Категории

        
Скачать fb2   mobi   epub   djvu  

Византийское миссионерство

В чем состояли главные миссионерские достижения Византии? Современный человек ответил бы: в создании славянской азбуки и в крещении Руси. Между тем, ни один византийский источник IX в. ни словом не упоминает о Кирилле и Мефодии, точно так же как ни один грек, живший в X столетии, не оставил нам ни строки насчет крещения князя Владимира. Такое молчание века» не может быть случайностью, тем более что оно сопровождает и многие другие миссионерские предприятия Византии: в Эфиопии, Аравии, Персии. Тут кроется некая фундаментальная особенность в восприятии средневековыми греками окружающего мира и самих себя. Раскрытию этой специфики и посвящена данная монография.

В ней, впервые в мировой науке, прослежена история византийского миссионерства на всем ее тысячелетнем протяжении. Автор подробно рассматривает все христианизаторские предприятия греков, многие из которых до сих пор ускользали от внимания ученых.

Впервые греческая православная миссия рассмотрена с точки зрения не только «миссионируемого» (какую роль она сыграла в истории христианства в той или иной стране?), сколько миссионирующего (зачем нужно было византийцам обращать «варваров»?). Главный вопрос, на который автор ищет ответ: мог ли, в сознании византийца, «варвар» вообще стать христианином? Империя проиграла своим конфессиональным конкурентам мирное соперничество за Хорватию, Чехию, Боснию, Литву, Хазарию, Венгрию, Северный Кавказ — почему?

Содержание

«Αλογον τό οίκεΐον δούναι έτέροις καλόν, καί την των δντων γνώσιν έκδοτον ποιήσαι τοΐς εθνεσι, δι’ ής τό των ’Ρωμαίων γένος θαυμάζεται

Неразумно отдавать свое добро другим и делать доступным для язычников то знание

о сущем, благодаря которому род ромеев стал предметом восхищения.

(Theophanes Continuatus, p. 190. 18—20)

«Αλογον τό οίκεΐον δούναι έτέροις καλόν, καί την των δντων γνώσιν έκδοτον ποιήσαι τοΐς εθνεσι, δι’ ής τό των ’Ρωμαίων γένος θαυμάζεται

Неразумно отдавать свое добро другим и делать доступным для язычников то знание

о сущем, благодаря которому род ромеев стал предметом восхищения.

(Theophanes Continuatus, p. 190. 18—20)

Предисловие

В Средние века православная религия распространялась от греков к другим народам. Наша книга о том, как развивался этот процесс и, главное, как относились к нему сами греки, зачем они добивались крещения «варваров» и что, по их мнению, происходило с «варварами» от этого крещения. Оговоримся сразу, что в дальнейшем, ради экономии места, мы больше не станем закавычивать слово «варвар», которое будет повторено в книге многие сотни раз — его оценочность и «цитатность» подразумеваются сами собой.

Автор ни в коем случае не ставил себе целью писать историю христианства в варварских землях. Данная работа — именно о миссии. До сих пор в мировой науке не существовало монографического исследования о византийском миссионерстве как о целостном феномене. Следует с самого начала подчеркнуть, что наша задача не богословская и не историкоцерковная, а историко–культурная: мы исходим из презумпции невмешательства сверхъестественных сил в земные дела и советуем всякому, кого это может покоробить, воздержаться от дальнейшего чтения.

Работа над монографией шла в течение длительного времени. Чрезвычайно полезными были для автора командировки для работы в зарубежных библиотеках, ставшие возможными благодаря стипендиям IREX (1995), British Academy (1997), Onassis Foundation (1998), Alexander von HumboldtStiftung (1999), Fulbright (2000—2001). Написание текста монографии было бы невозможно без гранта Research Support Scheme 167/1999. Автор выражает также глубокую благодарность тем коллегам, которые согласились ознакомиться с рукописью книги или отдельных ее частей и высказать свои замечания: В. М. Живову, Г. Г. Литаврину, В. М. Лурье, А. В. Назаренко, В. Я. Петрухину, Б. Н. Флоре, И. С. Чичурову. Слова особой благодарности — моему другу И. М. Примакову, а также дочери Анне и жене Маше.

Введение

Слово «миссия» (из латинского missio ‘посылание’) имеет несколько значений, но в этой книге оно употребляется в одном–единственном: под миссией будет пониматься деятельность религиозной организации по вербовке в свои ряды инаковерующих. Христианство есть религия миссионерская. Полное именование церкви, исповедующей эту религию, — «Апостольская кафолическая», то есть вселенская. Таким образом, самым своим названием христианство сразу и объявляет о собственной цели — сделаться религией всей «вселенной» или всего человечества, — и указывает на миссионерство как на способ достижения этой цели: ведь именно апостолы («посланники») и были первыми миссионерами, отправленными возвестить людям о новой вере. «Как веровать в того, о ком не слышали? Как слышать без проповедующего? И как проповедовать, если не будут посланы?» (Рим. 10. 14—15). Казалось бы, укорененность миссии в самой сути христианства снимает вопрос о том, всегда ли был одинаков миссионерский пыл христиан. «Современный наблюдатель склонен рассматривать универсальность миссии как требование, с необходимостью вытекающее из корневого учения христианства»[1], — писал специалист по средневековому миссионерству и возражал против такого взгляда, указывая, что миссионерское сознание было разным в разные эпохи. Всякого конкретного миссионера побуждали к деятельности различные мотивы, причем каждое поколение миссионеров по–новому прочитывало евангельские миссионерские заветы.

Назвав христианство миссионерской религией, мы допустили анахронизм уже по той простой причине, что самого понятия миссии не существовало вплоть до Нового времени. Ведь термин άποστολή, которым обозначалась миссия апостолов, был в греческом языке зарезервирован именно за ними и никогда не прилагался ни к кому другому. Что же касается латинского термина missio, то он официально появился лишь в 1622 г.[2], а неофициально — у Игнатия Лойолы в 1558 г.[3] Следовательно, люди Средних веков, что на Западе, что на Востоке, не оперировали понятием «миссионер». В Новое время греки, так и не посмев задействовать священный термин άπόστολος, заимствовали латинское слово missionarius в форме μισιονάριος. Позже, в XVIII — нач. XIX в., появились термины άποστελλάρης, ίεροκήρυξ, έξαπόστολος, είσάγγελος. Лексема, при помощи которой в греческом языке обозначается миссионер теперь, появилась лишь в 1834 г. — это Ιεραπόστολος. Понятие «миссия» передавалось по–гречески как μισιοϋ, πέμψιμον, άπέσταλμα[4].

Весь этот терминологический разнобой лишний раз указывает на внешний, заимствованный характер самой концепции миссии для греческой культуры. Значит, мы будем искать в Византии то, о чем сами византийцы не знали? Именно так — ведь и господин Журден говорил прозой независимо от того, знал он об этом или нет. И все же наложение сетки современных понятий на древнюю культуру — вещь довольно рискованная. Всегда существует опасность слишком выпятить одно, пройти мимо другого. Мы постараемся помнить об этой опасности на всем протяжении нашей работы.

Сформулируем еще раз нашу задачу. Под миссионерством мы будем понимать целенаправленную деятельность церкви и отдельных энтузиастов по обращению в христианство зарубежных язычников. Имела ли место такая деятельность в Византии, и если да, то какова была ее интенсивность, — все это нам предстоит выяснить. Нам также желательно понять, что думали православные греки о своей обязанности насадить истинную веру среди варваров, как оценивали свои успехи и неудачи на этом поприще и в каких взаимоотношениях пребывали с крещеными варварами вплоть до момента создания у них самостоятельной церкви. Соответственно, говорить о взаимоотношениях Константинополя с уже сложившимися православными церквами мы будем лишь постольку, поскольку сами греки продолжали рассматривать свою деятельность там еще как миссионерскую. Но все это — лишь одна половина нашей задачи. Другая же состоит в том, чтобы понять, как христианизация варваров влияла на восприятие их греками: мог ли в их глазах варвар, крестившись, перестать быть варваром? А это, в свою очередь, ставит новый вопрос: как цели религиозного просвещения соотносились с целями имперской экспансии, если таковая имела место.

Главным объектом нашего внимания будет миссия, направлявшаяся Константинополем. Мы не собираемся отдельно рассказывать о миссионерской деятельности независимых от Византии «еретических»[5] церквей (монофиситских, несторианских). В этой сфере грань провести довольно сложно: например, монофиситство в какой‑то период воспринималось Константинополем как терпимая форма христианства, если речь шла о миссии вне Империи, но в самой Византии оно при этом уже подвергалось преследованиям. И все‑таки сделать пусть условное размежевание необходимо, поскольку история, скажем, несторианских миссий в Китай — это огромная и важная тема, не имеющая никакого отношения к Византии. Миссионерская деятельность сирийской православной церкви — пограничный случай, и мы остановимся на нем лишь частично. Вообще‑то, именно сирийские монахи были мотором многих миссионерских предприятий. Например, сирийским клирикам принадлежала ведущая роль в деле просвещения Армении, они даже пытались создать армянский алфавит[6]. Сирийской же была основа грузинского, персидского, аравийского православия. Именно общительным и многоязычным сирийцам миссионерский дух был свойствен в высшей мере. Например, в календаре обители Тур–Абдин на плато Мидьят в верховьях Тигра сохранились имена многих насельниковмиссионеров[7], оставшихся абсолютно неизвестными в Византии. Освещение этой темы будет ограничено в силу прискорбного незнакомства автора с сирийским языком. Все тексты на нем, которые мы привлекаем в нашем исследовании, использовались в переводах. Что же касается миссионерства мелькитской арабской церкви, т. е. православной, но действовавшей вне сферы имперской юрисдикции, то оно, строго говоря, не подпадает под определение византийского.

Отдельной темой является постепенная христианизация варваров, оседавших на имперской территории (результатом такого процесса стало, например, складывание этноса гагаузов — православных тюрок), — для нас эта тема является совершенно маргинальной, как и сюжет перехода в православие еретиков и католиков. В первую очередь мы будем заниматься темой христианизации варваров–язычников за пределами имперских границ.

Миссия интересует нас как феномен культуры, и потому мы не намерены рассматривать богословский аспект миссионерства. Интересующихся отсылаем к специальным работам на этот счет[8].

До сих пор феномен византийского миссионерства был изучен совершенно недостаточно. Например, в одной недавней монографии по истории христианизации Европы византийской миссии посвящено всего 23 страницы из 524![9] Примерно таково же соотношение и во всех других обобщающих трудах по истории миссий. Конечно, отдельные периоды византийского миссионерства исследованы куда полнее: исчерпывающе анализировались миссии ранней церкви[10]; гигантская литература посвящена отдельным эпизодам, вроде Кирилло–Мефодиевской миссии, обращения Болгарии, крещения Руси. Мы ставим себе задачей взглянуть даже на хорошо известные события — с точки зрения истории византийского миссионерства, по возможности не повторяя ничего из уже сказанного.

Византийская миссия походя упоминается во многих работах[11]. Существует весьма внушительное число исследований, в которых акцент сделан на политической составляющей миссионерства[12]. Однако византийской миссии как целостному феномену уделили внимание совсем немногие исследователи: тут можно назвать несколько глав в коллективных трудах[13] и всего одну концептуальную статью, принадлежащую перу Игоря Шевченко[14]. Несколько работ на эту тему было опубликовано и автором этих строк[15].

Глава I. Истоки

I. Раннехристианский взгляд на миссию

Иудаизм, из которого выросло христианство, не был вовсе чужд прозелитизму. Например, когда Иисус заявил «Где буду Я, туда вы не сможете придти», «при сем Иудеи говорили между собою:…Не хочет ли Он идти в Еллинское рассеяние и учить Еллинов?» (Иоанн 7.34—35). Однако Христос при своей земной жизни не одобрял миссионерства к язычникам: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что обходите море и сушу, чтобы обратить хотя бы одного» (Матф. 23.15). Он обращался с проповедью только к иудеям[16], да и апостолов предупреждал: «Сих двенадцать послал Иисус и заповедал им, говоря: на путь к язычникам не ходите и в город Самарянский не входите, а идите наипаче к погибшим овцам дома Израилева» (Матф. 10.5—6). Когда ханаанеянка просила Христа помочь ее бесноватой дочери, тот ответил: «Не хорошо взять хлеб у детей и бросить псам» (Матф. 15.26, ср. Марк 7.27). Что касается предсказаний о том, что Евангелие будет проповедано по всей Вселенной, то они были не столько программой практических действий, сколько эсхатологическим пророчеством (ср. Матф. 8.11; 24.14; Марк 13.10; 14.9; Лука 13.29; 24.47). Его осуществление должно было стать результатом божественного акта, а не человеческого усилия[17].

Лишь когда Иисус понял, что Израиль отверг новое учение, его взоры обратились к язычникам. Поворот от внутрииудейской миссии к «языческой» содержится в заключительных стихах Евангелия от Матфея: «Итак, идите, научите все народы» (Матф. 28.19). Дословно фраза звучит: «Путешествуя, научите всех язычников — πορευθέντες μαθητεύσατε πάντα τα εθνη» (ср. Марк 16.15). Этот поворот в миссии чрезвычайно важен: он составляет главное содержание «Деяний апостолов» (см., напр., Деян. 10.28—45; 11.3—21; 15.1—19 и т. д.). При этом следует иметь в виду: понятие εθνη охватывает не столько «народы» в географическом смысле, сколько «язычников», «неевреев»[18]. Характерно, что в большинстве случаев в русском переводе Нового Завета εθνη и переводится как «язычники» (Деян. 4.25; 27; 15.3—5; 7; 12; 14; 19; 18.6; 26.17; 23; Рим. 3.29; 15.18; Эф. 2.11; 1 Кор. 12.2; Гад. 3.8). Подчас это слово в рамках одного и того же контекста передано то как «народы», то как «язычники» (Лука 21.24; Деян. 15.11; Гад. 3.8). К тем случаям, когда εθνη переводится в каноническом русском Евангелии как «народы» (Матф. 20.25; Деян. 9.15), а тем более когда πάντα τα εθνη передается как «все народы» (Матф. 24.9; 14; Деян. 14.16; Рим. 1.5), нужно относиться с сугубой осторожностью: современное сознание обязательно делает здесь акцент на всемирном, общечеловеческом, а новозаветный пафос совершенно в ином: учите язычников, а не только иудеев[19].

Встречаются ли среди тех «язычников», к которым обращаются апостолы в Новом Завете, варвары? На первый взгляд может показаться, что да. В эпизоде с нисхождением Святого Духа на апостолов говорится, что в Иерусалиме в этот момент находились выходцы из многих стран, и когда ученики Христа вдруг «заговорили на языках», эти пришельцы в изумлении воскликнули: «Мы слышим каждый собственное наречие, в котором родились. Парфяне и Мидяне и Еламиты, и жители Месопотамии, Иудеи и Каппадокии, Понта и Асии, Фригии и Памфилии, Египта и частей Ливии, прилежащих к Киренее, и пришедшие из Рима, Иудеи и прозелиты, Критяне и Аравитяне» (Деян. 2.8—11). Однако этому внушительному перечислению стран и народов предпосланы слова о том, что «в Иерусалиме находились Иудеи, люди набожные, из всякого народа под небесами» (Деян. 2.5). Речь идет о представителях еврейских общин, разбросанных среди всех названных стран, а не о языческих жителях самих этих стран[20]. То же можно сказать и о вельможе эфиопской (точнее, видимо, суданской) царицы Кандакии, который в Деяниях назван «Ефиоплянин» и которого обращает в христианство апостол Филипп (Деян. 8.27). Этот вельможа был по вероисповеданию иудеем, о чем свидетельствует тот факт, что апостол застает его за чтением пророка Исайи (Деян. 8.28—30).

О «настоящих» варварах, пусть формально и являвшихся подданными Империи, в Деяниях упомянуто всего однажды: когда апостола Павла везут на суд в Рим, его корабль терпит крушение у берегов Мальты. «Иноплеменники (βάρβαροι — здесь это слово правильно переводить именно так, но можно передать и как «дикари». — С. И.) оказали нам немалое человеколюбие» (Деян. 28.2—4). Здесь единственный раз в Деяниях употреблено слово ‘варвары’ — и обхождение с ними соответствует их наименованию: апостол даже не помышляет обращать островитян в христианство, предпочтя общество римского наместника Публия (Деян. 28.7).

Чрезвычайно любопытно употребление слова ‘варвар’ в посланиях Павла. Однажды оно использовано в смысле «не понимающего язык»: «Если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец (βάρβαρος), и говорящий для меня чужестранец (βάρβαρος) (1 Кор. 14.11). Второй случай более интересен. Как «апостол язычников», Павел заявляет: «Я должен и Еллинам, и варварам» (Рим. 1.14). Это словосочетание может быть понято как «всем людям»[21]. Но наиболее важен третий контекст: в Послании к Колоссянам Павел восклицает: «Нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос» (Кол. 3.11). Слово «скиф» здесь несомненно составляет пару к слову «варвар», усиливая его и одновременно указывая на политический аспект культурной дефиниции: ‘варвары’ из Послания к Колоссянам — это уже не просто нецивилизованные подданные Империи, вроде жителей Мальты из Деяний, это настоящие «дикари», живущие за Лимесом. «Скиф» — это варвар par excellence. Так в христианскую литературу, пусть в виде гиперболы, расплывчатой декларации, впервые входит проблема отношений с внеимперским миром. Разумеется, одно дело теория, а другое — практика. И тем не менее зерно всемирной миссии заложено именно в этих словах Павла, обращенных к жителям малоазийского города Колоссы.

II. Греко–римская концепция «варварства»

Греческое слово ‘варвар’ — звукоподражание. Изначально оно описывало человека, разговаривающего на непонятном наречии, то есть несущего «тарабарщину». Так эллины именовали всех, кто не понимал их языка. Слово восходит еще к Гомеру (Homeri Ilias, 2, 867). Хотя на самых первых порах оно и не предполагало оценочного значения, таковое не заставило себя ждать: уже Фалес в VII в. до н. э. говорил, что «он благодарен судьбе за то… что он эллин, а не варвар»[22]. Хотя варварами назывались любые не–греки, Эллада очень уважала мудрость древних восточных культур: Вавилона, Египта, Персии. Это приводило к парадоксальным последствиям. Например, про Пифагора с восхищением говорили, будто он был посвящен в халдейскую мудрость, именовавшуюся «варварской», и одновременно сам философ утверждал, что «доверять нерассуждающему чувству — свойство варварских душ»[23]. Негативное отношение к варварам усилилось у греков после Персидских войн[24]. Геродот считал, будто «в варварах нет ни верности, ни правды»; для Фукидида четкое разделение мира на эллинов и варваров — абсолютная данность, ибо они находятся на разных ступенях развития. Греки полагали, что, поскольку они обладают свободой, им предназначено управлять варварами[25]. Такое мнение оставалось неизменным вплоть до Римской эпохи. Вот один пример из сотен подобных: как говорит Дионисий Галикарнасский, «я считаю, что эллинами надо называть людей постольку, поскольку они противоположны варварам. По моему суждению, разумные и человеколюбивые помыслы и деяния… являются эллинскими, а жестокие и зверские — варварскими» (Dionysii Halicarnasei Antiquitatum Romanarum quae supersunt, XIV, 6, 5—6). Тем не менее «философское» уважение к премудрости Востока никогда не исчезало: «маги», «халдеи», а после походов Александра Македонского также «брахманы» и «гимнософисты» оставались записными мудрецами вплоть до гибели античности. Да и позднее, в византийское время, персы могли включаться в число варваров, а могли упоминаться и отдельно от них.

Римляне унаследовали как само греческое слово ‘варвар’, так и стоящую за ним концепцию. Однако если греки в целом общались с окружающими народами мало, то Рим, по причине своего стремления к экспансии, с ними постоянно контактировал. Вело ли это к лучшему пониманию, к более глубокому знанию? По–видимому, нет[26]. Стереотипы восприятия веками не подвергались пересмотру, и чем больше нарастала варварская угроза, тем меньше реальности было в представлениях о варварах. Победы Рима воспринимались как знак благоволения богов, порабощение варваров — как религиозный долг[27]. Авторы–язычники наделяли Империю божественным, провиденциальным смыслом[28]. И римляне, и греки чрезвычайно гордились гигантскими размерами Империи, ее «всемирным» характером. То, что есть еще земли, не подчинявшиеся Риму, воспринималось как временное явление, досадная оплошность[29]. Для римлянина genus humanum «человеческий род» — это лишь население Orbis Romanus «римского мира», и попытки некоторых позднеантичных философов рассуждать о равенстве людей и всеобщем мире — не более чем попытка подсластить пилюлю поражений[30].

Впоследствии византийцы переняли греко–римскую концепцию «варварства» со всеми ее непоследовательностями: как мы убедимся, они тоже иногда включали в число варваров «культурные» народы, а иногда — нет. Но самое интересное для нас — выяснить, претерпела ли эта концепция какие‑либо изменения под влиянием христианства.

III. Взгляд христианских апологетов на миссию

Ранние христиане противопоставляли себя Римскому государству. Соответственно, им важно было продемонстрировать всемирный характер своей религии, ее популярность вне Империи. Впервые мы встречаем такие рассуждения уже во II в. у Иустина Мученика: «Нет вообще ни одного рода людей, будь то варваров или эллинов, будь то, попросту, именующихся любым именем, или живущих в повозках, или называющихся бездомными, или обитающих в шатрах животноводов, где бы во имя Распятого не произносились молитвы»[31]. Согласно Тертуллиану, христианство охватило уже «и другие народы, вроде многоразличных [племен] гетулов, и многочисленные окраины, [принадлежащие] маврам, и все пределы испанцев, и разнообразные племена Галлий, и недоступные для римлян, но покорные Христу местности британов, сарматов, скифов, и множества отдаленных племен, провинций и островов, неизвестных нам, которые невозможно даже перечислить» (Tertulliani Adversus Iudaeos, 7). А вот слова Иренея Лионского (II в.): «Церковь раскинулась (διεσπαρμένη) по всей вселенной, вплоть до краев земли. Языки мира различны, а вот сила [святого] предания одна и та же: церкви, основанные в Германиях, веруют и почитают предание не иначе, [чем мы]. То же самое с иверийскими [церквами], кельтскими, восточными, египетскими, ливийскими, а также расположенными в середине мира»[32]. Ипполит Римский (III в.) утверждает, будто новую религию исповедуют «эллины и варвары, халдеи и ассирийцы, египтяне и ливийцы, инды и эфиопы, кельты и победительные латиняне — все, кто населяет Европу, Азию и Ливию»[33].

Эта всемирность христианства (разумеется, являвшаяся тогда лишь мечтой) могла обладать ценностью только при условии культурного равноправия варваров с подданными Империи. И точно — раннехристианские писатели очень много внимания уделяют обоснованию тезиса, что другие народы превосходят мудростью греков и римлян. «Не относитесь очень уж враждебно к варварам, о мужи эллины, — восклицает Татиан, — и не презирайте их учение!» (Tatiani Oratio ad Graecos, 1.1.1). А вот слова Оригена: «Греки, сами пользовавшиеся законами, называли все остальные народы варварскими, однако… иудеи начали пользоваться законами раньше греков»[34]. В этом возвеличивании варваров апологеты могли опираться на мнение языческих философов[35].

Итак, пафос изначального равенства народов был в раннем христианстве весьма силен — но ему глубинным образом противоречила сама понятийная система языка, на котором писали апологеты. Выше мы обращали внимание на то, что уже апостол Павел по необходимости пользовался термином ‘варвар’, который сам по себе предполагал языческое членение мира на «своих» и «чужих». Точно так же был буквально пропитан имперским духом тот дискурс «римской вселенной», коим христиане вынуждены были оперировать за неимением никакого другого. Понятие ‘вселенная’ (οικουμένη) подразумевало земли, обжитые цивилизованными людьми и управляющиеся римлянами. Как бы ни относились ранние христиане к Риму, этой «Вавилонской блуднице», они невольно усваивали его систему координат. Уже в Евангелии слова «весь мир» используются не только в провиденциальномистическом, но и в самом что ни на есть приземленнобюрократическом значении: «В те дни вышло от кесаря Августа повеление переписать всю вселенную (άπογράφεσθαι πάσαν τήν οικουμένην)» (Лука 2.1). Так эти два значения и живут бок о бок в раннехристианской литературе. Когда в апокрифических «Деяниях апостола Иоанна» говорится: «Бог, выбравший нас для проповеди народам (άποστολήν εθνών) и пославший нас ко вселенной» («Acta Joannis» / Ed. М. Bonnet, Acta Apostolorum Apocrypha. Vol. 2.1 (Leipzig, 1898), p. Ill), то имеется в виду, безусловно, первое значение. Но когда Иустин Мученик обращается к римским императорам, он произносит «ваша вселенная» (Justini Martyris Apologia, I, 27) уже во втором значении.

Восприятие Империи как «мира» автоматически делало «потусторонним» мир за пределами имперского Лимеса, а это с неизбежностью превращало живших там людей — в нелюдей. Первоначально христианство сопротивлялось этой логике. Именно таким пафосом пронизано Житие Христофора (. BHG, 309—310). Текст открывается декларацией, что «Бог не только помогает христианам, но и становится воздаятелем для уверовавших среди языцев»[36]. Дальше идет рассказ про некоего варвара по имени Репревос, который «был из рода песьеголовых, из земли людоедов… и не мог говорить на нашем языке»[37]. Варвар этот служил в римских вспомогательных частях в Африке, стал свидетелем мученичества христиан и обратился сам, приняв имя Христофор. Чтобы наглядно показать духовное преображение варвара, Бог даровал ему способность говорить и привел в конце концов к мученическому венцу. Мораль жития понятна: даже песьеглавец может стать христианином. Впрочем, нам так и не объясняют, что же сталось с самой «песьеглавостью». В «Страстях Христофора» есть упоминание о том, что, уже после снисхождения на него благодати, люди при виде святого в страхе разбегались, а император Декий от ужаса даже упал с трона[38] — стало быть, его облик не претерпел улучшения.

Но, в конце концов, внешность не главное. А вот можно ли окончательно искоренить варварскую дикость? Ответ на этот вопрос дает другая раннехристианская легенда, весьма похожая на Житие Христофора — «Рассказ о святом Христомее» (BHG, 2056), входящий в круг апокрифических «хождений» апостолов Андрея и Варфоломея. Данный текст в его греческом варианте еще не опубликован[39], и мы впервые вводим его в научный оборот. Легенда повествует о том, как к некоему людоеду, рыскавшему в поисках добычи, явился ангел и запретил ему трогать апостолов с учениками, которые как раз находились неподалеку. Устрашенный небесным огнем, дикарь соглашается выполнить приказание ангела, но когда тот велит ему помогать апостолам, осмеливается возразить: «Господи, не обладаю я свободным человеческим мышлением и не знаю их языка. Если я последую за ними, то как смогу питаться, когда оголодаю?» Ангел отвечает ему: «Бог дарует тебе добрые мысли и обратит сердце твое к кротости (παράγη σοι γνώμην άγαθήν καί μεταστρέφη την καρδίαν σου εις ήμερότητα)». Будучи «запечатан [крестным знамением] во имя Отца и Сына и Святого Духа, стал он кротким и не делающим никакого зла; в нем поселился Святой Дух, который, укрепив его сердце, смягчил его и повернул к богопознанию». В таком просветленном виде людоед явился перед апостолами. «Ростом он был в шесть локтей, лицо его было диким, глаза горели, как огненные лампады, зубы свешивались изо рта, словно у дикого кабана, ногти на руках были кривыми, как серпы, а на ногах — будто у крупного льва. Он выглядел так, что, увидав его лицо, невозможно было остаться в живых». При виде этого чудища ученик апостолов Александр рухнул оземь, Андрей, «помертвев», показал на людоеда Варфоломею, после чего оба пустились наутек, «бросив своих учеников». Но тут Бог упрекнул апостолов в трусости, а тем временем людоед объявил о своем духовном преображении их ученикам Руфу и Александру, отчего те принялись звать своих учителей обратно. Андрей и Варфоломей вернулись, но все равно «от страха не могли смотреть ему в лицо». Он же, раскрыв им объятия, произнес: «Почему вы боитесь смотреть на мой вид? Я — раб Бога Всевышнего». Здесь же прирученный людоед называет свое имя — Христомей. Перед тем как всей компании войти в «город парфян», укрощенный дикарь предложил закрыть ему лицо, чтобы жители не испугались. Но когда горожане в цирке натравили на апостолов диких зверей, Христомей попросил Бога вернуть ему его прежнюю природу. «И внял Бог его молитве, и обратил его сердце и разум к прежней дикости (μετέστρεψε… πρός θεριωδίαν)… Открыл он лицо свое… и бросился на зверей и разорвал их… перед народом. Увидев, как он рвет на части зверей, толпа сильно перепугалась, ее охватил великий ужас. Все бросились вон из цирка, попадали в панике друг на друга, и многие в толпе погибли от страха перед его обликом. Увидев, что все бежали… Андрей подошел к Христомею, возложил руку на его голову и сказал: «Приказывает тебе Святой Дух, чтобы отступила от тебя природная дикость (ή αγρίος φύσις)«… И в тот же час вернулась ему добрая природа». Тем временем горожане послали к апостолу Варфоломею с просьбой: «Не попусти нам умереть от страха перед обликом того человека!» Когда апостол велел людям опять собраться в цирке для катехизации, они отвечали: «Простите нас, мы боимся идти туда из‑за того звероподобного мужа, ведь многие из нас умерли от ужаса перед ним». Варфоломей ободрил их: «Не бойтесь, следуйте за мной и вы узрите его ласковым и кротким». И действительно, «увидев [горожан], идущих с апостолами, Христомей взял за руки двух их учеников, Руфа и Александра, подошел к апостолам, поклонился им и облобызал. И удивился весь народ, и восславил Бога, видя облик Христомея — до чего тот стал кроток». Облагороженный людоед крестил всех горожан, потом оживил и также крестил тех, кто умер от страха перед ним, а под конец вернул к жизни даже растерзанных им зверей! Затем, попрощавшись с апостолами, он отправился к императору Декию (здесь повествование окончательно совпадает с Житием Христофора) и принял мученический венец[40].

Хотя легенда вроде бы задумана для прославления Христомея, автор постоянно объединяется с читателем против своего героя, увиденного то глазами перепуганных апостолов, то глазами умирающих от ужаса горожан. В «юмористической» сцене, рисующей Андрея и Варфоломея трусами, нам явно предлагается посочувствовать им, а не осудить. Если поверхностное назидание повести состоит в том, что даже людоед может стать христианином, то внутренний ее смысл, пробивающий себе дорогу, быть может, наперекор авторской воле, — совсем противоположный: даже став христианином, варвар все равно остается людоедом. Зверь дремлет в нем всегда, даже когда по Божьему веленью он временно превращается в кроткого агнца.

Сделав первый шаг, переняв самый дискурс варварства, христиане уже вступили на путь усвоения римских представлений о варварах. В апологетических сочинениях все настойчивее звучит мотив, что христианство выгодно для Империи (до которой гонимым христианам, казалось бы, не должно быть дела!), поскольку оно помогает смягчать варварский нрав. «Нет ни одного народа, — говорит во II в. Арнобий, — столь варварского нрава и [до такой степени] не знающего кротости (tarn barbari moris et mansuetudinem nesciens), который, будучи обращен Его любовью, не смягчил бы своей жестокости и, обретя безмятежность, не перешел бы к миролюбивым настроениям (molliverit asperitatem suam et in placidos sensus adsumpta tranquillitate migraverit)»[41]. Вот что пишет Ориген: «С приходом Христа нравы вселенной повсюду изменились в сторону мягкости (έπί τό ήμερώτερον)… Все варвары, прибегшие к Слову Божию, станут невероятно законопослушными и более кроткими (νομιμώτατοι εσονται καί ήμερώτεροι)»[42]. Этот мотив интересен тем, что он сущностно противоречит основной тональности христианской апологетики — тезису о том, что варвары лучше подданных Империи воспринимают новую религию. Такая переимчивость в отношении имперского дискурса имела колоссальные последствия для судеб имперского христианства.

Апологеты настаивали на всемирном характере своей религии не только во имя ее легитимизации. Ранние христиане жили в напряженном, каждодневном ожидании конца света, а в Евангелиях говорилось, что он наступит не раньше, чем Слово будет проповедано во всех концах земли. Ориген, оправдывая задержку со Вторым Пришествием, пишет: «Ведь есть пока много не только варварских, но и наших народов, которые доныне не слышали христианского Слова… Передают, что Евангелие не было еще проповедано перед всеми эфиопами, особенно теми, которые живут за рекой [Нилом]. Ни у серов (китайцев. — С. И.), ни у ариацинов еще не слышали христианской проповеди. А что сказать о британах или германцах, живущих возле Океана? Да и варварские даки, и сарматы, и скифы — большинство из них тоже еще не слышали слова Евангелия»[43]. Макарий Магн считает, что конец света не наступил потому, что Евангелие еще не было проповедано «семи народам из индов» и «эфиопам, именуемым долгоживущими» (Macarii Magnis Apocriticus, II, 13). Итак, распространение христианства приближало Второе Пришествие. Предприятие подобного масштаба не могло быть результатом обычных человеческих усилий. Поэтому обращение чужеземных стран приписывалось в христианском сознании деятельности не обычных людей — но апостолов.

В апокрифических «Хождениях апостолов», которые начали возникать во II‑III вв., довольно много говорится о том, как ученики Христа жеребьевкой поделили между собой «весь мир» для будущей миссии. О том, что сюжет миссионерства среди настоящих варваров довольно поздно появился в «хождениях», свидетельствует разнобой источников относительно результатов апостольской жеребьевки. В целом самые дальние страны оказались уделом Варфоломея, Фомы, Матфия, Симона и Андрея, но в вопросе о том, кто из них обращал Парфию, кто Индию, кто Эфиопию, нет согласия практически до конца византийского времени[44]. Интересно, что коррективы сюда вносил еще Никифор Каллист Ксантопул, церковный историк XIII‑XIV вв., который добавил в список стран, обращенных апостолом Фомой, остров Тапробану (Цейлон) и «народ брахманов»[45]. С другой стороны, даже самые культурно чуждые из объектов апостольской проповеди — обитатели «города людоедов», обращенные Андреем и Матфием, в изначальной версии легенды не являются варварами в собственном смысле этого слова: сказочное пространство этих апокрифических «хождений» больше всего напоминает условные декорации эллинистического романа[46]. Апостолы здесь страдают от козней язычников, от их жестокости — но, как ни странно, не от их нецивилизованное. Культурный барьер между апостолами и «людоедами» будет, как мы увидим, домыслен позднее (см. с. 246).

Хотя ни в одном из апокрифов не утверждается, что апостолы посещали сарматов или, допустим, массагетов, тем не менее ранние христиане были твердо убеждены, что посланцы Христа обратили именно «всю вселенную». В этом смысле можно говорить о миссионерской гордости молодой религии: «Много было и у эллинов, и у варваров законодателей и учителей, проповедовавших догматы, возвещавших истину, — восклицает Ориген, — но… никто не сумел внушить то, что он считал истиной, различным народам (εθνεσι διαφόροις)»[47]. Однако представление о миссии было у апологетов весьма своеобразным. Например, не имело существенного значения количество миссионеров. «Слово сумело быть возвещенным по всей вселенной, — пишет Памфил Мученик (III‑IV вв.), — так что прилепились к Иисусовому благочестию и эллины, и варвары, и мудрые, и глупые — хотя учителей было и немного (καίτοιγε ούδέ των διδασκάλων πλεοναζόντων)»[48]. Не существует в этот период и какой бы то ни было идеи подготовки миссионера к его предприятию. Как, к примеру, решалась проблема языка проповеди? Ясно, что дар «говорения на языках» не оставался с апостолами после Пятидесятницы (ср. с. 17), а значит, вроде бы должны были возникать переводческие проблемы. Действительно, в апокрифических сирийских «Деяниях Иуды Фомы» мотив лингвистического непонимания со стороны варваров звучит один–единственный раз, в самом начале произведения; тогда слова апостола понимает лишь одна служанка–еврейка, которая пересказывает его речь остальным[49]. Однако в дальнейшем, по мере усиления сказочного элемента в повествовании, эта проблема как‑то сама собой исчезает: читатель так и не узнаёт, на каком наречии проповедовал Фома в Индии. Видимо, все эти проблемы должны были решиться сами собой, благодаря божественному вмешательству.

Вообще, обращение апостолами варваров мыслилось чисто символическим предприятием. Варвары должны были прийти к Богу сами, и участие в этом процессе христиан воспринималось как вторичное, вспомогательное. «Таково это истинное Слово о божественном, о мужи эллинские и варварские, халдейские и ассирийские, египетские и ливийские, индийские и эфиопские, кельтские и латинские… чтобы вы, прибегнув [к нам], были нами научены (προσδραμόντες διδαχθήτε παρ’ ήμών)[50]. Это фаталистическое восприятие христианизации не побуждало к установлению реального контакта с варварами.

У ранних христиан не было ответа на простой вопрос, как следует относиться к жестокости варваров, к их опустошительным набегам. Когда враг христианства Келье заявляет, что идея братского соединения всего человечества приведет лишь к одному — «вся земля окажется под властью беззаконных и диких варваров», то Ориген возражает ему так: «Если варвары прибегнут к Слову Божию, то станут законопослушными и кроткими». А если не прибегнут? — недоумевает Келье: «ведь невозможно, чтобы Азия, и Европа, и Ливия, эллины и варвары вплоть до самых пределов вселенной согласились бы на единый закон! Мечтающий об этом ничего не понимает!» Но Ориген невозмутим: «Это и впрямь невозможно по плоти (τάχα αληθώς αδύνατον… έν σώματι). Но совершенно возможно для освободившихся от нее»[51]. Спорящие говорят на разных языках: устами Кельса вещает суровый опыт римской государственности, устами Оригена — эсхатологические чаяния раннего христианства.

Итак, в догосударственную эпоху христиане создали свой идеал миссионера — образ «апостола у варваров», но идеал этот был лишен черт какой бы то ни было конкретности. Лишь гораздо позднее данный образ был переосмыслен как миссионерский (см. с. 142).

Глава II. Миссионерство позднеримской эпохи (III‑V вв.)

В начальный период своего существования христианство распространялось по Империи подспудно, скорее от человека к человеку, нежели в результате организованной церковью миссионерской деятельности[52]. Уж заведомо не велось никакой целенаправленной пропаганды за пределами Империи. И однако не позднее второй половины III в. начался процесс христианизации варварских княжеств[53]. По словам историка Созомена, «почти для всех варваров поводом к принятию христианского учения (πρεσβεύειν τό δόγμα των Χριστιανών) были случавшиеся по временам войны с римлянами и иноплеменниками в правление Галлиена и его преемников… Когда церковь расширилась на всю Римскую вселенную, вера двинулась и через [народы] самих варваров (καί διά αυτών τών βαρβάρων ή θρησκεία έχώρει). Уже христианизировались (έχριστιάνιζον) племена вокруг Рейна, кельты и самые дальние из галатов, те, что живут у Океана, и готы, и те их соседи, которые прежде сидели у берегов реки Истр» (Sozomeni II, 6).

Та же ситуация складывалась и на Востоке. В Персии появление христианства связано с римскими пленными из Антиохии, которых царь Шапур в 256 г. расселил в Хузистане, поставив им епископом грека Димитриана[54]. Именно в этом смысле надо понимать слова из сирийской «Хроники Са–ард», что «христиане распространились по всем странам и стали очень многочисленными на Востоке… Римляне распространяли христианство на Востоке»[55]. Сведений об отправке из Империи специальных миссионеров для проповеди варварам у нас нет. Церковные иерархи пускались в далекий путь только для окормления уже имеющихся христианских общин, состоявших главным образом из пленников. Например, таков был Аверкий, епископ Иерапольский, который, согласно его житию, во II в. «посетил церкви по всей Месопотамии и завещал им единый устав». Агиограф вкладывает в уста крещенного перса Вархасана следующие слова относительно Аверкия: «Мы выскажемся за то, чтобы наречь его Равноапостольным (ίσαπόστολον). Ведь мы не знаем никого другого, кто бы обошел столько земли и моря в попечении о братьях, если не считать тех первых учеников Христовых, которым этот муж очевидным образом подражает»[56]. Итак, хотя попечение Аверкия главным образом о людях уже крещенных, он приравнен к апостолам: таково парадоксальное переосмысление апостольского наследия.

Если говорить об агентах реальной христианизации варваров, то ими в первую очередь становились «перемещенные лица»: римские пленники, жившие в варварских землях[57], или, наоборот, варварские заложники и эмигранты, побывавшие в Империи. Эти носители христианства, не являшиеся «профессиональными» миссионерами, в результате каких‑то обстоятельств достигали успеха и лишь потом обращались к Церкви за помощью. Так, Грузию, согласно легенде, обратила Нина, девочкой уведенная туда в плен из Империи. Это событие описано в целом ряде памятников, восходящих к сохранившемуся источнику[58]. Нам сейчас важно не столько реконструировать этот оригинал, сколько посмотреть, на что обращали внимание имперские авторы. Любопытно, что само Имя Нины им осталось неизвестно. Руфин, Сократ Схоластик, Созомен, Геласий Кизический и Феодорит Киррский в один голос[59] утверждают, что варвары, среди которых жила пленница, удивлялись на ее аскетический образ жизни, однако ни ей не приходило в голову пропагандировать среди них христианство, ни им — расспрашивать о сути ее религии; когда, в объяснение своего аскетизма, женщина «простодушно говорила (άπλούστερον λεγούσης), что так надлежит почитать Христа, сына Божия, им казались странными (ξένον) как имя почитаемого, так и способ почитания» (Sozomeni II, 7, 1). Лишь после того как Нина прославилась чудесными исцелениями, а особенно после излечения местной царицы, она стяжала большую славу и только тогда, по настоянию царя, приступила к миссии. Согласно ценному свидетельству, сохраненному одним лишь Сократом, грузинский царь и Нина «вдвоем сделались вестниками Христа: царь для мужчин, а она для женщин» (Socratis I, 20). Стало быть, женщина не могла проповедовать мужчинам![60]

«Апостол готов» Ульфила был ребенком римских пленных, которых готы угнали во время набега на Империю в 257 г. В тот год варвары «захватили… среди других — тех, кто был причислен к клиру… Сонм благочестивых пленников, обретаясь среди варваров (συναναστροφέντες τοΤς βαρβάροις), немалое количество из них склонил к благочестию и привел от языческой веры к христианской. Из этого полона были и родители Уркилы (Ульфилы)» (Philostorgii НЕ, II, 5). Более подробно этот процесс описан у Созомена: «Когда несказанное множество смешанных народов… опустошало Азию… многие священники были уведены в плен и стали жить между ними. Так как пленники исцеляли там больных и очищали бесноватых, призывая имя Христа и называя его Сыном Божиим, а притом вели беспорочную жизнь и своими добродетелями побеждали всякое злоречие (μώμον), то варвары, удивляясь их жизни и необыкновенным делам (παραδόξων έργων), пришли к сознанию того, что разумно будет подражать людям, оказавшимся лучше, чем они сами, и служить Высшему, подобно тем. Избрав [христиан] своими руководителями в том, что следовало делать, они получили наставление, приняли крещение и начали посещать церкви» (Sozomeni И, 6). О судьбах готского христианства мы еще поговорим ниже (см. с. 87, 127 сл.).

Наиболее экзотичной является история миссии в Эфиопии. Эта далекая страна была связана с эллинистическим миром многовековыми связями. Сперва их поддерживало государство Мероэ, позднее — пришедшее ему на смену государство Аксум[61]. Поэтому неудивительно, что и христианство проникло на Абиссинское нагорье очень рано. Предание эфиопской церкви называет крестителем страны некоего Абба Салама, который обратил царей Эзану и Сазану. Византийская же традиция считает апостолом Эфиопии Фрументия и его родственника Эдесия, римских подданных, родом из Тира. Является ли имя Абба Салама другим именем Фрументия сказать трудно[62]. Здесь, как и в дальнейшем, две картины христианизации Эфиопии, внешняя и внутренняя, имперская и местная, далеко не во всем сходятся. При этом, как нам предстоит убедиться, эфиопская версия куда богаче собственно греческой. Разница между ними в том, что грекоримские источники концентрируют все внимание на первоначальном этапе миссии, тогда как эфиопские — на последующих. Самым ранним, практически современным нашим источником оказываются сочинения Афанасия Александрийского, который рукополагал Фрументия как «апостола Эфиопии»; о нем же повествует целая серия нарративных памятников IV‑VI вв., находящихся между собой в отношениях сложной зависимости. Их рассказ восходит, видимо, к какомуто сочинению самого Эдесия[63]. Ближе всего к этому недошедшему источнику стоял латинский рассказ церковного историка Руфина, на него опирались Сократ Схоластик, несколько сокращавший оригинал, и Созомен, восстанавливавший сокращенное [64]. Позднее ту же самую традицию несколько приукрашивают Феодорит и Геласий Кизический[65]. Но в целом рассказы этих авторов очень близки друг другу. Проблема же состоит в том, что нельзя быть до конца уверенным, действительно ли греко–римские источники имеют в виду именно Эфиопию: Ф. Альтхайм считает, что в действительности под «Дальней Индией» изначально подразумевался Йемен и лишь позднее Фрументий был переосмыслен как «апостол Эфиопии»[66]. Мы будем далее придерживаться традиционного взгляда, отдавая, тем не менее, себе отчет в том, до чего зыбки любые гипотезы относительно этого, первоначального периода миссии.

Итак, согласно Руфину и следующей за ним традиции, тирский философ Меропий отправился в путешествие по Красному морю (вовсе не с миссионерскими, а с познавательными целями!), взяв с собой юных учеников, Фрументия и Эдесия. Их корабль во время стоянки был захвачен варварами, которые перебили всех, кроме детей. Мальчиков подарили местному царю, и они выросли во дворце. Когда старый царь умер, а его наследник (царь Эзана эфиопских источников?) находился во младенчестве, царица–мать доверила Фрументию и Эдесию управлять страной. Тут‑то они и проявили свое христианское рвение. Вот как описывает их деятельность церковный историк V в. Геласий Кизический: «Они приказывали всем, кто жил вокруг, доставлять к ним всех тех римлян, которые туда попали (έπιξενουμένους), рассчитывая с их помощью сеять (δι αυτών… έγκατασπειραι προμηθούμενοι) среди «индов» (т. е. эфиопов? — С. И.) богопознание. Случай также им благоприятствовал: найдя тогда же некоторых [римлян], они побуждают тех, кто жил по римским обычаям, строить храмы, а если эти люди не имели права ставить алтари по причине отсутствия у них разрешения на священство (θυσιαστήρια πηγνύναι τώ μή παρείναι αύτοίς αύθεντίαν ίερωσυνης), то возводить церковные здания (οικους έκκλησιών) для собраний тех, кто встал на путь познания Бога. Отсюда повелся у окрестных «индов» обычай (πρόφασις) богопознания, в то время как Фрументий воздействовал на их честолюбие (φιλοτιμως αύτοις προσόντος), прибегая к благодеяниям, лести и увещеваниям» (Gelasius, р. 149, ср.: Socratis I, 19). Любопытно, что Созомен колеблется в определении того, наличествовала ли в деятельности Фрументия персональная инициатива: «Наверно, его побуждали [к этому] божественные знамения, или же Бог сам все это устраивал (θείαις ίσως προτραπείς επιφάνειας ή καί αυτομάτως του Θεου κινουντος)» (Sozomeni II, 2, 4; 8). Феодорит чуть больше сообщает о методах проповеди Фрументия: «Он принял невозделанный народ (άγεώργητον έθνος) и взялся его с воодушевлением возделывать, соратником имея Богоданную благодать. Пользуясь апостольскими чудотворениями, он уловил тех, кто пытался противоречить ему при помощи аргументов. Чудеса (τερατουργία), являвшие свидетельство [истины] спорившим [против него], каждый день завоевывали множество [душ]» (Theodoreti НЕ у р. 73).

Через какое‑то время братья отпросились на родину. Эдесий вернулся в Тир, а Фрументий, как сказано у Геласия, «приехал в Александрию, сочтя, что было бы целесообразно не оставить без внимания Божье дело, свершаемое у варваров (ακόλουθον ειη τό γενόμενον παρα τοίς βαρβάροις εργον θεΙον μή περιϊδεΤν). Придя к Александрийскому епископу Афанасию… Фрументий рассказал ему обо всем происшедшем, подсказывая (ύπομιμνήσκει) ему мысль послать к ним епископов. Афанасий… сказал Фрументию: «Какого другого человека сможем мы найти, в котором дух Божий пребывал бы, как в тебе, брате, кто умел бы так правильно управить и наилучшим образом распорядиться тамошними церквями?«Рукоположив его в епископы, он повелел ему идти обратно к «индам» освящать тамошние церкви и пещись о тамошнем народе. После рукоположения на сего мужа, испускающего из себя лучи апостольские (άποστολικας άφιέντι ακτίνας), снизошла (προσετέθε) премногая благодать Божия. Прибыв в вышеозначенную внутреннюю Индию, он знамениями и [собственными] усилиями укреплял [христианское] благовествование. Он привлек к истинной вере Христовой великое множество «индов», которые через него получали божественное слово в наиболее чистом виде. Потому‑то среди этих народов количество церквей и рукоположений значительно возросло» (Gelasius, р. 149.4—150.17).

В любом случае следует помнить, что о каком бы регионе ни шла здесь речь, об Эфиопии, как считается традиционно, или о Йемене, куда помещает этот рассказ Ф. Альтхайм, в IV в. там могла иметь место лишь самая первоначальная, поверхностная христианизация. Реально в обоих регионах миссионерство приобрело сколько‑нибудь массовый характер не Ранее V в. (ср. с. 41, 75).

Индийская христианская традиция рисует апостола Фому как самого заправского миссионера — он якобы достиг государства Чола в Южной Индии; прибыл в порт Музирис на Малабарском берегу и основал семь церквей, обратив в христианство 6850 брахманов, 2590 кшатриев, 3780 вайшья, двух царей и семерых деревенских старост, которых рукоположил в епископы. Его могила (которую посетил в XIII в. Марко Поло) почиталась в Милапоре, около Мадраса. Нас интересует сейчас не столько историчность этой традиции[67], сколько полное отсутствие каких бы то ни было ее отражений на греческой почве. Мало этого — у греков в течение долгого времени вообще не существовало единого мнения о деятельности Фомы: в версии, восходящей к Оригену, апостол крестил вовсе не Индию, а Парфию[68], тогда как Индию, согласно первоначальной традиции, обратил апостол Варфоломей. Представления о географии носили в ту эпоху синкретический характер, и под термином «Индия» в разных греческих источниках могли подразумеваться и Цейлон, и Южная Аравия, и Эфиопия (ср. выше, с. 36). Пожалуй, в христианских текстах чаще всего «Индией» именовали территорию совр. Йемена и почти никогда — реальную Индию. Но для нас сейчас самое существенное в том, что, кого бы ни крестил Фома, первоначальная (сирийская и греческая) версия его деяний рисует апостола скорее как чародея и волшебника, нежели как миссионера, и сражается он скорее с институтом брака, нежели с языческими верованиями. Менее всего в герое «Деяний Иуды Фомы» можно узнать апостола! Далее мы увидим (см. с. 203), что образ Фомы как миссионера развился в более позднее время.

Первым миссионером в собственном смысле слова, достигшим «Индии», Евсевий Кесарийский в IV в. считал Пантена Александрийского: якобы этот человек во II в. «дошел до индов. Рассказывают, что он нашел у тамошних последователей Христа имевшееся там и до его прихода Евангелие от Матфея. Мол, один из апостолов, Варфоломей, проповедовал (κηρύξαΟ им и оставил Писание от Матфея на еврейском языке (Εβραίων γράμμασι), которое и сохранилось до вышеуказанного времени. Говорят, что он проявил такое рвение в отношении Слова Божия, что выступил в качестве провозвестника Христова Евангелия у восточных народов (κήρυκα του κατα Χρίστον ευαγγελίου τοίς έπ ανατολής εθνεσιν άναδειχθήναι), будучи послан до самой индийской земли. Ведь были же, были вплоть даже и до тех времен многие благовествователи Слова (ήσαν γάρ, ήσαν εις ετι τότε πλείους εύαγγελισταί του λόγου), пекшиеся использовать божественное рвение, в подражание апостолам, для взращивания и домостроения слова Божьего (ενθεον ζήλον άποστολικου μιμήματος συνεισφέρειν έπ αυξήσει καί οικοδομή του θείου λόγου προμηθούμενot)» (Eusebii Caesariensis HE, V, 10, 2). В этом тексте обращает на себя внимание, помимо самого факта миссии, то обстоятельство, что Евсевий рассматривает время Пантена, конец II в., как все етце миссионерское время, явно противопоставляя его своему собственному!

Кем был Пантен и почему он оказался в «Индии», Евсевий не сообщает, но скорее всего в его лице мы впервые сталкиваемся с еще одним важным отрядом непрофессиональных миссионеров — купцами. Характер связей между Средиземноморьем и странами в бассейне Индийского океана подсказывает, что и христианство пришло в «Индию» — Аравию через имперских купцов. Некоторые из них были греками: в сабейском языке (на котором говорило древнее население Южной Аравии) прослеживается два достоверных заимствования из греческой христианской лексики: qls‑n< εκκλησία «церковь» и ‘shmt< ευσχήμων «благообразный». Возможно также sbs< σέβας «священное»[69]. О том, что религия проникала вместе с торговыми контактами, свидетельствует и грекоязычная надпись[70], найденная в древнем йеменском порту Кана. В ней купец Косьма просит «единого бога» помочь его каравану[71].

О «торговом» происхождении йеменского христианства[72] говорит несторианская «Хроника Са–ард», правда, относящая крещение к более позднему времени: «В стране Наджран в Йемене жил во времена Йездигерда (на рубеже IV‑V вв. — С. И.) знаменитый в округе купец по имени Ханнан. Как‑то он поехал по торговым делам в Константинополь, затем вернулся к себе, потом съездил в Персию. Проезжая через Хиру, он посетил тамошних христиан и узнал их учение. Там он получил крещение и оставался там какое‑то время. Оттуда он вернулся в свою страну и убедил соотечественников разделить с ним его религию. Он крестил членов своей семьи и других людей своей страны и окрестных земель»[73]. Обратим внимание: Ханнан посещает Византию — но там, в столице огосударствленного христианства, его религиозное чувство остается незатронутым. Лишь визит к каким‑то маргинальным, варварским христианам за пределами Империи (Хира была «столицей» независимого арабского племени лахмидов) разжигает в нем веру[74].

Другая версия христианизации «Индии» изложена Иоанном Никиуским (2 пол. VII в.): «Обитатели Индии пришли к познанию Бога и были просвещены благодаря деяниям одной святой женщины по имени Феогноста. Она была девицей, монахиней, ее захватили в плен в монастыре, расположенном на римской территории, и продали царю Йемена. Эта христианка была одарена высокой мерой благодати и многих излечила. Что касается царя Индии, то она обратила его в истинную веру, под ее влиянием он стал христианином, так же как и все обитатели Индии. Затем царь Индии и его подданные попросили императора Гонория дать им епископа. Узнав, что они приняли истинную религию и обратились к Богу, император испытал большую радость и дал им святого епископа по имени Феоний, который наставлял их, учил и укреплял в вере Бога нашего Христа, вплоть до тех пор, пока они не удостоились принять крещение — и все это в результате молитв святой девы Феогносты»[75]. Этот рассказ подозрительно похож на вышеописанное крещение ивиров (ср. с. 33), однако имя Феогносты, видимо, восходит к какой‑то иной традиции, тем более что такая святая упоминается в синаксаре сирийской (яковитской) церкви под 17 сентября; кроме того, не получает никакого объяснения появляющееся у Иоанна упоминание о Гонории — императоре Западноримской Империи на рубеже IV‑V вв.; ведь очевидно, что если кто и мог участвовать в христианизации этих далеких восточных областей, так это его брат Аркадий, правивший в Константинополе.

Окончательно все запутывает еще одна версия крещения «Индии», предлагаемая в качестве альтернативной тем же Иоанном Никиуским: «Обитатели этой страны приняли человека благородного происхождения по имени Афрудит, происхождения индийского, и выбрали его епископом. Он был рукоположен апостольским Афанасием Александрийским»[76]. Здесь явно имеется в виду Фрументий[77].

Есть и еще несколько разных традиций, приписывающих христианизацию Южной Аравии разным лицам — сирийскому святому Фемиону, эфиопскому святому Азкиру и др.[78] По–видимому, ни одна из версий не отражает истинного хода событий — наиболее вероятно, что Йемен получил христианство в первые годы VI в., при императоре Анастасии, из северной Аравии[79]. Но в любом случае среди кандидатов в «апостолы Аравии» нет ни одного профессионального миссионера–одиночки, посланца Имперской церкви.

