Введите сюда краткую аннотацию
Христианство и рабство в первые века церкви
В наше время, когда все с большею настойчивостью выдвигается мысль, что в истории движущей силой являются чисто материальные факторы, которые обусловливают собой все историческое движение человечества, весьма нелишне указывать примеры, свидетельствующие о существовании в истории и других сил, которые, будучи совершенно идеальными и духовными, тем не менее, оказывали огромное влияние на судьбы людей и производили в истории человечества громадные перевороты, необъяснимые никакими материальными факторами. Указанная мысль в последнее время нашла себе выражение в целом историческом направлении, в так называемой школе исторического материализма. По своей сущности это есть прямое наследие философского материализма. Последний, как теперь уже несомненно для всякого, потерпел полную неудачу в своей задаче свести все мировые явления к одному материальному началу бытия. Но потерпев неудачу в области философского умозрения, он не хочет окончательно уступить своего владычества над умами и нашел себе убежище именно в области истории, полагая, что если не в теории, то в исторической действительности он найдет себе оправдание. Цель исторического материализма состоит именно в том, чтобы все исторические явления свести опять на почву всесильной материи, именно экономических отношений, вне которых будто бы не существует никаких других движущих сил. Это, очевидно, тот же самый материализм, который раньше утверждал, что «человек только то и есть, что он ест», а теперь, вторгаясь в историю, утверждает что история народов и всего человечества определяется в своем развитии не чем иным, как тем, что они – как и сколько едят, и главный двигатель истории есть желудок с его деспотическими требованиями об удовлетворении. Но как в области теории здравая философия указала много данных, не только не оправдывающих утверждения материализма, но и прямо ниспровергающих его, так и история человечества представляет множество фактов, которые ясно показывают, что кроме материальных сил в области истории действуют и духовные силы, совершенно независимые от всяких политико-экономических отношений, и эти духовные силы часто способны производить величайшие перевороты, затрагивающие не только внутреннюю, но и внешнюю жизнь со всеми ее сложными отношениями. Разительный пример этого представляет влияние христианства на отмену одного из самых, по-видимому, прочно установившихся социально-экономических отношений в древнем мире, и краткий очерк этого влияния будет, нам думается, не только не излишним, но и не безынтересным в смысле обличения модного направления в истории.1
В начале нашей эры рабство достигло высшей степени своего развития. Войны, посредством которых Рим подчинил себе страны вокруг Средиземного моря, не только отдали в руки победителей массы военнопленных, которые через это самое по большей части поступали в пожизненное и наследственное рабство, но они вместе с тем сделали и торговлю рабами чрезвычайно выгодным занятием. В один только день на большом невольничьем рынке острова Делоса, как известно, продано было 10000 рабов. При этом восточные страны, где некогда властвовали преемники Александра Великого в качестве царей, Малая Азия и Сирия постоянно были неистощимыми источниками этой торговли. За большими войнами, благодаря которым утвердилось владычество римлян, следовали меньшие войны, которыми их владычество все более утверждалось и расширялось; да и во времена мира также, даже внутри провинций и союзных стран производилась ловля людей и не только морскими разбойниками, но также и римскими мытарями и собирателями дани в самых широких размерах. Главное средоточие этого рода торговли находилось в Риме и вообще в Италии. Но и во всех других местах, где только сосредоточивался капитал, одновременно появлялось и многочисленное рабство. В рабов богачи часто вкладывали большую часть своего имущества, и без значительного числа рабов едва ли возможно было эксплуатировать большой капитал и приращать его. Давно уже прошло то время, когда римский патриций со своими сыновьями и несколькими крепостными рабами сам обрабатывал свою землю, и высшие сановники государства и войска призывались на службу прямо от плуга. Свободное крестьянское сословие едва ли уже существовало где-нибудь. На его место в Италии и в провинциях выступил плантатор, который, по большей части, жил вдали от своих имений и эксплуатировал свои обширные владения, состоящие из земли и стад, посредством целой орды рабов. Равным образом и во всех других отраслях промышленности преимущественно употреблялся труд рабов. Не только рабочие на больших фабриках, занимавших по несколько сот человек, были обыкновенно рабами фабрикантов; но и ремесленный труд и мелочная торговля, по большей части, находились также в руках рабов, которые производили эту промышленность за счет и ответственность своих господ, и многие из свободных занятий, исполнителей которых мы теперь обыкновенно не относим к рабочему классу, также, если не исключительно, то по большей части, велись рабами. Бухгалтер и приказчик купца, управляющий имениями и арендатор землевладельца, чтец и домашний секретарь знатных господ, домоправитель и домашний учитель сыновей господина, даже домашний врач, который всегда имелся в больших домах, актер и певица, – все они обыкновенно не ангажировались как теперь, а просто покупались. Само собой понятно, что не особенно многочисленны были такие богачи, которые держали у себя сотни рабов с целью услуг и роскоши, и кроме того, еще по несколько тысяч их для ведения доходных занятий. Но эти немногие богачи владычествовали над миром и задавали всему обществу тон, хотя в то же время и сами они были послушными слугами всемогущего императора. После того как богачи научились с выгодой эксплуатировать свои капиталы с помощью рабского труда, свободный труд они все более и более вытесняли с рынка, с поля и из ремесленной мастерской. Против соединенной конкуренции крупного капитала и несвободных рабочих сил, в которые мог во всякое время превращаться капитал, конечно, не могло выстоять здоровое среднее сословие, по крайней мере, в больших центральных пунктах народной жизни и особенно в Риме. Да оно и не всегда хотело этого. Возник свободнорожденный пролетариат, который даже стыдился работать, хотя в то же время не стыдился жить подачкой от государства. Но перевес в численности в больших городах был на стороне рабов. Вычислено, что в Риме, кроме аристократии и гарнизона, было 600000 свободных жителей, но вместе с тем в нем жило свыше 900000 рабов, причем вольноотпущенники, хотя во многих отношениях они и были связаны с своими прежними господами весьма тесными обязательствами, причислялись к свободным жителям. Однажды состоялось сенатское постановление, чтобы рабы в Риме отличались от свободных особым покроем одежды. Но это постановление не было приведено в исполнение, так как все увидели громадную опасность в том, что рабы могли поэтому сосчитать своих господ и придти к сознанию своего численного превосходства над ними. В дохристианские времена восстания рабов часто переходили в продолжительные войны, и еще в начале империи одно незначительное, быстро подавленное восстание рабов в Нижней Италии привело в большой ужас самую столицу вследствие множества находящихся в ней рабов, число которых изо дня в день возрастало, между тем как число свободных видимо уменьшилось. Это было действительно опасное сословие, которое, по-видимому, могло оправдывать и принимавшиеся против него крутые мероприятия. В тот год, когда ап. Павел был привезен в Рим в качестве узника, городской префект Рима был умерщвлен в собственном доме одним из своих рабов. Так как, однако, по древнему обычаю, следовало казнить всех рабов умерщвленного, которые в момент совершения преступления находились под одной кровлей со своим господином (а их было 400), то городская чернь стала на сторону большинства, конечно, невинных рабов домохозяйства, и произвела вместе с ними мятеж. Сенат колебался. Сенаторы рассуждали между собой: «Уже наши предки не доверяли характеру своих рабов, хотя они еще вместе с ними рождались в том же имении или в том же городском доме и с детства возрастали в любви к своим господам. Но так как теперь мы имеем в своем услужении многочисленные народы, отличающиеся разнообразными обычаями, чуждой или даже вовсе никакой религией, то этот сброд можно сдерживать только при помощи страха». Взгляд этот восторжествовал, но самый приговор можно было исполнить только тогда, когда народ был обуздан грозой жестокого императорского указа и все улицы, ведшие к судебной площади, были заграждены войсками. В данном случае в дело вмешался суд; но до конца дохристианского времени тело и жизнь раба безусловно находились во власти господина. Подобно тому, как он мог обратить раба на какое угодно занятие, так вместе с тем он мог продать его, кому только хотел и когда это ему было угодно. Катон Старший учил, что как нужно уничтожать старые полевые телеги и старое железо, так равно и старых рабов. И если никто не хотел купить немощного от старости или неизлечимо больного раба, то можно его было просто выгнать, и это случалось нередко. Наконец, господин по всякому любому поводу и всяким способом мог умертвить своего раба, решительно не давая никому отчета в этом. Даже и той умеренной правовой защиты, которую некогда Афины предоставляли своим рабам, лишен был раб при господстве римского права. Закон тщательным образом защищал только владетельное право господина на своих рабов. Если греки и римляне называли своих рабов, будь то мужчина или женщина, словами, какими обыкновенно обозначаются бездушные предметы, то это вполне соответствовало правовому положению рабов. Раб считался отнюдь не личностью, а вещью, частью инвентаря. Некоторым рабам господа позволяли жить с какой-нибудь рабыней в своего рода браке, но по праву это вовсе не был брак. Не говоря уже о наихудшем, рабовладелец мог во всякое время продать мужа без жены, детей без родителей. В обычае было давать рабам кое-что из одежды и пищи, а также отчасти и деньгами. Но никакой закон и никакая сила не могли принудить алчного и жестокого господина относиться к своим людям по-человечески. Многим рабам позволялось с известною самостоятельностью заведовать своей так называемой «собственностью», но, с точки зрения права, эта собственность, вместе с ее владельцем, принадлежала господину. Раб в этом отношении так же не мог жаловаться в суд, как и во всяком другом. Он не мог даже быть свидетелем на суде. Если нужно было удостоверить преступление, очевидцами которого были или могли быть рабы, если нужно было доказать невинность обвиняемого при помощи показаний рабов, то допускались и показания рабов, но не иначе как вынужденные посредством пытки. Если раб при этом делался калекой или погибал совсем, то господин мог требовать вознаграждение за убыток. Что наносилась несправедливость человеку, который, будучи совершенно невинным, подвергся жестокому обращению только потому, что ему пришлось иметь какое-нибудь сведение о деле, общественное мнение относилось к этому столь же равнодушно, как и законодательство. Это не значит, чтобы некоторые рабы не находились в более или менее сносном положении, и нередко между господином и рабом завязывались узы доверия и привязанности. Уже собственная выгода побуждала господ обыкновенно бережно относиться к своему ценному живому имуществу, затем опасение ужасных взрывов мести заставляло и жестоких господ быть предусмотрительными. Но кроме того, повсюду не было недостатка в естественной сердечной доброте, а также и не всегда сознательной гуманности, которая обеспечивала этим бесправным, совершенно беззащитным людям известную человеческую симпатию. Серьезного, однако, ручательства для этого не давали ни народная совесть, ни закон. Нет надобности наглядными примерами показывать, каково было действительное положение рабов, потому что иначе, чтобы изображение было верно, пришлось бы рядом с немногими отрадными картинами нарисовать такие, которые возмущают всякое чувство. Историк нашего времени справедливо говорит, что, быть может, «сумма всех страданий негров в наше время есть капля по сравнению с тогдашним положением рабов в больших имениях Италии и провинций». Достаточно будет привести еще изречение римского поэта времен империи, который бичевал жестокость знатных дам по отношению к их рабам. Если они при всяком случае готовы были предавать своих рабов распятию, обычной казни для рабов того времени, то он просит мужей увещевать своих жен, чтобы они сначала точно исследовали дело и затем уже произносили приговор; потому что «никогда промедление не бывает слишком долгим, когда вопрос идет о смерти человека». Но когда один муж намекнул об этом своей жене, то она вспыльчиво ответила: «Разве ты с ума сошел? Неужели раб есть человек»?
