристос в мечеть победы — Фетие джами. Если бы патриарх Иеремия II, которого любил Мурад, был еще на престоле, можно было бы предотвратить закрытие церкви. Но Иеремия незадолго до того был отстранен от власти в результате интриги св. синода; а возведенный в данный момент Феолепт II был ничтожеством. Мурад, без сомнения, был рад представить изъятие как наказание интриганам. Александрийский патриарх временно предоставил небольшую церковь св. Димитрия Канаву, которая принадлежала ему, в распоряжение Иеремии II, когда тот вернулся через несколько месяцев к патриаршеству. Наконец, патриархату позволили восстановить церковь св. Георгия, находящуюся в центре квартала Фанара. Новая церковь была построена в следующем столетии, также как и здания вокруг нее для патриаршей резиденции и канцелярий. Подобно всем церквям, которые разрешалось строить грекам вместо утраченных, новый храм был совершенно невзрачен снаружи, а сооружение заметного извне купола было запрещено.[289]

К XVIII в. в Константинополе было около сорока греческих церквей; но только три из них были построены до завоевания города: св. Георгия Кипрского в Псаматии, разрушенная землетрясением в начале столетия; св. Димитрия Канаву, уничтоженная пожаром несколькими годами позже; и св. Марии Монгольской. Эта церковь сохранилась благодаря тому, что Мехмет II призвал грека–архитектора для строительства мечети на месте храма Святых Апостолов; этот архитектор, Христодул, получил в дар улицу, на которой стояла церковь, глубоко почитаемая матерью султана. Он распространил акты, гарантировавшие как целостность церкви, так и самого церковного здания. В конце XVII в. мусульмане пытались конфисковать здание. Димитрий Кантемир, который был юрисконсультом патриарха, смог показать им оригинальный фирман султана визирю Али Кюпрюлю, который благоговейно поцеловал его и распорядился, чтобы церковь оставалась нетронутой. Она до сих пор остается действующей церковью, хотя была сильно повреждена во время антигреческого восстания 1955 г.[290]

Четвертая церковь, Перивлептос, находилась в руках христиан, хотя и не греков. Она была отдана армянам султаном Ибрагимом по просьбе его фаворитки, дамы необъятных прелестей, известной как Шекерпарче, т. е. «кусочек сахара», о которой говорили, что она весит более 300 фунтов.[291]

Тот же процесс происходил в провинциальных городах. В Фессалонике в середине XVI в. были превращены в мечети большой храм св. Димитрия и церкви Св. Софии и св. Георгия. [292] В Афинах церковь, в древности известная как Парфенон, стала мечетью примерно в то же время, а рядом с ней беспечно возвышался минарет. Когда Парфенон был разрушен в 1687 г. венецианским ядром, попавшим в склад боеприпасов, находившийся на его территории, то на руинах была построена небольшая мечеть.[293] В каждом городе, завоеванном турками, повторялась та же история. Только в районах с чисто христианским населением церкви оставались неповрежденными. Закрытие церквей было не только унизительным, но создавало серьезные юридические и экономические проблемы. Многие из отобранных церквей владели значительной собственностью, передача которой приводила к бесконечным судебным процессам и интригам. Не меньшие трудности встречали греки, чтобы добиться разрешения на строительство церквей взамен тех, которые они потеряли. Если они не сталкивались с открыто враждебным отношением, то должны были встретиться с глухой стеной турецкой бюрократии. Обычно взятки были единственным методом для получения быстрого ответа на каждый запрос. Очень быстро греки поняли, что подход к их новым хозяевам лежит через подарки и деньги.

Такая практика не была бы столь вредной, если бы сама церковная организация оставалась неподкупной. Там греки сами навлекали на себя неприятности. Они не могли преодолеть свое пристрастие к политике, а поскольку открытый доступ к власти теперь был для них закрыт, то они упивались тайными интригами. Геннадий был фигурой, которая вызывала всеобщее уважение. В своем отчаянии после завоевания греки были рады следовать за вождем, который был готов и мог действовать в их пользу. Но вскоре начались раздоры, и после его удаления не было ни одного человека, равного ему по значению, который мог бы стать его преемником. Об его преемнике Исидоре II мы не знаем практически ничего, кроме его имени. Он умер 31 марта 1462 г. При следующем патриархе, Иоасафе I, в 1463 г. случилось событие, которое продемонстрировало опасности нового режима. Ученый Георгий Амируцис, который жил в Константинополе и пользовался благоволением султана за свою ученость, захотел заключить брак с вдовой герцога Афинского, хотя его собственная жена была еще жива. Согласно другой версии, будущий двоеженец был знатным человеком из Трапезунда по имени Кавазитис, в пользу которого агитировал Амируцис. Кто бы ни был проситель, Иоасаф отказался благословить двоеженство. Амируцис тогда пытался оказать давление на св. синод и угрожал его членам от имени своего могущественного двоюродного брата, принявшего ислам, Махмуда–паши, и добивался низложения Иоасафа. Иоасаф тщетно попытался покончить жизнь самоубийством. Вероятно, Геннадий Схоларий вновь был призван, чтобы водворить порядок.[294] О следующем патриархе, Софронии I, ничего не известно; его правление, вероятно, было между Исидором II и Иоасафом I. Определенно то, что Геннадий вернулся на престол ненадолго в 1464 г. При его преемнике, Марке Ксилокарависе, начались еще худшие неприятности. Марк был избран в начале 1465 г.; но у него были враги, во главе которых стоял Симеон, митрополит Трапезундский, который домогался патриаршего престола. В начале 1466 г. Симеон собрал сумму в 2000 золотых, 1000 из своих средств и 1000 от своих друзей, и преподнес ее министрам султана, которые приказали св. синоду в обязательном порядке низложить Марка и поставить Симеона. Новость об этом акте симонии достигла до вдовы Мурада, христианки Марии. Она поспешила из Серр ко двору султана, благоразумно принеся с собой другие 2000 золотых. Султан встретил ее словами: «Что это, мать моя?» Она просила его разрешить вопрос, низложив и Марка, и Симеона в пользу ее кандидата, праведника Дионисия, родом из Пелопоннеса, который был митрополитом Филиппопольским. Ее просьба была удовлетворена. Но Симеон не был сломлен. В 1471 г. он обвинил Дионисия перед св. синодом в том, будто тот в детстве, находясь в плену, был обращен в мусульманство. Хотя Дионисий и смог представить очевидные доказательства ложности обвинения, св. синод его низложил, а уплата еще 2000 золотых Высокой Порте обеспечила вторичное возведение на престол Симеона. Наверное, султан Мехмет смотрел на все это с циничным удивлением, в то время как Мария была слишком разочарована, чтобы вмешиваться, хотя она и предоставила Дионисию убежище близ своей резиденции в Серрах.[295] Симеон, однако, через три года был смещен в пользу кандидата–серба, Рафаила, который предложил вносить каждый год Высокой Порте сумму в 2000 золотых. Ираклийский митрополит отказался посвятить его; и хотя Анкирский митрополит был более расположен, существовали сомнения в законности интронизации, и многие члены синода отказались иметь с ним общение. Более того, он столкнулся с необходимостью увеличить сумму, которую он обещал выплачивать. Вероятно, в начале 1477 г. султан, снова под влиянием своей мачехи, вмешался в дело, водворил порядок и обеспечил выбор Максима III Манассиса. Максим, которого на самом деле звали Мануил Христонимос, был великим экклесиархом и поссорился с Геннадием по поводу применения икономии, а позднее противопоставился султану, поддерживая Иоасафа I против Амируциса. Теперь он завоевал уважение султана и умер на престоле через несколько месяцев после смерти самого Мехмета. Тогда Симеон снова выкупил свое возвращение на престол и теперь был в целом принят.[296] Собор, созванный в 1484 г. для официальной отмены Флорентийской унии и закрепления чина принятия униатов в Церковь, состоялся с участием представителей всех православных общин.[297]

В дальнейшем редкий патриарх не являлся представителем какой‑нибудь партии или фракции. Влияние на выборы осуществлялось с разных сторон. Мария умерла около 1480 г., но такую же роль теперь исполняла ее племянница, княгиня Валахии, которая обеспечила назначение преемника Симеона, Нифонта II. С этого момента началось появление правителей дунайских провинций на патриаршей сцене. Валашские и молдавские господари добровольно подчинились султану и тем самым обеспечили свою автономию; а они были богаты. Их подданные, предки нынешних румын, не были славянами, хотя их Церковь составляла часть Сербской церкви и служила славянскую литургию. Высшие классы чувствовали себя намного ближе к грекам, чем к славянам. Как самые высокопоставленные миряне в Оттоманской империи, дунайские господари постоянно стремились поставить своих кандидатов на патриарший престол.[298] Грузинский царь, который за исключением далекого русского князя был единственным независимым правителем в пределах патриархата, также пытался время от времени вмешиваться в дела. Но Грузинская церковь была полуавтономной, со своей литургией и своим родным языком; кроме того, у Грузии были свои политические трудности. Однако если грузинский монарх хотел оказывать воздействие, оно могло быть серьезным. [299] Более постоянным и эффективным было влияние, оказываемое монахами Афонской Горы. Св. Гора была по–прежнему полна богатыми монастырями, а также являлась центром интеллектуальной и духовной деятельности. Ее автономия соблюдалась турками, хотя позднее турецкий чиновник, осужденный на временное безбрачие, выполнял там роль представителя султана. До упадка, который переживали монастыри в конце XVII в., кандидат на патриарший престол, имевший афонскую поддержку, пользовался большим уважением. [300] Но господари Дунайских княжеств, царь Грузии и даже монахи Св. Горы жили далеко от Константинополя. Намного большее значение имело давление, оказываемое греческими купцами султанской столицы.

Одно из самых непредвиденных последствий османского завоевания было возрождение греческой торговой жизни. В течение последних нескольких столетий итальянцы доминировали в средиземноморской торговле, пользуясь привилегиями, которыми не обладали даже местные купцы. Теперь они лишились своих привилегий, и их колонии постепенно выродились. Немногие из турок имели склонность или вкус к торговле; и торговля в огромных и растущих владениях султана перешла в руки подневольных народов, евреев, армян и, прежде всего, греков. Греческий коммерческий гений всегда процветал в местностях, где греки были лишены политической власти, и, таким образом, их честолюбие и энергия направлялись на коммерцию. Вскоре после падения Константинополя там появились греческие торговые династии. Некоторые из них вели свое происхождение от известных византийских семей; и хотя их претензии удовлетворялись редко, некоторым представителям старых семей, которые сохранились по мужской линии, это помогало приобрести известность в торговле при условии, что они носили звучные имперские фамилии, такие как Ласкарис, Аргир или Дука. Знатные семьи, насильно водворенные в Константинополе султаном–завоевателем из Трапезунда, имели больше претензий на древнее происхождение, например, Ипсиланти, родственники императорской фамилии Комнинов. Немного позднее, когда турки завоевали Хиос, в Константинополь прибыли хиосские семьи, проявившие особые способности к торговле. В их среде считалось престижным иметь высокое итальянское, желательно римское, происхождение.[301] В XVI в. ведущей греческой семьей были Кантакузины, возможно, единственные, чьи претензии на прямое происхождение от византийских императоров были подлинными. К середине столетия глава семьи, Михаил Кантакузин, которого турки называли Шайтаноглу, или «сын дьявола», был одним из богатейших людей всего Востока. Он имел 60 ООО дукатов годового дохода от контроля над торговлей русским мехом; монополия в этой торговле была дарована ему султаном. Он мог оплатить снаряжение 60 галер для султанского флота. Жена Михаила была дочерью валашского господаря и внучкой молдавского господаря. Сам он редко приезжал в Константинополь, предпочитая жить в Анхиале на Черноморском побережье, в городе, населенном почти исключительно греками, где вид его богатства не мог задевать турок. Но даже там он стал предметом зависти. В конце 1578 г. турки арестовали его по формальному обвинению и казнили. Его имущество было конфисковано и определено к продаже. Великолепие его удивило всех. Большая часть его драгоценных рукописей была куплена Афонскими монастырями.[302]

Такие магнаты, которых современники–греки называли архонтами, т. е. правителями, неизбежно приобретали господствующее влияние в патриархате. Они были важным источником; у них всегда были наготове деньги для пополнения церковной казны или для подкупа турецких чиновников. Когда патриархат нуждался в юристах для заполнения своих административных должностей, то эти чиновники всегда происходили из их класса. Ярким проявлением власти архонта было низложение Михаилом Кантакузиным Иоасафа II, одного из самых выдающихся и ученых патриархов, пользующегося большой личной популярностью среди православных и поддержкой афонских монахов, успешно занимавшего престол в течение 10 лет, по той причине, что он отказался благословить один из семейных брачных планов Михаила как противоречащий каноническому праву.[303]

Эти интриги осложнялись присутствием на горизонте турецких чиновников, всегда готовых нажиться как можно больше на затруднениях патриархата. Теперь уже стало постоянной традицией, что патриарх должен был заплатить Высокой Порте сумму для утверждения своего избрания, а также ежегодный взнос. Когда патриарх Симеон умер без завещания и без единого близкого родственника, турецкое правительство конфисковало его имущество, несмотря на то, что оно было ему необходимо только для жизни и должно было перейти к его преемнику. Нифонт, который унаследовал престол после него, неуклюже попытался восстановить отобранное, представив какого‑то заведомо никому не известного «племянника» Симеона; но обман был обнаружен и наказан дальнейшими конфискациями. Вместе с тем Нифонт оказался глупым и неудовлетворительным патриархом и, несмотря на поддержку со стороны валашского господаря и афонских монастырей, общественное мнение настояло на его низложении и замещении Дионисием I, человеком святой жизни, который возвратился из своего уединения в Серрах. Афонские монахи были раздражены, и через два года добились его низложения и выбора своего кандидата, Максима IV, который правил с 1491 по 1497 гг. Максим был достойным человеком; его главные усилия сосредоточивались на обеспечении, и небезуспешном, лучших условий жизни для православных на венецианской территории. После его смерти Нифонт II на год вернулся к власти, но вскоре был смещен и заменен на молодого Иоакима I, пользовавшегося поддержкой грузинского царя. Его правление прерывалось попыткой восстановить Нифонта и временным возведением на престол Пахомия I, к которому благоволили в Валахии. Иоаким умер в Валахии в 1504 г., при попытке примирения с господарем; после этого Пахомий занимал престол в течение девяти лет.[304]

После его смерти султан Селим сам вмешался в дело и приказал избрать критянина, к которому он благоволил, Феолепта I. К счастью, именно в правление Феолепта Селим предпринял свою попытку конфискации христианских церквей, к счастью, ибо султан испытывал к нему уважение. Однако попытка патриарха справиться со сложным вопросом Арсения Монемвасийского восстановила против него его врагов, которые после смерти Селима, в 1522 г., обвинили его в ужасной безнравственности. Он умер прежде, чем дело было рассмотрено в синоде.[305] Его преемник, Иеремия I, в момент избрания находился на Кипре, где ему удалось достичь конкордата в пользу православных с венецианскими властями. Его 21–летнее управление было самым длительным в истории патриархов, хотя он едва не лишился престола в 1526 г., когда отправился в паломничество в Иерусалим; некий Иоанникий убедил св. синод низложить его в свою пользу, но решение не было утверждено, вследствие того, что друзья Иеремии I были вынуждены заплатить Высокой Порте 500 золотых. В целом Иеремия пользовался поддержкой султана Сулеймана Великолепного, уравновешенного человека, который был рад видеть, что его христианские подданные обрели некоторую стабильность.[306]После смерти Иеремии под влиянием Иерусалимского патриарха Германа было постановлено, что только полный состав св. синода мог выбирать патриарха. Однако Дионисий II, назначенный Иеремией своим преемником, был избран вопреки желанию св. синода, который дал свое согласие только после народных демонстраций в его пользу. Он правил девять лет, а его преемник, Иоасаф II, десять, после чего он был низложен интригами Михаила Кантакузина. Следующие два патриарха, Митрофан III и Иеремия II, правили по семь лет. Митрофан был низложен в 1572 г. по подозрению в симпатиях Риму и обещал никогда не пытаться вернуться на патриарший престол.[307] Иеремия II, подобно Дионисию II, обязан своим избранием бурным демонстрациям греков, и был, может быть, самым способным из всех патриархов турецкого времени. Он заявил себя серьезным богословом, горячим реформатором и яростным врагом симонии. Его добродетели раздражали св. синод, который низложил его в 1579 г. и возвратил престол Митрофану III, невзирая на обещания последнего. Иеремия, однако, по–прежнему пользовался популярностью в народе. Через девять месяцев синод был вынужден снова избрать его. Через три с половиной года он опять был низложен; а еще через два года его популярность, подкрепляемая благоволением султана, принесла ему возвращение на престол на девять лет вплоть до его смерти в 1595 г.[308]