Встретившаяся нам выше «купеческая» миссия имела место, видимо, не только на Востоке, но и в районе Черного моря. Хороший пример этому — культ святого Фоки Виноградаря, который, согласно Астерию Амасийскому (IV в.), считался покровителем моряков. Поскольку те по необходимости много путешествовали и в портах неизбежно общались с аборигенами, «чудо достигло и варваров: все дикие скифы, которые кочуют на противоположном берегу Евксинского понта, живут поблизости от Меотийского озера и реки Танаис, населяют Боспор и простираются до Фасиса, все служат Виноградарю. Отличаясь от нас всеми своими нравами и обычаями, лишь в этом одном они с нами единомысленны. Дикость их повадок смягчена истиной (τοις δε πασιν εθεσιν καί έπιτηδεύμασιν διεστώτες ήμών εις τοΰτο μόνον όμογνώμονες γίνονται τήν αγριότητα των τρόπων υπό τής αλήθειας έξημερούμενοι). Один князь и властитель тех мест, сложив с головы венок, украшенный золотом и самоцветными камнями, сняв с себя боевой панцирь, сделанный из драгоценного материала, — ведь варварское вооружение хвастливо и кичливо— и то и другое послал Богу через мученика [Фоку], посвятив ему начатки своего могущества и власти»[80].

Однако среди варваров могли очутиться не только пленники и купцы, но и политически неблагонадежные подданные Империи. Епифаний Кипрский пишет: «Старец Авдий подвергся изгнанию и был сослан императором в области Скифии… Проведя там много времени — сколько лет, не могу сказать — и продвигаясь дальше (πρόσω βαίνων) до самых внутренних областей Готии, он обратил (κατήχησεν) многих готов, отчего в самой Готии возникли и монастыри, и [христианское] житие, и девствование, и аскеза редкостные… А после его смерти многие появились из той же когорты епископы и некий Ураний из Месопотамии. Он поставил епископами нескольких людей из Готии»[81].

Случалось и наоборот: Григорий Просветитель Армении был эмигрантом, спасавшимся в римской Кесарии от политического преследования. Как сказано в греческой версии армянского памятника, называемого «История Агафангела», «он обучался в городе Кесарии [Каппадокийской] и, познакомившись (έν γνώσει… γενόμενος) с неким христианином, был научен страху Христового учения»[82]. «Агафангел» пишет, что назад в Армению, на службу тамошнему царю Трдату, Григорий отправился «по собственному выбору» (αύτοπροαιρέτως)[83], тем самым он не являлся ни посланником Империи, ни уж тем более ее миссионером.

Итак, никого из тех проповедников христианства, о которых шла речь выше, никто не посылал в другие страны с целью проповеди там незнакомой варварам христианской религии. Более того, в ранней агиографии мотив миссионерства совершенно не встречается[84]. Единственное свидетельство того, что в эту эпоху организованная миссия существовала, — это легенда о Херсонских мучениках (см. ниже, с. 82), относящая к 299 г. инициативу иерусалимского епископа Хермона по крещению варваров[85], однако эта история вряд ли аутентична: во–первых, Иерусалим, из которого якобы были разосланы миссионеры по всему миру, вплоть до Эфесского Собора 431 г. имел, в качестве церковного центра, второстепенное значение. Во–вторых, христианская община в Херсоне утвердилась лишь в конце IV в. К самой легенде мы еще вернемся.

Религиозный переворот, происшедший в Империи в IV в., придал процессу обращения варваров новые, политические измерения. Во–первых, стихийная христианизация была задним числом «подверстана» под целенаправленную политику Константинополя; во–вторых, крещение стало восприниматься как залог подчинения варваров имперской воле. Весьма показателен в этом отношении рассказ Геласия Кизического о политике Константина Великого: «Боголюбивейший император, охваченный таким благочестием и верой в Бога, приуготовил многие… варварские народы к тому, чтобы они заключили с ним мир, в то время как Бог во множестве подчинял ему их (του θεοΰ αύτω ταΰτα καθυποτάξαντος), издревле враждовавших с римлянами»[86]. В структуре повествования Геласия заметны сразу две вольные или невольные подмены: с одной стороны, благочестие императора становится причиной не христианизации варварских народов, как этого можно было бы ожидать, а заключения ими мира; с другой же, использованный автором грамматический оборот «Родительный самостоятельный» оставляет несколько неясным, каково соотношение между действиями Бога и императора: то ли первый подчинял варваров независимо от миролюбивых усилий последнего, то ли «заключение мира» и «подчинение» — это вообще одно и то же. Однако продолжим прерванную цитату: «В то время свершилось множество добавлений к апостольским проповеданиям (προσθήκαι τοΤς άποστολικοΤς… κηρύγμασιν). Ведь если Матфей проповедовал парфянам, Варфоломей — эфиопам, а Фома — индам из Великой Индии, то индам, [жившим] дальше парфян и некоторым другим соседним с ними народам слово о Христе еще не было известно»[87]. Дальше в тексте Геласия речь идет о Фрументии и Эдесии[88], которые, как мы знаем (ср. с. 36), вовсе не были посланы на апостольское служение императором. Потом Геласий рассказывает о христианизации Грузии — но ведь и она началась без участия Империи (ср. с. 33); о том, на какой стадии вступил в дело Константин, становится ясно из повествования Феодорита: пленница (Нина) «убедила вождя этого народа послать к римскому императору и просить, чтобы был им отправлен учитель благочестия (διδάσκαλον τής εύσεβείας)… [император] Константин вместе с очень богатыми дарами выслал в качестве вестника богопознания для этого народа (κήρυκα τω εθνει τής θεογνωσίας) мужа, украшенного верой, разумом и [образом] жизни, а также удостоенного священства»[89]. Созомен добавляет к этому рассказу, что царь предлагал императору, «по наущению пленницы (υποθεμένης τής αιχμαλώτου)… союзничество и договор» (Sozomeni II, 7, 12). Таким образом, Империя проявляет себя, причем в пассивной роли, лишь на поздних этапах уже давно начавшегося процесса, если проявляет вообще — и, однако, ей все равно приписывается провиденциальная роль. Кроме того, церковные историки подвергают разновременные события передатировке, дабы придать им новое осмысление. Так, в Эфиопии христианство было объявлено государственной религией примерно в 338—346 гг., однако Руфин намеренно отнес это событие к царствованию Константина Великого[90]. Явно теми же причинами вызван и разнобой в датировке крещения Грузии: по одной гипотезе, оно произошло в 325—330 гг., по другой — в 355—356 гг.[91] Первая дата явно восходит к попыткам приписать все Константину Великому.

Победоносность Константина воспринималась как самое действенное орудие христианской пропаганды. По словам Сократа Схоластика, император разгромил племена готов и сарматов так основательно, что «они, потрясенные невероятностью своего поражения, тогда впервые поверили в христианскую религию» (Socratis I, 18).

Религия и в самом деле быстро становится одним из реальных внешнеполитических факторов. Только в этот момент на исторической арене и появляется тот, кого можно условно назвать «профессиональным» миссионером. Но с таким же успехом его можно считать просто имперским послом, наделенным религиозными функциями. Таков был «вестник богопознания», отправленный «с очень богатыми дарами» Константином к царю ивиров[92].

Константин Великий, хотя сам всю жизнь оставался некрещенным, весьма серьезно воспринимал свой статус властителя христианской Империи. Он писал так: «Имя Божие достаточно прославляется самими варварами, которые до сих пор не знали истины… Благодаря мне варвары познали Бога и научились благочестию; они на деле убедились, что я решил повсюду Его защищать. Потому‑то они и узнали о Боге, которому поклоняются из‑за страха перед нами (Stoc τον πρός ήμας φόβον ευλαβούνται)» (Socratis I, 34; ср.: Sozomeni II, 28). Несмотря на столь решительную декларацию, император вовсе не собирался отправлять проповедников из Империи к зарубежным язычникам. Он покровительствовал уже существующим церквам, но не более того. В его биографии Евсевий Кесарийский пишет: «Узнав (πυθόμενος), что среди персидского народа умножились Божьи церкви, а на Христовых пастбищах пасутся многотысячные паствы, [император], обрадовавшись этому слуху, и там стал проявлять заботу обо всех, словно общий повсеместный попечитель» (Eusebii Caesariensis Vita Constantini, IV, 8, 1).

Христианизация Империи ставила в сложное положение властителей других христианских государств: ведь Константинополь сразу же стал претендовать на политическое верховенство в христианском мире. Первой с этим фактором столкнулась Армения. «Константин… поспешно отправил к [тамошнему царю] священников, чтобы пришли к нему архиепископ св. Григорий и с ним царь Армении… Он захотел этого, чтобы был между ними мир… и чтобы тот уплатил ему дань… Трдат… ехал к царю, более великому, чем он, чтобы стать под его власть… Константин… Трдату дал царское облачение, златотканую порфиру… Он обязал их платить дань и отпустил их против своего желания, из‑за любви к ним… [Трдат] велел поминать во всем государстве царя Константина и его родительницу Елену. И таким же образом он поминается при таинстве причастия»[93]. Но если Армения и так являлась вассальным государством, то в более отдаленных областях Империя вынуждена была действовать дипломатическими методами.

То ли в 340–х гг., то ли в 356 г. Констанций II отправил посольство в «Индию» (то есть Южную Аравию, ср. с. 36). Миссия готовилась с большим размахом: о ней извещались имперские чиновники за границей (Cod. Theodosii XII, 12, 2). В качестве посланника был выбран человек, сам имевший варварское происхождение — Феофил Индиец[94]. Писатель Филосторгий, рассказывающий об этой миссии, колеблется, считать ли ее целью пропаганду христианства или отвращение от «ереси» уже крещенных варваров: «Имея задачей склонить их к благочестию (επί τήν ευσέβειαν… μεταθέσθαι) [Констанций] решил расположить (οίκειώσασθαι) предводителя этого народа великолепными дарами… а отсюда [как он рассчитывал] здесь будут посеяны и примутся семена благочестия (κακεΤθεν αύτοϋ καί τής εύσεβείας σπέρματα χώραν ευρεΤν έναποθέσθαι). Он также снизошел к просьбам ездивших туда римлян (τοΤς έκεΤσε των Ρωμαίων αφικνουμένοις) построить для них церковь, [которая служила бы] также и для тех из туземцев, которые бы вдруг склонились к благочестию (καί εΐ τι αλλο των αυτοχθόνων επί τήν εύσέβειαν άποκλίνοιεν)… Среди первых в этом посольстве числился и Феофил Индиец. Некогда он… еще молодым, был послан к римлянам в качестве заложника от так называемых дивинов. Феофил прожил среди римлян немало времени, приведя свой нрав к добродетели, а веру — к благочестию… И вот Констанций послал пышное посольство, отправив на кораблях двести лошадей… и добавил много других дивных дорогих подарков… Прибыв к сабеям, Феофил принялся убеждать вождя (εθνάρχην) поверить в поклонение Христу и отступить от эллинского заблуждения… После того как Феофил раз и другой чудесами (παραδόξοις εργοις) доказал необоримость Христовой веры, тот погрузился в глубокое молчание… Цель посольства была достигнута: властитель этого народа склонился к благочестию и воздвиг в своей стране три церкви вместо одной, причем не на те средства, что привезли с собой послы, а на те, которые он сам щедро предоставил из казны» (Philostorgii НЕ, II, 6; III, 4). Дальше Филосторгий рассказывает о том, что от сабеев Феофил отправился на свой родной остров Диву (быть может, совр. остров Сокотра), где «исправил» многое из того, что его соотечественники совершали неправильно: «ведь они слушали евангельское чтение сидя и делали другие вещи, которые божественное предание не велит» (Ibid., III, 5).

Миссия Феофила являлась первым религиозно–политическим мероприятием подобного масштаба. По его инициативе в Южной Аравии были построены три церкви: первая (в Зафаре)—для местного царя, вторая (в Адене) — для римских купцов, третья то ли в устье Персидского залива[95], то ли на западном побережье Йемена[96]. И тем не менее Ф. Альтхайм настойчиво подчеркивает, что в случае с Феофилом не следует говорить не только о массовой христианизации, которая началась в этом районе значительно позже, но даже и о пропаганде[97]. Основной причиной для отправки миссии были политические расчеты: обострились отношения Империи с Персией, и Констанций хотел укрепить свой южный фланг. Феофил вез с собой послание императора к царям Эзане и Сазане с призывом обратиться в арианство, которое исповедовал он сам[98]. Письмо Констанция приведено у Афанасия Александрийского: «Я думаю, что необходимо, чтобы род человеческий удостоился равного попечения… и узнал о Боге одинаковое и не разногласил бы в следовании справедливому и истинному. Удостаивая вас промышления и передавая вам то же, что есть и у римлян, мы приказываем (κελεύομεν) вам держаться в церквах одной с ними догмы»[99]. Как видим, христианизация варварской страны разом делала ее в глазах императора частью не только церкви, но и в каком‑то смысле и самой Империи — Констанций считал допустимым что‑то приказывать тамошним царям, пусть даже у него и не было способа принудить их к выполнению приказа.

Видимо, в этой последней своей части миссия Феофила провалилась, и о ее результатах источники ничего не сообщают[100]. Мало того, есть основания полагать, что цари Аксума (если Констанций действительно адресовался к ним) реагировали на такие поползновения Империи весьма своеобразно: попыткой создать собственную традицию квазиимперского христианства, причем на греческой основе[101]. Таким способом эфиопские цари пытались победить Империю как бы на ее собственном поле, вырвать у нее инструмент имперской легитимации.

Как реагировали на огосударствление имперского христианства варвары–язычники? Что касается врагов Империи, то они сразу же автоматически становились врагами также и христианства. До 337 г. христиан в Персии терпели — потом стали преследовать[102]. То же произошло и с готскими христианами. Около 348 г. их епископ Ульфила вынужден был бежать на имперскую территорию от гонений со стороны властей, подозревавших в нем и его последователях «пятую колонну» Рима[103]. По словам Епифания, «из Готии были изгнаны… наши тамошние христиане (ήμέτεροι έκει Χριστιανοί). Гонение было воздвигнуто из ревности к римлянам — [князь] изгнал от себя весь христианский род по причине того, что христианами являлись римские императоры»[104]. Из Жития Саввы Готского мы узнаем, что все готские епископы вынуждены были периодически скрываться на имперской тероитории[105]. Хотя христиан обвиняли в том, что они ведут религиозную агитацию, источники этого не подтверждают. Так, в Житии Никиты Готского о святом говорится: «Родившись и воспитываясь в стране варваров, именуемых готами, за рекой Истр, он однако не общался с варварами, но был из благочестивых (ού μην δέ έκοινώνει τοις βαρβάροις, άλλα των εύσεβούντων ήν)»[106]. Из этой фразы можно заключить, что контакт с соплеменниками–идолопоклонниками считался среди готских христиан актом неблагочестивым.

Но христианизация Империи могла иметь и обратные последствия — в том случае, если варварские правители искали ее дружбы. Так, стоило визиготам перейти от вражды с Константинополем к союзничеству с ним, как их собственные власти стали навязывать подданным новую религию. Немедленно вождь Фритигерн «полюбил религию императора и побудил (προετρέπετο) своих подданных сделать то же самое»[107]. Впрочем, став признаком лояльности, христианство легко делалось и предметом симуляции. Согласно язвительному рассказу язычника Евнапия, визиготы лишь прикинулись христианами «для обмана противника» (εις την των πολεμίων απάτην). «Они обрядили некоторых из своих людей в епископские одеяния, другие оделись монахами — всё для того, чтобы римляне поверили их клятвам. На самом же деле варвары держались отчих верований (Ιερά πάτρια) и прикидывались только для того, чтобы римляне верили их клятвам»[108]. За этим рассказом, если оставить в стороне его пасквильный характер, можно разглядеть истинные причины разочарования христиан, соотечественников Квнапия: дело не в маскараде, а в том, что христианство готов не удержало их от жестокого обращения с римлянами. Единоверие оказалось слабым цементом для политических отношений.

Видимо, в обычном случае варварские князья не столько навязывали подданным христианство, сколько дозволяли его исповедовать. В сирийском житии Симеона Столпника (V в.) есть такой эпизод: лахмидскому (арабскому) князьку АльНуману во сне явился святой и пригрозил расправой, если он и дальше будет препятствовать желанию своих подданных обратиться в христианство. Князь разрешил креститься всем желающим, но сам сделать это отказался из страха перед персидским царем, чьим вассалом он был. При встрече с римским губернатором в окрестностях Дамаска в 420 г. АльНуман сказал ему: «Смотри, по моему приказу в моем лагере есть церкви, епископы и пресвитеры, и я говорю: кто еще хочет стать христианином, может сделать это без боязни, но если кто‑то хочет остаться язычником, это тоже его дело»[109].

Уже в IV в. на процесс христианизации варваров стали влиять внутрицерковные споры в Империи. Констанций II потому, среди прочего, так страстно навязывал варварам арианство (ср. выше, с. 48), которое исповедовал сам, что боялся, как бы под влиянием его врага, Афанасия Александрийского, они не стали «никейцами»[110]. А вот случай с визиготами: в 376 г. при переходе на имперскую территорию в качестве федератов они обратились именно в тот толк христианства, которое исповедовал император Валент, — арианство[111]. Согласно Орозию, варвары «нижайше попросили через послов, чтобы им были посланы епископы, от которых они научились бы правилам христианской веры. Император Валент в своей пагубной порочности послал учителей (doctores) арианской доктрины» (Orosii Hist. VII, ЗЗ)[112]. В 374 г. одно из сарацинских племен во главе с царицей Муавией попросило рукоположить для них в качестве епископа некоего монаха Моисея — однако тот не захотел принимать хиротонии от александрийских ариан и остался обычным священником (Rufini II, 6; Sozomeni VI, 38).

В V в. внутри церкви начались еще более страстные споры. Сторонники главных «еретических» течений, несториане и монофиситы, были наиболее многочисленны в восточных областях Империи и за ее пределами. Именно «еретические» проповедники, не связанные с государственными интересами Константинополя и потому вызывавшие меньше подозрений у варваров, имели наилучшие шансы на успех. Именно из них вышли самые знаменитые миссионеры, чей образ вполне соответствует расхожему представлению об этом призвании. Однако мы не будем здесь рассматривать историю «еретического» миссионерства, за исключением тех случаев, когда оно получало санкцию из Константинополя. Для нас важно отметить, что конкуренция между различными религиозными толками сама по себе очень подстегивала проповедническую деятельность. Так, ок. 496—497 гг. некий «филарх арабов», которого Феодор Чтец и за ним Феофан называют Аламундаром[113], решил креститься. «К нему с целью крещения нечестивый Севир послал (βαπτισθέντι… επεμψεν) двух епископов, чтобы присоединить его к своему [еретическому] поношению. Однако по промыслу Божию он был крещен православными мужами»[114]. В этом случае, как и во многих других (ср. с. 99), первым побуждением миссионеров является настроить неофита против догматических противников: когда опоздавшие епископы начинают совращать Аламундара в ересь, он отвечает им шуткой о том, что он якобы получил письмо о смерти архангела Михаила — а на их изумление отвечает, что раз архангел не мог умереть, то уж тем более не мог умереть Бог[115]. Этот ход, несомненно подсказанный неофиту его православными крестными[116], вряд ли был понятен ему самому.

Христианизация Империи и упорядочивание епархиальной организации ставили перед церковью сложный вопрос: как варварские диоцезы, существующие в совершенно особых политических условиях, впишутся в церковную структуру. В работе Никейского Вселенского Собора 325 г. принимал участие епископ «Феофил из Готии». Независимо от того, какая именно Готия имелась здесь в виду, крымская или, что более вероятно, дунайская[117], важно, что уже этот епископ варваров именуется не так, как все остальные епископы: не по городу, а по стране[118]. На том же Соборе присутствовал Памфил, епископ Ταηνών, что должно пониматься как греческая передача арабского термина Таууауе — этим словом обозначались кочевые бедуинские племена[119]. В 325 г. варварская церковь еще воспринималась как некая аномалия, и вопрос о ее подчиненности на Соборе не обсуждался. Под 359 г. Епифаний упоминает некоего Барохия, имеющего титул επίσκοπος ’Αραβίας[120], под 363 г. Сократ говорит о Феотиме, «епископе арабов» (Αράβων) (Socratis III, 25, 56). Что проблема варварских церквей постепенно становится существенной, явствует из краткой обмолвки Второго правила Константинопольского Собора 381 г.: «Что касается Божьих церквей, которые находятся у варварских народов, то они должны управляться согласно обычаю, господствовавшему во времена отцов»[121]. Стало быть, в течение IV в. сам собой сформировался некий обычай, не получивший письменной фиксации[122], но уже освященный определенной традицией. При этом следует помнить, что если в Армении или Персии церковная организация имитировала римскую[123], то структура церкви у «настоящих» варварских народов существенно отличалась от внутриимперской: епископы им назначались по племенам, а вовсе не по населенным пунктам, как в Империи[124].

В V столетии церковь еще дальше шагнула за имперские границы. Видимо, тогда появилось епископство в портовом городе Адулис в Эритрее. Псевдо–Палладий (1 пол. V в.) говорит, что он путешествовал по Красному морю «с блаженным Моисеем, епископом Адулийцев»[125]. Следующим после Констанция II императором, который интересовался заграничным христианством, стал уже Феодосий II в V в.[126] Упоминания о варварских церквах умножаются в актах Эфесского Собора 431 г., хотя ясности в них и немного: «Справедливо, чтобы твое благочестие, — обращаются отцы Собора к императору Феодосию II, — заботящееся о церквах как в Персии, так и у варваров, не пренебрегло нестроениями в церквах Римской державы»[127]. Ясно, что Феодосий продолжал Константинову традицию попечения о зарубежных общинах, но рассылал ли он религиозные миссии к варварам, неизвестно. В другом месте императора льстиво уверяют, что «твоя держава укрепляет православную религию у других варварских народов и в земле персов»[128] — и опять ничего конкретного. На следующем, Халкидонском Соборе 451 г., варварские церкви упоминаются в одном, весьма важном, но и довольно двусмысленном контексте. Правило 28 гласит: «[Постановляем], чтобы митрополиты епархий Понта, Азии и Фракии, и только они, а также епископы варварских стран, относящихся к этим епархиям (ετι δε καί τους έν τοις βαρβαρικοις έπισκόπους των προειρημένων δοιοκήσεων) назначались святейшим престолом святого города Константинополя»[129]. Язык этого постановления неясен и потому подвергался разнообразным интерпретациям, но в любом случае очевидна решимость константинопольского престола сконцентрировать в своих руках управление теми из новообразованных варварских епископий, которые связаны с Понтом, Азией и Фракией, т. е. придунайскими, причерноморскими и частью кавказских. Тем самым попечение об Аравийской и Эфиопской церквах оставлялось Александрийскому патриарху, а забота о бедуинских и персидских христианах — Антиохийскому. На этом постановлении можно проследить, как оформлялась церковная организация у варваров — через связи с пограничными имперскими епископиями; в нем видно также перерастание этой проблемы из церковной в политическую, на каковом этапе вдело неизбежно вступала государственная власть[130].

На пересечении религиозной и дипломатической функций имперской власти зарождается обычай, ставший впоследствии весьма важной частью византийского государственного миссионерства: традиция приглашать чужеземного правителя в Константинополь и крестить его там, одновременно вовлекая варвара и в политическую орбиту Империи. В 473 г. царек «живущих в шатрах (σκηνιτικών) арабов» Аморкесос приехал в столицу, где был обласкан императором Львом I, «посажен за царский стол и присутствовал на заседании сената». Это вызвало среди столичных аристократов (в значительной своей части — язычников) ропот. «Самым страшным позором римлян, — пишет язычник Малх, — было то, что император велел предоставить [варвару] место, где восседают первые среди патрикиев, — и все это под тем предлогом, что он согласился стать христианином (σχηματισάμενος… οτι δή Χριστιανός άνεπείσθη γενέσθαι)»[131].

Пожалуй, можно сказать, что несмотря на расширение христианского ареала, никакого особого миссионерского пыла в раннехристианской Империи не ощущается. Согласно рассказу Феодорита, живший в пещере «за пределами нашей ойкумены», т. е. за имперскими границами, пустынник Симеон Ветхий так прославился своими чудотворениями, что к нему стали стекаться язычники — «исмаилиты». Однако святой отреагировал на это лишь переселением в другое место[132]. Ни малейшего побуждения к миссии не чувствовали и епископы пограничных епархий. До наших дней сохранилось на папирусном отрывке прошение императору Феодосию II, поданное епископом Аппионом со Среднего Нила. Этот интересный документ является, в сущности, первым собственноручным свидетельством о жизни византийского клирика среди варваров: «Просьба и мольба Аппиона, епископа района Сюины и… Элефантинской эпархии Вашей Верхней Фиваиды. Находясь со своими церквями среди жестоких варваров (Έν μέσω των αλιτήριων βαρβάρων μετά των έμών εκκλησιών τυγχάνων), между блеммиями и аннувадами, мы претерпели от них многочисленные и внезапные набеги, причем никто из воинов не защищал наших мест. Поскольку из‑за этого находящиеся в моем подчинении церкви подвергались унижениям (των υπ εμέ ταπινουμένων εκκλησιών) и не были в состоянии защитить тех, кто искал в них убежища, я, пресмыкаясь [во прахе], припадаю к следам Ваших божественных и чистых ног, чтобы Вы снизошли повелеть, дабы находящиеся в моем подчинении церкви были охраняемы теми воинами, которые у нас есть, и чтобы [эти воины] подчинялись мне и слушались во всем, подобно тому, как [действуют войска], расквартированные в так называемой крепости Филах, в Вашей Верхней Фиваиде»[133].

Если церковь побаивалась варваров, то сами они легко подхватывали новую религию и принимались активно передавать ее друг другу. Рассуждая о перспективах конца света, Иероним утверждал: «Я не думаю, что еще осталось какоелибо племя, которое не знало бы имени Христова. И хотя народ может не иметь проповедника, все равно он не может не знать от соседних народов о догматах веры»[134]. Этот же факт — отсутствие проповедников — отмечает и Псевдо–Пелагий: «Во всей варварской земле есть Бог, но нет служителей Бога»[135]. Вопреки мнению Ф. Дворника[136], вряд ли есть основания считать, будто варвары обращали друг друга, повинуясь приказам из Империи. Скорее уж молодые церкви проявляли собственную инициативу. Варвары хорошо понимали, какими глазами смотрят на них носители греко–римской цивилизации, и очень ревниво следили, чтобы крещение не повлекло политической зависимости от Империи. Возможно, именно стремление к религиозной самостоятельности являлось глубинной причиной того, что такую популярность приобрело среди германских племен ниспровергнутое уже в самой Империи арианство[137].

Взаимная христианизация варваров при равнодушии имперских христиан — явление совершенно универсальное. «Ульфила учил христианству не только подданных Фритигерна, но и тех варваров, что были под властью Атанариха» (Socratis IV, 33). Вот что говорит о христианизации армян Созомен: «Учение распространялось постепенно через соседние племена и так доходило до масс. Я думаю, что державу персов христианизировали те, кто по причине смешения с жителями Осроэны и армянами общались с тамошними божьими людьми и испытали их добродетель» (Sozomeni 11,8, 2). Немедленно, как только христианство проникло в Армению, царь Трдат «царю абхазов и царю грузин и царю аланов послал письмо… И начал Григорий [Просветитель] освящать церкви и ставить в них священников из числа тех, которые знали священное Писание. Иного он отправил в Грузию, иного в страну абхазов, а иного к аланам… И послал он… во всякую местность, в которой главарь был благорасположен… и он посылал епископов с главарями этих стран, и эти вельможи, властители и главари народов очень радовались, идя в свои области с епископами» (Марр, Крещение, с. 115, 135, 137). Согласно житию Маштоца, этот просветитель армян создал также алфавиты для грузин и кавказских албанцев[138]. Если архмяне распространили христианство в Агвании, то агваны — «среди диких племен Кавказа»[139].

У варваров не было тех культурных преград, которые мешали подданному Империи. Возможно, церковь учитывала этот фактор. В древнегрузинской версии жития Кириака рассказывается о том, как грузинский монах Фома, подвизавщийся в Иерусалиме, был послан тамошним патриархом Мартирием (478—486 гг.) в Александрию. «И он пошел, чтобы выполнить порученное ему, и когда патриарх [Александрийский] увидел этого святого… он рукоположил его епископом над землей абиссинцев. И когда Фома прибыл в землю Кусим [Куш] в Абиссинии… он построил много церквей во имя Христа и всю Эфиопию просветил благодаря своей добродетели»[140]. Трудно сказать, до какой степени была распространена подобная практика.

Что касается самой имперской церкви, то ее роль в христианизации варваров носила пассивный характер. Это не было случайностью и не воспринималось самой церковью как недостаток. Ведь с ее точки зрения, обращал Бог, а люди с их личной инициативой играли в лучшем случае вспомогательную роль. Чрезвычайно ярким выражением этой мировоззренческой установки было «миссионерство» столпника, т. е. святого, подвиг которого заключался в неподвижном стоянии на столпе. На современный взгляд, это выглядит как парадокс: ведь миссионерство вроде бы ассоциируется с некоторым жизненным активизмом и физическим преодолением пространства. Но в ту эпоху люди чувствовали иначе.

В нашем распоряжении имеется несколько версий жития знаменитого столпника V в. Симеона, в каждой из которых так или иначе затронута проблема обращения им варваров. В сирийском тексте это представлено так: «Сколько арабов из числа тех, которые и не знали, что такое хлеб, но питались мясом зверей, приходили, и видели святого, и становились христианами, и отказывались от идолов своих отцов, и служили Богу! Сколько варваров, армян!..»[141]. Греческая версия жития упоминает лишь о сарацинах[142], но вот в «Религиозной истории» Феодорита Киррского эта тема получает мощное развитие: «Сходились не только те, кто живет в нашей вселенной (ού γαρ μόνον οί την καθ’ ήμας οικουμένην οίκοϋντες), но также и исмаилиты, и персы, и армяне, их подданные, и ивиры, и химьяриты (ср. ниже, с. 89), и те, кто живет еще дальше них»[143]. Под пером Феодорита дальнейшее развитие получает мотив пассивного крещения: «…сей ярчайший светоч наподобие солнца повсюду рассеивал свои лучи, и можно было видеть, как ивиры, как я уже говорил, и армяне, и персы приходили и вкушали божественное крещение»[144].

Весьма любопытен тот автобиографический эпизод, который рассказывает Феодорит: «Однажды я подвергся величайшей опасности. Симеон приказал исмаилитам подойти и получить у меня святительское благословение, сказав, что они сподобятся от этого большой пользы. Они же, по–варварски (βαρβαρικώτερον) сбежавшись, одни стали тянуть меня спереди, иные сзади, третьи с боков. Те же, кто отстал от других, подбегали и, протягивая руки, одни дергали меня за бороду, другие хватали за одежду. Я бы задохнулся от их жаркого напора, если бы [Симеон] громким криком не разогнал их всех. Вот… такое сияние богопознания рассеивал столп среди варварских душ. Известен мне и другой такой же случай, который с ними произошел. Некое племя умоляло божественного мужа послать молитву и благословение их вождю. Другое же присутствовавшее там племя возражало, что благословение нужно послать не ему, а их собственному предводителю: мол, первый — беззаконнейший, а второй чужд всякого беззакония. Тут началась борьба честолюбий и варварская свара, а кончилось тем, что они кинулись друг на друга. Я принялся многословно уговаривать их успокоиться, поскольку, мол, у божественного мужа хватит благословения и на того, и на другого. Но одни отвечали, что [вождь второго племени] вообще не должен сподобиться благословения, а вторые пытались оставить без благословения [первого вождя]. [Симеон], пригрозив им с высоты [своего столпа] и обозвав их псами, еле–еле погасил распрю»[145].

Феодорит не был случайным паломником у Симеонова столпа — в образовавшемся вокруг столпа монастыре Джебел–Симан он наверняка входил в особый персонал, ответственный за массовые обращения варваров[146]. И тем не менее писатель не скрывает своего гадливого отношения к дикарямнеофитам. По всей видимости, с ним солидарен и сам Симеон: ругательство «пес» является самым ходовым у подданных Империи в отношении арабов[147]. Таким образом, ранневизантийский святой не только не идет к варварам по собственной инициативе — он крайне пренебрежительно обращается с ними, когда они сами приходят к нему. И тем не менее поток неофитов не ослабевал. Причина состояла в том, что христианство ассоциировалось у самых разных народов с мощью и процветанием. И в этом смысле арабские вожди, передравшиеся из‑за столпничьего благословения, четче осознавали его политический вес, чем это понимал (или делал вид, что понимает) сам столпник[148].

Глава III. Отношение к миссии у Отцов церкви

Если язычники гордились «всемирностью» Римской империи, то ранние христиане — вселенским распространением своей церкви (см. выше, с. 22). Рим же казался им «Вавилонской блудницей». Однако в III в. ситуация начинает меняться. Уже у Оригена можно встретить идею о том, что Христос не случайно родился в правление Августа, когда Рим был на вершине своего могущества: по его мнению, единобожию должно соответствовать единовластие; Август, прекративший гражданские усобицы, тем самым облегчил апостолам задачу проповеди Евангелия по всей империи[149]. После обретения новой религией статуса государственной — претерпело дальнейшую эволюцию и отношение к самому Государству[150]. Идеология, намеченная Оригеном, была развита Евсевием, который «скрестил» христианство с эллинистической концепцей монархии[151]. Рим из гнусного Вавилона постепенно перевоплощался в провиденциальный Иерусалим, а соответственно этому менялся и взгляд на варваров. Конечно, традиция их превознесения, сложившаяся у раннехристианских апологетов, не исчезла и в творениях Отцов церкви. Многие из них находили у дикарей известные достоинства. Так, Златоуст хвалит их за простоту: «Послушай, какова жизнь обитающих в повозках скифов, какой образ существования имеют, по рассказам, кочевники. Вот так же, обходя вселенную, надо жить и христианам… уйдемте же в их шатры, дабы на деле научиться неприхотливости!»[152] Феодорит Киррский отмечает у варваров сметливость и восприимчивость к христианской проповеди: «Пусть никто не думает, будто эллины рождаются одними, римляне иными, и что египтяне, персы, массагеты, скифы созданы из другого теста… И среди варваров существует стремление к добродетели, и различие по языку не препятствует ее обретению. Ибо все провозвестники истины, я имею в виду пророков и апостолов, не сподобились эллинского сладкоречия, но, будучи преисполнены истинной мудрости, принесли Божье учение всем народам, и эллинским, и варварским… [Язычники] высмеивают (κωμωδοΰσι) имена [апостолов] как варварские — мы же оплакиваем неразумие язычников. Ведь они, даже видя, как варвароязычные (βαρβαροφώνους) мужи победили эллинское велеречие… — все равно не усовестились… Вы не сможете предъявить нам ни одного учителя [ваших языческих] догматов, мы же явственно демонстрируем силу апостольских и пророческих учений: ведь весь подлунный мир полон этими поучениями. И еврейская речь была переведена не только на греческий язык, но и на римский, и на египетский, и на персидский, и на индийский, и на армянский, и на скифский, и на савроматский — короче говоря, на все языки, какими продолжают пользоваться все народы… Наши рыбаки, мытари и кожевники убедили и эллинов, и римлян, и египтян, и попросту всякий народ… И научились они от тех, которых вы называете варвароязычными (βαρβαροφώνους). Всякий язык имеет одинаковый смысл — ведь у всех людей одна природа, их учителем является опыт. Ведь и у варваров можно найти и искусства, и науки, и воинскую доблесть… Номады, наши соседи, — я говорю о тех исмаилитах, что обитают в пустыне, — украшены разумом и совестью…»[153]. Панегирик Феодорита исполнен симпатии к варварам, но сама изначальная посылка обличает укоренившееся среди христиан презрение к ним.

Мы говорили о том, что еще у апологетов появляется мотив смягчения варварского нрава как цели катехизации (см. с. 26). Естественно, после превращения христианства в господствующую религию этот мотив многократно усилился. Тон и здесь задавал Евсевий Кесарийский (Eusebii Praeparationes evangelicae, I, 4, 6—9; Ejusdem Demonstrationes evangelicae, I, 6, 5), но за ним быстро последовали другие. Афанасий Александрийский пишет: «Кто из людей смог когда‑либо раньше забрести так далеко и пройти скифов, эфиопов, персов, армян, готов, людей, живущих вблизи Океана, тех, кто обитает по ту сторону Гиркании… а также египтян и халдеев?.. Им, суеверным сверх нормального и диким по своему нраву (αγρίους τοις τρόποις), Господь через своих учеников не только возвестил (έκήρυξε) о добродетели, но и убедил отказаться от дикости в нравах (την μέν των τρόπων άγριότητα μεταθέσθαι)… Они отвергли жестокие убийства и более не жаждут войн (ούκ ετι πολέμια φρονοΰσι)»[154]. У Кирилла Александрийского читаем: «Грубый (αγροικον) нрав языцев, воспитанных не в законе, живущих неприхотливо и дико (άπημελεμένως καί άγρίως), переменился на более кроткий — все это случилось от Христова поучения»[155]. По словам историка Созомена, некоторые варвары, «давно приняв христианскую веру, переменили нрав на более мягкий и разумный (επί τό ήμερώτερον καί λογικόν μεθηρμόσαντο)» (Sozomeni II, 6).

Отношение Отцов церкви к варварам хорошо суммировано в работе Г. Подскальски[156]. По его словам, уже Евсевий Кесарийский смотрит на варваров скорее как на врагов, чем как на потенциальный объект христианизации. При этом Григорий Назианзин и Иоанн Златоуст не разделяют такого отношения и пытаются следовать заветам о равенстве всех народов перед Христом. На стороне варваров выступают Созомен, Кирилл Александрийский, Феодорит, чьи пассажи в их защиту напоминают Златоуста. И тем не менее после него, по мнению Подскальски, как интерес к варварам, так и миссионерский пыл стали угасать[157]. Подытоживая результаты процесса, начавшегося еще в III столетии, можно констатировать: к V в. христианский универсализм окончательно соединился с имперским[158].

Что говорят Отцы церкви о миссионерстве? Остановимся прежде всего на высказываниях Иоанна Златоуста. «Если двенадцать человек «заквасили»(намек на евангельские слова о «малой закваске», которая «квасит все тесто“. — С. И.) всю вселенную, — восклицает он в одной из проповедей, — подумай, сколь велика наша никчемность, если мы, пребывая в таком количестве, не в состоянии исправить оставшихся — а ведь в нас должно было хватить закваски на тысячи миров»[159]. Таких призывов к миссии у варваров в его сочинениях рассыпано множество[160].

Будучи константинопольским архиепископом, Иоанн приветствовал создание литургии на готском языке и учреждение храма для готов, живших в Константинополе. Им была написана специальная гомилия для произнесения в готской церкви св. Павла в столице Империи[161]. О том, до какой степени необычен был такой шаг Златоуста, с каким недоброжелательством он ожидал столкнуться по этому поводу, свидетельствует прежде всего оправдывающийся тон проповеди: «Пусть никто не считает позором церкви то, что мы подготовили варваров… Это — украшение церкви!.. Сам Господь наш, придя в мир… первыми призвал варваров, и не просто варваров, но к тому же магов, известный символ нечестия… Итак, не будем считать позором, что в церкви находятся варвары, но — величайшей красой! (…) Звероподобнейших из людей [вера] приведет в такую кротость… что они сделаются одним стадом с обыкновенными мирными людьми. Вы видите сегодня, что самые варварские из людей стоят рядом с [Христовыми] овцами в церкви»[162]. Конечно, отчасти такой тон объясняется напряженными отношениями, сложившимися в тот момент между населением Константинополя и готскими наемниками. Но при всем том, что шаг Иоанна нельзя не признать смелым, и именно на фоне такой его смелости хорошо заметно: «проповедь Хризостома к готам не лишена того ощущения превосходства, которого он пытается избежать»[163]. Ужас перед варварским миром, живший в душе «интернационалиста» Иоанна точно так же, как в душе любого подданного Империи, выдает себя в его описании страданий библейского Иосифа, «оказавшегося не среди соотечественников, но среди чужеязычных варваров… скорее зверей (αύτοθηρίοις), чем людей»[164].

Иоанна Златоуста считают первым настоящим пропагандистом миссии к варварам[165]. Известно, что он обращался с призывами к монахам идти проповедовать, объясняя, что «чем сидеть дома, гораздо лучше и полезнее отправляться в странствие (αποδημίαν άποδημειν)»[166]— однако нельзя понять, имел ли он в виду экспедиции за пределы Империи. Из писем самого Златоуста известно о его евангелизаторской деятельности в окраинных, но все же имперских областях[167]. Епископ Константинопольский оказывал попечение церквам в Персии и Готии[168] —но возникли они до него. Ни один из имеющихся у нас источников ни слова не сообщает об организации Златоустом заграничных миссий[169].

Тем не менее в глазах потомков Златоуст выглядел как образец миссионера. В похвальном слове ему, написанном в V в. Феодоритом Киррским, но дошедшем до нас только в отрывках у Фотия, о нем говорится так: «У тебя есть и еще одно сродство с апостолами. Ты первым утвердил алтари у живущих в кибитках скифов. Варвар, едва слезший с коня, научился преклонять колени и распростираться на земле. Тот, кого не трогали слезы пленников, научился плакать над собственными грехами. На стрелу лучника–перса ты ответил стрелой проповеди (άντετόξευσας τω κηρύγματι), и те, кто носил железный панцирь, склонились перед Распятым. Твой язык победил изощрения халдеев и магов, и высохшая земля Персии расцвела молельными домами. Вавилон более не чужд благочестивой веры. Все это присоединило тебя к апостолам»[170]. Еще позднее, в Житии Златоуста, написанном в VII в., его автор, Псевдо–Георгий Александрийский, настаивает, будто Хрисостом слал миссии к кельтам, ивирам, аланам, авасгам, и что по его инициативе Евангелие было переведено на армянский язык[171]. И хотя утверждения Псевдо–Георгия не могут быть использованы для анализа деятельности самого Златоуста, они являются свидетельствами того, как относились к этой фигуре более поздние поколения (ср. ниже, с. 205).

Хотя Отцы церкви были современниками возникновения новых варварских диоцезов, в их писаниях почти никак не отразился конкретный миссионерский опыт эпохи государственного христианства[172]. Приглядимся к спискам христианизованных народов, множество раз приводимым у Иоанна Златоуста: «И сирийцы, и египтяне, и инды, и персы, и эфиопы, и тысячи других племен, переведя на свои языки его [Павла] учение, выучились философствовать»[173]; «Столько языков, столько наречий! Скифы, фракийцы, римляне, персы, мавры, инды, египтяне, тысячи других племен!»[174]; «[Павел] обратил и скифа, и инда, и савромата, и фракийца… Повсюду в римской стране, и в персидской, и в скифской, и в маврской, и в индийской он воздвиг церкви»[175]; «Эти палестиняне [апостолы] дали закон и персам, и римлянам, и фракийцам, и скифам, и индам, и маврам, и всей вселенной»[176]. Такое «списочное» перечисление[177] можно было бы продолжать до бесконечности[178]. Как легко заметить, в стандартном списке «обращенных народов» много риторических фикций[179]. Перед нами не столько горделивая летопись реальных побед христианства, сколько условность, этнографическая метафора, передающая идею «бесчисленного множества». Так мы впервые сталкиваемся с проблемой, которая будет давать о себе знать в течение всего византийского тысячелетия: с «риторичностью» в описании, да (что гораздо важнее!) и в самом восприятии действительности.

Конечно, Златоуст гордится тем, что христиане пропагандируют свою религию, а язычники нет. Платон, по его словам, проповедовал лишь на Сицилии, но и там не обратил ни одного тирана, а вот Павел «обошел не Сицилию одну, не Италию, но всю вселенную. Его слушают и варвары, и несмышленые, и глупые, ибо проповедь его равно доступна для всех: она не знает ни различий сана, ни преимуществ [того или иного] народа»[180]. Однако обращение апостолами варваров мыслилось не как результат реальных миссионерских усилий, а как неизбежный и божественно предопределенный акт. «Посмотри, — призывает Златоуст, — как пророк [Исайя] восхвалял не только [само по себе] призвание народов, но и готовное их послушание: ведь он не сказал [в своем пророчестве] «Будут приведены (Άχθήσονται)“, но «Придут ('Ήξουσιν)»[181]. Апостолы, «испуганные и глупые, неграмотные и неученые… незаметные и не знакомые со светскими законами… отягченные тысячами грехов»[182], конечно, не могли играть самостоятельной роли. Златоуст радуется тому обстоятельству, что обращение совершалось чудесным образом, непонятным самим апостолам, которые «страшились и боялись и про себя возражали, говоря: как это мы водиннадцатером исправим всех в мире?.. Как мы, имеющие один язык, [станем] говорить с варварскими и иноязычными народами?»[183]. Вряд ли можно счесть апостолов, какими они предстают в святоотеческих писаниях, образцом практического миссионерства.

Столь же «отрешенно» от реальности воспринимали богословы и проблему языкового контакта апостолов с варварами. По словам Евсевия, они ощущали себя совершенно бессильными и так обращались друг к другу: «Как мы станем проповедовать римлянам? Как разговаривать с египтянами? Какими словами станем обращаться к грекам мы — те, кто знает лишь сирийский? Как нам убедить персов, армян, халдеев, скифов, индов и других так называемых варваров?»[184]. Казалось бы, эта проблема была разрешена чудесным образом, когда на Пятидесятницу апостолы вдруг заговорили на всех языках (см. выше, с. 17). Однако весьма примечательно, что с точки зрения Отцов церкви, это чудо не было предзнаменованием будущей миссии к варварам. Согласно Златоусту, хотя «галилеянин говорил по–мидийски, знал по–парфянски и владел эламитским»[185], это состояние продлилось совсем недолго, поскольку его смысл был не в том, чтобы облегчить апостолам будущую проповедь варварам, а в том, чтобы удостоверить подлинность нисхождения на апостолов Святого Духа. Когда же дело дошло до проповеди, этот дар их уже покинул: «Владея одним еврейским языком, он [Павел] убедил и скифа, и инда, и савромата, и фракийца»[186]. Отсутствие миссионерского смысла в «глоссолалии» подчеркивается и тем, что, по мнению Златоуста, она распространилась и на новокрещенных: «Крещенный тотчас заговаривал на нашем языке, и на персидском, и на индийском, и на скифском, чтобы и неверующие узнали, что он удостоился Святого Духа»[187]. Проповедь велась апостолами на их родном арамейском языке. «О невероятные чудеса! — восклицает Василий Селевкийский. — Апостол говорил — а инд научался, еврей произносил слова— а варвар воспитывался…

Варварские народы были окроплены (ήρδεύετο) одним языком!»[188]. Конечно, речь шла не об усвоении чужих языков, пусть и мгновенном. Согласно Псевдо–Кесарию Назианзину (сер. VI в.), апостолы «возвещали не благодаря грамматической тренировке (γραμματική παιδεία), но благодаря духовной энергии»[189].

Пожалуй, из всех Отцов церкви лишь Феодорит Киррский изображает апостолов как настоящих миссионеров: «Вестникам были дарованы различные человеческие языки: чтобы, придя к индам, они вещали Божью весть, пользуясь их языком. И чтобы, беседуя с персами, скифами, римлянами, египтянами, они бы провозглашали евангельское учение на языке каждого из них»[190].

Апостолы (об их апокрифических хождениях см. с. 28) остаются единственными миссионерами, известными святоотеческой литературе. Отцы церкви нигде не упоминают о конкретных людях, своих современниках, которые отправились бы проповедовать варварам[191]. Даже заключительные строки Евангелия от Матфея, знаменитое Иисусово «научите все народы», апологетами и Отцами церкви не прочитывались как миссионерский призыв: Тертуллиан и Киприан видели в них идею крещения, Евсевий — призыв учить именно христианству, Епифаний— учение о Троице, и т. д. Концепция же миссионерства, столь существенная в последующие века, на этом этапе еще просто не существует[192].

Глава IV. Миссии ранней Византии (VI в.)

I. Централизованная миссия

В шестом столетии происходит мощное расширение христианского ареала, причем главная роль здесь принадлежит централизованной миссии. Началась ли эта деятельность при Юстиниане I или еще при его предшественниках, Анастасии и Юстине I? Современные эпохе византийские источники (Прокопий, Малала) вроде бы настраивают на первый вариант ответа. Однако не исключено, что Юстиниан сознательно потрудился над тем, чтобы оттеснить предшественников в историческую тень. Например, более поздний источник Феофан утверждает, что именно Юстин I крестил (в 522 г.) лазского князя Тзата, прибывшего в Константинополь. По словам Феофана, Тзат «попросил императора сделать его христианином (παρεκάλεσε… Χριστιανόν αυτόν γενέσθαι)»[193]. Согласно Феофану, Юстин крестил лазского правителя, женил его на византийке, одарил роскошными одеяниями, а также провозгласил своим сыном. А вот современник событий Малала в рассказе об этом визите ни слова не говорит о крещении и усыновлении. По Малале выходит, будто Тзат, тяготившийся персидским протекторатом, обратился к Юстину I с просьбой лишь о коронации[194]. Также в значительной мере обойдена греческими источниками та роль, которую сыграл этот император в грандиозной религиозно–политической комбинации, разыгранной в начале VI в. в Южной Аравии.

В 518 г. (по другой версии, в 523 г.) в результате политических интриг Персии христианству в аравийском государстве Химьяр (см. выше, с. 47) был нанесен тяжелый удар[195]. Химьяритский царь начал насаждать в стране иудаизм и преследовать христиан. Их церкви в столице страны, Зафаре, были уничтожены. В Наджране произошло избиение христиан. Эти события описаны во множестве восточных источников, а также в двух грекоязычных: Мученичестве Арефы со товарищи — памятнике, изначально написанном по–сирийски и переведенном между 532 и 536 гг.[196], а также в Житии Григентия (см. о нем ниже). Когда о происшедшем узнал император Юстин I, «он тотчас повелел послать письмо Тимофею, епископу Александрии, чтобы его святейшество написал к Элесвоаму (Калебу. — С. Я.), царю Эфиопии»[197] с просьбой о военном вмешательстве. В апреле 525 г. патриарх Тимофей действительно воззвал к эфиопскому негусу Элла Ашеба (Калебу), прося его восстановить в Химьяре христианство. Царь Калеб согласился организовать экспедицию в Аравию, а имперский миссионер Панталеон благословил его следующими словами: «Да пребудут с тобой… слезы Юстина, императора римского»[198]. Большое эфиопское войско было на византийских кораблях переправлено через Красное море, высадилось в Йемене и свергло химьяритского царя Юсуфа Ac–Сара (Ду Нуваса). В обозе своего войска Калеб привез эфиопских священников и поставил их управлять йеменской епархией[199].

Интересно отметить, что Прокопий, подробно рассказав о самой военной операции, вообще не упоминает об участии в ней Юстина (Procopii Bella, I, 20). Что касается Малалы, то он заменяет Юстина на Юстиниана и анахронистично датирует крещение Эфиопии моментом после Аравийской экспедиции: якобы царь Аксума «послал… в Александрию, прося у императора Юстиниана о том, чтобы получить от него епископа… и быть крещеным и чтобы вся Индийская земля оказалась под ромейской властью (υπό Ρωμαίους γενέσθαΟ»[200]. Нам сейчас интересна не столько анахронистичность этого сообщения или его идеологическая подоплека (всякая церковная зависимость влечет за собой политическую), сколько очевидное принижение роли Юстина. В действительности же, можно быть уверенным, что уже при нем, в самом начале VI в., происходило активное сращивание религиозной политики с дипломатической игрой и военной экспансией. При этом, разумеется, на разных миссионерских театрах ведущая роль оставалась за разными факторами.

II. Эфиопия

Если говорить о деятельности византийских миссионеров в Абиссинии в VI в., то здесь греческие авторы вообще умолкают. Зато чрезвычайно словоохотливы местные, эфиопские источники. Они сообщают, что за 30 лет до воцарения Калеба (т. е., видимо, на рубеже V‑VI вв.) группа монахов из Византии поселилась в области Бур (совр. Аккала–Гузай); их называли «праведники из Баракнаха». Во время языческого восстания против Калеба монахи эти были убиты местными жителями, став тем самым первыми абиссинскими мучениками. Впоследствии в их честь была возведена церковь в 15 км к югу от Сенефе[201]. Другая группа «римских святых», прибывших в Аксум, включала то ли семь, то ли девять человек[202]: Панталеон был родом из «Рима» (почти наверняка имелся в виду «Новый Рим», т. е. Константинополь), причем в его эфиопском житии утверждается, будто «его отец был третьим из людей, сидевших одесную римского императора»[203], Герима считался сыном «римского императора», Губа был из Киликии, Сехма — из Антиохии, Йемата — из Египта, Алеф — из Кесарии (наверное, Палестинской), Афсе — из Азии (видимо, византийской провинции), о происхождении остальных ничего не известно. На основании имен можно предположить, что все «римские святые» были сирийскими подданными Империи, но в источнике их происхождение никак не оговорено[204]. Некоторые из этих праведников прославились аскетическими подвигами в окрестностях Аксума, т. е. в уже христианизованных областях, — но вот другие занимались активным миссионерством: интересна эфиопская легенда об авве Афсе. Родившись в (провинции) Азия, он отправился в Рим (Константинополь?), у ворот которого встретил Исхака, царя, отрекшегося от трона (сказочный мотив, не имеющий никаких параллелей в реальности). Оба они решили идти в Абиссинию ради спасения своей души. Впрочем, для начала Афсе удалился в Скитскую пустыню в Египте, затем вновь приехал в Рим и лишь затем вместе с группой других «римских святых» отправился в Эфиопию. Царь Ал–Амеда принял их с почетом, и некоторое время они жили вместе, но затем ангел Уриил предписал каждому из святых его место. Исхак и Афсе были на волшебной колеснице перенесены в провинцию Геба. Жители деревни Шахло подвергли их мучениям, однако на помощь миссионерам явился ангел; разгневанные святые прокляли жителей — и те рассеялись по разным местам. Столь же неудачен был опыт миссионеров и на горе ДабраГоннет: за свою проповедь христианства они подверглись гонениям и даже пыткам со стороны местных жителей — но с неба сошел огонь и убил большинство гонителей; лишь после этого аборигены образумились, а святые оставались в этом месте на протяжении двенадцати лет, проповедуя «слово жизни». Затем на огненной колеснице они были перевезены в новое место, Мадеза, а оттуда в Йеха; там Афсе возвел церковь, чтобы поместить в ней реликвии, которые носил с собой. Потом вокруг храма был построен дом для монахов, коих со временем набралось полторы сотни человек. Когда Афсе излечил эфиопскую царицу от укуса змеи, царь Калеб пожаловал ему десятину с одной деревни. Святой оказал царю и еще одну услугу — предсказал ему рождение наследника[205].

Очень похоже на пересказанную здесь легенду и другое эфиопское житие — св. Михаила Арагави[206]. Он тоже, как и упомянутый Герима, якобы являлся сыном «царя Рима». Спасаясь от немилой ему женитьбы, Михаил бежал в египетскую пустыню и принял постриг. Там с ним познакомились и другие молодые люди (имена их совпадают с вышеперечисленными, кроме Геримы, вместо которого назван Ликан из Рима[207]). Потом все они вместе вернулись в римскую землю «и обращали страну римскую в правую веру». Однажды Михаил тайком ушел от других монахов под водительством архангела Михаила и был мгновенно перенесен им в город Аксум, где «исследовал веру этого города, которую там исповедовали без апостолов. Через короткое время он возвратился в Рим и рассказал братьям все, что видел, и братья, услышав его слова, возрадовались великой радостью и сказали друг другу: Пойдем и мы тоже в эту страну! И они быстро отправились в путь, неся свой багаж, свой алтарный камень, свои священные сосуды и свои книги, в сопровождении своих магистратов и всего их народа»[208].

Далее в памятнике речь идет о том, что к монахам присоединился родственник Михаила, Исхак, который «процарствовал в Риме семь лет» (уже знакомый нам мотив) и которого в мгновение ока перенес в Аксум архангел Гавриил. Прожив несколько лет вместе при дворе эфиопских царей, монахи сказали друг другу: «Давайте разделимся! Такой образ жизни — роскошь. До тех пор, пока одни из нас сопровождают других, кажется, что мы и не уезжали с родины»[209]. Михаил вместе со своей матерью Эдной и учеником Матфеем отправился в область Эггала в двух днях курьерской скачки к востоку от Аксума. «Они прибыли в место Мадханит и оставались там семь дней. Люди этой области были злыми, они оскорбляли Михаила. Он ответил им проклятием: «Пусть сей же ночью упадет с неба огонь и уничтожит плоды вашей земли!“[210] Соседнему же селу святой, напротив, дает благословение: «Пусть не оскудевают у тебя ни плоды земли, ни обитатели! Пусть люди будут… богаты… Пусть их быки будут заметны издалека, пусть их козы умножатся на пастбищах, пусть никогда не придет на тебя недород злаков, бездождие, пусть не оскудеет сено для скота»[211]. И благословение, и проклятие миссионера весьма интересны, поскольку в византийских источниках мы ни разу не встретим примеров того, как именно проповедник христианства стращал и прельщал свою аудиторию.