Да, был ли действительно раб человеком, это для тогдашнего времени вопрос был трудный, и высказано было уже много различных мнений по вопросу о рабстве. Уже за столетие раньше, у более серьезных и вдумчивых мыслителей среди греков явственно выступала неуверенность во мнении касательно справедливости и полезности этого общественного учреждения. Платон с сомнением высказывался особенно об опасности этого учреждения. Другие опровергали ходячее воззрение, будто есть люди, которые ни к чему лучшему неспособны, как к рабству, и что рабы вполне достойны своей участи. Афинский ритор Алкидам говорил: «Всех Бог произвел свободными. Никого природа не сделала рабом». Поэты в трагедиях нередко влагали речь в уста человека с свободной и высокорожденной душой, которая и в плену и рабстве сохраняла свое благородство. Существовала пословица: «тело есть раб, а разум свободный». Комедия приучала афинского гражданина признавать в своем рабе не только остроумие, мужество и ловкость, в которых он иногда превосходил своего господина, но также и истинную добродетель, и громко проповедовала естественное равенство всех людей: «хотя кто-нибудь и раб, но он имеет одинаковое тело; ведь в природе никто не родится рабом, – только слепая судьба повергла в рабство его тело». На театральной сцене сам раб в качестве актера показывал своему господину, что он не забыл и не потерял своего человеческого достоинства.
Но принимали ли рабовладельцы все это к сердцу, следовали ли они советам, которые давались им в театре – пробуждать человечным обращением нравственное чувство в рабе, или же они продолжали проводить строгое различие между поэтической свободой и прозой жизни, – вот в чем вопрос. Если философы учили, что каждый добродетельный человек свободен, и всякий, кто служит похотям, есть раб, то они при случае не упускали заметить, что это не имеет никакого отношения собственно к правовому различию между рабами и господами в общественной жизни. У позднейших греков, как и у римлян, в начале христианского времени господствовал взгляд, что образованный человек не мог сносно существовать без рабов, и что правовое или скорее бесправное положение раба было совершенно в порядке вещей и соответствовало самой природе. Это доказывал даже Аристотель. Ему уже известно было мнение, что в природе все люди равны, и что основанное на насилии право господина на своих рабов собственно есть бесправие; но он опровергает это мнение. Рабы, по его мнению, необходимо принадлежат к нормальному домохозяйству, и если поэт древнего времени – Гесиод описывал домашнее состояние человека словами, что все домохозяйство у него состоит «из дома, жены и вола, который тащит плуг», то это положение Аристотель признает пригодным только для бедняка, который не имеет другого слуги, кроме вола. Свободный гражданин в благоустроенном государстве не должен заниматься никакой телесной работой, будь это обработка земли или какое-нибудь ремесло; потому что при таком занятии не может-де преуспевать добродетель, которая необходима гражданину. Поэтому он должен иметь других, которые бы исполняли для него все низшие работы, и без рабов он мог бы обойтись только в том случае, если бы существовали такие машины, которые двигались бы сами собой. Такие автоматы именно и есть рабы. Но природа позаботилась и о произведении людей, которые пригодны для того, чтобы быть такими живыми орудиями для других людей и принадлежать им, как члены телу и тело душе. Кто именно от природы таков, что он должен в указанном смысле принадлежать другому, то есть, кто получил такую лишь долю разумности, что он может лишь постигать разум других, а своего разума не имеет,– тот есть прирожденный раб, и тому полезно также и на самом деле принадлежать господину в качестве раба. Но кто должен решать касательно того, имеет ли известный человек такую именно рабскую натуру? Господин, или раб? Или работорговец? Дело было бы очень просто, если бы философ сам верил высказанному в этом рассуждении положению, что кто имеет естественное расположение к рабству, тот по тому самому фактически находится в обладании господина; или если бы он мог утверждать (что он, однако, скорей должен был отрицать), что природа обыкновенно отмечает рабскую душу также и в самой ее внешности. Если рабы отчасти уже рождаются рабами, то нужно бы ожидать, что природа представляет этой, раз существующей и для общественной жизни столь необходимой породе рабов, возможность размножаться, как и всем другим породам обычным путем. Но природа не всегда в точности исполняет свою обязанность. Она иногда производит детей господ с рабской душой и наоборот – детей рабов с благородным расположением. Другие попадают в рабство вследствие войн и другого рода насилий, и война против тех, которые, будучи рождены рабами, не хотели бы подчиняться господам, столь же законное дело, как и охота. Это применимо к варварам, которые от природы призваны к тому, чтобы служить эллинам, этим действительным людям. Победа также обыкновенно служит доказательством того, что победитель обладает высшей нравственной силой. Победное шествие Александра Великого, ученика нашего философа, от Геллеспонта до Инда, блистательно доказало, что греческий гений и греческая энергия призваны господствовать над изнеженными и привыкшими к деспотизму азиатами. Но нет правила без исключения, и что, если правило потерпит столько же исключений, сколько оно находит подтверждений? Если благородный побеждается благородным или если даже эллин варваром и превращается от него в раба? Это, конечно, есть состояние ненормальное, оно противно природе и несправедливо. Но рабы необходимы, и есть рабы от природы; следовательно, рабство есть благодетельное учреждение природы.2
Это мнение о рабстве и лежащие в основе его воззрения – презрение к собственноручной работе, требование, чтобы гражданин всецело отдавался политической жизни, и гордое чувство превосходства эллина над варваром вполне соответствовали греческому народному духу, как он уже в некоторых отношениях и раньше обнаружился в политическом строе Спарты, а затем, именно со времени персидских войн, во всех отношениях сильно развился во всем народе. Раньше и сами греки думали иначе. У Гомера царская дочь стирает белье на реке вместе со своими служанками, и царь Итаки хвалится тем, что он собственными руками приготовляет себе постель. Тогда и отношения между господином и рабами были патриархальные, и мнение о чужих народах было несравненно более человечное. Гомер еще ничего не знал о противоположности между эллинами и варварами. Фукидид находил в этом доказательство прежней слабости и неразвитости своего, сделавшегося после столь сильным и гордым, народа, и нельзя отрицать, что сильное национальное самосознание позднейших греков покоилось на крупных подвигах и в свою очередь опять давало им способность к совершению великих подвигов. Но истинного прогресса на пути гуманизма это развитие как от Гомера до Фукидида, так и от Гесиода до Аристотеля, не показывает. Чрезмерное национальное чувство всегда было препятствием для истинной гуманности: это можно видеть также и у благородных греков. Если Платон не мог терпеть, чтобы в его государстве один эллин служил другому эллину рабом, то этим самым он вместе с тем признавал, что рабство есть состояние недостойное и что заблуждаются те, которые думают, что собственно греки только и есть действительные люди. Но к римлянам перешло именно уже позднейшее греческое воззрение на рабство, и у них оно нашло себе восприимчивую почву. Оно было господствующим в конце дохристианского времени и не могло благоприятствовать перемене в правовом положении рабов. Но такая перемена, тем не менее, хотя и медленно, замечается с самого начала Римской империи. Уже к первым временам правления Августа относится распоряжение, которое ограничивало власть господина в деле наказания рабов и посредником между господином и его рабом делало судью.3 В течение первого и второго столетий следует ряд законодательных определений, которыми предоставлялась рабам дальнейшая защита. Знаменитые юристы, когда им приходилось говорить о положении рабов, стали ссылаться на естественное право и обнаруживали в толковании относящихся сюда законов, наклонность повсюду благоприятствовать свободе и решать дела в интересе гуманности. И в философской литературе замечается поворот идей, который неминуемо склонялся в пользу рабов. На латинском языке, по крайней мере, еще никто не писал так, как писал Сенека, воспитатель и министр императора Нерона, что именно благородное чувство может принадлежать всем, столь же может принадлежать вольноотпущеннику или рабу, как и римскому всаднику. «Ведь что такое всадник, или вольноотпущенник, или раб? Это суть имена, возникшие из честолюбия и несправедливости». Подобным же образом он восставал и против гладиаторских игр: «Человек для человека есть священное дело, а между тем он убивается ради игры и удовольствия». Восхваляя своего друга, о котором Сенека слышал, что он обращается со своими рабами дружелюбно и доверчиво, он писал ему: «Рабы они? Нет, они люди. Рабы они? Нет, они домочадцы. Рабы они? Нет, ниже нас стоящие друзья. Рабы они? Нет, наши сослужители, если подумать, что судьба одинаково господствует над всеми. Поэтому я смеюсь над теми людьми, которые считают стыдом есть вместе с своими рабами. Почему стыдятся? Только потому, что надменный обычай окружил господина за столом толпой стоящих рабов». При этом Сенека упоминает о временах, когда отношения между рабами и господами у римлян были еще патриархальны, когда господин дома справедливо носил название «отца фамилии», то есть, всей совокупности членов своего домохозяйства, так как рабы могли свободно говорить со своими господами, и в то же время с самоотверженной верностью молчали за своих господ, если пыткой хотели выманить у них признание, которое могло быть опасным для их господ. Приведя ходившую тогда пословицу: «сколько рабов, столько и врагов», он, напротив утверждает, что «они не враги наши по существу, но мы сами делаем их таковыми». Конечно, не всякого раба нужно непременно сажать за свой стол, как равно и не всякого свободного. Но мерилом при этом должно служить не высшее или низшее занятие раба, а его нравственное достоинство. Одних нужно сажать за свой стол потому, что они стоят того, других для того, чтобы они сделались таковыми. Далее он говорит: «старайся о том, чтобы тебя скорей почитали, чем боялись». Если для кого-нибудь этого недостаточно, если кто-нибудь думает, что это значит призывать рабов к свободе и низвергать господ с их высоты, то пусть он подумает, что для гуманных господ должно быть достаточно того, чем довольствуется сам Бог, именно, чтобы почитали и любили Его. «Любовь же не совместима со страхом». Можно бы подумать, что это говорит христианский проповедник, который бичует сословное высокомерие образованных классов своего времени и увещевает христианских господ исполнять свои обязанности по отношению к своим слугам. Недаром составилось сказание, что Сенека был другом ап. Павла и от него был посвящен в тайны христианской истины. Тот римский наместник Галлион, перед судилищем которого ап. Павел в Коринфе нашел холодную справедливость, был брат Сенеки, и при том императоре, который принудил своего бывшего учителя Сенеку предать себя смерти, был обезглавлен в Риме и ап. Павел. Уже в древнее время появилась даже переписка между ап. Павлом и философом Сенекой, и доселе не умерла наклонность приписывать скрытому христианскому влиянию те гуманные стремления, которые обнаруживаются в языческой литературе и законодательстве в течение первых веков христианской эры.4 К сожалению, еще не с достаточной основательностью исследован вопрос, насколько в то время распространено было среди язычников знакомство с христианством, и как рано и глубоко христианские идеи проникали в языческий мир. Хотя извне последний все еще относился к церкви враждебно, но в отношении к вопросу о рабах можно с достаточностью доказать, что переворот в воззрениях на них начал совершаться еще раньше торжества христианства. Новые идеи уже носились в воздухе, начали проникать в правящие классы общества, и стало заметным решительное стремление к улучшению в римском законодательстве в отношении рабов. Мало того, для этих идей был еще и другой источник. Еще лет за двадцать до Сенеки, александрийский иудей Филон, правда с меньшим красноречием, но несомненно с большею серьезностью и глубоким обоснованием, проповедовал в сущности те же истины, что и Сенека. Природного рабства, учил он, не существует; всякий правоспособный, образованный или Богом возлюбленный человек свободен, хотя бы извне он и был рабом, и внешний труд не позорит никого. Если иудей требует мягкого обращения с рабом, то он имеет при этом возможность ссылаться на бессмертный закон своих отцов, с гуманностью которого именно в этом пункте не могло равняться ни одно античное законодательство, и кроме того, он мог ссылаться по крайней мере на тысячами считавшееся иудейское сообщество, на секту ессеев, которые совсем не терпели у себя рабов, а все служили друг другу трудом и свободой.