Последующий период был хаотическим. С тех пор как Симеон Трапезундский ввел практику, чтобы выбор каждого патриарха сопровождался уплатой денег Высокой Порте, эта сумма постоянно росла. Кроме того, ожидался и ежегодный взнос. Дионисий II заплатил пештеш в размере 3000 золотых для утверждения своего избрания, но добился сокращения ежегодного взноса до 2000 золотых. Взамен патриарх получил разрешение расширить патриаршие покои и служебные помещения. Иоасафу II удалось добиться сокращения пештеша до 2000 золотых, но его успех был кратковременным. Избирательная кампания ввела практику публичных торгов, и Высокая Порта, естественно, благоприятствовала тому кандидату, который мог больше заплатить. А такой патриарх как Иеремия II, который был избран по желанию общин, находился, таким образом, в менее выгодном положении по сравнению с кандидатом, поддерживаемым богатыми господарями Дунайских княжеств или богатыми семьями константинопольских торговцев. Неудивительно, что турецкие власти благоволили частым сменам на патриаршем престоле. Некоторые турецкие государственные деятели, такие как Сулейман Великолепный, пытались добиться большей стабильности в греческой среде. Но ссоры и интриги, в которых погрязли не только св. синод, но и все греческое общество, представляли собой слишком заманчивую возможность для турецкой жадности.[309]

За сто лет с 1595 по 1695 гг., после окончания последнего срока правления Иеремии II, патриарх менялся 61 раз, но поскольку многих патриархов после низложения снова восстанавливали на престоле, всего патриархов было 31. Некоторые из них занимали престол короткое время. Матфей II в 1595 г. правил всего двадцать дней, а затем почти четыре года, с 1598 по 1602 гг., и, наконец, семнадцать дней в 1603 г. Кирилл I Лукарис, самый знаменитый из всех патриархов XVII в., занимал престол семь раз. Один из его соперников, Кирилл II, правил один раз всего неделю, а затем двадцать месяцев. Риск, связанный с патриаршеством, был очень высок: четыре патриарха, Кирилл I, Парфений II, Парфений III и Гавриил II, были казнены турками по подозрению в государственной измене. Отдельные кандидаты могли иметь таких могущественных друзей среди властей, что они достигали искомого места без специальных денежных взносов; но такие люди бывали редко.[310] К концу XVII в. обычная сумма, уплачиваемая патриархом при его поставлении, была в районе 20000 пиастров — примерно 3000 фунтов золотом. В то же время патриархат платил Порте с начала этого столетия ежегодный взнос в 20 ООО пиастров, а также различные более мелкие суммы, включая обязательство обеспечивать ежедневную порцию баранины для дворцовой стражи, людей с ненасытным аппетитом.[311]

Пик был достигнут в начале XVIII в., в 1726 г., когда патриарх Каллиник III заплатил за свое избрание не менее 36 400 пиастров — примерно 5600 золотых фунтов. Поскольку на следующий день он умер от радости в результате внезапного сердечного приступа, то дело оказалось слишком дорогим для Церкви.[312] Подобные скандалы в конце концов привели к стабилизации. Греческая община начала понимать, что Церковь, которую греки должны были субсидировать во все возрастающих размерах, попросту не могла позволить себе такие частые смены; а турки понимали, что ситуация зашла слишком далеко. В течение ста лет, с 1695 по 1795 гг., было 31 патриаршее правление и 23 патриарха. Это было достаточно плохо, если сравнивать со столетием с 1495 по 1595 гг., когда было всего девять правлений, но все же лучше, чем в XVII в.[313] Тем не менее, долги патриархата постоянно росли. В 1730 г. они составляли 10 769 пиастров, то есть более 15 ООО золотых фунтов, в то время как патриаршие доходы, о которых мы не имеем определенных цифр, редко могли покрывать даже регулярные расходы.[314] Неизбежно вся Церковь становилась зависимой от состоятельных мирян, полунезависимых православных господарей и константинопольских купцов.

Между тем появился другой разрушающий фактор. Османская империя вступила в регулярные дипломатические отношения с Западной Европой; западные посланники при Высокой Порте стали стремиться к влиянию на дела Империи. Они понимали, что этого легче было достигнуть, если иметь за собой симпатию и поддержку христианских общин. Таким образом, посольства затевали новые интриги. Франция и Австрия, хотя и не объединяли свои усилия, посылали католических миссионеров для работы среди местных христиан, имея в виду более политические, чем религиозные цели. В то же время Англия и Голландия, обычно тоже по отдельности, стремились противодействовать католикам и пытались организовать союз Православной и Протестантской церквей. Западные агенты участвовали в каждой предвыборной борьбе за патриарший престол; в то время как деньги, доставляемые западными посольствами, были большим подспорьем, турецкие власти вряд ли смотрели на такую смену патриархов благоприятно. Казнь четырех патриархов по обвинению в государственной измене была прямым результатом этих посольских интриг. Здесь ситуация опять‑таки улучшилась в XVIII в., когда западные державы начали понимать, что такие интриги не давали существенных результатов. Но их практика была перенята державой, на которую турки вскоре стали смотреть со все возрастающим недоверием и страхом — это была возрожденная и растущая Российская империя.[315]

При такой обстановке в патриархате Церкви было трудно сохранять свои конституционные права по отношению к турецким хозяевам. Отдельные султаны или визири могли быть дружественными к ней. Мать султана Мурада III была гречанкой; о нем говорили, что он тайно купил и почитал икону Богоматери.[316] Визирь Сулеймана Великолепного, Соколлу, был обращенным в мусульманство боснийцем и иногда присутствовал на православных богослужениях в сопровождении двух своих племянников; несмотря на это, он противопоставился грекам и настоял на восстановлении Печского патриархата в 1557 г., в угоду одному из своих родственников–христиан. Однако Печский патриарх был подчинен своему Константинопольскому собрату: турки не желали поощрять местный сепаратизм.[317] Великая албанская семья Кюпрюлю, из которой вышли четыре великих визиря XVII в., постоянно благоволила к христианам.[318] Но средний турок, будь то султан, военачальник, чиновник или даже работник, рассматривал христиан как народ для эксплуатации. Сэр Пол Рико, англичанин испанского происхождения, который много путешествовал по Востоку, написал по просьбе короля Чарльза II книгу под названием «Настоящее состояние Греческой и Армянской церквей, года от P. X. 1678». В ней он констатирует, что избрание патриарха находилось «скорее в руках турок, чем епископов». Его глубоко тронуло положение греков. «Трагично, — писал он, — ниспровержение святынь, царственное священство изгнано из церквей, а последние обращены в мечети; таинства алтаря совершаются в тайне в темных местах. Я их видел в городах и селах, по которым путешествовал, они более похожи на подвалы и склепы, чем на церкви, а их крыши находятся почти вровень с поверхностью земли, чтобы естественное выступание конструкции не было принято за триумф религии и не могло состязаться с величественными минаретами мусульманских мечетей». Рико хорошо понимал сложности, с которыми сталкивалась Греческая церковь. Действительно, зная все это, он был потрясен тем, что она смогла выжить. «Неудивительно, — писал он, —для человеческого понимания, что иго завоевания подвергало добрых христиан различным испытаниям, и небрежение в их церквях происходило как результат бедности клира, и многие люди отрекались от веры; однако чудо и истинное воплощение слов Христа о том, что"врата адовы не одолеют Церковь", что она сохраняется при таком мощном противодействии, и вопреки всей тирании и ухищрениях, предпринятых против нее, мы видим открытое и общенародное исповедание христианской веры».[319]

Сэр Пол был хорошо информирован. Священники были действительно бедны; патриархия, при ее долгах, не могла позволить себе поддерживать своих служителей. Вместо этого она часто забирала у них и их общин все наличные деньги. Как мы увидим, она не могла дать им и необходимое образование. Случаи обращения в ислам, которые отмечает сэр Пол, были чаще всего результатом небрежения со стороны этого обедневшего духовенства. Кроме того, они происходили от естественного желания избежать унизительного положения быть раз и навсегда гражданином второго сорта. Движение в этом направлении было односторонним. Ни один мусульманин не стал бы ронять свое достоинство принятием религии, которая стояла ниже в политическом и социальном отношении; а если бы он и поступил так, то был бы осужден на смерть. В 1780–х гг. мальчик–грек, усыновленный мусульманами и воспитанный в их вере, был повешен в Янине за возвращение к вере своих отцов. Сэр Пол был достаточно тактичен, чтобы не подчеркивать слишком резко слабость самого патриархата. Он хорошо знал эти обстоятельства, но понимал и то, откуда они произошли; осуждение у него смягчено подлинной симпатией. Однако он был почти единственным среди западных писателей XVII‑XVIII вв., кто выказывал такую симпатию. Большинство из них, вслед за Робертом Бэртоном, считали, что греки «скорее полухристиане, чем как‑то иначе», или вслед за госпожой Мэри Вортлей Монтегю говорили об их священниках, что «никакое сословие не было более невежественным».[320]

Как ни странно, слабость патриархата могла обеспечить ему некоторую защиту. Турки привыкли относиться ко всему церковному организму с добродушным снисхождением. Они могли подвергать Церковь мелочному преследованию, вымогательствам и притеснениям, но в другое время оставляли ее в покое. Они никогда не были настолько встревожены, чтобы принять меры, которые могли бы угрожать ее существованию. Ее тайный дух мог выжить.

Прежде чем мы начнем критиковать Греческую церковь под турецким игом за то, что она не внесла более значительный вклад в религиозную жизнь и религиозную мысль, мы обязаны иметь в виду ее политическое прошлое. Церковь была весьма жизнеспособной вплоть до последних дней независимой Византии. Среди ее епископов были многие выдающиеся мыслители того времени. Даже в XV в. она все еще выдавала богословские работы наисерьезнейшего уровня. Высшее духовенство могло сосредоточивать свои усилия на божественных предметах, потому что в стране был христианский кесарь, который занимался кесаревым. Турецкое завоевание изменило весь этот порядок.

Патриарх должен был стать гражданским правителем, но правителем государства, в котором не было высшей санкции власти, государства в государстве, существование которого зависело от ненадежной доброй воли чужестранного и иноверного хозяина. На него ложились многие новые и сложные заботы. Двор патриарха должен был заниматься проблемами налогов и юриспруденции, которые в прежние времена были в руках мирян. У Церкви не было собственных традиций, чтобы помочь себе в этом деле; она должна была заимствовать все то, что могла вспомнить из имперских традиций. И при всем этом она была в зависимости от своего требовательного господина. Даже великая папская монархия на Западе решила, что сочетание светской и религиозной власти является неприемлемым злоупотреблением. Патриархату было намного сложнее нести бремя, так неожиданно возложенное на него, без всякой подготовки в прошлом и отсутствия свободы действий в настоящем. Неудивительно, что только некоторые греческие церковные деятели теперь имели возможность посвящать свое время богословским дискуссиям или духовной жизни. Тем более удивительно, что Церковь по–прежнему могла в течение двух веков давать живых богословов, которые могли соперничать с богословами других областей Европы. Эти ученые, однако, представляли небольшую интеллектуальную аристократию. Среди широких слоев духовенства и в общинах уровень образованности быстро падал. Не было возможности более обеспечивать людей необходимым образованием.

Глава 3. Церковь и образование

Ни одна Церковь, за исключением, может быть, евангельских времен, не может процветать без определенного уровня культуры в среде клира и мирян. Именно в сфере образования Греческая церковь должна была почувствовать результаты рабского положения наиболее явным и бедственным образом.

На момент турецкого завоевания Константинополя университет все еще существовал. Многие из лучших его преподавателей уже эмигрировали в более спокойную Италию, где их ученость была оценена по достоинству, и жалование им платилось регулярно. Главой университета в 1453 г. был молодой ученый, Михаил Апостолис, который благосклонно относился к унии с Римом, но его взгляды, похоже, не сказались на числе его учеников. Когда город пал, он был взят в плен, но затем бежал в Италию, где сделал выдающуюся карьеру. [321] В Фессалонике, Мистре и Трапезунде, похоже, были академии, которые поддерживались государством. Когда каждый из этих городов был в свою очередь взят турками, все эти центры высшего образования неизбежно были обречены на исчезновение.[322]

Единственное, что избежало крушения в Константинополе, была Патриаршая академия. Она работала в сотрудничестве с университетом, и они обменивались преподавателями. При этом академия набирала мальчиков меньшего возраста и сосредоточивала свое внимание скорее на богословских науках, чем на светских. Теперь более, чем когда‑либо ей требовалось посвящать себя воспитанию священнослужителей. Были упразднены высшие светские науки, за исключением основ философии. Мартин Краус, или Крузиус, который стал преподавателем греческого языка в Тюбингене около 1555 г. и был почти единственным западным ученым, который был связан с греками того времени и поддерживал активную переписку с греческим духовенством Константинополя, был глубоко поражен, когда узнал о недостатке школ у них. «По всей Греции науки нигде не процветают, — писал он. — У них нет общественных академий и профессоров, кроме самых начальных школ, в которых мальчики учатся читать Часослов, Октоих, Псалтирь и другие богослужебные книги. Но среди священников и монахов люди, которые действительно понимают эти книги, поистине немногочисленны».[323]

Крузий был несправедлив в отношении Патриаршей академии, которая изо всех сил старалась поддерживать свой уровень, хотя это и плохо удавалось, и несомненно нуждалась в преобразовании. В целом высшее образование, которое сохранилось у греков в греческих землях, обеспечивалось частными учителями. Немногие преподаватели, которые получили образование до 1453 г., сумели сохранить живые традиции обучения учеников. Но результаты и этого были незначительные. Нам не известен ни один грек–интеллектуал в пределах Османской империи в конце XV — начале XVI в. В это время были выдающиеся греки, но они жили на Западе, главным образом в Венеции. В самом деле, мы можем сказать только, что традиция не была утрачена, потому что появляется определенное число греческих ученых, которые никогда не ездили за границу. Мануил Коринфский, оратор и хартофилакс Великой церкви, который умер в 1551 г. и написал ряд работ против латинян и неоплатонизма Плифона и Виссариона, был человеком широкой эрудиции, хорошо владеющим латинским языком, и он никогда не выезжал за пределы Оттоманской империи. Должно быть, он получил образование либо в родном городе Коринфе, или где‑нибудь еще на Пелопоннесе — его иногда называют Пелопоннесцем, либо в Константинополе.[324]

Дамаскин Студит, который написал гомилии, до сих пор вызывающие восхищение в Греческой церкви, родился в Фессалонике и умер митрополитом Артским, причем никогда не выезжал за границу. Вероятно, он учился на Афонской Горе.[325] Его современник, Мануил Малаксос, который написал «Историю патриархов», переведенную Крузием, вероятно, провел всю жизнь в Константинополе, где он руководил небольшой школой, располагавшейся в лачуге, увешанной вяленой рыбой.[326] Патриарх Иеремия II, который родился в Анхиале и учился в Константинополе, вероятно, в Патриаршей академии, к которой он всегда проявлял глубокий интерес, был философом и историком, а также действительно выдающимся богословом.[327] Богатый мирянин Михаил Кантакузин, должно быть, был в известной степени ученым, если судить по его исключительной библиотеке.[328] Но такие люди бывали редко; и мы не знаем, кто были их учителя.

