«Берлин-Александерплац» Дёблина — наряду с «Улиссом», «В поисках утраченного времени», «Доктором Фаустосом», «Процессом», «Петербургом», «Чевенгуром», еще немногими другими — великий роман XX века. Франц Биберкопф, «бывший цементщик и грузчик», выходит из тюрьмы в межвоенном, преднацистском Берлине, в мегаполисе нищеты, безработицы, убийц и сутенеров: рождение нацизма из духа преступности и несчастья; через описание человека массы — описание социума в распаде, уже готового кисталлизоваться в нацизм; и все это — судьба обывателя, динамика масс, социально-политические процессы — скрученно-возвышенно через библейскую образность (Исаак, Иов, Апокалипсис и т.д.). Цитаты:
«Перед вами повесть о бывшем цементщике и грузчике Франце Биберкопфе из Берлина. Его только что выпустили из тюрьмы, где он сидел за старые грехи. И вот он снова на берлинской мостовой и хочет стать порядочным человеком.
Поначалу это Францу как будто и удается, но вскоре он, хотя живется ему сносно, против воли вступает в упорную борьбу с какой-то неведомой силой. Эта сила приходит из мира, в котором живет Франц, но она непостижима и коварна. Похоже, что это его судьба.
Три удара обрушивает она на нашего героя и ломает его жизненные планы. От первого удара, обмана и предательства, Францу удается оправиться. Он еще крепко стоит на ногах. После второго удара, подлости людской, он поднимается уже с трудом, как боксер по счету девять. Но третий сокрушительный удар, чудовищная безмерная жестокость, отправляет его в нокаут.
Послушать и узнать об этом полезно многим из тех, кто подобно Францу Биберкопфу обитает в человеческой шкуре и подобно ему требует порой от жизни большего, чем просто кусок хлеба.
В начале этой книги Франц Биберкопф покидает тюрьму в Тегеле, куда привела его прежняя беспутная жизнь. В Берлине ему сначала приходится туго, но, в конце концов, он прочно встает на ноги и дает клятву стать порядочным человеком.
Неделю держится, другую. Буду порядочным — и точка! Не обольщайся, Франц, — это всего лишь отсрочка.
Вот жизнь и решила — хорошенького понемножку — и подставила Францу ножку. А Франц думает: это не дело! Жизнь эта подлая, собачья ему изрядно надоела.
Почему жизнь поступает с ним таким образом, он никак не может понять. Ему предстоит пройти еще долгий путь, пока он во всем этом разберется.
Наш герой запил горькую; он вот-вот пойдет но дну. Но это еще полбеды, Франц, подожди, самое страшное впереди.
Дело быстро идет на поправку, наш герой начинает все сызнова, ничему он не научился и ничего не понял. И вот на него обрушивается первый тяжкий удар. Его втягивают в преступление. Он не хочет, упирается, но от судьбы не уйдешь.
Он держится храбро, отбивается руками и ногами. Ничто, Франц, не поможет тебе — покорись своей судьбе.
Теперь Франц Биберкопф больше не пьет мертвую и не прячется от людей. Теперь он усмехается: по одежке, мол, протягивай ножки. Франц зол как черт: его вынудили поступить против воли; больше это никому не удастся, даже сильнейшему из сильных! Что-то темное идет на него, он храбрится, кулаком грозится, но не видит ничего и не знает, что на голову его должен молот опуститься.
И обрушился молот, обрушился молот на Франца Биберкопфа. ...
Франц отнекивается. Его, мол, политика не интересует. Но седой анархист не отстает.
— Мы же не о политике говорим, а о себе. Ну, где же ты работаешь?
Откинулся Франц на спинку стула, посмотрел анархисту в глаза. Есть жнец, Смертью зовется он…
И должен я плакать и стенать на горах и сетовать при стадах в пустыне, ибо нет там больше живой души, и птицы небесные и скот, — все погибло.
— Какая у меня работа, это я могу тебе сказать, коллега, потому что в партиях я не состою. Хожу по городу, на хлеб себе добываю и нигде не работаю, пускай другие за меня работают!
Что это он мелет? Разыгрывают они меня, что ли?
— Стало быть, ты сам предприниматель? Сколько же народу у тебя работает? Коли ты капиталист, что тебе здесь нужно?