Далее в Житии говорится, что Михаил поселился на отвесной скале и «его слава распространилась по всей восточной области… Туда приходили обитавшие на востоке люди, которые не знали Бога. Это были пастухи, не обученные вере. Они не сеяли и не жали, живя исключительно молоком своих коров и коз. Они грабили, нападали и убивали… путников. Но Михаил силой своей молитвы даже их обратил к вере Христовой. Они сделались христианами, их сердца были просвещены Св. Духом, они прекратили совершать грабежи и убийства и довольствовались тем, что имели»[212]. В этом житии мы встречаем традиционный в восточнохристианской агиографии мотив «пассивного миссионерства»: святой всячески настаивает на том, что не рвется никого обращать, что ему претят толпы почитателей[213]; Михаил даже ропщет: «Из‑за любви к одиночеству и тайной жизни я покинул мою страну, дабы стать чужаком и странником — а все наседают на меня и не дают мне жить в одиночестве!»[214] — однако глас с неба велит ему оставить свои жалобы, ибо такой удел был ему предназначен самим Богом. Впрочем, стремление к неузнанности у святого не безгранично: так, он благословляет эфиопского царя Калеба[215] на войну за восстановление христианства у химьяритов (ср. с. 74), принимает у себя в затворе его преемника, царя Габра Маскаль и дает ему благословение и советы относительно укрепления христианства в стране[216]. Наконец, Михаил не только крестит язычников, но и борется с ересями (видимо, с халкидонизмом): «Что касается тех, которые уже имели веру, он укрепил в них то, что было в их вере православного, а тех, которые еще не уверовали, он обратил в христианство»[217].

Сами жития «римских святых» в Эфиопии определяют время их жизни крайне противоречивым образом[218]. Обычно исследователи склонны датировать эти полулегендарные местные свидетельства 2–й пол. V — нач. VI в. Данный период превосходно обеспечен греческими источниками — и, однако, ни один из них ни единым словом не упоминает о героических византийских миссионерах в Эфиопии. Тут уж не обойтись простым объяснением о ревности Юстиниана к своим предшественникам, ведь он не приписал эту миссию и себе. Она вообще осталась неизвестна на родине миссионеров.

Между тем тот факт, что в Эфиопии находились наряду с сирийцами (ср. с. 79) также и греческие проповедники, доказывается реликтами греческой лексики[219]. Разумеется, большинство эллинских заимствований относится к общехристианскому пласту, который мог попасть в эфиопский через коптское или арабское посредство, однако некоторые лексемы поддаются лишь одному–единственному объяснению: византийские монахи достаточно долгое время жили бок о бок с местными. Таковы, например, Ьгапа< μεμβράνα (пергамен), deha< πτωχός (бедняк), pagumen< έπαγόμενον (вставные дни календаря), shema< σχήμα (монашеское одеяние, схима), senkesar< συναξάριον (синаксарь)[220].

Итак, в эфиопской традиции наблюдается огромный интерес к византийским миссионерам и их деятельности[221]. Как же объяснить полное отсутствие упоминаний о них в греческих источниках? Может быть, причина здесь в том, что миссионеры принадлежали к какой‑либо еретической церкви, не признававшейся Константинополем? Аргументом в пользу такого предположения служит следующее: когда в 580 г. монофиситский миссионер Лонгин прибыл из Нубии в Эфиопию (ср. с. 104), он обнаружил, что там пустила корень ересь юлианизма[222]. Однако само по себе это вовсе не означало отсутствия каких бы то ни было контактов с Империей: когда Афсе основал церковь и монастырь в Йеха, царь Калеб пригласил из Византии мастеров–строителей[223]. Создатель эфиопской гимнографии Яред, живший в 1–й пол. VI в., ездил «в Грецию» изучать философию и литературу, а в своей Книге Гимнов пишет, что дважды бывал в Риме (Константинополе) и очень его любит[224]. Наверняка какая‑то информация об эфиопском христианстве у византийцев имелась.

Здесь мы впервые сталкиваемся с явлением, которое потом будет нам встречаться еще несколько раз: с отсутствием современных византийских свидетельств о христианизаторской деятельности самих византийцев — отсутствием тем более вопиющим, что варварские источники рассказывают о ней весьма охотно. Назовем этот феномен «молчанием века». В случае с Эфиопией его можно было бы объяснить тем, что на самом деле весь корпус вышеприведенных текстов должен быть передатирован на VII в. — тогда получится, что «римские святые» не столько по доброй воле пришли из могущественной Империи, не столько бежали из нее же от религиозных гонений, сколько спаслись из Империи, отступавшей под ударами арабов. Ситуации «бегства из Египта» куда лучше соответствует приведенное выше описание из Жития Михаила (см. с. 77), где упоминаются «магистраты и весь народ»[225]. Тогда молчание греческих источников стало бы понятнее: от периода арабского нашествия их дошло немного.

Если же оставаться на базе традиционных датировок, то придется признать, что ни византийская церковь, ни имперские власти не так уж и гордились миссионерскими успехами как таковыми — гораздо важнее были успехи политические. Хотя никаких реальных шансов подчинить бесконечно далекое Аксумское царство у Константинополя не было, в идеале византийцы все равно считали его подвластным себе — об этом свидетельствует как письмо Констанция II (см. с. 48), так и ложное сообщение Малалы (см. с. 74). Видимо, эта идеологическая установка греков была известна и в самой Эфиопии. Мало того, как в IV в. (см. с. 49), так и в VI в. там нашелся своего рода «ответ» на имперские притязания Константинополя — собственная религиозно–политическая концепция, зеркально отражавшая византийскую. В ней константинопольский император воспринимался как младший брат эфиопского негуса[226]. В эфиопской апокалиптике со ссылкой на «рукописи церкви Софии в Константинополе» рассказывается, что «два царя, Юстин, царь Рима, и Калеб, царь Эфиопии, встретились в Иерусалиме и разделили между собою землю… и во имя любви оба они стали носить титул царя Эфиопии»[227]. Видимо, в такой ситуации «конфликта легитимностей» византийская власть предпочла в конечном счете практически исключить Эфиопию из своей культурной вселенной.

III. Северная периферия

Император Юстиниан I был своего рода чемпионом «государственной» миссии. Помимо прочего, он хотел христианизировать все население Империи. Так, его посланник Иоанн Эфесский насильственно крестил в одной только Малой Азии около 80 тысяч человек и построил 90 церквей. Об Иоанне известно, что его послал миссионерствовать лично император Юстиниан[228]. Нас, однако, больше интересуют заграничные христианизаторские опыты императора. Рассмотрим прежде всего Причерноморье.

Как уже говорилось выше (см. с. 49), в Херсоне бытовала местная легенда о епископах, якобы старавшихся обратить город в христианство в начале IV в. История эта имеет много изводов, отражающих разные стадии ее развития. На первом этапе легенда призвана была обосновать автокефалию Херсонской церкви ее происхождением от иерусалимского патриарха Хермона; позднее историю обработали в интересах Константинопольской патриархии, получившей верховенство над Херсоном: тут в дело был введен сам император Константин Великий, якобы лично озаботившийся насаждением в Херсоне истинной веры. На третьем этапе развития легенды, когда все эти распри уже забылись, Хермон с Константином из «антагонистов» превратились в сотрудников. «Когда Константин принял ромейский скипетр, Хермон, пасший Христовы стада, выслал семь духовных тягловых быков, чтобы вскопать страну Херсонитскую… первыми Василия и Эфрема — Эфрема[229] он поставил (έφίστησι) в страну тавроскифов, соседствовавшую с Херсоном, а Василия отправил по–пастырски заботиться о самом Херсоне»[230]. Видимо, ядро легенды стало складываться в Херсоне в конце IV в.[231] и развивалось вплоть до VI, когда культ херсонских мучеников окончательно сложился[232]. История о миссионерах–одиночках преобразилась в рассказ о насаждении новой религии при помощи военной силы: епископ Капитон прибывает в город с отрядом из пятисот воинов «ради собственных нужд и для безопасности города»[233] и берет в заложники детей горожан. Впрочем, коль скоро Херсон был частью Империи, характер его христианизации не представляет для нас специального интереса. Гораздо более важной и загадочной кажется нам личность Эфрема. Почему он вообще оказался в компании с крестителями Херсона? Ведь место, куда он был послан проповедовать, в разных изводах легенды именуется то как τα μέρη της Τουρκίας («области Туркии»), то как Ταυροσκυθών επαρχία («епархия тавроскифов»), то как «страны поганъския», то как «таврская земля»[234]. Видимо, речь шла о каких‑то варварах, живших поблизости от Херсона, в Крыму. Упоминание о Эфреме не относится к древнейшему пласту легенды: в славянском переводе, донесшем более раннюю ее версию, этого героя нет[235]. Видимо, он появился тогда, когда херсонский клир сам занялся миссионерством среди окрестных варваров, под которыми можно подозревать хазар.

От Херсона на восток тянулись земли, в которых византийский контроль распространялся не дальше цепи крепостейфакторий. Так, епископ Стратофил, сидевший на Никейском соборе от Питиунта, был, конечно, представителем греческого населения этого эмпория, а не христианизованных варваров. Тем не менее со второй половины V[236], а самое позднее со второго десятилетия VI в.[237] начинается массовая христианизация варваров, от Таманского полуострова на западе[238] до реки Риони на востоке. За пределами византийских крепостей, церковное строительство отмечено в местах расселения варваров: Цандрипше, Дранде, Цибиле, Нокалакеви[239]. Хуже сохранились, но тем не менее могут быть отнесены к тому же периоду храмы в Шапкы, Мрамба, Зиганисе, Сепиети, Ноджихеви, Вашнари, Петре[240]. Многие из этих церквей находятся в отдалении от моря и явно были рассчитаны не на подданных Империи, а именно на варваров. В некоторых из них обнаружены баптистерии, пригодные для крещения взрослых[241], из чего следует, что храмы явно были центрами миссионерства. Применение дорогих строительных материалов и высокое мастерство зодчих свидетельствуют, что строительство велось на имперский счет.

Наш главный источник письменных сведений о кавказском христианстве VI в. — светский историк Прокопий Кесарийский, придворный историограф императора Юстиниана. Самый тот факт, что данный автор, прямо заявляющий, что церковную историю он напишет как‑нибудь в другой раз (Procopii Bella, VIII, 25, 13), считает нужным тем не менее вдаваться в детали христианизации варваров, великолепно демонстрирует степень увязанности миссионерства с общеимперскими задачами. Между прочим, церковный историк конца VI в. Евагрий, рассказывая о тех же сюжетах, пересказывает Прокопия слово в слово.

Христианство на Кавказе ассоциировалось с византийским политическим влиянием — это легко понять, например, из следующего пассажа Прокопия: «Сей народ (ивиры — С. Я.) — христианский и соблюдает законы этой религии ревностнее, чем все люди, каких мы знаем — а ведь (μέντοι) они издревле являются подданными персидского царя» (Procopii Bella, I, 12, 3). Или такого: «Теперь там (на реке Фасис–Риони. — С. И.) живут люди, не являющиеся подданными ни ромейского, ни персидского царя, разве что (πλήν γε) им как христианам епископы лазов поставляют священников» (Procopii Bella, VIII, 2, 17). О таких качествах алан и авасгов, как «христианство» и «дружба с ромеями», Прокопий говорит через запятую (Procopii Bella, II, 29, 15).

Как Юстиниан понимал характер и цели государственного миссионерства, можно проследить на примере крещения авасгов (абхазов). Прокопий описывает его следующим образом: «В царствование… Юстиниана случилось так, что все у авасгов изменилось в сторону большей мягкости (επί τό ήμερώτερον τετύχηκε μεταμπίσχεσθαι). Ведь они приняли догматы христиан, и император Юстиниан, послав к ним одного из дворцовых евнухов по имени Евфрат, авасга по происхождению, категорически запретил их царям впредь оскоплять кого бы то ни было из своего народа… Тогда же император Юстиниан, возведя у авасгов храм Богородицы и поставив им (καταστησάμενος) священников, добился, чтобы они выучили все христианские правила (διεπράξατο απαντα αυτούς ήθη των Χριστιανών έκδιδάσκεσθαι). Авасги же, убив обоих своих царей, тотчас захотели жить свободно» (Procopii Bella, VIII, 3, 18—19, 21, ср. Euagrii IV, 22, p. 172).

Вскоре эта история получила продолжение: «Когда они, как я рассказывал выше, убили собственных царей, к ним прибыли в большом количестве ромейские военные, посланные императором. Они взялись присоединить их страну к ромейской державе и начали отдавать разные непривычные им приказания. И поскольку ромеи обращались с авасгами весьма насильственно, те страшно негодовали. Опасаясь, как бы им навсегда не стать рабами ромеев, они вновь поставили себе вождей… Разочаровавшись в добре, они снова приняли свои прежние верования, казавшиеся им ужасными, вместо новых, которые, конечно, показались им еще худшими. Опасаясь из‑за всего этого ромейских сил, они тайно переметнулись на сторону персов» (Procopii Bella, VIII, 9, 10—12). Этот эпизод очень ярко характеризует все этапы византийского «культуртрегерства»: Империя начинает вмешиваться во внутренние дела варварского племени, имея целью подорвать там влияние своего вековечного врага — Персии; на варваров оказывается политическое давление, имеющее, по видимости, цивилизаторскую окраску; попытка побудить варваров отказаться от их «диких» обрядов плавно переходит в христианизацию; она, в свою очередь, имеет следствием свержение власти, неразрывно связанной с языческой религией, а оттуда уже рукой подать до попытки завоевания. Важным следствием подобной политики, как видим, может стать не только взрыв антивизантийских настроений и переход на сторону противника, но и отказ от христианства, неизбежно ассоциирующегося с имперской экспансией.

Кавказское племя цанов также стало объектом государственной миссии. Византийский полководец Ситта, «победив их, многое побудительное сказал и сделал (έπαγωγά τε πολλά ές αυτούς είπών τε καί πράξας), сумев совершенно склонить их на свою сторону. И они, сменив образ жизни на более мягкий (δίαιταν έπί τό ήμερώτερον μεταβαλόντες), стали записываться в ромейские войска и с тех пор выступают против врага вместе с остальной ромейской армией. Да и в смысле веры они перешли к большему благочестию, сделавшись поголовно (απαντες) христианами» (Procopii Bella, I, 15, 24—25). К теме христианизации цанов Прокопий еще раз возвращается в трактате «О постройках»: «Потерпев поражение от ромеев, которыми командовал Ситта, они отчаялись в дальнейшей борьбе и тотчас все перешли на его сторону, предпочтя для себя вместо рискованной свободы — нетрудное рабство. И веру они немедленно (αύτίκα) поменяли на благочестие, сделавшись все (απαντες) христианами. И образ жизни сменили на более кроткий (δίαιταν έπί τό ήμερώτερον): во–первых, отказавшись от всякого грабежа, а во–вторых, выступая совместно с ромеями в их войске, когда те шли против своих врагов. Но опасаясь, как бы цаны опять не сменили образ жизни и снова не обратили свои обычаи к большей дикости (άγριώτερον), император Юстиниан придумал следующее… Он срубил все деревья, которые обычно перегораживали дороги [к цанам], сделал… их проходимыми и проезжими, добившись этим, что цаны смогли смешиваться с другими людьми и вступать в общение с соседями. Потом он воздвиг для них церковь в деревне, называемой Схамалинихон, и сделал так, что они могли отправлять богослужение, и причащаться таинств, и славить Бога в молитвах, и совершать другие священнодействия…» (Procopii De aedificiis, III, 6, 6—8; 11—12). Фигура полководца Ситты, сочетавшего угрозы с христианскими проповедями, а строительно церкви — с вырубанием лесов, весьма характерна для эпохи государственной миссии. Заметим, что личности церковного иерарха, который осуществлял крещение, для Прокопия вообще не существует.

Как видим, христианизация у вышеперечисленных племен развивалась параллельно с общей византинизацией (которая в терминологии римского империализма именовалась «смягчением нравов») и последующим политическим подчинением Империи. В тех же случаях, когда Византия не имела непосредственного политического интереса, она относилась к миссии пассивно. Таков случай готов–тетракситов, обитавших в долине Кубани, которые, по словам Прокопия, «почитают и блюдут христианские обычаи не менее других… Но приняли ли некогда эти готы арианство, как другие готские племена, или веровали во что‑либо другое — я не могу сказать, поскольку они и сами этого не знают, практикуя ныне веру весьма безыскусно и бездеятельно. Некоторое время назад (я пишу это в двадцать первый год самодержавной власти императора Юстиниана [547—548 гг. — С. И.]) они прислали в Константинополь четырех послов, прося дать им какогонибудь епископа (έπίσκοπον σφίσι τινα δεόμενοι δούναι) — мол, тот священник (ιερεύς), какой у них был, незадолго перед тем умер, а они узнали, что император отправляет священника (ιερέα) к авасгам. Император Юстиниан с готовностью выполнил эту просьбу и послал [епископа]…» Впрочем, тут же выясняется, что истинной причиной прихода готского посольства была просьба о помощи против утигуров: «…Эти послы, докладывая о том, ради чего они явились, прилюдно, в присутствии многих свидетелей, говорили исключительно о священнике, поскольку боялись утигуров–гуннов — но получив тайную аудиенцию, рассказали [императору] всю правду…» (Procopii Bella, VIII, 4, 9; 11—13).

Продолжал Юстиниан и начатую его предшественниками (ср. с. 73) политику приглашения варварских вождей в Константинополь с целью крещения[242]. В 527 г., как рассказывает Малала, «предводитель гуннов, [что] около Боспора, по имени Грод, также прибыл к императору. Он приехал в Константинополь и был крещен. Император стал его восприемником при крещении и, дав ему множество подарков, послал его назад в его страну, защищать ромейскую территорию»[243]. В том же году «князь [германского племени] герулов по имени Греп вошел на ромейскую территорию и прибыл в Константинополь со своей дружиной. Он совершил поклонение императору и попросил сделать его христианином. Он был крещен на святое Богоявление, причем сам император Юстиниан был его восприемником при святом крещении. Вместе с ним крестились его сенаторы и двенадцать из его родственников. Одарив [Грепа] множеством подарков, император отослал его. Он со своей дружиной отправился восвояси, а император ромеев напутствовал его: Когда ты будешь нужен, я тебе сообщу!»[244]. Прокопий, описывая христианизацию герулов, приписывает императору более активную роль, но зато он не питает ни малейших иллюзий относительно глубины варварского «обращения»: «Когда Юстиниан получил императорскую власть, он одарил [герулов] хорошей землей и прочими ценностями. Ему совершенно удалось сделать их друзьями, и он убедил их всех стать христианами. Так что они, переменив образ жизни на более кроткий (την δίαιταν έπί τό ήμερώτερον μεταβαλόντες), решили во всем перейти на христианские обычаи (τοίς Χριστιανών νόμοις έπί πλειστον προσχωρειν εγνωσαν) и на основании союзного договора всемерно сотрудничают с ромеями. Впрочем, между собой они вероломны, одержимы корыстью и горазды причинить вред ближним, причем ничто из этого не считается стыдным. И нечестивые сношения они совершают, иногда даже с мужчинами и ослами. Они — самые отвратительные из всех людей» (Procopii Bella, VI, 14, 33—36). Из этого текста следует, что «кротость нравов» означала для византийцев только одно — отказ от набегов на Империю; в остальном же они могли следовать своим диким обычаям — и никакое христианство им в этом не мешало.

IV. Аравийский полуостров

Теперь целесообразно вернуться в Южную Аравию (ср. с 74) и рассмотреть ситуацию там после эфиопского завоевали я. Свергнув царя–иудея, эфиопский негус Калеб поставил править в Йемене марионеточного правителя Сумуйяфа (Эсимфея). Этот царь был в дружеских отношениях с Византией: по словам Прокопия, Юстиниан писал Эсимфею и Калебу, предлагая им «воевать с персами по причине единомыслия в вере (δια τό τής δόξης όμόγνωμον) (Procopii Bella, I, 20, 9). Ок. 536 г. в результате антиэфиопского восстания Эсимфей был свергнут[245], и химьяритским царем стал Абреха (Авраам). Попытка эфиопов восстановить силой свою власть над Южной Аравией кончились ничем — примерно в 539—542 гг. Абреха заключил с Эфиопией договор, по которому Химьяр вновь обрел независимость. Символом укрепления йеменско–византийских религиозных связей стало возведение на имперский счет в Сане большого храма, украшенного на константинопольский манер и привлекавшего паломников даже из Империи[246].

Неизвестно точно, кто и в какой период обратился к Византии с просьбой об учителе веры для заново христианизованной страны: то ли еще оккупационные эфиопские власти, то ли, что кажется более логичным, уже сами химьяриты, освободившиеся от их опеки. В нашем распоряжении имеется один, причем сомнительный памятник — Житие Григентия, епископа Омиритского (Химьяритского). Этот человек является столь же важной, сколь и загадочной фигурой в истории византийского миссионерства. Никаких достоверных данных о нем не сохранилось, а его Житие в том виде, в каком оно дошло до нас, возникло в VIII — первой трети IX вв. в Италии[247] и, вполне вероятно, является фиктивным. И. Шахид готов признать фиктивной лишь первую, не–миссионерскую часть Жития[248], но вторую, самую важную его часть, он считает подлинной. Этот исследователь допускает, что Григентий мог появиться в Наджране, когда химьярский царь Абреха порвал с Эфиопией. По мнению Шахида, в герое жития, написанного в конце VI в., смешались некий безымянный монофиситский миссионер, умерший ок. 535—537 гг., и другой, халкидонитский, действовавший уже в середине столетия[249]. Дополнительная трудность состоит в том, что сам текст Жития еще не издан. А. Бергер в настоящее время готовит полное издание этого памятника. Согласно его устному сообщению, агиографическое досье Григентия опирается в основном на Житие Григория Агригентского[250] и Мученичество Арефы, а сам Григентий — лицо абсолютно вымышленное. Как бы то ни было, даже А. Бергер признает, что в руках агиографа имелись какие‑то недоступные нам документы об аравийской миссии. Пока полный текст Жития не опубликован, мы вынуждены довольствоваться отрывками из него, уже давно напечатанными А. Васильевым[251].

Согласно этому тексту, эфиопский царь Элесвоам (Калеб), завоевав Аравию, «очень многих там убил», «остальные же убоялись и обещали ему принять святое крещение — и иудеи, и разнообразные язычники (καί αλλοδαπών έθνών)[252]. Поскольку среди тамошних [людей] не было ни епископа, ни иерея, ни диакона, ни кого другого из клира святой церкви… написал святейший царь Элесвоам (Калеб) александрийскому патриарху Протерию… выбрать в его патриархате мужа мудрого, образованного, разумного и знающего, начитанного как следует в Ветхом и Новом завете. [Царь просил] рукоположить этого [человека] епископом и послать к нему со всем для него необходимым и с церковным причтом (μετα καί της αύτοΰ απάσης χρείας τε καί ακολουθίας έκκλησιαστικής)»[253]. Выбрав в епископы Григентия, патриарх Александрийский, «когда все было приготовлено, вручил святому, без упущений (ανελλιπώς), все, что было тому потребно, а заодно и тем, которые хотели отправиться вместе с ним (συναποδημεΤν)»[254].

Когда Григентий прибыл к царю Калебу, находившемуся в дравии, «царь взял его за руку, и они взошли [в покои], где он жкил, и когда царь воссел на троне своем, а блаженный подле него, прибывшие [назад из Александрии послы царя] подали ему письмо патриарха Протерия, а заодно и те дары, что тот ему отправил… Взяв с собой епископа, царь отправился освящать церкви, которые он построил Господу… При этом божественный Григентий походя (έν τω διαβαινειν), во время освящения, для каждой церкви рукополагал одного священника»[255].

В качестве приложения к Житию Григентия в рукописной традиции фигурируют так называемые «Законы химьяритов». Это — единственный в своем роде образец миссионерского законодательства. Некоторые исследователи утверждают, что «Законы» были написаны самим Григентием, но даже если допустить, что этот текст не являлся подлинным законодательным актом, он остается памятником византийской миссионерской мысли, пусть и более позднего времени, пусть и теоретической. Бросается в глаза, что законы предписывают новообращенным арабам правила жизни, куда более суровые, чем те, что существовали в давно крещенной Империи (ср. ниже, с. 160). Для неофитов категорически возбраняется театр; не оставлено вообще никаких светских праздников; под страхом членовредительских наказаний запрещен внебрачный секс; люди, застигнутые за добрачными интимными отношениями, избавляются от кары только в случае немедленного согласия на брак; запрещается проституция, строго наказывается содержание притона; отказ от «чистого» образа жизни карается смертью и т. д. Практически все гражданское право в «Законах» превращено в уголовное, а все частное — в государственное. Самим ромеям и в голову не пришло бы придерживаться столь кровожадных предписаний[256]. «Законами» навязывалось сугубое благонравие: дважды вдовец обязывался уйти в монастырь; даже рабы должны были жениться, хозяевам предписывалось о рабах заботиться; запрещалось попрошайничество и жестокое обращение с животными (был прописан даже предельно допустимый вес груза для вьючного скота). Вопреки римскому праву, за драку наказывались °ба дерущихся, независимо от того, кто виноват; бедные приговаривались к штрафам, а богатые — к телесным наказаниям. «Законы» нагружали государство массой разнообразных функций: чиновникам вменялось в обязанность следить за ценами на рынках и поддерживать их на «справедливом» уровне; арендную плату повелевалось снижать; нищих полагалось содержать на казенный счет (и принимать меры к тому, чтобы иностранцы не видели следов бедности). В целом «Законы химьяритов» — это тоталитарная миссионерская утопия, нацеленная на создание идеального государства[257]. Кстати говоря, роль царя, пусть и благочестивого, должна была, в соответствии с этим проектом, снизиться: так, царские статуи и могилы, в отличие от Византии, не наделялись правом убежища, а при персоне царя должен был быть создан совет из «святых мужей» для решения важнейших вопросов[258]. Если в византийском праве Бог лишь вдохновляет законодателя, связанного, помимо этого, также и многими внерелигиозными соображениями, то в «Законах» религия диктует свои правила непосредственно[259]. Если текст данного памятника возник в официальных кругах, это является важнейшим показателем того, как именно Византия мыслила свои миссионерские функции. В случае же применения подобного кодекса на практике он явно должен был вызвать недовольство среди новокрещенных арабов.

В 577 г. персы захватили химьяритское государство. Видимо, они не стали истреблять там христианство в целом, но, верные своей политике, разрешили тот его толк, который находился под строгим запретом в Византии. В данном случае это оказался афтартодокетизм (юлианизм). Во всяком случае, в VII в. Анастасий Синаит воспринимает политоним «наджраниты» (ΝαγρανΤται) как синоним для обозначения юлианистов, утверждая, что те и другие «имеют одну и ту же веру»[260]. Афтартодокетизм получил такое распространение в Аравии, что повлиял даже на зарождающийся ислам: 156–я айята 4–й суры Корана слово в слово повторяет «юлианистский» подход к проблеме крестной смерти Христа![261] Тем не менее византийцы не утеряли связей с тамошними христианами: согласно арабской легенде, епископ Наджрана в VII в. Абу–Харита, когда к нему прибыли посланцы пророка Мухаммеда, отказался принять ислам «по причине их [ромеев] обращения со мной, того, что они давали титулы, платили субсидии и почитали меня. Рум [Византия] глубоко враждебен к Пророку, и если бы я принял его, они забрали бы у меня все, что вы видите»[262]. В 787 г. на Соборе в Константинополе присутствовал некий «Петр, пресвитер химьяритов»[263].

Таким образом, Йемен представляет собой пример активной миссионерской деятельности византийцев далеко за пределами их собственных границ. Пример этот демонстрирует как организационную силу имперской церкви, так и ее оперативную слабость, неумение приспособить теоретические постулаты к конкретным обстоятельствам жизни варваров. Коль скоро миссионеры действительно навязывали химьяритам составленные для них «Законы», то неудивительно, что духовные плоды деятельности византийцев в Химьяре оказались недолговечны.

V. Арабы византийско–персидского пограничья

Если вмешательство Юстиниана в религиозную жизнь Южной Аравии преследовало стратегические цели, то крещение арабских племен (ср. выше, с. 51 сл.), соседивших с Империей на востоке, было связано с необходимосгью оберегать от них границы. К V в. в лимитрофной зоне между Византией и Ираном оформились два влиятельных кочевых союза — лахмиды и гассаниды. Лахмидский правитель Абу–Джафур дважды подвергался христианской агитации: впервые в 500 г. ему направил письмо монофисит Филоксен Маббугский, второй раз, в 513 г., — столь же страстный монофисит Севир Антиохийский (он был патриархом в Антиохии с 513 по 518 г.)[264]. В это время Империя все еще активно использовала монофиситов для миссионерской деятельности (ср. с. 82), но лахмиды, являвшиеся клиентами Персии, в основном принимали несторианство, запрещенное в Византии и потому находившееся под патронажем шахов. Когда в 524 г. монофисит Симеон из Бет–Аршама начал проповедовать в Хире, столице лахмидов, то местные жители пожаловались персам, что это — византийский агент, и арестовали его[265].

Западнее лахмидов кочевали гассаниды, которые, будучи клиентами Византии, приняли монофиситство[266]. В 542 г. монофиситский патриарх Александрии Феодосий, пребывавший в Константинополе, под покровительством императрицы Феодоры, по просьбе гассанидского князя Арефы рукоположил двух епископов для его владений: Якова Барадая и Феодора Аравийского, видимо, араба по происхождению. Феодор подчинялся патриарху Антиохии, но его епархия была «кочевой» — она охватывала hertha, т. е. становища бедуинов[267]. Это был страстный миссионер[268], о котором, однако, ни слова не сообщают греческие источники.

Другой проповедник, Ахудеммех, рукоположенный в 559 г., обращал в какое‑то нехалкидонское христианство (скорее всего монофиситство) арабские племена, «живущие в шатрах» в области Джазира. Его сирийское житие[269] содержит богатейший материал о миссионерстве среди варваров–кочевников, и оно безусловно заслуживало бы подробнейшего разбора— однако Ахудеммех был не византийским, а персидским подданным. Его плодотворная деятельность, закончившаяся мученической кончиной от рук персов в 575 г., никак не была связана с Византией (где к тому времени монофиситство начали жестоко преследовать), но сильно повлияла на монофиситскую церковь. В сравнении с Житием Ахудеммеха, наполненным мельчайшими деталями миссионерского быта, особенно хорошо заметно, сколь мало нам известно о греческих миссионерах. Из сирийского текста мы узнаём, как сильно опасался герой трудностей арабского языка[270] — греки практически ничего не сообщают о лингвистических затруднениях (ср. с. 304). Агиограф ставит читателя в известность о том, что Ахудеммех не пытался побудить кочевников к оседлости[271] — в то время как византийцы именно это считали своей главной задачей (ср. с. 309); Житие сообщает, что миссионер «собрал и привел священников из многих областей, мягкими словами и дарами он убедил и обласкал их с тем, чтобы в каждом роде поставить одного священника и диакона, он установил и дал имена церквам по именам шейхов их родов, для того чтобы они помогали во всяком деле и [со всякой] вещью, потребной для них»[272] — и о подобных маленьких миссионерских хитростях мы ни слова не узнаём от византийцев!

Отколовшиеся от монофиситов юлианисты (ср. с. 80) также вели активную миссионерскую деятельность среди варваров: имея базой Александрию, они в середине VI в. рассылали епископов в Персию, северную и южную Аравию, Эфиопию, Армению, Кавказскую Албанию[273]. Однако эта деятельность не пользовалась поддержкой Византии, даже когда ее власти заигрывали с монофиситами.

Вся вышеописанная миссионерская работа велась по преимуществу носителями сирийского языка, однако греческий играл важную роль в жизни варварской церкви. Крупнейшим христианским центром для арабов–кочевников являлся храм св. Сергия в Русафа (в совр. Сирии). Сергий был особым, специально «арабским» святым (он даже именовался в надписях «Сергий Варварский»[274]) — так вот, религиозная жизнь этого города, расположенного к востоку от эллинизированных центров Передней Азии, явно шла на греческом языке. От 1–й пол. VI в. дошла грекоязычная надпись, найденная в «базилике А» на развалинах Русафа: «По милости Божией епископ Сергий, родственник хорепископа (χωρεπισ(κόπου)) Марония, построил эту церковь, покрыл ее крышей, навесил двери и украсил всё мрамором»[275]. На стенах Русафа также есть греческие надписи. Например, «Да здравствует вера христианская! (νικα ή πίστις των Χριστιανών)»[276]. Вряд ли в Русафа приезжали природные носители эллинского наречия, но в качестве языка церкви там использовался именно греческий.

Кроме того, этот язык обладал в глазах арабских племенных вождей важным политическим звучанием. В той же Русафа имеется надпись, прямо выдающая свое негреческое происхождение: «Да здравствует удача Аламундара!». Она была сделана в 570–х гг. бедуинским князьком, союзником Византии. Для этого крещеного араба греческий язык надписи имел не столько информативное, сколько статусное значение— он подчеркивал его связь с Империей! Греческие надписи находят и еще дальше на восток от Русафа — все эти эпиграфические свидетельства оставлены арабами, использовавшими греческий в статусных целях, как «язык власти»[277].

Итак, эллинизм играл существенную роль в религиозной и политической жизни арабов–кочевников, однако греческие источники сообщают очень мало сведений на этот счет. Империя и тут больше внимания уделяла отвращению варваров от ереси, чем обращению их в христианство (ср. с. 51). Вот как выглядит рассказ Евагрия о событиях 580 г.: «Нааман, филарх враждебных скинитов [«обитателей шатров»], являвшийся [раньше] грязным язычником и лично приносивший человеческие жертвы своим демонам, пришел к святому крещению, а [статую] Афродиты из чистого золота расплавил на огне и раздал бедным. А [епископ] Григорий, по указанию императорской власти (νεύμασι της βασιλείας) объезжая пустынные области (τας πανέρημους… περινοστών) так называемого Лимеса, где имело наибольшую силу учение Севира, излагал (προυτίθει) церковные догматы и привел к Божией церкви многие крепости, деревни, монастыри и целые племена (φυλάς ολοκλήρους)»[278]. Как видим, если отвращение арабов от северианства есть предмет активных и сознательных усилий, получивших санкцию самого императора Тиверия[279], то обращение варвара в христианскую веру выглядит у Евагрия как абсолютно самопроизвольное и не предполагающее никакого внешнего вмешательства.

По мнению арабиста Спенсера Триминхэма, «византийцы и арабы никогда не понимали друг друга»[280], но последнее доверие к бедуинам греки утратили после окончательного запрета на монофиситство в Империи; гассаниды отказались отречься от этой «ереси», несмотря на активные усилия Константинополя насадить у них халкидонизм[281]. Все это привело к политическому разрыву. И тем не менее, несмотря на прекращение союзнических связей, арабы–христиане продолжали испытывать почтение к Византии. Так, уже в 637 г. последний правитель гассанидов Джабала бежал от своих соотечественников–мусульман в Константинополь[282]. У арабовкочевников из племени Таглиб христианство просуществовало еще три столетия после прихода ислама. Их епископ Георгий (640—724 гг.) переводил на арабский Аристотеля и писал схолии к трудам Григория Назианзина[283], однако ни о каких контактах этих христиан с Империей не известно.

VI. Судан

Вернемся, однако, к Юстиниану. Теперь пора исследовать его религиозную политику в долине Нила. Верный себе, император насильственно провел поголовное (πανοικεσία) крещение всего Верхнего Египта (Procopii De aedificiis, VI, 2, 15—20), принудил своих ливийских подданных «отказаться (μεταγνωναί… διαπραξάμενος) от отеческих нравов и сделаться христианами» (Ibid, VI, 2, 22—23, ср. VI, 3, 10) и «убедил стать (διεπράξατο γενέσθαι) христианами» (Ibid., VI, 4, 12) жителей Триполитании. Добрался он и до поликонфессионального святилиЩа на острове Филы (ср. выше, с. 57), на самой границе имперских владений. В 535—537 гг. находившееся там капище было превращено в храм св. Стефана. Вот как рассказывает об этом Прокопий Кесарийский: «Нарсес… командующий тамошними войсками, по приказу императора уничтожил капища, посадил в темницу жрецов, а статуи отослал в Константинополь» (Procopii Bella, I, 19, 36—37). Уже в 537 г. в новоосвященной церкви появляется первая вотивная надпись, оставленная аборигеном: «Я Феодосий нубиец»[284]. Этот Феодосий — первый известный нам варвар–христианин в Судане.

Юстиниан не ограничился территориями, так или иначе подконтрольными имперской власти, но предпринял попытку сознательного, инициативного насаждения религии вне Византии. История миссии в Судане известна гораздо лучше, чем любая другая, благодаря тому, что в нее вмешалось соперничество между двумя толками византийского христианства: халкидонизмом и монофиситством, а главное — между царственными супругами Юстинианом и Феодорой, покровительствовавшими соответственно обоим этим толкам. Главным и практически единственным нашим источником здесь является Иоанн Эфесский, который, напомним (ср. с. 82), сам был монофиситом. Согласно его рассказу, идея миссии в Нубию возникла в 537 г. в кружке сосланного в Константинополь монофиситского патриарха Александрии Феодосия, жившего под покровительством императрицы Феодоры. «Пресвитер Юлиан… проникся духовной ревностью по отношению к тому народу, коснеющему в заблуждении… который не только не подчинялся Римскому царству, но и получал дань…[285] Он пошел и сообщил о том блаженной императрице Феодоре, чтобы она дозволила устроить обращение этого народа. Императрица, поелику пламенела ревностию по Боге, приняла это с радостью и обещала сделать все, чтобы тот народ был обращен от заблуждения идолослужения. В радости она сообщила о том победоносному императору Юстиниану, и упрашивала его и усердно хлопотала, чтобы послать туда богобоязненного Юлиана. Но когда император услыхал, что она хочет туда послать одного из противников [Халкидонского] Собора, он не обрадовался, так как намеревался писать своим епископам в Фиваиду, чтобы они пошли, проповедовали и «насадили там имя [Халкидонского] Собора“. Теперь и он стал усердно хлопотать и старался предупредить ее и поспешно послал послов с деньгами и крещальными одеждами, а также с дарами для царя народа, и с письмами воеводе»[286].

Дальше Иоанн повествует о том, как Феодора написала губернатору Египта тайное письмо, приказывая задержать под благовидным предлогом посольство императора до тех пор, пока в Нубию не уедет ее собственное, монофиситское посольство. Так как императрица сопроводила свой приказ угрозами, губернатор подчинился и задержал юстинианову миссию, ссылаясь на отсутствие лошадей. Таким образом, отправленный Феодорой Юлиан приехал к нубийцам раньше. «Он передал письма императрицы, и они были прочтены перед их войском и сделались известными. Но получили [нубийцы] и великолепные подарки, многие крещальные одежды и все в изобилии. И тотчас они, обрадованные, предались Юлиану и отреклись от всех заблуждений своих отцов, и поверили в христианского Бога, говоря: «Это единственный истинный Бог, и нет другого». Тогда он их во многом научил и наставил, надоумил их и в следующем: «Знайте наперед, что между христианами возникли споры о вере, по каковой причине император изгнал блаженного Феодосия с его поста… царица же его приняла. По этой причине (курсив мой. — С. И.) послала также царица нас к вам, чтобы вы также шли по пути блаженного Феодосия и в верности ему приняли крещение и хранили его правду. А кроме того, император также отправил [к вам] послов, которые даже следуют прямо за нами“»[287]. Дальше Юлиан, по словам Иоанна Эфесского, объяснил нубийцам, что именно им следует отвечать юстинианову миссионеру. Прибывший к нубийцам посланец императора тотчас вручил варварскому царю письмо Юстиниана и дары, а потом миссионеры «начали их учить, как им было повелено, и сказали: «Наш император римский велел предложить вам, чтобы вы, если будете христианами, присоединились к церкви и к тем, кто ее держится, а не к тем, которые извержены (курсив мой. — С. И.)“»[288]. Но варвары, согласно Иоанну, дали им достойный отпор и, приняв дары императора, наотрез отказались подчиниться халкидонской церкви.

Как видим, вся интрига закручивается не столько вокруг крещения как такового, сколько вокруг соперничества монофиситства и халкидонизма (ср. с. 52). Правда, Юстиниан и самостоятельно думает о христианизации Нубии — но мыслит ее как местное предприятие египетского духовенства. Лишь соперничество с женой заставляет его отправить посольство из самого Константинополя, превратив весь проект из локальноцерковного — в государственно–политический. Кроме того, нельзя не заметить, что та «благая весть», с которой прибывают к варварам оба посольства, — это не столько Христово евангелие, сколько внутрицерковная свара. Варваров сразу же ставят о ней в известность как одни, так и другие миссионеры.

Но вернемся к рассказу Иоанна Эфесского. После изгнания юстинианова посольства Юлиан провел в Нубии два года. Он учил варваров христианству каждый день. Из‑за чудовищной жары миссионер с 3–го до 10–го часа (т. е. с 9 утра до 4 часов дня) вел свои занятия нагой, сидя в пещере по шею в воде. «Но он это перенес, обучил и крестил царя, его вельмож и много народа с ними»[289].

Первоначальное крещение Нубии происходило с 537 по 539 г.[290] Затем Юлиан вернулся в Византию, а вместо себя оставил приведенного из Фиваиды епископа Фил Феодосия, который, однако, не жил среди нубийцев. «Этот епископ ходил туда, посещал и наставлял их и возвращался в свой город [Филы]. Так они оставались в течение восемнадцати лет». О том, как шла в этот период христианизация Нубии, можно проследить по данным эпиграфики. Так, в 559 г. по приказу царька Эйрпаноме было превращено в христианский храм языческое святилище, построенное в Дендуре (на западном берегу Нила, в 77 км южнее совр. Асуана), и на его двери появилась коптская надпись, выполненная от имени Иосифа, «экзарха Талмиса, по получении креста от Феодора, епископа Фил»[291]. Мы не знаем, кем являлся этот Иосиф и что означала его должность — либо он был военным командиром, «либо, что более вероятно, викарием миссийной епископии Фил»[292]. Этот же Иосиф упоминается и в другой надписи, на сей раз греческой, из Ихмидни: «С Божьей помощью… возникло сие доброе дело [строение?] ради спасения людей и скотов при власти знаменитейшего и благочестивейшего доброго правителя и христолюбивого царя (του έπιφανεστάτου καί εύσεβεστάτου άγαθοϋ δεσπότου καί φιλοχρίστου βασΛέως) Тоительтоэтона из народа нобадов…»[293]. Как видим, суданские правители довольно быстро приспособили для своих политических нужд заимствованную из Византии парадигму благочестивого царя. Что касается Иосифа, то, если он действительно был местным епископом, его деятельность прекратилась с прибытием следующего иерарха Нубии.

Первый креститель Судана Юлиан в 565 г. скончался, и александрийский патриарх Феодосий, по–прежнему пребывавший в константинопольской ссылке, но давно лишившийся царственной поддержки (сочувствовавшая монофиситам императрица Феодора умерла в 548 г.), рукоположил новым епископом Нубии своего приближенного Лонгина. Вокруг этого назначения происходило много интриг, как церковного[294], так и политического характера; когда он собирался отплыть из Константинополя, Юстиниану донесли: «Знай, что Лонгин сделался епископом и что он враг нашего дворца и его багаж перенесен на корабль, чтобы отплыть. Если он теперь выедет и отправится к тому народу, то он будет… тотчас возбуждать их к войне и завоеванию римской земли. Прикажи поэтому схватить его»[295]. Таким образом, религиозная проблема опять была в Константинополе интерпретирована как военно–политическая.

Лонгина схватили, и он три года, с 566 по 569 г., провел в заточении, но затем ему удалось бежать в Нубию, где он провел последующие шесть лет[296]. «Он был принят торжественно и с великой радостью, научил, просветил и наставил их снова, построил там церковь, поставил клир и научил всему порядку службы, всем правилам христианства… Лонгин побудил царя этого народа послать послов к римскому императору… «[Царь] хвалил Лонгина и сказал: «Хотя мы и были по имени христианами, на деле однако до самого прибытия Лонгина мы не знали, что такое христианство. Много великолепного рассказал он о нем, но император оставался в гневе на него и молчал»[297].

Раз новому миссионеру пришлось христианизировать Нубию заново, можно предположить, что вся неустанная деятельность Юлиана пошла прахом. Видимо, главным достижением Лонгина стало создание местного клира. Именно благодаря этому новая религия пустила корни в Судане и жила там еще много веков[298]. Важный вывод, который можно сделать из рассказа Иоанна, состоит в том, что Юстиниан абсолютно не интересовался успехами нубийского христианства как таковыми— даже убедившись, что тамошний царь не питает враждебных чувств к Империи, он все равно хранил зло против Лонгина, поскольку варварское христианство само по себе не казалось императору безусловным благом.

«Мода» на новую религию распространилась и дальше на юг: ею заинтересовались вожди племени алодеев, живших в районе совр. Хартума, на Голубом Ниле. «Когда народ алодеев услыхал теперь об обращении нобатейских племен, послал их царь к царю нобатеев, чтобы он прислал епископа, который их научил и крестил, дабы он и их наставил и крестил…»[299]. Имперские власти Египта не выпускали Судан из зоны своего внимания. Когда они узнали о приглашении Лонгина к алодеям, халкидониты, «подвигнутые завистью, а не рвением»[300], отправили к этому же племени двух своих епископов с письмом, в котором содержались обвинения против Лонгина. Такое поведение, пишет Иоанн Эфесский, было «совсем небогобоязненно, исполнено зависти и ненависти, и соображения справедливости не входили в их сердца. Ведь это не по страху Божию — чтобы к народу блуждающему и языческому, который жаждал обратиться в христианство и научиться слову Божьему, просящему прежде всего о том, что годится для исправления, — чтобы такому народу посылать в письме гибель, нападки и насмешки христиан над христианами[301] Ничто бы не помешало Империи, обладавшей неисчислимыми ресурсами, послать к алодеям собственную христианскую миссию, но там вспомнили о такой возможности лишь тогда, когда потребовалось организовать «контрпропаганду». В письме александрийцев[302] говорилось: «Поскольку мы узнали, что вы просите Лонгина, чтобы он был послан к вам, дабы вас крестить, по этой причине посылаем двух епископов и прочих, сообщить вам, чтобы вы от него не крестились, ибо он еретик и низложен, и ему нельзя ни отправлять священство, ни крестить кого бы то ни было»[303]. Александрийский патриарх не стремился сам крестить алодеев — он хотел только, чтобы их не крестил Лонгин. Впрочем, племя не приняло александрийских епископов.

К югу от нобатеев жили макурриты, алодеи же — еще выше по течению Нила. Неизвестно, по какой причине (возможно, по приказу из Византии) — но только макурриты не хотели пропустить Лонгина через свою территорию и даже выставили повсюду, где он мог бы пройти, стражу. Добираться пришлось кружным путем — по горам, возвышавшимся к востоку от Нила, местам обитания племени блеммиев. На этом многотрудном пути в караване Лонгина пало семнадцать верблюдов, но все‑таки миссии удалось добраться до места. «Так он пришел и сказал [царю] и всем его вельможам слово Божие, открыли они свое сердце и приняли его с радостью. И в немного дней они были наставлены, и он крестил царя и всех его вельмож и мало–помалу и весь народ»[304]. Видимо, вместе с основами христианского вероучения Лонгин преподал царю алодеев некие идеи о духовном родстве всех христианских народов. Во всяком случае, вскоре этот царь написал царю нобатеев Аварфиудо, предлагая ему военный союз против иноверческих племен: «Твой враг — в то же время и мой, так как и твоя земля — моя, и твой народ — мой»[305].

К югу от алодеев лежало христианское царство Аксу м. Тамошние юлианисты (ср. выше, с. 90) доставляли Лонгину немало беспокойства, так что исправлением «еретиков» он был озабочен ничуть не меньше, чем обращением язычников. «Но и некоторым из аксумитян мы сообщили правоту веры… — пишет он о самом себе, — и потребовали от них письменного отречения от ереси»[306].

Пробыв некоторое время среди алодеев, Лонгин послал александрийским монофиситам следующее письмо: «Божьей милостью мы наставили и крестили [царя], его вельмож и весь его род, народ Божий возрастал каждый день… И пусть отцы возревнуют о том, чтобы посланы были сюда епископы, сколько можно найти их, трудиться и служить при этом Божьем деле, которое приятно Богу и людям… Тысячи тысяч находятся, которые спешат здесь к спасению… И верьте мне: мне приходила в голову человеческая мысль никому не писать. Но так как я предусматриваю опасность, что те духовные дары могут быть расточены понапрасну, обратился я к вашей духовной любви… Бог свидетель, что нуждаюсь я даже в хлебе насущном и желал бы хотя бы только посмотреть на листочек капусты»[307]. Потребовалось целых двести дней, чтобы этот вопль о помощи из глубин Африки достиг царя нобатеев, а тот в свою очередь отправил его дальше по Нилу, в Александрию, сопроводив собственным письмом с просьбой помочь Лонгину — однако эти мольбы остались втуне.

Любопытно, что Иоанн Эфесский ничего не говорит о миссии в Макурре, лежавший между нобатеями и алодеями. Лишь Иоанн Биклярский упоминает о ней под 569 г.[308] Можно предположить, что Макурра была обращена (в 573 г), миссионером, посланным халкидонитским патриархом Александрии, с целью досадить монофиситским конкурентам[309]. В развалинах столицы Макурры, Донголы, найдены руины храмов, которые В. Годлевский причисляет к «византийскому типу»; согласно его утверждению, здесь не чувствуется ни египетского влияния, как в более северной Нубии, ни эфиопского, как в более южной Алодии. Византийские черты различимы и в т. н. Старой Церкви, и в «Церкви с Каменным Полом», а так называемое «Здание X» Донголы вообще было построено по образцу Храма Св. Апостолов в Константинополе, и там под полом найдены захоронения (видимо, первых миссионеров). В. Годлевский высказывает предположение, что Иоанн Эфесский мог не упомянуть о миссии в Макурре потому, что княжество к тому моменту уже получило крещение; другая его гипотеза состоит в том, что монофиситское и халкидонитское посольства были посланы из Византии одновременно, с тем чтобы обратить два враждующих суданских княжества в христианство, пусть и двух разных толков[310].

Сколько времени Макурра оставалась халкидонитской, неизвестно. В какой‑то момент между 2–й пол. VI в. и началом VIII в. она объединилась с Нобатеей и приняла монофиситство[311]. Иоанн Никиуский рассказывает, что император Маврикий (в конце VI в.) послал полководца Аристомаха, который «победил варваров земли Ноба и Африки, называемых «муртаныс«[мавры] и других варваров, называемых «марикос«[макурриты]. Он разбил их наголову, опустошил их страну, отобрал их имущество и привез всех пленников в Египет по Нилу, ибо война проходила на берегах этой реки»[312]. Была ли война с Макуррой следствием каких‑то вероисповедных разногласий, мы не знаем.

Вообще, весьма примечательно, что вся драматичная и богатая история византийской миссии на Среднем Ниле ни единым словом не упомянута ни в одном греческом источнике. А ведь VI в. обеспечен ими весьма полно. В монофиситстве ли самих миссионеров тут причина или, может быть, в том, что новокрещенные земли лежали за пределами территориальных притязаний Римской, а значит и Византийской империи? Позднее мы столкнемся с таким же удивительным «молчанием века» на примере Киевской Руси (см. ниже, с. 212).

VII. Персия

Время Юстиниана было периодом самых амбициозных миссионерских проектов, однако его преемники также пытались не отстать. Так, при Юстине И, в 569 г., согласно латинской хронике Иоанна Биклярского, африканское племя гарамантов, жившее посреди Ливийской пустыни, «желая подчиниться Римскому государству и присоединиться (sociari) к христианской вере, попросило об этом через послов, которые тотчас добились того и другого»[313]. Что же касается Маврикия (582—602 гг.), то с его именем связана попытка христианизации великого соперника Византии на Востоке — Персии.

Христианство в Персии было известно с очень раннего времени (ср. выше, с. 32). Культурные контакты греко–сирийского и иранского миров, а равно и движение людей через византийско–персидскую границу осуществлялись легко, причем в обоих направлениях. Например, до наших дней сохранилось надгробие перса–христианина, умершего в Константинополе в V в., выполненное на пехлевийском языке: «Хордад, сын Ормазд–Африда… из страны Эраншахр, из области Чарган, из деревни Хишт. Господи, помилуй его! Он находился в Византии в течение года, осуществляя свое упование и ища (?) Господа Христа, справедливого и победоносного»[314]. Существование такого надгробия доказывает, что в столице Империи жила целая община собратьев Хордада по вере. Византийцы же, со своей стороны, довольно свободно попадали на иранскую территорию. В Житии Иоанна Телльского (ум. в 568 г.) рассказывается, как он был схвачен на горе Шингара, на границе, персидским губернатором Нисибина. Перс воскликнул: «Как может такой человек, как ты, входить на нашу территорию без нашего разрешения? Разве ты не знаешь, что это другое государство?» На что святой по–гречески ответил: «Между нашими царствами такой мир, что я не воспринимаю их как разные»[315]. Конечно, так бывало далеко не всегда. Чаще две империи враждовали, и всякое обострение в их отношениях вело к репрессиям против персидских христиан (ср. выше, с. 49).

По мере углубления церковных расколов в христианстве персидские власти переставали преследовать те толки, которые подвергались запрету в самой Византии, и даже начали поддерживать их. Несторианство постепенно сделалось второй по значимости религией Ирана. Например, персидский вельможа Кардагх так увлекся христианством несторианского толка, что заказал себе персидский перевод Писания. Но при этом, когда на Персию напали «греки», он разбил их, говоря: «Став христианином, я вооружился непобедимой перчаткой». На этот факт сослался и царь Шапур, когда маги донесли ему, что его вельможа отказался от господствующей зороастрийской религии[316]. Знаменитый праведник Мар–Аба, знавший персидский и сирийский языки, выучил со временем и греческий — но при этом не осуждал войн против «греков»[317].

Напротив, Византия всячески поднимала на щит тех персидских христиан, которые остались верны халкидонскому символу веры и, соответственно, Константинополю. Самой знаменитой из них стала Голиндуха, дочь и жена персидского мага, сподобившаяся откровений, обратившаяся в православие, претерпевшая гонения и муки, переехавшая в Империю и умершая в 591 г[318]. Перед смертью Голиндухи «митрополит побуждал ее отправиться в Константинополь и молиться вместе с императорами»[319]. Текст грекоязычного Мученичества Голиндухи кончается призывом к святой молиться за византийского императора, «чтобы его царствование стало наисильнейшим против врагов, чтобы подвластными сделались ему страны варварские (χώρας βαρβάρων υποσπόνδους)»[320]. Лояльность святой по отношению к Византии не вызывает у агиографа сомнений — он уверен, что на небесах Голиндуха поддерживает православное воинство Империи в его борьбе против ее собственной родины.

Персидский царь Хормизд IV отличался толерантностью по отношению ко всем христианам в Персии, в том числе и халкидонитам. Эта терпимость шаха породила несколько легенд о его собственном обращении в христианство. Одна из них донесена, как ни странно, в латинской «Хронике Фредегара». Согласно этому источнику, в 587 г. «жена Анаульфа, императора персов, по имени Цезар'а, оставив мужа, с четырьмя сыновьями и таким же количеством дочерей явилась к блаженному Иоанну, епископу Константинополя, и, заявив, что она из [простого] народа, попросила у названного Иоанна благодать крещения. Цезара была крещена самим понтификом, а ее восприемницей из святой купели стала августейшая [супруга] императора Маврикия. Муж [Цезары], император персов, стал через посольства настойчиво требовать [возвращения жены], а император Маврикий не знал, что это его жена…» Когда недоразумение разрешилось, «она ответила: «Если мой муж захочет стать христианином и принять благодать крещения, то я вернусь, в противном же случае даже не отвечу». Когда послы возвестили об этом императору персов, тот немедленно отрядил посольство к императору Маврикию, чтобы святой Иоанн прибыл в Антиохию: он хотел принять крещение, [если оно будет] из собственных рук [Маврикия]. Тогда император Маврикий приказал, чтобы в Антиохии были сделаны великие приготовления (infmitissimum adparatum). Там крестился император персов с шестьюдесятью тысячами. Вышеназванное количество персов было крещено в течение двух недель. Иоанн же и другие епископы обратили еще множество персов свыше названного числа. А того императора принял из купели в Антиохии епископ Григорий. Император Анаульф просил императора Маврикия дать ему епископа с достаточным клиром, которых он разместил бы в Персии, чтобы вся Персида воспользовалась благодатью крещения. Что Маврикий и сделал с дорогой душой, и с величайшей быстротой вся Персия крестилась в Христову веру»[321]. Эта легенда, отсутствующая в византийских источниках, отражает, по всей видимости, те ожидания, которые породило в Империи развитие событий в Персии.

В 590 г. шах Хормизд был свергнут с престола, а его сын Хосров II бежал в Византию. Император Маврикий предоставил ему войска, с помощью которых Хосров отвоевал свой трон, а в благодарность возвратил Византии отнятые его предками земли. Маврикий выдал замуж за шаха свою родсгвенницу Марию (восточные источники объявляют ее дочерью императора, но византийские это отрицают[322]). Согласно анонимной сирийской хронике, «с ней он послал епископов и клириков. Хосров приказал построить два храма для своей жены: один св. Сергису, другой Богородице. Был послан Афанасий, патриарх Антиохии, и он освятил их»[323].

Пользовались ли византийцы выгодным для себя политическим раскладом в Персии для миссионерства? Неизвестно. Можно предположить, к примеру, что «халкидонитскую» миссию среди персов вел Дометиан, родственник императора Маврикия, посланный в качестве епископа в армянский город Милитину, который принадлежал Персии. Однако ни один современный византийский автор, упоминающий данного иерарха, об этой стороне его деятельности не рассказывает (ср. с. 202). Зато восточные письменные памятники сообщают поистине важные сведения: согласно персидской поэме «Шахнаме», император Маврикий послал царю Хосрову «крест, весь в бесценных топазах» и расшитое крестами облачение. Хосров спросил своего советника: «Не это ль убор христиан? В крестах оно все: облаченьем таким пристало блистать джаселикам [епископам] одним»[324]. Советнику удалось уговорить шаха, что вера не определяется одеждой, а с другой стороны, если он отвергнет императорский подарок, то обидит Маврикия. Однако опасения Хосрова оказались не напрасны: когда он появился в византийском наряде, персидская знать решила, что он втайне принял христианство, и на пиру из‑за этого возникла ссора[325].