По счастливой иронии судьбы, Венеция, страна, которая приняла участие в Четвертом Крестовом походе и более других сделала для разрушения Византии, теперь пришла на спасение греческой культуры. Незадолго до этого в Венеции была греческая колония, изначально состоявшая из купцов и ремесленников. Впоследствии она была наводнена беженцами из Константинополя, среди которых были образованные аристократы, такие как Анна Нотара, дочь Луки Нотария, первого министра последнего императора,[329] другие ученые, такие как Апостолис, последний ректор университета. [330] Кроме того, энергичные юноши из греческих земель в венецианских владениях, особенно с Крита, собирались там, чтобы получить образование и сделать карьеру. К концу XV в. Венеция стала оживленным центром греческой культуры. Там нашли себе прибежище выдающиеся философы и учителя греческого происхождения, такие как Марк Мусурос, Иоанн Ласкарис, Георгий Трапезундский и Андроник Каллист.[331] Кардинал Виссарион завещал городу свое уникальное собрание греческих рукописей.[332]Студенты с Крита занимались там переписыванием подобных рукописей; именно там, в дружески соперничающих типографиях Альда Мануция и грека Каллиергиса впервые началось широкомасштабное печатание греческих книг.[333] В Венецию совершил путешествие Эразм, когда хотел усовершенствовать свои познания в греческом языке.[334]

Для каждого честолюбивого молодого грека из Константинополя, обладающего интеллектуальными склонностями, поездка в Венецию была крайне желательной. Не так трудно было осуществить такое путешествие. Турки редко препятствовали молодым грекам ездить за границу; если студент мог скопить достаточно денег, чтобы добраться до Венеции, там он мог найти немало гостеприимных соотечественников, которые бы обеспечивали его во время обучения или снабдили бы деньгами в случае нужды. Его вероисповедание не должно было создавать ему затруднений. Хотя все ведущие греческие ученые в Венеции перешли в лоно Римской церкви, и Венеция в прошлом не проявляла дружелюбия к православным, теперь там было намного менее нетерпимости, отчасти потому что венецианцы поняли, что они не могут позволить себе оскорблять своих подданных–греков, отчасти потому что в их войске было большое число греков–вольнонаемников, а частью исходя из их общего духа просвещения и независимости, благодаря которому они запретили инквизиции действовать на своей территории без разрешения правительства.[335] Патриарх Максим IV сумел отстоять свободу богослужения на Ионийских островах, и вскоре после этого в Венеции была основана Греческая церковь. Поначалу предполагали сделать ее униатской под властью Венецианского патриарха. В 1577 г. венецианское правительство дало разрешение на подчинение ее православному Константинопольскому патриарху. Он назначил ее епископом митрополита Филадельфийского, кафедра которого в Малой Азии сейчас представляла собой полуразрушенную деревню.[336]

Венеция предоставляла и другое преимущество. Близко от нее находился Падуанский университет. Он был основан в 1222 г. и с самого начала славился своими медицинскими и философскими науками. Венецианцы захватили Падую в 1405 г., и венецианский сенат сразу подтвердил независимость и привилегии университета. Эта автономия, гарантированная государством, которое не допускало вмешательства папского престола и инквизиции, дала университету возможность развивать религиозные теории в таких масштабах, которые были невозможны где‑либо в другом месте Западной Европы. Падуанский университет был одним из первых, где было введено изучение греческого языка; там особенно ценились греки, которые могли читать лекции по греческим текстам. Кафедра греческого языка была основана в 1463 г., и ее возглавил афинянин Димитрий Халкокондил.[337] Один из его последователей, Николай Лаоник Томей, родом из Эпира, в 1497 г. читал курс лекций по Аристотелю, используя только греческий текст и несколько комментариев александрийцев. Его курс будущий кардинал Бембо отметил как начало новой эры в философских знаниях.[338] С помощью венецианских типографий, которые сделали греческие тексты доступными, изучение греческого языка в Падуе приобрело широкую популярность.

Неудивительно, что студенты–греки стремились туда отправиться. Молодые люди, которые готовили себя к церковному служению и находили образование, даваемое в Патриаршей академии, недостаточным, могли изучать там современную философию и таким образом готовить себя к борьбе с вражеской пропагандой, с которой сталкивалась Церковь; а если они были образованными, то их с радостью принимали в качестве преподавателей–носителей греческого языка. Юноши, не чувствовавшие специального богословского призвания, приезжали в знаменитые медицинские школы. Медицина обещала хорошую карьеру в Оттоманской империи, ведь немногие турки обрекали себя на тяжелый труд по обучению медицине и потому зависели от своих врачей — греков и евреев; греки же вскоре обнаружили, какое большое влияние может иметь семейный врач. Изучали они и философию; таким образом сформировался класс врачей–философов, о которых говорили, что если им не удавалось вылечить тело пациента, то они, по крайней мере, могли обеспечить ему философские утешения.

Одним из первых греков, родившихся на Оттоманской территории и отправившихся для обучения на Запад, был Максим из Эпира, позднее известный как Святогорец. Он родился в Арте в 1480 г. и юношей отправился в поисках образования в Париж, затем прибыл во Флоренцию и, наконец, в Венецию и Падую. Возвратившись на Восток, он стал монахом Афонской Горы, монастыря Ватопед; вероятно, под его влиянием сохранилась традиция образования на Св. Горе. Он особенно ценил хорошие библиотеки и приобрел славу как библиотекарь. Впоследствии, когда московский великий князь Василий III отправил в 1518 г. посольство к патриарху Феолепту I с просьбой прислать ему хорошего библиотекаря и переводчика, именно Максима избрали на это место. Остальная часть его карьеры относится к русской истории.[339]

Большинство ученых греков его поколения и младше, получившие образование на Западе, имели то начальное преимущество, что они родились на территории, подвластной Венеции, так что им было нетрудно отправиться туда. Таким был Пахомий Руссанский с Занта, точные даты жизни которого нам неизвестны. Он учился в Падуе и других итальянских городах и был хорошим грамматиком и богословом. Главные его богословские труды направлены против латинян и еретика по имени Иоанникий Картанос, который проповедовал придуманное им неоплатоническое учение о Боге и ангелах.[340] В следующем поколении был критянин Мелетий Пигас, который умер в 1601 г., сделав выдающуюся карьеру в православной церковной политике.[341] Был и другой критянин, Максим Маргуний, который умер в 1602 г. Он также получил образование в Падуе. Позднее, уже будучи епископом Кифиры, он пытался найти компромисс между Востоком и Западом по спорному вопросу о Filioque и был обвинен главой Греческой церкви в Венеции, митрополитом Филадельфийским, в приверженности к латинству. Он был принужден послать в Константинополь апологию, в которой был вынужден более определенно высказать свои мысли по поводу исхождения Св. Духа; он написал ряд трактатов, до сих пор не изданных, против иезуитов и францисканцев. В результате инквизиция дважды пыталась обвинить его, но всякий раз его защищало венецианское правительство. Сохранилось его завещание; интересно отметить, как заботился он о лучшем размещении своих книг, большая часть которых была на латыни. Основная часть его греческой библиотеки должна была отправиться в монастырь на Крите, где он учился в детские годы, но одна книга, которая когда‑то была взята из монастыря св. Екатерины на Синае, должна была быть возвращена туда. В результате его библиотека рассеялась.[342] Его рукописная копия древнегреческих трагедий сейчас хранится в Иверском монастыре на Афоне, так же как и основная масса его латинских книг.[343] Его бывший критик, Гавриил Север, митрополит Филадельфийский, родился в Монемвасии в 1541 г., сразу после завоевания города турками. Он также был выпускником Падуанского университета. Большую часть своей жизни он провел в г. Лесине в Далмации, где была греческая колония, а затем стал во главе греческой колонии в Венеции. Он писал работы одновременно против католиков и лютеран. Умер он в 1616 г.[344] Его друг, афинянин Феодор Карикис, который стал митрополитом Афинским, а в 1596 г. был избран патриархом при весьма двусмысленных обстоятельствах, под именем Феофана I, вероятно, тоже учился в Падуе.[345]

Почти все эти богословы, независимо от того, родились они на венецианской или оттоманской территории и учились ли они в Италии, придерживались твердой антилатинской ориентации. Только в конце XVI в. Римская церковь приняла контрмеры. В 1577 г. папа Григорий XIII основал в Риме коллегий св. Афанасия для образования греков в «правильной вере». Ученики этого заведения происходили почти исключительно с островов, которые были на тот момент или незадолго до этого под итальянским владычеством, — с Корфу, Крита, Кипра и особенно с Хиоса. Коллегий давал превосходное образование: среди его выпускников был великий ученый, родом с Хиоса, Лев Алляций. Туда принимали мальчиков и из православных семей в надежде обратить их в католичество, надежде, которая не всегда осуществлялась.[346]

В то же самое время стало легче получить хорошее образование в Константинополе. Начиная примерно с 1550 г., благодаря влиянию ученых, получивших образование в Падуе, предпринимались попытки преобразовать Патриаршую академию. Туда были введены высшие науки, особенно изучение философии. В 1593 г. ученый патриарх Иеремия II собрал синод, который утвердил новый устав академии. Были учреждены различные отделения, включая высшую философию и такие отдельные науки, как богословие и литература, каждое из которых возглавлялось схолархом, назначенным патриархом. Кажется, все схолархи на первых порах были выпускниками Падуанского университета.[347]

Таким образом, к концу XVI в. для умных и предприимчивых греческих юношей существовало несколько вариантов для получения высшего образования. Но для молодого человека, жившего вне Константинополя и у которого не было возможности поехать в Италию, дела обстояли не так просто; даже места в Патриаршей академии не были столь многочисленны. В 1593 г. синод, реформируя Патриаршую академию, также рекомендовал митрополитам основывать академии в своих городах. Сомнительно, чтобы многие архиереи последовали этому совету. Организовать и поддерживать академию было дорогостоящим мероприятием; число хороших учителей было ограничено. Вероятно, в течение следующих десятилетий были организованы академии в таких больших городах, как Фессалоника, Трапезунд и Смирна, и находились они преимущественно под покровительством местных митрополитов, но сведения о них очень скудны.[348] Единственная академия, которая получила какую‑то известность и из которой вышли знаменитые ученики, была основана не митрополитом, а эпирским священником, Епифанием Игуменом, который подчинялся Греческой церкви в Венеции. Он собрал сумму денег, преимущественно у более состоятельных членов своей общины, которую поместил в казну св. Марка с целью выплачивать жалование учителям основанной в Афинах академии. В первые годы XVII в. в Афинской академии преподавали последователь Аристотеля Феофил Коридаллевс, его ученик Никодим Ферреас, Димитрий Ангел Венизелос.[349] Среди ее учеников был Нафанаил Хикас, который получил некоторую известность как писатель–полемист. Но поскольку после Афин Хикас отправился в коллегий св. Афанасия в Риме, возможно, что он обязан своим образованием католическим отцам. Они обратили его в католичество, но он переехал в Венецию и Падую и вернулся к вере своих отцов. По словам Досифея Иерусалимского, который впоследствии издал один его антилатинский трактат, «в Риме он испил мутной воды раскола и ереси, но, отправившись позднее в Венецию, был наставлен на путь истинный Гавриилом Севером, митрополитом Филадельфийским».[350] Но пожертвование Епифания было слишком маленьким, а подозрения турок слишком сильны, и академия не смогла выжить. Один юноша с Пелопоннеса, Христофор Ангел, поступил туда в 1607 г. только для того, чтобы быть почти сразу арестованным по обвинению в том, будто он испанский шпион. У него были конфискованы книги и деньги, и с большим трудом ему удалось спасти свою жизнь. Дальнейшая судьба его была связана с Англией. Вскоре после этого академия была закрыта.[351]

В Малой Азии за пределами больших городов, вероятно, вообще не было греческих школ. В конце XVII в. Томас Смит писал, что турецкие чиновники в азиатских провинциях намного менее терпимы, чем в Европе.[352] На европейской территории школа была основана Епифанием Игуменом в Янине, еще до того, как он отправился в Афины. Другая школа была создана в Арте в XVII в., несколько школ в Македонии, а немного позднее на островах Миконос, Наксос и Патмос. В Димитсане на Пелопоннесе в конце XVII в. была известная академия, в которой получили образование не менее шести патриархов следующего столетия. Школа была также в Навплионе.[353] Афинская школа была возобновлена в 1717 г. монахом Григорием Сотирисом и получила новое пожертвование от жителя Афин Георгия Антония Мелоса, который сделал карьеру в Испании; оно было дополнено Стефаном Рулисом, афинянином, жившим в Венеции. Самый известный ее директор был критянин, Афанасий Бутсопулос из Димитсаны, среди учеников которого был будущий патриарх Григорий V. Но, вероятно, эта школа считалась устаревшей. Более современная школа была основана в 1750 г. другим венецианским греком, Иоанном Декой.[354]

Хотя Высокая Порта никогда не вмешивалась в дела Патриаршей академии в Константинополе, провинциальные правители могли притеснять школы сколько им было угодно; а многие из них смотрели на образование для меньшинств как на в высшей степени нежелательное явление.

Самые замечательные академии XVIII в. находились в районах, находящихся вне непосредственного турецкого контроля, в двух столицах Дунайских княжеств, Бухаресте и Яссах, а также на острове Хиос, у которого было ограниченное самоуправление. На Хиосе хорошие школьные традиции существовали еще со времени генуэзского владычества, когда греко–итальянец Гермодор Лестарх стоял во главе известного учреждения, в котором учились как католики, так и православные.[355]

На Ионических островах, находящихся под венецианским управлением, греческие школы были разрешены с 1550 г.; их уровень был выше, чем в школах на материке, потому что многие из учителей получили образование в Венеции и Падуе. На Крите, который также был в руках венецианцев, но имел репутацию мятежного, школы не поощрялись.[356]

Таким образом, средний греческий юноша из провинции не был хорошо образован, особенно если он происходил из низших классов, откуда были большинство монахов и сельских священников. Многие дети оставались безграмотными и необученными. Юноша, который хотел стать священником, должен был отправиться в местный монастырь, чтобы научиться читать, писать и заучить религиозные книги, которые ему потом будут нужны. Этим его образование и ограничивалось. В монастырях были библиотеки; но только некоторые из монастырей имели достаточно средств, чтобы пополнять библиотеки новыми книгами, а в беднейших монастырях монахи начали терять вкус к чтению. Только несколько засаленных Евангелий, Псалтирей и литургических книг, Часослов и Октоих, о которых упоминает Крузий, были всегда в употреблении. Будущий священник один раз выучивал последование литургии, и на этом его образование заканчивалось. Он затмевал своих прихожан, потому что умел читать и мог совершать Таинства. Но высшее образование было вне досягаемости для него, и он относился к нему подозрительно. Неграмотность среди женщин была еще более распространена. Немногие девочки могли посещать уроки в местном монастыре, а многие монахини с трудом могли читать. Богатый землевладелец или купец мог пригласить грамотного монаха, чтобы тот давал уроки его детям, как мальчикам, так и девочкам, т. е. некое подобие образования, но оно не распространялось очень далеко.