…И превращу Иерусалим в груду камней и жилище шакалов, и опустошу города Иудеи, чтоб никто в них не жил.
— Сам видишь, у меня одна рука! Другую оттяпали. Вот до чего доработался! Теперь я и слышать не желаю о честном труде. Понял? Понял, спрашиваю? Ну, чего глаза пялишь? Может, тебе очки нужны?
— Нет, коллега, я все еще никак не возьму в толк, чем ты живешь? Если не честным трудом, значит обманом!
Хлопнул Франц кулаком по столу, набычился, тычет пальцем в анархиста и кричит:
— Ага, дошло! ...
— Парень он у меня хороший, я тебе скажу, его на мякине не проведешь, шалишь, брат. Наше дело — деньги зарабатывать, и ничего, дела идут помаленьку. Главное не скулить!
— Ну что ж, Фриц, будем здоровы! За твою удачу!
— Мне, брат, не до марксизма. А вот отпустят ли товар в кредит, дадут ли денег, на какой срок и сколько, это, знаешь ли, мне важнее. На этом свет стоит.
— Тебе-то жаловаться не на что.
Хозяин еще долго рассуждал. Франц и столяр слушали, потом столяра вдруг прорвало:
— Я тоже в марксизме ничего не смыслю, но знай, Фриц, это совсем не так просто. Ишь ты, как по полочкам все разложил в своей башке. Что мне марксизм, или русские, или Вилли со своим Штирнером. Я без них знаю, чего мне не хватает. Когда тебе по шее надают, сразу поймешь что к чему. Вот, к примеру, сегодня я на работе, а завтра мне дадут расчет. Скажут — нет работы, и все тут. А мастер-то останется и директор тоже, и на улицу выкинут меня одного. ...
И снова наш Франц — самый счастливый человек на свете: всему он рад, всем доволен. А политику — к черту! Очень нужно ему головой стенку прошибать! ...
А теперь подойди поближе, не бойся, я тебе кое-что покажу. Вот она, смотри — великая блудница, имя же ей Вавилон, сидит она на водах многих. И ты видишь жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И она облечена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом и держит золотую чашу в руке своей. И на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать мерзостям земным, и жена упоена кровию праведных…
Франц Биберкопф идет своей дорогой; бродит день-деньской по улицам и думает: врешь, не возьмешь, дай только окрепнуть да сил набраться. Лето стоит жаркое, и Франц колесит по пивным — посидел в одной, пошел в другую. От жары спасается. ...
Есть же на свете такие дураки — надрываются за гроши, гнут спину, а другие тем временем в собственных автомобилях разъезжают. Станет он работать! Как бы не так! Было да сплыло! Тюрьма в Тегеле, черные стволы вдоль аллеи, шатаются дома, соскальзывают с них крыши, вот-вот свалятся прямо на голову — это тогда он решил стать порядочным! Так уж и порядочным! Ну что ты скажешь, ой, умора! Верно, у меня в ту пору был какой-то заскок. Тюрьма дала себя знать. Но теперь уж нет! С меня довольно. Денег давай! Гони монету!
Итак, наш Франц стал сбывать краденое, преступником стал, иначе говоря. Что ж, стал жить по-новому — меняй профессию, но только это — цветочки, а ягодки впереди!
И сидит жена, облеченная в порфиру и багряницу, и украшенная драгоценными камнями и жемчугом, с золотою чашею в руке. И смеется она. На челе ее имя: тайна, Вавилон великий, мать мерзостям земным. И упоена она кровию праведников. Сидит блудница Вавилон, упоенная кровию праведных. ...
Муха все карабкается и карабкается наверх — она в цветочном горшке песком засыпана, а ей нипочем. Вот она высунула черную головку, вылезла, отряхнула крылышки, сейчас полетит…
И вот сидит на водах Вавилон великий, мать блудницам и всем мерзостям земным. Смотри, как она сидит на звере багряном, с семью головами и десятью рогами. Стоит посмотреть! Каждый шаг твой радует ее. Упоена она кровью праведных, которых терзает. Зверь выходит из бездны тебе на погибель! Взгляни, взгляни на жену эту, на жемчуг ее, багряницу, порфиру, на оскаленные зубы, на толстые, пухлые губы, залитые кровью. Кровь на губах ее… Блудница Вавилон! Золотисто-желтые, полные яда глаза, дряблая шея… Смотри, как улыбается! Это она тебе!