Такое воззрение иудеи заимствовали не из Евангелия. Оно коренится еще в самом духе Моисеева законодательства, которое не только отличалось самыми возвышенными взглядами на отношения людей между собою вообще и господ к рабам в частности, но простирало гуманность даже и на животных, предписывая миловать и скот. Так, быть может, христиане научились этому воззрению, как и многому другому, от иудеев? Ведь и Христос и Его апостолы были иудеи, и они не отрекались в наследии своих отцов ни от чего такого, что имело значение и могло сделаться общим достоянием человечества, и уже чрез то, что они были истинными израильтянами, для них и для всех тех, которые поддавались влиянию их проповеди, сразу вырывался самый корень, из которого собственно почерпало себе жизненную силу специально языческое воззрение на рабство, хотя бы оно, по-видимому, смертельно поражалось еще прекрасными словами поэтов и философов. Во всяком случае, презрение ко всякому труду, который напрягает тело и затрудняет свободное движение духа, и тесно связанный с ним ложно аристократический дух греко-римской образованности не могли найти себе места у иудея, который веровал в свою Библию и с основательной национальной гордостью умел сносить насмешки язычников.
В этом отношении у иудеев было ясно выработанное и всеми сознаваемое миросозерцание. Ведь не кому-нибудь из отдельных людей, а родоначальнику всего народа, а затем и всем, которые имеют притязание на звание человека, было сказано: в поте лица твоего ешь хлеб твой. Конечно, пот, которого стоит труд, утомительное напряжение, с которым человек получает от земли, вместо терний и волчцов, приносимых ею, питательное зерно и вино, веселящее сердце, есть проклятие, бывшее последствием греха. Но заповедь обрабатывать сад и подчинять себе землю древнее греха; сам по себе труд есть благословение, и он есть то средство, через которое человек опять приобретает и расширяет то господство над природой, к которому он призван. Не хищные звери, укрывающиеся в свои логовища, когда восходит солнце, но человек, который тогда выступает на свою работу и на свой труд до вечера, есть господин земли. Следовательно, также не философскому мыслителю или свободнорожденному, и не иудею или греку, но человеку, слабому сыну человеческому, который при своем рождении бывает беспомощнее молодых животных, предоставил Бог господство над всеми тварями, но не как подарок, который, так сказать, положен ему еще в колыбель, а как призвание, которое он должен исполнить, а как задача, которую он должен разрешать. Этого он достигает посредством труда, и каждая направляющаяся к этому и совершаемая в страхе Божием работа, есть работа «честная», труд почтенный. Это знал всякий иудейский ребенок. Не было поэтому ничего позорного и в том, если Иисуса Христа Его соотечественники называли сыном плотника и даже плотником. Ап. Павел, будучи рожден с правами римского гражданина и получив хорошее раввинское образование, вместе с тем, по обычаю иудейских ученых, знал и одно ремесло. Известно, что он постоянно, рядом со своей усиленной миссионерской деятельностью трудился и в своем ремесле, чтобы достигнуть полной независимости в своей духовной работе. Когда он в Коринфе и Ефесе работал в доме и мастерской фабриканта палаточных материй Аквилы, то, несомненно, он работал вместе с рабами. Великий апостол народов был, вместе с тем, простым, так сказать, фабричным рабочим и работал в качестве раба рядом с рабами. Он хотел этим доказать и обеспечить свою свободу. Поэтому он мог также с полным основанием указывать на свои руки, которыми он зарабатывал и себе, и своим сотрудникам хлеб в течение многих лет. Потому же, устраняя всякую возможность появления мнения, что он проповедует так только для других, а не для себя, он мог также предписывать церквам правило: «посему, кто не хочет работать, тот не должен и есть». Как это правило, так и самый пример апостола указывают на радикальное устранение одного из основных заблуждений, которые именно и дали рабству его необычайное развитие, и самым отношениям между наслаждающимися господами и работающими рабами придали его наиболее отвратительный отпечаток.5 Но это еще было не Евангелие, а мораль, которую язычник мог узнать также и от иудеев, не сделавшихся еще христианами.
Что же говорит о рабстве само Евангелие? Прежде всего, нужно непременно иметь в виду, что Евангелие не есть программа улучшения в благосостоянии мира, а проповедь избавления мира. Эта проповедь предполагает, что достоинство, принадлежащее человеку, как образу Божию от самого создания, столь же простирается на всех людей, как и извращение человеческой природы, которое делает человека прирожденным рабом греха, и что по сравнению с тем общим достоинством и этим общим бедствием все другие различия между людьми имеют уже второстепенное значение, – будут ли они основываться на творении, будут ли следствием греховного вырождения или исторического развития. На этом основании Евангелие проповедует, что в Иисусе, Сыне Божием и Сыне человеческом, вновь восстановлена первоначальная идея человека, а вместе с ней – и нормальные отношения человека к Богу, и что человек, через веру в Иисуса Христа, опять вступает в правильные отношения к Богу и получает залог того, что он достигнет цели своего назначения – быть чадом Божиим во времени и в вечности, по душе и по телу. Для этого благовестия, обращающегося ко всем безразлично людям, во всяком случае, как говорит ап. Павел, нет ни иудея, ни эллина, ни раба, ни свободного, ни мужчины, ни женщины. Но вместе с тем отсюда же прямо явствует, как было бы ошибочно находить в этих превосходных словах принципиальное уничтожение рабства. С одинаковым правом можно бы сказать, что Евангелие уничтожает национальности или даже отменяет различие между мужчиной и женщиной, а следовательно, уничтожает и брак. В действительности, этим сказано лишь то, что ни одно из тех различий, которые указывает Евангелие, не исключает призвания к высшей цели, и что то, чем должен стать каждый человек чрез Иисуса Христа и Евангелие, имеет несравненно большую ценность, чем все те особенности, какие кто-нибудь может приобретать или владеть ими в качестве члена своего народа, члена своего сословия, в качестве мужчины или женщины. В этом, конечно, заключается также и требование, что не одно из этих различий, но сознание одинаковой потребности в избавлении и одинаково получаемой благодати должно быть собственно мерой отношений людей между собой, – следовательно, требование препобеждающей все эти различия любви христианина к христианину и ко всякому, кто может быть таковым. Далее в Евангелии заключается также требование, или вернее, обетование новой организации человечества, в которой все, что испорчено грехом, опять восстановляется, и все опять становятся хотя и не равными, но соответствующими своему действительному положению. Эта новая организация человечества называется Царством Божиим. А кто верует в то, что оно явилось вместе с Иисусом Христом, тот знает также, что это царство Божие не может достигнуть всестороннего развития в течение той земной жизни, которую мы знаем: потому что в этом земном круговороте грех не умирает, а превращает все различия во враждебные противоположности, всякий порядок в принуждение, и всю жизнь – в беспощадную, чуждую всякой любви борьбу за существование. Царство Божие, в его полном понятии, остается предметом надежды, которая уходит за пределы настоящего мира, и христианство, проповедуя будущее царство Божие и обещая новый мир, новую землю, на которой будет обитать правда, проповедует в то же время терпение по отношению к условиям «этого злого настоящего мира», и именно великое терпение, выносящее все до конца жизни и до конца настоящего мира. Но рядом с этой истиной, которой новейший христианский мир склонен легче пренебрегать, чем глубже ценивший ее мир древний, нельзя не видеть и другой истины, что царство Божие уже осуществляется и теперь, что оно есть известный жизненный порядок, который коренится во внутреннем духовном возрождении людей, совлекших с себя образ ветхого человека. И в настоящем своем положении царство Божие не есть также просто невидимый союз душ, которые стремятся уйти из этого мира, но союз живых людей, которому его Основатель дал определенные законы и указал весьма великую задачу и в настоящем мире. Живя в этом настоящем Царстве Божием христиане пользуются его благами и подчиняются его законам, как норме своих взаимоотношений. Поэтому они, – конечно в тех пределах, куда простирается общность их убеждений, т. е., в пределах самой церкви и в пределах принятых в церковь народов, – сознательным и совместным трудом не могут не давать примера будущего мирового порядка, вводить нравы и основывать учреждения, которые соответствовали бы собственно христианскому взаимоотношению людей между собою, как братьев во Христе. Вследствие этого и рабство, которое христианство нашло существующим в качестве непременного составного элемента в каждом семействе, должно было неизбежно испытать на себе переворот. И этот переворот совершился именно под непреодолимым влиянием этого нового христианского духа. Нужно, впрочем, остерегаться крайностей в этом отношении. Представление, что церковь с самого начала безмолвно носила в своем сердце отмену рабства или даже открыто писала эту отмену на своем знамени, было бы неверно; но еще менее соответствовало бы истине и исторической справедливости то противоположное представление, будто бы христианство с самого начала относилось к учреждению рабства равнодушно, а еще более отрицание того, что христианство более, чем какая-нибудь другая духовная сила, содействовало устранению злоупотреблений рабства и проповедовало истины, которые рано или поздно должны были привести к отмене самого рабства, если только христиане хотели оставаться верными основным истинам своей религии.