Упадок образованности чувствовался даже в таких монастырях, как афонские. В XVI в. они в достаточной мере заботились об этом, о чем свидетельствует покупка библиотеки Михаила Кантакузина; каталоги их книг говорят о том, что они все еще покупали книги, как печатные, так и рукописи, как светского, так и религиозного содержания; это продолжалось и в XVII в. Упадок наступает в XVIII в. В 1753 г. патриарх Кирилл V предпринял попытку восстановить Св. Гору в лучшем виде как центр религиозной культуры. Он основал там академию для монахов и назначил туда преподавателем одного из выдающихся философов того времени, выходца с Корфу Евгения Вулгариса. Но Вулгарис был модернистом, который получил образование в Германии; его философские теории привели монахов в такой ужас, что через несколько лет он был переведен главой академии в Константинополь. Даже там его модернизм был сочтен крайним. В 1765 г. он уехал в Германию, где его высоко оценили, а затем закончил жизнь в России под покровительством Екатерины Великой.[357]

История Афонской академии показала, насколько мало соответствовали новые центры образования жизни Церкви в целом. Существовала громадная культурная пропасть между образованными иерархами Константинополя и богатыми мирянами, среди которых они жили, с одной стороны, и простым священником и монахом — с другой, который даже если и был хорошо начитан в традиционном богословии Церкви, считал новое направление в академиях непривычным и шокирующим, а чаще всего был слишком мало образован, чтобы понимать его. В самом деле, философия, обычнаядля среды греческих интеллектуалов XVII‑XVIII вв., плохо согласовывалась с традициями Церкви. Греческие ученые, которые побывали в Падуе и изучали там у профессоров древних философов на их родном языке, способствовали рождению новой школы философии, неоаристотелевской, главным идеологом которой был Пьетро Помпонацци, преподаватель в Падуе и Болонье в начале XVI в., и Чезаре Кремонини, преподаватель философии в Падуе на столетие позднее. Учение, которое они проповедовали, было разновидностью философского материализма. Материя есть постоянная основа всего. Она содержит в себе зародыш всех форм как потенциальное или активное основание. Формы, или идеи (в платоновском смысле), заранее существуют в материи и исходят из нее, видоизменяясь во множестве ощутимых объектов. Таким образом возникает чисто естественная и органическая причинная связь. Существование Бога не отрицается; но, согласно Помпонацци, Бог не вмешивается и не может вмешиваться в естественный порядок вещей. Его природа заключается во всеведении, но невмешательстве в естественные законы. Душа абсолютно смертна, она является частью формы тела, душа не бесплотна и не бессмертна. Кремонини развивает это учение, но он не проявлял никакой заинтересованности в душе. Под его влиянием неоаристотелианство сосредоточивалось на внешних явлениях природы и опытном знании. Такая философия имела практические преимущества. Она подготавливала путь к понятиям эволюции и прогресса. Она являлась коррективом к средневековой трактовке вещей sub specie aeternitatis, взгляду, который в политическом отношении мог привести к пораженчеству, а в интеллектуальном — к застою. Но для членов Церкви, сила которых была в верности древней традиции и преимущественном внимании к мистической стороне, она была непригодной. Греческие интеллектуалы, которые попали под обаяние этой философии, должны были либо развиваться в сторону «естественной религии», либо провести условную границу между религией и философией.[358]

Когда патриарх Иеремия II проводил преобразование Патриаршей академии, он, вероятно, сознавал это. Хотя он поощрял изучение таких наук, как физиология и химия, новую философию он не включил в программу. [359] Следующее поколение пошло еще дальше. Выдающийся критянин, Кирилл Лукарис, который был патриархом с некоторыми краткими перерывами с 1620 г. до своей казни в 1638 г., был страстным покровителем современной мысли. Его судьба будет рассмотрена ниже. Здесь прежде всего отметим, что он устроил в патриархате греческую типографию, приобретенную в Англии, что обеспечило широкий размах греческой образованности за краткий период ее существования. Во–вторых, он продолжил реформу Патриаршей академии. В 1624 г. он поставил во главе ее своего друга Феофила Коридаллевса, тогдашнего ректора Афинской академии. Коридаллевс попал под влияние Кремонини из Падуи и проявлял глубокий интерес к неоаристотелианству. Он ввел курс по его изучению и, что еще более ценно, курс по физике, развитию и разложению. Следовательно, студенты академии могли получить такое же хорошее научное образование, какое обеспечивали большинство западных университетов. В 1639 г. Коридаллевс был смещен со своего поста, так как поддерживал учение Кирилла Лукариса, осужденного как еретика. Позже он был реабилитирован и на некоторое время стал митрополитом Арты. Но порядок, введенный им, сохранился, а курсы были возобновлены его учеником Иоанном Кариофилисом, назначенным ректором в 1642 г. Кариофилис был, в свою очередь, смещен по обвинению в ереси и из‑за грубости; но курсы были теперь прочно закреплены и не были прекращены. [360] Их поддерживали последующие ректоры, прежде всего Александр Маврокордато, о замечательной судьбе которого пойдет речь ниже. Он встал во главе академии в молодом возрасте 24 лет в 1666 г. и сам читал лекции по философии, медицине и классическому греческому языку. Поскольку он был в то же время по своей должности великим ритором патриархата и принадлежал к одной из самых богатых семей Константинополя, от которой патриархат находился в зависимости, никто бы не осмелился обвинять его в ереси. Он учился как в коллегии св. Афанасия, так и в Падуе, и обучение юношеских лет сделало его расположенным к поиску взаимопонимания с Римом, которого он надеялся достичь на основе новой философии.[361] Когда он удалился из академии, то стал великим драгоманом Высокой Порты; его преемником был Севаст Кименит, родом из Кимены близ Трапезунда. Он также был выпускником Падуанского университета, но был представителем старой традиции. Действительно, он написал трактат в защиту учения Паламы. Однако, вероятно, ему не понравилась жизнь в Константинополе, и вскоре он вернулся обратно в Трапезунд, где возглавил местную академию. В 1702 г. он умер преподавателем в Бухаресте.[362]

Преподавание этих новомодных наук в Константинополе и академиях Бухареста и Яссы было небесполезным. Оно дало возможность образованным грекам быть в курсе текущих направлений философской мысли Запада. Но образованных греков до сих пор можно было встретить только в больших городах, в среде торговых династий и, прежде всего, в тех семьях Константинополя, которые известны под названием фанариоты, потому что их дома группировались в квартале Фанар. Фанариоты одобряли образование и были готовы тратить на него деньги. Именно благодаря им, более чем кому‑либо еще, эллинизм смог выжить. Но они не были заинтересованы в образовании духовенства. Их деньги позволяли им иметь власть в патриархате. Им нравилось поддерживать избрание такого патриарха, который бы сочувствовал их идеям и который бы назначал их сыновей на посты при своем дворе. Церковь в провинции не входила в их интересы. Патриарх, который имел ревность к преобразованиям и пытался решить проблемы образования духовенства, лишался их поддержки, в которой он нуждался как по финансовым причинам, так и ввиду того влияния, которое они имели при Высокой Порте. В результате патриархат начал терять свою связь с Церковью в провинции. Среди образованных епископов трудно было найти такого, который бы удалился на провинциальную кафедру и посвятил бы себя решению ее проблем. Провинциальная иерархия состояла главным образом из людей малообразованных, назначенных туда, потому что они были на месте и хотели там остаться. Они зачастую были ревностными пастырями, но нередко при этом узкими и невежественными людьми, не нуждавшимися в ученых кругах патриархата и его придворных фанариотов. Монастыри, со своим неприятием нового учения, были склонны вооружиться против всякой образованности. Даже на Афонской Горе, за небольшими исключениями, монастырские библиотеки были оставлены в небрежении, а монахи беспечно использовали листы из старых рукописей в качестве оберток для продуктов, или с удовольствием продавали их посетителям, которые были готовы платить за подобные вещи. Сельский священник не имел стимула интересоваться умственными занятиями. Западные путешественники в XVIII — начале XIX в. были потрясены низким уровнем образования греческого духовенства. Степень упадка, однако, не следует преувеличивать. По–прежнему существовали некоторые центры, в которых сохранялись старые традиции, такие как монастырь св. Иоанна на Патмосе и Великая лавра на Афоне. По–прежнему были провинциальные епископы, которые могли обсуждать богословские вопросы на соответствующем интеллектуальном уровне. Но в целом картина была тусклой и удручающей.

Наибольшей ошибкой Православной Церкви турецкого периода было то, что она не сумела обеспечить хорошее образование для своей паствы и, в особенности, для своего духовенства. Впрочем, этой ошибки было трудно избежать. Школы требуют денег, а патриархат всегда в них нуждался. Даже если бы сами патриархи не начали традицию уплаты больших сумм туркам за свое личное продвижение, нельзя предполагать, чтобы турки когда‑либо позволили Церкви сосредоточить у себя достаточные средства для содержания большого количества школ. И даже если бы эти деньги поступали, крайне сомнительно, чтобы турецкие власти в провинции позволили греческим школам работать в широких масштабах. Официального запрета на них никогда не было. Но школьные здания могли быть конфискованы, а частные ученики разогнаны, так что в конце концов было лучше не держать открытых школ. Более того, чем дольше образование находилось в небрежении, тем труднее было возродить его; ибо становилось невозможно найти достаточно квалифицированных учителей. Даже если и находились учителя, было нелегко убедить их покинуть большие города и работать в отдаленных провинциях.

Только на Ионических островах уровень образования не упал. Острова были сравнительно богаты; особенно на Корфу и Занте были богатые общины, а венецианское правительство, однажды постановившее в 1550 г. разрешить существование греческих школ, уже не налагало на них запретов. Венеция спасла греческую интеллектуальную жизнь, принимая греческих студентов в свои библиотеки и в Падуанский университет. Она сыграла, может быть, даже еще большую роль в поддержании греческого провинциального образования на островах. Повсюду в других местах неспособность Церкви обеспечить школьное образование для всех, за исключением денежной аристократии, привела к потере доверия и взаимопонимания между иерархией в Константинополе и Церквами в провинциях, что имело серьезные последствия, когда пришел момент освобождения.

Глава 4. Церковь и Церкви: Константинополь и Рим

Турецкое завоевание создало в Греческой церкви ощущение отчаяния и изолированности. В борьбе за выживание, практических трудностях в области образования, у нее не было времени и сил для богословских изысканий. Правда, патриарх Геннадий Схоларий продолжал писать богословские труды в течение всех последних лет своей жизни. Но уже в следующем поколении Церковь начала замыкаться внутри самой себя. Уже не стало образованных мирян, которых философы и ученые вызывали на дискуссии. Православные с их апофатической традицией никогда не искали новых путей развития вероучения. Их вероучение и традиции воплощали в себе вечные истины. Только когда им бросали вызов, появлялась потребность вырабатывать новые формулы. Но теперь, при их изолированности, этого не требовалось. В течение ста лет после падения Константинополя ученое духовенство просто повторяло мнения и доводы, которые были уже явлены миру великими богословами прошлого.

Единственный вызов, который продолжал иметь место еще с прошлых времен, бросала Римская церковь. Рим по–прежнему ревностно стремился привести Восточные церкви в свое лоно. Флорентийская уния, независимо от того, могла она быть осуществлена или нет, закончила свое существование с падением Константинополя. Но по–прежнему многие греческие земли находились под латинским владычеством — Наксос и графства Архипелага, генуэзский остров Хиос, Родос под властью рыцарей св. Иоанна, Кипрское королевство, которое вскоре перешло к венецианцам, а также их владения — Крит, Ионические острова, порты по берегам Греции. В свое время Оттоманская империя поглотит все эти владения, за исключением Ионийских островов, и они вернутся под власть патриархата. Но до того момента, когда они обрели религиозную свободу, перейдя во владения иноверных хозяев, православное население этих регионов подвергалось различным преследованиям. В большинстве мест православные общины были обязаны признать главенство римской иерархии, но имели возможность сохранять свой обряд и традиции без изменения. Трудности возникали на больших островах, где была установленная православная иерархия. На Кипре, где православные пережили много неприятностей, ситуация улучшилась в XV в. благодаря покровительству ревностной православной, жены Иоанна II, Елены Палеолог; но после венецианской оккупации острова в 1489 г. происходили постоянные конфликты между властями и греческим духовенством. Подобная же ситуация была на Крите, где венецианские власти решили, что греческое духовенство организовывало сопротивление, и потому наложили на него тяжелый налоговый гнет и конфисковали большую часть его собственности. Отношения между греческой и латинской иерархией генуэзского Хиоса были всегда крайне натянутыми. В то же время на Ионийских островах венецианская политика была намного более снисходительной, а к концу XV в. греческая колония в Венеции получила разрешение на полную свободу действий. На Ионийских островах греческое и латинское духовенство были в замечательно дружественных отношениях. Иерархически они продолжали оставаться отдельными, но случаи смешанных браков и даже литургического общения не были редкостью.[363]

Константинопольский патриархат, столь многие из паствы которого находились под латинским владычеством, никогда не мог забыть о соперничестве с Римом. Через 45 лет после Флорентийской унии она была официально отвергнута в Константинополе. Антилатинское движение в те годы получило большое распространение. Горькие воспоминания о спорах и неспособность Запада послать помощь в нужный момент не были забыты. Многие практически мыслящие греки также боялись, что каждое проявление дружбы по отношению к Западу может ухудшить их отношения с новыми хозяевами. Но церковные власти, имея перед собой куда более насущные проблемы, не заботились о легализации ситуации, которую и так все принимали. Только в 1484 г. патриарх Симеон, в свое третье и наиболее стабильное патриаршество, созвал собор в патриаршей церкви Паммакаристос с участием представителей патриархов Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского. Если судить по сохранившимся актам этого собора, непосредственным предметом его деятельности была выработка решения насчет правильного чина принятия в Православную Церковь обращенных из Римской церкви. Турецкое завоевание территорий, которые были под латинским владычеством, означало, что многие греки, которые были выуждены признать власть Рима, теперь могли вернуться к вере своих отцов и соотечественников. Похоже, что произошел спор по поводу правильной формы чина принятия и по вопросу, следует ли рассматривать греков, которые признали владычество папы, но сохранили свой обряд, наравне с греками, которые приняли латинский обряд. Но поскольку это был первый собор со статусом Вселенского после Флорентийского, первым его делом было провозгласить, что Флорентийский собор не был канонически правильно созван и проведен, и потому его постановления были недействительными. После этого присутствующие епископы стали обсуждать вопрос об обряде. Было решено, что во всех случаях будет достаточно миропомазания и формального отречения от латинской ереси. На этот раз не была признана необходимость вторичного крещения.[364]

В XVI в. острота противоречий смягчилась. Отчасти это произошло потому, что студенты–греки отправлялись в Венецию; многие из них путешествовали в другие города Италии, и если вели себя тактично, то чувствовали, как хорошо их принимают в католических кругах. Отчасти этому способствовало обаяние пусть и не совсем романтической личности императора Карла V, который считался одним из потенциальных вождей будущего крестового похода за освобождение греков. Православные греки Венеции, такие как Антоний Экзарх, считали, что ничто не сможет охладить Карла, о котором было известно, что он твердый католик.[365] Ученый с Пелопоннеса, Арсений Апостолис, или Аристовул, как его звали до принятия священных обетов (сын Михаила Апостолиса, после учебы в Венеции возвел себя в архиепископа Монемвасийского с помощью двух сомнительных священников, а затем пытался наладить отношения с патриархатом, чтобы тот признал его во главе этой греческой кафедры), писал пламенные и бранные письма иерархам обеих Церквей и стал главным сторонником похода Габсбургов. Он изложил свой план в длинном письме к Карлу, а в конце подписался следующим образом: «Собака Вашего Величества», добавив, что он лает, прося ужин. Но Карл никогда не хотел начинать войны с турками.[366]

К тому времени греки уже не были столь изолированными. На протяжении XVI в. правители Западной Европы начали понимать, что Османская империя не может восприниматься как временное явление. Она должна была быть признана как европейская держава, с которой следовало наладить дипломатические отношения. Начали появляться книги, в которых описывались турки и организация их государства. Христианские меньшинства в Империи были многочисленными; следовало использовать их расположение. Началась торговля между Западом и оттоманскими правителями; западные купцы требовали защиты со стороны своих правительств. В то же время, поскольку правящие классы в Турции лично мало интересовались торговлей, западные купцы имели дело с торговцами христианами и евреями, в первую очередь греками, которые главенствовали в экспорте. Наступало возрождение интереса к греческому вопросу.