Если в отношении самого Хосрова византийцы вели себя более или менее гибко, то на персидских землях, по договору с ним отошедших к Византии, греки принялись насаждать свою религию силой: «Приказал Маврикий Стефану, епископу Харрана, поднять гонение против тамошних язычников… И многие стали христианами. Те же, которые сопротивлялись, были изрублены мечом… Правитель Харрана Акиндин был христианином по имени, а тайно был язычником… Его распяли»[326].

Что касается Хосрова, то он придерживался политики веротерпимости[327]. К монофиситам и несторианам персидские власти и раньше относились благосклонно, а в период дружбы с Маврикием в фавор попали и халкидониты. Впрочем, эта политика переменилась, как только в Константинополе в 602 г. был свергнут и убит Маврикий. Хосров немедленно начал войну против Византии, и тогда, по словам анонимной сирийской хроники, «совершенно была уничтожена память о Халкидонском соборе от Евфрата на восток»[328]. Так, подчинив себе Эдессу, Хосров приказал жителям выбрать в качестве религии либо монофиситство, либо несторианство, но ни в коем случае не халкидонизм, так как это — «вера кесаря Ираклия»[329].

В ходе дальнейших войн императору Ираклию удалось отвоевать значительные территории, и он опять насадил на них халкидонизм и изгнал «еретических» епископов, но это привело лишь к тому, что, когда с юга появились новые завоеватели, арабы, ближневосточные христиане радостно их приветствовали. Благодаря арабам, пишет сирийский хронист, «мы были освобождены от тиранического государства ромеев и избежали этой кафолической церкви, которая была принята нашим народом под давлением Ираклия»[330].

Принудительное насаждение халкидонизма привело к обратному эффекту и в конечном счете облегчило распространение ислама по всему Ближнему Востоку.

На примере Персии мы опять сталкиваемся с поразительным феноменом «молчания века»: о деятельности византийцев приходится узнавать от кого угодно, только не от них самих. Если миссионерские предприятия Юстиниана на северном направлении еще нашли себе летописца в лице Прокопия (светского историка, рассматривавшего христианство исключительно как политический фактор), то все остальные, куда более грандиозные миссии, как самого Юстиниана, так и его преемников обойдены в греческих источниках полнейшим молчанием. Почему, например, латинский хронист Иоанн Биклярский, живя в Испании, больше интересовался крещением гарамантов, чем его собратья по перу греки? Почему Феофилакт Симокатта, в больших подробностях повествующий о персидской политике Маврикия, ни словом не обмолвился о его христианизаторских инициативах? Почему молчат о миссии церковные историки VI столетия? Здесь сказывается какая‑то этикетность в восприятии фактов, которая по непонятной нам причине делает этот предмет неважным.

VIII. Итоги столетия

Итак, шестое столетие было временем амбициозных миссионерских предприятий. Но оно же навсегда развело пути халкидонитского и «еретического» христианства, а на практическом уровне это означало, что имперская (по–сирийски — «мелькитская») церковь больше не радовалась тем обращениям варваров, которые были инициированы несторианами и монофиситами. Вовзышенный, «общехристианский» взгляд на миссию мог отныне себе позволить только «еретик», да и то лишь такой, который не был, как несториане в Персии или монофиситы в Эфиопии, связан политической лояльностью. Подобным энтузиастом «апостольского» благовествования предстает александрийский купец и путешественник Косьма Индикоплов (1–я пол. VI в.). В своей «Христианской топографии» он, будучи имперским подданным и одновременно несторианином, рисует картину всемирной евангелизации как бы с высоты птичьего полета: «Мы видим… что вся земля преисполнилась и все еще преисполняется (πληρωθεΤσαν καί ετι πληρουμένην) учением Господа Христа, а Евангелие проповедуется во всем мире. Я видел это во многих местах, когда там бывал. На острове Тапробане (совр. Цейлон. — С. И.)… есть и христианские церкви, и клирики, и верующие. Не уверен, но возможно, также и еще дальше… есть епископ, рукополагаемый из Персии… есть там и клирики, посылаемые из Персии, и множество христиан… ЛГочно так же и у бактров, гуннов, персов, у остальных индов, у персармян, у мидийцев, у эламитов и во всей персидской стране — бесчисленные церкви, епископы, многочисленные христианские посты и множество мучеников и монахов–молчальников. То же самое и в Эфиопии, Аксуме и по всей округе, у жителей Счастливой Аравии, которые ныне именуются омиритами (химьяритами. — С. И.), по всей Аравии и Палестине… вплоть до Месопотамии, у нобатеев и гарамантов… Повсюду христианские церкви и епископы, мученики, монахи–молчальники везде, где проповедано (έστι κηρυττόμενον) Евангелие Христово. То же самое в Лазике и Понте, и в северных областях скифов (τα υπερβόρεια μέρη Σκυθών), гирканов, герулов, булгар… далматов, готов, испанцев, римлян, франков и прочих народов… Все они уверовали и возглашают Евангелие Христово… Мы видим, что выполняются пророчества во всем мире»[331].

Текст Косьмы интересен тем, что в нем можно различить несколько слоев. «Мидяне и эламиты» попали в перечень из Деяний Апостолов, они намекают на Пятидесятницу и ее провиденциальный смысл. Встречающиеся в том же списке «далматы, испанцы и римляне» отсылают к Отцам церкви. Однако большинство собственных имен у Косьмы — совершенно реальные, причем некоторые свидетельствуют о хорошей осведомленности автора в последних событиях («герулы» ср. с. 88, «гараманты», ср. с. 106), а этноним «булгары» является вообще первым историческим упоминанием об этом этносе. Таким образом, реальная гордость за успехи христианства у Косьмы прокладывает себе путь как сквозь напластования традиции, так и сквозь межцерковные барьеры.

Этот пафос «всемирности» имперской церковью в целом был уже утрачен. Не здесь ли кроется причина того, что эпоха великих миссионерских предприятий, инициированных византийскими императорами VI в., закончилась неудачей: к началу седьмого столетия константинопольское христианство утратило господствующие позиции и в Судане, и в Аравии, и в Персии. Но впереди его ждали еще более тяжкие испытания.

Глава V. Миссии средневизантийского времени (VII‑VIII вв.)

В нач. VII в. политика «государственной» христианизации продолжалась. В 619 г. император Ираклий обратил «гуннского» вождя Органа. Подробный рассказ об этом обряде содержится у патриарха Никифора: «Владыка народа гуннов вместе с окружающими его вельможами и телохранителями прибыл в Византий и попросил императора просветить его в христианской вере (μυεΐσθαι δέ τα Χριστιανών). Тот радостно принял его, а ромейские вельможи усыновили в божественной купели гуннских вельмож, супруги же их — жен этих [вельмож]. [Варваров], просвещенных в божественном, он почтил Царственными дарами и титулами, их предводителя удостоил чина патрикия и благожелательно проводил в гуннские пределы»[332]. Согласно Иоанну Никиускому, родственник и преемник Органы Куврат «был крещен в городе Константинополе, и в детстве принят в христианскую общину, и вырос в императорском дворце… И после того как он получил дарующее жизнь крещение, он победил всех варваров–язычников при помощи доблести святого крещения»[333]. В составе так называемого Малоперещепинского клада, который принадлежал какому‑то номадскому вождю 2–й пол. VII в., сохранился литургический дискос с вензелем императора Ираклия и греческой надписью Κούβρατος πατρίκιος («Куврат патрикий»). Этот предмет явно был подарен Куврату в миссионерских целях. Греки рассчитывали, что крещеный правитель будет применять подарок по прямому христианскому назначению[334]. Впрочем, смысл миссионерских подарков мог не «прочитываться» варварами. Это же относится и к христианству в целом: его восприятие неофитами отличалось от того, что пытались втолковать им миссионеры. Здесь можно вспомнить, как жившие на Дунае в V в. гунны именовали Феотима, епископа города Томы, «римским богом» (Sozomeni VII, 26, 6).

Ираклий[335] пытался обратить и Кавказскую Албанию, никогда, заметим, не принадлежавшую Римской Империи. В 628 г. после разгрома Персии Ираклий встретился с агванским (азербайджанским) князем Варазом Михранидом. По некоторым сообщениям, этот правитель уже был христианином, но монофиситского толка, по другим же сведениям, он являлся зороасгрийцем и принял крещение от Ираклия[336].

Но в целом средневизантийский период характеризуется уменьшением удельного веса дипломатии сравнительно с силовыми методами. Это наблюдение применимо и к миссии. Так, первое свидетельство массового обращения военнопленных можно найти в загадочном и легендарном Житии Панкратия Тавроменийского (BHG, 1410—1412). Время создания памятника определяется как VIII в., а его малограмотный язык выдает «популярное» происхождение; легенда, лежащая в основе Жития, зародилась на Сицилии, но окончательная конституция текста произошла, по–видимому, уже в Константинополе[337]. Сюжет этого памятника разворачивается главным образом вокруг сицилийского города Таормина, действие помещено в апостольские времена, однако многочисленные анахронизмы указывают на куда более позднюю эпоху. Самый важный из них — описание войны сицилийцев с народом «аваров», притом что первое появление на исторической арене реального кочевого народа с таким этнонимом относится к середине VI в. Действительно ли автор имел в виду аваров, вторгались ли когда‑нибудь эти варвары на Сицилию, — все это нас сейчас не занимает. Аварская проблема в Византии достигла пика своей остроты в первой четверти VII в., и к этому времени, скорее всего, следует привязать зарождение той легенды, о которой пойдет речь ниже.

Итак, христианское войско Таормины во главе с неким Вонифатием разгромило аваров и захватило их в плен. Когда герой жития Панкратий начал служить литургию в присутствии пленных варваров, «весь полон изумился и пришел в восхищение, заслышав [его] сладкое пение, и стали они говорить друг другу: «Что за чин у них тут, что они так воюют, и так все устроено в их земле (ποια τάξις θέλει είναι ταύτη, και έν τοις πολέμοις τοιαϋτα, και έν τη γ?} αυτών ούτως)? Какому богу они служат?«Никто не решился рассказать им о [христианском] чине, Поскольку предводитель (таорминцев. — С. И.) сказал: «Пусть °ни не узнают о нашей вере во Христа без блаженного [Панкратия] — он сам всех огласит и крестит (κατηχήσας βαπτίσει)“. блаженный принялся расспрашивать (Вонифатия. — С. И.) о пленных: какого они рода, и какой у них язык, и сказал: «Дитя, есть ли у тебя эллины, усвоившие мудрость («Ελληνας τής σοφίας πραξιν είληφότας)“? А Вонифатий блаженному: «Нет, отче, они все авары, племя весьма мерзкое, совершенно не владеющее [нашим] отеческим языком (μή δ’ ολως τής πατρικής γλώσσης προσεγγίζοντα)«… Вонифатий распределил добычу… и полон весь, велев [воинам] стеречь каждого, сколько бы дущ он ни получил, дабы они приняли святое крещение. Приведя переводчика, [Панкратий] сказал им: «Мы христиане и исповедуем Христа, а если и вы выучитесь греческому и латыни, мы сделаем вас христианами (έαν μάθετε καί υμείς τό Ελληνιστί καί Ρωμαϊστί, ποιοΰμεν υμας Χριστιανούς)«… А пленные через переводчика сказали: «Никогда, господа, не видали мы такого, что узрели на войне». Блаженный сказал им через переводчика: «О мужи, поведайте нам о том великом, что вы увидали, а мы скажем вам слово могучего Бога». А мужи эти сказали блаженному через переводчика: «Мы — народ аварский. Поклоняемся изображениям различных четвероногих как богам, [а также] огню, воде и нашим битвам. Мы увидели, как в вашем войске все сияет светом и пришли в изумление,… и тотчас [наши жрецы] разбежались и сделались, словно воск, испытавший огня, и словно глина в воде». Так сказали пленные. А блаженный [Панкратий спросил] их через переводчика: «Хочет ли око вашего разума (τό όπτικόν τής διανοίας υμών πρόθεσιν), чтобы вы крестились и стали христианами?«А эти мужи в один голос заявили: «Пожалуйста, сделай нас христианами». И вот блаженный сказал Вонифатию: «Чадо, давай крестим их… Крестим этот народ»… А Вонифатий блаженному… «Не скрою от твоей святости, я призвал всех своих приближенных и велел им не говорить язычникам, какой мы религии, чтобы твоя святость во всем первой научила (μάθη) истине. Делай, как ты приказываешь». И вот блаженный [Панкратий] привел всех людей этого полона и, огласив, крестил их в холодной воде во имя Отца и Сына и Святого Духа. И можно было увидеть невероятное зрелище: эти бессловесные люди (αλάλω εθνει), ныряя в воду и выныривая крещенными, разверзали усга (διανοίγεσθαι τας γλώσσας) свои и говорили: «Слава тебе, Христе Боже, истинный и прославленный свет». Крестил он все множество»[338].

В житийном рассказе, несмотря на сказочные подробности, явно присутствуют элементы, заимствованные из реальной жизни. Так, пленные могли принимать крещение не только под страхом смерти, но и добровольно — под впечатлением от военного превосходства христианской армии. Роль миссионера здесь минимальна: он никого ни в чем не убеждает, а лишь закрепляет успех, полученный в результате чуда. Самым же интересным является чудесное обретение «бессловесными» варварами человеческой, т. е., очевидно, греческой речи, без овладения которой византийский автор и не мыслит христианизации (см. ниже, с. 317)!

В середине VII в. массовое переселение аваров и славян на имперскую территорию, экспансия ислама, экономический и социальный кризис в Империи, а также резкое сокращение ее территории привели к тому, что прежние способы государственной христианизации варваров вышли из употребления — впрочем, не окончательно: в 777 г. Лев IV принял в Константинополе булгарского хана Телерига, присвоил ему титул патрикия, женил на своей родственнице и «принял его при крещении из божественной купели»[339].

Ни о каких централизованных инициативах имперской власти по обращению племен мы помимо этого не слышим вплоть до IX в. Считается, что греческое христианство вообще прекратило свое распространение на два с лишним века[340]. В действительности же произошел временный упадок лишь той формы миссионерства, которая опиралась на дипломатию и вооруженную силу. Но именно это открывало больший простор для местной и личной инициативы[341], каковые, быть может, проявлялись и раньше, но обречены были остаться в тени грандиозных государственных предприятий. В какой степени способствовала миссионерству политика иконоборчества, которая могла вызвать эмиграцию иконопочитателей на периферию Империи, вопрос спорный. С одной стороны, мученик иконопочитания Стефан Новый призывает своих последователей бежать «в области по ту сторону Евксинского Понта, в епархии Зихии, от Боспора, Херсона и Никопсиса и до Готской котловины»[342], но с другой стороны, никаких свидетельств в пользу того, что эти беглецы активно миссионерсгвовали, нет[343]. Ясно во всяком случае, что для этого периода роль центральной власти в деле христианизации невелика.

Какие же свидетельства самостоятельного миссионерства у нас имеются? В кратком житии вышеупомянутого Стефана Нового рассказывается о том, какая судьба постигла учеников этого святого после его мученической смерти от рук иконоборцев в 764 г.: «Один, будучи заключен в Сосфений, подвергся наказанию в виде усекновения носа и ссылки в Херсон. [Там] он понял, что его собираются убить (μέλλων φονευθήναι) — и бежал в Хазарию, в которой и сделался епископом. Другой же, по имени Стефан, был сослан в Сугдею и, многим принеся пользу, обрел конец жизни. Точно так же умерли в ссылке оба Григория и многие другие»[344]. Как видим, агиограф рассматривает поездку безымянного иконопочитателя к варварам и миссионерство среди них как крайний шаг, вызванный угрозой для жизни! И все же перед нами — миссионерство по личному выбору, пусть и вынужденному обстоятельствами. Что же касается второго упомянутого в тексте персонажа, Стефана, то возникает неизбежное искушение сравнить его с другим знаменитым агиографическим персонажем, также Стефаном, епископом крымского города Сурож (совр. Судак)[345].

Житие Стефана Сурожского в том виде, как оно дошло до нас, представляет собой лишь далекий отсвет изначального текста. Подчас его вообще объявляют фиктивным[346]. Подобный гиперкритицизм не представляется обоснованным, а кроме того, для наших целей полезна даже фантазия на миссионерскую тему, поскольку она неизбежно отражает если не повседневную практику, то по крайней мере представления о том, как должна происходить миссионерская деятельность.

Житие Стефана в его греческом варианте (. BHG, 1671) очень кратко и не содержит интересной для нас информации. Несколько более полна армянская версия[347], которая до сих пор никак не использовалась для сопоставления с другими и которая, имея с ними много общего, все же разнится в важных деталях[348]. Стефан родился в Каппадокии; с семи лет читал Писание, в 18 лет оказался в Константинополе, где патриарх Герман, провидя в нем «великого просветителя», рукоположил его диаконом, а вскоре и священником[349]. Затем Стефан удалился в монастырь на Вифинском Олимпе. Тут в хронологии его жития наступает первая неувязка: когда ему исполнилось 35 лет, сказано в армянской версии, «умер епископ Сугдеи, и знатные люди города в сопровождении священников отплыли в Константинополь, к святому патриарху Герману и императору Феодосию, прозванному Андрамандин (Адрамитиец. — С, И.). Они попросили у императора и патриарха религиозного главу»[350]. Проблема в том, что Феодосий правил с 715 по 717 г., стало быть, Стефан должен был родиться ок. 680 г. — но тогда он, прибыв в 18 лет в столицу, не застал бы еще патриархом Германа, интронизованного лишь в 715 г. Если верить словам про 18 лет, то год рождения Стефана — как минимум 697. Видимо, автор армянской версии пошел на некоторое искажение хронологии, чтобы датировать рукоположение своего героя доиконоборческим временем, а на самом деле Стефан получил кафедру, вполне вероятно, и в самом деле из рук патриарха Германа, но императором тогда был уже Лев III, скажем, в 729 г. Если цифры армянского жития еще хоть как‑то могут быть согласованы между собой, то славянский вариант, который утверждает, будто Стефан приехал в Константинополь в 15 лет, пробыл там еще 15 лет, а потом провел в монастыре еще 30[351] — уже совершенно нарушает всякую логику, поскольку «продлевает» жизнь патриарху Герману. Однако вернемся к сюжету повествования.

Далее во всех версиях жития рассказывается о том, что разные люди предлагали разных кандидатов, и тогда ангел указал патриарху на «монаха Стефана, находящегося в такойто пустыни». Стефану явился ангел и, согласно славянскому изводу, сказал: «Велит ти… Господь… ити в Соурожь, оустроити церкви Господня оучениемъ твоимъ, собрати люди многы на верование Христово и спасти вся отъ капищныя прельсти, не точию се, но и дроугиа наоучи каатися»[352]. Несмотря на протесты святого (обычный житийный топос), его назначили «епископом митрополии Сугдеи»[353].

Само по себе учреждение кафедры в таком пункте, как Сугдея, довольно знаменательно — дело в том, что населенный пункт в этом месте возник лишь во второй половине VII в.[354], и тот факт, что в 715—717 гг. там уже успел умереть иерарх, допустим даже первый, свидетельствует о неслыханно быстром возникновении епархии в очень молодом городе, который, что самое существенное, лежал на границе варварского мира.

Итак, Стефан на «императорских кораблях» отбыл к месту служения. Политический статус Сугдеи был в это время весьма двусмысленным: с одной стороны, город вроде бы находился под контролем хазар, но с другой — там по–прежнему функционировали какие‑то имперские учреждения[355]. Помимо христианского[356], город имел и языческое (адыгское и хазарское) население. «Он обнаружил там, что большое количество жителей пребывает в идолопоклонническом нечестии. Он начал проповедовать Евангелие, укрепляя в вере верных и крестя неверных по всей этой языческой стране. Его слава распространилась во всей округе»[357]. Греческая версия жития также говорит об этом периоде жизни святого весьма скупо: «И засветился он не только для верных, но и для неверных, не только для ближних, но и для дальних. Подобно солнцу он всех просвещает (καταφωτίζει) (или «крестит“. — С. И.) и освещает своей светозарной жизнью»[358].

Проповедническая деятельность Стефана лучше описана в другом изводе жития, который сохранился только в славянском переводе. Следует помнить, что перед нами — агиографический текст, а потому многое в нем сгереотипизовано. Так, некоторые пассажи жития являются в сущности дословными цитатами из Жития Иоанна Златоуста, написанного Псевдо–Георгием Александрийским, ср. выше, с. 67 (ниже они выделены курсивом). Но даже в этом случае данный текст, хоть и не является исторической хроникой, тем не менее отражает расхожие представления того времени об идеальном миссионере. Согласно житию, Стефан «не пресгая учаше людии, не точию въ церкви, но и в домех и на торжищихъ… Тако многи зловерныя оулови. Беседовагие же к нимь толикы приводя, иже оба языка добре ведяху, да сии творя оутрь въ граде многи прелстившаяся оулавляше, апостольскаго проповедания истиноу указан. Повеле же имь дети своя оучити божесгвенымъ книгамъ и се оухитри отлоучая ихъ и изрешая отъ сети тоя иже почитахоуть, и оуказаше имь божесгвенаа словеса… Много же множсгво людий въ граде, и по местомъ темъ, овии отъ нихъ Жряху капищемъ, а друзии инако, не ведуще коему бы ся подобало Богу молити и кланятися… Слышавше же людие поган ии, о блаженемъ Стефане, яко великъ есть рабъ Божий, чюдеса творить дивнаа, и вероваша въ Господь, и кресгишася множьсгво бесчисмене. И посгави имъ множьсгво презвутеръ и диаконъ, якоже довлети людемъ на слоужбу церковную и жертву чисгоую и бескровноую положи имъ, правлениа оусгавы песненыя предасгь имъ, божесгвеную тайну»[359].

Стало быть, Стефан не ограничивается христианской паствой, как это обычно делали православные иерархи в варварской стране, но идет к язычникам, обращаясь при этом не только к местной верхушке, но и к широким массам. Если эта черта и выдумана, зачем‑то агиографу показалось нужным ее выдумать!

При Льве III, после начала гонений против икон[360], Стефан приехал в Константинополь, где вступил в конфликт с императором–иконоборцем и попал в тюрьму[361]. Поскольку далее армянский агиограф рассказывает, что Лев III умер «через несколько дней» после второго допроса, учиненного им Стефану[362], можно предположить, что святой прибыл в столицу не очень задолго до 740 г., года смерти Льва. При следующем императоре, «Константине Коприне (т. е. Копрониме. — С. И.), который правил с верой во Христа и с благочестием (K’ristosi havatornyer barepastut’eamb)», Стефана перед лицом правителя защищала императрица Ирина, дочь хазарского царя Вирхора[363]. Тот факт, что злостный иконоборец Константин V, проклинаемый всеми иконопочитательскими источниками, назван в армянском тексте благочестивым, свидетельствует о том, что греческий оригинал жития восходит к некоему тексту иконоборческой эпохи и тем самым Стефан не был позднейшим агиографическим измышлением[364].

Славянское житие излагает этот эпизод так: «Царица его Феодора керческого царя дщи[365] та бо ведаше святаго, слышала де о добродетели его и о оучении и о чюдесехъ его и рече царев» моужеви своему: господине царю, отец твой всадилъ бе въ темницоу архиепископа нашего Стефана Сурожскаго. Но молютися, аще мя любиши выпоусги его»[366]. Как мы видим, царица–хазарка защищает Стефана с позиций местного керченского патриотизма, что характеризует героя как человека, сумевшего расположить к себе хазарское население — видимо, местные жители воспринимали Стефана не как эмиссара константинопольской власти, а как «своего»! Ирина вышла замуж за Константина и уехала из Крыма в 732 г., но, как видим, продолжала хранить о нем благодарную память еще много лет.

Стефан был отпущен по заступничеству императрицы, «в то же время родился сынъ у царици, и крести его святый Стефанъ»[367]. Поскольку сын Ирины, будущий Лев IV, родился в 749 г., то мы получаем еще одну твердую дату жизни героя[368]. Потом Стефан был с почестями вновь отправлен в Сурож (видимо, именно это называется ссылкой в Житии Стефана Нового, см. выше, с. 120). Здесь уже славянская версия весьма скупа: «и пасяше оучениемъ своимь стадо свое»[369]. Зато армянское житие словоохотливее: «Прибыв в свою епархию, он нашел паству рассеянной и заброшенной. Он принялся проповедовать ей, укрепляя в истинной вере в Святую Троицу. Он говорил людям: «Смотрите, братья, сколько событий случилось у вас и у нас в эти трудные времена — но Бог в своем всемогуществе посрамил Его противников и укрепил вас в любви и стремлении к Нему». Он соединил их всех и благодарил Господа, говоря: «Боже великодушный и милостивый, благодарю Тебя за то, что Ты еще раз сделал меня достойным моей паствы!«Святой Стефан был сострадателен к нищим, гостеприимен к странникам; он кормил и навещал сирот и вдов»[370]. На какие трудности жителей Сугдеи намекает Стефан, можно, увы, лишь догадываться.

И армянская, и славянская версии говорят о том, что у миссионера сложились хорошие отношения с тарханом — хазарским наместником, однако армянская версия гораздо полнее. Ее текст дает основания предполагать, что изначальное греческое житие было написано в Сугдее и опиралось на какие‑то местные реалии, понятные тамошним читателям, но выброшенные позднее даже в самой богатой подробностями армянской редакции: «В это время царь Вирхор жил в Керчи. По каким‑то причинам он вызвал к себе правителя Сугдеи, по имени Георгий, по фамилии Тархан. Опасаясь идти, тот обратился к Стефану: «Святой отче, царь зовет меня, и моя душа трепещет — зачем он меня призывает?«Святой отвечал: «Не бойся, сыне. Этот вызов — к добру. Он вызывает тебя, чтобы женить, согласно мирским обычаям. Однако ты не соединишься с этой женщиной в течение трех лет, а по истечении трех лет ты придешь и построишь церковь во имя Святой Троицы»»[371]. Как видим, наместник предстает здесь уже как христианин. Славянский текст в этом смысле более осторожен: «В тоже бе время князь Юрий тарханъ и любя его святый, по законоу Божию правяше власть свою всегда приходя къ святому Стефану, послоушаше его яко веляше ему тако творяше. Святый же велми оучаше его на путь спасеный»[372].

Рассказ о жизни Стефана кончается сообщением, что он пробыл епископом 35 лет и умер в семидесятилетием возрасте 15 декабря[373]. Если, как мы предполагали выше, Стефан родился ок. 697 г., то год его смерти — примерно 767. Если обратить внимание на то, что кончина святого, согласно армянской версии, случилась в воскресенье, то получится, что он умер либо в 754, либо в 765 г. Сугдейский миссионер был похоронен в местной церкви св. Софии, где позднее поддерживался его культ; на его могиле совершались чудеса[374], рассказ о которых уже не относится к нашей теме.

Ясно, что вышеописанного Стефана нельзя отождествлять с тем «Стефаном, недостойным епископом Сугдейским», который присутствовал на Соборе 787 г.[375] Допустить, что наш герой прожил 90 лет, еще можно — но что он в таком возрасте был в силах совершать морские путешествия и принимать участие во многих заседаниях вселенского Собора, пожалуй, слишком оптимистично. Стефанов явно было двое, причем второй не являлся даже и преемником первого, поскольку в житии сказано, что таковым стал Филарет[376].

Между 692 и 753 гг. в горном Крыму появляется Готская епархия, охватывавшая т. н. «климаты», т. е. полунезависимое государство готов с центром в Доросе (совр. Мангуп)[377]. «Монах Кирилл, наместник епископа Готии Никиты»[378], подписывал решения Собора 787 г. Кроме того, сохранилось Житие епископа Готского Иоанна (BHG, 891)[379]. Он описан там как храбрый противник иконоборчества и руководитель освободительного восстания против хазарской власти — но в то же время как весьма пассивный миссионер. Постоянно общаясь с хазарами, Иоанн, тем не менее, почти не пользовался контактами с ними для миссионерства; всего однажды, когда он сидел в тюрьме города Фуллы (видимо, совр. Коктебель), градоначальник–хазарин привел к нему своего больного сына, которого тот и крестил[380].

Следующий агиографический персонаж, который мог, но не стал миссионером, — это Иоанн Психаит (BHG, 891). Он был при Льве V сослан в Крым за свои иконопочитательские взгляды, в Боспоре очень прославился многочисленными исцелениями. «И вот, когда его слава распространилась уже по всей тамошней округе, — повествует агиограф святого, — все стали собираться к нему, принося своих болящих… А когда и соседящие с Боспором язычники начали стекаться и сидели перед дверями святого (συρρεόντων των παρακειμένων εθνών τγι Βοσπόρω θύραθεν τε του άγιου καθεζομένων), он счел, что их сборище — это наказание и что их похвалы умаляют его добродетель»[381]. Поэтому Иоанн, несмотря на протесты и сожаления жителей, ок. 822— 823 г.[382] отправился назад в Константинополь. Этот случай особенно любопытный, поскольку варвары сами приходят к святому, а тот и не думает использовать благоприятный педагогический момент для их обращения, а напротив, бежит от них.

В целом можно сказать, что для области, столь близко прилегавшей к византийским владениям, варварский Крым испытал сравнительно небольшое влияние христианства[383]. Так, все пять церквей, которые ранее причислялись археологами к ранневизантийскому времени, теперь датируются периодом не ранее VIII в.[384] Проанализируем данные по Скалисгенскому могильнику (Бахчисарайский район), где хоронили начиная с V в., но подавляющее большинство погребений относится к VII‑IX вв. В этом колоссальном комплексе, где к настоящему времени вскрыто 794 захоронения, в каждом из которых содержится по нескольку (как правило, от 4 до 9) скелетов, христианские крестики найдены лишь в № 258, 371 (2–й пол. VII в.); 332 — два (1–й пол. VIII в.); 388, 391, 416 — два, 478 — три, 601, 760, 771 — два (2–й пол. VIII— IX вв.); 249а, 250, 269, 364 — два, 552, 561, 641 (не>датированы), да еще три разбросаны по территории могильника; сверх того, в склепе № 303а найден христианский образок, а в склепе 340 — перстень с изображением Георгия Победоносца[385]. Еще в могильнике найдено 11 надгробий с крестами[386]. Итак, на кладбище, которое начало функционировать уже в христианскую эпоху и где лежало более пяти тысяч человек, христианами были примерно 28 захороненных, происходивших из 19 семей. А ведь от Скалистого до Херсона — считанные километры! Таким образом, можно утверждать, что византийцы вплоть до IX в. не вели активной (по крайней мере, успешной) миссии даже на небольшом расстоянии от береговой полосы.

Падение персидской державы изменило баланс сил на Ближнем Востоке и привело к появлению во 2–й четверти VII в. на восточных рубежах Византии нового страшного врага— арабов. Разумеется, византийцы были знакомы с ними уже много столетий, но теперь арабы являлись носителями новой и весьма агрессивной религии — ислама. В столкновении с ним Империя потерпела ряд тяжелых поражений, причем не только военных, но и идеологических: во–первых, в мусульманство перешло подавляющее большинство обращенных ранее в православие арабов[387]; во–вторых, приход завоевателей приветствовали монофиситы и несгориане, видевшие в них освободителей отхалкидонитского гнета (см. выше, с. 111)[388].

Суровое отношение мусульман к иноверческой пропаганде надолго сделало христианскую миссию среди них почти невозможной. Разумеется, официальная риторика «вселенского христианства» от этого нисколько не изменилась. В ответ на оскорбительное письмо арабского халифа Омара II (717— 720 гг.) император Лев III разразился посланием, скрупулезно воспроизводящим ранневизантийские клише: «Евангелие распространилось по всем народам и языкам человеческим, от одного конца вселенной до другого… и между отдаленными варварами… Живя в дальних странах, говоря иным языком, они не столько, сколько надобно, сведущи в преданиях истины. Но та же самая книга, Евангелие, на всех языках хранится цело и неповрежденно. Умолчу о многих языках, на которых преподаваемо было наше чудесное и спасительное богоучение, упомяну о некоторых, во–первых, наш греческий, во–вторых, римский, в–третьих, бадалийский (?), в–пятых (sic!), сирийский, в–шесгых, эфиопский, в–седьмых, индийский, в–восьмых, ваш сарацинский, в–девятых, персидский, в–десятых, армянский, в–одиннадцатых, ивирский, в–двенадцатых, агванский»[389]. Следует, однако, обратить внимание на то, что при всей гордости за универсальный характер своей веры, император отнюдь не пытается обратить халифа в христианство. И тогда, и позднее официальная переписка между византийскими и арабскими властителями, хоть и выливалась подчас в религиозную полемику, никогда не преследовала собственно миссионерских целей.

Иное дело — личные контакты между представителями двух религий. Таковые нередко имели следствием обращение. Чаще всего крестились, понятно, пленные. В Житии Фантина Исповедника, написанном во 2–й пол. VIII в. Петром Таврским, рассказано, как благодаря святому было отбито арабское нападение на Сицилию при Льве V[390]: святой потопил флот мусульман. А «пленные агаряне, уверовав из‑за случившегося с ними чуда, были крещены, сделались христианами и не захотели больше возвращаться в свою землю»[391]. В середине VIII в. появляются и свидетельства о крещении мусульман на исламской территории. Некоторые носят легендарный характер: так, в сказании об отсечении руки Иоанна Дамаскина утверждается, что когда отрубленная Иоанну за его христианскую веру десница чудесным образом приросла обратно, «Эмир, восславив Бога, крестился сам, и весь дом его…. А Иоанн, научив его всем велениям Христовым, а также переименовав его в Никифора, наставлял его раздавать [милостыню] нищим»[392]. Однако есть и более достоверные свидетельства: Стефан Саваит, племянник Иоанна Дамаскина, хотя и провел свою жизнь (725—794 гг.) в монастыре, много общался с арабами. В житии святого, написанном его учеником Леонтием (BHG, 1670), упомянут целый ряд встреч Стефана с бедуинами. Иноверцы просят излечить их заболевшего соотечественника, объясняя просьбу так: «Мы знаем, что не ослушается тебя твой Бог»[393]; в другой раз Стефан просит арабских охотников пощадить косулю и те уваживают его, «славя христианскую веру»[394]. Но ни в одном случае Стефан не предлагает им креститься. Наконец, в житии описан эпизод, когда некий мусульманин[395], излеченный святым, сам заявляет, что хочет стать христианином. Дальше в тексте приведена обширная формула отречения ог «пустой религии арабов», произнесенная этим человеком, и пересказаны его опасения, что бесы отныне станут преследовать неофита. Во всей сцене главную роль играет араб, а про Стефана говорится лишь: «Старец… благословил его и, просветив богоучительными речами, вручил ему кувшинчик с освященным маслом»[396]. Агиограф как будто намеренно ни с\овом не дает понять, побуждал ли герой Жития этого варвара к крещению; мало того, мы даже не узнаём, крестил ли он его вообще! Видимо, опасение репрессий со стороны мусульманских властей приводило к тому, что христиане не осмеливались проповедовать в открытую, ни крестить добровольцев — вместо формального обряда иногда, как представляется, μογ быть задействован какой‑то литургический «суррогат», после которого обратившиеся могли считать себя в каком‑то смысле христианами. Арабский автор Аль–Джахиз (776— 869 гг.) пишет: «Причина роста и распространения христианства в том, что христиане получают сторонников из других религий»[397].

Чрезвычайно интересно Житие Романа Новомученика, сохранившееся лишь в древнегрузинском переводе. Герой его с 771 г.[398] сидел в арабской тюрьме в Багдаде. «Из Греции были приведены несколько пленных. (…) Из страха мучений и смерти… они отказались от христианской веры и перешли в веру сарацинскую. Когда же эти жалкие отступники увидели св. Романа, молящегося Богу, они пожалели об этом, и взяло их раскаянье. На следующий день пришла ночь воскресенья, и св. Роман встал и, бессонный, бодрствовал пред Богом в молитве и песнопениях. А греческие отступники были вокруг и, видя его, раскаивались… А когда рассвело, они подошли к нему со слезами и, покаявшись в грехах, стали спрашивать его, что им делать. Тут святой стал ругать их за глупость их и за оставление правой веры. А затем обратился к ним с увещеванием и укреплением и научил их, что им делать для блага их души, и сказал: «Хотя вы согрешили и впали в величайшее нечестие… тем не менее обратитесь к Богу живому, покайтесь в ваших деяниях — и будут жить души ваши. Ибо Он есть человеколюбец…«Так и подобным образом наставлял блаженный муж этих грешников… А стражи видели, что они плакали У ног св. Романа, и донесли об этом князю. Он призвал святого и сказал ему: «О враг Бога и враг слуг Его!.. Ты ныне убеждаешь этих верных сарацин, чтобы они стали христианами?«Отвечал св. Роман и сказал: «Как видите, я связан и стеснен. Меня стережет толпа соглядатаев и нет мне отдохновения, нет у меня возможности к кому бы то ни было обращаться, но если ко мне кто‑нибудь подходит и спрашивает меня о моей вере, я готов бесстрашно и бестрепетно наставить его в лучшем, что предпочтительно и спасительно для души“»[399]. Ром был казнен в г. Карры в 778 г. Нельзя не признать, что смерть святой встретил и мужественно, но его миссионерски поведение было весьма осмотрительным: он не адресовался и, прямую к принявшим ислам грекам и воздействовал на них лишь примером своего поведения. Только дождавшись, чтобы они сами к нему обратились за советом, Роман приступил к увещеваниям. Эту свою стратегию святой честно излагает араб, скому князю: не проявлять собственной инициативы, но если она проявлена другой стороной, то действовать не колеблясь.

Человеком, которому «по должности» предписывалось благовесгвовать варварам, был Феодор, епископ Эдесский, живший, по всей видимости, между 776 и 856 гг. Его Житие (BHG, 1744) изобилует анахронизмами и вымышленными историческими событиями, однако оно весьма существенно для нас как памятник миссионерских представлений. В самом начале Жития сказано, что Феодор «от Бога получил равноапостольную (ίσαποστολικήν) благодать широко проповедовать (κηρύττειν διαπρυσίως) слово истины»[400]. Впрочем, дальнейший рассказ рисует святого как человека сугубой осторожности: он делает все возможное, чтобы избежать прямой проповеди мусульманам. Исцелив багдадского халифа Муавию[401] и снискав его благоволение, Феодор тотчас просит о расправе с представителями конкурирующих христианских церквей. Сказано — сделано! «Манихеи предпочли креститься и присоединиться к святой церкви, чтобы не подвергнуться наказанию. За исключением немногих, они все приняли крещение; те же, кто упорствовал в отеческом беззаконии, погибли ужасной смертью. Подобным же образом из тех, кто держался несгорианских и евилаяских верований, одни влились во вселенскую церковь и были пощажены, а остальные изгнаны из города. И христианский народ Эдессы стал одной паствой, ведомой одним пастырем, за исключением сарацинов»[402].

К обращению самого халифа Муавии Феодор приступает с невероятными околичностями и только после настоятельных просьб самого властителя. Лишь когда последний прямо выражает желание креститься, герой заявляет ему: «Я послан возвестить тебе слово правды»[403] — и приступает к религиозным наставлениям. В конце концов Феодор «дал царю символ Веры в письменном виде на сирийском языке» и «сделал его из агарянина христианином»[404]. Сам же обряд крещения был проведен тайно, когда халиф под предлогом охоты выехал на берег Тигра и обратился к Феодору, цитируя слова евангельского евнуха «эфиопа», обращенные к апостолу Филиппу (ср. с. 18): «О, духовный отче, вот вода и спокойное место, — что мешает мне принять крещение?» После этого святой нарекает Муавию Иоанном и крестит также его телохранителей — аланов[405]. Среди духовных наставлений, преподанных Феодором халифу, наверняка присутствовали и разъяснения насчет особой религиозной роли, принадлежащей Византии: во всяком случае, Муавия–Иоанн тотчас посылает своего крестителя в Константинополь с просьбой о частице от Крестного древа[406]. До поры до времени халиф исповедует христианство секретно, в особом покое дворца, там же он прячет и полученную от императора святыню. Имея тайную поддержку Муавии, Феодор отваживается на единственный акт косвенного миссионерства— вступает в дискуссию с иудеем, которого чудесным образом тотчас лишает дара речи. После этого «многие из сараЦинов, евреев и персов уверовали в Господа»[407]. Когда же халиф наконец решился всенародно объявить о своем христианстве и принять мученичество, он заранее отослал Феодора из Багдада, так что те обращения, которые воспоследовали за героической гибелью халифа[408], случились уже в отсутствие святого. Впрочем, Феодор, вернувшись в Эдессу, прославился многочисленными исцелениями, «а это привело многих исмаилитов к перемене религии и настроило их в пользу хри„ сгианской веры (μεταβολήν τής θρεσκείας ένεποίει και πρός την τδν Χριστιανών πιστιν μετερρύθμιζεν), и… умножилось число православных»[409]. Из Жития Феодора следует, что идеальным миссионером считался такой проповедник, который вел себя осмотрительно и не напрашивался на мученичество.

Несколько более смело действует среди мусульман другой миссионер — Илия Новый (. BHG, 580), сицилиец, уведенный в середине IX в. в Северную Африку. В житии этого святого говорится, что «болящие люди из племени исмаилитов приходили к нему и получали исцеление… Некоторых из них он убедил отказаться от вздорной исмаилитской веры и принять Божественное крещение. Делал он это по ночам, приглашая священников. Ведь там были тогда священники, достойные проводить Божественную литургию, среди коих отличался блаженный епископ Панталеон… учивший слову и жизнью своей укреплявший в слове… Учение святого распространилось по всей области, и главы исмаилитские донесли (ένδιαβάλλουσι) амермумну (местному правителю. — С. И.), что [Илия] привносит [в умы] новую религию и учит о Сыне Марии… и бесчестит Пророка»[410]. Из этого пассажа следует, что без и до вмешательства Илии местный клир не занимался миссионерством. Святой и в дальнейшем не отказался от проповеди: «Однажды [в Палестине] он шел по дороге в Африку и повстречался с некими сарацинами, числом двенадцать; прервав путешествие, все они сели отдохнуть. Сарацины принялись расспрашивать святого Илию о нашей вере и догматах Святой Троицы; он же, отверзши свои богословские уста, произнес… (Далее в житии приведена обширная проповедь о преимуществах христианства и недостатках ислама. — С. И.)…Варвары попросили даровать им купель небесной благодати. Совершив это, Илия тотчас благодаря крещению превратил детей рабства в сынов свободы. А с этими двенадцатью к святому крещению пришли еще восемь. Настолько был наделен даром учительства (διδακτικός) отец наш Илия, так было его слово приправлено божественной солью, что он умел приводить к вере и Богопозяанию даже совершенно неверных и ненаученных слову роясьему»[411]. Все вышеперечисленные миссионеры, как полулегендарные, вроде Феодора, так и реальные, как Илия, проповедовали на свой страх и риск. Ни в мечтах, ни наяву они не рассчитывали на поддержку из Византии и не получали ее.

Разумеется, гораздо более легким делом было обращение тех варваров, которые переходили на имперскую службу. В принципе, в Константинополе язычники могли жить и не меняя веры. О том, что они не подвергались немедленному крещению, свидетельствует неожиданный пассаж из Чудес св. Евфимии. Агиограф рассказывает, как иконоборческий император Лев Исавр выбросил из храма мощи святой и «устроил в нем обиталище некрещеных (άβαπτίστων) и непросвещенных людей — ведь туда доставляли пленных из [числа варварских] народов, приводившихся в столицу»[412]. Но сами условия жизни варваров в Империи толкали их к принятию христианства[413]. Варвары даже постригались в монахи: император Михаил III послал дары папе Петру «через монаха Лазаря… родом хазарина»[414]. Вот что пишет Феодор Студит (примерно в 821—826 гг.) патрикию Феодоту, болгаринуперебежчику, крестившемуся в Византии: «Бог… тебя из нечестивого народа призвал к познанию Его правды таким способом, по видимости недобровольным, в действительности же добровольным, вместе со всеми родственниками, которые покинули страну вместе с тобой (συνεξελθοΰσιν), поскольку никаким другим способом Божьему домостроению никогда не удайся оторвать вас от безбожия (έπείπερ άλλως ού δεδοκίμαστοα τη θεί$ οικονομία άφαρπάσαι ύμας της άθεότητος)… Ты был перенесен из тьмы в свет, совлек с себя ветхого человека со всеми [его] нелепыми и языческими помыслами и деяниями, ты облекся во Христа, став из язычника христианином… бежав от нечестия многобожного болгарского идолослужения»[415].

С приходом славян на Балканы система византийских епископий там практически рухнула. В VIII в. в Греции началась византийская «реконкиста», за ней последовала и христианизация расселившихся там славянских племен. В «Монемвасийской хронике» (памятнике местной анналистики, созданном в нач. X в.) рассказывается, что император Никифор I «позаботился о том, чтобы [на Пелопоннесе] отстроить те церкви, которые варвары сравняли с землей, а самих варваров превратить в христиан»[416]. Любопытно, какими методами пользовался для этого император: «Посему он своим повелением водворил на прежнем месте (разбежавшихся жителей Патр. — С. И.) вместе с их собственным пастырем… и предоставил Патрам права митрополии… Что же до города Лакедемона… то он снова учредил его как епископию и назначил быть в подчинении Патр, подчинив ей вдобавок и две другие епископии — Мефону и Корону. Поэтому и варвары, с Божьей помощью и по милости [Его], будучи оглашены, крестились (Διο καί οί βάρβαροι… κατηχηθέντες έβαπτίσθησαν) и присоединились к христианской вере»[417]. Из рассказа ясно, что главной предпосылкой крещения варваров стала организация сети епископий. А залогом конечного успеха было смешение пришельцев с местным христианским населением[418]. Впрочем, крещение «внутренних» варваров не является для нас предком специального интереса[419].

Глава VI. Новый подъем централизованной миссии (IX в.)

I. Культ апостолов

Судя по некоторым признакам, на рубеже VIII‑IX вв. в Империи наметился подъем миссионерской деятельности. Начнем с мелких признаков этого процесса: хронист Феофан Исповедник, рассказывая о крещении Эфиопии, по своему произволу видоизменил этот широко известный (ср. с. 36) сюжет: вопреки источникам, утверждавшим, что Меропий был просто любопытствующим путешественником, а Фрументий попал к варварам как пленник, Феофан превратил его в сознательного миссионера[420]. В такой подмене можно усмотреть настроение эпохи.

В это же время начинает расти культ апостолов. Изначально, как мы отмечали выше (см. с. 29), их миссионерство воспринималось в христианской культуре как нечто символическое. Если, к примеру, среди народов, обращенных апостолом Андреем, и появлялись конкретные варварские этнонимы» вроде «скифов, саков и согдийцев», это никак не увязывалось ни с каким конкретным маршрутом его «хождений»[421]. Кстати» до IX в· в Византии вообще не было ни особенного почитания апостола Андрея, ни идеи о нем как об успешном миссионере[422]. Его житие, созданное в нач. IX в. монахом Епифанием, интересно тем, что автор предпринял самостоятельное путешествие по следам апостола, а в своем рассказе смешивает агиографические сведения с реальными наблюдениями. «Спустились в Ивирию и к Фасису, а через несколько дней — в Суанию. Мужчины у этого народа управлялись тогда женщинами, а поскольку женская природа легко убеждаема, они быстро послушались…. Симон и Андрей направились в Аланию и в город фусту. И множество чудес сотворив и многих наставив, отправились в Аланию[423]. Придя в Севастополь Великий, они учили слову Божьему, и многие приняли его. А Андрей… сам поднялся в Зихию. Жестоки эти люди, будучи варварами и поныне наполовину неверующими (εως του νυν άπιστοι οί ήμισυ): они даже хотели убить Андрея [и убили бы], если бы не увидели его несгяжание, кротость и подвижничество. И наконец, оставив их, он пошел к верхним сугдаям. Эти люди, послушные и кроткие, с радостью приняли их. И оттуда он пришел в Воспор… где и мы застали епископа Колимвадия, который знал десять языков… (δστις ηδει δέκα γλώσσας). А из Воспора Андрей спустился в Феодосию, город многолюдный и любомудрый… немногие же из них уверовали»[424]. В этом отрывке просматривается перекличка двух миссий — древней и современной автору: Епифаний, во–первых, отмечает конечную неудачу миссии в Зихии, а во–вторых, намекает на продолжение апостольской традиции в лице епископа Колимвадия: ведь языки тому нужны явно для проповеди варварам! Полиглотсгво иерарха наверняка было упомянуто последним в ответ на специальный интерес, проявленный Епифанием к «апостольскому наследию» Андрея. Тем самым первозванный апостол тоже мыслился теперь не столько как чудотворец, сколько как практикующий миссионер.

Текст Епифания важен нам еще и тем, что в нем сделана первая, пока еще робкая попытка описать «миссионера в жизни»: «Люди, видя, что апостолы непритязательны, изнурены, бледны, не обуты даже в сандалии и одеты всего в один хитон, но при этом источают боговдохновенное слово, —…не желали расставаться с ними»[425].

Как Епифаний выбирал маршрут своему герою? Можно предположить, что легенды об апостольских посещениях умножались там, где усиливалась христианизация. Нам неизвестно, что в этом смысле происходило на рубеже VIII‑IX вв. на Северном Кавказе, но «появление» Андрея в Боспоре, Феодосии и Херсоне вряд ли случайно: в IX в., судя по археологическим данным, начинается массовая христианизация варварского Крыма. На северном крае второй гряды Крымских гор, в Тепе–Кермене, был основан монастырь, в церкви которого хорошо сохранился крупный баптистерий, явно предназначавшийся для крещения взрослых. Правда, в датировке этого памятника между археологами нет единства: если А. Якобсон относит его к VIII‑IX вв.[426], то Ю. Могаричев — к XI‑XII вв.[427] О том, что местное варварское население вместе с христианством усваивало и греческий язык, свидетельствует погребальная надпись, выполненная мастером с явно местным именем Τζάλ. Она была обнаружена в могильнике Бакла (вторая гряда Крымских гор), датируемом IX — нач. X в.[428]. Кроме того, не позднее IX в. варварами были возведены в Таврике пять примитивных церквей (четыре из них построены на руинах более ранних византийских)[429]. Наконец, в Феодоспи была найдена греческая надгробная надпись некоего явно местного человека по имени Ταμγαν, умершего в 819 г.[430] Основание Константинополем Фулльской епархии, случившееся, видимо, в конце VIII — нач. IX в.[431], также может рассматриваться как признак миссионерского наступления Византии, поскольку епископия эта возникла вне пределов имперской юрисдикции. А Сугдея благодаря своим хрисгианизаторским успехам была повышена до ранга архиепископии: недавно была найдена печать Петра, «архиепископа Сугдеи»[432]. В Партенитах, на южном берегу Крыма, найдена греческая эпитафия умершего в 906 г. Никиты, игумена монастыря св. Апостолов; в ней говорится, что покойный «учил (μαθητεύσας)… и был всем известным гостеприимцем и нищелюбцем»[433]. Быть может, принимая во внимание «апостольский» характер монастыря, расположенного на варварской территории, следует понять «учение» как намек на евангельский завет «учить все народы» и приписать Никите миссионерскую деятельность?

Итак, Епифаний следовал за развивавшейся легендой об апостоле Андрее, а она, в свою очередь, распространялась в соответствии с географией христианизации. Культ апостолов рос в течение всего IX в., о чем еще будет сказано ниже.

II. Фотий

Рубежной фигурой византийского миссионерства неизменно признается патриарх Фотий (годы патриаршества с 858 по 867 и с 877 по 886). Его именем освящены кампании по христианизации Болгарии и Руси. Фотий впервые со времен поздней античности задумался над теоретическими основами обращения язычников, и хотя в целом его мысли на этот счет[434] продолжают, несколькими столетиями позже, рассуждения Златоуста и Феодорита, весьма знаменательно, что в предшествующие века никому не приходило в голову писать на подобные сюжеты.

Ко времени Фотия в среде византийских богословов суще, сгвовало мнение, что миссия к варварам вообще не нужна. Проповедь перед ними приравнивали к евангельскому «метанию бисера перед свиньями». Ярче всего это чувство выразил Продолжатель Феофана: рассказывая о том, как ненавистный ему император Лев V заключал мир с болгарами, историк пишет: «И доверил он им христианскую веру (sic!), в которую предстояло им, как и положено, перейти когда‑то с нашей помощью (την των Χριστιανών δε πίστιν έκείνοις μέλλουσί ποτε ύφ’ ήμών διαβιβάζεσθαι πρός εκείνην, ως εοικε, κατεπίστευσεν)»[435]. В византийской литературе известны случаи, когда люди, не имевшие отношения к христианским таинствам, прикасались к ним — и свершалось чудо[436]. Теоретически, целование язычниками–болгарами креста могло привести их, помимо воли, к чудесному обращению, как это случалось с агиогафическим Вавилой (. BHG, 2053) или детьми, понарошку игравшими в литургию (BHG, 1318х). Но все эти аналогии не работают для Продолжателя Феофана, потому что болгары — варвары. Продолжим прерванную цитату: «Очевидным образом, этот человек не устыдился своего нечестия! И за то, что он бисер веры метал, по словам Господа, перед свиньями [ср. Матф. 7, б], и вынужден был влагать его им в уста, заслуживает отвращения сей нечестивец! (και σαφώς ούτωσί ούκ ήσχύνετο άσεβών. οις τε γάρ τούς της πίστεως μαργαρίτας κατ& την του κυρίου φωνήν ’έμπροσθεν ήφιει τών χοίρων και χρήσθαι τούτοις επί στόματος έξεβιάζετο, άξιος βδελυρίας δ άνήρ άσεβών)»[437]. Из этого путаного текста можно заключить, что, с одной стороны, крещение варваров — процесс неизбежный и необходимый, но с другой, он должен свершаться не на стогнах. Болгарам, конечно, предначертано принять веру от византийцев, но не любой ценой. Попытка человече–ским произволением ознакомить их с православием нечестива, а кроме того, профанирует «нашу» религию. Намек на Нагорную проповедь («Не давайте святыни псам и не мечите бисера вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас») в данном случае переосмыслен в политических понятиях: варвары — #го свиньи, а византийское христианство — святыня и жемчуг. Варвары могут лишь осквернить все это, да вдобавок и нанести Империи ущерб.

Видимо, такое же отношение было выражено в одном не сохранившемся экзегетическом сочинении епископа Мефодия, известном лишь благодаря полемике с ним Фотия. Мефодий утверждал, что евангельский запрет «метать бисер перед свиньями» означает, будто «перед погрязшими в нечестии… Христос не велел излагать Божественное учение, ибо они не способны его усвоить». Фотий критикует подобную интерпретацию: «[Учение] было передано и возвещено Христовыми учениками всем эллинам и прочим неверным, это привело их от нечестия к вере во Христа… Следовательно, нельзя считать, что бисер — это тайное учение, а свиньи — неверные, это было бы кощунством!»[438]

Итак, Фотий, несомненно, выделяется на общем византийском фоне широтой своих взглядов на миссию. Но был ли он таким миссионером, каким его обычно изображают? Имелась ли у него специальная программа внешней миссии?[439]. Чрезвычайно часто в работах о крещении Руси цитируется послание патриарха Антонию, епископу Боспорскому, где впервые упоминается, что народ «рос» склонился под сень веры. Однако почти всегда цитата дается вырванной из контекста, а контекст этот весьма поучителен. Фотий пишет: «Скифское море некогда было «Негостеприимным»… Милетяне же своим человеколюбием и умеренным государственным управлением (ήμέρω πολιτεία) смягчили зверский и варварский нрав (τό τε θηριώδης χ<χ! βάρβαρον εξημέρωσαν ήθος) и превратили [«Негостеприимное» море] в Гостеприимное [Евксинское]. Ныне же через тебя, благодаря твоим подвигам и трудам во имя добродетели, а также прочему [твоему] попечению о божественном, [это море] не только является, но и называется не только Гостеприимным, но и Благочестивым… Если же ты и живущих там иудеев, пленив в послушании Христу, приведешь, как ты написал, от сени и буквы к благодати, я получу в изобилии прекрасные плоды добрых надежд, какие я всегда питал относительно тебя»[440]. В глазах православного патриарха подвиг крещения варваров практически равен подвигу древних язычников, жителей Милета, которые, выведя колонии на Понт, заложили фундамент для того «смягчения варварского нрава», которое нашло свое благополучное и логическое завершение в акте христианизации[441].

Хотя с именем Фотия исследователи связывают многие миссионерские инициативы, следует отметить, что сам он в своей обширной переписке никогда ни единым словом не упоминает ни о хазарской, ни об арабской, ни о славянской миссиях[442]. Его политика в этой сфере была «скорее ответом на внезапно возникающие проблемы, нежели результатом тщательного планирования»[443].