Ложись! Кругом рвутся снаряды — дело дрянь! Вперед, вперед, ребята! Не отставай! Ох, живот схватило! Пошел вперед, двум смертям не бывать, одной не миновать! Бба-бах!..
…Тверже ногу, раз, два, раз, два, левой, левой! ...
Желтые здания администрации, обелиск в память убитых на войне. А справа и слева длинные бараки со стеклянными крышами, это — хлевы, где скот ожидает своей участи. Снаружи на стенах черные доски с надписями: «Собственность объединения берлинских мясоторговцев-оптовиков. Объявления на этой доске вывешиваются лишь с особого разрешения. Правление».
В длинных корпусах — ряды дверей для загона скота, черные отверстия с номерами: 26, 27, 28… Стойла для крупного рогатого скота, свинарники, самые бойни — место казни животных, царство обрушивающихся топоров, — живым отсюда не уйдешь! К бойням примыкают мирные улицы — Штрасманштрассе, Либихштрассе, Проскауерштрассе, бульвары, скверы, где народ гуляет. Вообще люди живут скученно, в духоте. ...
Смотри, какой славный теленок. Что это хотят с ним сделать? Человек ведет его куда-то на веревке, вот они прошли в огромный зал, где ревут быки; человек подводит теленочка к скамье. Таких скамеек там целый ряд, и возле каждой лежит деревянная дубина. Обеими руками он подымает глупышку теленка и кладет его на скамью; тот покорно лежит. Он подхватывает его еще снизу и придерживает левой рукой за заднюю ножку, чтоб не брыкался. А затем берет веревку, на которой привел теленка, и крепко привязывает ее к кольцу в стене. Теленочек терпеливо лежит и ждет. Он не знает, что с ним будет, но ему неудобно лежать на деревянной скамье ... тихий старичок с мягким голосом, что-то ласково говорит теленку, потом берет дубину, заносит ее, не очень высоко, много ли требуется силы для такого нежного создания, и с размаху опускает ее беспомощному животному на затылок. Так же спокойно, как и привел его сюда и уговаривал лежать смирно, он наносит ему смертельный удар по затылку, без злобы, без возбуждения, но и без всякого сожаления — что ж поделаешь, раз уж так заведено, а ты у нас теленочек хороший, знаешь ведь, — чему быть, того не миновать…
А теленочек: фр-р-р, фр-р-р, и уже неживой, оцепенел, замер, и ножки вытянулись. Черные бархатные глаза его вдруг расширились, потом застыли, подернулись белой каймой и медленно закатились. Человека этим не удивишь. Да, такие уж у них глаза, у мертвых! Ну, поторапливайся, брат, дела еще много — он шарит под теленочком на скамейке, вытаскивает свой нож, придвигает ногой лохань для крови. ...
— Оглянись, сын мой, вон стоит жертвенник. — Мне страшно, отец. — Почему страшно тебе, дитя мое? — Ты рано меня разбудил, мы вышли и забыли агнца для заклания. — Да мы его забыли. Шли через горы, спускались в долины, но про агнца не вспомнили, не привели с собой. Смотри, вот жертвенник. — Мне страшно, отец! — Погоди, я сброшу плащ; тебе страшно, сын мой? — Да, страшно, отец! — Мне тоже страшно, сын, но подойди ближе, не бойся, мы должны это сделать! — Что должны мы сделать, отец? Мы шли через горы, спускались в долины, я встал так рано, я устал. — Не бойся, сын мой, подойди ко мне сам, по доброй воле, ближе, ближе; я сбросил плащ, чтоб не забрызгать его кровью, я уже сбросил плащ… — Но мне страшно, отец! В руке твоей нож. — Да, я должен заколоть тебя, принести тебя в жертву, господь так повелел, покорись с радостью воле его, сын мой! — Нет, нет, не могу. Я закричу, не трогай меня, я не хочу идти на заклание! — Ты пал на колени, сын мой, не кричи. ... И услышали они тут глас господень и пали ниц. Что же услышали они? — Аллилуйя. Остановись, брось нож в пропасть.»