Проповедники христианства с самого начала имели много поводов заниматься вопросом о рабах, потому что значительную часть своих членов первоначальные церкви получали именно из сословия рабов. Языческие противники христианства открыто смеялись, что христианство находит себе приверженцев почти только среди рабов и необразованных ремесленников, среди старых женщин и неразумных детей. В этом было почти столько же истины, сколько и злонамеренного преувеличения. Евангелие, которое сначала утверждалось преимущественно в больших городах, находило там вместе с тем и огромные массы рабов, и если ему даже с внешней стороны во многих отношениях более свободен был доступ к рабам, чем к свободному населению, то мы должны представлять себе, что рабы в домах своих господ, на фабриках и в мастерских жили не как в темнице. В разных отношениях они принимали участие в круговороте общественной жизни. Но раз рабовладелец был приобретен для христианской веры, раз дом такового становился своего рода местопребыванием миссионера или обычным местом христианских собраний, то прежде всего рабы этого дома и составляли слушателей проповедника Евангелия. И почему бы не у них именно Евангелие и должно было находить особенное сочувствие, когда оно обещало душевный покой и легкое иго труждающимся и обремененным, когда оно как господам, так и рабам приписывало одинаковые прирожденные достоинства пред Богом, и всем верующим одинаковое звание чад Божиих? Это не были парадоксальные положения, в роде тех, которые развивал перед философствующей публикой какой-нибудь философский писатель, или перед своими избирателями какой-нибудь адвокат или трибун; но это были истины, которые были проповедуемы рабам и господам, сидевшим на одной и той же скамье. Большое множество рабов в христианских общинах в первом и втором столетиях, делавшее христианство презренным в глазах язычников, служит именно сильнейшим доказательством того, что христиане того времени ревностно старались склонять рабов к своей вере. Если они считали душу раба не менее достойной священнейших благ своей церкви и не менее способною к высочайшим задачам, чем и душу знатных людей, то этим самым не только теоретически, но и практически ниспровергался старый языческий взгляд на раба, как на существо низшего рода. Древнейшая дошедшая до нас апология христианства, недавно открытое защитительное сочинение афинянина Аристида к императору Антонину Пию говорит вообще о христианах: «Рабы и служанки или дети, если кто-нибудь из них имеют таковых, убеждают их становиться христианами ради любви, которая господствует между ними. И раз они сделались таковыми, то они без различия называют их братьями».6 Христианский отец семейства считал своею обязанностью столько же заботиться и о душевном спасении своих еще не обращенных рабов, сколько он заботился о своих детях. А если ему удавалось склонить своего раба к вере, то последний через это самое вступал в теснейшее общение с ним в богослужении и в жизни, – общение, в котором все называли себя братьями, так что после общественного богослужения никто не мог отказать другому в братском целовании, и все ели от одного и того же хлеба, все пили из одной и той же чаши. Это был переворот не только в воззрениях, но в самой жизни. Это был переворот в той области жизни, в которой древние христиане получали не только удовлетворение своей религиозной потребности, но и мотивы и правила, форму и содержание для своей социальной жизни в семействе и обществе. Уже этим одним то, что Евангелие проповедовало рабам и свободным, существенно отличалось от всего того, что когда-то говорили в этом роде языческие философы, особенно стоической школы. Эти последние всегда имели влияние только на отдельных лиц, которые слушали их трактаты и читали их сочинения, да и те всегда могли колебаться и недоумевать, как осуществлять эти их идеи в обществе, которое не разделяет их положений. Даже влиятельное положение некоторых учеников этой философии в высших государственных должностях до императорского трона и в кругах задававших тон ученых знатоков права, мало содействовало проведению их положений в действительную жизнь. Смягчение законодательства в отношении к рабам в течение первых столетий империи отнюдь не делает эпохи в истории рабства. Обновление общества было невозможно, если никто не чувствовал нужды и не имел мужества проповедовать своих лучших убеждений также и низшим классам и вообще людям крайне обездоленным в социальном отношении. Только из среды самих рабов мог сильнее возвышаться более убежденный в этом голос. Так это было с хромым Эпиктетом, рабом одного императорского вольноотпущенника, которому стоический философ в Риме, Мусоний Руф, позволил пользоваться своими философскими рассуждениями. Когда Эпиктет получил свободу и сам сделался учителем философии, то он, как сам испытавший всю бездну человеческой бедственности в состоянии рабства, не преминул обращаться с серьезными увещаниями к совести молодых господ, слушавших его рассуждения. Не как господа, а как братья, как дети одного Бога, учил он, должны они смотреть на своих рабов, видеть в них существа подобные себе и сообразно с этим обращаться с ними. Он протестовал против того, чтобы рабов лишать философского образования. Не трудно понять, что речи Эпиктета даже еще спустя 100 лет после него много читались людьми низшего состояния.7 Но ему, как и другим ему подобным мыслителям, не доставало веры, что проповедуемая ими идея о новом, более совершенном обществе, может когда-либо достигнуть более или менее полного осуществления, и что неписанные «законы богов», на которые они ссылались, некогда должны были вытеснить собой законы римского государства, эти «жалкие законы мертвецов», как называет их Эпиктет. Им недоставало живого упования на Царство Божие, которое наконец должно было утвердиться на земле. Живя всецело в настоящем мире, за пределы которого они не смели заходить даже в своих философских рассуждениях, так как там их разуму не предносилось ничего определенного, им не доставало такого организованного сообщества единомышленников, которое, включая в себя отдельных лиц и ставя их со всей их домашнею жизнью под свои заповеди, под свою дисциплину, давало бы наглядный пример осуществления высшего идеала. В этих обоих отношениях уже тогда дело обстояло иначе там, где веял совершенно новый, иной дух.
У Филимона, состоятельного христианина и друга ап. Павла, в малоазиатском городе Колоссах, убежал раб Онисим, который был еще язычником. Неизвестно собственно, причинил ли он своему господину по оплошности или бессовестности какой-нибудь ущерб и, опасаясь наказания, бежал от него, запасся ли он при своем бегстве необходимыми для путешествия деньгами из кассы своего господина, или, кроме того, еще обокрал его, – но уже тем, что он бежал, он причинил своему господину ущерб и совершил преступление, за которое обыкновенно угрожало жестокое наказание. Беглый Онисим, побродив, вероятно по ближайшим городам и не найдя в них себе приюта, прибыл в Рим – потому ли, что в этом большом городе, куда со всех концов мира стекалось много всякого сброда, он считал себя наиболее безопасным, или потому, что, доверяя христианским учителям, имена которых, по крайней мере, он должен был часто слышать в доме своего господина, он надумал поискать себе убежища у них. В Риме он встретился с ап. Павлом, и последнему удалось из беглого языческого раба сделать христианина, который признал за собой долг вознаградить своего господина за причиненное ему зло и возвратиться к нему. Но он не мог возвратиться иначе, как под защитой сопроводительного послания апостола. Ап. Павел направил это послание не только к Филимону, его жене и сыну, но вместе с тем и к собиравшейся в его доме церкви. В эту церковь и должен был вступить христианский раб. Ап. Павел не скрывает, что ему хотелось бы удержать Онисима при себе, потому что он приобрел его любовью и вполне мог пользоваться его услугами. Но он уважает владетельное право господина, без воли которого не хочет решить ничего. Он отправляет Онисима обратно, как уже своего сына, которому он дал новую духовную жизнь, даже свое собственное сердце. Но то, чего он требует от Филимона, как христианина, для которого обязательны доброта и милосердие, и просит его в трогательных словах, хотя мог бы и приказать ему, есть не что иное, как то, чтобы Филимон принял убежавшего раба, как такого, который теперь уже более, чем раб, именно сделался христианским братом, и чтобы он вместо того, чтобы наказывать его за проступок, в котором тот раскаялся, встретил его с такою же любовью, с какой он встретил бы самого апостола. Правовое отношение раба к господину здесь не разрушается, а видоизменяется и превращается в отношение христианина к христианину. Любовь, которою определяется это новое отношение, запрещает господину требовать правовых следствий продолжающегося старого отношения. Если ап. Павел в конце своего послания говорит: «Я знаю, ты сделаешь больше, чем я говорю», то не без основания предполагали, что ап. Павел внушал этим Филимону отпустить своего раба на волю. Это могло также значить и то, чтобы Филимон опять отослал Онисима к апостолу, чем в то же самое время выразил бы свой отказ от владельческого права. Но ап. Павел не просит об этом, и еще менее он требует этого от Филимона, как исполнения христианского долга. Тогда, как и впоследствии, одни христиане нередко стояли к другим христианам в отношении рабов к господам, и церковь не порицала этого.