III. Хазария

Многие миссионерские предприятия Византии в середине IX в. были инициированы императором Михаилом III. С его именем связано начало какой‑то религиозной работы среди арабов–мусульман. Никита Византийский в своем трактате против ислама обращается к императору: «Где [я мог бы найти слова, чтобы достойно описать] православность догматов [его] веры? А его апостольское, если можно так выразиться, возвещение Христова Евангелия (τό άποστολικόν, ώς είπειν, του Ευαγγελίου του Χρίστου κήρυγμα)? Ведь он не довольствуется тем, чтобы только обращать в бегство жалкие тела варваров — он еще и души их богоборческие рассекает обоюдоострым словом истины; он и арабов призывает к благочестию»[444]. К сожалению, никаких подробностей нам не известно. Из агиографии мы знаем только, что Петр, епископ Аргосский, проводил миссионерские кампании среди арабов, осевших в IX в. на Пелопоннесе. Он «убедил варваров… отказаться от религии их предков»[445].

Также при Михаиле началось и миссионерское наступление Империи на далекой северной периферии. Обратим внимание на один загадочный документ — список епархий византийской церкви, сохранившийся в единственной рукописи XIV в., Парижской 1555А. Чаще всего его составление датируют VIII веком, но с другой стороны, есть в этом списке и детали, относящиеся к концу IX в.[446] Под номером 37 там поименована «епархия Готии», в которой перечислены: «Митрополия Дорос, [епископы] хоциров, Асгиля, Хвалиса, оногуров, Ретега, гуннов, Таматархи Χοτζίρων, о Άστήλ, о Χουάλης, δ Όνογούρων, о ΊΡετέγ, ό Ουνων, ό Ταμάταρχα)»[447]. В конце нотиции без всякой связи с предыдущим текстом вдруг добавлены дополнительные сведения: «Епархия Готия: [епископ] хоциров [сидит] поблизости от Фулл и от Харасиу, который называется Черная Вода. [Епископ] Асгиля — Асгилем называется река в Хазарии, имеется и крепость»[448].

Это перечисление крайне интересно. В нем всего два города: Дорос, находившийся в горном Крыму, на совр. Мангупе, и Таматарха — совр. Тамань[449], а также «крепость» Асгель — Название, которое наводит на аналогию с Итилем, столицей Хазарского каганата, находившейся в устье Волги. Вторую группу имен составляют этнонимы. Под хоцирами следуй понимать то ли хазар, то ли фигурирующих у Приска Паний ского акациров[450], то ли болгар[451]. Оногуры обитали в западное Предкавказье, а гунны — в Дагестане[452]. Третью часть перечня образуют гидронимы: Асгиль — это Итиль, т. е. Волга. Хва. лис — это Каспийское море. Загадочный «Ретег», по остро, умной догадке А. Васильева, — это река Терек. «Харасиу» это, очевидно, Кара–су. Речка с таким названием действительно существует в Крыму и по сей день, и этот гидроним в самом деле значит по–тюркски «черная вода», так что глосса составителя нотации совершенно справедлива и (редкая, если не уникальная для подобных документов черта!) свидетельствует о контакте греческих иерархов с местным населением Крыма. Никогда ни до, ни после гидронимы не фигурировали у византийцев в названиях епархий. Из этого следует, что задачей составителя было наметить территориальные границы предполагаемого церковно–административного образования, а не обозначить конкретный объект окормления.

Дорийская митрополия, какой она нарисована в нотации, охватывала гигантскую территорию, включавшую часть Крыма, Северный Кавказ с Предкавказьем и северо–восточный Прикаспий, т. е., видимо, всю территорию Хазарского каганата. Было достаточно много написано о том, существовала ли такая структура на самом деле[453], или это был всего лишь миссионерский проект. Большинство исследователей склоняется ко второй версии[454]. Нет ни единого документа, где бы фигурировали иерархи этих удивительных епархий. Но даже если список епископий являлся по преимуществу черновым наброском, он представляет для нас огромную важность: значит, по крайней мере в момент его составления Константинопольская церковь лелеяла обширные миссионерски е замыслы.

В недавнее время эту нотицию удалось поставить в более широкий исторический контекст: видимо, надежды на обращение Каганата появились в Византии в начале IX в., в ходе дипломатического наступления, в рамках которого в Крыму была образована фема Климаты, а в Саркеле построена крепость, которая призвана была защищать союзников–хазар от враждебных набегов[455].

IV. Константин–Кирилл

Ок. 860 г. император Михаил послал эрудита Константина Философа (будущего св. Кирилла) с миссией в Хазарию. Кстати говоря, существует теория, связывающая его поездку с тем епископским списком, о котором шла речь выше: якобы именно Константин был автором того миссионерского проекта, который воплощен в этой нотации[456]. Проверить это невозможно, однако нет сомнений, что и поездка, и нотация встраиваются в один контекст хрисгианизаторских усилий Империи в IX в.

Хотя о деятельности братьев Константина и Мефодия известно главным образом из их славяноязычных житий, эти памятники несомненно опираются на византийскую агиографическую традицию[457] и потому весьма важны для нашей темы. Миссия, согласно Житию Константина, была приглашена хазарским каганом для религиозных дискуссий с мусульманами и иудеями, но герой жития готовился к ней как к проповеднической поездке. «Он сказал [императору]: «Если велишь, государь, с радостью иду на дело это и босой и пеший и не взяв ничего, что Бог не велел ученикам своим носить [с собой]“. Ответил же цесарь: «Если бы хотел так сам для себя сделать, то верно бы мне сказал, но, зная власть и достоинство Цесарево, достойно ступай с цесарской помощью»»[458]. В этом споре очень хорошо представлены два взгляда на миссию: Константин своей репликой намекает на завет Христа апостолам: «Не берите с собою… ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха» (Матф. 10.9—10). Но император возражает, что миссионер Византии есть одновременно ее посол, и потому завет евангельской простоты к нему не применим. Миссия зримым образом слилась с дипломатией! Впрочем, результаты хазарских дебатов Философа оказались не очень впечатляющими: «Крестилось же из них двести человек, отказавшись от мерзостей языческих и браков беззаконных»[459]. Вскоре после византийского посольства Каганат принял иудаизм в качестве государственной религии, что осложнило дипломатические отношения двух государств и привело к ухудшению положения иудеев в Империи. Неудача с попытками крестить Хазарию была вызвана, по всей видимости, опасением кагана попасть в чересчур большую зависимость от Константинополя[460].

В Житии Константина повествуется еще и о том, что святой во время того же посольства в Хазарию уже по собственной инициативе совершил миссионерский рейд к «народу Фулл». Фуллы (ср. выше, с. 128) к моменту прихода Философа формально уже имели свою церковь, однако, как мы убедимся, это в действительности не означало даже самой поверхностной христианизации.

Рассказ агиографа так интересен, что заслуживает обширного цитирования: «Был же в народе фулльском большой дуб, сросшийся с черешней, и под ним приносили жертвы, называя его Александр, — и женскому полу не позволяли ни подходить к нему, ни [приносить] жертвы. И когда услышал о том Философ, не пожалев трудов, направился к ним. И, став среди них, сказал: «Эллины пошли на вечные муки, поклоняясь [как богу] небу и земле, столь большим и добрым творениям. Так и вы, кто столь убогому созданию, дереву, приготовленному для огня, поклоняетесь, как избегнуть можете вечного огня?«Отвечали они: «Не теперь мы стали так делать, но [обычай этот] от отцов приняли, и благодаря ему исполняются все просьбы наши, а больше всего идут частые дожди. И как мы то совершим, что не дерзнул никто из нас совершить? Ведь если кто и дерзнет сделать это, тогда же и смерть узрит, а дождя уж не увидит до [самой своей] кончины“. Отвечал же им Философ: «Бог о вас говорит в Книгах, как же вы его отвергаете? Ведь Исайя от лица Господа вопиет, говоря: «Иду я собрать все племена и народы, и придут, и увидят славу мою, и положу на них знамение, и пошлю из спасенных от них к народам: в Тарсис и Фулу, и Луд, и Мосох, и Фовел, и в Элладу, и на острова дальние, где не слышали моего имени, и возвестят славу мою народам»[Ис. 66.18—19]. И снова говорит Господь вседержитель: «Вот пошлю я рыболовов и охотников многих на холмах и скалах каменных изловить вас«[Иер. 16.16]. Познайте, братья, Бога, сотворившего вас. Вот — евангелие нового завета Божьего, в котором были вы крещены. И так, сладкими словами уговорив, приказал им срубить дерево и сжечь его. Поклонился же их старейшина и подошел поцеловать евангелие, а за ним и все [остальные]. И, взяв белые свечи у Философа, с пением пошли к дереву, и, взяв топор, ударил Философ тридцать три раза, и приказал всем срубить с корнем и сжечь его»[461].

Опять, как мы уже видели, центральным эпизодом миссии оказывается чудо — в данном случае срубание священного дуба[462]. Заметим, что миссионер предлагает своей пастве книгу Евангелия, но сам при этом ссылается на Ветхий Завет, хитро заплетая в проповедь некую библейскую Фулу (в греческой версии — Фуду), как будто пророк Исайя обращался со своими словами непосредственно к фуллитам[463].

Позднее император Михаил III поручил братьям Константину и Мефодию создать славянский алфавит для перевода на него Священного Писания[464], именно Михаил послал Константина и Мефодия в Моравию и начал крещение Болгарии и Руси (о чем будет рассказано ниже, с. 169). Но его миссионерская роль позднее была несколько затенена успехами его преемника Василия I, который иные из начинаний предшественника продолжил, а иные и присвоил.

V. Василий I

Видимо, Василий Македонянин стал первым византийским императором, кто всерьез считал себя равным апостолам именно в миссионерском смысле. Конечно, пропаганда веры издавна объявлялась религиозным долгом императора[465]. Такие властители, как Юстин I или Юстиниан, действительно воспринимали эту свою обязанность вполне серьезно. Но для императоров ранней Византии миссионерское долженствование находилось в русле их глобальных империалистических обязательств. А вот всегда ли император воспринимался как апостол, тем самым как миссионер par excellence? Подобная уверенность господствует среди исследователей[466]. При этом главный упор делается на термине ίσαπόστολος «равноапостольный», который часто прилагался к императору. Однако присмотримся повнимательнее к его употреблению. Выше (см. с. 32) мы уже говорили, что св. Аверкий удостаивается этого эпитета за то, что окормляет христиан, а вовсе не за обращение язычников. Императора Константина задним числом стали называть «равноапостольным»[467], потому что он легализовал христианство в Империи, но отнюдь не за проповедь варварам. Впервые концепция «равноапосгольносги» царствующего императора сформулирована в деяниях Второго Никейского собора (787 г.): «Подобно тому как в древности глава и свершитель нашего спасения Иисус силой всесвятого духа выслал своих всемудрых учеников и апостолов… точно так же и ныне он выставил своих слуг, соревнителей апостолов (τούς άποστόλων εφάμιλλους), наших благоверных императоров, просвещенных все той же силой всемудрого Духа ради нашего укрепления и научения»[468]. Заметим, что к «отправке» апостолов приравнено «выставление» императоров, которых тем самым их «равноапосгольносгь» никак не обязывает просвещать варваров, а обязывает лишь «укреплять и учить» собственных подданных. По–видимому, лишь Василий I первым всерьез ощутил себя равным апостолам в обязанности крестить иноверцев, но судить об этом мы можем лишь по косвенным данным. Так, в жизнеописании Василия, принадлежащем перу его внука, Константина VII, об императоре сказано: «Зная, что ничему Бог так не рад, как спасению душ, и что извлекающий достойное из недостойного служит устами христовыми, царь не устранился и не отступился от апостольских дел (ουδέ περί τό άποστολικόν τούτο εργον άμελής έφάνη και ράθυμος)»[469].

Быть может, следует признать символичным уже самый тот факт, что Василий I короновался (в 866 г.) 26 мая —т. е. в день Пятидесятницы[470]. Именно в эпоху Василия праздник Пятидесятницы приобретает миссионерский смысл. В мозаиках храма Св. Апостолов, расширенного и украшенного Василием I, апостолы окончательно были осмыслены в духе земной, а не провиденциальной миссии. Там был изображен апостол Матфей с сирийцами, Симон с персами и сарацинами, Варфоломей с армянами.

Важность миссионерской символики для Василия I явствует, среди прочего, из иллюстрированного кодекса Parisinus Graecus 510, содержащего проповеди Григория Назианзина и изготовленного между 879 и 882 гг. Многие иллюстрации этой Рукописи не вполне соответствуют текстам Григория, но зато отражают дух того времени, когда они были созданы. Например, на листе 301 изображены, помимо апостолов на Пятидесятницу, еще и φύλαι «колена Израилевы» и γλώσσαι «языци» — т. е. обращаемые в христианство народы; этот мотив не важен Григорию, но важен венценосному заказчику рукописи. На листе 426 изображены апостолы за своей миссионерской работой, опять же выпячен мотив, существенный скорее для современников, чем для Григория[471]. Иконографический канон снисхождения Святого Духа приобретает устойчивый компонент в виде изображения «народов»: вслед за Парижским кодексом он появляется в рукописи Petropolitanus Graecus 21 (рубеж IX‑X вв.), затем, в начале X в., в восточном куполе южной галереи храма Св. Софии в Константинополе (теперь мозаики уничтожены, но их зарисовки сохранились) и потом — в церкви Осиос Лукас в Беотии (XI в.). Репликой этого мотива являются позднейшие мозаики в храме Сан–Марко в Венеции[472].

Работа по обращению варваров становится важным элементом в иконографических программах многих церквей IX в. — например, каппадокийского храма Чавушин. Видимо, тогда развивается некий апокрифический фольклор, связанный с миссией апостолов; в малоазийской церкви Токалы–Килисе в Гереме (Каппадокия), среди сохранившихся остатков росписи есть изображение Пятидесятницы, а под ней — весьма необычный мотив: напутсгвование апостолом Петром других апостолов перед миссией. Подпись на стене (выполненная весьма неграмотно) гласит: «Петр, направляющий (διατασάμενος) апостолов идти и учить свои земли и наставлять их в соответствии с Духом»[473] (рис. 1). Весьма интересно при этом, что обращаемые апостолами «народы», «племена» и «языки» на росписях почти скрыты заслоняющими их огромными фигурами царей (по два с каждой стороны от апостолов), одетых совершенно как византийские императоры — в торжественный наряд с драгоценной перевязью, лоросом, и в коронах. Ясно, что, с точки зрения художника и его заказчиков (знатного малоазийского семейства Фок, из которого вышел потом император Никифор II), именно цари ответственны за христианское просвещение своих[474] — и всяких — народов. В этом смысле императоры представлены на фресках Токалы[475] воистину равноапостольными[476]. Видимо, как раз таким идеальным миссионером, в этом подобным апостолом, и мыслил себя император Василий. Именно он придал миссионерству особый идеологический статус[477]. Внутри Империи миссионерские идеи Василия воплотились в массовом насильственном крещении иудеев, павликиан и сарацин. Кроме того, в пределах Византии жило еще достаточное количество язычников. Больше всего было их на юге Балканского полуострова, где с VII в. обитали полунезависимые славянские племена. Об этих племенах в «Тактике Льва» говорится, что император Василий I «убедил их отказаться от их древних обычаев, и подчинил их архонтам по ромейскому образцу, и почел крещением (βαπτίσματι τιμήσας), и освободил их от службы их архонтам, и научил ходить войной против народов, враждебных ромеям»[478]. Как видим, христианизация здесь упомянута на третьем месте и представлена как интегральная часть мероприятий по «византинизации» славян.

Клир воспринял деятельность Василия I по внутренней христианизации с неодобрением. Так, Григорий Асвест выражал протест против стремления императора обратить всех евреев и тем приблизить конец света. Согласно Григорию, не дело императора решать, когда настанет время для осуществления эсхатологических пророчеств — это дело церкви[479]. Впрочем, никаких протестов со стороны клира по поводу миссии Византии у нас нет — видимо, церковь заведомо соглашалась, что среди варваров она не умеет дейсгвовать по собственной инициативе.

Ниже в этой главе будут рассмотрены грандиозные миссионерские предприятия середины IX в.

VI. Моравия

Религиозное посольство Византии в Моравию[480] в 863 г. и деятельность там солунских братьев Константина–Кирилла и Мефодия имели результаты, которые определяют многие черты культурной ситуации в Европе и по сей день. Можно ли говорить (как это часто делается), что «моравская миссия» — это вершина византийского миссионерства? Ни в коем случае! Дело в том, что, хотя Кирилла и Мефодия и называют иногда «апостолами славян», посольство в Моравию не было миссией в строгом смысле слова. Тамошний князь Ростислав в письме к византийскому императору Михаилу III (как оно изложено в Житии Кирилла), писал: «Хоть люди наши язычество отвергли и держатся закона христианского, нет у нас такого учителя, чтобы нам на языке нашем изложил правую христианскую веру, чтобы и другие земли, глядя на это, уподобились нам. Так пошли нам, владыка, епископа и учителя такого. От вас ведь исходит во все земли добрый закон»[481]. Как ни лестно представлена в этом пассаже роль Византии, тем не менее из него ясно следует, что христианство Моравия получила без ее участия[482].

Мы не будем вдаваться в подробности христианизации Моравии[483], не имевшей к Византии никакого отношения.

Нам важно лишь, что по этому поводу думали и предпринимали греки. Нет сомнений, что какие‑то византийские влияния доходили до Великой Моравии[484], равно как и до территории нынешней Словакии[485] и, возможно, даже Польши[486]. Но так же ясно и то, что никаких особых следов византийского православия на этой территории нет. Церковную архитектуру Великой Моравии вряд ли можно счесть находившейся под византийским влиянием[487]. Гипотеза, будто найденная в Старо Место в Моравии церковь «На Валах» представляет собой стандартную «миссионерскую базилику», архитектурный стиль, якобы существовавший в Византии и представленный «на Кубани»[488], никак не подтверждается, о чем будет сказано ниже (см. с. 256).

Появлялись ли в Моравии византийские миссионеры до Кирилла и Мефодия? На такое предположение[489] могут навести слова из письма Ростислава к Михаилу III, что к мораванам приходили многие «проповедники… из грекъ»[490]. Однако более широкий контекст этого письма родит сомнение: византийцы в нем противопоставлены всем предшествующим миссионерам, приходившим в Моравию, в том числе и «грекам», которые тем самым византийцами не считаются. Были ли они ирландцами[491], посланцами Аквилейского патриархата в Итахци или православными монахами из Болгарии[492], сказать трудно. Главное для нас — они не были византийскими миссионерами[493].

Говоря о кирилло–мефодиевском посольстве вообще, надо признать, что оно занимает совершенно уникальное место в византийской истории. Видимо, следует отвергнуть широко распространенное мнение, разделявшееся, среди прочих, великим Г. Острогорским, будто «Моравская миссия — впечатляющее и очевидное проявление византийской религиозной и культурной экспансии»[494]. Как ни странно это звучит, поездка солунских братьев была, с византийской точки зрения, скорее частным эпизодом, нежели интегральной частью глобального миссионерского проекта[495]. В сущности, Константин и Мефодий, пока жили в Византии, не были даже церковными иерархами, а когда стали ими, то служили не по греческому, а по римскому обряду. Наконец, невозможно считать полной случайностью тот факт, что ни один современный греческий источник не упоминает о солунских братьях ни единым словом! Опять мы сталкиваемся с пресловутым «молчанием века».

Предоставленные собственной участи, лишенные имперской поддержки, православные учителя оказались еще и в состоянии острого конфликта с немецким духовенством, т. е. «франками», которые получали поддержку от соседней Восточнофранкской империи. О том, как работал в Моравии Мефодий и его ученики, можно судить по Житиям КонстантинаКирилла и Юуимента Охридского, а также по составленному при участии греков юридическому памятнику — «Закону судному людем». Из этих источников видно, что греки, несмотря на то, что находились в Моравии без особой политической поддержки, с первого шага предъявляли к варварам такие же требования, как и к подданным императора (впрочем, это не покажется странным после всего, что мы знаем о «Законах химьяритов», см. выше, с. 91). В первую очередь это относилось к брачным правилам: запрещалось иметь более одной жены, запрещалось жениться на сколь угодно дальних родственниках, на кумовьях и т. д. Носитель византийской церковной доктрины, автор Пространного Жития Константина, обвиняет «франков» в том, что они мораванам «не браняхоу… женитв бещисленых творити». А в грекоязычном Пространном Житии Климента «франки» обвиняются в том, что они потакают князю Святополку в его «омерзительных совокуплениях»[496]. Византийские миссионеры проявили достойную восхищения принципиальность: они не делали разницы ни между знатью и простыми людьми, ни между неофитами и византийцами. «Закон судный людем» устанавливал за нарушение брачных норм те же наказания, какие существовали в давно христианизованном византийском обществе. Все это не могло не отпугивать славянскую знать от греческих клириков[497] и стало одной из причин конечной неудачи всего кирилломефодиевского проекта. После смерти Мефодия одни его ученики были изгнаны из Моравии, а другие проданы в рабство.

Со своей стороны, Империя после отправки братьев в Великую Моравию не выказывала никакого интереса к судьбе всего предприятия. Константинополь не претендовал на включение этой страны в свою церковную юрисдикцию, не конфликтовал с Римом по поводу латинского обряда, введенного в Моравии, не защищал своих посланцев, когда они стали подвергаться гонениям со стороны «франков». Такое равнодушие особенно поражает, если сравнить его с той страстной заинтересованностью, какую проявил Константинополь в ходе конфликта с Римом из‑за крещения Болгарии (см. ниже). Кстати, единственный случай, при котором Византия вспомнила о кирилло–мефодиевском проекте, также связан с Болгарией: когда проданные в рабство ученики Мефодия были выставлены на продажу на невольничьем рынке в Венеции, представитель императора Василия I выкупил их, а затем, согласно славянскому Житию Наума, «отвел в Константинополь и сказал о них царю Василию, и [тот] возвратил им обратно их чцны: сан пресвитеров и диаконов, которые были у них прежде… Некоторые из них отправились в Болгарскую землю»[498] (ср. ниже, с. 168). Как мы видим, Константинополь умел действовать весьма оперативно — просто Моравия совершенно его не интересовала; то, что пишет об этой стране Константин Багрянородный в X в., свидетельствует: Империя не рассматривала эту страну как сферу своего религиозного или политического влияния[499].

VII. Болгария

На территории, которую в начале VII в. заселили славяне, а к концу того же столетия завоевали булгары, имперская церковная организация рухнула, но осталось значительное число местных христиан. Влияние греческого субстрата на пришельцев, в том числе и влияние религиозное, прослеживается с начала IX в.[500]. Впоследствии христианская лексика болгарского языка оказалась целиком греческой[501], как и аромунского[502]. Три века спустя греческий архиепископ Болгарии Феофилакт, описывая первоначальную христианизацию болгар, делал упор именно на «низовых» контактах: «Болгары, преданные скифскому неразумию, не слышали имени Христова… А находившиеся под их властью христиане, державшиеся отеческой веры, при всяком общении с ними (έν ταΐς έκάστοτε πρός αυτούς όμιλίαις) излагали учение Христа и, наскодь. ко возможно, приоткрывали им свет Евангелия»[503].

Помимо местных христиан, инициаторами миссии становились, как обычно, пленные. Вот как описано рабство в Бод. гарии святого Власия Аморийского: «Недавно (προσφάτως) засияла для них проповедь (ηυγει… κήρυγμα) и свет благочестия со всех сторон повел к истине, в особенности тех, кто более горячо любил Христа. Из‑за этого особое радушие окружало его и он стал известен прочим князьям скифов. А они, изумляясь любви этого юноши к Богу, все более и более утверждались в вере»[504]. Согласно Феофилакту, болгарский принц Энравота, находясь под впечатлением от религиозной стойкости греческого пленника Кинимона, «полюбил этого мужа и, часто с ним беседуя, расспрашивал о христианской вере», а потом крестился сам и даже принял мученичество[505].

Итак, роль греков в христианизации этого района Балкан огромна — однако совершенно нет данных о целенаправленной миссионерской активности византийцев среди болгар. Например, святой Иоанникий был в 825 г. послан в Болгарию — но лишь для переговоров об освобождении византийских пленных[506].

Крещение Болгарии произошло в середине IX в. в несколько этапов, в сложном противостоянии с Римской церковью. Продолжатель Феофана подробно описывает различные фазы этого процесса. Вот его рассказ о крещении князя Бориса в 864 г.: «Написала [императрица] Феодора архонту Болгарии Борису и настоятельно попросила его разыскать… некоего монаха по имени Феодор, по прозвищу Куфара (он незадолго до того попал в плен) и… за любой выкуп отослать его к ней. Тогда и Борис воспользовался поводом и попросил через послов за свою сестру, плененную раньше ромеями и жившую тогда в царском дворце. Та же, счастливо обращенная в веру, обученная за время плена грамоте, да и вообще весьма уважавшая христианский чин, богопочитание и наше учение, как вернулась, не переставая стала молить брата, взывать к нему и бросать в Бориса семена веры. Борис же (а был он уже немного наставлен упомянутым Куфарой и знаком с таинствами) отправил монаха и в награду получил сестру. Впрочем, он остался, каким был, коснел в безверии и чтил свое суеверие. Однако бич божий (это был голод, когда перевоспитываются и отлучаются от зла люди грубые и земной природы) постиг и изнурял его землю. И велел он призвать на защиту от беды Бога, того самого, коего постоянно чтили и восславляли его сестра и Феодор. Избавившись же от бед, обратился к богопочитанию, сподобился в купели второго рождения и переименован был в Михаила, по имени царя — и все от руки посланного ему из царицы городов архиерея»[507].

Так случилось первое крещение Болгарии. Заметим, что цитированный текст не упоминает в этом случае ни о какой византийской инициативе; данный рассказ соответствует обычной парадигме обращения через заложников и пленных. Указана и еще одна важная причина, толкнувшая варваров к новой вере, — голод. Этот резон приводят и другие источники. Вот рассказ Иосифа Генесия: «Предводитель болгар склонился к миру… А его подданные страдали от голода… настолько, что все они легко дали себя подвигнуть даже (τοσοΰτον, ώστε καί) на христианское крещение. Их вождь выбрал называться Михаилом по имени императора, когда были туда посланы некие уважаемые архиереи ради укрепления основ христианской веры (έκπεμφθέντων έκεισε άρχιερέων τινών ελλογίμων τα τής Χριστιανικής πίστεως έγκρατυνασθαι)»[508]. В том же тоне рассказывает и автор Жития патриарха Игнатия: «Тогда болгары, по Божьему промыслу изнуренные голодом, да заодно и умащенные подарками самодержца (προνοίαις Θεοΰ βιαίω κατατακέντες λιμώ αμα δε αί τοις δώροις του αύτοκράτορος θελχθέντες), сложили оружие и прибегли к святому крещению»[509]. Общий тон всех без исключения многочисленных источников, повествующих о крещении Болгарии[510], состоит в превознесении Божьего вмешательства, в Признании роли голода, наконец, в расхваливании императорской дипломатичности или пропаганды со стороны близких но ни слова не говорится о роли византийских миссионеров! Мало того, греческие источники явно дают понять, что, не будь чрезвычайных обстоятельств, болгары ни за что не приняли бы христианства. О том, что крещение Болгарии не было заранее спланированной акцией, можно заключить и из того, что Фотий называет его «невероятным» (παραδόξως)[511].

Однако мы изложили не весь рассказ Продолжателя Феофана, закончим прерванную цитату: «Рассказывают также следующее. Князь Борис… пожелал в одном доме, в котором нередко останавливался, нарисовать картину, дабы днем и ночью иметь услаждение для глаз. Такое желание им овладело, и он пригласил одного монаха–художника из числа наших ромеев (μονάχον των καθ’ ήμας ΊΡωμαίων) по имени Мефодий, а когда тот к нему явился, по некому провидению божию велел писать… что сам захочет с условием только, что эта картина должна вызывать страх и ввергать зрителей в изумление. Ничто не внушает такого страха, знал художник, как второе пришествие, и потому изобразил именно его, нарисовав, как праведники получают награды за свои труды, а грешники пожинают плоды своих деяний… Увидел Борис законченную картину, через нее воспринял в душу страх божий, приобщился божественных наших таинств и глубокой ночью сподобился божественного крещения (του λουτροΰ παλιγγενεσίας καταξιοΰται). О его крещении стало известно, и оно вызвало восстание всего народа. Неся на груди знак Божественного креста, Борис с немногочисленными соратниками разбил мятежников, а остальных уже не тайно, а вполне явно обратил в ревностных христиан. Приняв богопочитание, Борис пишет госпоже о земле… и дерзко просит о ней Феодору, поскольку‑де их теперь уже не двое, а один, ибо связаны они верой и нерушимой дружбой, а за это обещал покориться ей и блюсти вечный и незыблемый мир. Она благосклонно его выслушала и отдала пустовавшие тогда земли..· Таким образом была обращена к благочестию вся Болгария, и сам Господь призвал их познать Бога, и все это от малой искры и малой напасти. Таким образом обещана была болгарам ромеЙская земля, и они вступили с нами в нерушимое сообщество»[512]·

Данный рассказ, хотя и носит явно легендарный характер, сoдержит любопытное свидетельство сознательного и тонкого миссионерства: художник Мефодий осуществляет подспудную христианизацию наглядными методами. Впрочем, и здесь начальная инициатива исходит от варвара.

Вот как описывает крещение болгар Феофилакт Охридский: «Борис крестится и принимает после святой купели имя Михаил, желая, как они сами говорят, сделать приятно василевсу ромеев… вместе с ним крестились и те из болгарского рода, которые выделялись среди других влиянием и богатством. А потом уже светоносное очищение приняли и остальные, за исключением тех, кто был уж вовсе звероподобен (θηριώδες παντάπασιν), но и этих [князь]… жестоко обуздав, подверг (υπηγάγετο) божественному крещению»[513].

Первоначальная попытка насадить греческое христианство в Болгарии оказалась весьма неудачной. Греки были явно не готовы к кропотливой миссионерской работе. О том, до какой степени две стороны разговаривали на разных языках, можно судить по обширному письму вышеупомянутого патриарха Фотия к новокрещенному князю Борису[514]. Оно являлось ответом на не дошедший до нас запрос князя. Фотий в своем послании почти не затрагивает тех практических тем, которые волновали болгар. Патриарх хвалит Бориса за его христианизаторские усилия и сравнивает варварского правителя с Константином Великим, но единственный реальный наказ, который он удосуживается дать, это проклятие многоженству. Все остальное письмо есть риторический экзерсис о характере царской власти и о том, что ни единый кирпичик не должен быть вынут из здания христианства без угрозы полного его обрушения[515]. Высокомерный, никак не миссионерский тон послания Фотия отражал общий настрой греческого клира в Болгарии. Поведение ромеев было настолько вызывающим, что уже в 866 г. князь решил отказаться от их Услуг и обратился к Римской церкви.

Колеблясь между Константинополем и Римом, используя один центр христианства в своих сложных отношениях с другим, Борис послал обширный запрос в Рим, папе Николаю.

Само послание не сохранилось, но зато до нас дошли ответы папы. Этот документ являет собою поразительный контраст с письмом Фотия: текст, вышедший из‑под пера понтифика, чрезвычайно уважителен и конкретен[516]. Как можно заключить из ответов Николая, Борис осторожно осведомлялся у него насчет обоснованности всего того, что навязывают бод. гарам греки[517]. Из папского письма можно, разумеется, реконструировать не все требования византийцев, но лишь те, которые вызвали наибольшее возмущение у новокрещенных варваров. Характер греческих наставлений удивляет: во–первых, византийцы вмешивались в мелкие бытовые обычаи болгарского свадебного ритуала[518]; затем, «вы далее говорите, что греки утверждают, будто никоим образом не следует ходить в баню по средам и пятницам» [519]°; «вы говорите, что греки заявляют, будто те, кто в церкви стоит не со скрещенными на груди руками (constrictis ad pectum manibus), совершают величайший грех»; «вы утверждаете, что греки запрещают вам принимать причастие не подпоясавшись»[520]; «вы говорите, что греки запрещают евнухам резать ваших животных, так что, с их точки зрения, тот, кто поел мяса животных, забитых ими, совершил тяжкий грех»[521]; «вы утверждаете, что греки запрещают вам входить в церковь в той тряпичной повязке (ligatura lintei), которую вы носите на голове»[522] и т. д. Все это папа объявляет несущественным.

По некоторым вопросам Николай отвечает в том смысле, что греки в принципе правы, однако нет смысла вдаваться в такие детали на столь раннем этапе катехизации[523]. Особенно интересно и показательно следующее его заявление: «Вы, будучи слабы, еще не можете взойти на вершину, дабы оттуда воспринимать возвышенные Божьи повеления; вы находитесь на равнине… так что пока вы в состоянии получать лишь просгые и маленькие заветы. И пока это так, мы не можем убеждать вас в том, чтобы вы в любое время воздерживались от шуток (jocis abstineatis)»[524]. Здесь хорошо видна разница в подходах Запада и Востока к миссионерству: Николай дает понять, что ему внятны соображения, которыми руководствуются греки, но он не согласен с их ригористичным методом, который отпугивает неофитов от христианства. При этом не следует думать, будто понтифик во всем потакает болгарскому недовольству: так, папа подтвердил, что греки правы, запрещая болгарам использовать лошадиный хвост в качестве знамени, исполнять ритуальные танцы перед битвой, иметь несколько жен, использовать волшебные камни, приносить клятву на мече, носить на шее амулеты, молиться за умерших в язычестве родителей[525]. Как мы видим, папа не руководствовался задачей дискредитировать греков в чем только можно — он лишь полагал, что следует отделять важное от второстепенного и не требовать от варваров слишком много. Именно такая гибкость и была чужда византийцам.

В результате сложной церковно–политической борьбы, обстоятельства которой нас здесь не интересуют[526], Болгария вновь вернулась в лоно Константинопольской церкви. Продолжатель Феофана описывает и этот эпизод; рассказав о насильственной христианизации Василием I внутриимперских иноверцев, он пишет: «Точно так же обошелся он и с болгарским племенем. Народ этот, хотя вроде бы и прежде обратился к благочестию (προ τούτου τήν πρός ευσέβειαν μεταβολήν είσδέξασθαι εδοξε) и перешел в христианство, однако нетверд и непрочен был во благе и подобен листам, колышимым и колеблемым малейшим ветром. Но непрерывными царскими увещеваниями, торжественными приемами, а еще великодушными Щедротами и дарами заставил он их принять архиепископа и Умножить в стране число епископов (дословно — «согласиться, чтобы страна была заполонена епископами» — έπισκόποις <ταπυκνωθήναι τήν χώραν άνέχεται. — С. Я.). И вот через них, а также через благочестивых монахов, коих призвал царь с гор и из пещер земных и послал туда (παρα του βασιλέως άποσταλέντων των ευσεβών μοναχών), сей народ оставил отцовские обычаи и дад уловить себя в сети Христа»[527].

Этот рассказ представляет собой первую имеющуюся у нас полную картину активной и планомерной христианизации варварской страны со стороны Византии. Упомянуто как создание иерархии[528], так и внедрение проповедников–монахов на низовом уровне. Такое внимание к предмету со стороны греческих авторов и такая тщательность при проведении катехизации со стороны византийских властей объясняются не только близостью Болгарии к Константинополю, не только длительностью политических и культурных контактов, но и, главным образом, ощущением ромеев, что болгарские земли — это их исконная территория, которая неизбежно должна к ним возвратиться[529].

Однако в Болгарии тоже знали о том, как воспринимает их страну ее великий сосед, а потому закономерно усматривали угрозу и в византийском христианстве. Именно здесь кроется причина того, что болгарский князь Борис–Михаил охотно принял у себя учеников Мефодия, изгнанных в 880–х гг. из Великой Моравии (см. выше), и с их помощью организовал перевод литургии с греческого языка на славянский. Самый выдающийся из моравских изгнанников, Климент Охридский, был послан «учителем» (διδάσκαλος) в юго–западную Болгарию и «обходил эти области, громогласно провозглашая (μεγαλοφώνως κατήγγελλε) спасение Божье язычникам (έ'θνεσι)»[530]. Значит, даже в районах, непосредственно граничивших с византийскими владениями, через двадцать лет после крещения оставалось много язычников. Когда после воцарения в Болгарии Симеона Климент был в 893 г. назначен епископом, «он обнаружил, что паства в его диоцезе совершенно не слышала проповедей (τταντάπασι… άνομίλητον) в божественном слове и Писании и что она не научена ничему (μηδέν πεπαιδευμένον) из того, что украшает церковь»[531]. Проблема среди прочего явно состояла и в том, что греческий клир не знал славянского языка, а болгарский — греческого (ср. ниже, с. 243)[532]. Усилиями болгарских книжников были созданы местные кадры духовенства, так что зависимость местной церкви от Византии снизилась.

VIII. Русь

В 860 г. на Константинополь совершил нападение народ «рос». Этот первый военный контакт с новым противником тут же привел и к первому религиозному взаимодействию: по словам Продолжателя Феофана, «насытившись гневом Божиим, они вернулись домой… а вскоре прибыло от них посольство в царственный город, прося приобщить их к Божьему крещению. Что и произошло»[533]. Сколь бы неопределенными ни были эти сведения, из них следует, что новая угроза заставила имперскую дипломатию немедленно задуматься над способами ее обезвреживания, и самым доступным показалось христианство. Вскоре после первого набега Руси к этому народу поехал византийский миссионер. Согласно цитированному выше посланию Фотия (см. с. 145) и его письму восточным патриархам, народ «рос» (или руссы), раньше превосходившие все народы в жестокости, теперь пребывают под духовным владычеством Византии как ее «подданные и друзья (υπήκοοι και πρόξενοι)»[534]. Они якобы приняли у себя византийского епископа.

Существует и другой рассказ о первом крещении Руси; содержится он в Жизнеописании Василия I, составленном в X в. Константином Багрянородным: «Щедрыми раздачами золота, серебра и шелковых одеяний [Василий] также склонил к соглашению неодолимый и безбожный народ росов, заключил с ними мирные договоры, убедил приобщиться к спасительному Крещению и уговорил принять рукоположенного патриархом Игнатием архиепископа, который, явившись в их страну, стад любезен народу таким деянием. Однажды князь этого племени [Руси] собрал сходку… и стал рассуждать… о вере. Позвали туда и иерея, только что к ним явившегося, и спросили его, что он им возвестит и чему собирается наставлять. А тот, протягивая священную книгу божественного евангелия, возвестил им некоторые из чудес Спасителя и Бога нашего и поведал по Ветхому Завету о чудотворных божьих деяниях. На это росы тут же ответили: «Если сами не узрим… того, что рассказываешь ты о трех отроках в печи, не поверим тебе». И попросили они бросить в разложенный ими костер саму книгу веры христианской»[535]. Епископ, помолившись, сделал это, но книга осталась нетронута огнем. «Видя это, варвары, пораженные величием чуда, немедленно начали креститься», — заканчивает свой рассказ Константин Багрянородный.

Когда же произошло это крещение? И сколько их было? К. Цукерман предполагает, что два: первое, при Михаиле III, в патриаршество Фотия, оказалось недолговечным, поскольку прекратил свое существование тог «Русский каганат», который его принял, и тогда Василию I и преемнику Фотия, Игнатию пришлось повысить ранг миссионера до архиепископского и уже самим просить, чтобы Русь его приняла[536]. Нам представляется, что более вероятна одна, а не две миссии: посольство на Русь ездило при императоре Михаиле III, но позднее заслуги этого императора были приписаны его преемнику и убийце Василию I. Логично, что историография Македонской династии превозносила достижения ее основателя — императора Василия. Поскольку эта династия была у власти довольно долго, то «македонская» версия утвердилась и попала также в некоторые поздние хроники, кратко сообщающие о крещении Руси[537]·

Когда именно произошло это весьма недолговечное крещение, и даже имело ли оно место на самом деле, нам здесь не столь существенно[538]. Важнее, что приведенный выше рассказ — это первый имеющийся у нас отчет о подробностях целенаправленной миссии, отряженной к варварам от имени центральной власти Константинополя. В рассказе обращает на себя внимание, что миссионер повествует язычникам не столько о Христе, сколько о Ветхом Завете[539]; главный же упор делается на чудо.

Есть некоторые основания думать, что при Василии I в Киеве возник первый христианский храм в честь пророка Илии — небесного покровителя императора[540]. И все же первая миссия не принесла ощутимых и длительных результатов — то ли потому, что ставшее ее объектом государство погибло[541], то ли еще почему. В любом случае, когда византийские источники начинают говорить о Руси в X в., то ни малейших напоминаний о ее «крещении» нет[542]. Руссы для греков — жестокие и опасные язычники, поэтому соображение о том, что ромеи полагали Русь хрисгианизованной уже с IX в., не может приниматься во внимание, когда мы пытаемся понять такой поразительный феномен, как полное отсутствие в греческих памятниках каких бы то ни было упоминаний об окончательном крещении Руси в 988 г.

IX. Итоги столетия

Византийское христианство при Василии I распространилось и на северо–западный угол Балканского полуострова[543]. Весьма красноречив рассказ Константина Багрянородного о крещении сербов: «Тамошние народы… взбунтовались против царства ромеев, оказались независимыми и самовластными, никому не подчиненными. Архонтов же… эти народы не имели… Помимо этого (άλλα και), большинство этих славян не было крещено и долгое время оставались нехристями. При христолюбивом василевсе Василии они отправили апокрисиариев, прося и умоляя его о том, чтобы некрещеные из них были крещены и они были бы, как и поначалу, подвластными царству ромеев. Выслушав их… василевс послал василика вместе с иереями и крестил их всех, кто оказался из упомянутых народов некрещеным»[544]. В приведенном тексте особенно выпукло представлена роль христианизации как одного из элементов «замирения» и подчинения варваров. С точки зрения Константина, язычество славян такой же «непорядок», как и их безначалие.

В целом, подводя итог миссионерским усилиям Византии в IX в., можно констатировать, что ее успехи скромнее, чем можно было рассчитывать. Хазарский каганат принял вместо христианства иудаизм, крещение Руси оказалось эфемерным, Моравия как была, так и осталась под юрисдикцией Рима, да и соседняя Болгария чуть не вышла из повиновения Константинопольской церкви. Причиной неудач стала крайне негибкая политика греков в новокрещенных землях: они насаждали там византийские обычаи, не считаясь с реальностьюКак мы увидим ниже, из этого опыта были извлечены определенные уроки[545].

X. Западная миссия

Выше мы несколько раз сталкивались с миссионерской активностью западных христиан, которые в IX в. оказались в состоянии конкуренции с Константинополем за право обращать варваров Центральной Европы. В целом миссионерство западной церкви исследовано неизмеримо глубже, чем византийской[546]. Ниже мы лишь в самых общих чертах обрисуем того соперника, с которым пришлось столкнуться грекам.

В первые века христианства между западными и восточными богословами почти не было разницы в отношении к варварам[547]. Как и на Востоке, на Западе отсутствовала какая бы то ни было идея практического миссионирования[548], а христианизация воспринималась как результат действия надмирных сил.

Усиление варварских набегов на западную часть Империи вызвало у тамошних христианских авторов реакцию двоякого рода: одни считали, что пришлые дикари не так испорчены нравом, как римляне, и потому‑то Бог и даровал им победу. Другие, напротив, воспринимали варваров как орудие дьявола.

Ни первыми, ни вторыми римский империализм не был изжит — он просто утратил актуальность с гибелью самой Западной империи. Может быть, именно поэтому даже поклонники варваров не пришли к необходимости миссионерства [549], хотя и приближались к этому[550]. Даже Сальвиан из Массилии, совершенно изверившийся в римлянах, не мог себя заставить полюбить варваров и не пытался обратить их[551]. Развал Западной империи поколебал ту веру в провиденциальное предназначение Рима, которая на Востоке так и осталась непоколебленной[552]. Но именно это обстоятельство открыло для западных христиан возможность обращаться к варварам с проповедью веры, а не подчинения. Хотя пример Проспера Тирона и Исидора Севильского закладывал фундамент будущему западному миссионерству[553], однако еще и в VI в. на Западе идея миссии к иноземным варварам выглядела экзотичной.

Что касается папского престола, то он занялся миссией лишь в тот момент, когда окончательно эмансипировался от власти Константинополя. Первым папой–миссионером стал Григорий Великий[554]. Во всяком случае, у нас нет никаких данных о миссионерстве Святого Престола в предшествующий период[555]. В 597 г. именно Григорий послал миссию в Англию. Там римские монахи столкнулись с ирландскими.

Ирландские миссионеры совершили настоящий прорыв в деле обращения варваров. Около 590 г. ирландец Колумбан положил начало традиции индивидуального миссионерства. Ирландцы воспроизводили на континенте систему, существовавшую на их острове: сеть монастырей, не зависящих от епископов. Эта «аграрная» модель, никак не связанная с римской системой и централизованной церковной организацией, очень пригодилась в Германии. Роль ирландских миссионеров там хорошо заметна и на языковом материале[556]. Из структуры этого лексического пласта видно, что то была монашеская миссия. Колумбан принял доктрину полного невмешательства в политику. Когда король Теудиберт Авсгразийский просил миссионера молиться за его победу над Теудериком Бургундским, он отказался, сославшись на то, что Богу лучше знать, кому даровать победу[557]. Именно ирландцы, «люди ниоткуда», без политических лояльностей, вообще никак не связанные с римской имперской традицией и средиземноморским культурно–языковым снобизмом, имели наилучшие шансы обратить варваров, населявших лесные просторы к северу от Альп. Пешком (редко — на ослах), небольшими группами, подвергаясь разнообразным опасностям, они добирались до самых отдаленных районов Европы и даже бывали в Киеве. В Моравии и Венгрии ирландцы встречались с византийцами[558].

Итак, концепция миссионерства как деятельности, независимой от государства, была рождена и развита ирландцами[559], но подхватили ее монахи континентальной Франции, первым из которых стал аквитанец Аманд (ум. после 675 г.), «апостол фламандцев», лично ходивший и к славянам, и к баскам. Общей особенностью всех ранних западных миссий было то, что их целью считался не столько позитивный результат, сколько Добровольное самоизгнание. Аскет, настаивает Лиудгер в Житии Григория Утрехтского, должен ненавидеть свою родину.

В Житии Бонифация Винфреда говорится, что целью миссии является добровольное мученичество[560]. Вот как представлена мотивация героя в Житии Аманда: святой, «уповая, что сможет достичь пальмы мученичества, переправился через Дунай и… во всеуслышание проповедовал язычникам… Но увидя… что плод для него еще совсем не созрел и мученичества, которого он всегда желал, он отнюдь не достигнет, возвратился»[561]. И тем не менее сообщества ранних миссионеров не были «клубом самоубийц» — в их культурной среде существовала некая концепция миссии. Колумбан в своих планах опирался на карту, показанную ему ангелом, а его последователь Луп доставал «космографические книги»[562]. Позже из этого общего представления о миссии как самодостаточной и богоугодной деятельности родился особый жанр «миссионерского» жития, переживший на Западе большой всплеск в VIII‑IX вв. (за 50 лет там было написано 12 житий). Особенно изобилуют деталями миссионерской работы Жития Лиудгера, Ансгария и Лебуина[563]. Здесь явственно заметен контраст с Византией, откуда до нас не дошло ни одного жития, в котором миссионерство героя среди варваров составляло бы основное содержание.

Империя Карла Великого усвоила весьма жесткий подход к христианизации варваров — активная проповедь централизованной церкви должна была подкрепляться военными акциями[564]. Перенял Карл и существовавшую в Византии практику «усыновления» князей–неофитов. Точно так же, как в Византии, на Западе мотивом для крещения варваров объявляется «смягчение их дикости».

Неизвестно, как стала бы развиваться западная христианизация, если бы не существовало такого надгосударственного института, как папский престол. Местные правители варварских государств очень быстро понимали, что церковь, подчиняющаяся чужеземному королю, проводит чужую политику — и стали обращаться непосредственно в Рим[565]. Конкуренция разных миссионерских институтов создавала на Западе принципиально иную ситуацию, нежели в Византии, где варварам предлагался один–единсгвенный путь, в конце которого зловеще просматривалась угроза политического подчинения. Так, посланцы Рима в Болгарии часто выигрывали у греков не только благодаря тактической гибкости, но и потому, что за спиной византийцев слишком угадывался политический интерес Константинополя. Однако и миссионеры Восточнофранкской империи имели (как мы видели на примере Великой Моравии, см. с. 159) в глазах варваров преимущество перед византийскими, у которых как раз никакого политического интереса не было. Так что надо искать более глубокую причину конечного исторического выигрыша западных миссионеров у восточных в Центральной Европе. Видимо, причина эта крылась в том, что на Западе пропасть между субъектом и объектом миссии не была столь непроходимой: хотя франки и переняли у греков понятие «варвар», оно не являлось конститутивным в их системе мировосприятия. Греки же слишком активно навязывали своей пастве представление о некоем высшем стандарте христианства, каковым могла быть только Византия. Невозможность организовать Византию за пределами ее самой и привела к поражению восточного христианства в Центральной Европе.

Глава VII. Византийские миссии x в.: аланы, венгры, Русь

I. Византийское христианство на Северном Кавказе

О том, как христианство пришло в северо–восточное Причерноморье, уже говорилось выше (см. с. 84 ел.). Первая церковная организация возникла там на основе греческого языка, который имел довольно широкое распространение в Абхазии. От VII‑VIII вв. сохранилось некоторое количество греческих надписей, а, например, в Пицунде найдены буллы «Константина Авасга» и «Епископа Феодора»[566].

Видимо, в 40–х гг. VIII в., в результате упадка Византии, абхазская церковь начала сближаться с грузинской. К этому же времени относятся и контакты абхазов с Антиохийским престолом: патриарх XVII в. Макарий писал, что при его далеком предшественнике Феофилакте (744—750 гг.) «Давид» царь абхазский, послал в Антиохию для рукоположения во епископы много лиц… Они сообщили, что их страна сильно страдает от неимения такого лица, который бы рукополагал для нее епископов»[567]. Но когда именно абхазская церковь обособилась от византийской, точно сказать нельзя[568]. Грузинский язык окончательно заменяет греческий в качестве литургического языка Абхазии в X в. Если храм Симона Кананита (IX‑IX вв.) еще несет на себе следы византийского архитектурного влияния, то позднее побеждает уже грузинское[569].

Несмотря на все вышеизложенное, греческий язык продолжал использоваться в Абхазии. К IX‑X вв. относятся греческие надписи в Симоно–Кананитском храме Нового Афона. В Анакопии найдена грекоязычная эпитафия от марта 929 г., выполненная «пресвитером Евстафием» в память о каком‑то клирике, чье имя не читается на уцелевшем фрагменте[570]. В храме Св. Феодора Тирона (XII в.) в Новом Афоне сохранилась надпись «архиепископа Михаила»[571]. В отличие от Северного Кавказа, о чьей эпиграфике мы будем говорить ниже (см. с. 256 ел.), греческий язык абхазских надписей очень правильный, что свидетельствует о живых связях с Византией. Некоторые надписи (Константина Мономаха от 1046 г.[572], фресковая из храма в Мокве от первой четверти XII в.[573]) явно созданы греками. Все это доказывает, что во время миссионерских предприятий на Северном Кавказе, развернувшихся с X в., Византия имела прочную базу в Абхазии.

На Северном Кавказе, который в политическом смысле никогда не подчинялся Империи, византийское влияние ощущалось постоянно. Исподволь проникало туда и христианство[574]. Так, в Эшкаконском могильнике найден бронзовый перстень с вырезанным на щитке изображением Богоматери и младенца[575]. К VIII в. относится каменный крест с греческой надписью, найденный в окрестностях Кисловодска[576]. Бытует гипотеза, будто Византия развивала связи с Аланией в рамках глубоко продуманной стратегии[577]. В действительности же пер. воначальные контакты имели стихийный характер. Лишь на рубеже IX‑X вв. Константинополь предпринял идеологическое наступление на Северном Кавказе для того, чтобы найти союзников против враждебной Болгарии[578], а также Хазарии[579].

Активная христианизация Алании, варварского государства, простиравшегося от Кубани до Терека, началась при патриархе Николае Мистике (901—907, 912—925 гг.). До нас дошел бесценный источник сведений об этой миссии — письма самого патриарха. Хотя инициатива обращения Северного Кавказа принадлежала не Константинополю, а Абхазскому княжеству (уже хорошо известная нам практика: варвары крестят варваров), тем не менее и сам Николай предпринял несколько смелых шагов: как мы увидим из его писем, он, вопервых, отправлял в Аланию миссионеров из своего ближайшего окружения (тогда как Константин и Мефодий, к примеру, не имели церковного чина), во–вторых, не выпускал их из зоны внимания и следил за их деятельностью (опять же, по контрасту с равнодушием, проявленным Константинополем в отношении солунеких братьев) и, наконец, Николай начал тот процесс, который вскоре привел к включению этой епархии в структуру вселенского патриархата. Учитывая византийский традиционализм, это была революционная новация: ведь до тех пор диоцезы основывались, пусть даже на иностранной территории (например, Болгария), но в пределах исторических границ Римской империи. Земли же к северу от Кавказского хребта являлись совершенно новым миссионерским полем, и включение их, а затем и гигантской Руси в патриарший домен открывало в его истории новую страницу.

Итак, обратимся к миссионерским письмам патриарха Николая.

В письме № 51, датируемом 914—916 гг.[580] и обращенном к эксусиасгу Авасгии (т. е. князю Абхазии) Константину III, Николай хвалит его в таких словах: «Доказательством боголюбия является то боговдохновенное рвение, которое ты выказывал и выказываешь в деле спасения народа алан и познания им правды. Мы слышали от разных людей, знающих твои подвиги, что ты с Божьей помощью проявил большое попечение в деле крещения аланского князя (φωτισμόν του της Αλανίας αρχοντος), а также в отношении тех, которые вместе с ним удостоились святого крещения… Ты предоставил все гостеприимство, какое возможно, нашему чаду, боголюбивейшему архиепископу… Если у тебя будет возможность оказать и еще какое‑либо утешение боголюбивейшему архиепископу, будь уверен, что и это причислится к твоим предыдущим благодеяниям и ты получишь от многощедрого Бога многократное воздаяние»[581]. Другому абхазскому князю, Георгию II[582] адресовано письмо № 46, датируемое 916—917 г.: «Что же касается архиепископа Алании, дитя мое, то здесь я не знаю что и написать. Как человек умный и рассудительный, ты, безусловно, и сам, даже без нашего письма, придешь ему на помощь и поможешь в трудах, зная о его деятельности, будь то в области спасения людей, будь то в прославлении великого имени Божия. Если же он нуждается в чем‑нибудь из необходимого и несущего облегчение в его жизни, [проходящей] среди столь [дикого] народа и в столь чуждой земле (έν εθνει τοιούτω καί γη ξένη), то ты все это с радостью ему доставишь, а Бог даст тебе [на это] сил»[583].

Цитированные письма недвусмысленно указывают на Абхазию как на базу, с которой осуществлялась аланская миссия. О деталях можно только догадываться, но понятно, что абхазы лишь помогали грекам[584]. Другой опорой Константинополя в северных областях была Херсонская епархия, расположенная ближе всего к миссионерскому театру. В письме № 106 Николай Мистик хвалит епископа Херсона за то, что он просветил какой‑то народ. Письмо датируется второй половиной 920 г.[585] Текст довольно темен. «А что до твоих усилий (διεσπουδάσθη σοι) касательно того народа, который был обманут (έξηπατημένον έθνος) и едва не вырван из лона благочестия лукавым бесом, то мы очень это ценим (έν μεγάλη άποδοχη πεποιήμεθα) и увещеваем тебя еще пуще, изо всех сил выказывать помышление и заботу об их спасении… Ведь если приведение к Христу даже одной души имеет несравненное воздаяние… то пусть твоя мудрость взглянет, коликая благодать будет возложена на тебя за такое множество (τοσούτου πλήθους) тех, кто из недостойных Бога сделался достойным. А насчет архиерея, который собирается быть с ними (περί του μέλλοντος δε άρχιερέως συνεΐναι αύτοίς), то попечение [о нем] мы возлагаем на тебя: чтобы ты своим вдумчивым поиском нашел то, что окажется соразмерно для столь трудного дела, и чтобы отослал [найденного тобой человека] к нам, дабы мы рукоположили его во Всесвятом Духе в епископский чин и сделали его пастырем для той паствы, что недавно лишилась (τέως άπεστερημένου) пасущего»[586].

О каком народе идет речь, в письме не сказано[587], но из него можно заключить, что после смерти предыдущего епископа этот варварский народ проявил нетвердость в исповедании христианства.

Еще более загадочен контекст письма № 68, которое издатель датирует временем перед написанием письма № 106 — 919— 1–й пол. 920 г.[588] В нем говорится следующее: «Что же до епископа Херсона, то твоя премудрость помнит о том, как мы своими собственными устами говорили и теперь заявляем в письменной форме: коль скоро туда из Хазарии прибыли [люди], просившие епископа, чтобы он произвел рукоположение тамошних пресвитеров, а также принял [на себя] заботу по вопросу о чистоте веры [тамошних] христиан, — мы отрядили (άπεστείλαμεν) назначенного в Херсон архиепископа, дабы он с Божьей помощью отправился (άπελθεΐν) в Хазарию и выполнил то, что там нужно, а потом вернулся (έπανελθεΐν) на ту кафедру, на которую был назначен, а именно в Херсон. Вообще ты, как сын церкви, соответственно позаботься и о помощи в деле, относящемся к Хазарии, и о посгавлении и водружении архиепископа на его престол, когда он с Божьей помощью завершит дела в Хазарии. Пусть Христос, Бог наш, и в этом деле покажет тебя заслуживающим доверия»[589].