Общество Иисуса было основано в 1540 г. Через несколько лет иезуиты уже действовали на оттоманской территории. Эти хорошо подготовленные, образованные и обходительные люди, принимая заинтересованное участие в разрешении нужд меньшинств, не могли не встретить гостеприимного приема во многих греческих домах и даже завязать дружеские отношения с членами иерархии. Скоро они нашли поддержку у ученого и благочестивого Митрофана, митрополита Кесарии; через него они завязали отношения с патриархом Дионисием II (1546–1555), который, кажется, хотел возобновить переговоры с папским престолом. Тогда это не имело последствий, но когда Митрофан сам был избран патриархом в 1565 г., он начал искать подходы к Риму. Митрофан пользовался всеобщим восхищением и любовью; никто не хотел выступать против него. Но в конце концов в 1572 г. св. синод почувствовал, что он зашел слишком далеко на пути к объединению. Он был официально низложен и отлучен, с обещанием больше никогда не пытаться восстановить себя на патриаршем престоле. Своего обещания он не сдержал. В 1579 г., через семь лет после низложения, под давлением народа он был снова возведен на престол. Но он извлек урок из прошлого. На протяжении девяти месяцев до своей кончины он не возвращался к дальнейшим переговорам. Иерархия была в смятении. Хотя его преемник Иеремия II и принимал подарки от папы Григория XIII и сердечно благодарил его, но каждый церковный деятель, которого подозревали в проримских наклонностях, имел мощную оппозицию.[367] Когда обнаружили, что ученый Максим Маргуний, епископ Кифиры, колеблется по вопросу исхождения Св. Духа, его духовный начальник Гавриил Север, глава Православной Церкви в Венеции, посоветовал ему отправить в Константинополь письменное заверение в том, что он не уклонился от православия.[368]

Иезуитское влияние, однако, продолжалось. Ему способствовало основание в 1577 г. коллегия св. Афанасия в Риме папой Григорием XIII для греческих юношей. [369] Хотя большинство учащихся было из католических семей Эгейских островов, иезуиты в Константинополе сумели убедить некоторых православных родителей послать туда своих сыновей. Не все они были обращены в католичество за годы обучения; но почти все вернулись с добрым отношением к Риму и готовностью выработать какую‑нибудь форму унии. Вскоре иезуиты основали школы и на территории Оттоманской империи. Задолго до конца столетия их центр в Пере руководил школами, в которых мальчики могли получать превосходное образование при почти номинальной плате; подобные школы были открыты в Фессалонике и Смирне. Не все эти учреждения были удачными. Школа, основанная в Афинах в 1645 г., встретила мало сочувствия там и была вскоре перемещена в более дружественную атмосферу на Халку.[370] К концу XVIII в. в Афинах функционировала католическая школа, школа францисканцев на маяке Демосфена, где в 1810 г. обосновался Байрон.[371]

В самом Константинополе эти школы пользовались большим успехом. Многие из православных мальчиков, посещавшие их, становились католиками, а в некоторых случаях имели место обращения целых семей. Это дало тот полезный результат, что православные власти подвигались предпринимать усилия в области образования.[372]

Благодаря своей дружбе с иезуитами два патриарха начала XVII в., Рафаил II и Неофит II, проявили интерес к унии и даже начали переписку с папским престолом. Рафаил держал переписку в тайне; но в 1611 г. его преемник Неофит, став патриархом во второй раз, решил, что пришло время спросить общественное мнение. Весной 1611г. один греческий священник из Южной Италии под покровительством патриарха прочитал проповедь в Великий пост, в которой открыто призывал к унии с Римом. Будущий патриарх Кирилл Лукарис в тот момент был в Константинополе, и разъяренные члены св. синода попросили его выступить с опровергающей проповедью. Сам Неофит, кажется, изгнал слишком ревностного итальянца. Но синод стал в высшей степени подозрительным; атмосфера продолжала быть крайне напряженной на протяжении нескольких месяцев, до самой смерти Неофита в январе следующего года. Его преемник, Тимофей II, также питал дружеские чувства к Риму ив 1615 г. написал письмо папе Павлу V, признавая его своим главой; но он никогда не делал открытых заявлений о своем подчинении. Судьба Кирилла Лукариса показала, что внутри иерархии была сильная партия, которая была готова принять главенство Рима. Противники Кирилла, патриархи Григорий IV, Кирилл II и Афанасий III заявили себя сторонниками Рима. Из их преемников Парфений II, тогда митрополит Хиоса, написал папе Урбану VIII, что хранит ему послушание, хотя он, кажется, не продолжал своей корреспонденции после восшествия на патриарший престол. Иоанникий II также поддерживал переписку с Римом, но благоразумно избегал всяких заявлений о подчинении.[373]

Римские миссионеры пользовались большим успехом в провинции. В 1628 г. Игнатий, игумен Ватопедского монастыря на Афоне, посетил Рим, и там было принято решение, что следует послать священника для основания школы для афонских монахов. В ответ на этот запрос бывший студент коллегия св. Афанасия Николай Росси прибыл на Св. Гору в конце 1635 г. и открыл школу в Карее. Однако турецким властям не понравилось, что западные влияния проникают на Св. Гору. В 1641 г. они вынудили Росси перевести свою школу в Фессалонику. Через год после его смерти школа прекратила свое существование. Но в 1643 г. Кинот Афонской Горы обратился в Рим с вопросом, может ли быть там открыта церковь, которая была бы передана афонским монахам во время их пребывания в Риме. Взамен они предлагали предоставить скит или келлию для базилианских монахов из Италии.[374]

Некоторые выдающиеся провинциальные епископы XVII в. провозгласили о своем подчинении Риму, включая трех Охридских митрополитов, одного Родосского и одного Лакедемонского. Обращения продолжались и в XVIII в. Большой монастырь св. Иоанна на Патмосе дважды провозглашал свое подчинение Риму, в 1681 и 1725 гг.; другие монастыри поступали подобным образом, хотя зачастую причины были скорее дипломатическим маневром, чем духовными. [375] Но в самом Константинополе римский прозелетизм имел меньший успех. Англиканский капеллан Джон Ковел рассказывает о том, что вскоре после его прибытия в Константинополь к нему пришел молодой греческий священник из Венеции, который, полагая, что Ковел католик, открыл ему проект, задуманный французским посольством вместе с иезуитами, сместить патриарха, вероятно Мефодия III, и заменить его на более желательного митрополита Пароса. Похоже, из этого ничего не получилось.[376] Выдающегося знатока музыки Афанасия V, который был патриархом с 1709 по 1711 г., подозревали в сочувствии Риму; такие же подозрения возникали в адрес одного или двух его преемников.[377] Растущее влияние России привело к тому, что православное население стало менее охотно искать себе друзей на Западе. Даже труды такого значительного греческого католического ученого как Лев Алляций имели почти незаметное влияние на православных читателей в Константинополе.

Наибольшего успеха римский прозелетизм имел в Антиохийском патриархате. В то время как Александрийский и Иерусалимский патриархи в XVI‑XVII вв. успешно сотрудничали со своими Константинопольскими собратьями, Антиохийские патриархи, вероятно, чувствовали какую‑то ревность и предпочитали идти своим путем. В этой области католические миссионеры работали еще со времен Крестовых походов, и там они прочно обосновались. В 1631 г. Антиохийский патриарх Игнатий II неофициально объявил о своем подчинении Риму. Его преемники, Евфимий II и Евфимий III, оба были в самых дружеских отношениях с римскими миссионерами; преемник Евфимия III, Макарий III (1647–1672), не только отправил в 1662 г. признание своего тайного подчинения Риму, но в следующем году публично приветствовал папу как своего святого отца на обеде во французском консульстве Дамаска. О патриархе Афанасии III говорили, будто он послал около 1687 г. тайное согласие на подчинение Риму; но даже если он это и делал, то позднее отказался от него, вероятно, под влиянием своего могущественного Иерусалимского собрата Досифея, антилатинской деятельности которого он подражал. Кирилл V подобным образом подчинился Риму в 1716 г. После смерти в 1724 г. возвратившегося на престол Афанасия III, проримски настроенные иерархи Дамаска поспешно возвели некоего Серафима Танаса, получившего образование в Риме, в качестве патриарха Кирилла VI, в то время как антиримская партия с одобрения Константинопольского св. синода избрала молодого греческого монаха Сильвестра. В течение последующих трех десятилетий в Антиохии было два соперничающих патриарха, ни один из которых не имел власти над всем патриархатом и даже не мог долгое время находиться в патриаршем дворце в Дамаске. Кирилл VI умер раньше Сильвестра, который, таким образом, оказался победителем, но только после того как большая часть его паствы покинула его и образовала отдельную униатскую Церковь.[378] Подобные действия были предприняты около 1750 г. в Египте, где один арабский священник по имени Иосиф Бабилас, был посвящен Серафимом Танасом с помощью римских миссионеров в епископа Александрии. На некоторое время он привлек определенное число последователей, но его движение сошло на нет, главным образом благодаря энергии православного патриарха Матфея Псалтиса и его друга, богослова–мирянина Евстратия Аргенти.[379]

Православные по–прежнему писали книги и трактаты, осуждающие учение и обычаи Рима. Но полемисты просто повторяли аргументы, которые часто приводились и до них. Немного они добавили по вопросу об исхождении Св. Духа к тому, что высказал в IX в. Фотий и часто использовалось после него. Обвинения против использования бесквасного хлеба на литургии следовали традиционному направлению. Вместе с тем греческие богословы теперь были более категоричны, чем их предшественники, по вопросу о чистилище. Даже св. Марк Ефесский на Флорентийском соборе не хотел совершенно осуждать это учение, хотя он утверждал, что человек не может знать, что намеревается делать Бог с душами усопших. Но Максиму Святогорцу и Мелетию Пигасу казалось беззаконием и вызовом утверждать существование чистилища. Мелетий же ввел нечто новое, когда он осудил отказ латинского духовенства преподавать причастие мирянам под обоими видами. Этот отказ, хотя он абсолютно противоречил православной традиции, был удивительным образом игнорирован его предшественниками. Может быть, именно Мелетий, большая часть полемических сочинений которого были написаны для русских, чувствовал необходимость пролить свет на предмет, который более ревностные православные принимали как данность. Главным камнем преткновения оставался вопрос о претензии папы на главенство. Но и здесь к прежним аргументам не было добавлено ничего нового.[380]

Вероятно, главной причиной плохих отношений между Церквами в XVIII в. был вопрос о владении св. местами в Палестине. Эта длинная и запутанная история выходит за рамки нашего исследования; но о ней следует помнить, ибо со времен Крестовых походов и даже еще раньше начались ожесточенные диспуты по вопросу о хранителях св. мест, вопросу, в котором принимали участие не только греки и латиняне, но также монофизитские Церкви — армяне, копты и яковиты; их споры и продолжались до описываемого момента. Со стороны православных во главе греков стоял скорее Иерусалимский патриарх, чем его Константинопольский собрат. Но после завоевания Палестины Оттоманским султаном решения принимались в Константинополе. Это стало источником бесконечных интриг в Высокой Порте и постоянно создавало напряженность между Церквами. До конца XVII в. греки получали от султана указы, которые обеспечивали им главенствующее положение как в Иерусалиме, так и в Вифлееме. Их победа была достигнута благодаря действиям великого Иерусалимского патриарха Досифея и его племянника и помощника Хрисанфа, которому в Порте помогал великий драгоман, фанариот Александр Маврокордато. Маврокордато был учеником иезуитов в коллегии св. Афанасия и, по крайней мере теоретически, не был врагом воссоединения Церквей. Но когда обсуждался вопрос о св. местах, взыграла его греческая кровь, и он добился наименее благоприятного для его католических друзей решения. Борьба за св. места постоянно играла неблагоприятную роль, разрушая атмосферу, в которой могла существовать идея унии или даже взаимной терпимости и понимания.[381]

Несмотря на все попытки иезуитов, было трудно усмотреть возможность единения с Римом. Различия в догме и обычаях были во многих случаях незначительными и даже непонятными для простого народа. Но даже если бы они могли быть преодолены в духе взаимной терпимости, то не они были показателем различия в религиозных взглядах. Даже если бы Константинопольский патриарх смог смирить себя и признать Римского понтифика не только как своего старшего собрата, но и как своего главу, поступая так, он бы стал предателем традиций своей Церкви. Теория пентархии патриархов, может быть, не была столь древней, как полагали многие из православных, но теория равенства епископов по благодати и право только Вселенского собора произносить суждение по вопросам вероучения восходила к раннехристианскому времени. Греки могли проделать большой путь навстречу компромиссу с рассудительным использованием икономии, но они не могли принять идею верховной власти папы. В свою очередь, Рим, как бы он ни желал преодолеть различий в вероучении и обрядах, никогда бы не уступил в этом пункте. Более того, несмотря на то, что многие патриархи, как и некоторые императоры до них, могли вполне искренне думать, что уния с Римом необходима для благополучия православного мира, в более простых кругах, где общественное мнение определялось монахами, ниже уровня высшей иерархии, по–прежнему было сильное противление. Продолжали бытовать воспоминания о Латинской империи, которые находили постоянное подкрепление в преследовании православных в тех районах, где управляли латиняне. Для этих общин, особенно в провинции, Рим казался врагом. По их мнению, султанский тюрбан был менее враждебным, чем кардинальская шапка. Была и Русская церковь, дочь, выросшая богаче своей матери, у которой престарелая мать искала поддержки. У русских были свои причины не любить католический Запад. Они были более строгими православными, чем греки. Они бы решительно воспротивились всякой попытке унии, подобно тому, как отвергли Флорентийскую унию. Уния привела бы к расколу внутри Православия. В любом случае, разве султан бы позволил своим греческим подданным связать себя так тесно с Западом? Он бы видел в каждом греке предателя; и результаты были бы губительны для православного милета.

При этом на Западе были другие Церкви, которые уже отвергли верховную власть Рима. Может быть, с ними можно было установить какое‑то взаимное общение?

Глава 5. Церковь и Церкви: лютеранский подход

Протестантские церкви, выступившие против римского владычества, неизбежно стали искать какую‑нибудь Церковь, которая еще ранее бы выступала с подобным протестом. Еще до великого движения Реформации гуситы обращали свои взоры к православию. В 1451 г. некий богемец, которого греки называли Константин Платрис, по прозванию Англичанин (вероятно, он был сыном беглеца–лолларда, поселившегося в Богемии), прибыл в Константинополь с письмами к православным властям. В тот момент в городе не было патриарха, ибо Григорий Маммас за несколько месяцев до того удалился в Рим, по той причине, что его епископы не поддерживали его унионистскую политику. Англичанина встретили епископы из оппозиции, которые образовали так называемый синаксис, потому что в отсутствие патриарха они не могли называть себя синодом. Обе стороны обменялись дружескими посланиями с выражением осуждения претензий Рима. Но падение города через год с небольшим прервало дальнейшие переговоры.[382]

Интерес Мартина Лютера к восточному вопросу исходил главным образом из предположения, которое разделяли многие из его современников–евангелистов и самих греков перед падением Константинополя, что конец света близок и что «Великий турок» и есть Антихрист; впрочем, у него был другой кандидат в лице папы. Турки были наказанием, посланным с неба, христианскому миру за его грехи и отклонения от истинной веры. Следовательно, хотя Лютер искренне боялся их продвижения, у него не было угрызений совести, что он создает политические затруднения императору Карлу V, который единственный в Европе, если бы ему позволили, мог выступить против этой кары. Не чувствовал он никакой симпатии и к грекам, которые со своим упадком и идолопоклоннической Церковью уже погибали и были наказаны. При всей своей ненависти к Риму, он не считал, что Константинополь имел какое‑то преимущественное право на главенство в церковной иерархии. Истинная Матерь–Церковь была Иерусалимская, город, епископом которого был Сам Христос. Только он один мог призывать к всемирному объединению. Божественное воздаяние, услужливо обеспеченное диаволом, было явлено в наказании Константинополя, павшего в руки мусульман; осада Рима в 1527 г. станет предупреждением для папства. Но личность Лютера была двоякой. Когда он находился под влиянием своего могучего разума, а не своих захлестывающих эмоций, то проявлял большее расположение к грекам. Он усердно изучал ранних греческих отцов; кроме того, греческий был языком Нового Завета. В диспуте с Экком, когда Экк провозгласил, что Греческая церковь схизматическая, потому что она отвергла авторитет Рима и стала рассадником таких еретиков, как Несторий, Евтихий и Акакий, Лютер определенно отвечал, что греки не схизматики, потому что они с самого начала не признавали верховенство Рима, а Западная церковь сама явилась источником ересей, таких как пелагианство, манихейство и иовинианство. На него не произвела впечатление ссылка Экка на Флорентийскую унию, нереальность которой он ясно видел. Греческая церковь, заключил он, намного лучше представляла истинную традицию раннего христианства, чем богословы Рима.[383]

Сам Лютер придерживался реакционных взглядов и не любил духа Возрождения. Но его наиболее выдающиеся ученики были детьми Возрождения. Самый видный из них, Филипп Меланхтон, был преподавателем греческого языка в Виттенберге и испытывал глубокий интерес к греческой культуре. Его интерес распространялся на современных греков; и он полагал, что было бы полезно установить дружеские отношения с Греческой церковью.[384]

Трудно было найти способ войти в контакт с греками. Все европейские державы, которые имели дипломатические отношения с Османской империей, были католическими: Венеция, Франция, империя Габсбургов. Меланхтон полагал, что сближения можно легче всего добиться через Венецию, с ее колонией греческих ученых, ее греческими владениями и религиозной терпимостью, особенно если найдется греческий ученый, который бы имел связь с Востоком и не присоединился к римской вере.