Если апостолы напоминают христианским господам о том, что они также имеют господина – Господа на небе и должны ожидать Судью, Который не взирает на сословные различия; если они требуют от господ, чтобы те относились к своим рабам справедливо и снисходительно и не держали их в послушании угрозами и застращиваниями, то в то же время они напоминают и рабам о том, что они служат Небесному Господу, у которого нет лицеприятия. Они не должны воображать себе, что вследствие своего зависимого и стесненного положения они не понесут никакой нравственной ответственности. Строжайше апостолы увещевают их быть верными и послушными, исполнять возлагаемые на них служебные обязанности, как свой долг, который должен истекать из радушного сердца и из любящего настроения к своим господам, терпеливо переносить неправду, которая может быть причиняема им в их положении, и в не меньшей степени должны смиренно почитать своих господ. Из особенного указания на эту последнюю обязанность можно видеть, как в голове рабов в христианской общине роились идеи о равенстве перед Богом и о христианском братстве. Они обнаруживали наклонность переносить эти идеи на общественные отношения, так что домовладыка переставал уже быть господином в доме; позволяли себе в обращении с христианским братом, которому они принадлежали, как рабы, такую фамильярность, которую ап. Павел порицал, как неприличие (1Тим.6:2. Ср. вообще Кол.3:22–4:1; Еф.6:5–9; Тит.2:9 и сл.; 1Тим.6:1; 1Пет.2:18–25). Иначе проявлялись эти идеи, если христианин состоял рабом у языческого господина. Чувство своего нравственного и религиозного превосходства над своим господином могло приводить его иногда к вызывающей строптивости. Угрожала опасность, что христианство могут заподозрить как учение революционное, которое подкапывало не только государственный, но и общественный порядок. Если уже стоических философов подозревали в том, что это головы неспокойные, то насколько более подвержены были такому подозрению христиане, которые представляли из себя тем более опасную социальную силу, что они осуществляли основные положения своего учения в обнимавшем всю империю сообществе! Поэтому апостолы и учители церкви последующего времени требовали от христиан, состоявших в рабстве у языческих господ, особенной верности в служении, и не только ради безопасности церкви, но также и ради истины; потому что христианство не учит в действительности, что христианин не может и не должен быть рабом. Если принять во внимание, в каком тяжелом, а также и нравственно-опасном положении часто находились христианские рабы в языческом доме, то легко понять, как в кружках христианских рабов появилось мнение, что они имеют право требовать от своих со-христиан, чтобы их выкупали на свободу на счет церкви. Против такого злоупотребления евангельской свободой уже в начале второго столетия решительно выступал Игнатий антиохийский, порицая таковые поползновения рабов. Права требовать своего освобождения, как будто бы рабство было совершенно несовместимо с христианством, древняя церковь не признавала за рабами. Они должны служить Богу в том положении, в какое их поставило, быть может, человеческое насилие или суровый закон, конечно всегда не без воли Божией, и должны удовлетворяться тою нравственною свободою, которую уже и в этом мире не может похитить у них никакое насилие и которая в будущем мире достигнет своего полного внешнего осуществления.
Но этим еще не вполне определяется то, как христианство относилось к учреждению рабства. Ап. Петр ставит отношение рабов к господам рядом с отношением подданных к кесарю и власти, а ап. Павел – рядом с отношением детей к родителям. Следует ли отсюда, что рабство есть такая же справедливая форма общественной жизни, как семейство и государство? Отнюдь нет. Семейство и брак, по христианскому воззрению, установлены еще при сотворении, и через них завязываются такие святые узы, которые может разрушать только смерть, но никогда воля человека. Государство и правительство, правда, составляют только результат исторического развития, которое уже имеет в своей основе грех; но они, тем не менее, суть также установления Божии, с целью поддержания права среди людей. Пока есть злодеи, нарушающие право, эти установления должны быть рассматриваемы всеми, желающими вести спокойную жизнь, как благодеяние, все должны оказывать уважение им своим послушанием, поддерживать их добрыми отношениями и молитвой. Напротив, рабство есть только историческое состояние, широко распространенное учреждение, которое христианство нашло уже существующим. Оно есть один из видов неравного распределения благ земной жизни, которого церковь так же не могла отменить, как и различия между богатыми и бедными. Но как рабство не перестает быть «неправедной маммоной» из-за того, что христиане могут употреблять его правильно, и как бедность не перестает быть злом из-за того, что бедные могут быть богатыми и блаженными в вере, так и признанием рабства, как возможной формы христианской жизни, отнюдь не утверждается того, что оно имеет внутреннее оправдание для своего существования. Ни один апостол и ни один учитель древней церкви не излагал перед рабами или господами целесообразности или даже необходимости этого учреждения, и еще менее приходило им в голову говорить о нем, как об учреждении, освященном Богом. И однако, было бы самым действительным средством требовать от рабов и от господ освящения их взаимных отношений на этом именно основании, если бы истина позволяла прибегать к такому средству. В действительности, рабство является обязательным лишь настолько, насколько владельческое право господина признано и пользуется защитой от государства, и отнюдь не равнодушие к политической жизни, как утверждали некоторые, а уважение к государству и его праву и делало древнюю церковь столь консервативной в вопросе о рабах. О происхождении рабства Новый Завет не дает никаких учений и не произносит никакого приговора. В этом и не было никакой надобности, потому что и без того ежедневный опыт учил, какими насильственными и часто безнравственными средствами, главным образом, поддерживалось и развивалось рабство. Но всякий, обращаясь к размышлению о происхождении рабства, мог находить в Библии ответ, что оно есть следствие наказания за грех, следовательно, во всяком случае есть зло.8 Также и в глазах ап.Павла рабское состояние есть иго (1Тим.6:1), которое нужно нести елико возможно. Очень поучительно его сопоставление рабства со смешанным браком, в котором христианин или христианка вступает в союз с языческим супругом. Христианин не должен вступать в такой брак.9 Если же брак уже состоялся до обращения одного из супругов, то христианский супруг не должен думать, что было бы несовместимо с христианством оставаться в таком браке. Но если языческий супруг желает порвать супружеские отношения, то христианин не должен делать никаких усилий удержать его. Он не должен, руководясь сомнительной надеждою обращения своего языческого супруга, возлагать на себя тяжелой задачи жить в смешанном браке, а должен с доброю совестью последовать указанию Промысла Божия, освобождающего его от этих уз. Эти правила имеют значение и для рабов. Христианский раб не должен думать, что ему непременно нужно быть свободным от своего ига, чтобы иметь возможность жить по-христиански. Он не должен в этом смысле стараться о том, чтобы так или иначе достигнуть свободы. Но если ему предоставляется законная возможность освободиться, то он не должен также думать опять, что на нем лежит обязанность оставаться рабом, а должен с упованием вступить в состояние свободы.10 Нетерпеливо стремящийся к внешней свободе должен знать, что он во всяком положении имеет свободу, к которой Христос привел Своих последователей, и боязливо держащийся своего рабского состояния должен иметь в виду, что христианин, будучи и граждански свободным человеком, может и должен оставаться рабом Христовым. В основе всего этого рассуждения ап. Павла лежит та мысль, что рабское состояние само по себе есть состояние ненормальное, и состояние гражданской свободы предпочтительнее его. Но в этом еще нет указания на отмену рабства. Этим только указано на то, что истина, которую подсказывает каждому человеку его естественное чувство, вполне соединима с христианской верой. У человека есть потребность также и в этом отношении улучшать свое житейское положение, только бы он был чужд того суеверия, будто от того или другого житейского состояния зависят нравственные и вечные блага жизни: он должен держать себя в пределах, которые начертываются для него установившимся правом в государстве и в обществе: но самая потребность в стремлении к улучшению своего положения признается вполне справедливой. Там, где получает значение заповедь о такой любви, которая с особенным предпочтением склоняется к низшим и угнетенным, там, конечно, лучше поставленные люди не предоставят обездоленным заботиться о самих себе, а должны, насколько это для них возможно, подать им руку помощи, чтобы облегчить им «иго», и где оно угрожает сделаться для них пагубным, совсем снять его с них. И это древняя церковь столь же верно исполняла в отношении к рабам, как и в отношении к бедным.
Вопрос, насколько христианство в древнем мире содействовало отмене рабства, конечно, не может получить ответа уже потому, что рабство тогда не было прямо отменено, но – или перешло в другие, более мягкие формы зависимости и заменено было ими, или мало-помалу само собой вымерло. Государственное законодательство содействовало этому очень мало, и мы ничего не отнимем у церкви, если скажем, что она в течение первых трех столетий не оказывала давления на государственное законодательство, как не содействовала ему и молчаливым согласием. Только там, куда простирались веления нового закона Евангелия, именно внутри церковного общества, христианство вполне могло пожинать плоды своей истины. Там-то оно и создало то, поистине новое и великое, что и произвело полный переворот в отношениях между людьми.
Так, в древней церкви не предоставлялось произволению отдельных христиан, но, насколько мы знаем, вменялось в обязательное дело любви для общин выкупать христианских рабов, которые оказывались в бедственном положении, а также и пленных, которые через это самое поступали в рабство.11 Уже в язычестве нередко случалось, что господин еще при своей жизни из личного побуждения давал свободу некоторым рабам, но у христиан это считалось делом благочестивым, как своего рода богослужебный акт, который совершался во время общественного богослужения. Когда Константин Великий признал законную силу за освобождением рабов, совершенным перед епископом и общиной, то этим он не создавал чего-нибудь нового, а подтвердил только церковную практику, которая доказывает, что церковь, как корпорация, уже издавна имела и осуществляла потребность уменьшать число рабов и благо личной свободы предоставлять возможно большему числу людей или даже всем. Нельзя, конечно, численно определить тех блистательных результатов, каких достигла церковь своей борьбой против театра и амфитеатра, равно как и против всех тех народных увеселений и предприятий, при которых приносились в жертву жизнь и честь рабов, как и против ростовщичества и выбрасывания детей, которые в те века были весьма обильным источником рабства. Но никакое предубеждение не может умалить той славы мучеников христианской церкви, что они с несравненно большей энергией, чем государственное законодательство или языческая гуманность того времени, старались пресечь самые источники рабства.