Заманчиво было бы думать, что в Херсон добирались просители из далекого Хазарского каганата, однако более вероятным кажется, что Хазарией у Николая названа та часть территории южного Крыма, которая также именовалась у византийцев «Хазарией»[590]. И жили там в X в. не хазары, а аланы.

Итак, в деятельности по обращению алан участвовала Херсонская митрополия и помогал абхазский царь, но тем не менее дело явно продвигалось с трудом. Аланский архиепископ Петр жаловался Николаю, что его «печали многочисленные беды не прекращаются»[591], и утверждал: Николаю, никогда не бывавшему в ссылке, нипочем не понять его мучений. Так впервые в византийской словесности появляется мотив миссии как ссылки, впоследствии развитый в письмах Феофилакта Охридского (см. с. 242), но совершенно немыслимый для западных миссионеров. Патриарх в ответном письме (№ 135), написанном в 916 или 918 г.[592], возражал: «Я с самого начала знал, что твоя мудрость отправляется (στέλλεται) [в расчете] не на роскошество, мирскую славу и почести, но на труды, тяготы и лишения. Ты ведь не забыл, что перед тем, как возложить на тебя нашу недостойную руку, мы предсказали (προέφημεν) тебе все это, и лишь когда ты обещал, что не будешь обращать внимания ни на какие физические препятствия и ни на какую опасность (σαρκικήν έναντιωσιν καί πάντα κίνδυνον), мы возложили свою грешную руку и назначили тебя, с помощью Всесвятого Духа, светочем, источающим слово жизни в мистическом брачном чертоге. Мы говорим это не потому, что упрекаем, и не из‑за того, что не сострадаем тебе в твоих страданиях, но потому, что знаем: как с самого начала ты был готов к опасностям ради благочестия и благовествования, так и теперь ты ничуть не в меньшей мере сохраняешь это рвение (πρόθυμον), пусть даже налицо слабость плоти. И ничего тут удивительного: ведь сам Господь наш, сила Бога и Отца, увидав природу, им сотворенную, сказал ученикам: «Дух бодр, но плоть слаба». Все вышесказанное говорится ни в коем случае не в упрек, но чтобы ты знал, что мы не забыли ни о нашей цели, ни о твоей решимости (ου'τε του ήμετέρου σκοπού οΰτε της σης.·· προαιρέσεως). Те, кто разбрасывает по земле семена, страдают, и часто их поражает стужа, однако ожидание урожая плодов облегчает и страдания, и пронизывающий холод. Те, кто переплывает моря, открывают себя риску смерти, причем ужаснейшей, но в надежде на выгоду они задвигают на задворки памяти те опасности, которые связаны с морем. Не вполне уместно нам писать это: Божьей милостью назначенный учить других и сам с детства воспитанный в этом же самом учении, ты не нуждаешься в том, чтобы выслушивать его от других. Все это написано лишь для того, чтобы не казалось, будто мы остались равнодушны к написанному [тобой]. Добавим и еще кое‑что. Взгляни на блаженных проповедников Евангелия, к числу которых ты сподобился быть причислен (άπόβλεψον πρός τούς μακαρίους του ευαγγελίου κήρυκας, ών συ κατηξιώθης τω καταλόγω συναριθμηθήναι), на их страдания, на их ежедневную смерть и на ту радость, которую они от нее испытывали — и перестань плакать и переживать только из‑за того, что человеческие дела идут у нас не идеально. Вспомни, а точнее постоянно храни воспоминание о том, что страдание за Христа есть ниспосланная свыше благодать и честь. Гордись вместе с Божественным апостолом, сказавшим: «И это даровано нам от Бога — пострадать за Христа». Многие жаждут сделаться сопричастниками твоих страданий, унижения и неудобства — но все это было даровано тебе по усмотрению Того, Кто назначил все до того, как об этом стало известно. Смотри на эту благодать, а не на злокозненность тех, кто завидует благодати, будь то бесы, будь то люди, надевшие личину бесов и сделавшиеся подражателями их злонравия. Допустим, император назначил какого‑то человека стратегом, а потом кто‑то из зависти восстал против него и решил причинить ему заботы — неужели он словно забудет о той почести, которой удостоился, и, глядя па одних лишь хулителей, будет расстраиваться и плакать? Или он, преисполнившись благородных помыслов, сочтет Ничтожной клевету, а помнить будет лишь о том чине, в который возвел его назначивший, и стараться изо всех сил показать, что он выше клеветы своих противников? Но довольно подобных примеров. Ты видишь, какие [награды] несет Тебе эта жизнь, даже до небесных венцов и Божественного воздаяния: похвалы тех, кто знает тебя, слава (ευφημία) среди Тех, кто тебя не знает, но лишь на основании молвы (μόνη άκοη) восхищается твоей добродетелью, короче говоря, всеобщее превознесение [твоего] апостольского пути, [твоей] проповеди и [твоей] участи, равночестной участи апостолов ( άποστολικου δρόμου και του κηρύγματος καί της ισοτίμου έκείνοις λήξεως). Но это что касается здешней жизни. А рассуди‑ка у меня про загробную, когда вечная радость будет предоставлена тебе за нынешние [твои] горести, широчайшие [возможности] для отдыха — за [нынешнюю] стесненность, не поддающееся описанию словами богатство — за голод, за раздетость, за прочие тяготы»[593].

В этом же письме Николай пытается погасить какие‑то распри между миссионерами: «Я побуждаю и призываю тебя еще более чем прежде прибегнуть к твоей изначальной кротости, великодушию и смирению Христа ради, дабы Лукавый не сумел посеять плевелов между твоей добродетелью и благочестивейшим нашим сыном и твоим братом господином Евфимием… Да не сможет он тайно внести какое‑либо противоречие в ваше единение в Господе и [вашу] любовь. Будучи воистину человеком Божиим и умея снискать всеобщее расположение, пожалуйста, приложи все усилия, чтобы извлечь пользу (κερδαναι) из него и тех, кто [прибыл] вместе с ним. Пусть ни в чем не проскользнет ни малейшего предлога для вражды и разделения. Да и вообще человек он боголюбивый, трудник добродетели, и за одно это с ним надо обходиться со всем уважением и почтением. А главное, что он был проповедником благочестия у этого народа до вас и сам посеял семена учения (προ υμών κήρυξ της εύσεβείας τω εθνει γέγονεν καί αυτός τον σπόρον κατεβάλετο της διδασκαλίας). Сверх того, ныне он послан к вам, чтобы сделаться [вашим] сотрудником и с Божьей помощью разделить с тобой духовную деятельность и облегчить [тебе] тягость трудов. Этому надо радоваться и возносить благодарность Богу, а не огорчаться и переживать какие‑либо [чувства], недостойные любви, а пуще духовной. Я пишу это не оттого, что ожидаю, будто с тобой такое случится, но подозревая изобретательную враждебность Лукавого. Он не может успокоиться ни от какого добра, но постоянно ведет борьбу, чтобы навредить ему, особенно же в данном случае, когда он видит, как свершается такое достижение — спасение той твари, которую он с самого начала и доныне постоянно толкал к погибели и никогда не мог этим натешиться…»[594].

Евфимий и Петр — это самые первые византийские миссионеры в полном и строгом смысле этого слова, чьи имена до нас дошли. Мы впервые читаем об обращении язычников не как о провиденциальном божественном акте, но как о трудной и часто неблагодарной работе, а о миссионерах как о людях, хоть и храбрых, но подверженных сомнениям и отчаянию. Появление такой фигуры в византийской словесности — важный признак разворота ромейской культуры к чуть более реалистичному взгляду на варваров. Этот разворот чувствуется и в тех советах, которые дает своим миссионерам патриарх Николай.

В письме № 118 к Петру Мистик призывает его «стать выше тех местных забот, которые занимают его разум»[595] и желает, чтобы Бог «помог в твоем служении Его Евангелию (или благовесгвованию. — С. И. — διακονεις τω εύαγγελίω αύτοΰ)». В другом письме тому же лицу (№ 133), датируемом 914—916 гг., Николай пишет, что ему понятны жалобы иерарха на свою жизнь; патриарх, мол, заранее предвидел, какие тяготы выпадут на долю миссионера. Он, однако, призывает Петра помнить о Божественном воздаянии за его труды и утверждает, что сам он постоянно думает «о спасении того народа (λαοΰ), к которому ты был послан (άπεστάλης) в качестве поводыря и спасителя после первого нашего Спасителя и Бога»[596]. Отвергая обвинения, будто Николай забыл своего посланника, патриарх пишет, что помнит о нем «хотя бы уж из‑за спасения народа, недавно призванного к благочестию, из‑за продолжающейся заботы о нем и желания увидеть твое дело завершенным»[597]. Закончив эту, как всегда у Николая, многословную вводную часть, он переходит наконец к ответу на тот конкретный вопрос, который, очевидно, и содержался в письме Петра: «Что же до незаконного брака, то если это сожительство можно расстроить убеждением и обучением, то всякая хвала Богу. Но если делу противостоит сила, пусть по крайней мере зло не развивается дальше. Начиная же с нынешнего времени, пусть этому роду (γένος) не будет разрешено осквернять себя подобными браками. Этого ты достигнешь Настойчивым увещеванием к предводителю народа (ήγεμόνι του έθνους) и к тому мужу, которому подобное сожительство решено из‑за того, что оно уже свершилось»[598]. Письмо No 5<>также обращено к Петру. Оно написано в качестве повторного, вместо недошедшего письма № 133, и также относится к 914—916 гг.[599]

«Ты назвал меня забывчивым… и заявил, что… я отбросил… любовь к чадову служению (διακονίαν), которое, обещая великое отдохновение у Бога, тем не менее в здешней жизни приносит нелегкую борьбу и труды… Знай… что мы писали тебе не единожды, но дважды и трижды. Правда, написанное до тебя не доходило. Так что не приводи нам в качестве причины [мнимого] забвения ни отъезд в чужую страну (τήν έν άλλοτρίφ γη άποδημίαν), ни что‑либо еще… Мы знаем, что ты и сам идешь дорогой опасностей и испытал пещь страданий… Я настолько далек от того, чтобы страдать по поводу неудобств той страны, о которых ты рассказываешь (έφ οΐς λέγεις θλιβεροΐς της χώρας), что даже молюсь о том, чтобы… и мне обрести часть в твоих страданиях… Разве ты не знаешь, что наш человеколюбивый Спаситель, низведший себя с высот славы Своей ради спасения погибших, дабы блуждавших во тьме нечестия привести к свету благочестия, [Он] и тебя назначил для той самой службы, которую выбрал Сам… С небесной помощью, к слову твоего поучения прислушиваются иногда, пусть не все, но многие, которые меняют свое безбожие на богопознание — это несравненный выигрыш за твое терпение!.. Сравни [со своими] муки блаженных апостолов… и тех, которые выбрали дорогу Евангелия от их [времен] и вплоть до сегодняшнего дня (τούς άπ’ αυτών μέχρι της σήμερον εις τον του ευαγγελίου παραγγείλαντας δρόμον)… Сравнив с нашими [страдания] наших товарищей (όμοταγέσι), не будем тяготиться из‑за того, что мы терпим нечто, что было и с ними, но [станем переживать] лишь в том случае, когда наши страдания в чем‑то уступают [страданиям] блаженных наших отцов»[600].

В этом письме Николай так формулирует свою позицию по вопросу о браках алан: «Относительно того, что ты написал насчет брачных обрядов, противных установлению церкви, и всего остального, что приводит исполнителей [этих обрядов] языческому обычаю (πρός τον έθνικώτερον τρόπον), то твоя разумность не может не знать, что вообще переход от языческой сизни к точному следованию Евангелию не бывает легким (ούτως άθρόον ή μετάστασις της εθνικής ζωής πρός την ακρίβειαν του βαγγέλιου τό £άδιον ου καταδέχεται). Поэтому следует преподносить им учение и ведущее к благу наставление неотступно (άδιαλειπτως), по–отечески и с кротостью. И если они в чем‑то подчиняются, следует возблагодарить за это Того, кто придал [силу] благодати твоим поучениям. Если же ты видишь, что они на что‑то негодуют, выноси это терпеливо (άνέχεσθαι μακροθύμως), особенно если ослушники принадлежат к высшему слою народа (τής υψιλοτέρας τάξεως του έθνους) — не к управляемым, а к тем, кому выпало управлять. В отношении же подвластных — можно тебе, если придется, прибегать и к более суровым и насильственным мерам (αύστηρότερον και έξουσιαστικώτερον), несообразностей же не следует допускать никоим образом. Когда речь идет о тех, кто обладает большими возможностями чинить помехи в деле спасения всего народа, необходимо рассчитать, как бы мы, сурово обойдясь с ними, не утратили их, вконец разъярив и полностью восстановив [против себя] и верхи, и низы. У тебя перед глазами множество примеров человеческого поведения: ведь и врач частенько отступает перед тяжестью заболевания, и кормщик не пытается сверх возможного вести свой корабль против течения, и тот, кому вверено командование, зачастую даже против желания подчиняется напору войска. Знаешь ты и то, как обстоят дела у нас: как учитель, вынужденный снести непослушание учеников, чтобы не подвергаться их глупым и нелепым выходкам, пощадит бесстыдство непослушных учеников и поддастся им на время, только бы они все‑таки слушали Урок. Будь здоров!»[601].

Таким образом, византийцы смягчили свою прежде непреклонную позицию относительно многоженства, особенно знати. Вспомним, что крах кирилло–мефодневской миссии в Великой Моравии был вызван в значительной степени ригористичностью миссионеров именно в этом вопросе (см. с. 160). Видимо, греки многому научились у своих «латинских» соперников в Болгарии и Моравии.

Имперские проповедники в Алании обращались главным образом к правящему классу. Арабский писатель Ибн–Русге пишет: «Царь алан — христианин, а большая часть жителей его царства — кяфиры [язычники] и поклоняются идолам»[602]. Поэтому плоды миссии Евфимия и Петра были недолговечны: после Николая Мистика укоренение византийской церкви в Алании было прервано при каких‑то неведомых нам обстоятельствах. Аль–Масуди рассказывает, что аланы «после 320 г. (932 г. н. э.) отвратились от своих новых верований и изгнали епископов и священников, посланных к ним царем румским»[603]. Этот факт подтверждается и археологией: храм на Ильичевском городище, построенный на рубеже IX‑X вв., был разрушен вскоре, по–видимому, самими жителями. Поблизости от развалин, в Гамовской балке, найдены плиты христианских храмов, использовавшиеся для языческих захоронений[604]. При каких обстоятельствах совершилось вторичное появление византийской церкви в Алании, мы не знаем, но уже к концу 940–х гг., когда Константин Багрянородный составляет свою «Книгу церемоний», он считает нужным обращаться к «эксусиасгу» Алании как к своему «духовному сыну»[605]. Аланский митрополит, Николай, впервые фигурирует под 997— 998 гг.[606] По сути, только с этого времени и начинается настоящая христианизация Алании, о которой мы поговорим ниже.

II. Византийское христианство в Венгрии

На территории Паннонии к моменту начала варварских вторжений имелось крещеное население. После захвата этой области кочевниками–аварами, христианство там продолжало в какой‑то форме существовать. Что среди аваров были христиане, то ли свои, то ли византийские, следует из материалов раскопок: в аварском могильнике VI в. на Балатоне найден посеребренный крест с надписью ΦΩΣ ΖΟΗ («свет жизни») и серебряная капсула с изображением св. Петра и надписью ΠΕΤΡΟΣ, а у Завода, в погребении VII‑VIII вв., крест с неясной греческой надписью[607].

Можно допустить, что и венгры пришли в IX в. в Паннонию, уже зная что‑то о христианстве. Весьма существенно, что слово gorog ‘грек’, как и слово kereszt ‘крест’, проникли в венгерский язык, по всей видимости, до появления мадьяр в Центральной Европе[608]. Поскольку оба слова — славянские, можно сделать вывод, что именно славяне были посредниками между Византией и степными кочевниками. Второй возможный посредник — христианизованные хазары[609].

После полувека военных столкновений и политических контактов венгров с Империей, в Константинополь в 948 г. прибыли послы князя мадьяр Файза, а в 953 г., как рассказывает Скилица (XI в.), «их князь Вулосуд [Булчу], притворившись (ύποκριθείς), будто полюбил христианскую веру, прибыл в Константинов град. Он был крещен, причем [император] Константин [Багрянородный] стал его восприемником, был почтен титулом патрикия и сделался хозяином больших богатств. Потом он вернулся восвояси. Через некоторое время и Гилас [Дюла], который также являлся князем турков [т. е. венгров], прибыл в столицу и был крещен (βαπτίζεται). Он тоже (καί αυτός) был удостоен тех же благодеяний и почестей. Взял он с собой и одного монаха по имени Иерофей, знаменитого своим благочестием. [Константинопольский патриарх] Феофилакт рукоположил его епископом Туркии. Оказавшись там, он многих привел (έπανήγαγεν) к христианству от варварского заблуждения. Что касается Гиласа, то он оставался в вере и ни сам никогда не совершал на· бегов против ромеев, ни пленных христиан не оставил без попечения — но выкупал их, заботился о них и отпускал на свободу. Что же до Вулосуда, то он пренебрег заветом с Богом и частенько вместе со всем племенем выступал против ромеев»[610].

О должности Иерофея мы подробнее говорим на с. 320[611]. Венгерская епископия была, по–видимому, «миссионерской», т. е. бродячей, без единого центра. Эта епархия, не фигурирующая в официальных списках, просуществовала, однако, довольно долго: в январе 1028 г. мы встречаем свидетельство о некоем Ιωάννης Τουρκίας, т. е. «Иоанне Туркийском». В том же XI в. на одной печати поименован «Антоний монах, синкелл и проэдр[612] Туркии»[613]. Однако некоторые области южной Венгрии все же получили и обыкновенную епархиальную структуру: Василий II, перечисляя в своем хрисовуле суффратанты Охридской архиепископии, упоминает, среди болгарских названий, и Βίσισκον (Διβίσκος), соответствующий пункту Τιμπίσκο (Тимиш) недалеко от совр. Смедерево[614].

Из археологических свидетельств византийского влияния в Венгрии можно назвать раскопанные у Сегеда остатки церкви Кишзомбор (там обнаружены монеты Константина VII и Романа И) и найденные у слияния Тисы и Бодрога, в Кapeca, две ротонды, напоминающие византийский стиль. Итак, в области Зомбор византийская миссия действовала, видимо, весьма активно[615]. Если говорить о византийских реликварных крестах (их на сегодняшний день раскопано около сорока, из них 15 относятся к середине X — середине XI в.), то они распространялись по Венгрии вдоль течения рек Дуная и Тисы. Районами максимальной концентрации таких миссионерских находок являются области Бекеш и Чонград[616], а также район между Веспремом и Секешфехерваром. Скорее всего, центром, где производились в массовом порядке подобные кресты, была Фессалоника[617]. Если это так, то мы имеем еще один пример миссионерской деятельности местной церкви, максимально приближенной к театру миссии (ср. пример Херсона, с. 183).

В конце X в. князь Айтонь в своей столице Марошваре построил монастырь Иоанна Предтечи, где поселил греческих монахов, служивших там литургию «по отеческому обычаю» (more patrio). Раскопки выявили остатки церкви размером 20 на 12/13 метров. Недалеко от церкви найден баптистерий. Все это И. Тот рассматривает как «продолжение и обновление более ранней миссионерской деятельности византийской Церкви»[618]. Кроме того, в кладе золотых изделий из Надьсентмиклош есть предметы с греческими надписями, возможно подаренные самому Айтоню[619].

Удивительно при этом, что византийские лексические имсгвования в венгерском языке на редкость малочисленны не более десятка, причем все — «бродячие»[620]. Среди терминов, имеющих так или иначе отношение к миссионерству, отметим kartya («пергамен»), eretnek («еретик»), remete («отшельник»), alamizsna («подаяние»), zsoltar («псалом»). Однако ни один из них не считается прямым заимствованием из Византии — таковых просто не существует[621].

Большинство базовых христианских понятий венгерского языка — славянские. Видимо, реальную миссионерскую работу среди венгерского населения вели либо местные славяне[622], которые уже были христианизованы, либо болгарские проповедники[623].

В принципе, в нашу задачу не входит рассматривать судьбу греческого христианского влияния в какой‑либо стране после укоренения там христианства, но поскольку Венгрия почти сразу вышла из юрисдикции Константинополя, оставшихся среди мадьяр греческих клириков можно до какой‑то степени воспринимать как миссионеров. Поэтому скажем несколько слов об «атавизмах» византийской церкви в Венгрии. Соперник Айтоня, Стефан (Иштван), с самого начала ориентировался на Рим, а потому после его победы над Айтонем вся Венгрия в конце X в. подчинилась папе[624]. Однако это не прервало тесных связей Венгрии с Константинополем. Согласно законам дасло I (XI в.), Великий пост в Венгрии начинался в понедельник, по греческому обычаю, а не в среду, по латинскому. Ритуал водосвятия на Богоявление осуществлялся «в соответствии с греческим обычаем — sicut est mos Graecorum»[625]. Наличие в Пече «греческих философов» отмечает под 1154 г. араб Дль–Идриси[626]. В 1221 г. папа Гонорий III писал архиепископу Эсгергома, что в монастыре в Вышеграде, в котором сидят греческие монахи, следует поселить венгров, чтобы сделать насельников «соответствующими соседним церквам по языку и образу жизни — vicinis ecclesiis lingua et vita conformes»[627], а в 1234 г. папа Григорий IX жаловался, что на валахов оказывают влияние некие pseudoepiscopi Grecorum (см. с. 262). В Венгрии до сих пор весьма популярен культ св. Димитрия, при том что Рим его вовсе не знает[628]. А ведь именно портрет этого святого украшает первые печати «епископов Туркии»!

III. Византия на пороге крестоносной идеологии

Византийцы всегда воспринимали свою войну против варваров как богоугодное дело. Еще более актуальной стала религиозная составляющая в борьбе с исламом, создавшим концепцию «джихада». И тем не менее идея «священной войны» выкристаллизовалась в Византии очень поздно — лишь к середине X в. Никифор Фока в 967 г. отправил в Багадад халифу Аль–Мути поэму, в которой грозил мусульманам: «Я завоюю вашу землю, я пойду аж до Мекки, где я поставлю трон величайшему существу… Я завоюю весь Восток и Запад и повсюду распространю религию креста»[629]. Как видим, Никифор вплотную подошел к концепции крестового похода — до ее возникновения на Западе. Однако византийское общество не приняло этой идеи[630]. К примеру, выдвинутая Никифоров доктрина, будто все воины, павшие в бою с неверными, автоматически должны рассматриваться как мученики за веру вызвала яростное противодействие со стороны церкви. Образ духовного лица, обагряющего руки кровью, пусть даже кровью врагов Христовых, оставался глубоко чужд грекам —. в отличие от Запада, где он легко прижился. Крестоносная идеология не годилась для Византии, и хотя походы Никифора, а еще более Иоанна Цимисхия в 973—974 гг. в направлении Иерусалима и возбудили у ромеев надежды на освобождение Гроба Господня, идеи расширения христианства без одновременного расширения Империи оставались им чужды[631].

В результате побед ромейского оружия под власть Византии вернулись многие земли, отторгнутые у нее за три века до того[632]. Исламизированное население этих территорий тут же стало объектом христианской проповеди. Наиболее яркий пример ее содержится в Житии Никона «Метаноите» (. BHG, 1366), который действовал на отвоеванном у арабов Крите. Он побуждал тамошних жителей покаяться в сарацинском заблуждении, но они в нем упорствовали. Тогда он перешел к тактике индивидуального общения [633]. Впрочем, объектом проповеди были не столько арабы, сколько греки, перешедшие в ислам под их властью.

С собственно арабами византийская власть обращалась куда круче. Зачастую она крестила их насильно. По словам мусульманского писателя Табари, императрица Феодора приказала казнить тех арабских пленных, которые отказались принять крещение. Когда в 934 г. была отвоевана у арабов Милитина, ее жителям пришлось выбирать: обратиться или уйти. По остроумному предположению Л. Симеоновой, высокопоставленных арабских пленников при византийском дворе обманным путем подвергали некой квази–хрисгианизации: во время торжественных процессий их одевали в белые одежды и снимали с них пояса, что в глазах византийцев было одеянием «катехуменов», т. е. оглашенных[634]. Не следует думать, будто все обращения мусульман в христианство имели насильственный или обманный характер. Обычно арабским пленным предлагалось принять новую веру за плату в три номисмы. Византийские семьи, выдававшие дочерей за таких выкрестов, получали освобождение от налогов сроком на три года[635].

В христианство обращались не только те мусульмане, которые оказывались под византийской властью: военные победы Империи были главным фактором, притягивавшим к православию. В 928 г. на сторону «греческого царя» перешел курдский военачальник Ибн ад–Даххак, который, согласно Ибн аль–Атиру, «отрекся от ислама». В 935 г. целое бедуинское племя хабиб в двенадцать тысяч всадников также перешло на имперскую сторону и приняло христианство. Эти примеры можно было бы еще умножить, но «ни в одном… не известно не только имени миссионера… но и не упоминается вообще ни о каких целенаправленных действиях… со стороны греческой церкви. Напрашивается мысль, что в целом процесс перехода из ислама в христианство в IX‑X вв…. происходил не за счет миссионерских усилий церкви Византии»[636].

Наряду со многими другими факторами, частым взаимными переходам из ислама в христианство способствовало тесное личное общение греков с арабами в зоне их пограничья. у мусульманского автора Фаридаддина Аттара в произведении «Разговоры птиц» повествуется об арабском шейхе, который из любви к христианской девушке переезжает в Грецию и принимает христианство[637]. В византийском эпосе о Дигенисе Акрите рассказывается, как арабский эмир, побывав в «Романии», обратился в православие и, вернувшись домой, стад убеждать свою мать и домочадцев последовать его примеру. Любопытно следующее: все персонажи исходят из того, что крестившийся обязан переехать в Византию. «Все мы вместе с тобой отправимся в Романию», — говорят эмиру слуги[638]. Никакие из этих переходов уж подавно не были результатом целенаправленной миссии[639].

IV. Свидетельства об отношении византийцев X в. к миссии

Известный со святоотеческих времен прием риторического перечисления якобы хрисгианизованных народов претерпел в средневизантийское время некоторые изменения. В анонимном трактате о богопознании, написанном в 907—913 гг., традиционный «набор» племен значительно расширяется: «Всякая земля и город познали [Бога], и «парфяне, мидяне и эламиты«[Деян. 2. 9], и армяне, и халдеи. И инды, и эфиопы, и палесгиняне, и египтяне, и киликийцы, и лидийцы, и финикийцы, и сирийцы, и италийцы, и арабы, и калабрийцы, и сицилийцы, и критяне, и британы, и испанцы, и савроматы, и геты, и скифы, и ивиры, и лазы, и все другие варварские народы и, попросту говоря, всякое племя и язык, и на востоке, и на западе, и на юге, и на севере — поклоняются Богу неба и земли»[640]. В целом традиционные слова о том, что благочестие «сегодня можно найти и у гуннов, и у кочевников скифов, и у соседних с ними народов»[641] в контекте событий X в. выглядят не вполне клишированно. Столь же необычны и рассуждения анонимного автора о том, что означают евангельские пророчества об обращении народов. «Даже и теперь, после воплощения Господа, не все люди выбрали веру и придерживаются ее. Именно поэтому пророк [Даниил], прекрасно и премудро зная о многоразличносги человеческих желаний и наклонностей, предрек, что уверуют «все народы, но не всякий наблюдаемый среди них человек. Итак, уверовали все народы, но не всякий человек. Однако совершенно невозможно найти такой народ, который был бы вовсе обделен искренней и безупречной верой и проповедью христиан»[642].

На рубеже IX‑X вв. Никита Давид Пафлагон составил Целый цикл панегириков в честь апостолов. Характерно, что некоторые из героев прославлены именно в качестве миссионеров. Вот как панегирист восхваляет апостола Андрея: «Поручив по жребию Север, ты прошел ивиров, савроматов, тавРов, скифов и всякую страну и город, какие расположены к северу от Евксинского Понта… Чтобы возглашать Христово Евангелие (εύαγγελιούμενος Χρίστον), ты своими прекрасными ногами пошел к буйнейшим, сам будучи кротчайшим, [пошел к] Жестоким и суровейшим, сам будучи воистину благонравнейшим. Великолепие твоей добродетели и слава твоей святости были настолько же превосходны, насколько пресловута дерзость и звероподобие этих племен… Ты подчинил Евангелию все северные области и все побережье Понта силой мудрого слова и разума, силой знамений и чудес. Повсюду ты поставил алтари, священников и иерархов для верующих»[643]. Хождение апостола Варфоломея описано у Никиты так: «Блаженнейший, придя к арабам, именуемым «счастливыми», а после этого к индам и восточным эфиопам, стал на их языках громким голосом (ταΐς αυτών διαλέκτοις μεγαλοφώνως) проповедовать Христа… Проведя столь долгие годы среди крайне жестоких народов, сам он не усвоил ни капли их звероподобия, но передал им частицу собственного человеколюбия. Их невежество и злоба ни в малейшей степени не запятнали его образа жизни — более того, избытком своей доброты и богоподражания он сумел растопить большую часть нечестия и бестолковости (σκαιότητος), подобно тому как солнце распростирает свои лучи поверх тины и, само не загрязнившись, выжигает, уничтожает и уменьшает зловоние»[644]. В столь же высокопарных выражениях прославлено и миссионерство апостола Матфия: «Следует восхищаться всеми хождениями блаженнейшего [Матфия], и теми благодеяниями, которые он свершил, ходя среди всех народов… [особенно же тем, как он] проявил себя среди обитателей Первой Эфиопии, черных телом, но гораздо более того — разумом и душой, [среди тех], кто ничем не отличался от кровожадных зверей. (…) Долго проживши, словно человек среди диких животных, а вернее — словно добрый Бог среди плохих людей, он ни на шаг не последовал за ними в дерзости, но поделился собственной мягкостью… Он удостоил их великого преображения (κρει'ττονος μεταβολής), исцелив противоположным совершенно противоположное: их жестокосердие, недоверчивость и непреклонность он смягчил своим нежным, ласковым и кротким нравом; их грубость, притворство и невежество он переменил (κατεδυσώπει) своей благомысленносгью..· Эти суровые люди, на собственном языке восприняв (κατά τήν αυτών διάλεκτον έπαΐοντες) богословские рассуждения, отбросив гневливость, отложив угрозы, сменили неверие на веру… Он совлек с черных их покров (τούς μέλανας άπεκδυσάμενος)»[645].

Как видим, Никита, в отличие от своих предшественников, писавших на те же сюжеты (см. с. 70), осознает проблему культурного конфликта, но все‑таки не берется описать, как его герои этот конфликт преодолевали. Продемонстрируем это на примере похвального слова апостолу Фоме: «Ему, получившему по жребию апостольство у парфян, мидян и [живших] поблизости от них эфиопов, — каково было подступаться к ним (αύτοΐς έπίοι)? А добравшись до этих людей, отвратительных видом, но еще более отталкивающих душевным складом, каково было вступить с ними в беседу и в общение по вопросам благочестия! Он тихонько сетовал на тягостность [общения] с этими народами, как тут подоспело разрешение всех затруднений»[646]. С точки зрения панегириста, облегчение приходит в виде вмешательства Христа. Поэтому технику апостольского миссионерства Пафлагон раскрыть не берется: «Описать все слова и дела хождения [Фомы], которыми он, проповедуя Евангелие (εύαγγελιζόμενος), привел ко Христу всю Парфию, Гирканию и Бактрию, было бы равносильно попытке сосчитать капли в дожде»[647]. Однако очень скоро агиографы научатся описывать, как миссионер справляется со своими трудностями (см. ниже, с. 203).

В середине X в. был составлен императорский Менологий, константинопольский Синаксарь, а во второй половине того же столетия — так называмый «Метафрасгов» агиографический свод. Жития традиционных святых, вошедшие в новые корпусы, подверглись редактуре в соответствии с веяниями времени. Любопытно проследить, в чем именно они состояли. К примеру, в Синаксаре несколько преобразился «миссионерский рассказ» о Фрументии, заимствованный у Феодорита (см. выше, с. 37) Текст начинается с прямой цитаты: «Приняв невозделанный (άγεώργητον) народ, он [Фрументий] с воодушевлением принялся его возделывать… Пользуясь апостольскими поучениями и чудотворениями…» — и тут вдруг составитель Синаксаря сильно отклоняется от Феодорита: «…он не только лечил бесноватых и любые болезни, но и [сам наказывал] тех, кто противоречил ему и не слишком быстро принимал то, что он говорил, — в кого‑то он вселял беса… на другого насылал сухоту, третьему обращал глазное зрение в слепоту. Все они тотчас прибегали [к его помощи] и, получив исцеление, начинали веровать в Христа… Поэтому он один за короткое время крестил всю страну индов, воздвиг разнообразные храмы, рукоположил священников из местных, уничтожил капища, расточил идолы и обратил весь народ к богопознанию. Дивились все [инды] и сам царь, говоря: «Прожив с нами много лет, ты никогда ничего не делал из тех чудес, которые совершаешь сейчас. Так откуда же, любезнейший, в тебе теперь взялась такая благодать за столь короткое время?«А блаженный отвечал: «Почтенные друзья Христовы! Этот дар — не мой, но того священства, что по Христу… Сообщив о вас великому Афанасию, главе церкви, им помазан святым помазаньем… и послан к вам, просвещенный апостольским помазаньем»»[648]. Пусть чудеса Фрументия выглядят весьма странно, но налицо интерес к технике убеждения, явно отсутствующий в рассказах Геласия, Феодорита и других ранних авторов, повествовавших о крещении Эфиопии[649].

Синаксарь видоизменяет и образ святого, оказавшегося пленником у варваров. Обычно, как мы знаем (см. с. 32), такой праведник окормляет лишь своих товарищей по несчастью, но вот, согласно Синаксарю, св. Домнин, «когда случился персидский набег, был захвачен в плен и ушел в Персию, и научил многих персов (πολλούς των Περσών διδάσκων)»[650]. Также добавляется миссионерская составляющая и к житию епископа Дометиана, действовавшего на рубеже VI‑VII вв. в Персии (ср. с. 109), который, согласно Синаксарю, «смешав с аскетическим образом жизни государственный разум (τήν πολιτικήν σόνεσιν), стал заступником спасения не только для тех, кто находился под его рукой, но и для всего народа, будучи часто приглашаем к царю»[651]. Все это — плод творческой фантазии составителя Синаксаря.

Если Никита Пафлагон еще подчеркивает чудесный характер миссионерских побед, одержанных апостолами, то в синаксарном изложении апостольство предстает как тяжкий труд. Так, Андрей «передвигался вовсе не так, как движется слово, — но каждый день подвергаясь множеству трудностей Л имея дело со множеством препятствий»[652].

Пожалуй, наиболее заметен поворот византийцев к миссионерству на примере метафрасговского Жития апостола фомы. Все ранние версии его деяний восходили к каким‑то гносгическим сочинениям — в них много (и вразрез с официальным учением церкви) говорилось о вреде брака, остроумно описывались чудеса и превращения, но о проблемах миссии как таковых упоминалось в одной лишь фразе, где Фома жаловался, что, будучи иудеем, он не может проповедовать индам (ф. выше, с. 29). Как ему удалось разрешить свои затруднения, в деяниях не пояснялось. Но вот когда Симеон Метафрасг взялся написать комментарий к деяниям Фомы[653], на первый план вышли именно миссионерские проблемы: «Фома был послан в Индию, которая была совершенно варварской… Там жил народ… по большей части голый, который проводил жизнь в горах наподобие диких зверей. По этой причине солнечные лучи сильнее входят в поверхность их тел, делают их черными и страшными на вид. Поклонялись же они рукотворным идолам… Ведь то, что укоренено в течение длительного времени, превращается в привычку, более сильную, чем [доводы] разума. Вступив в такую вот страну, великий апостол не стал вести себя надменно и вызывающе, не стал разговаривать высокопарно и хвастливо и не сделал ничего иного, что выглядело бы высокомерным, несносным и самодовольным… С грязными волосами, с бледным лицом, весь сухой и тощий… одетый в грязный поношенный плащ, он настроил себя… на кроткое и смиренное поведение… [Фома] не тотчас принялся обличать их, не стал ни в чем упрекать, решил не пользоваться таким снадобьем, как суровость. Ведь он знал: то, что укреплено в наших душах долгой Привычкой, нелегко поддается уничтожению, но скорее изменяется под воздействием убеждения, нежели силы. Поэтому он больше прибегал к мягкости, добрым нравам и приятным словам… он являлся им не с высокомерием и напыщенностью, не с велеречием, но с делами и знамениями… Итак инды, подвигнутые восхищением, принялись расспрашивать кто он, какого рода, какая у него вера и чего он хочет. [Фома] же… мягко и скромно отвечал, что родом он иудей, ничтожный ученик Моисея, того самого, что беседовал с Богом, а кроме того, он ученик Христа, Сына Божьего… и что те, кто поверят, станут причастниками неиссякаемых благ… Народ индов этими и многими другими боговдохновенными словами был введен в таинства; в их душах угнездилось семя Слова. (…) Затем они постепенно (paulatim) были отвращены στ возлияний идолам… пришли к истинной вере и, преображенные апостольскими поучениями, благодаря крещению приобщились ко Христу. Эта проповедь так [распространилась], что достигла даже самого царя, хотя и не проникла глубоко в его сознание… Благодаря Фоме даже варварские народы Индии выучили ту дорогу, что ведет на небо; те, чьи тела были вычернены солнечными лучами, приобрели светлые души… под лучами истинного солнца»[654]. Под пером Метафраста Фома из экстравагантного колдуна, каким он был в раннем своем Житии, превратился в скромного труженикамиссионера. В тексте «комментария» явно различима подспудная полемика с теми, кто является к варварам, не скрывая своего к ним презрения. Важно, что идеальный миссионер, с точки зрения Метафрасга, действует не наскоком, а постепенно, не силой, а убеждением; разбирается в местной специфике и ведет свою пропаганду «снизу» — местный правитель узнаёт о ней позже других, тогда как в древних «деяниях» только правители и оказываются объектом миссии. Заметим, наконец, что если Златоуст считал, будто «Фома крещением выбелил эфиопов (λευκάνει τούς Αιθίοπας)»[655], то у Метафрасга они остаются столь же черными, как и раньше, но это не мешает сиять их душе!

Уже не раз упоминавшаяся выше легенда о херсонских мучениках (см. с. 82) тоже дошла до нас в изложении источников X в., но в Синаксаре и в Менологии она выглядит немного по–разному. Согласно первому из этих памятников, иерусалимский епископ Хермон «разослал по различным племенам епископов, дабы по–апостольски благовествовать слово и возвещать о Христе (έν διαφόροις εθνεσι έξαποστείλαντος επισκόπους οστολικώς τον λόγον κηρόττειν και τον Χρίστον καταγγέλλειν)»[656]. В Менологии же его инициатива объяснена тем, что Диоклетиановы гонения поставили все стадо Христово под угрозу полного исчезновения с лица земли[657], таким образом, в Синаксаре Хермону приписан скорее миссионерский жар, а в Менологии — скорее защитная реакция.

В Македонскую эпоху получает некоторое развитие и другой хорошо известный нам сюжет: миссионерство Иоанна Златоуста; в его метафрасговом Житии заимствованный у Феодорита рассказ расцвечен характерными эпитетами: «Узнав, что кельты уловлены в арианскую сеть, он… хитро и изобретательно (άστειως… και τεχνικώς) привел их к здравой вере»[658].

Перемена в отношении византийцев к миссионерству заметна на примере императора Константина Багрянородного. Дело не столько в том, что он, как утверждает русская летопись, крестил княгиню Ольгу (это как раз весьма сомнительно — ср. с. 211), сколько в вещах куда менее броских, но в каком‑то смысле более весомых. Например, в похвальном слове на перенесение в Константинополь мощей Иоанна Златоуста венценосный панегирист принимается вопреки всей предшествующей традиции убеждать слушателя, будто Хрисостом занимался в ссылке миссионерством: «[Святого сослали в] Питиунт — это самый дальний наш предел, места невзрачные и гибельные, находившиеся во власти неверия в Бога, придерживавшиеся нелепых верований, по своей неученосги поклонявшиеся солнцу и огню и воздававшие божеские почести другим ложным идолам. Сей великий и воистину божественный муж, преисполненный богомудрости и веры, своими наставлениями быстро (συντόμως) сделал всех тамошних жителей сынами света через повторное рождение при посредстве воды и духа; а своим поучением, утоляющим духовные глад и жажду (святой) превратил людей, что раньше были негодными и нечестивыми, в добрых и благочестивых»[659]. Хотя ПсевдоГеоргий Александрийский (см. с. 67), на которого опирался Константин, и говорит о миссионерстве Златоуста в эпоху его епископства[660], никаких сведений о том, что святой занимался этим в ссылке, мы у Псевдо–Георгия не найдем. Тем самым, перед нами — плод позднейшей фантазии, основанной на презумпции того, что столь великий светоч христианства как Златоуст, оказавшись среди варваров, просто не мог не заняться их духовным просвещением.

Убежденность византийцев в том, что варварская природа противоположна христианству, никуда не исчезла и в X в. Варварский образ жизни кажется Феодору Дафнопату в его «Слове на мир с болгарами» 927 г. препятствием крещению: «[Болгары] уже стали детьми Бога нашего и отучились от жизни в повозках и от кочевки (απομαθόντων μέν ήδη τα των αμαξοβίων τε καί νομάδων), а научились вместо этого (μεθαμαθόντων) Христову Евангелию»[661]. А в Метафрасговом Житии Никиты Готского постоянно подчеркивается, что тот «не был готом ни по жизни [своей], ни по нраву, ни по вере», что «его образ мыслей победил его рождение, любовь ко Христу — варварскую веру, склонность к добродетелям — готскую необузданность и дикость (άκρασίαν και άγριότητα)»[662]. Подобное отношение к делу приводило к тому, что даже внутри Империи в X в. еще оставалось много некрещеных славянских племен, например, милинги в Пелопоннесе. Знаменитый миссионер Никон «Метаноите» (см. о нем с. 196), путешествуя по этому полуострову, даже и не думал посещать их — он ходил лишь по греческим районам. Святой считал своей задачей не столько крестить варваров, сколько восстанавливать потускневшее благочестие самих ромеев[663]. Что же касается милингов, то они сумели привлечь к себе лишь посмертное внимание святого, когда совершили грабительский набег на его монастырь. Тогда Никон с небес наслал на них порчу «и с тех пор немалый страх обуял из‑за этого случая всех их друзей и соотечественников. Эта варварская и неукротимая порода, забыв о своей, можно сказать, естественной дикости (βάρβαρος.·· φύσις καί άτίθασος τας οικείας και σχεδόν είπεΐν φυσικας αγριότητας), обещала каждый год приносить сему божьему монастырю свечи и фимиам и сколько есть сил воздавать почести святому»[664].

Таким образом, даже и в X в. идея миссионерства не приобрела в Империи всеобъемлющего характера. Кроме того, она по–прежнему была окрашена в чисто византийский флер. Вот, к примеру, Симеон Логофет в своей Хронике повторяет ставшую уже давно клишированной фразу о том, что в правление Константина Великого «многие народы приняли христианство, вроде кельтов и западных галатов, но также и внутренние инды…». Но вслед за этим банальным утверждением он вдруг прибавляет фразу от себя, и фраза эта звучит весьма странно: «Константинополь отправляет к ним епископов, как для исследования земель, так и чтобы проповедовать веру (αμα μέν και έπι Ιστορία των τόπων, αμα δε καί τήν πίστιν κηρΰξαι)»[665]. Из этого пассажа следует, что первой обязанностью миссионера была политическая разведка.

Выше шла речь о «миссионерских» настроениях императора Константина Багрянородного. Но гораздо больше было в этом правителе традиционного имперского отношения к варварам. Дело не в том, что он привнес в это отношение чтото особенное — просто именно от времени его правления дошла основная масса текстов, характеризующих позицию имперской власти. Желание поразить варваров роскошью парадного богослужения в храме Св. Софии — наиболее «миссионерская» из всех деталей приема иностранных посольств в Константинополе. Нет сомнений, что варварских посланцев и языческих правителей действительно приводили в этот храм, Дабы поразить их воображение и склонить к крещению. Обратим внимание на то место из сочинения Константина «Об Управлении империей», где венценосный писатель дает советы сыну, как следует отвергать разнообразные просьбы варварских посланцев. «Если потребуют когда‑либо и попросят либо хазары, либо турки, либо также росы, или какой иной народ из северных и скифских — а подобное случается частенько послать им что‑нибудь из царских одеяний… тебе нужно отвечать так: «Когда Бог сделал василевсом Константина Великого… Он послал ему через ангела эти мантии… и повелел ему положить их в великой… церкви… Св. Софии, и не каждый день облачаться в них… Они подвешены над святым престо· лом в алтаре этого самого храма. Прочие же царские одеяния… положены поверх святого сего престола… Мало того, есть и заклятье… василевса Константина, начертанное на… престоле Божьей церкви, как повелел ему Бог через ангела…“»[666]. Далее Константин Багрянородный советует кивать на завещание Константина Великого и в случае иных варварских запросов, будь то о «греческом огне» или о браке с византийской принцессой, но нас интересует вышепроцитированный и в каком‑то смысле самый дерзкий из предлагаемых обманов: в случае, если варвары возмечтают получить в подарок императорские одеяния и венцы, Константин кощунственным образом предлагает объявить эти обычные предметы, хранящиеся в дворцовом гардеробе, — священными и принадлежащими храму Св. Софии. Выдуманная императором отговорка предполагает, что варвары, просящие о таких подарках, бывали в Великой Церкви и видели те воздуси и напрестольные покрывала, на которые, видимо, и предлагает ссылаться Константин как на царские одежды. Теперь обратим внимание на то, что все вышеупомянутые речи император советует обращать к послам нехристианских народов (а хазары, большинство венгров и руссы к моменту написания труда все были некрещеными). Про них василевс точно знает, что они бывали в Св. Софии. Почему? Видимо, как раз потому, что их водили туда с миссионерскими целями. Однако самое интересное состоит в том, что Константин в своем обширном сочинении ни единым словом не упоминает об этой, воспитательной функции приема варваров в столице. Его волнует лишь одно: как избавляться от неприятных последствий подобных визитов. Миссионерская составляющая и педагогический эффект экскурсий в Св. Софию не подлежат сомнению, и все это замечательно отражено как в русской летописи, так и в анонимном сочинении о крещении Руси (сМ· ниже, с. 216). Но греков‑то волнует другое: как бы варвары не завладели тем, что им не положено!

Эти два дискурса — имперский и миссионерский — в реальной жизни сосуществовали, но в пространстве одного текста они не могли ужиться вместе: если варвары так жадны и коварны, как их описывает Константин, то принимать таких в православие как‑то даже неловко. Одно дело — абстрактные «языцы» и совсем другое — конкретные варвары. В сочинении Константина «О церемониях» приводится следующее славословие в адрес Бога: «Он просветил народы (τα εθνη έφώτισεν)… прославил победами благодетелей–императоров, а длани их подчиняет варваров»[667] — с риторической точки зрения тут нет противоречия. В другом месте того же сочинения приведены песнопения, которые должны были исполняться партией венетов при праздновании Пятидесятницы: «Бог, умерив языкообразными явлениями пламени безбожие языцев, обещает через вас, о храбрейшие владыки (άνδρειότατοι δεσπόται), повоевать и уничтожить (έκπολεμήσαι επαγγέλλεται και έκμειωσαι) языческое безбожие. Такой‑то (здесь должно быть вставлено имя правящего императора. — С. И.), радость и возрождение ромеев, заставит иноязычных стать [нам] одноязычными по вере (όμογλώττους έν πίστει τούς άλλογλώττους έλκύσει)»[668]. В этом пассаже весьма интересно все словоупотребление: император должен добиться того самого результата, которого вроде бы уже добился Бог, этот результат даже выражен одним и тем же словом έκμειώσαι; кроме того, ему положено «воевать», но не с самими язычниками, а с их безбожием — однако слово произнесено; «иноязычных» следует «притащить» (έλκύσει) к истинной вере, но при этом «одноязычными» с ромеями они станут лишь в отношении веры, но не языка — а впрочем, не даром же язык здесь все‑таки упомянут!

I. Византия и крещение Руси

После разобранных выше (см. с. 169 ел.) свидетельств о первоначальном крещении Руси в 60–х гг. IX в. — в показаниях источников наступает длительный перерыв. Единствен, ный памятник, где описана хрисгианизаторская политика в отношении Руси, это «Повесть временных лет». Там под 912 г. рассказывается, что после заключения мира «царь же Леонъ почти послы рускые дарами… и присгави к ним мужи свои показати им церковную красоту… и страсти Господня… и мощи святых, учаще я к вере своей и показующе им исгиную веру» (. ПВА, с. 20). Хотя данный рассказ и содержит анахронизмы, позволяющие датировать его составление началом XII в.[669], его основа вполне могла отражать практику X в. Однако о реакции послов летопись ничего не сообщает. Вели греки в этот период какую‑либо миссию на самой Руси или нет— неизвестно. Все наши данные на сей счет носят косвенный характер. Во–первых, остров Хортица на Днепре назван в сочинении Константина Багрянородного «Об управлении империей», написанном в начале 950–х гг., островом св. Григория. Император пишет, что руссы совершали на этом острове свои языческие жертвоприношения — но при этом он все равно носит в тексте христианское имя[670]. Если считать, что так называли остров сами язычники–руссы, то это свидетельствовало бы о наличии там христианского святилища в честь святого Григория. Однако не менее вероятно, что номенклатура это не местная, а греческая, например, херсонская.

Во–вторых, в свите Ольги в Царьград прибыл некий «поп Григорий». Иные исследователи считают[671], что он был духовником княгини, которая, следовательно, успела креститься до своего визита. Однако Григорий по занимаемому им невысокому статусу не мог быть личным священником самой Ольги — скорее ему надлежало окормлять тех христиан, которые находились в ее посольстве[672]. Итак, некоторые следы византийского христианства прослеживаются на Руси уже к середине X в.

Первыми развернутыми свидетельствами являются рассказы русской летописи и византийского хрониста Скилицы (XI в.) о крещении княгини Ольги, которое случилось то ли в 954—955 г.[673], то ли в 957 г.[674] У Скилицы этот рассказ помещен в тот же контекст, что и о крещении венгерских князей рулчу и Дюлы (см. с. 191). Потому‑то хронист и начинает свое краткое сообщение об этом с союза «и»: «И жена русского князя, некогда нападавшего с флотом на ромеев, по имени Эльга, после смерти своего мужа приехала в Константинополь. Крестившись и выказав искреннюю приверженность вере, она была осыпана почестями за свою приверженность (της προαιρέσεως) и отправилась домой»[675]. Особенности ритуала, по которому была крещена варварская правительница, описаны в русской летописи: Ольга «просвещена же бывши, радовашеся душею и теломъ. И поучи ю патреархъ о вере, и рече ей: «Благословена ты в женах руских, яко возлюби светъ, а тьму осгави. Благословити тя хотять сынове рустии и в последний родъ внукъ твоих». И заповеда ей о церковномъ уставе, о молитве и о посте, о милостыни и о въздержаньи тела чиста. Она же, поклонивши главу, сгояше, аки губа напаяема, внимающи ученья. И поклонившися патреарху, глаголющи: «Молитвами твоими, владыко, да схранена буду от сети неприязньны“. Бе же речено имя ей во крещеньи Олена… И благослови ю патреархъ, и отпусти ю»[676]. В действительности мы не знаем наверняка, не только когда, но и где именно крестилась Ольга. Возможно, данный летописный рассказ — не более чем описание обычной практики, но он ценен для нас и в таком случае. Как бы то ни было, не вызывает сомнений, что княгиня обратилась именно в греческое православие: креЩальное имя Елена было наречено ей в честь императрицы, супруги Константина VII, которая стала ее духовной матерью. (Об этом обычае см. с. 73.).

Крещение Ольги было с ее стороны важным политическим шагом, однако мы ничего не знаем о том, выказывала ли Византия в данном вопросе хоть какую‑нибудь инициативу. Зато нам точно известно, что отношения княгини с крестными родителями испортились немедленно, причем до такой степени, что в 959 г. она посылала за епископами к германскому королю Оттону! Независимо от того, касались ли разногласия церковной сферы или же носили чисто экономический характер[677], весьма важно, что Константинополь не сумел проявить достаточной гибкости, дабы покрепче привязать свежекрещенную правительницу к Империи.

Обращение Ольги не повлекло за собой христианизации Руси. Этот процесс начался при ее внуке Владимире, который поначалу пытался сформировать языческий пантеон, но затем склонился к тому, чтобы принять христианство из Византии. Как пишет Иларион в «Слове о законе и благодати», «Паче же слышано ему (Владимиру. — С. И.) бе всегда о благоверьнии земли Гречьске, хрисголюбиви же и сильне верою… како въ них деются силы и чюдеса и знамениа, како церкви людии исполнены, како веси и гради благоверьни вси въ молитвах предстоять, вси Богови пресгоять»[678]. Итак, положительный «имидж» Византии сыграл важную роль в решении князя (по крайней мере, так казалось киевлянину следующего поколения), но в какой степени шаг Владимира был вызван пропагандой со стороны греческих миссионеров — сказать трудно. Дело в том, что византийские авторы той поры ни единым словом не извещают о крещении Руси. Все подробности приходится узнавать либо из русских, либо из арабских, либо из западных источников.

И вот опять мы сталкиваемся с уже хорошо известным нам феноменом «молчания века» (ср. с. 106). Чем же оно вызвано на этот раз? А. Власто пишет: «Явное отсутствие интереса к обращению Владимира в византийских источниках, как и к его дальнейшим успехам, имеет несколько причин: политическая сдержанность, церковные трения, досада по поводу дела Анны и т. д., но основное — это ощущение, что Русь уже была крещена»[679]. Это и подобные утверждения не имеют под собой ровным счетом никаких оснований. Ни один из греков, писавших в X в. о Руси, не говорит о ней как о крещенной стране — напротив, скажем, Лев Диакон отзывается о русских как о диких язычниках. В той же тональности рассказывают о них и другие византийцы[680]. Так что причины «молчания века» в другом: с русским христианством было непонятно что делать. Русь — слишком далекая и слишком большая, чтобы ее можно было надеяться подчинить. По справедливому замечанию А. Поппэ, христианизация Руси никак не была стимулирована Византией. «Идея обращения огромной страны не выношена в Константинополе, — пишет он. — Мы не склонны приписывать крещение [Руси] византийской инициативе»[681].

История с обращением князя Владимира многократно пересказана и исследована со всех возможных точек зрения[682]. Нас здесь интересует лишь миссионерская сторона вопроса. Что мы узнаём о действиях греков по обращению Руси? В летописной легенде о выборе веры, пусть имеющей весьма слабую фактическую опору и выражающей лишь позднейшую интерпретацию давних событий, порядок появления религиозных посольств таков: первыми приходят в Киев мусульмане, вторыми — «немцы», третьими — иудеи, и лишь «посемь же прислаша грьци къ Володимеру философа»[683]. Исследователей всегда волновал вопрос, кем был этот не названный по имени «философ». Скорее всего, летописец создал обобщенный образ византийского миссионера, названный так с намеком на Константина–Кирилла Философа[684]. «Философу» вложена в уста длинная речь[685], якобы произнесенная перед Владимиром. О происхождении этого текста в науке велось немало споров. Наверняка можно утверждать, пожалуй, лишь то, что «Речь» не была реально произнесена перед князем Владимиром. Выдвигались предположения, будто летописец сочинил ее сам, или что на Руси бытовало отдельное сочинение о крещении, — однако теперь возобладало мнение, что данный текст был составлен впервые в IX в. При этом отвергнута гипотеза, будто сама «Речь» была приготовлена Константином–Кириллом для обращения хазарского кагана. Существует и еще одна маловероятная гипотеза: будто «Речь» была написана братом Константина–Кирилла, Мефодием, то ли для произнесения в Болгарии перед князем Борисом, то ли для произнесения в Моравии перед князем Святополком. Даже если справедлива вторая гипотеза, лексический состав памятника указывает на то, что впоследствии текст бытовал в Болгарии и лишь оттуда перекочевал на Русь. Для нас сейчас существенно следующее: ни один исследователь более не отрицает греческого происхождения «Речи»[686]. Сильная антииуд ейская струя в этом памятнике объясняется тем, что автор опирался на византийские антииудаисгические трактаты[687]. Что более всего поражает в тексте, так это огромный перевес в нем ветхозаветного материала: 55,6% взято из Восьмикнижия, 23,3%— из Пророков и лишь 12,5% посвящены Христу[688].

другая удивительная особенность «Речи» — это обилие в ней апокрифического материала[689]. Некоторым исследователям она кажется текстом, специально адаптированным для восприми я варваров[690], но с этим трудно согласиться: «Речь» перегружена именами и малосущественными для христианского учения деталями; она невероятно тяжеловесна и менее всего способна привлечь внимание любопытствующего язычника. Вряд ли ее можно счесть стандартным миссионерским текстом, рутинно применявшимся греками для обращения варваров.