Среди венецианских интеллектуалов Венеции был человек, известный под именем Антоний Эпарх. Он происходил из хорошей семьи с острова Корфу и прибыл в Венецию еще мальчиком, когда турецкие набеги на Корфу сделали жизнь там затруднительной. Получил он образование в школе, организованной Римской церковью для беженцев–греков под руководством Арсения Апостолиса. Некоторое время Антоний преподавал греческий язык в Милане. Но, хотя он вращался в католических кругах, вероятно, никогда не переходил в лоно католической Церкви. Именно с ним решил Меланхтон завязать отношения. Около 1542 г. Меланхтон написал ему, или передал ему послание через какого‑нибудь своего друга, и поинтересовался его отношением к движению Реформации. Мы не знаем, что писал Меланхтон. Письмо Антония показывает, что он проявлял мало интереса к богословию, но был горячо предан идее освобождения греков. По богословским вопросам он просто указал на то, что считал некоторые из лютеранских догматов ошибочными. Его интересовала прежде всего политическая сторона Реформации; он находил движение опасным и губительным. Лютеране организовывали интриги и даже восстание против власти Карла V, который, как он полагал, был единственным человеком, который мог изгнать турок из Европы. Письмо, пространное и витиеватое, в стиле Возрождения, с цитатами из Гесиода, Софокла, Аристофана, Гиппократа, Платона, Демосфена и греческой антологии, обвиняло деятелей Реформации в том, что они причиняли беды в такой момент, когда Церкви жизненно необходим мир для победы над силами Антихриста. Меланхтону в вежливой форме, но твердо советовали ознакомиться с уроками истории.[385]

Меланхтон был разочарован. Он поручил одному из своих учеников, Матфею Иринею Франку, попросить своего друга Иоакима Камерариуса, преподавателя греческого языка в Лейпциге, составить ответ. Позднее, в 1543 г., Камерариус отправил Иринею проект письма к Антонию. В нем Камерариус подчеркивал с таким же многословием, но меньшим количеством цитат, что никто более не желает согласия, чем Меланхтон и его последователи, но паписты сделали соглашение невозможным продажностью своей иерархии и добавлениями, которые они ввели в истинную веру, а также своим пренебрежением к Св. Писанию и неправильным его толкованием. Вероятно, Камерарий пошел еще дальше и указал на главный недостаток аргументации Антония. Ибо когда католические державы — Франция, Венеция и сам папский престол — объединились в наступательный союз против Карла, что случилось в 1543 г., вряд ли было честно возлагать на лютеран всю вину за то, что Карл оказался неспособным предпринять активные действия против турок.[386]

На самом деле, вероятно, Антонию Эпарху не был послан никакой ответ. В конце концов, он был только представителем греков в Венеции. Реформаторы Виттенберга в действительности хотели завязать сношения с Константинопольским патриархом. Им пришлось ждать более десяти лет, пока появилась такая возможность.

В 1555 г. Меланхтон подружился с искателем приключений, греком по происхождению, Иаковом Василием Марчетти, который сам себя называл Ираклидом. Иаков Василий был замечательной личностью даже для того времени. Над его жизнью много задумывались, и его биография была написана сопровождавшим его поэтом Иоанном Соммером, злобным папским легатом в Польше Антонио Марией Грациани, и вкратце — венгерским епископом Генрихом Форгахом. Родился он около 1515 г. Согласно его собственной версии, он был сыном князя Самоса и Пароса и принадлежал к древней семье Ираклидов, ведущей свое происхождение от эпирских владетелей и самого Геракла. Его родители и брат были казнены по приказу султана Селима 1, но няня спасла его и отвезла на Крит. Там он учился в школе под руководством Гермодора Лестарха: по крайней мере, так он сообщил Меланхтону. Его биограф Соммер говорит, что он учился на Хиосе, что звучит более убедительно, ибо Лестарх никогда не возглавлял там академию. Для юноши не было будущего в Греции; поэтому он отправился на Запад и поступил в армию Карла V. Биографы–католики говорят о его низком происхождении. Грациани рассказывает, что он был сыном моряка–критянина, служившего у Ираклида, князя Самоса. Хозяину приглянулся его ум и внешняя привлекательность, он дал ему хорошее образование и, вероятно, использовал его в качестве секретаря. Когда Ираклид умер в ссылке в Короне на Пелопоннесе, Иаков Василий настолько овладел домашними делами, что сумел запугать членов семьи, чтобы они записали все права на наследство умершего на него и подписали документ, будто он и есть на самом деле племянник Ираклида. Форгах дает свой вариант истории, рассказывая, что молодой человек скрылся после смерти своего хозяина со всеми фамильными документами. Войска Карла V в тот момент на время заняли Корону, а когда они оставили ее в 1533 г., Иаков Василий ушел с ними. В армии Карла он провел 22 года и служил в Германии под командованием графа Волрада Мансфельдского, а позднее во Франции под командованием графа Понтера из Шварцбурга, и заслужил воинские почести. В 1555 г. он появляется при дворе Карла в Брюсселе. Там он представил императорской канцелярии свои бумаги и генеалогическое древо, которое он сам составил. Карл, желая вознаградить его за военные заслуги, был настолько впечатлен, что присудил ему титул графа Палатинского. Вместе с титулом он получил право назначать поэта–лауреата; этот пост был дан его будущему биографу Соммеру. Но в католических кругах он не был популярен, потому что занимался черной магией и пророчил с помощью теории чисел беды новому папе Павлу IV. Когда в том же году Карл V отрекся от престола, пришло время ему действовать. Вооружившись рекомендательными письмами от графов Мансфельда и Шварцбурга (оба они были протестанты), а также от своего друга Юстаса Ионаса, которого он встретил во время французского похода и который был сыном одного из ближайших сподвижников Лютера, он появился в Виттенберге. Меланхтон был очарован этим выдающимся образованным греком, который убедил его, что легко можно достичь союза между лютеранами и Константинопольской церковью. Иаков Василий был мастером находить знаменитых родственников. Теперь он объявил, что патриарх Иоасаф II приходился ему двоюродным братом; и он убедил Меланхтона, что Иоасаф будет в высшей степени к нему расположен, и он сам будет помогать этому всеми возможными способами.

Меланхтон послал его с наилучшей рекомендацией к датскому королю Фредерику II, который принял его дружески и посоветовал посетить различных протестантских владетелей Литвы и Польши. Однако его аппетиты росли. Он узнал, что молдавский господарь, Александр IV Лапучеану, был грубым и легко изменяющим свое настроение человеком, интересовавшимся более стадами и свиньями, чем своими обязанностями, и, следовательно, крайне непопулярным. Исследования Иакова Василия на этот раз подтвердили, что жена Александра Роксандра была одной из его двоюродных сестер. В 1558 г. он прибыл в Молдавию, чтобы нанести ей родственный визит и был принят при ее дворе в Яссах. Но через несколько месяцев Александр обнаружил, что новый двоюродный брат его жены собирается свергнуть его. Иакову Василию пришлось бежать, сначала в Кроннштадт в Трансильванию, где он утешился, издав свое замечательное генеалогическое древо, а затем в Польшу, чтобы посетить там своих друзей–протестантов. После своей неудачной попытки в 1560 г., в 1561 г. он вторгся в Молдавию с помощью польских войск. Александр был побежден и бежал в Константинополь; а Иаков Василий встал во главе Молдавского княжества под именем Иоанна I.

Иаков Василий, или Иоанн 1, заявил о себе как о просвещенном и прогрессивном правителе. Его правление началось хорошо. Посольство местной знати, недовольной Александром, с дарами заверило молдавского правителя в благоволении повелителя Молдавии, султана, а также подтвердило его титул. Польский король Сигизмунд Август, который ранее не одобрял его действий, теперь послал к нему гонцов с поздравлениями и предложением жениться на знатной польской даме, Кристине Зборовской, дочери губернатора Кракова. Император Фердинанд предложил ему предпринять совместную кампанию против турок. Но взгляды нового господаря на просвещение не могли нравиться его ревностным православным подданным. По рождению Иаков Василий был православным. Может быть, подобно многим грекам, эмигрировавшим на Запад, в какой‑то момент он перешел в Римскую церковь. Но сильнейшее впечатление на него произвели лютеране. Не исключено, что он вполне искренне вдохновлял Меланхтона попытаться организовать единение лютеранской и православной Церквей; но его собственный образ действий в Молдавии состоял в попытке реорганизовать православную молдавскую Церковь по лютеранскому образцу. Не поставив в известность своего двоюродного брата, Константинопольского патриарха, он назначил епископом Молдавии польского протестанта Яна Лусинского, или Иоанна Лусиниуса. Лусинский не только поразил молдаван тем, что у него была жена, которую он привез с собой из Ясс; он начал нападать на Церковь, приказывая изменить практику по разводам. Православная Церковь в целом допускает развод через церковный суд, хотя и смотрит неодобрительно на третий брак. Но в Молдавии и Валахии было легко добиться развода и разрешения на повторный брак. Лусинский же решил искоренить это явление, которое казалось ему чистой полигамией. Кроме того, он намеревался распустить монастыри и убрать иконы из церквей. Но он умер в 1562 г., почти наверняка отравленный ядом. Иаков Василий ненадолго пережил его. Молдаване были недовольны тем, что он опирался на польских протестантов; а когда стало известно, что его будущая невеста, Кристина Зборовская, была дочерью человека, который, будучи губернатором Кракова, также стоял во главе секты антитринитариев, они пришли в ужас. Но падение господаря произошло тогда, когда он начал конфисковывать деньги и драгоценности из монастырей. Его финансовые обстоятельства были плачевными. Бывший господарь Александр бежал с большей частью казны, а годовой доход княжества хотя и был значительным, но не был достаточным, чтобы оплачивать дорогостоящую администрацию, а также подати и взятки в пользу Высокой Порты. Последним его шагом была попытка конфисковать святыни. Вспыхнули бунты, в ходе которых была убита жена архиепископа Лусинского, потому что она была внебрачной дочерью господаря; поэт Соммер был вынужден, как он сам об этом рассказывает, в течение трех недель прятаться во фруктовых садах и лесах. Князь тщетно искал помощи из‑за границы. Его соседи–католики не стали вмешиваться, а польские протестанты были слишком малочисленны. В течение трех месяцев он оборонялся против восставших в одной из крепостей; в 1563 г. он сдался и был казнен. Так закончилась попытка ввести лютеранство в юго–восточной Европе.[387]

Позднее в Карпатах, в Трансильвании, достиг некоторого успеха кальвинизм, но это произошло в среде католиков, а не православных, так как обращенные были скорее венграми, чем румынами.

Странная судьба Иакова Василия не способствовала дальнейшему налаживанию отношений между лютеранами и православными. Ни в одном греческом источнике того времени нет упоминания о нем. Но его «двоюродный брат», патриарх Иоасаф, должно быть, знал о его попытках и не мог сочувствовать им. Многочисленные свидетельства говорят о том, что патриархат был обеспокоен миссионерской деятельностью в княжествах, а не все миссионеры были католиками.

Меланхтон не дожил до того, чтобы узнать о судьбе своего друга в Молдавии. Он умер в 1560 г. Но за год до этого он принимал в Виттенберге престарелого клирика из Черногории по имени Димитрий, который прибыл с рекомендацией от Иакова Василия. Мы ничего не знаем о предыдущей жизни Димитрия. Когда он встретил Иакова в Молдавии в 1558 г., то был уже в летах. Димитрий произвел исключительно сильное впечатление в лютеранских кругах. Он понравился Меланхтону; Николай Хеммингиус писал в одном из своих писем, что он был стариком исключительного благочестия и высокой нравственности, желание которого служить диаконом было несомненно прекрасным, хотя лютеране не могли проверить это; он, несомненно, отлично знал свою Церковь. Он был посланцем с неба для установления желанных контактов с Константинополем. Чтобы православные лучше ознакомились с Реформацией, Аугсбургское исповедание, которое являлось выражением лютеранской веры, было поспешно переведено на греческий язык ученым эллинистом Павлом Дольциусом из Плауена; копия была дана Димитрию для передачи патриарху в сопровождении письма от Меланхтона, в котором вопросы вероучения затрагивались вскользь, но высказывалось предположение, что у лютеранской и греческой Церквей было много общего.[388]

Димитрий отправился в путешествие в конце 1559 г. Меланхтон умер раньше, чем мог прийти ответ, но его собратья ждали много месяцев новостей из Константинополя. Наконец они решили, что Димитрий не передал письмо. В действительности он прибыл в Константинополь в конце 1559 г. и был принят патриархом. Но документы, которые он привез, привели в замешательство Иоасафа и св. синод. Даже поверхностное знакомство с Аугсбургским исповеданием показало, что в значительной части его доктрина была откровенно еретической. Однако портить отношения с потенциальным другом было нежелательно. Патриарх и его советники спаслись излюбленным для восточной дипломатии способом. Они вели себя так, как будто никогда не получали письма, которые они старательно запрятали.[389] Димитрий два или три месяца ждал ответа, чтобы доставить его обратно в Виттенберг. Когда ничего не последовало, он не решился возвращаться в Германию. Он перебрался в Трансильванию, где провел три года в попытках ввести лютеранство в деревнях, при содействии Иакова Василия. После падения Иакова он начал пропаганду в славянских областях Габсбургской империи. Дата его смерти неизвестна.[390]

Последующие события в Молдавии, должно быть, убедили Иоасафа в его подозрениях к лютеранам. Атмосфера несколько улучшилась примерно через 15 лет. У габсбургских императоров появились чиновники–лютеране. В 1570 г. в Константинополь прибыл императорский посол, который был протестантом, Давид фон Унгнад. В качестве капеллана он привез знаменитого лютеранского ученого, Стефана Герлаха, имевшего тесные контакты с лютеранскими университетами Германии. Вскоре Герлах завязал дружеские отношения с ученым протонотарием Великой церкви, Феодором Зигомалой, который представил его патриарху Иеремии II, в первое его патриаршество. В свою очередь, он свел Зигомалу с ведущим профессором греческого языка в Германии, Мартином Краусом, или Крузием, из Тюбингена, человеком, интересовавшимся не только классическим греческим языком, но и греческим миром своего времени. Через Зигомалу Крузий завязал переписку с патриархом Иеремией, которым он очень восхищался.[391]

Когда установились столь дружеские отношения, лютеране, естественно, снова стали пытаться установить более тесные церковные контакты с греками. В 1574 г. Унгнад по совету Герлаха написал в Германию с просьбой прислать новые копии Аугсбургского исповедания. В ответ Крузием и Якобом Андреэ, секретарем Тюбингенского университета, были высланы шесть копий. Одна предназначалась для патриарха, другая для Зигомалы, далее для Митрофана, митрополита Веррийского, для ученого Гавриила Севера, и для богатого мирянина Михаила Кантакузина, который обещал перевести его на современный греческий язык. Позднее была выслана копия на грузинском языке для передачи православной Церкви Грузии на Кавказе. К патриаршей копии лютеранские богословы приложили письмо, в котором говорилось, что несмотря на то, что отдаленность их стран вызвала некоторое различие в обрядах, патриарх согласится, что они не ввели ничего нового по принципиальным вопросам, необходимым для спасения; и они приняли и сохранили, по их пониманию, веру, которую им преподали Апостолы, пророки и св. отцы, и которая была вдохновлена Св. Духом, семью Вселенскими соборами и Св. Писанием.[392]

Неизвестно, что решили об Аугсбургском исповедании грузины, если только копия была им доставлена. Среди греков оно вызвало такое же смущение, как и 15 лет назад. Кантакузин ничего не предпринял для его перевода на разговорный греческий язык. Но Иеремия не мог игнорировать Исповедание, как до него это сделал Иоасаф. Фон Унгнад и Герлах были рядом и требовали ответа. После некоторых колебаний Иеремия написал вежливое письмо с благодарностью Тюбингену, обещая немного позднее выслать изложение вероучения. Эта уклончивая тактика не помогла; Герлах продолжал спрашивать о его мнении. Наконец, посоветовавшись со св. синодом, патриарх с помощью Зигомалы и его отца Иоанна составил полный ответ на различные пункты Исповедания. Письмо датировалось 15 мая 1576 г.

Аугсбургское исповедание состоит из 21 статьи. Иеремия ответил на каждую в отдельности, отмечая, где он был согласен с вероучением или не соглашался с ним. Его комментарии ценны сами по себе, потому что они являются дополнением к изложению православного богословия на тот момент.

В первой статье утверждается, что Никейский символ является основой истинной веры. Патриарх, естественно, соглашался, но отметил, что Символ должен быть принят в правильной форме, с опущением двойного исхождения Св. Духа, так как это дополнение, как он пространно объясняет, канонически незаконно и догматически ошибочно.

В изначальном тексте Исповедания вторая статья гласит о первородном грехе, третья есть изложение апостольского Символа веры, а четвертая — о том, что человек судится только по своей вере. В греческой версии вторая и третья статьи поменялись местами, что более логично. Следовательно, второй пункт у патриарха касается Символа веры. Одобряя изложение немцев, он присовокупляет для них двенадцать дополнительных статей, в которых, как он говорит, содержится традиционное вероучение Церкви. Три из них касаются Св. Троицы, шесть — Воплощения, Распятия и Искупления, а три — загробной жизни. Кроме того, он дает дальнейшие пояснения и добавляет список семи главных добродетелей — на самом деле, восьми — и семи смертных грехов.

По вопросу о первородном грехе патриарх пользуется возможностью подчеркнуть, что крещение должно совершаться в три погружения, а не окроплением и должно сопровождаться миропомазанием. Практика крещения у католиков, говорит он, неправильна.