Еще яснее становится отмена рабского состояния среди самой церкви. В ней не только языческие воззрения на рабство были отвергнуты,12 но водворились такие нравы в христианской жизни, и установился такой порядок, по которым рабам в христианском обществе отводилось достойное людей положение. Если по единогласному свидетельству археологов, на христианских надгробных памятниках чрезвычайно редко встречается название умершего рабом или вольноотпущенником, то это указывает не на то, что число христиан этого состояния, начиная приблизительно со второго века, вдруг сильно уменьшилось, а на то, что внутри церкви этим социальным отношениям придавалось очень мало значения. Если раб, по языческому воззрению, был вещью и товаром, то уже знаменательно и, конечно, не случайно то, что христианская литература первых четырех веков не представляет нам ни одного примера, чтобы какой-нибудь христианин продавал своего раба, или даже христианского раба другому господину. Против продажи рабов христианские учители не восставали не потому, чтобы они считали такую продажу делом позволительным, а просто потому, что такой продажи вообще не существовало среди христиан.13 Древние христианские постановления, в виду тяжелых и возмутительных случаев, иногда происходивших при этом, не могли бы умолчать о такой продаже, если бы она случилась где-нибудь. Если бл. Августин находил делом очень сомнительным передавать одного раба, как и всякий другой предмет имущества, в виде подарка другому господину, потому что владетельное право христианина на своего раба имеет совершенно иной характер, чем в отношении к лошади или к одежде, то этим он лишь высказывал тот взгляд, для выражения которого в первые три века церкви собственно не было повода. Каково было в христианском доме обращение с христианскими рабами, этого, как само собою понятно, нельзя изобразить в нескольких общих словах. То, чего требуют отдельные проповедники и писатели, можно, пожалуй, принимать за доказательство того, что в действительности существовало нечто противоположное их увещаниям, и самые увещания их отчасти не идут дальше того, что предоставляли также и гуманные язычники, по крайней мере, некоторым из своих наиболее приближенных рабов. Если позволительно указать на мелочь, которая, однако, весьма характерна, то мы не стали бы отрицать, что и какой-нибудь Сенека или Эпиктет могли сказать то, что некогда сказал Климент Александрийский, именно, что «недостойно давать приказания служащим рабам чрез дудки или щелканьем языка, или рукоплесканием». Но уже более свидетельствует в этом отношении то, что требуется в церковных постановлениях. Хотя расстояние между законом и жизнью тогда, как и во все времена, было довольно большое, однако в древнехристианских писаниях этого рода, которые отнюдь не изображают отвлеченных идеалов, а всегда принимают во внимание многоразличные случаи действительной жизни и возможность их осуществления, проникло лишь то, что в широких кругах считалось столь же необходимым, как и исполнимым. Древнейшее относящееся сюда творение, вероятно около 110 года составленное в Александрии «Учение 12 апостолов» говорит, между прочим: «Давай приказания твоему рабу и твоей рабе, которые уповают на того же Бога, не с раздражением, дабы они не перестали бояться стоящего над обоими, т. е., тобой и ими, Бога; потому что Бог приходит не для того, чтобы призывать людей по лицеприятию, но (Он приходит со Своим призывом) к тем, которых уготовал к тому Дух». Церковь не предоставляла также и мягкого обхождения с рабами произволу господ или слабой защите государственных законов, но жестокосердых господ, как и открытых грешников подвергала церковному наказанию. Епископ не должен был принимать даров от таких лиц, которым он может впоследствии сказать, что они худо обращаются со своими рабами, подвергая их побоям, голоду и жестокому труду.14 К христианскому обхождению с рабами прежде всего причислялось и то, чтобы по воскресным и другим праздничным дням их освобождали от труда и предоставляли возможность посещать богослужение. И они принимали участие в церковной жизни, не только в качестве простых слушателей и богомольцев. Все церковные должности до сана епископа были открыты и для рабов. Теперь нам трудно и представить себе, как человек, будучи одновременно рабом другого, в то же время мог занимать влиятельное положение епископа в церкви. Христианский господин, очевидно, так или иначе должен был предоставлять необходимую для исполнения должности свободу тому своему рабу, который, по желанию церкви, был возведен в такой сан. Но в то же время весьма знаменателен факт, что еще в конце четвертого столетия, нередко встречались такие рабы, которые занимали духовные должности, не получив предварительно свободы или даже вообще не имея ее. Церковные постановления, которые, например, требуют для принятия раба в церковь свидетельства от господина о его жизни и искренности его намерения,15 нигде среди требующихся для занятия церковных должностей качеств не называют состояния свободы. Только уже впоследствии, в виду случавшихся столкновений с неослабно продолжающимся владетельным правом господ, по-видимому явилось церковное постановление, чтобы раб был принимаем в духовную должность только с соизволения своего господина и после полного освобождения. Затем, в то время как раб, по римскому праву, в действительности не имел настоящего законного брака, церковь с самого начала объявила брак раба столь же нерушимым и непреложным, как и брак сенатора, и в этом, как и во многих других отношениях, рабы и свободные стояли под одинаковым правом и одинаковой дисциплиной церкви и ее предстоятелей. Как апостолы, так и древнейшие отцы и учители церкви не находили даже нужным, в своих увещаниях свято хранить брак, указывать на существенно различное в этом отношении положение рабов перед гражданским законом. А когда оказывалось необходимым, то церковь вступление раба в брак называла столь же законным супружеством, как и бракосочетание остальных христиан. Она требовала, чтобы господин только в форме действительного брака делал свою рабыню женой, и угрожала отлучением тому господину, которой, в случае нужды, не содействовал своему рабу к заключению церковного брака.
Таким образом, следовательно, не пустой фразой, а глубоко проникшей в общественную жизнь истиной было то, что некогда сказал величайший учитель восточной церкви: «Церковь не знает различия между рабами и господами». Не было также пустой риторикой, когда Лактанций, этот христианский Цицерон, живший в конце периода гонений, на вопрос, неужели у христиан нет никаких различий между богатыми и бедными, между рабами и свободными, смело отвечал: «нет», и когда он же утверждал, что христиане своих рабов и своих бедняков как называют братьями в духе и сослужителями в вере, так равно и смотрят на них и обращаются с ними. Таково было церковное правило, которое по тогдашнему положению церкви имело несравненно большее влияние на общественную жизнь членов церкви, чем могли когда-нибудь иметь государственные законы. Конечно не все христианские рабовладельцы были одинаково любвеобильны и не все христианские рабы были добродетельны. Во время ужасов последних великих гонений в Египте случалось, что христианские господа принуждали своих христианских рабов совершать языческое жертвоприношение, чтобы самим остаться неприкосновенными и отвлечь от себя подозрение в принадлежности к христианскому исповеданию. Но если епископ александрийский в своем пастырском послании, получившем впоследствии церковно-правовое значение, назначал в качестве церковного наказания рабам один год, а их господину три года покаяния, то этим самым явственно признавалась нравственная ответственность раба, как осуждалось и преступное злоупотребление властью со стороны господина. И еще раньше также совершались вещи, которые кажутся нам странными. Одно происшествие, разыгравшееся на исходе второго века в римской церкви, представляет нам яркую картину из жизни того времени. Рассказ о нем передается весьма враждебной рукой, но факты не вымышлены. Один римский христианин по имени Карпофор, принадлежавший к императорской дворцовой службе и, во всяком случае, раньше сам бывший рабом, вручил своему, принадлежавшему к той же церкви, рабу Каллисту капитал для производства банковских операций. Самое имя владельца банка Карпофора, которое, по обычаю того времени, было написано на вывеске конторы его раба, привлекало особенно христиан, а между ними также бедных вдов, которые и складывали там свои сбережения. Но предприятие не пошло. Через несколько лет вклады и основной капитал исчезли. Каллист, который в этом собственно не был виновен, бежал в Порт, гавань Рима, и уже взошел на корабль, на котором он намеревался спастись от своего господина и от угрожавшего ему наказания, как вдруг он видит, что бежит его господин с целью задержать его. Тогда он, с намерением ли лишить себя жизни, как думает рассказчик, или во всяком случае избегнуть как-нибудь ареста, бросился с корабля в воду; однако, против воли его вытащили и возвратили его господину, и этот последний, без всякого смущения, отправил его на каторжную работу на ступальной мельнице, – обычное, но очень жестокое наказание для рабов, провинившихся в чем-нибудь подобном. После некоторого времени, однако, некоторые из членов церкви начинают ходатайствовать за Каллиста перед его господином. Рассказчик замечает, что так бывало обыкновенно. Карпофор тем легче склонился на убеждения, что Каллист будто бы сказал, что ему предстоит еще получить деньги, которыми Карпофор, по крайней мере, мог удовлетворить требования других. Это, однако, по-видимому было лишь хитрым предлогом. Раб одушевлен был своекорыстным чувством, если только верно то, что далее рассказывает о нем его раздраженный противник. Так как он не мог оправдать своего обещания, то порешил добиться почетной смерти, венца мученичества, конечно, весьма своеобразным способом. В одну субботу он отправляется в иудейскую синагогу, намеренно нарушает в ней богослужение, причем открыто признает себя христианином. Разъяренные иудеи набрасываются на него, бьют и немедленно отправляют на суд римского городского префекта. Протест прибежавшего сюда Карпофора, который требует своего раба и не признает в нем христианина, не приносит никакой пользы. Судья приговаривает Каллиста, как христианина и нарушителя общественного спокойствия, к каторжному труду на острове Сардинии. По-видимому, его уже не считали более членом христианской церкви; потому что когда римский епископ Виктор после некоторого времени, благодаря высокому посредничеству, добился помилования и отпущения христиан, томившихся ради своей веры на острове Сардинии в качестве каторжников, то имени Каллиста не значилось в списке освобожденных. Но ему самому настойчивыми мольбами удалось склонить в свою пользу сановника, которому поручено было исполнение приговора. Когда он вместе с другими христианами благополучно возвратился в Рим, то хотя ему и не позволено было немедленно вновь вступить в церковное общение (против этого протестовал его прежний господин), но его и не отвергли совсем. Из церковных средств ему выдано было месячное пособие, с приказанием жить в Антиуме, в нескольких милях от Рима. Только уже преемник епископа Виктора возвратил его опять в столицу и сделал его даже надзирателем христианского места погребения, которое еще и теперь известно под именем катакомб Каллиста. В 217 году этот столь много испытавший в своей жизни человек взошел на епископскую кафедру Рима. Совсем не отрадная картина жизни, если даже принять во внимание то, что повествователь, при изложении этой истории, видимо руководился чувством недоброжелательства. Но мы всегда видим, как в решительные моменты христианская любовь выступает с состраданием и ходатайством, с терпением и воспитанием, и задерживает действие права и обычаев мира сего.