Эпизод с «философом», хотя он и вставлен в летопись из какого‑то памятника, никак не связанного с Владимиром, не является и плодом чистого вымысла: в поведении грека можно заметить черты сходства с действиями других миссионеров. Так, живописание ужасов Страшного Суда[691] встречалось в сцене обращения Бориса Болгарского византийцем Мефодием, а опора на тексты Ветхого Завета — в поведении Константина у фуллитов (ср. с. 151). Впрочем, если верить летописцу, все эти ухищрения «философа» не произвели достаточного впечатления на Владимира, который отказался креститься, заявив: «Пожду и еще мало».

Далее, согласно летописи, князь рассылает посольства по разным странам для «испытания вер». Приход его посланцев в Константинополь описан весьма подробно. «Царь рад бывъ, и честь велику створи имъ въ той же день. Наутрия посла к патреарху, глаголя сице: «Придоша Русь, пытающе веры нашея, да пристрой церковь и крилос, и самъ причинися в святительския ризы, да видять славу Бога нашего». Си слышавъ патреархъ повеле созвати крилось, по обычаю сгвориша праздникъ, и кадила вожьгоша, пенья и лики сьсгавиша. И Иде с ними в церковь, и посгавиша я на просграньне месте, Показающе красоту церковную, пенья и службы архиерейски, Пресгоянье дьяконъ, сказающе имъ служенье Бога своего. Они не во изуменьи бывше, удивившеся, похвалиша службу ихъ. И призваша я царя Василий и Косгянтинъ, ресга имъ: «Идете в землю вашю «и отпусгиша я с дары велики и съ честью»[692].

Гораздо позднее, видимо, в XIII в., возник анонимный греческий памятник «Точный рассказ, как крестился русский народ»[693]. Текст базируется на рассказе о первом крещении Руси из Жизнеописания Василия I и на материалах русской летописи[694]. Почти никаких новых сведений он не сообщает, кроме того, что русских послов в Константинополь прибыло четверо и что было это (в чем автор, впрочем, не уверен) то ли на праздник Иоанна Златоуста, то ли на Успение Богородицы[695]. Однако те детали, которыми неведомый византийский автор украшает свой рассказ о визите киевлян, как фантастические, так и реалистические, сами по себе весьма показательны, поэтому мы позволим себе процитировать этот поздний источник: «Сии четверо мужей, в сопровождении наших вельмож, осмотрели весь храм [Софии], видели многочисленные огни справляемого торжества, слышали мелодии песен, дивились и недоумевали. После того, как они поприсутствовали там на вечерне и утрене, после того, как многое сказали и услыхали, настало время святой божественной литургии. И вот снова упомянутые мужи вместе с царскими вельможами вступили в священный и величайший храм, чтобы сделаться зрителями бескровного и божественного священнодейства. Достигнув этой точки своего рассказа, я поражаюсь человеколюбию Бога, желающего, дабы все люди спаслись и пришли к познанию истины. Ведь когда эти язычники и варвары вошли, как сказано, в величайший храм и встали там, они сделались свидетелями и в точности узнали все, что там происходило: как сперва состоялся так называемый малый вход, потом был устроен и великий вход, и иподиаконы и диаконы с лампадами и кадилами вышли со священного помоста; вместе с ними по обыкновению [шли] многочисленные иереи и архиереи, неся страшные божественные таинства? а также сам патриарх, отправлявший тогда эту должность, гдe находившиеся [в храме] упали ниц, вознося молитву и восклицая «Господи, помилуй» —только четверо тех мужей–язычников стояли, пялясь (ασκαρδαμυκτί), храбро озираясь и рассматривая все происходящее. Поэтому наш жалостливый и милосердный Бог раскрыл глаза этим людям, и они увидали нечто страшное и чудесное, спросив о котором, точно узнали истину: когда кончился тот божественный великий вход и все поднялись из лежачего положения, послы, увидевшие невероятную картину, тотчас схватили за руки находившихся рядом с ними царских вельмож и сказали им вот что: «Мы не отрицаем, что все увиденное нами до этого момента было поразительным и великолепным. Однако нынешнее видение превосходит человеческую природу: узрили мы неких крылатых юношей в необычной прекрасной одежде, не ступавших по полу храма, но летавших по воздуху с пением «Свят, свят, свят». Это потрясло нас больше всего остального и повергло в полную растерянность». Когда царские вельможи это услыхали, они ответили им, говоря: «Вы совершенно несведущи в христианских таинствах и вовсе не знаете, что ангелы нисходят с небес и служат литургию с нашими священниками». Они же, услыхав это, сказали: «Истинно и очевидно то, что вы нам говорите — это не нуждается в иных доказательствах. Мы сами видели все собственными глазами. Итак, отпустите нас, чтобы мы как можно скорее ушли туда, откуда были посланы; дабы мы и нашего князя хорошенько известили и утвердили в том, что столь хорошо увидели и узнали». И их отослали назад с великой радостью и благожелательством»[696]. О роли визитов в храм Св. Софии в системе византийского посольского ритуала мы уже говорили выше, см. с. 207.

Далее в византийской повести рассказано, что «великий князь, узнав от послов истину и утвердившись в ней, тотчас, не мешкая посылает к благочестивейшему императору ромеев в Константинополь и просит архиерея, дабы тот наставил и крестил находившийся под его властью многочисленный народ»[697] в действительности, как мы знаем, все обстояло куда Ложнее: несмотря на благоприятное заключение послов и радушный прием, оказанный им в Константинополе, Владимир начинает войну против византийского города Херсон. Не будем вдаваться в полемику вокруг этого странного поворота событий. Даже если допустить, что киевский князь пошел на город потому, что тот восстал против Империи, в любом случае факт останется фактом: в ходе препирательств императора Василия II с Владимиром предметом торга являлся будущий брак князя с византийской принцессой Анной и возвращение им Херсона — крещение же Владимира выступает лишь как способ для Константинополя сохранить лицо. Если верить летописи, греков волнует исключительно статусная сторона дела: «Не досгоить хресгеяномъ за поганыя даяти. Аще се кресгиши, то и се получишь, и царство небесное приимеши»[698]. Когда соглашение достигнуто, Анна прибывает в Херсон вовсе не с митрополитом для Руси, не со штатом миссионеров, а лишь с духовниками собственной свиты. Владимир говорит: «Да пришедъше с сестрою вашею [императоров] кресгять мя». «Епископъ же корсуньский с попы царицины, огласивъ, крести Володимира»[699]. После того, что мы знаем о крещении Нубии в VI в. (см. с. 99), не покажется удивительным, что первое наставление, которое слышит князь по выходе из купели, это предостережение по поводу ересей[700]. После крещения Владимир «поемъ царицю и Насгаса (грека, открывшего русским путь для захвата Херсона. — С. И.), и попы корсуньски, с мощми святаго Климента и Фифа, ученика его, пойма сьсуды церковныя и иконы на благословенье себе… взя же ида медяне две капищи и 4 кони медяны, иже и ныне стоять»[701]. Из этого отрывка очевидно, что литургическая утварь не являлась предметом миссионерских забот принцессиной свиты и не была предусмотрительно захвачена ею из Константинополя в рассуждении будущего крещения Руси, а просто оказалась частью добычи, награбленной Владимиром в Херсоне, вперемешку с другими, вполне языческими трофеями. Ни о какой специальной миссии Константинопольской церкви в Киеве мы не слышим и через два года после крещения. Из источников можно догадаться о некотором влиянии принцессы АннЫ на церковное законодательство и храмосгроительсгво на Руси[702], но никак не об активности греческого клира: «Володимеръ… помысли создати церковь пресвятыя Богородица и пославъ приведе мастеры от Грекъ… и поручи ю Настасу Корсунянину, и попы корсуньскыя присгави служити в ней, вдавъ ту все, еже бе взялъ в Корсуни: иконы, и съсуды, и кресты»[703].

В науке велось немало споров о том, почему до 1038 г. мы ничего не слышим о киевской митрополии. Быть может, она была основана много спустя после крещения?[704] Высказывались различные точки зрения вплоть до той, что на самом деле крещением Руси занималась не византийская, а болгарская[705] или тмутораканская[706] церковь. Все эти предположения ныне признаны необоснованными: хотя участие болгар в катехизации Руси не вызывает сомнений (в древневосточнославянский язык проникли болгаризмы, причем не только высокого, но и просторечного обихода[707]), эти болгары являлись скорее подданными Империи, нежели Самуиловой Болгарии. Что же касается епископии города Таматарха (Тмуторакань), то она была слишком слаба, чтобы осуществить мероприятие подобного масштаба. Достаточным доказательством роли Константинополя может служить принятие Владимиром крещального имени Василий — безусловно, в честь императора Василия II[708]. Ныне считается общепризнанным существование на Руси гре~ ческой митрополии начиная примерно с 990–х гг.[709] — но тем красноречивее в этом случае полное молчание византийских источников. Именно теперь, когда все остальные гипотезы отвергнуты и принята одна, из нее с неизбежностью следует вывод: византийцы делали свое миссионерское дело с прохладцей, без малейшего энтузиазма. Это, разумеется, никак не умаляет их выдающейся роли в истории русского христианства.

Лишним свидетельством пассивности византийского клира является исландская сага об Олаве Трюгвассоне. Ее рассказ о крещении Владимира под влиянием варяга Олава не имеет исторической достоверности — зато адекватно передает представления эпохи. Согласно саге, Олав во время своего пребывания в Византии «встретил там славных проповедников и хорошо верующих, которые научили его правильной вере и Божественным заповедям. Затем встретил он превосходного епископа… и просил он епископа отправиться с ним в Гардарики (Русь. — С. И.) и провозгласить там имя Божие языческим народам. Епископ обещал поехать, если он (Олав) изъяснит до него, чтобы не противились хевдинги, но подчинились ему и оказали помощь в крещении»[710]. Олав отправляется на Русь, ведет долгие дискуссии о вере с князем «Вальдемаром» и другими русскими, наконец «тинг» (собрание) решается на принятие христианства. «И когда это было исполнено, то собрался он отправиться прочь и в те земли, что лежат близ Ирланда, и оттуда взял хорошо обученных священников. И тогда приехал епископ Палл из Грикланда и проповедовал веру при поддержке Олава, и крестил он конунга и княгиню вместе со всем их войском»[711]. Вряд ли рассказ о епископе Палле имеет под собой фактическую базу, скорее всего в нем как‑то отразилось книжное представление об участии апостола Павла в крещении Руси[712]. Но вот приписанная этому миссионеру второстепенная роль весьма характерна.

Первым митрополитом Руси стал, скорее всего, Феофилакт, переведенный ок. 991 г. в Киев из Севасгии[713]. Поздние русские источники упоминают в качестве первых русских иерархов Михаила Сириянина или Льва Сириянина, причем связывают крещение с патриархом Фотием. Большинство исследователей считает, что в этих известиях отразились сведения о первом крещении Руси в IX в. (ср. с. 169). Если бы это было верно, то Михаилом, видимо, надо было бы считать того епископа, которого послал на Русь патриарх Фотий в 867 г.[714] Однако более вероятно, что Михаил — это имя автора Символа Веры, перевод которого попал в русскую летопись, византийского писателя IX в. Михаила Синкелла, не имевшего никакого отношения к Руси[715].

Каково бы ни было, в конце концов, имя первого митрополита, это имя все равно останется единственным фактом, известным нам из жизни русской митрополии в самый «миссионерский» период ее деятельности. Впрочем, данный пробел стараются восполнить поздние источники. Самый главный из них — Никоновская летопись, созданная в посгвизантийское время. Конечно, там очень много вымысла и анахронизмов, и все же нельзя исключить, что летописец опирался если не на древние источники, то по крайней мере на традиционные представления о том, как выглядела первоначальная византийская миссия. «Того же лета (990 г.) иде Михаилъ митрополитъ Киевский и всея Руси в Новгородъ Великий съ епископы Фотия патриарха, даде бо ему Фотий патриархъ шесть епископов на помощь… з Добрынею и съ Анастасом… и многия люди крести, и церкви въздвиже, и презвитери постави по градомъ и по селомъ… Того же лета приидоша отъ греческихъ царей послы о любви. В лето 6499 (991 г.) иде Михаил мтирополит по Русской земле и до Росгова, с четырма епископы Фотея патриарха, и з Добрынею и съ Анастасом, а друзии епископи Фотиевы въ Киеве пребываху И учаше митрополитъ всехъ съ епископы веровати въ едино! го Бога… и научи и наказа богоразумию и благочестию ицо~ гихъ, и крести без числа людей… В лето 6500 (992 г.) ход Володимеръ въ Суздальскую землю и тамо крести всехъ. Боже съ Володимеромъ два епископа Фотея патриарха»[716].

Еще любопытнее другое сообщение Никоновской летописи: «Того же лета (6498, т. е. 990 г.) посла Володимеръ философа, нарицаемаго Марка Македонянина в Болгары… «Ты лее иди к нимъ и проповежь имъ слово Божие яко да веруютъ въ Господа… и да крестятся божесгвеннымъ Его крещениемъ и съ нами единоверии, и единосъветни будут, и небесных благ получать. Аще ли же не восхотятъ просветитися Божием крещением, да не брань сотворять о семъ… азъ же не сотворихъ имъ брани»… Философъ же иде въ Болгары, и много глаголавъ имъ слово Божие, они же безумиемъ своимъ обьюродеша, он же възвратися къ Володимеру въ Киевъ, и много чесгвованъ бысть отъ него и отъ всехъ похваленъ. Того же лета приидоше из Болгаръ къ Володимеру в Киевъ четыре князи и просветишася божесгвеннымъ крещениемъ; Володимер же чествова ихъ и много удовольствова»[717]. Хотя ни в каких современных источниках не упоминается ни Марк Македонянин, ни миссия к волжским болгарам, этот рассказ в целом представляется весьма праводподобным, тем более что результаты миссии Марка показаны без малейшего преувеличения. Сама возможность того, что, едва крестившись, Владимир принимается за распространение веры среди других народов, подтверждается многими другими случаями, когда новокрещенные варвары фазу приступали к собственной миссии (см. с. 58). Быть может, загадочного Марка Македонянина следует признать византийским миссионером, достигшими со своей проповедью наиболее отдаленных от Империи областей»[718].

Но все это, повторим, сомнительная информация из позднего источника. Первое же имя киевского митрополита, которое известно нам достоверно, — это Феопемпт. Он был впервые упомянут под 1037 г. и фигурирует в нескольких современных источниках[719].

Глава VIII. Византийские миссии XI в.

Одиннадцатый век, в отличие от других столетий, оставил нам довольно много парадных императорских портретов. Одно из этих изображений представляет особый интерес для нашей темы (рис. 2). На рельефе из слоновой кости изображена Пятидесятница: апостолы, как это обычно и бывает на иконах такого типа, сидят за подковообразным столом — но интересная особенность данного экземпляра в том, что в середине этой «подковы», изображенной в виде арки, стоит василевс в церемониальном облачении, с лоросом, и беседует с несколькими людьми, одетыми в экзотические платья и в тюрбанах. Очевидно, это варвары. Все они оживленно жестикулируют. Этот рельеф передает идею императора как главного миссионера — его «равноапосгольносгь» выражается в том, что на него, как и на апостолов, снизошел дар «говорения на языках», но не в эсхатологическом, а в самом буквальном смысле, т. е. в виде способности убеждать иноземных язычников в преимуществах христианства[720].

Это укоренение миссионерских символов, конечно, никоим образом не меняло имперской риторики «варварства». пример, болгары, давно крещенные в византийское православие, по–прежнему воспринимались, во–первых, как недочеловеки[721], а во–вторых, что еще гораздо интереснее, как не вполне крещенные. В панегирике Иоанну Мавроподу знаменитый ритор и историк Михаил Пселл воздает хвалу его дяде: «Ему была вверена апостольская доля (άποστολικήν κληροδοσίαν πιστεύεται)[722] и он с блестящими упованиями был послан из главного города [Константинополя] к тем скифам, что прежде именовались кочевниками, а позже назывались болгарами. И он не обманул надежд тех, кто его послал, до такой степени, что даже превзошел их, совершенно преобразив (καθαρώς μεταπλάσας) весь народ для Бога, ничуть не хуже [Фомы] Дидима, [крестившего] всю Индию»[723]. Речь тут идет о Льве Пафлагонском, πρώτος εκ Ρωμαίων, т. е. первом греческом архиепископе Болгарии, занявшем престол в 1037 г.[724] Разумеется, Пселл не мог не знать, что Болгария была крещеной к моменту приезда туда Льва целых полтора века. После этого мы уже не удивимся, не найдя у Пселла в его рассказе о руссах ни малейшего намека на то, что это христианский народ[725]. Но, как станет ясно из дальнейшего, не все византийские интеллектуалы относились к обращению варваров столь презрительно.

К XI в. у Византии не осталось иных соседей–язычников, кроме кочевых народов Малой Азии и Причерноморских степей. Это отражается и на характере греческой миссии. Она начинает обращаться преимущественно к номадам и одерживать легкие победы, которые сменяются столь же скорыми поражениями. Так, печенежский вождь Тирах, будучи разгромлен византийцами в начале зимы 1048 г., «вместе с приближенными ста сорока людьми был приведен к императору. Тог принял его ласково и, крестив и возвеличив величайшими почестями, содержал его в роскоши»[726]. Основная миссионерская работа начиналась, когда византийские священнослужители выезжали по просьбе варварских правителей прямо на место. Летом того ясе 1048 г. вождь другого печенежского племени «Кеген, прибыв в столицу, вступил в переговоры и был приветливо и гостеприимно принят императором. Пообещав и сам принять святое крещение, и убедить сделать то же самое своих спутников, он был возведен в достоинство патрикия, а также получил три крепости из числа возведенных на Истре и много стадиев земли. В дальнейшем его числили (άνεγράφη) среди друзей и союзников ромеев. Более того (τό πλέον δ’), он, как и обещал, принял святое крещение, как сам, так и те, кто был с ним, — был послан некий благочестивый монах Евфимий, который устроил Божественную купель возле Истра и всех оделил святым крещением»[727].

Из высказываний Михаила Пселла можно заключить, что столь же скептически, как и к христианству оседлых варваров, он относился к перспективам обращения кочевников — но вот его собственный друг и корреспондент Иоанн Мавропод, напротив, выступил чрезвычайным энтузиастом крещения номадов. В 1048 г., на день св. Димитрия, он произнес в присутствии императора панегирик, который заслуживает того, чтобы подробно его процитировать:

«…Пусть вопиют восток и запад, север и юг. Всем концам света стало известно величие Бога, и все народы возвещают (τα εθνη πάντα κηρύττει) необоримую и непобедимую мощь Сильного. [При этом] одни из народов уже склоняют головы под ярмо благочестивого и человеколюбивейшего царства (βασιλείας), другие — на подходе (προσερχόμενα), третьи — ожидаются (προσδοκώμενα)… Варвары [печенеги] много раз предпринимали частые грабительские набеги на Западе [Империи], но кончилось это ничем иным, как заключением договора о Подчинении и обещанием службы (ύπόπτωσις ενσπονδος και δουει<ς ομολογία). [Это случилось] после того, как они узнали более сильного (τον κρείττονα) и твердо поверили в то, что противостоящий его власти и царству сражается против самого Бога. Поэтому отсюда заспешили «ноги благовествующих«[Ис 52. 7][728]. (…) Дивлюсь я, что это за такие странные люди, огку. да они, что за диковинный язык, на котором они изъясняются (άλλογενεΐς καί ξενόφωνοι)? И кто столь невероятным образом укротил дикий облик, зверские души и причудливого вида повадки (άλλόκοτον δψιν και ψυχάς θηριώδεις και σχημάτων ατοπον θέαν)? И кто, полностью все переделав, придал им большее человекообразие (άνθρωπινώτερον)? Кто привел к Богу народ, который Его не знал? Кто ввел внутрь церкви и города [бывших] врагов Бога и императора? Разрешите мне сказать в этой речи несколько слов и о самих [варварах]: они были племенем, лишенным веры (άπιστον), племенем, как вы все знаете, нечестивым и беззаконным, скифами по роду, кочевниками по средствам существования (νομάδες τον βίον), дикими по нраву, гнусными и нечистыми по условиям жизни (ζωήν και δίαιταν). Кто‑нибудь мог бы сказать, что они ничего иного и не достойны— они не знали ни словесности, ни законов, ни религии, не были организованы ни в какой вид государственности, не были связаны никакими узами единомыслия. (…) В нынешние времена они множество раз пытались вредить нашей [державе], пересекая Исгр, по другую сторону которого они обитают. Не[729] знали ведь эти люди — а скорее звери, а не люди! — нынешнего положения там, [не знали], что держава [наша] уже не человеческая, но [полученная] от Бога, божественная и пребывающая в таком положении, что попросту не может претерпеть зло. Прозорливость императора быстро прерывала и останавливала их набеги, которые оканчивались либо ничем, либо очень малым ущербом, поскольку она имела небесное соратничество»[730]. Дальше оратор описывает последний набег «скифов» через замерзший Дунай, приготовления императора к столкновению с ними, ужас ромеев при виде размеров вражеского войска и их упование на Божью помощь.

«Войско, — продолжает Иоанн, — двинулось на врага, и результаты Божьего соратничества не замедлили выявиться… Столкновение было грандиозным, на кону стояло все. Крест Христов одержал решительную победу… Случилось великое избиение варваров… Словно подвергшись удару урагана, они тотчас пали духом и, далеко отбросив руками оружие, простерли их же в мольбе, взывая к милости [нашей] державы варварскими и неразборчивыми голосами (άσήμοις… φωναις). Но она явилась [варварам] настолько быстро и была явлена им [до такой степени] сверх всяческого ожидания, что теперь они стоят вместе с нами на удивление всем лицезрящим, с\овно превращенные (μεταπλασθέντες) из диких зверей в кротких людей, приведенные от своей прежней уродливости и странности (άμορφίας και άτοπίας) к нынешней приветливости и радушию (ίλαρότητα καί χάριν). Однако самое прекрасное и приводящее к наибольшему изумлению то, что они из нечестивых и неверных [превратились] в благочестивых и верных, едва только удостоились купели нетления. Это случилось как благодаря боголюбию [нашей] державы, так и по Божию человеколюбию. Сам [император] отметил их светом благодати, а от первозданного Духа получили они сей [новый] облик и преображение (μόρφωσή ταύτην και μεταποίησιν). Так умеет Бог усгроять человеческое спасение, так правитель [умеет], победив врагов, защитить [их], спасая против их воли, приводя к славе не знающих [об этом], научая богопознанию с помощью подарков и почестей. И вот племя беззаконное стало племенем святым (έθνος άγιον), новый Божий народ получился из того, который был издавна нечестив. Вновь действует призвание языцев (πάλιν ή κλήσις των εθνών ενεργός), вновь вера получила чудесное приращение, и Евангелие смогло добраться до краев земли (κατα των περάτων της γης τό εύαγγέλιον ισχυσεν). Так император приводит безбожников к своему Богу, так Бог подчиняет императору врагов и всячески отводит любое нападение На него… О православнейший из императоров… пасущий избранный [народ] Израильский, о предводящий, словно овец, этот свой угрюмый народ (βαρύν λαόν)… взгляни, как все они Добровольно со всех ног бегут к святому Сиону, к вере, этой Лагери городов, к твоему новому Иерусалиму, основателями и зиждителями которого являетесь Бог и ты… Сегодня он принимает твоих подданных… десятки тысяч сбегаются со всех краев земли, словно по сигналу… в общее прибежище всей вселенной. Оно принимает в себя города и страны, бесчисленные племена народов, которые неизреченным промыслом предал в твои руки Тот, кто подчиняет тебе народ твой, народ воистину «выдающийся» [Исх. 19. 5], очень, очень умножившийся, словно звезды на небе и песок на берегу морском» [731].

Мавропод был из немногих, кто верил, что печенеги действительно могут, несмотря на свою варварскую природу, совершенно переродиться под воздействием крещения. Господствовал противоположный взгляд. Так, уже знакомый нам Пселл в своем панегирике по тому же самому поводу высказывается довольно сдержанно, уподобляя печенегов ветхозаветному племени гаваонитян (II Цар. 21), которым удалось сделаться частью Израиля исключительно благодаря обману. Впрочем, он все же не может не восславить крещение язычников[732]. А вот Михаил Атталиат, описывая обращение печенегов, не считает нужным скрывать свои чувства: «[Они] дали в качестве заложников своих вождей и предводителей и, таким образом разыграв подчинение (δουλωσιν ούτως ύποκρινάμενοι), благодаря этому удостоились снисхождения… Император возымел цель отослать этих вождей, дабы они, может быть, вразумили единоплеменников. Случилось ему удостоить их божественной купели нового рождения и наградить величайшими почестями. Он превратил их в замирителей надвигавшейся войны и вернул назад, отдав каждого его собственному племени. Именно тогда он впервые узнал, что тщетно пытаться отбелить эфиопа (μάτην Αιθίοπα λευκαναί τις επιβάλλεται) и что кормить змею — то же самое, что благодетельствовать злому: ни у одного из них [оказанная им] милость не смогла вызвать благосклонности. Оказавшись среди своего народа, они стали невоздержно заниматься всем тем, к чему их побуждает и подстрекает обычай»[733].

Как мы убедились на примере Николая Мистика (см. выше, с. 189), в X в. в новокрещенных землях греки пытались вести себя по возможности гибко. Посмотрим, удалось ли им сохранить верность этому новому принципу в их миссионерской деятельности на Руси. В данном контексте любопытен эпизод с дискуссией, шедшей в окружении князя Владимира, о смертной казни. С языческих времен у руссов существовал обычай виры — денежного возмещения за убийство. В Византии же широко применялась смертная казнь и различные калечащие наказания. Две эти нормы пришли в противоречие. «Реша епископи Володимеру: «Се умножишася разбойници: почто не казниши ихъ?«Он же рече имъ: «Боюся греха“. Они же реша ему: «Ты посгавленъ еси от Бога на казнь злымъ, а добрымъ на милованье. Досгоить ти казнити разбойника, но со испытомъ“. Володимеръ же отвергъ виры, нача казнити разбойникы, и реша епископи и сгарци: «Рать многа; оже вира, то на оружьи и на коних буди“. И рече Володимеръ: «Тако буди“. И живяше Володимеръ по усгроенью отьню и дедню»[734]. Таким образом, греки сначала убеждают князя ввести смертную казнь, но потом, видимо, под воздействием «старцев» присоединяются к просьбе о возврате древнего обыкновения. Независимо от легендарности этого известия[735], оно передает уверенность летописца в том, что и епископы поддаются обстоятельствам. О гибкости греческих клириков на Руси свидетельствует и такой факт: несмотря на некоторые сомнения в святости Бориса и Глеба, которые имелись у византийских иерархов, те не чинили препятствий в их почитании, а первая литургия этим страстотерпцам была написана греческим митрополитом Руси Иоанном I[736].

Для изучения повседневной миссионерской практики полезно обратить внимание на те вопросы, которые задают митрополиту Руси греку Иоанну II[737]. С одной стороны, общий принцип митрополита выражен девизом: «Придерживайся скорее строгости, нежели обычая страны (πρόσκεισο ουν μάλλον τη άκριβεία ή τη συνήθεια της χώρας)», причем сказаны эти суровые слова в обоснование отрицательного ответа на вполне невинный вопрос, можно ли есть мясо убитых зверями животных[738]. Чрезвычайно суров митрополит в традиционном для византийских миссионеров вопросе о многоженстве: во–первых, он заявляет: «ты знаешь, что не отрекшиеся от многоженства являются чужими для веры»[739], а во–вторых, велит отказывать от причащения «тем, которые бесстыдно и не краснея допускают общение с двумя женами — это далеко от нынешнего благочестия и благопристойного ромейского жития (πόρρω γαρ τούτο τής νυν εύσεβείας και της Ρωμαϊκής εύσχήμονος πολιτείας)»[740]. Весьма любопытное признание![741] Благочестие мерится Иоанном по близости к византийскому обычаю. Столь же строг митрополит и в вопросе о браке: на сообщение о том, что лишь князья и бояре справляют христианскую свадьбу, а простые люди «поимають жены своя с плясанием и гуденьемь и плесканьемь», он заявляет: «Иже кроме божесгвенныя церкви и кроме благословенья творять свадьбу, таинопоимание наречеться, иже тако поимаются, якоже блудникомъ епитимию дати»[742].

Все приведенные примеры вроде бы указывают на сугубую строгость митрополита, но с другой стороны, среди его ответов есть два, в которых он выступает сторонником терпимости: во–первых, призывает не казнить и не подвергать калечащим наказаниям чародеев и волхвов[743], а во–вторых, разрешаает священникам «из‑за страшного холода и мороза» поддевать под свое облачение шкуры животных, «будь то съедобных или даже несъедобных»[744]. К вопросу об одеянии священников Иоанн возвращается еще и вторично: описав, как должен выглядеть иерей во время службы, он затем формулирует общее правило: «Если даже обычаи страны (ή της χώρας συνήθεια) подталкивают к тому, чтобы отклониться от этой [формы одежды], все же в церкви и во время церковной службы [следует] одеваться именно так, а вне их пусть наслаждаются местным обычаем (χαιρέτωσαν τω έγχωρίω εθει)»[745]. Конечно, эти уступки местной специфике немногочисленны. Вспомним, однако, что по византийским законам колдовство каралось смертью[746], и оценим хотя бы это проявление терпимости.

При том что греки, разумеется, принимали участие в христианизации Руси, данных об этом очень мало. Согласно летописным сообщениям, в 1051—1052 гг. «в Куев трие певци приидоша из Грецъ с роды своими»[747]. В позднем византийском «Повествовании о крещении», которое уже цитировалось выше (см. с. 216 ел.), говорится, что «Василий Македонский, который тогда держал ромейский скипетр, с радостью принял людей, посланных оттуда [с Руси], и отправил им архиерея, прославленного всяческим благочестием и добродетелью, а с ним двух мужей, Кирилла и Афанасия, которые также были весьма добродетельны, очень разумны и целомудренны; их отличали познания не только в Божественном Писании, но и в светских науках, как об этом свидетельствуют созданные ими буквы (γράμματα). Придя туда, [эти люди] всех бучили, крестили и привели к христианскому благочестию, идя, что народ сей — совершенно варварский и неотесанный, Названные разумнейшие мужи не знали, как преподать им 4 греческих буквы. Поэтому, чтобы [сей народ] не уклонился бы опять от благочестия, они начертали для них и преподал 35 букв»[748]. Этот фантастический рассказ, смешивающий воедино создание славянской азбуки и крещение Руси, весьма точно передает византийское ощущение, что вообще‑то вар· варов лучше было бы обращать в греческое православие, но те для него слишком грубы. Так же рассуждает о труде Кирилла и Мефодия и Феофилакт Охридский (ср. с. 243).

А что делали, помимо искоренения идолов, реальные греческие иерархи? Пожалуй, единственное свидетельство на этот счет можно найти в Комиссионном списке Новгородской Первой летописи: «Акимъ Корсунянинъ бе въ иепископьсгве лета 42; и бе въ него место ученикъ его Ефремъ, иже нась учаше»[749]. Помимо Киева и Новгорода, кафедры существовали в XI в. в Чернигове, Полоцке, Переяславле, Юрьеве, Ростове, Владимире–Волынском, Турове, а в XII в. также в Смоленске, Галиче, Рязани. Во всех этих городах сидели греки, которые по должности обязаны были заниматься просвещением местного населения, однако это — лишь общее соображение.

В отсутствие прямых свидетельств приходится полагаться на сведения вторичные и отчасти легендарные. Таково Житие миссионера XI в. Леонтия Ростовского[750], созданное спустя длительное время после смерти его героя. Мы имеем дело с литературной фикцией XII в.[751], в которой наличие у ростовской епархии византийских корней заявлялось с целью возвеличить суздальскую церковь в пику киевской[752].

Леонтий был скорее всего первым епископом Ростова[753], рукоположенным в 1073—1076 гг.[754], но в житии утверждается, что он «Царя града рожденья и воспитанья. Русьскыи же и мирьскыии (т. е. мерянский?) язык добре умеяше. Книгам русьским и гречьским велми хитръсловесен сказатель. От уносги оставль мира и бысгь черноризець чюден. За многою его добродетель епископомъ поставлен бысгь Ростову»[755]. Согласно житию, у Леонтия были предшественники, византийцы Феодор и Иларион, которые «досады и гонения не сгерпевъ, бежали во греки пакы»[756]. Видимо, все это является позднейшим вымыслом[757]. Согласно житию, деятельность Леонтия поначалу не увенчалась успехом: он был изгнан язычниками из Ростовского кремля, перебрался на окраину города, выстроил хижину у Брутовщинского потока и поставил там же маленькую церковь в честь Архистратига Михаила. К нему стали приходить дети, он наставлял их и сам кормил потом кутьей. Затем начали приходить и взрослые. Наконец Леонтия опять пригласили в Кремль. Учтя свой предыдущий опыт, он изменил тактику: «Наказающу в церкви, ласкающе младые дети отступите от лести идольския, и покланятися веровати въ Святую Троицю… Старии неверьсгвиемь своимь не внимаху ученью… Се блажены оставль старца, младенца учаше»[758]. Видимо, новый подход принес свои плоды, потому что «усгремишася невернии на святопомазаную главу и хотеще его изгнати и убити. Епископ же нимало не убояся, но укрепляше сущие с нимь презвутеры и дьяконы, глаголя: «Не боитеся, чада, не могут с нами без божия повеления ничего же сотворити“. И облечеся в священные ризы сущие с ним, изиде с кресты противу. И видевше его падоша вси мертви. Но святыи молитвою вся сдравы створи и научи веровати Христов и и крести я в Святую Троицю»[759]. Впрочем, торжество Леонтия было недолгим: он погиб в ходе языческого восстания.

Несмотря на свой, по всей видимости, фиктивный характер, Житие Леонтия отражало современную агиографу миссионерскую практику или, по крайней мере, представления о ней бытовавшие в русской среде. Идеальный миссионер не отчаивается при неудачах; действует лаской, но может проявить и твердость; обращается не только ко взрослым, но и к детям. Византийское происхождение Леонтия сказывается в его образованности, но никак не влияет на его общение с паствой[760].

Анонимная «Повесть о водворении христианства в Ростове» повествует о ранних событиях, но написана была в XIV в. В ней рассказывается о том, как архимандрит Ростовского Богоявленского монастыря Авраамий (конец XI в.?) долго боролся с идолом бога Волоса, но никак не мог его уничтожить. Однажды он повстречал некоего старца, который объявил о себе так: «Аз есмь, отче, Царяграда родом, пришлець есмь земли вашей странный»[761]. Старец посоветовал Авраамию отправиться в Царьград и молиться о победе над идолом в храме Иоанна Богослова. Авраамий, «печалуя… о долготе путней», тем не менее двинулся к Константинополю, но, лишь только перешел реку Ишню, встретил «человека страшна, благоговейна образом», который и оказался Иоанном Богословом. С его помощью архимандрит одолел Волоса. В этой поздней легенде Византия приходит на подмогу молодому русскому христианству как в лице странника, так и в лице апостола. Впрочем, «странник» в повести не является миссионером, поскольку вся дальнейшая проповедь в Ростове приписана Авраамию[762].

Греческий язык на Руси перестал употребляться в печатях князей — к концу XI в., епископов — во 2–й пол. XII в., митрополитов — в XIII в. В целом владение этим языком было среди руссов весьма ограниченным по сравнению с Болгарией[763] и даже, видимо, по сравнению с Суданом (ср. с. 252). Это относительное равнодушие Руси к грекам коррелировало с равнодушием самих греков к Руси: византийцы не проявляли никакой склонности к овладению местным языком. Митрополит Никифор[764] так обращается к киевлянам: «Не дан ми бысть дар язычный, по Божественному Павлу, яко тем языком творити ми порученная, и того ради безгласен посреде вас стоя, и молчу много»[765]. Языковой барьер был среди главнейших причин настороженности местного населения[766]. «Отсутствие на Руси грекоязычной «интеллектуальной элиты»… может быть, связано… с… пассивной позицией в стране носителей этого языка, которые его распространение и организацию школ не считали своей задачей»[767].

На восточных рубежах Империи место арабов в XI в. заняли турки–сельджуки. После поражения византийцев при Манцикерте (1071 г.) они захватили значительную часть Малой Азии. Процесс отвоевания этих земель обратно начал император Алексей Комнин (1081—1118 гг.) Время его правления, описанное дочерью императора Анной в «Алексиаде», ознаменовалось ростом миссионерских устремлений Константинополя. В процессе военно–политических контактов грекам часто удавалось склонять многих представителей сельджукской знати к крещению. Анна Комнина рассказывает об осаде византийцами Аполлонии в 1086—1087 гг. следующее: «Илхан… добровольно сдает город, а сам со своими кровными родственниками переходит на сторону императора, от которого получает многочисленные дары, в том числе и самый великий из них: я имею в виду святое крещение. Некоторые… узнав… о благоволении и щедрых дарах, с которыми самодержец встретил Илхана, также явились к Алексею и получили все, чего пожелали. Ведь император был истинно святым человеком: как в отношении своей добродетели, так и речи он был, можно сказать, высшим жрецом всяческого благочестия. Он был выдающимся учителем нашей догмы, обладал рвением и речью апостола (διδασκαλικώτατος τε γάρ ήν του ήμετέρου δόγματος καί άποστολικός την προαίρεσιν καί τον λόγον) и хотел обратить в нашу веру не только кочевников–скифов, но и всю Персию, а также варваров, которые населяют Египет и Ливию и справляют таинства Магомета»[768]. Впрочем, несмотря на столь широковещательную декларацию, конкретно описывает Анна лишь те обращения, которые совершались внутри Империи. К примеру, она говорит о том, как к Алексею в 1086 г. прибыл посол султана Чауш. «Император… видя, что Чауш— человек разумный, стал расспрашивать, откуда тот родом и кто его родители. Когда Чауш ответил, что по матери он ибериец, а отец его — турок, император стал усиленно уговаривать его принять святое крещение. Чауш согласился и клятвенно заверил самодержца, что, приняв крещение, не вернется назад… После этого Чауш… принял святое крещение, получил многочисленные дары и был назначен дукой Анхиала»[769]. Внутренняя миссионерская экспедиция была предпринята Алексеем в 1115 г., когда он прибыл в Филиппополь, являвшийся центром богомильства и павликиансгва. «Такое истинно апостольское деяние (πραγμα άποστολικώτατον) взял на себя и свершил этот великий человек!.. Выступив против манихеев, он завязал с ними скорее апостольское, чем военное сражение (άποστολικήν άναδεξάμενος άγωνίαν). Я бы назвала его тринадцатым апостолом (τρισκαιδέκατον αν Απόστολον όνωμάσαιμι), хотя некоторые приписывают такую славу Константину Великому. Мне же кажется, что Алексея можно считать равным самодержцу Константину или же, чтобы избежать возражений, следующим после Константина апостолом и императором… С утра до середины дня или до вечера, а иногда и до второй или третьей стражи ночи он призывал к себе манихеев, наставлял их в истинной вере… Многие из манихеев явились тогда… к священникам, признались в своих заблуждениях и сподобились святого крещения… Ежедневно он обращал к Богу сотню, а то и больше еретиков, так что общее число… сводилось ко многим тысячам. Но зачем говорить и распространяться о том, что известно всему миру, чему свидетели — Восток и Запад? Ведь Алексей различными способами обратил в нашу православную веру (πολυτρόπως εις τήν ήμετέραν ορθόδοξον μετήνεγκε πίστιν) целые города и области, погрязшие в различных ересях. Людям высокопоставленным он пожаловал богатые дары и записал их в число отборных воинов. Что же касается людей простого звания… то он собрал их всех вместе, с женами и детьми, и построил для них город… Тем и другим император (в этом его особая заслуга) выделил пашни, виноградники, дома и недвижимое имущество»[770].

Миссионерские усилия Алексея восхваляет и Феофилакт Охридский в своем панегирике императору: «Почему я не упоминаю о тех, кто приходил к тебе с востока, иногда поодиночке, иногда же группами? Спорят между собой [твоя] храбрость и [твоя] кротость, кто именно из них привел [их к тебе]. Ведь оба этих [твоих свойства] приписывают [эту победу] себе. Но, кого бы из них ни счесть победителем, победил император, который ради нас пустил в ход несказанные чары и кротостью склонил к себе жесгоковыйных. Самое же божественное в том, что он сватает их за Бога (Θεόν αύτοΐς προμνηστεύεται), и вводит их в свое царство, и делает частью тамошнего сената, и, отмыв этих «мужей крови «в родниках спасения, превращает их в «чад света» и облекает в ризу нетления. И сделал он их тварью света и спасения, дабы и из его рук, как [некогда] из рук Павла, принял Христос «приношение язычников» (προσφοράν των εθνών) [Рим. 15. 16]. Взгляните, однако, как самодержец проявляет себя апостолом (απόστολος ήμίν о αύτοκράτωρ ένδέδεικται) — это вытекает из [нашего] повествования как некое [логическое] следствие. Ты можешь назвать мне баснословного Прометея, который лепил (πλάττοντα) людей — я же в ответ со всеми основаниями выставлю тебе прометееву предусмотрительность[771] императора, переделывающего (μεταπλάττοντα) варваров в образ более человечный или [даже] божественный. А ведь он еще назначил «учителя язычников»(διδάσκαλον εθνών έγκατέστησεν) [1 Тим. 2. 7], дабы тот «верой и правдой» — я выражаюсь для тебя словами Павла направлял борозду Слова, умножая жатву для Бога»[772]. Здесь речь идет именно о техническом термине: Алексей Комнин учредил особый церковный пост — διδάσκαλος τών εθνών. К сожалению, мы совсем не знаем, какова была его компетенция.

Еще один панегирист Алексея Комнина, Мануил Стравороман, имеет в виду те же самые заслуги императора, но выражается он так выспренно, что понять, на что именно дела· ются намеки, довольно сложно: «Он заставил, — пишет Мануил в речи 1103 г., — некоторые народы, из тех, которые раньше с нами воевали, полюбить нас… а [имя] иных вообще изгладил из книги языческих имен (δλως άπαλείψας εκ του βιβλίου τών εθνικών ονομάτων), одним внушая страх, от других добиваясь приязни… изумляя их разумностью доводов и приятностью нрава»[773]. Видимо, «изглаживание» из книги язычников — это и есть крещение, хотя прямо об этом не говорится.

Поскольку, как отмечалось выше (см. с. 226 сл.), обращения номадов не имели сколь‑нибудь длительных последствий, Алексей Комнин успел отметиться и в деле христианизации печенегов. Разгромив их при Левунии в 1091 г., император поселил пленных варваров в Могленах[774] и, по всей видимости, крестил их — об этом можно догадаться из Жития Кирилла Филеота. В нем рассказывается, что Алексей посетил святого и спросил его, заслужил ли спасения души; тот, согласно его житию, ответил утвердительно и в доказательство перечислил все царские добродетели, а в конце добавил: «Наконец, если бы я захотел вспомнить тех из числа всех языков (έκ πασών γλωσσών), кого ты своим боголюбивым научением (διδαχής) привел ко Христу через святое крещение, то у меня не хватило бы времени, чтобы рассказать [обо всех]. Лучше упомяну [об одних только] скифах: ведь они были волками, пока ты с Божьей помощью и [по Его] милости однажды не обратил их, как чувственно, так и духовно (αίσθητώς και νοητώς χατατροπωσάμενος), и не сделал из них из всех овец, и не сопричислил к стаду Христову через купель второго рождения»[775].

Итак, можно утверждать, что императоры, и особенно Алексей Комнин, прилагали большие усилия для обращения всех нехристианских групп населения, находившихся на византийской территории, и относились к этой задаче как к выполнению религиозного долга. Чрезвычайно важны слова Анны о том, что ее отец собирался распространить христианство во всем некрещеном мире — раньше мы никогда не сталкивались с подобными декларациями! В отличие от Отцов церкви, которые, как мы помним, считали (см. с. 22) мир или уже крещенным, или собирающимся креститься в ближайшее время, Алексей реалистично оценивает как размеры некрещеного мира, так и сложность стоящей перед ним задачи. Но главное — для него эта задача не провиденциальная, не абстрактная, а конкретная. И «мир» для него — это не Империя, как для древних, а реальный, огромный и в основном чуждый ромеям мир. Принцесса не приписала своему отцу планов, которых он не питал, — об этом свидетельствует тот факт, что Алексей учредил специальную миссионерскую должность «учителя языцев». И тем не менее приходится признать, что у нас нет ни одного свидетельства об отправке им или кем бы то ни было в это время миссионерских посольств за границы Империи.

Особую страницу в историю византийской миссионерской концепции вписал Феофилакт, архиепископ завоеванной греками Болгарии, проведший первую половину жизни (до 1092 г.) при Константинопольском дворе, а вторую (вплоть до самой смерти в 1–й четверти XII в.) — в провинциальном славянском Охриде. На его примере хорошо виден противоречивый характер отношений ромейского иерарха со своей, Пусть все еще варварской, но все‑таки уже христианской паствой. В многочисленных письмах из Болгарии, оставленных Феофилактом, а также в его стихах рассеяно немало пассажей, позволявших исследователям трактовать его позицию поразному. С одной стороны, «природа болгар есть кормилиц всяческого зла»[776], и болгары, с точки зрения Феофилакта внимают ему, своему духовному пастырю, как осел — игре на лире[777]. Но с другой стороны, в качестве Охридского архиепископа тот же Феофилакт много делает для защиты своей паствы от произвола имперских чиновников[778]. С одной стороны, он убеждает подчиненных ему епископов–греков не оставлять свою паству без призора[779], а с другой — пишет в одном из стихотворений, что «попал на болгарский Кидар[780], отвергнутый от общения с Богом. Там я являюсь возделывателем одних волчцев[781]. Увы, увы, [я стал] оратаем проклятой земли»[782]. Но перу Феофилакта принадлежит и Пространное Житие Климента Охридского, давнего предшественника Феофилакта на Болгарской архиепископской кафедре, — житие, в котором славянский святой удостаивается самых восторженных похвал. Панегирик варварской святости выглядит так странно на фоне проклятий в адрес варваров, что некоторые исследователи пытались доказать: не мог один и тот же человек написать и письма, и житие. Однако теперь авторство Феофилакта твердо доказано[783]. Значит парадокс должен быть разрешен не внешними средствами, а изнутри авторской личности. Противоречивость отношения Феофилакта к болгарам хорошо прослежена Д. Оболенским[784], мы же хотим сосредоточиться на том, как Охридский архиепископ восприцимает миссионерскую деятельность. Его позиция, выраженная Житии Климента (которого он считает образцовым миссионером[785]), может быть сформулирована так: надо приспосабливать варваров к христианству такими, какие они есть, а христианство — упрощать для их понимания. Он хвалит славянских первоучителей Кирилла и Мефодия за то, что они создали «азбуку, соответствовавшую грубости болгарского языка (γράμματά τε έξευρέσθαι, δασύτητι Βουλγάρου γλώττης κατάλληλα)»[786]. Гибкости в подходе к варварам восхищается Феофилакт и в своем герое, Клименте: «Зная грубость народа и его невероятную тупость в деле овладения Писанием (του λαου παχύ καί περι τό νοήσαι γραφάς άτεχνώς δερμάτινον), [видя], что даже большинство священников не знают греческого, на котором они умели разве что читать по буквам, и что из‑за этого они подобны скотам (κάντεΰθεν κτηνώδεις δντας), [Климент]… придумал следующую хитрость: на все праздники он сочинил проповеди простые, ясные, не заключавшие в себе ничего глубокого или содержательного, но такие, которые не укрылись бы от понимания даже самого глупого (ήλιθιώτατον) из болгар. При помощи этих [сочинений] он воспитывал души простоватейших (άπλουστέρων) болгар, вскармливая молоком тех, кто не может принимать более твердую пищу [1 Кор. 3. 2], и явившись новым Павлом для болгар — этих новых коринфян»[787]. Климент, согласно Феофилакту, «всячески старался преодолеть равнодушие болгар к делам божественным, пытался собирать их, привлекая красотой [церковных] построек, и вообще смягчать дикость и грубость (άγριον και άτίθασον) их сердец, их черствость (άπόκροτον) в богопознании. Ничего удивительного, что он старался переменить помыслы людей на более кроткие и человечные»[788]. Каким же способом Климент добивался своей цели? Феофилакт рассказывает, что в Болгарии росли одни лишь «дикие» деревья, не приносившие «культурных» (ήμερων) плодов — Климент же «привез из греческой земли все виды культурных деревьев и путем прививок облагородил дички, дабы, как я думаю, воспитать таким способом и души людские»[789]. Перед нами — не только и даже не сколько рассказ о конкретной миссионерской деятельности Климента, сколько притча: византийскую культуру нельзя навязывать варварам, ее необходимо аккуратно прививать к их собственной[790]. Понятно, что Феофилакт расказывает не о Кирилле и Мефодии, уж тем более не о Клименте (который вообще был славянином и потому вряд ли испытывал те эмоции, которые приписал ему агиограф) — он излагает свою концепцию миссионерства в варварской стране, концепцию, родившуюся из его размышлений над собственной пастырской деятельностью: ведь он и себя называет «учителем болгар»[791].

Разумеется, столь гибкий подход к христианизации варваров ни на йоту не убавляет у Феофилакта империалистического чувства. В этом смысле весьма характерно второе его крупное агиографическое сочинение — Житие 15 тивериупольских мучеников. Данный текст был призван «удревнить» христианство на вверенной архиепископу территории, почтить тех мучеников, как римских, так и варварских, которые ее в давнее время прославили (ср. выше, с. 161 сл.). То есть по самому своему замыслу панегирик носит «интернациональный» характер, его автор радуется, что «племя варварское стало народом Божьим»[792], — и тем не менее ни на секунду не забывает о примате имперского над христианским. Когда он берется описать крещение Болгарии, это историческое событие выглядит не более чем довеском к ее мирному договору с Империей: «[Князь Борис] тотчас вступил в переговоры с василевсом ромеев… дабы заключить соглашение о мире и впредь вести жизнь тихую и безбурную, спокойную и незаметную, в полнейшем благочестии и скромности. А что если установить отношения истинно братские, жить друг с другом в единомыслии и любви? И предложил [Борис] верное ручательство (πίστιν άσφαλή): сам попросил о принятии божественного крещения и о присылке к нему священников, которые разъяснили бы им все христианство. Ромеи радостно приняли это известие о мире, которого они никогда от болгар не ожидали (μηδέποτε παρά Βουλγάρων έλπισθέν), и все быстро исполнили»[793]. Заметим, что Феофилакт нисколько не стремится приписать инициативу крещения Болгарии грекам — воздавая должное катехизаторским усилиям Климента и явно гордясь собственными успехами на ниве просвещения болгар, архиепископ явно не считает доблестью миссионерский жар; инициатива самих варваров казалась ему предпочтительнее.

В личности Феофилакта Охридского соединились все особенности византийского подхода к варварскому христианству: с одной стороны, этот греческий эрудит и сноб чувствует себя истинным просветителем, но с другой — ведет себя как настоящий византиец, т. е. не учит языка паствы, не проникается ее культурой; он гордится расширением христианского домена на варварские области, но не видит достоинства в миссии. Современному «национально» ориентированному сознанию трудно принять подобную дихотомию, однако в рамках православного универсализма она не так уж и парадоксальна. Ведь ромеи не только включали в своей пантеон славянских святых Ивана Рыльского, Стефана Неманю, Антония Печерского, Феодосия Тырновского, Бориса и Глеба[794], но и сами написали по–гречески жития многих варваров. Правда, сохранилось их не очень много: лишь Жития Наума Охридского и Ромила Видинского.

Итак, с точки зрения византийцев, варвары вполне могли быть святыми — но все же греческое православие было выше варварского[795]. Мало того, болгары все еще продолжали восприниматься как не до конца христиане. В так называемом «Дюканжевом списке» глав болгарской церкви про четырнадцатого архиепископа Болгарии, преемника Феофилакта, Льва Мунга, сказано так: «Лев Мунг, будучи [по происхождению] из иудеев, от предков удостоился дара быть учителем язычников (διδάσκαλος τών έθνών)»[796]. Здесь Лев сравнивается с апостолом Павлом: оба были иудеями и приняли христианство[797] — но вот третий элемент их уподобления не может не удивлять: ведь Павел наставлял подлинных язычников.

Болгары, конечно, чувствовали это отношение к себе и своему христианству. До нас дошел очень интересный славянский документ — «Солунская легенда». Когда он возник, точно не известно: скорее всего, в эпоху византийского господства в Болгарии или же в период Второго Болгарского царства[798]. История обретения славянской азбуки пересказана в этом памфлете от имени св. Кирилла: Божий глас велит герою идти просвещать болгар, «Аз оскорбех велико, понеже не знах камо есть земля Бльгарска»[799]. Когда Кирилл добрался до Солуни, «явих се митрополитоу Иоану, и егда поведохь ему, он поруга се мне велико и рече: о старче безумии, Бльгаре соуть человекоадци и тебе хотеть извести. Изидох на трьгь и чоухь Бльгаре говорещи и оусграши се срдце мое вь мне, и бих яко вь аде и тме»[800]. Благодаря чуду Кирилл обретает знание болгарского языка, «и азь исгребихь грьцки език. Енда посла мтрополить звати ме на трапезу, азь не разуме що грьцки глаголеть кь мне… Такожде и скрыха мене»[801]. Болгарские князья, узнав о появлении богопосланного мужа, осадили Солунь и вынудили греков отдать им Кирилла. Когда тот наконец оказался среди болгар, «азь ихь мало учахь, а они сами много преобретаху»[802]. Как видим, автор памфлета всеми силами старается приуменьшить роль не только греков вообще, но даже лично Кирилла в христианизации Болгарии. Главное же в том, что «Солунекая легенда» дает нам уникальный шанс взглянуть на греческий «имидж» варвара глазами самого варвара. Как бы маргинальны ни были в средневизантийское время легенды об «песьеглавцах» (ср. с. 24), болгары безошибочно разглядели в них самую суть отношения ромеев к окружающим их народам. Славянский автор словно подмигивает своим читателям: глядите, до какой нелепицы доходят греки — они нас считают «человекоядцами»![803]

Глава IX. Византийские миссии XII‑XIII вв.

I. Миссионерство Комнинов

Двенадцатое столетие стало периодом последнего расцвета централизованной Византийской империи. Внешнеполитическая ситуация складывалась более или менее благоприятно вплоть до 1176 г. В отношении к варварам XII в. отличается невероятным ростом империалистической риторики и сравнительным ослаблением христианизаторского пафоса.

В 1124 г. император Иоанн Комнин напал на турок–сельджуков в Малой Азии и, как рассказывает Иоанн Киннам, «обратив многих из них в благочестивую веру (επί την ευσεβή μεταφέρων δόξαν), увеличил тем самым (έντεϋθεν) численность ромейского войска. Ведь они, не занимавшиеся земледелием, пили молоко и ели мясо, подобно скифам, и всегда в разных местах прямо в поле разбивали шатры, становясь от этого легкой добычей для тех, кто хотел напасть на них»[804]. Этот небольшой пассаж весьма красноречив: во–первых, христианизация воспринимается как закономерное следствие военной победы. Во–вторых, она ведет к включению варваров в византийскую армию. И лишь на третьем месте говорится, что христианизация приведет к смене образа жизни: варвары перейдут от кочевания к оседлости, а это сделает их собственную жизнь более безопасной. То есть, Киннам подразумевает, что крещение варваров выгодно Византии, однако в практическом плане не бесполезно и для самих варваров. Но вот о спасении душ, пресмыкавшихся во мраке язычества, — у него ни слова!

Итак, некоторые усилия по христианизации продолжались и в XII в.[805], но основной акцент переносится с обращения варваров на их подчинение. Быть может, такое впечатление складывается из‑за того, что данный период особенно богат панегирической литературой, в которой льстивые восхваления истинных или мнимых побед императоров заслоняли их же миссионерские свершения, но и это, впрочем, весьма характерно. Уже в конце XI в. Феофилакт Охридский в своем панегирике Алексею Комнину заявлял: «Царская божественность побеждает звероподобную природу [варваров]!»[806] В дальнейшем же число таких заявлений резко возрастает, причем победам над варварами неизменно приписывается религиозное значение. Ритор Михаил Италик так взывает к императорам: «Пусть ведет вас Бог, как [вел он] древний Израиль… подчиняя варваров… предавая языцев»[807]. Энкомиаст Мануила Комнина Евфимий Малаки восклицает: «Кто [может быть] греховнее беззаконных и нечестивых варваров?!»[808]. Евстафий Солунский в панегирике Исааку Ангелу пишет: «Не скудеют у родоночальника зла [Диавола] дикие звери [варвары], наносящие вред пастве Божьей, однако всегда и у Бога, архипастыря христиан, найдется… тот, кто им противостанет и их уничтожит»[809]. Никифор Василаки в своем энкомии Иоанну Комнину объявляет пролитие варварской крови — богоугодным делом: «Клянусь твоими руками — варвароубийственными и христолюбивыми!»[810] Варварам же панегирист от имени императора обещает: «Я брошу вас под ноги, под ноги самодержавные, под ноги прекрасные, ноги, благовествующие о мире (πόδας εύαγγελιζομένους ειρήνην)»[811]. Слово «благовествующие» должно было бы значить — проповедующие христианство, но у Василаки даже оно звучит угрозой варварам!