По четвертому пункту, об оправдании от одной веры, патриарх, цитируя св. Василия Великого, указывает на то, что благодать не дается тем, кто не живет добродетельно. Свои взгляды он развивает в шести пунктах. В Исповедании пятая статья гласит, что вера должна питаться Св. Писанием и Таинствами, а шестая, что вера должна приносить плоды в виде добрых дел, хотя оговаривается, что одни добрые дела не принесут спасения. Иеремия принимает, как данное, учение, содержащееся в пятой статье, и использует ее для продолжения своей предыдущей аргументации. Нагорная проповедь перечисляет добродетели, которые принесут спасение безотносительно к вере. Вера без дел не есть истинная вера. В шестом пункте он предупреждает немцев не слишком полагаться на благодать и не отчаиваться в ней. Он ясно показывает, что не одобряет ничего, что может предполагать предопределение.

Седьмая статья Исповедания гласит, что Церковь едина и вечна, а знак ее единства в том, что Евангелие должно быть правильно проповедуемо, а Таинства правильно совершаемы. Если это соблюдается, различия в обряде не должны препятствовать единству. Иеремия соглашается, но он продолжает разговор о Таинствах. Подозревая, что лютеране считали Крещение и Евхаристию единственными Таинствами, он настаивает на том, что Таинств семь. — Евхаристия, Крещение, Миропомазание, Рукоположение, Венчание, Исповедь и Соборование. Их имеет в виду Исайя, когда тот говорит о семи дарах Божиих.

Иеремия соглашается с восьмой и девятой статьями Исповедания. Первая из них гласит, что Таинства не теряют своей силы, когда они совершаются недостойными священниками. Вторая рекомендует крещение в детском возрасте, чтобы ребенок мог сразу быть способен к восприятию благодати.

Десятая статья вызвала больше сомнений. В ней говорится, что Тело и Кровь Христа действительно присутствуют на Трапезе Господней (Евхаристии) и раздаются тем, кто участвуют в ней; а те, кто считает иначе, осуждаются. В этом патриарх мог согласиться. Но он должен был знать, что в оригинальной немецкой версии были добавлены слова «unter der Gestalt des Brods und Weins» — «в виде хлеба и вина» — слова, опущенные в латинской и греческой версиях. Он спрашивал и о других деталях, говоря: «Поскольку мы слышали некоторые вещи о ваших взглядах, которые нам невозможно принять». Догмат о Святой Церкви, подчеркивает он, состоит в том, что на Трапезе Господней хлеб пресуществляется в самое Тело Христово, а вино в саму Его Кровь. Он добавляет, что хлеб должен быть квасным, а не бесквасным. Он подчеркивает, что Христос не сказал «это Хлеб», или даже «это символ Тела Моего», но «это Тело Мое». Действительно, было бы святотатством сказать, что Господь дал Своим ученикам есть плоть, которую Он имел, или пить кровь из Своих вен, или что Он физически нисходит с небес в момент совершения Таинства. Происходит это, говорит патриарх, благодатью и призыванием Святого Духа, которая действует и осуществляет пресуществление, по нашим молитвам и самим словам Господа, что хлеб и вино преобразуются и пресуществляются в саму Плоть и Кровь Христову.

Иеремия отмечает здесь три момента. По двум из них он считает, что лютеране повторяют заблуждения латинян. Греки, верные традициям ранней Церкви, долго не соглашались с использованием латинянами бесквасного хлеба, что, как им казалось, вредило символизму Таинства, ибо закваска символизирует новый закон. Затем Иеремия деликатно касается эпиклезы, призывания Св. Духа, что, по мнению греков, совершало пресуществление элементов. Неприемлемо соглашаться с опущением эпиклезы, как то делают латиняне. По актуальному вопросу пресуществления элементов Иеремия проявил осторожность. Он избегает слова μετουσίωσις, что является точным греческим переводом «transubstantion». Слова, которые он употребляет, μεταβολή и μεταποίησις, не обязательно означают материальное изменение. Он не объясняет точной природы изменения, оставляя его как тайну Божию. Но лютеранский взгляд, что хотя Тело и Кровь Христовы присутствуют при Таинстве, но вещество остается без изменения, был для него неприемлем.

Одиннадцатая статья Исповедания говорит о необходимости частной исповеди, хотя это и не признается абсолютно обязательным, ведь никто не может перечислить все свои мелкие грехи. Патриарх соглашается, но думает, что следует сказать больше об исповеди как духовном лекарстве, ведущем к подлинному покаянию. Следует помнить, что для него акт покаяния стоял в ряду Таинств.

Двенадцатая статья учит, что грешники, которые отпали от благодати, могут снова ее обрести, если они раскаются. Она отмежевывается одновременно и от точки зрения анабаптистов, что спасенный никогда не может отпасть от благодати, и от взгляда новациан, что падший никогда не может вновь получить благодать. Патриарх соглашается, но добавляет, что раскаяние должно быть доказано делами.

Тринадцатая статья гласит, что Таинства являются доказательствами Божественной любви к людям и должны быть использованы для усиления и закрепления веры. Это показалось Иеремии немного грубым, и он подчеркивает необходимость в литургии, которая создает некую рамку для Таинства, восстановление всей Божественной драмы, которая придает им духовное значение.

С четырнадцатой статьей, которая устанавливает, что только рукоположенные священники могут проповедовать или совершать Таинства, патриарх соглашается, если, конечно, посвящение было совершено правильно, и иерархия была канонической. Ясно, что он сомневался, так ли обстояло дело с лютеранской Церковью.

Пятнадцатая статья нравилась ему меньше. Она одобряет такие обычаи и праздники, которые благоприятствуют миру и порядку в Церкви, но отрицает, что какой‑либо из них необходим для спасения или обеспечивает средства для достижения благодати. Для Греческой церкви, с ее полным календарем праздников и постов, такое учение было потрясением. Пространными цитатами из ранних отцов Церкви патриарх подчеркивает, что эти святые дни и приуроченные к ним церемонии являются постоянным напоминанием о жизни Христа на земле и о свидетельстве святых. Отрицать их духовную ценность неправильно и говорит об узости.

Соглашается он и с шестнадцатой статьей, где говорится, что повиноваться гражданским властям и участвовать в войне, если они приказывают, не противно Евангелию. Он добавляет, что следует при этом помнить, что повиновение законам Божиим и Его служителям является более высокой обязанностью, и истинный христианин не должен искать мирской власти.

Он соглашается и с семнадцатой статьей, в которой говорится о втором пришествии Христа, чтобы судить мир и вознаградить верных вечной жизнью, а грешников покарать вечными мучениями. Его, по–видимому, не смутило подразумевавшееся отрицание догмата о чистилище.

В восемнадцатой статье речь шла о свободной воле. Лютеране отмечали, что в то время как человек может через свою свободную волю проводить добродетельную жизнь, это будет для него бесполезно, если Бог не дарует ему благодать. Для патриарха это было близко к догмату о полном предопределении, и он подчеркивает, приводя длинные цитаты из Иоанна Златоуста, что только те люди будут спасены, которые направляют на это свою свободную волю. Добрые дела сообразовываются с благодатью Божией, но благодать немедленно удаляется при совершении дурного дела.

Девятнадцатая статья гласит, что Бог не является виновником зла в этом мире, и была абсолютно приемлема. Двадцатая возвращается к проблеме веры и дел и повторяет, что хотя добрые дела необходимы и обязательны, и было бы клеветой утверждать, что лютеране игнорируют их, хотя они не могут приобрести забвение грехов без веры и сопровождающей ее благодати. Патриарх соглашается в вопросе необходимости веры и дел; но почему, спрашивает он, если лютеране действительно ценят добрые дела, они отрицают посты и праздники, братства и монастыри? Разве это не добрые дела, созданные в честь Бога и подчинения Его заповедям? Разве пост это не действие для самодисциплины? Разве монастырское братство не есть выражение общинного духа? Более того, разве принятие монашеских обетов не есть попытка выполнить заповедь Христову об отвержении самого себя и наших мирских привязанностей?

Особенно поражен был патриарх двадцать первой статьей, в которой говорится, что хотя общины должны изучать жития святых как примеры для подражания, считать святых посредниками перед Богом — это противоречит Св. Писанию. Иеремия цитирует место о благословении Христом специальных дарований ученикам, отвечает, что истинное поклонение должно быть оказываемо только Богу, а к святым, и превыше всех Матери Божией, которые своей святостью были вознесены на небо, вполне законно следует обращаться за помощью. Мы можем просить Матерь Божию, имея в виду Ее особую близость к Богу, о заступничестве, а архангелов и ангелов о молитве за нас; всех святых можно просить о посредничестве. Это есть знак смирения, что мы, грешные, стыдимся напрямую иметь доступ к Богу и ищем помощи смертных мужей и жен, которые удостоились спасения.

Иеремия заканчивает свое письмо дополнительной статьей, подчеркивая пять пунктов. Во–первых, он снова настаивает на использовании квасного хлеба при Евхаристии. Во–вторых, хотя он и одобряет браки белого духовенства, черное духовенство должно приносить обеты безбрачия и хранить их. В–третьих, он еще раз подчеркивает важность литургии. В–четвертых, он повторяет, что прощение греха не может быть получено вне исповеди и акта покаяния, которым он придает священное значение. Наконец, он пространно доказывает необходимость существования монастырей и принятия монашеских обетов. Многие смертные, говорит он, неспособны связать себя с аскетической жизнью; и если они ведут добродетельную жизнь по своим способностям, они тоже могут быть спасены. Однако, как он полагает, лучше быть готовым отречься от мира и посвятить свою жизнь строгому служению Богу, а для этого монашество предоставляет лучшие возможности.

Последний параграф написан в тоне смирения и самоуничижения. «Итак, ученейшие германцы, — пишет он, — возлюбленные во Христе сыны нашей мерности, поскольку вы хотите с мудростью и советом всей душой объединиться с нашей святейшей Церковью Христовой, мы, говоря как чадолюбивые родители, с радостью принимаем ваше милосердие и человеколюбие в объятия нашей мерности, если вы вместе с нами хотите следовать апостольской и соборной традиции и подчинить себя ей… так из двух Церквей Божие благоволение сделает одну, и будем жить вместе до отшествия в небесное отечество».[393]

Этот ответ пришел в Германию летом 1576 г. Немецкие богословы усмотрели в нем недостаток энтузиазма. Крузий устроил встречу с богословом Луцием Осиандером; вместе они составили ответ, в котором пункты, по которым, казалось, патриарх представлял возражения, были дополнительно освещены и аргументированы. Они ограничились догматами, содержащимися в Аугсбургском исповедании, и потому не касались таких вопросов, как квасной хлеб, литургия и даже монашество. Они попытались показать, что их взгляд на оправдание верой, по сути, не так сильно отличается от точки зрения патриарха; и они пространно повторили лютеранский взгляд на то, что хотя Тело и Кровь Христова присутствуют на Трапезе Господней, материального изменения элементов не происходит. Кроме того, они разъяснили, что верят только в два Таинства и не могут признать правильным призывание святых.[394]

Это письмо было написано в июне 1577 г., но, вероятно, оно пришло в Константинополь только в следующем году. Иеремия еще раз попытался избежать отправки ответа. Но Герлах все еще был в Константинополе и настаивал на этом. Герлах вернулся в Германию весной 1579 г. В мае Иеремия, наконец, посылает следующее изложение своих взглядов. Теперь его тон немного менее примирительный. Он четко и пространно указывает на догматы, которые Православная Церковь не может принять. Она не может согласиться с двойным исхождением Св.

Духа. Несмотря на заявления лютеран, их взгляды на оправдание верой не были православными и были, по мнению патриарха, слишком грубыми. Признавая, что таинства Крещения и Евхаристии стоят выше других, патриарх настаивал на том, что всего Таинств было семь. Он повторял, что призывание святых является правильным и добавил, что следует почитать также святые изображения и мощи.[395]

В Виттенберге собрались лютеранские богословы, в том числе Крузий, Андреэ, Осиандер и Герлах, которые составили очередной ответ, отправленный в июне 1580 г. Его тон был в высшей степени примирительным. Хотя он и не уступал по всем пунктам, но пытался высказать мнение, что догматические различия между Церквами по вопросам оправдания верой, свободной воли и пресуществления элементов на Трапезе Господней были только терминологическими, а другие различия могут рассматриваться как различия обрядов и обычаев.

Немцам пришлось долго ждать ответа. В ноябре 1579 г. Иеремия был низложен и не вернулся на престол до сентября 1580 г. Прошло еще несколько месяцев, пока он написал ответ. Вероятно, он был отправлен летом 1581 г. Иеремия вкратце повторяет пункты разногласий, а затем просит прекратить переписку. «Идите своим путем, — писал он, — и не посылайте нам больше писем по догматическим вопросам, но только ради поддержания дружбы». Лютеране, однако, послали еще одно письмо, почти повторяющее предыдущее. Патриарх на него не ответил.[396]

В 1584 г. вся переписка была опубликована в Виттенберге. Лютеране, вероятно, предпочитали молчать о своей неудаче в достижении унии. Но один польский иезуит, Станислав Соколовский, достал копию с письма патриарха от 1576 г., которое он перевел на латынь и издал в 1582 г. Кроме того, он добавил примечания, исправляющие греческие догматы в тех местах, где они разнились с римскими.[397] Лютеране, таким образом, почувствовали, что они должны представить полную историю.[398]

Тем не менее, дружеские отношения продолжались. Иеремия и Феодор Зигомала продолжали переписку с Крузием по таким вопросам, как лингвистическое словоупотребление и современное состояние древних греческих городов. В 1581 г. Зигомала выслал Крузию большую часть материалов, включая экземпляр «Хроники» Малаксы, что дало возможность немецкому ученому написать свою большую книгу Turco‑Graecia — наш основной источник о греческом мире XVI в.[399] Но преемник Герлаха в качестве капеллана императорского посольства, Саломон Швайггер, не проявлял симпатий к грекам. По возвращении домой он написал дневник своих путешествий, в котором православные обвиняются в идолопоклонстве и невежестве, хотя он признает, что патриарх принимал его с гостеприимством и кормил изысканными блюдами.[400] С греческой стороны Гавриил Север во время своего пребывания в Венеции опубликовал работу, критикующую лютеран за их учение о Таинствах: хотя, подобно Антонию Эпарху на несколько десятилетий раньше, он в действительности больше порицал их политическую деятельность, чем догматы.[401]

Трудно понять, как могла быть достигнута уния между православной и лютеранской Церквами. Лютеране не для того освободились от власти Рима, чтобы объединиться с Церковью, чье почитание святых, икон и монашеские обеты казались им совершенным идолопоклонством. Православным же представлялось, что лютеране сочетают некоторые римские заблуждения с нездоровым евангелизмом и предосудительным пристрастием к иконоборчеству. Объединяла их общая нелюбовь к папству; но этого было явно недостаточно.

Тем не менее, греческих студентов–богословов всегда с радостью принимали в лютеранской Германии. В начале XVIII в. для них был организован небольшой богословский семинар в Галле, в Саксонии, который пользовался большим успехом.[402] Митрофан Критопул читал в Германии лекции в 1629 г. на обратном пути из Англии; среди первых студентов, которые остались в Германии, был Захарий Герганос. О нем мы знаем только то, что он прибыл в Германию в 1619 г. по приглашению саксонского курфюрста и опубликовал в 1622 г. трактат, посвященный своему покровителю; идеей трактата было объединение Церквей. Он был скорее лютеранином, чем православным. Св. Писание, говорил он, содержит все, что необходимо для определения веры; его легко можно читать и толковать. Он отрицал догмат о чистилище и страстно порицал притязания Рима на главенство. Но, в отличие от православных и строгих лютеран, он говорил, что грешный священник лишается благодати и потому не может совершать Таинства. Его книга не произвела большого впечатления в Германии, хотя она, вероятно, была известна на Востоке. Мы вряд ли узнали бы о ней, если бы она не вызвала яростный ответ одного грека, получившего образование в Риме, в Коллегии св. Афанасия, Иоанна Матфея Кариофилиса, в работе, изданной в Риме в 1631 г.[403] Но у Иоанна Матфея были семейные причины проявлять такую инициативу; ибо у него был двоюродный брат в Константинополе, Иоанн Кариофилис, взгляды которого по вопросам пресуществления и благодати обнаруживали несомненное протестантское влияние.

Этот двоюродный брат находился под обаянием одного из самых выдающихся греческих церковных деятелей, Кирилла Лукариса.