Это сделалось вдвойне необходимым, когда христианство возвысилось на степень господствующей религии в империи, когда вся знать массами стала принимать христианское имя, а вместе с ним в церковь вторглось и язычество со всеми его недостатками и предрассудками. Тогда опять сделались обычными те пороки, которые раньше были лишь исключением, и не только фактическое злоупотребление властью господ, но и языческий образ мысли и речи опять стали господствовать в широких кругах общества, хотя и называвшего себя христианским. В оправдание самого жестокого обращения с рабами ссылались на привычку и при этом разумели тот обычай, который древнейшим отцам и учителям церкви приходилось порицать лишь в полемических творениях против язычества. В это время уже не хотели более считать несправедливостью то, что оставляли безнаказанным государственные законы, между тем как эти последние все еще не стояли на почве христианских начал и в существенном оставались без изменения. Усилилась роскошь, которой богатые люди предавались с помощью бесчисленных, накупленных в разных странах рабов, и насилие, с которым бедняков обращали в рабов или крепостных, принимало даже лицемерный характер, как будто в основе его лежало человеколюбие, так как-де многие из бедняков, которые иначе погибли бы от бедности, могли пользоваться благосостоянием в богатом доме в качестве рабов. Но, вопреки всех этих злоупотреблений, в церкви даже этого переходного времени не было недостатка в мужественных и красноречивых свидетелях истины. Последние не ограничивались даже тем, что изобличали вопиющие злоупотребления, призывая во свидетельство христианскую совесть; Златоуст прямо проповедовал, что рабство есть создание алчности и неблагородных умыслов, есть наказание за грех, от которого пришел искупить Христос. В своей совести все уже признавали глубокую силу испорченности, которой рабство того времени подвергало все общество. «Откуда происходит все зло», жаловался тот же Златоуст, «что мы не заботимся о наших домочадцах, но презрение к ним оправдываем словами: ведь это раб, ведь это рабыня, между тем как мы постоянно слышим, что во Христе нет ни раба, ни свободного»?
Но почему же церковь не делала ничего для полного устранения учреждения, которое с такой очевидностью обнаруживало свою гибельную силу, и почему не пыталась ввести новый общественный порядок, в котором распределение высших и низших видов труда, как и права самоопределения могло совершаться с большею справедливостью и с большей пользой для общего блага? Со времени Константина Великого у церкви, можно бы думать, не было недостатка в силе и средствах для осуществления своих идеалов посредством законодательства, если принять во внимание, с каким великим успехом она пользовалась властью императоров, чтобы придать всеобщую обязательность для правил веры. Но рассуждать так, значит забывать, что власть церкви «не от мира сего», не вещественная, а духовная. При всем том отнюдь нельзя отрицать, чтобы церковь в области нравственной и общественной жизни со всей серьезностью не стремилась к тому, чего она не возвела в узаконенную норму. Чтобы правильно судить об этом, нужно принять во внимание те отношения, в которые тогда стали между собой церковь и государство. Между ними извне, конечно, водворился мир, но этот мир далеко не был совершенным. На место почтительного отношения древнейших христиан к языческой власти со времени Константина даже у людей с благороднейшей душой и сильным характером наступила горькая раздражительность. В то время, как одни, восторгаясь славой христианской империи или лично испытав на себе придворное благоволение, говорили, что наступило тысячелетнее царство, другие скоро, особенно во время смут, производившихся разными ересями, стали видеть в том или другом христианском императоре предтечу антихриста. Церковь тут была ни причем. Для императоров в интересе государственного единства было удобнее возводить в государственный закон какую-либо одну формулу исповедания, каково бы ни было ее содержание, чем вообще подчинять нравственным требованиям христианства жизнь двора и общества и сообразно с ними преобразовывать и само законодательство. Даже и в тех отношениях, в которых церковь осталась неумолимой противницей учреждений, сохранившихся от языческих времен государства, ее требованиям давалось лишь неполное удовлетворение и во всяком случае не такое, которое бы постепенно усиливало ее влияние в обществе. Именно с того времени как императоры сделались христианами, представители церкви все чаще и мучительнее стали чувствовать всю глубину различия между «внешними законами», т. е., государственными законами, и господствующим в церкви законом Божиим. Именно тогда только древнейшие церковные установления и правила жизни и получили в ней свое истинное значение; тогда только впервые они в восточной церкви превратились в общеобязательный кодекс церковного права. Таким образом, церковь могла сделать, по крайней мере, попытку разрешения вопроса о рабах в ее собственной внутренней жизни. Две возможности, по-видимому, открыто представлялись по крайней мере для мысли. Обязанность физического труда и самоуслужения можно было довести до такой степени, что христианин перестал бы более нуждаться в рабах. Но вместе с этим церкви пришлось бы отменить и всякое видимое различие в области имущественного владения, как и всякие различия в призваниях; потому что различия эти всегда неизбежно стали бы опять создавать то самое неравенство между господами и рабами, которое древность знала только в форме рабства. Вся церковь должна бы была превратиться в один монастырь, в котором никто не имел бы личного имущества и никто не мог бы пользоваться правом без собственноручной работы есть свой хлеб и всецело отдаваться благочестию или наукам. И действительно, соединение физического труда и равного соподчинения всех одним и тем же правилам в древнейшем монашестве и было попыткой установить другое, на христианских идеях основанное общество – на место того старого общества, в котором всегда оставались непримиренными противоположности богатства и бедности, труда и наслаждения, свободы и услужения. Ведь массы христиан привязывала к миру не просто противохристианская преданность миру, а и более или менее смутное, хотя и сильное чувство того, что на христианстве лежит совсем другая задача. Радикальная отмена общественных различий не мирится с основною идеей христианства, что разнообразные дарования отдельных лиц соответствуют разнообразным задачам их в мире и по отношению к миру, и что для исполнения их необходима соответствующая различным дарованиям отдельных лиц постепенность высших и низших призваний в пределах христианского общества. С этою мыслью совмещалась другая возможность, которая впоследствии и нашла себе осуществление в действительности. На место рабской работы можно бы установить оплачиваемый труд свободных людей; можно бы свободный труд, совершаемый за известную плату (явление отнюдь не неизвестное и древнему миру), ввести в обычное домохозяйство; можно бы ввести слуг, которые, по свободному желанию, могли вступать в услужение и опять отказываться от него. Но именно это и была такая новая политико-экономическая теория, которая чужда была всей древности и до конца осталась такою.16 Нечего поэтому удивляться тому, что церковь не изобрела этой теории, и поэтому, хотя отдельные христиане и церковные корпорации продолжали пользоваться рабами и при помощи их обрабатывать свои поля, сама церковь, во всяком случае, нисколько не изменяла своим первоначальным стремлениям. Было бы странно думать, что церковь имеет своим призванием измышлять и новые экономические теории и осуществлять их. Ей и без того достаточно было дела в том мире, который погибал от разложения; ей приходилось возвещать идею почетности и обязательности труда, поддерживать веру в независимость достоинства людей, как сынов Божиих, от каких бы то ни было положений, проповедовать любовь, которая одна только и в состоянии по возможности смягчать жестокость социальных противоположностей и идее братства давать практическое осуществление в пределах своей собственной общественной жизни. В этом церковь достигала превосходного успеха уже тогда, когда находилась еще в пренебрежении и подвергалась гонению. И в высшей степени трогательно видеть, как еще и тогда, когда церковь, достигнув внешнего могущества и одновременно потерпев тяжелый ущерб во внутреннем господстве над своими членами, идеал христианской жизни, в пределах наличных общественных форм, продолжал неизменно жить в сердцах многих ее величайших представителей, которые, с изливавшимся из глубины самого сердца красноречием, не переставали выставлять этот идеал перед глазами современного им христианского общества, как это видим особенно у великих отцов и учителей церкви в IV и V веках.
А. Павлович
* * *
1
В предлагаемой статье мы пользуемся прекрасным чтением Цана, вошедшим в сборник его рефератов и лекций под общим заглавием: Skizzen aus dem Lеbеп der alten Kirche, von Theod. Zahn, Erlangen 1894, стр. 62 и сл.
2
Кроме изображения в «Политике» (I, 2–6 ed. Bekker, р.1252–55; с.13 р. 259; III, 5 р.1278); VII, 9 р.1328) особенно поучительны места в Eth. Nicom. VIII, 13 р. 1161: «Дружество состоит не в отношении к безжизненным вещам, но также и не в отношении к лошади, ослу или рабу, пока он раб, ибо тут нет никакой взаимности; ведь раб есть одушевленное орудие, а орудие есть безжизненный раб. Насколько человек, следовательно, есть раб, с ним не может быть дружества, но лишь настолько, насколько он человек». Как будто, человек может быть другом философа лишь настолько, насколько он и сам философ, а не насколько он человек, и именно человек, заслуживающий любви.
3
Если верно, что lex Petronia, который сам относится еще к республиканскому времени (Marquardt, Röm. Staatsverwaltung, I, 494, прим.3) или “относящиеся сюда сенатские постановления"(Digest. XLVIII, 8, 11, §2) можно приводить в связь с Tacit, ann. VI, II (Marquardt, Privatalterth. I, 197, прим. 1221), то вполне исчезает всякая видимость, что засвидетельствованное Сенекой (de benef. Ill, 22) правовое состояние могло быть лишь относящимся к Нероновому времени новшеством, как это представляет себе Wallon,hist, de l’esclav. Ill, 60 sq.