Глава 6. Церковь и Церкви: кальвинистский патриарх

13 ноября 1572 г. в Кандии на Крите жена преуспевающего мясника Стефана Лукариса родила сына, которому родители дали имя Константин.[404] Он был блестящим, рано развившимся мальчиком, и отец решил дать ему хорошее образование. Венецианская полиция на Крите враждебно относилась к Православной Церкви, которая, на ее взгляд, была склонна к мятежу. [405] В результате там было всего несколько греческих школ. Но мальчикам с Крита легко давалось разрешение ехать в Венецию. Потому отец Константина отправил его в возрасте двенадцати лет именно в Венецию, в школу при греческой церкви. Наставником его был Максим Маргуний, человек независимого образа мыслей, который уже имел неприятности с православными властями за подозрение в пролатинских симпатиях, а позже встретил трудности с инквизицией за антилатинскую позицию. Незадолго до этого он был назначен епископом Кифиры, но прошло много лет, прежде чем венецианские власти позволили ему отправиться на свою кафедру; и это время он продолжал преподавать в школе. [406] Константин произвел на него большое впечатление, и он проявил к нему особое внимание. Через четыре года Стефан Лукарис забрал своего сына обратно на Крит, возможно, по причине денежных затруднений. Там мальчик провел год, посещая занятия ученого монаха Мелетия Властоса в монастыре св. Екатерины, в предместье Кандии; оттуда он написал много писем Маргунию. Ему было трудно доставать книги, за исключением тех, которые Маргуний оставил в своем старом доме — труды Плутарха, одну книгу Аристотеля (мы не знаем, какую именно), речи Демосфена, два тома «Истории» Евсевия, две книги Цицерона, «Логику» Фламиния и латинский словарь. [407] Местные источники добавляют, что по причине кризиса семейных финансов его мать работала прачкой, а сам он был определен к одному рыбаку и должен был время от времени отправляться на ловлю рыбы. Одно из этих плаваний привело его в Александрию, где он зашел к своему родственнику, Мелетию Пигасу, секретарю Александрийского патриарха. Традиция здесь расходится; вероятнее, что он встретил Мелетия, когда тот гостил у его семьи на Крите.[408]

В 1589 г. Константин Лукарис вернулся в Италию и был зачислен студентом в Падуанский университет, возможно, благодаря Маргунию, который по–отечески заботился о нем, бранил его, когда тот пренебрегал занятиями или купил себе дорогую шпагу, чтобы носить ее. Падуя теперь стала родиной неоаристотелианства. Чтобы уравновесить влияние этой материалистической философии, Маргуний посылал Константину темы для сочинений по более духовным аспектам греческой мысли и готовил его к экзаменам.[409] Вероятно, во время каникул юноша путешествовал. Говорят, что он побывал в Германии; возможно, что он посетил также Женеву, где была маленькая греческая колония, основанная профессором с Крита итальянского происхождения, Франциском Портусом, который стал кальвинистом.[410]

В 1595 г. он блестяще сдал экзамены и получил степень лауреата. Тогда он уже, должно быть, решил принять духовный сан, потому что это обеспечивало самую лучшую карьеру для молодого человека, не чувствовавшего склонности к торговле или медицине. Такое решение было одобрено поощряющим письмом его двоюродного брата Мелетия Пигаса, который в 1590 г. был избран на Александрийский патриарший престол.[411]

Обязанности Александрийского патриарха не были обременительными. Большинство египетских христиан принадлежали к Коптской церкви; его паства состояла главным образом из приезжих греческих купцов. Патриарх Мелетий, таким образом, проводил большую часть своего времени в Константинополе, где у него был непосредственный доступ в Высокую Порту. Он мог помогать своему заваленному работой собрату–патриарху, посещая православные общины, находящиеся за пределами Османской империи. В 1595 г., когда Лукарис уехал из Падуи, Мелетий жил в Константинополе, выполняя функцию местоблюстителя патриарха, так как в то время престол был свободным. Именно в Константинополь отправился Лукарис для того, чтобы получить диаконскую и священническую хиротонии от своего двоюродного брата. Одновременно со своим посвящением, имевшим место, вероятно, в конце 1595 г., он принял постриг с именем Кирилл.[412]

Церковные власти Константинополя в это время были заняты судьбой православия в Польше. Польское королевство в последние годы распространилось на восток, и теперь в его руках находились западнорусские земли: большая часть Украины, где население было исключительно православным; в Галиции и Литве, которые были официально присоединены к Польше в 1569 г., долгое время существовали православные общины. В Польше, кроме того, было много лютеран и кальвинистов. Король Стефан Баторий, благодаря которому совершились эти завоевания, был терпимым католиком; и хотя он поощрял иезуитов в их работе в среде православного населения, но предоставил православным и лютеранским епископам те же права, которыми пользовались католики — заседать в польском сенате. Преемник Стефана, Сигизмунд III, избранный в 1587 г., принадлежал к католической ветви шведской династии Ваза. Его мать, литовская наследница Катерина Ягеллонская, была ревностной католичкой; и сам Сигизмунд потерял шведский престол из‑за своей религиозной принадлежности. Вскоре Сигизмунд принял меры как против протестантов, так и против православных. Он издал указ, чтобы все общественные должности были оставлены за католиками; а их у него было около 20000. Он лишил некатолических епископов их мест в сенате. Особенное раздражение у него вызвала поездка патриарха Иеремии II через Украину на обратном пути из Москвы в 1588 г., и он приказал иезуитам усилить свою пропаганду среди всех православных подданных. Они переманили в свои ряды Михаила, митрополита Вильны, и Игнатия, епископа Владимира, с помощью которых король смог в 1595 г. созвать собор польских православных епископов в Брест–Литовске для обсуждения их подчинения Риму, согласно направлению, заданному Флорентийской унией. Немногие епископы присутствовали на соборе, и лишь чуть больше половины их проголосовало в поддержку главенства папы при условии сохранения православными своего богослужения, причастия под обоими видами для мирян, браков белого духовенства и юлианского календаря. Когда условия были представлены Риму, они были приняты папой Климентом VIII, и 23 декабря 1595 г. было провозглашено создание Польской униатской православной церкви. Затем был созван второй собор в Брест–Литовске в 1596 г., который утвердил это постановление.[413]

Когда эта новость была получена в Константинополе, то решили отправить на собор своих представителей. Константинопольский патриарх назначил некоего Никифора Кантакузина экзархом, или патриаршим представителем, а Мелетий — Кирилла Лукариса. Оба молодых священника отправились в Польшу, имея с собой три письма по догматическим вопросам, составленные Мелетием в защиту верных.

Православные поляки пришли в ужас от первого собора. Их епископы поспешили в Брест, чтобы выразить свой протест, а вместе с ними и определенное число выдающихся мирян, во главе которых был князь Константин Васильевич Острожский, воевода Киевский, человек в возрасте более ста лет, который за много лет до того устроил первую славянскую типографию для печатания богослужебных книг. [414] Оппозиция под его руководством была весьма солидной, как оказалось через несколько лет, когда во время войн Сигизмунда с турками почитавшие его украинские казаки отказались воевать за короля. Но Сигизмунд упрямо стоял на своем. Его представитель, князь Радзивилл, отказался допустить епископов из оппозиции в церковь Богоматери, где проходил собор и читалось изящное послание папы в сопровождении Те Deum. Неприсоединившиеся архиереи были вынуждены собраться в частном доме неподалеку. Только там могли быть зачитаны письма Пигаса по догматическим вопросам.[415]

За этим последовал ряд мер против православных, которые отказались присоединиться к униатской Церкви. Епископами назначались только униаты, в том числе Киевский митрополит, хотя униатские кандидаты никогда не рисковали жить там. Доходы неприсоединившихся кафедр были конфискованы, а возглавлявшие их архиереи были лишены своих привилегий: хотя при этом не было активного преследования рядового духовенства. Кирилл со своим товарищем решили остаться в Польше. Он видел, что православные, как священники, так и миряне, находились в невыгодном положении из‑за недостатка образования. Он отправился в Вильну, где была православная школа, преобразовал ее и сам жил там двадцать месяцев. Затем он перебрался во Львов по просьбе галицийского православного священника Гавриила Дорофеидиса и основал там школу по тем же принципам. Однако тем временем агенты короля наблюдали за его действиями с подозрительностью. В начале 1598 г. Кирилл и Никифор Кантакузин были объявлены турецкими шпионами. Никифор был арестован полицией Сигизмунда и немедленно казнен. У Кирилла была возможность бежать в Острог, где князь предоставил ему убежище до тех пор, пока он не уйдет из страны. К августу 1598 г. он был уже в Константинополе; Рождество он провел со своей семьей на Крите.[416]

Во время своего пребывания в Вильне Кирилл встретил много лютеранских богословов; они обсуждали возможность объединения Церквей. Лютеране предложили несколько формулировок, на основании которых могло иметь место взаимное общение, и Кирилл со своими православными друзьями обещал, не без колебаний, принять их, при условии, что они будут одобрены патриархами Константинопольским и Александрийским. Ни Матфей II Константинопольский, ни Мелетий не были в восторге от предложений, и не дали бы хода делу. Но в 1599 г. Сигизмунд издал указ, запрещающий иностранцам въезд и выезд из страны без его разрешения, и написал Мелетию письмо, в котором настоятельно советовал прекратить свое упорство и подчиниться Риму. В ответ Мелетий составил послание, весьма вежливо испрашивая разрешения посылать в Польшу столько духовных руководителей, сколько может понадобиться православным; письмо он вручил Кириллу с сопроводительной бумагой, поручая его милосердию короля. В то же самое время он вручил Кириллу письмо, адресованное лютеранским богословам, в котором предлагал обсудить вопросы взаимных политических интересов; богословские пункты в нем избегались. Когда Кирилл прибыл в Польшу, Сигизмунд принял его холодно, но позволил ему оставаться в стране. Кирилл, однако, не передал лютеранам письмо, опасаясь обвинения в тайных контактах с ними.[417]

Во второй свой визит Кирилл провел в Польше целый год, главным образом в основанной им во Львове школе. Через 17 лет в одном из своих писем иезуит Петр Скарга говорит, что в январе 1601 г. Кирилл написал католическому епископу Львова, Димитрию Соколовскому, где выразил глубокое уважение к престолу св. Петра, а также надежду, что Церкви вскоре объединятся. Это письмо, которое использовалось иезуитами для того, чтобы подорвать его положение среди православных, даже если и было подлинным, послужило иезуитам для их целей. Действительно, не исключено, что Кирилл пытался достичь некоторого взаимопонимания с католическими властями ради пользы своей школы, и он мог высказывать тот абсолютно православный взгляд, что объединение Церквей желательно, а епископ Рима будет при этом удостоен высших почестей, если только он откажется от своих заблуждений. Но предположение, будто он купил личную безопасность тем, что стал тайным католиком, совершенно исключается, если иметь в виду его весьма упорный и прямой характер.[418]

Весной 1601 г. Кирилл получил письмо отМелетия Пигаса, который вернулся в Египет, и предлагал настоятельство в одном из египетских монастырей и фактически обещал ему передать по наследству Александрийский патриарший престол.[419] Поэтому он уехал из Польши и после краткого пребывания в Молдавии, где патриархату принадлежали большие имения, 11 сентября прибыл в Александрию. Через два дня Пигас умер, и Александрийский синод избрал Кирилла патриархом. Грек–католик Лев Алляций позднее напечатал слух о том, что Кирилл купил патриаршество на деньги, собранные в Молдавии, подкупив епископов, которые собирались избрать некоего Герасима Спарталиота. Вряд ли это так, потому что Спарталиот в дальнейшем был одним из самых преданных друзей Кирилла.[420]

Кирилл был деятельным патриархом Александрии. Он переместил патриаршую кафедру из находившегося в упадке морского порта в Каир, который был административным центром провинции. Он реорганизовал финансы патриархата и реформировал школьное дело. Он уладил распрю в Кипрской церкви; также ездил в Иерусалим на интронизацию своего друга Феофана.[421] Но жизнь в Египте, где ему приходилось общаться только с греками–купцами и провинциальными чиновниками, была слишком уединенной для человека с его энергией и интеллектом. Он слишком мало времени проводил среди своих собратьев–греков. Обучение в Падуе и контакты с протестантами в Польше обусловили его интерес к новым тенденциям западной религиозной мысли.

Этот интерес усилился в результате дружбы с одним голландцем, Корнелием ван Хаагом, которого он, вероятно, впервые встретил во время путешествия ван Хаага по Средиземному морю в 1598 г. В 1602 г. ван Хааг был назначен первым посланником от Генеральных Штатов при Высокой Порте. С тех пор всякий раз, когда Кирилл бывал по делам в Константинополе, он посещал нидерландское посольство. По его просьбе ван Хааг выписал для него несколько богословских книг из Голландии и связал его с богословом Яном Витенбогертом, учеником Арминия. С ним Кирилл в течение многих лет находился в переписке. Его контакты с голландцами усилились в результате поездки по Средиземноморью в 161 ΤΙ 619 гг. голландского богослова, Давида ле Люде Вильгельма, с которым у него тоже завязалась переписка.[422] В письмах к голландским друзьям он начал выказывать растущее сочувствие протестантскому учению. В1613 г. Кирилл писал Витенбогерту, что он верит только в два Таинства, и они не могут приносить благодать без веры, хотя вера без Таинств равным образом не имеет ценности. Он добавил, что Греческая церковь сохраняет много ошибочных обрядов, хотя она всегда допускала возможность ошибки.[423] В ряде писем к де Вильгельму он подчеркивал необходимость заменить греческое избыточное разнообразие «евангельской простотой» и руководствоваться только авторитетом Св. Писания и Св. Духом. Он говорит о своих страданиях от того, что он увидел в Иерусалиме, где поведение верующих показалось ему в высшей степени языческим. Он рад тому, что его взгляды полностью совпадают с мнениями де Вильгельма по всем богословским вопросам.[424] В письме от 1618 г. к итальянцу Марко Антонио де Доминису, который оставил католическую архиепископскую кафедру, чтобы стать протестантом, он высказывается еще более откровенно. Кирилл говорит, что он находит реформатское учение более соответствующим Св. Писанию, чем учение Греческой и Латинской церквей. Он ставит под сомнение авторитет отцов Церкви. «Я более не могу терпеть, что люди говорят, будто толкования человеческой традиции имеют равную цену со Св. Писанием», — пишет он. Он добавляет, что на его взгляд поклонение иконам губительно, и ему даже стыдно сознаться, что созерцание Распятия помогает его молитве. Призывание святых, добавляет он, это оскорбление нашего Господа.[425]

Вряд ли Кирилл делился этими взглядами с греками. Они знали его только как способного и энергичного патриарха, у которого были друзья–иностранцы, а также его твердое противостояние Риму.

Именно в эти годы Константинопольский патриарший престол занимали Неофит II и Рафаил II, которые благосклонно смотрели на унию с Римом. Когда Неофит разрешил итальянскому греку произнести речь, которая открыто призывала к унии, Кирилла попросили сказать проповедь против нее и остаться в Константинополе для руководства действиями против латинян.[426] Он все еще находился там, когда в январе 1612 г. умер Неофит. Большинством св. синода Кирилл был избран патриархом. Но он не мог или не хотел платить Высокой Порте определенную сумму за утверждение его избрания. Противники Кирилла в синоде тогда поставили другого кандидата, Тимофея, епископа Мармары, который обещал султану и его министрам сумму большую, чем обычно; и синоду было приказано избрать его.[427]

Тимофей, избранный только из‑за своего богатства, из ревности пытался доставить Кириллу неприятности в Египте. Кириллу даже пришлось на некоторое время удалиться на Афон, а затем он посетил Валахию, господарь которой, Михаил Бассараб, учился вместе с ним в Падуе.

Ранее 1617 г. он вернулся в Каир, сохраняя свои голландские связи. Благодаря этим связям его репутация в протестантском мире была очень хорошей. Около 1618 г. он получил письмо от Георгия Аббота, архиепископа Кентерберийского (кальвиниста по убеждениям), в котором содержалось предложение послать несколько молодых греков изучать богословие в Англии за счет короля Иакова I. В ответ Кирилл отправил в Англию македонского юношу Митрофана Критопула. Результат, однако, как оказалось позднее, не был благополучным. Тем не менее, Аббот продолжал переписку с Кириллом.[428] Патриарх Тимофей пытался опорочить доброе имя Кирилла, обвинив его в лютеранстве. Кирилл отвечал, что поскольку Тимофей ничего не знает о Лютере и его учении, то не может судить, насколько оно может совпадать с его собственным; поэтому ему лучше хранить молчание.[429]

Вероятно, после примирения с Тимофеем Кирилл снова п