4
Рассуждали ли о рабстве подобным образом в стоической школе еще до Сенеки – это сомнительно. Не умершее со времени Сократа (Xenoph. memor. IV, 5) учение о нравственном рабстве и свободе, мнение о трояком рабстве (Diog. L, VII, 122), приводимое Сенекой (de benef. III, 22, ef. Cic. de off. I, 13 41) изречение Хризиппа «Раб есть пожизненный поденщик», – все это не доказывает ничего. Фривольная казуистика стоика Гекатона (Cic. de off. III, 23. 89; Sen. de bеnef. III, 18, cf. II, 21) указывает на противоположное. Если сочинение Филона о том, что “каждый правоспособный человек свободен», подлинность которого мы считаем несомненной, от заглавия до заключения вращается в стоических формах, то все-таки практическая тенденция, сущность всего отзывается совершенно иудейским и ветхозаветным духом. Ср. также de septen. §7 seq. §16; de spec. leg. §7. Одно место в de sept. §9 почти буквально напоминает о приведенном выше изречении Хризиппа, но в действительности происходит из Левит. XXV, 40 и сл. Именно в этом смысле Филон утверждает, что Зенон делал заимствования из Моисеева закона (quod omn. probus liber §8).
5
Не только апологеты, но и каждый будущий историк рабства в древности, как это сделал Валлон в своей все еще превосходной «Истории рабства в древности», будет указывать шаг за шагом связь между развитием рабства и оценкой труда, как у греков и иудеев, у Аристотеля и Филона, так и у христиан. Учители церкви с самого начала, вопреки роскоши, достигаемой при помощи рабов, проповедовали о собственной работе и о собственном услужении, как наиболее достойном человека, и в особенности указывали на пример ап. Павла (Clem. Al. paed. III, 26 p.268, Potter cf. §65–67 p.292; I, 98, p.157; Cypr. ep.14, 2, Chrysost. ed Montfaucon III, 178. so.IV, 289, X, 384 sq.).
6
Ср. перевод Зееберга в его Forschungen, V, 398. Климент Александрийский (Strom, 70, p.594) ставит женщин, детей и рабов на одну линию в отношении к господину дома, увещевая их к христианской жизни, и, при обстоятельствах, к христианскому мученичеству. См. R.c. Ihering, Geist des römishen Rechts II, 172 f.3 Aufl.
7
Огид..с.Celsum. VI, 2. Касательно Эпиктета вообще нужно, принять во внимание следующие места: I, 13, 1–4; II, 1, 22–25. В одной узкой речной долине в Язили, в семи часах к востоку от Гирмы, древней Кремны в Писидии, следовательно, не слишком далеко от Иераполя, родины Эпиктета, американец Стеррет (The Wolfe Expedition, 1888, р.315) нашел замечательную надпись, составленную, кроме первых двух строк, гекзаметром в дорическом греческом стиле. Это дидактическая поэма, составленная в духе стоической школы и особенно Эпиктета. В ней проводится та мысль, что свобода и рабство основываются не на рождении и не на состоянии предков, а на характере, так как Зевс – праотец всех людей и единственный родовой корень мужей. В пример истинно свободного человека выставляется мудрый Эпиктет (или, как он называется на языке этой надписи, Epictatos), сын рабыни, и вся поэма заключается пожеланием: «О, если бы и теперь родился такой муж, великое приобретение и великая радость, по желанию всех, от матери, которая рабыня!»
8
Так прежде всего Иустин Мученик (Dial.134): Ко благу рабов в церкви и синагоге Христос до сего времени раб есть. “Ибо после того, как Ной двум своим сыновьям отдал в рабство потомство третьего, теперь Христос явился для восстановления обоих, равно как и тех, которые суть сыны свободных, как и рабов между ними, причем Он всех тех, кто соблюдают Его заповеди, удостаивает равных благ, как и рожденные Иакову, от его свободных жен и от его рабынь, дети все пользовались, как сыновья, одинаковой честью.” В то время как здесь, по крайней мере, имеется в виду, главным образом отмена рабства в религиозной жизни, Златоуст идет еще дальше, когда он при подобном же низведении рабства к Хаму (т.IV, 289, 660; X, 384; XI, 177) из принципиальной отмены этого наказания за грех Христом выводит требование, чтобы христиане возможно меньше пользовались услугами рабов, или, когда он утверждает, что «в области христианской жизни рабство, как и смерть, есть не более, как простое название, не говоря уже о том, что оно не удерживает прежнего фактического значения. Подобные практические выводы и требования находятся также у св. Григория Назианзина (от.16 ed. Colon. 1690, р.255 sq.). Если Златоуст сопоставляет с рабством наступившее, вследствие греха, подчинение жены мужу (IV, 290:659) и, как третью форму рабства, основанную Нимродом, тиранию (IV, 292, стр.661), то, прежде всего отсюда ясно, как мало он рабство ставит на одну линию с учрежденным до греха браком, и не с государством вообще, а только с наличным государством, абсолютной монархией. При этом остается еще обратить внимание на тот факт, что великие проповедники и экзегеты антиохийские, в противоположность радикальным стремлениям, которые часто проявлялись в монашестве, указывали на не ниспровергнутое христианством продолжение рабства. Именно Феодор Мопсуестский (ad. Swete, II, 264) прямо указывает на то, что ап. Павел не повелевает Филимону отпустить своего раба, как этого настоятельно требовали некоторые в его время.
9
Так уже это понимала древняя церковь, 1Кор.7:39. После намека у св. Игнатия (ad. Pol. V,2) мы имеем подробное применение у Tertuïl. Ad.uxor, II, 1.
10
Такое толкование 1Кор. 7:21, по-видимому, впервые Златоустом противопоставленное обычному толкованию, которое ему также известно, имеет против себя не только самое выражение, по прежде всего и контекст речи. Ср. в общем Hofmann, N.T. II2 2/49 ff.
11
О героических подвигах отдельных лиц можно читать у Clem 1Cor.55. То, что говорится в этом отношении в Нет.mand. VIII, 10; sim. I, 8, нельзя относить к действию общины. Тем определеннее высказывается за это Ign.ad. Polyc. 4, 3 cf. Smyrn.6. Все вообще требование христианских рабов на выкуп со стороны церкви, против чего выступает Игнатий, было бы совершенно непонятно, если бы в некоторых отдельных, особенно тяжелых случаях не совершалось чего-нибудь подобного. Римская церковь при епископе Дионисии (259–268) отправляла в Каппадокию посыльных с денежными средствами, чтобы выкупить многочисленных христиан, попавших там в военный плен (Basil. epist. 70 ed. Garnier, III,164). Разумеются, вероятно, разбойничьи набеги готов в Малой Азии около 265 года (ср. Schiller, Römische Kaiserzeit, II, 836), на которые указывает также и каноническое послание Григория Чудотворца (Reliquiae jur. eccl. graece ed Lagarde, p.62:11). К тому же веку относится сирийская дидаскалия (ed. Lagarde, p. 6, 19 – const, ар. IV,9). Ср. также d’Allard, Les esclaves chrétiens, 2 edit. pp.321–352, один из лучших отделов этой книги. Замечательно, впрочем, что апологет Аристид среди добродетелей, которыми иудеи отличаются от язычников, указывает на выкуп пленных (с.14, 3, Forschungen, V.392).
12
Сюда нельзя причислять и того, если церковные учители признают и случайно свидетельствуют о деморализующем влиянии рабства, что рабы по большей части никуда не годны.
13
Возможно, что ап. Павел в 1Тим.1:10 под «похитителем людей», которого он причисляет к самым злым преступникам, разумеет не работорговца, но, как переводит это Вульгата, преследуемого государственными законами плагиария.
14
Didascalia syr. ed. Lagarde p. 74 (ср. const. apost. IV, 6); канон 5 элвирского собора от 306 года (Hefele. Conciliongeschichte, I2,157).
15
Constit. apost. VIII, 31, ed. Lagarde, р.267, 31 ff. Требование предварительного освобождения в качестве условия для принятия раба в число клира см. в Con. apost. 81. Каллисту, история которого подробнее рассказана ниже в тексте (стр. 827), Ипполит, при всей раздраженности своего повествования, не делает ни малейшего упрека в том, что он был раб, прежде чем сделался епископом. И однако, последний не иначе перестал быть рабом, как через судебный приговор к каторжной работе на остров Сардинии и через последующее императорское помилование. О рабах в духовных должностях в IV столетии свидетельствуют Cyrill. catech, XVII, 35; Hieron, Ер. 82, 6 (Vallarsi I2 516); а также указываемый св. Григорием Назиавзином (ср.28, ed. Col. p.800) и предполагаемый Василием Великим (ср.115, ed. Garnier,III,207) случай. Григорий Назианзин имел, по его завещанию, среди своих диаконов двух бывших рабов своего дома, которых он освободил. Он называет там и третьего, который также, как и прежние двое, был монах, но не клирик. Если собор элвирский (канон 80) постановляет, что вольноотпущенники, прежние господа которых и теперешние патроны пребывают в язычестве, не могут быть диаконами, то этим говорится также, что тогда подобная зависимость от христианского патрона отнюдь не была препятствием ко вступлению в духовную должность. Перемену в воззрениях показывает 73 канон толедского собора от 633 года.
16
Также и среди Израильского народа поденщик (Исх.12:44, 23:14; Лев.22:10, 25:6, 40; Мф.20:1 и сл.; Иак.5:4) никогда не был сотоварищем господина по дому и по столу. Только при этом предположении становится понятной мотивировка поденной уплаты вознаграждения во Втор.24:14 и сл. ср. Лев.19:13. С другой стороны, домочадцы суть постоянные рабы Мф.24:45 и сл., Лк.16:13, 17:7 и сл. Деян.10:7, 1Пет.2:18. В греко-римском мире учителя философии, грамматики и проч., которые принимались в знатные дома (Lucian, de merс. conduct. 4), были исключениями, подтверждающими это правило.
Источник: Лопухин А.П. Христианство и рабство в первые века Церкви // Христианское чтение. 1898. № 11. С. 593-610; № 12. С. 811-832.