Как видим, зачастую в XII в. боевые кличи у византийских панегиристов причудливо перемешиваются со словами о христианизации. Уже цитированный Евстафий Солунский в похвале императорам пишет: «Царям недостаточно детей, которые являются подарком их брака [с империей] — они честолюбиво стремятся завести себе детей при помощи войны; их подвиги производят им детей»[812]. Согласно Евстафию, Мануил Комнин, подобно Аврааму, превращает диких варваров в своих детей, подчиняя их своей власти и вере Христовой. Обращаясь к Мануилу, панегирист говорит: «Ты приводишь к Богу то, что чуждо вере (τό τήν πίστιν άλλότριον), и ведешь отступников к познанию Бога, и наполняешь Божий загон овцами, которых Бог, великий Пастырь, принял, и они не высосывались из Его загона»[813].

Видимо, цитированные панегирики произносились в связи с крещением мусульманских пленных: о том, что Мануил заботился об этом, свидетельствуют два распоряжения, изданные им в 1178 г., с детальными объяснениями того, какую анафему обязаны были произносить «мухаммедане», принимающие христианство[814] (ср. с. 320). В правление Мануила предпринимались и какие‑то собственно миссионерские шаги, но, как мы сейчас увидим, это была «пассивная» миссия. Так, Евфимий Торник в своей эпитафии афинскому митрополиту Николаю Айофеодориту, умершему в 1175 г., пишет: «Я видел, как ты излагал древние догматы спасения перед захожими язычниками (τοις εκ των εθνών έπιστρέφουσι τα σωτηριώδη πάλαι δόγματα προτιθέμενον); вместе с Павлом нес ты имя Господа и сделался учителем языцев (τών εθνών διδάσκαλος έχρημάτισας). О, блестящий язык, который умел околдовать даже варваров (καί βαρβάρους κατέθελγεν)! О, убедительность и сила слов, при помощи которых и горы, по выражению Господню, сдвигаются и переносятся на другое место, а превозносящиеся, то есть задирающие нос язычники (τα έπηρμένα εθνη δηλαδή υψηλοκάρδια) приходят к познанию истинной веры»[815]. Кто были эти «захожие» варвары — неизвестно. Тот же Торник в речи на приезд в Константинополь сельджукского султана дважды затрагивает религиозную проблематику. Первый случай — это причудливая метафора, которую можно воспринять как очень завуалированное предложение султану креститься. «Не нужна ли тебе купель? Вот, погрузись в воды реки и, когда твои глаза будут омыты, ты узришь того, кто царствует на небесах… Итак, почти императора, солнце вселенной»[816]. Вторая метафора более конкретна и важна: «Ты, [царь], убедил варваров прекратить насилия над христианами, предоставить им широкое поле для осуществления своего благочестия (χώραν σφίσι δούναι πλατείαν εις τό παρρησιάζεσθαι την εύσήβειαν) и принять в каждом городе духовных градодержцев [епископов]… Ты выдаешь замуж вдовиц — но не молодых, как то велит апостольская заповедь, а издавна вдовствующих и стосковавшихся по супружеской любви, и ныне церкви Востока вновь оделись в белые одежды и поют брачные песни, и утешают своих чад, опять полностью возвращенных им, и предмет брачных песнопений — исключительно император»[817]. Речь, безусловно, идет о том, что император убедил султана провозгласить веротерпимость и принять в завоеванных мусульманами византийских городах епископов из Константинополя. Метафорика брака — дело обычное при описании пастырских назначений, и тут Торник не оригинален. Однако весьма интересно, как он обращается с новозаветной цитатой: в Первом послании к Тимофею сказано: «Молодых же вдовиц не принимай, ибо они… желают вступать в брак» (1 Тим. 5. 11). Панегирист отвергает этот завет и настаивает, что в «брак» должны вступать как раз «издавна вдовствующие». Можно предположить, что здесь скрыта какая‑то полемика: видимо, некоторые люди при дворе считали, что достигнутое соглашение о веротерпимости следует использовать для открытия новых кафедр, т. е. для миссии, — Евфимий же присоединяется к мнению, что ситуацией нужно пользоваться лишь для окормления греков, оказавшихся под вражеским господством.

Имперский характер религиозной политики и, наоборот, религиозная окрашенность империализма в Византии накануне 1204 г. хорошо видны на следующем примере: в 1203 г. Робер де Клари встретил при Константинопольском дворе «нубийского царя»[818], который прибыл туда с визитом после паломничества в Иерусалим. «В его стране, — рассказывает де Клари, — все христиане от рождения, дети получают крест на лоб при помощи каленого железа». Эта деталь, вообще‑то характерная для Эфиопии, заставляет сомневаться, из какой именно африканской страны был царь[819], но нам–το, собственно, это и не так важно. Существенно лишь, что, оказывается, и на краю гибели Константинополь продолжал поддерживать отношения с бесконечно далекими, отрезанными от Империи огромным исламским миром христианскими странами Африки. Вряд ли здесь был чисто политический расчет — скорее сохранявшаяся с ранневизантийских времен претензия на символическое господство в православном мире.

II. Реликты византийского православия на Северном Кавказе

В течение XI‑XII вв. продолжалась работа византийских миссионеров в Алании, окончательно принявшей православие в конце X в. (см. с. 190). Аланы часто упоминаются в греческих источниках этого времени, аланские дружины служили по найму в византийских войсках. У нас есть одно любопытное свидетельство того, что конфессиональный фактор не был в этих деловых отношениях вовсе забыт: когда в 1073 г. аланы, не получив обещанной платы, взбунтовались, а полководец Алексей Комнин в районе Амасии заманил их в засаду, «он решил, что неблагочестиво было бы убивать их, раз они христиане (χριστιανούς όντας)»[820]. Однако о внутренней жизни в самом аланском государстве мы, увы, не знаем практически ничего; на том основании, что аристократические осетинские фамилии Царазоновых и Агузовых могут восходить соответственно к титулам цезарь и август[821], быть может, допустимо спекулировать об элементах имперской идеологии, усвоенных Аланией вместе с христианизацией, как это случалось и в других крещенных из Византии странах (ср. с. 81).

Чуть больше нам известно об аланской епархии Константинопольского патриархата. Она начинает фигурировать в списках византийских митрополий с начала XI в., под 1032 г. упоминается рядом с Русью[822]. Между двумя этими кафедрами имеется еще и то сходство, что обе (уникальным образом!) названы без конкретизации города, в котором сидит митрополит. Также без городов фигурируют обе митрополии и в нотации № 12[823]. В нотации № 13 к ним добавляется еще одна митрополия без столицы — «Туркия»[824].

Считается, что столицей Аланской митрополии был город, находившийся в районе современного поселка Нижний Архыз, но мы не знаем даже имени этого города. Между 1084 и 1105 гг. патриарх Николай III соединил Аланию с Сотириуполем[825], городом на юго–восточном побережье Черного моря, неподалеку от Трапезунда[826]. Почему состоялся этот перенос, прямых сведений нет. По печатям нам известны имена следующих митрополитов Алании XI‑XII вв.: Климента (1032 г.), Евсгратия, Иоанна Монастириота (ок. 1105 г.) и Георгия (1170— 1178 гг.)[827], однако никаких сведений о них не сохранилось. Гильом де Рубрук в XIII в. уверенно пишет: «Аланы — христиане греческого обряда, они используют греческий алфавит и имеют греческих священников». Впрочем, он немедленно добавляет: «Но они не схизматики, как греки, и уважают всех христиан»[828].

Как видим, наши знания об Алании носят весьма отрывочный характер. В этих обстоятельствах приходится опираться на косвенные данные археологии и эпиграфики.

Церковная архитектура Алании представлена весьма внушительным числом построек: на сегодняшний день их насчитывается 61, причем лишь ничтожная часть может быть отнесена к периоду ранней миссии[829]. Основное строительство идет в XI‑XII вв. Но есть ли у нас твердые основания считать, что именно византийцы возводили храмы для алан? Некоторые исследователи защищают эту точку зрения и объявляют церкви Алании центрами греческого миссионерства[830]. Косвенным свидетельством в пользу данной гипотезы может служить тот факт, что черкесы называют многочисленные древние храмы в районе реки Зеленчук «эллад–уна», т. е. «дома греков»[831].

Более всего греческих черт обычно усматривают в Зеленчукских, Сентинском и Шоанинском храмах. И все же прямых аналогий между византийской и аланской храмовой архитектурой нет. Типологически верхнекубанские храмы больше всего напоминают абхазские[832]. Вообще, как признает В. А. Кузнецов, в аланской архитектуре «мы не подразумеваем прямого и непосредственного воздействия византийской культуры»[833]. Некогда Ф. Дворник объявил «византийской миссионерской базиликой» (ср. с. 158) церковь, раскопанную в городище Гиляч, и сравнивал в ней некоторые храмы, открытые в Чехии. По уверенному суждению В. А. Кузнецова, на самом деле эта базилика датируется XI в. и не имеет ничего общего с моравскими храмами[834]. Итак, археология не дает нам неоспоримых доказательств активной деятельности в Алании византийских миссионеров. Скорее прослеживается влияние абхазской и грузинской традиций.

Более обнадеживающие сведения предоставляет эпиграфика. Греческий язык широко использовался в аланских надписях, ареал которых имеет западной границей долину Большой Лабы, а восточной — район Нальчика[835]. На реке Пшиш над Архызом найден фрагмент надписи со словами «την ψυχήν του δούλου σου» («…душу раба твоего») и «Κύριε βόηθι» («Господи, помоги»)[836]. Очевидно, что это была надгробная надпись, содержавшая молитву о милости к душе усопшего. Около сорока эпиграфических памятников Северного Кавказа собрано И. Ф. Помяловским[837]. Почти все они крайне фрагментарны и лишь немногие поддаются датировке. Нам важно, что в некоторых из них, пусть и гадательно, прочитываются местные имена: Άσμε[838], Ρανυς[839] и др. В поселке Гостагай Анапского района найдена надпись, созданная в XII в. в среде адыгских племен: «έκιμήθι о δούλος του θεου κέ τον τέκνον Όχωρμαζ Γενητζουαθα γινέ Καν.,.ατολ («Усоп раб Божий и младенец Охормаз. Генеджуата, жена Кан[…]атола»[840]·

Многочисленные кресты с греческими надписями встречаются в Прикубанье и Карачае[841].

Интересно отметить, что греческая письменность дала толчок развитию письма на местных языках Так, Этокская надпись XII в., выполнена частично по–гречески, частично по–кабардински[842]. Есть сведения и о попытках писать греческими буквами по–осетински: на реке Зеленчук в Северной Осетии найдена надпись «Ιησούς Χριστός о άγιος Νικόλαος» — и далее следует целый ряд слов на аланском языке, но заканчивается надпись опять по–гречески: «ό Θεός νικα»[843]. Обнаружен и перстень с осетинской надписью греческими буквами[844]. Все это дает основание предполагать, что византийские миссионеры в Алании находились длительное время и что они использовали греческий в качестве литургического языка, но одновременно воспитывали кадры местного духовенства, которое приспосабливало эллинские буквы для собственных наречий. Однако имеющегося материала слишком мало для ответственных выводов.

В языках и верованиях современных народов Северного Кавказа также можно обнаружить реликты византийского православия, правда, подчас в сильно искаженном виде. Например, адыги еще в XIX в. почитали Мерэм–Тхашхуо–Янь «Марию, мать великого бога», причем ее праздник (называвшийся Тхагрепх, «Господня дева») приходился на конец авгу. ста, т. е. восходил к Успению. Она же считалась покровительницей пчел под именем Мерисса — что очень похоже на греческое μέλισσα ‘пчела[845]. А ведь в православной народной мифологии Богородица как раз и связывалась с культом пчел[846]. Если фольклорные представления такого рода были принесены византийцами, то это — уникальное свидетельство «неофициальной» миссии, шедшей бок о бок с официальной. «Память о греко–византийцах сохранилась у адыгов еще в 19 в… — пишет один исследователь. — Существовали предания о пребывании среди адыгов греков«урыма“, принесших им христианство»[847]. К сожалению, он не дает ни одной ссылки и ни одной цитаты.

Гораздо больше греческих заимствований у осетин. Осетинский бог Апсати произошел от св. Евстафия[848]. В языческом пантеоне осетин присутствуют Вак–Герги (св. Георгий), Вак–Илла (св. Илья), Дон–Беттир (св. Петр). Связи между этими персонажами устанавливались подчас по отдаленной аналогии: так, если апостол Петр был рыбаком, то его осетинский аналог — это бог воды[849]. Название летнего месяца «амистол» (ср. балкарское «абэстол») явно восходит к слову «апостол», видимо, из‑за того, что на 29 июня падал праздник Петра и Павла. Обрядовый траурный пост, соблюдаемый женщинами, назывался «бариски» от παρασκευή «параскевы», а праздник осеннего перегона скота — «икина» — от греческого εγκαίνια (‘освящение храма’). Возможно, что бог домашнего очага Сафа появился из Саввы Освященного, также популярного на Ближнем Востоке[850]. Казалось бы, приведенных примеров достаточно, чтобы утверждать, что византийские верования, пусть и в «одичавшем» виде, глубоко закрепились в народном сознании варваров.

Однако все не так просто. Большинство православных имен и терминов вполне могли прийти на Северный Кавказ не прямо из Византии. Черкесское «бэрэскэжъий» ‘среда’, происходит не непосредственно из греческого παρασκευή, а прошло через грузинское посредство[851], а черкесское «чылисэ» ‘церковь’, как и абазинское «кьлисы» и убыхское «килисе», хоть и восходят к греческому термину, но заимствованы через турецкое посредство[852]. Слово «къалам» ‘перо’, изначально, конечно, греческое, проникло в кабардинский язык через грузино–арабско–турецкое посредство[853]. Что же касается таких слов, как кабардинские обозначения для Евангелия «Иинджил» и Библии «Теурат», то они вообще взяты из арабского языка[854]. Отмечавшийся осетинами в третье воскресенье июля праздник «Атюнаэг» несомненно вырос из памяти св. Афиногена, епископа Севастийского, поминавшегося 17 июля, но пришел он из Армении[855].

О том, что опосредование греческой религиозной лексики в высшей степени вероятно, свидетельствуют другие христианские вкрапления в северокавказские языки, носящие уже ярко выраженный грузинский характер: бог оспы Алары из грузинского Алаверды; слово «джвар» (крест) из грузинского слова для языческих божеств и их капищ; осенний праздник Гиоргуба из грузинского Гиогргоба и т. д. Такие ключевые для истории христианства слова абхазо–адыгских языков, как обозначения для колокола, храма, свечи, кадила, монаха дьякона, епископа, культового хлеба, пасхи, причастия, рождества, крещения, водосвятия, Великого четверга, азбуки все являются картвельскими заимствованиями[856]. В свете всего сказанного вряд ли можно согласиться с утверждением, будто «пережитки христианства… носят отчетливый отпечаток византийского влияния»[857] и что «если сравнить византийское культурное воздействие с грузинским, то следует признать, что влияние греков… было более длительным и глубоким»[858]. Скорее можно говорить о том, что наибольший след в северокавказских языках и верованиях оставили армянское, грузинское[859] и даже сирийское[860] христианство. Следы греческого влияния имеются, но не очень заметные[861].

Что касается Центрального Кавказа, то здесь никакого византийского влияния уже точно не ощущается. Утверждения типа: «Византию считаем центром, откуда в средневековье (предположительно до 9—10 вв.) проникало христианство к горцам… Центрального Кавказа»[862] основаны на чистой спекуляции[863].

Таким образом, на основании имеющихся скудных данных трудно судить о том, насколько активно в XI‑XII вв. византийцы участвовали в христианизации широких масс аланского населения. О том, к каким результатам привела их политика, мы поговорим ниже.

III. Византийская миссия 1204—1261 гг.

В XII в. Константинопольский патриархат охватывал обширную территорию, в том числе и варварские страны. В 40–х гг. византийский канонист Нил Доксопатор, подвизавшийся монахом на Сицилии, составил по заказу норманского короля трактат, в котором с гордостью заявлял, что патриарх распростирает свою юрисдикцию «до Херсона, и Хазарии, и Готии, и Халдии, и Авасгии, и Ивирии, и Алании… и от патриарха Константинопольского поставляется митрополит в Великую Росию»[864]. Даже если под Хазарией подразумевалась область Крыма (см. с. 183), то все равно картина была впечатляющая. Расчленение Империи крестоносцами[865] подорвало и роль патриарха в глазах варваров.

Однако катастрофа 1204 г. не означала прекращения византийского миссионерства — просто теперь греческим про. поведникам приходилось считаться как с отсутствием поди» тической поддержки со стороны имперской власти, так и с утратой религиозной монополии. Из недовольного письма папы Григория IX венгерскому королю от ноября 1234 г. мы узнаём следующее: «В Куманском епископстве живут некоторые племена, зовущиеся валахами, которые, хотя и именуются христианами, под [покровом] единой веры практикуют разнообразные ритуалы и обычаи… Они принимают всеобщие церковные таинства не от нашего достопочтенного брата епископа Куманского, а от каких‑то лже–епископов, держащихся греческого обряда (a quibusdam pseudoepiscopis Graecorum ritum habentibus)»[866]. Впрочем, были ли эти «лже–епископы» собственно греками, мы не знаем.

Из ромейских государств, образовавшихся на византийских землях после 1204 г., свою миссионерскую работу вел, вопервых, Эпирский деспотат. Митрополит Навпактский Иоанн Апокавк в похвале эпирскому деспоту Феодору ок. 1215 г. пишет: «Завоевав западные области… ты вернул их к прежнему христианскому образу жизни и состоянию, очистил бесчисленные множества латинян и скифов, многие епископии и святые обители освободив от латинской и скифской нечести»[867]. В энкомии эпирскому правителю Иоанну Дуке, составленном в 1250—1254 гг., Феодор Дука заявляет: «Ты даешь одним [варварам] божественную купель, словно второй, новый и носящий другое имя вестник благодати, новый Павел, уста Христовы, а других отрываешь от персидского поклонения огню и очищаешь от мерзкой грязи божественным духовным огнем»[868]. Речь идет об обращении каких‑то куманов. О том же эпизоде вспоминает, уже в эпитафии тому же Иоанну Дуке, Георгий дкрополит: «В чем великое чудо, сотворенное Ноем? Не в спасении ли ковчега от всемирного потопа? А разве его [Иоаннов] ковчег — вся ромейская земля — не больше и не славнее? Она спасена от вселенского, все увлекающего за собой прилива, она во множестве вызволила из бед чистых животных и благородных своих детей. Но мало этого — она присоединила к чистым еще и толпы нечистых, вытащив их из плотского потопления, а важнее того — спасши от [потопления] духовного. Разве не видите вы неисчислимое множество скифов? Иоанн освободил их от неотвратимой угрозы со стороны врагов и очистил в купели крещения от душевной скверны. И теперь они, являвшиеся раньше волками, суть овцы Христовы, предводимые первым пастухом и архипастырем Христом на место, полное травы и спасения. [Стали они] псами, которые во время передвижений лают, защищая господское наследие и даже малую его часть. Разве это не достойно [называться] чудом? Разве не похоже на те Моисеевы знамения и дивеса, коими прославляется Бог?»[869].

Какая‑то миссионерская деятельность шла и в другом греческом государстве, образовавшемся на развалинах Византии— Никейской империи. В 1222 г. никейский патриарх Мануил I писал: «Отовсюду [в Никею приходят] посланцы как северные (προσάρκτιοι), так и гиперборейские (υπερβόρεοι) и даже те, кто живут на востоке (άνίσχοντα ήλιον), прося и получая благородных и законных архиереев»[870]. Представитель эпирской церкви Георгий Вардан обращался к никейскому патриарху Герману II в 1228 г.: «Сеятель, ты вышел сеять семя истины. Ты разбрасываешь доброе семя: одно [упало] на изобилующий чудищами Понт, который сжимает в своих влажных объятиях многосемянность (πανσπερμίαν) тавроскифов, другое На крутые скалы, которые составляют высокие Араратские горы; дополнительный сев (έπισπορίαν) ты устраиваешь среди Мрачных гипербореев, населяющих ранее недоступные и невозделанные [земли] (τοίς ζοφεροίς Ύπερβορέοις αβατα καί ανήροτα τό πρό του έπινεμομένοις) и испытывающих сильный голод по тому чтобы послушать слово Господне»[871]. Но видимо, в обоих цитированных документах речь шла об окормлении уже существующих церквей, а не создании новых (ср. с. 252). В панегирике никейскому императору Феодору II Никифор Влеммид хвалит его за постройку монастыря Сосандр, в котором, по–видимому, велась какая‑то работа по обращению мусульман[872]. Впрочем, текст слишком темен, чтобы делать скольконибудь конкретные выводы: «О василевс, Авраам, отец народов, в слово [Божье] веруют бессчетные множества верных скифов (οί πιστοί Σκύθαι), которых твое отеческое [попечение] вывело с востока на свет солнца. Об этом свидетельствуют вместе с [детьми] Агари те, кто вновь родился у Сарры при твоем отцовстве (συμμαρτυρουσι τοις νΑγαρ δσοι πάλιν Σάρρας φανέντες υπό σοί πατρί τόκοι)»[873]. Православие было хорошо известно малоазийским правителям. При этом неудивительно, что варвары воспринимали «имперскую», триумфальную сторону византийской идеологии. Вот как Пахимер объясняет причины обращения Хан Газана Тохарского: «Он все более обращал свои помыслы на Александра, победителя Дария, и полюбил его деяния превыше всего остального. Через них он и сам стремился достичь того же и восхотел сподобиться славы за какиенибудь военные подвиги. Поэтому он в войнах использовал… ивиров, которые обладали огромным мужеством и от природы, и еще более из‑за чистой и безупречной христианской веры. По этой причине он, познав крест, являющийся победным христианским трофеем (σταυρόν μαθών τό των Χριστιανών τρόπαιον δν), использовал этих бойцов в войнах в качестве арьергарда»[874].

Важнейшим документом никейского миссионерства и уникальным памятником византийской миссии вообще является отчет епископа Феодора Аланского. В 1225 г.[875] Феодор прислал этот отчет никейскому патриарху Герману II. Данное послание написано невероятно запутанным языком, изобилует пустой риторикой, а реальные обстоятельства излагает весьма нечетко[876], но ничего лучшего у нас все равно нет, поэтому нам придется, набравшись терпения, распутать тугой клубок из намеков и аллюзий, составляющий большую часть этого документа.

Текст послания был составлен пастырем уже по возвращении в Никею — он сам пишет, что не решился бы сообщать обо всех обстоятельствах дела в письме (Alanicos, col. 404 D). В конце отчета составитель обращается к «братьям» с просьбой молиться за него — речь, видимо, идет о синоде никейских епископов. При этом сам Феодор жалуется на свое «светское» прошлое (Alanicos, col. 405 В) и признается, что пастырской деятельностью он раньше не занимался (Alanicos, col. 405 А). Причиной его путешествия в Аланию стало отсутствие там правильно поставленного епископа. Катастрофа 1204 г. вызвала сумятицу в окраинных диоцезах, так что, например, «в областях Боспора, Херсона и Сугдофулл тамошние правители не принимали епископов, рукоположенных и посланнных туда»[877]. Поначалу Феодор был преисполнен радужных иллюзий и считал свое призвание высоким — позднее вера в себя улетучилась под воздействием жизненной прозы. О том, что делалось в Алании, будущему епископу сообщил какой‑то человек, видимо, знакомый ему, но Феодор не поверил рассказу и даже «высокомерно обвинил рассказчика» (Alanicos, col. 404 С). Отсюда можно сделать осторожное предположение, что сам новоназначенный епископ был по происхождению алан; эта гипотеза подкрепляется тем фактом, что и он, и его отец постоянно обращают свою проповедь именно к аланам — не потому ли, что могли общаться с ними на их языке? Не это ли, кстати, имеет в виду Феодор, когда жалуется: «мой ум спутался, поскольку я должен был заново учиться по–варварски (μεταμανθάνειν τα βαρβαρικά)» (Alanicos, col. 389 В). Наконец, очень косвенным намеком на собственное варварское происхождение могут быть его слова: «Если я сделал недостойное, про. стите и наставьте: ведь я признаюсь в том, что и сам из числа обучаемых (τών μαθητευομένων είναι καθωμολόγησα)» (Alanicos, col. 408 С) — не исключено, что это аллюзия на знаменитый евангельский призыв «учите все народы». Но все это, конечно, очень шаткие аргументы, да и в любом случае Феодор чувствовал куда большую лояльность к греческой культуре, чем к своей «аланской крови».

По неизвестной причине поездка Феодора вызвала в Византии разноречивые суждения. Об этом можно заключить из следующей темной фразы: «Ныне лжепастыри (ψευδοποιμένες) осквернили вожделенный удел Христов. Я бы не поколебался заявить, что в местах пустынных и не орошаемых живой водою учения, и недоступных прекрасным стопам благовествующих (άβάτοις τοις τών εύαγγελιζομένων ώραίοις ποσί) цвел бутон веры, орошаемый лишь корнем первой проповеди (υπό της ρίζης του πρώτου κηρύγματος). От нее же и мы быстро (υφ’ ου τάχα καί ήμεις) воспламенились к любви. [Я говорю это], чтобы открыть то, что для многих сокрыто (απόρρητον έκκαλύψω), и несколько развернуть (υπαναπτύξω) причину этого моего путешествия, являющуюся предметом разноречий (άντιλεγομένην)» (Alanicos, col. 400 С). «Первой проповедью» Феодор мог назвать (метафорически) деятельность апостолов, отраженную в их апокрифических «хождениях», а мог и реальную проповедь византийцев в X в. — но в любом случае сам епископ не имел шансов «воспламениться» миссионерским жаром непосредственно от них. Строго говоря, эта фраза не позволяет даже утверждать, что Феодор родился в Алании — он мог вдохновиться апостольским примером и издалека. Но совсем остается непонятным, что уж такого тайного было в его поездке и почему она вызывала споры.

Видимо, это было как‑то связано с положением аланской епархии и проблемой ее подчиненности: как будет сказано ниже, за нее конкурировали церкви двух империй, образовавшихся на развалинах Византии: Никейской и ТрапезунДской. Феодор тронулся в путь в 1223 г.[878] и сначала прибыл в Херсон, где сразу столкнулся с недоброжелательством местлого епископа[879]. «Он не знал, что мы — апостолы Божьи», феодор выехал из города и начал проповедовать тем аланам, которые жили в Крыму, в окрестностях Херсона. «Мы привносили к ним слово увещевания, чтобы они жили в соответствии с призванием Христовым. Воистину это была паства, разбросанная по горам, пустыням и пропастям, не имеющая ни загона, ни хижины — готовая добыча диким зверям. Не было ведь у них и пастыря, хотя это являлось обязанностью для многих (εί καί πολλών τό επάγγελμα)» (Alanicos, col. 393). Видимо, из приведенных слов надо заключить, что никто не окормлял эту формально крещенную паству, хотя аланы жили в окрестностях Херсона: местечко с названием Алания упоминается под 1384 г. как предмет спора между епископами Херсона и Готии[880]. Феодор продолжает: «Но даже если бы кто‑нибудь и захотел, то не смог бы: ведь они раньше даже не слыхали, каким положено быть епископу, хотя и возглашал Павел, сия великая труба (намек на 14 главу 1 Послания Павла к Коринфянам. — С. И.), учитель народов. Поэтому они думают, что это наше епископство — [вещь, служащая лишь] к роскоши и заботящаяся о вещах земных (τρυφερον είναι έπισκοπειον καί σπουδάζον τα κοσμικά)».

Но епископ Херсонский выразил Феодору протест. «Речь тут же зашла о границах [епархии и о том, что его] епископство — местное (έγχώριος), а мое — проезжее и нарушающее границы (παροδευτόν καί παρόριον). Все это характерно для нынешних епископов и маскирует мелкость души и зависть… А ведь мы приступили к учению не всенародно, и на рукоположение не покушались (ού γάρ δημοσία του διδάσκειν προέστημεν, ου χειροτονίαν ήρπάσαμεν), чтобы он мог думать, будто против него злоумышляют. Упомянутым некоторым аланам мы давали ответы частным образом (έπί γωνίας άπεκρινάμεθα). Пусть нам будет предоставлено право прилюдно возвещать слово веры. Мы бы не стали вставать на пути у такого проповедника, мы бы дали возможность увидеть в этом умершего и воскресшего Бога–Слово». Но тем не менее Феодор был приведен на суд где между ним и херсонским епископом состоялся следующий обмен репликами: «Откуда ты такой взялся? — Как будто я другой веры или исповедания, как будто я не из той же самой церкви и не подчиняюсь тому же архипастырю! — К черту (άλλ ές κόρακας Ερρε) нечестивых и безбожных алан, которые еще хуже скифов (т. е., в данном случае, видимо, татар. — С. И.). — Да что же нам правильно было бы делать, если не нести апостольство?» (Alanicos, col. 396 В—С). Логика этого разговора, наверное, в том, что епископ Херсона считает алан слишком ничтожным поводом для ссоры между византийскими епископами, но автор с этим не согласен.

После отбытия из Херсона Феодор и его отец приплыли в Боспор, где последний предполагал сойти, — однако город не впустил их, «тогда отец остался у немногочисленных алан, снося все: бедность, упреки, издевательства — не все ведь выносят слово духовное. А мы двигались целых 60 дней через Скифию, бедняки, не имевшие в достатке ничего из необходимого. Единственным утешением было то, что [двигались мы] не слишком вдалеке от первой апостольской дороги… Увидали мы свою паству, это дело любимое и предпочтительное всему прочему». То, что находит Феодор по прибытии на место, вызывает у него глубокое отчаяние, так что он начинает подозревать скорый конец света и неизбежное явление Антихриста: «Увы! С нас начались беды. Пещь последнего несчастья скоро зажжется, и первым делом — у нас, подпитываемая мелким хворостом. Ведь не сразу огонь запалит бревна, поскольку Сатана обманывает веру более простодушных (τών άφελεστέρων τήν πίστιν). Увы! «Мы сделались такими, над которыми Ты как бы никогда не владычествовал“— гласит Писание [Ис. 63.19]. Увы, на апостольском фундаменте было построено [здание] из соломы и тростника, и стало оно добычей пламени» (Alanicos, col. 400 А—В).

Апостольским Феодор именует фундамент аланской церкви потому, что в его время по–прежнему имели популярность предания о «хождениях» в тех местах апостола Андрея. О том, что его культ поддерживался церковью Западного Предкавказья, свидетельствует и найденная на берегах Кубани греческая надпись с упоминанием этого апостола[881].

Дальше Феодор переходит к непосредственной причине своего прибытия — но выражается по–прежнему столь туманно, что понять, в чем состоит суть дела, практически невозможно. «Из некоего безымянного и по зимнему времени болотистого места воздвигся некий дух неверия и возмутил это море язычников (τήν των έθνών ταύτην διετάραξε θάλασσαν). Он увлек в пучину отчаяния корабль Церкви, у которого не было кормщика и который уже и так едва надеялся бороться с волнами» (Alanicos, col. 400—401). Дело, собственно, состояло в том, что аланский епископ умер: «Аланская церковь была лишена головного украшения, я говорю о том (неизвестно каком. — С. И.) святом пастыре и не лгавшем апостоле (τον άπόστολον μή ψευσάμενον)[882]: он скончался там (αύτου), хорошо послужив. А защитник зла с непокрытой, как говорится, головой, бесстыдно вступил в борьбу за церковь. Весьма искусны были его начинания (και οΐα τα έκείνου μηχανήματα καί προβλήματα): он разжигает бешенство корыстолюбия в одном из тех, которые были нужны ему для помощи (τήν τινι πρός υπουργίαν έκείνω έπιτηδείων)[883]. Он выставляет в качестве предлога простоту [этого] народа, и несчастья [нынешних] времен, и то, что [любой] тотчас совратил бы алан (τήν του έθνους αφέλειαν προδεικνύς, καί τό δυσπραγές του καιρού, καί δτι τους Άλανούς ευθύς ύποσύροιτ αν)» (Alanicos, col. 40ΙΑ). Кем был упомянутый «защитник зла», равно как и его помощник, мы не знаем — может быть, митрополит Трапезундский?

«Был у них некий знатный муж, имевший близкое родство с тем пастырем. Он придумывает нечто, достойное своей головы и совершенно нелепое: подобно тому побежденному[884] евангельскому демону берет с собой семерых других демонов, [а именно] тех волков, что были вокруг пастыря, и, что удивительно, мужей, недостойных общения с ним, беглецов из разных мест (άλλως άλλαχόθεν φυγάδας), в целом [не представлявших собою] ничего здорового, а также [прихватывает] кого‑то откуда‑то из лазов (τινα Λαζόθεν ποθέν), который единственный быстренько переоделся подобающим образом (μετενδυτοϋντα μόνον τάχα που καί επίτηδες)» (Alanicos, col. 401 В).

Этот темный рассказ, изобилующий непонятными для нас намеками, следует, быть может, толковать таким образом: получив назначение от Трапезундского митрополита, новый епископ Аланский отправился в свою епархию с группой священников, в которой лишь один был византийцем, а остальные— либо аланами, находившимися в окружении митрополита, либо какими‑то другими варварами, быть может, бежавшими от татарского нашествия. Во всяком случае, лишь один «лаз» испытывал потребность в перемене одеяния. Кстати, если термин μετενδυτέω не следует здесь понимать как монашеский постриг, то перед нами — уникальное свидетельство византийской миссионерской практики: переодевание в туземную одежду.

О том, до какой степени рассказ Феодора пронизан евангельскими аллюзиями, можно судить по одному только слову «волки», употребленному им в рассказе о трапезундских клириках; эта на первый взгляд ничем не мотивированная метафора отсылает к евангельскому: «Берегитесь лжепророков, которые приходят к вам в овечьей одежде, а внутри суть волки хищные» (Матф. 7.15).

Дальше Феодор развивает метафорику 12–й главы Евангелия от Матфея: «Найдя [Аланию] подметенной (σεσαρωμένην) и свободной от всеисполняющего благого Духа, он вступает [туда] свободной стопой. И становится последнее хуже первого (γίνεται τα έσχατα χειρονα τών πρώτων), а ведь даже и оно было не слишком здоровым» (Alanicos, col. 401 В). Цитаты из стихов 44—45 главы 12–й Матфея позволяют Феодору намекнуть на то, чего он не говорит впрямую: подобно человеку из Христовой притчи, которого на время покинул бес, Алания освободилась от язычества, но после него там остался ничем не заполненный вакуум, и тогда бес вернулся с семью другими бесами — в лице трапезундских клириков. Последние, если верить Феодору, занимались вымогательством у местного населения, «за то что не пренебрегли Аланией, так [прозябающей] без пастыря. Они, [мол], всё претерпели, всё вынеслй, ради того чтобы ей бесплатно был подарен жених» (Alanicos, col. 401 С). Автор отчета упрекает своего предшественника и за то, что тот слишком поспешно рукополагал местных священников, и за то, что вскоре оставил свой пост и вернулся в Трапезунд (Alanicos, col. 404 А). Впрочем, местные не видели в этом ничего дурного — они привыкли к такой чехарде: «ведь [среди них] есть такие, при ком сменилось уже три епископа, и теперь они видят меня четвертым!» (Alanicos, col. 404 В—405 А).

Новому епископу пришлось трудиться в условиях татарского набега. «Те несчастья, которые овладели аланским государством (τό κοινόν της Άλανίας), — кто я такой, чтобы врачевать их [своей] проповедью?» (Alanicos, col. 408D—409А). Но все же главное отчаяние вызывает у Феодора темнота его паствы: «Увы! Мне доверено пасти стада, выходящие из купели крещения, — а пасет их скорее смерть безверия. Ведь «они устами исповедуют», но… не веруют они сердцем в правду. Похоже, что «не стало благочестивого на этой земле «моей (Мих. 7.2)[885] и «страна сия не есть место покоя «для меня (Мих. 2. 10)» (Alanicos, col. 409 D). В этих сложных условиях Феодор ощущает в себе недостаток миссионерского искусства: «Представьте себе, что пришлось вытерпеть мне, жалкому иерею, не умеющему пастырствовать… О, я никчемный человек! Тотчас ощутил я тяжкое ярмо… О, до чего же могучим противником является древний враг [дьявол]!.. Что до меня, то он тотчас поставил меня в безвыходное положение. Ведь я не мог обратиться к кому‑либо другому, находящемуся в похожих обстоятельствах. Не было рядом ни отца, ни брата старшего, [людей], зарекомендовавших себя опытом и разумом, чтобы подать совет» (Alanicos, col. 405 А—D). Автор постоянно колеблется между самобичеваниями и упреками в адрес алан: «По пастве и пастыри (ποιμένας αμα καί ποίμνια)! Первое, я уверен, соответствует второму: какова жатва — таковы и делатели!» (Alanicos, col. 408 А—В). Играя евангельскими аллюзиями, епископ пишет: «[К нашему случаю] подходит пример притчи [Христовой]: сев пришелся на тернии. Правда, они были уже давно выполоты, но [и само] слово веры кое–где совершенно заглохло вместе с ними (συμπέπνικται), а где‑то прорастает вместе с терниями. Пожалуй, оно уже и само по навыку (υπό της εξεως) стало терновым» (Alanicos, col. 409 А—В). «Я боюсь, что никогда не пожну [столько, чтобы] наполнить [да. же] пригоршню, что [урожаем] снопа своего не набью себе и пазухи… Бесславный я пастырь и несчастливый земледелец! И тем не менее, словно «[проповедуя] с кровель (ώς επί δωμάτων)», мы понемножку собирали урожай[886], [а именно] тех, кто чуть преодолел всеобщую праматерь — заблуждение (τους υπεραναβάντας ολίγον την παμμητέρα[887] πλάνην) и по мере сил пожинает слово. Разве что и этим снова начали строить козни птицы небесные. Увы, нива моя приносит [лишь] тернии и колючки!» (Alanicos, col. 409 В).

«Паства моя, — сетует далее Феодор, — блудодействует не только под деревом, как написано [в Библии], но уже и на камнях и на водах[888]. И поклоняются они не истуканам, а неким демонам на высоких местах (προσκυνοϋσι μέν ου γλυπτοις, δαιμονίοις δε τισιν έν τοίς υψηλοίς)» (Alanicos, col. 409 В—С). Вряд ли в этом пассаже можно усмотреть свидетельство о реальных языческих реликтах у алан — автор вновь играет библейскими аллюзиями: сначала он намекает на ту главу Книги Иеремии, где Бог обращается к Израилю и Иудее, как к прелюбодейницам, изменившим супружескому долгу: «Видел ли ты, что делала отступница, дочь Израиля? Она ходила на всякую высокую гору и под всякое ветвистое дерево, и там блудодействовала… И явным блудодейством она осквернила землю, и прелюбодействовала с камнем и деревом» (Иер. 3.6; 9). Затем встык следует аллюзия на Псалом 96, стих 7: «Да постыдятся все, служащие истуканам (προσκυνούντες τοίς γλυπτοις), хвалящиеся идолами». Но намечена, как кажется, и еще одна аллюзия — на Четвертую Книгу Царств: «И совершал жертвы и курения на высотах и на холмах и под всяким тенистым деревом (έν τοίς υψηλοίς καί έπί τών βουνών καί υποκάτω παντός ξύλου άλσόδους)» (4 Цар. 16.4). Лишь очень редко среди сплошного частокола библейских цитат и аллюзий можно встретить у феодора восклицание, идущее от души: «Одно только название, что аланы — христиане (Χριστιανοί δέ μόνον όνόματι Αλανοί)» (Alanicos, col. 409 С) или: «Моих прихожан отличает склонность к убийству» (Alanicos, col. 412 В).

Обычно же об истинных заботах епископа Аланского можно догадаться, лишь расшифровав сложные ребусы. Например, он пишет: «Есть и у меня некое маленькое воинство, которое Бог выводит от умственного Фараона. И я его вывожу — хоть и не как Моисей, но все‑таки. Однако совершают набеги египетские военачальники: душа, в гневе стремящаяся к убийству, страсть к земному, которая побуждает оскверняться с иноплеменниками, склонность извращенного [ума], по большей части не противостоящего никаким нелепым верованиям (καί τό του λοξού περίτρεπτον περί τινας άτοπους δόξας ούκ αντιτεινον ώς δια πολλά). И где столп облачный, который дал [водам] расступиться? Да и как бы расступилось море языцев?» (Alanicos, col. 409 С—D). Понятно, что этим пассажем Феодор намекает на широко распространенную в Византии метафору, уподобляющую христиан Израилю. В приведенном тексте есть цитаты из Книги Исход (13.21—22; 14.7; 15.8) — но есть и отблески реальности: Феодора волнуют кровожадность алан, их браки с окружающими (видимо, языческими) племенами и склонность к ересям. Или другая сложная головоломка: «Разве я не Авдий? Ведь тот, служа Ахаву, не преклонил колен перед Ваалом» (Alanicos, col. 409 D—412 А). Из этих слов можно кое‑что понять о взаимоотношениях Феодора с местным властителем. Дело в том, что автор отсылает нас к Третьей Книге Царств (гл. 16—18): царь Израильский Ахав под влиянием своей жены Иезавели уклонился из единобожия в язычество и даже воздвиг жертвенник Ваалу, за что Бог наказывал царство засухой. Пророк Илия обличал нечестие царя, но вынужден был скрываться. Авдий, начальствовавший над царским дворцом, хоть и пользовался доверием Ахава, тем не менее старался вести себя богогоязненно. Когда Илия, встретив Авдия, велел ему быть посредником между собой и Ахавом, Авдий просил Не ставить его в столь тяжелое положение, ссылаясь как раз на свою тайную добродетельность (18.7—15). Видимо, под Ахавом подразумевается правитель Алании, уклоняющийся из Христианства в язычество. Весьма примечательно, что самого себя Феодор уподобляет не независимому Илии, а изворачивающемуся и идущему на компромиссы с властью Авдию.

Феодор не раз пожалел, что принял Аланию: «Ради чего дерзнул я на ту клятву [епископскую]? В удел мне досталось «небо медное, земля железная»(Втор. 28.23), мой надел «не засеян и не вспахан»» (Alanicos, col. 412 А). Автор предлагает читателю замысловатый гибрид из Ветхого Завета и Гомера: «медным небом и железной землей» грозит Бог иудеям в случае неповиновения Его заповедям, а «незасеянная и невспаханная земля» упомянуты в «Одиссее» при описании необитаемого острова, на который приплыл Одиссей, — видимо, таким же странником видит Феодор и себя. Один из ребусов обличает в Феодоре обидчивость: «Итак, я со всем тщанием храню свидетельства: например, над кем‑то издеваются из‑за лысины, если он обнажает голову… дабы священнослужить… И кто [тот] Елисей, чтобы кара последовала немедленно?» (Alanicos, col. 412 В—С). Здесь намек на Четвертую Книгу Царств: «Когда [Елисей] шел дорогою, малые дети вышли из города, и насмехались над ним, и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся и увидел их, и проклял их именем Господним. И вышли две медведицы из леса, и растерзали из них сорок два ребенка» (4 Цар. 2.23—24). Можно заключить, что Феодор сам был лыс и подвергался за это насмешкам паствы. Видимо, он мстительно копил свои обиды и не раз молился о такой же каре для алан, какую претерпели дети в Библии.

И все‑таки, несмотря ни на что, Феодор ощущает себя миссионером. Характерный пример: обращаясь к патриарху Герману, он неточно цитирует псалом: «Возведи, отче, глаза к Богу. Простри руки туда, откуда ты просил для нас благодати. Проси ныне, чтобы свершил я путь [свой], чтобы соблюл веру, чтобы «научил беззаконных путям Господним, чтобы обратил нечестивых (ασεβείς έπιστρέψαι)»». Между тем, в 50 Псалме сказано: «Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся (ασεβείς επί σε έπιστρέψουσιν)», т. е. понятие «обращения» переосмыслено Феодором из действия самих «нечестивых» в действие миссионера!

Разобранный нами страннейший документ, в котором реальные чувства спрятаны под десятками слоев риторики, а о сути дела можно лишь догадываться по бледным отсветам в броне библейских цитат, — это, несмотря ни на что, есть миссионерский отчет. Таков был миссионер, долженствовавшей вернуть алан обратно к забытому ими христианству. Можно конечно, допустить, что в такой манере Феодор изъяснялся лишь с патриархом, а с варварами общался на доступном им уровне, но верится в это с трудом. Как было показано выше, в сознании алан христианский пласт тонким слоем лежал на поверхности гигантского массива языческих верований. Для их искоренения нужна была огромная работа, с которой не могли справиться наезжавшие из Византии эмиссары. Следствием этого стала ситуация, описанная в том же XIII столетии западным путешественником Юлианом: «Те, кто там считается христианами, соблюдают [обычай] не пить и не есть из сосуда, в котором случайно издохла мышь или ела собака, прежде чем их священник не благословит сосуд, а кто поступает иначе, отчуждается от христианства… У них человекоубийство не считается ни за что»[889].

Глава X. Миссионерство поздневизантийской эпохи

Выше уже шла речь о том, что крестившиеся варвары не переставали оставаться в глазах греков все теми же варварами. Такое отношение сохранялось и в поздней Империи. Когда в 1265 г. император Михаил Палеолог решил низложить патриарха Арсения, в качестве вины иерарха было названо совместное моление в церкви с иконийским султаном во время его визита в Константинополь и предоставление варварам для мытья купелей с изображениями креста. Хотя защитники патриарха указывали на то, что султан был христианином, это ничего не меняло в приговоре[890]. Особенно вопиющим выглядит отношение византийцев к болгарам, которые являлись православными уже много веков (ср. выше, с. 226 сл.). К примеру, рассказ об основании обители Парория в Болгарии в Житии Григория Синаита (XIV в.) выглядит так, будто дело происходит в совершенно дикой стране: «Он укротил (εξημέρωσε) ту пустынную и ненаселенную землю и создал священейший монашеский град… Тамошних диких и звероподоб' ных (άπηγριωμένους καί θηριώδεις) жителей, погрязших в постоянном грабеже, кражах и человекоубийстве, он одним своим видом и вразумлением приводил ко кротости (εις τό ήμερώτερον μετεσκεύασε)… Те, кто прежде был по своему нраву волками и скорыми на зло неукротимыми рысями, благодаря его… поучениям просветлились разумом и крестившись (φωτισθέντες) честно служили Богу»[891].

Вот Никифор Григора (1–я пол. XIV в.) рассказывает о том, как тюркские кочевники под водительством султана Малика «были освящены божественным крещением и причислены к ромейскому войску»[892]. Но ведь «эфиопа не отбелишь!» (см. с. 230): «Сначала Малик вместе со всеми своими людьми был почтен божественным крещением, да вдобавок получил от императора достаточное вознаграждение, но затем пренебрег своими клятвами, возненавидел узы и законы благочестия (άποστέρξας τους της εύσεβείας θεσμούς τε καί νόμους) и перебежал к врагам ромеев»[893]. Самое интересное здесь в том, что Малик перешел отнюдь не на сторону мусульман, как можно заключить из этой фразы, а к православному королю Сербии — значит, благочестием Григора называет вовсе не православие, а лояльность к Империи. Впрочем, так же, по всей видимости, воспринимали ситуацию и сами варвары. Григора повествует, как «одна скифская женщина, жившая возле Истра, издавна хотела перейти к ромеям и получить божественное крещение… и вот когда она увидела, что прямо перед ее дверьми гонят ромейских пленных… она взяла себе мужа из пленных ромеев… При удобном случае она прошла обряд божественного крещения и отправилась в царственный град»[894]. Ясно, что крещение воспринимается этой скифянкой (очевидно, половчанкой?) как форма перехода в имперское подданство. Сам же Никифор Григора никаких варваров, даже давно христианизованных, не считает истинными православными: «Там же [в Струмице] мы отпраздновали и божественную Пасху. Тягостно и вопреки нашему древнему обычаю (άνιαρώς καί παρα την άρχήθεν ήμίν συνήθειαν) — однако отпраздновали‑таки! У всех тамошних [жителей] — вздорный навык ритмически петь священные песнопения, пользуясь в высшей степени варварским языком (βάρβαρον ήσκηκόσι γλώτταν ώς τα πολλά)…»[895]. В одном из писем того же Григоры издевательски описано, как он в своем путешествии по Болгарии прибывает в какую‑то деревню, о существовании которой возвещает лай собак, «показывающий, что она густо населена и достаточна по размерам для того, чтобы дать кров людям, с большим трудом крещенным (πόνω πολλώ βαπτισθέντας… ανθρώπους)»[896]. А вот как тот же Григора отзывается о христианстве на Руси: «В последние времена божественная проповедь благочестия распространилась и туда, и большинство из них по крайней мере некоторые ее фрагменты усвоило (τα πλειω μέν αυτών αύτοϋ γε έδράξαντο μέρη). При этом они, во–первых, преисполнились горячей ревности о божественном, а во–вторых, без особых усилий (άπραγμόνως) приняли божественное крещение. Но то там, то здесь у них рассеяны (ένιαξοϋ καί σποράδην) элементы прежнего зла [язычества]»[897].

В конце XIII — нач. XIV в. известный агиограф Константин Акрополит написал цветистый панегирик в честь святого Варвара. История, которая так или иначе легла в основу его (не дошедшего по–гречески) Жития, произошла в 820–х гг., когда один из африканских пиратов, участвовавших в набеге на Этолию, отстал от своей шайки и, блуждая по горам, однажды под впечатлением от зрелища литургии обратился в христианство, а затем яростным умерщвлением плоти снискал себе не только спасение души, но и ореол святости[898]. Культ Варвара невероятно процвел в поздней Византии, его могила служила популярным местом паломничества, и Акрополит, сам нанеся туда визит, взялся за перо. Его панегирик — очень характерный документ византийского восприятия варваров. Главная эмоция — это искреннее восхищение тем, какие поразительные чудеса под силу Богу. «Удивительно, что самые приземленные и дикие разумом (χθονιώτεροι καί νωθέστεροι τήν διάνοιαν) показывают себя тонкими и возвышенными, разумными и мудрыми»[899]. Варвар представлен во всей его чудовищности, которую читатель видит глазами испуганного византийского священника, в чью церковь заявился герой панегирика: «Он узрел Варвара, выглядящего дико, но еще более дико мычащего, произносящего нечленораздельные и по большей части бессмысленные звуки: ведь даже те греческие слова, которые он со временем усвоил, он воспроизводил по–варварски, и когда он говорил, его речь звучала звероподобно и неблагозвучно»[900]. Однако именно предельное простодушие позволяет Варвару увидеть очами то, что обычные христиане увидеть не могут: как ангелы участвуют в литургии (ср. с. 217). В конце концов дикарь «исповедует Святую Троицу и словно некий новый Кандакия (см. с. 18) просит о крещении и получает его»[901]. Вместе с катехизацией новокрещеный должен совершенно изменить и свою варварскую сущность; священник обращается к нему с призывом: «Встань вместе с нами против нечестивых, чужеязычных нам (ήμίν άλλοθρόων) агарян, от коих ты отступился, чью кровожадность ты возненавидел, от коих отвратившись, ты возлюбил наши обычаи (τα ήμέτερα) и сопричислился христианам… Сражайся за нашу державу, поборай наших недругов, защищай скипетр нашего царства!»[902] Таким образом, Варвар, сделавшись христианином, по необходимости перестает быть и варваром. Для наших целей важно обратить внимание на то, что ни малейшего намека на миссионерство Акрополит не делает: его герой сам настаивает на крещении, тогда как второй персонаж панегирика, священник, не испытывает перед ним ничего кроме страха. Обращение Варвара — Божье чудо. «Господь, производящий бытие из небытия, делает и из варвара святого»[903].

Помимо панегирика Акрополита, в адрес св. Варвара было сочинено несколько стихотворных эпитафий, в которых также подчеркивается, что их герой преодолел свое варварство, ср.: «Мироточивость твоей могилы, отче, доказывает, что ты не варвар, а благородный (Βάρβαρον ούχί, εύγενή δε)»[904].

Но вернемся к вопросу о христианизаторской деятельности. Государственное миссионерство продолжалось после отвоевания Константинополя греками. Мануил Оловол в своем панегирике Михаилу VIII пишет: «Ты решил выказать доблесть не только в борьбе против варваров, но постарался обрести и в явном виде представить трофеи, полученные в схватке с самой варварской неотесанностью, то есть с их звериной бессловесностью (κατ’ αύτης της βαρβαρώδους αγροικίας ήγουν κτηνώδους άλογίας). Ведь слово является добродетелью и даром, для Бога почтеннейшим и приятнейшим, а бессловесность — злом, худшим, нежели всякое другое зло»[905]. О чем конкретно идет речь, мы не знаем, но ясно, что превозносится какой‑то просветительский, а скорее всего христианизаторский опыт императора.

В 1265 г. Михаил VIII выдал свою побочную дочь Марию замуж за Абака, наследника монгольского престола. С ней поехал Феодосий Вилигардуэн, архимандрит монастыря Пантократора. Вот как рассказывает об этом армянский историк Вардан: «Для Абака привезли из Греции жену Деспину (т. е. «госпожу». — С. И.)… с условием, чтобы Абака сперва крестился и уже после того венчался бы с ней. Прошел слух, будто он действительно крестился и женился на ней, во славу Христа»[906]. А другой армянский автор, Кириакос, повествует, что Мария прибыла в сопровождении патриарха Антиохийского и других епископов. «Окрестив Абака–хана, они обвенчали его»[907]. Абака чеканил на своих монетах слова «Во имя Отца и Сына и Св. Духа», его супруга, так называемая «деспина», выписала из Константинополя мастеров, чтобы украсить церковь в Табризе. В 1282 г. Абака участвовал в праздновании Пасхи в Хамадане; сам он был крещен под именем Николая[908]. Впрочем, сколько‑нибудь глубоких корней православие у монголов не пустило.

Император Мануил Палеолог, на самом закате Империи, писал в надгробной речи по случаю смерти своего брата Феодора: «Силой языка он обращал к человеколюбию даже величайшую дикость скифов»[909] — но имеется ли в виду при этом христианизация, сказать трудно. Столь же неясно и то, предпринимал ли сам император Мануил какие‑нибудь усилия для крещения албанских племен, расселенных им на Пелопоннесе: иеромонах Исидор, будущий митрополит Киевский, хвалит императора лишь за то, что он «смягчил их нрав (έστόρησας φρόνημα), прежде дикий»[910]. А когда один османский царевич, который, живя заложником в Империи, «полюбил греческую культуру… и настолько воспылал страстью к образованию… что обратился к императору Мануилу, прося крестить его по христианскому закону и ежедневно заверяя, что он христианин, царь [Мануил] не захотел и слушать, [опасаясь], как бы из этого не вышло скандала»[911]. Отсюда видно, что на закате Империи к обычному снобистскому взгляду византийцев на варваров прибавился еще и страх рассердить могущественных мусульманских правителей.

Некоторые ромеи начинали отдавать себе отчет в том, что Империя больше не является средоточием не только вселенской власти, но даже и вселенского православия. Феодор Метохит признает, что положение страны является бедственным даже по сравнению «с теми, кто научился и познал божественное от нас»[912]. Это отрезвление поневоле заставляло церковь искать нестандартные ходы, к которым она бы не стала прибегать, пока Империя была могущественна. По понятным причинам первыми вынуждены были научиться терпимости к варварам те осколки православного эллинства, которые утеряли связь с собственно Византией. Многие из них продолжали существовать на периферии средиземноморского мира и зачастую вели какую‑то миссионерскую деятельность среди окружающего их варварского населения. Характерный пример в этом смысле — христианизация татар в Крыму[913]. В греческом Синаксаре из города Сугдеи, имевшего уже весьма ослабленные связи с Империей, есть заметки на полях, в которых фигурируют многие персонажи татарского происхождения, например «архиепископ Сугдейский кир Захария, сын Толайя»[914]· Весьма важны две надписи, первая от 1275, вторая от 1276 г.: «έτελι’ωθ οι δουλ τώ Παρασκευή Τατάρϊσσα χριστ», т. е. «скончалась раба Божия Параскева, христианская татарка»[915], и «έτελϊωθ ο δουλ του Θου Ιώ χριστ τατρ», т. е. «скончался раб Божий Иоанн, христианский татарин»[916]. Обе надписи сделаны малограмотным человеком, по всей видимости, принадлежавшим к низшему клиру Сугдеи. К нему же принадлежали и скончавшиеся татары. Все это говорит о том, что христианство пустило корни среди варваров. О возможной миссионерской деятельности «пещерных» монастырей Крыма свидетельствуют баптистерии, годившиеся для крещения взрослых, которые датируются поздневизантийским временем и обнаружены в комплексах Шулдан и Челтер–Коба, в церкви «Судилище» в Эски–Кермене и «Атка» в Инкермане[917]. В грекоязычных христианских эпитафиях XIV‑XV вв. из горного Крыма встречаются очевидно варварские имена: Μιχαήλ υος του Σατίκ (1271 г.), Καλανιτζα (дважды: 1342 г. и 1347 г.), Θεοδωρίτζης καί Χαταις αδελφός αύτοϋ, υιοί Παλπαν του Τζοταγαι (1362 г. — чтение А. Ю. Виноградова), Κουμάνησα ή θυγάτηρ αγίου Θεοδωρήτου του Χαντίμ (1362 г.), Σολτηκραη ό ιερατικός υιός του Τσιμουκτι (1362 г.), Τζουπανης του Ιανακυ (1364 г.), Χατου (1383 г.), Αλεξις υιός του Μπελαη (1392 г.), Αγάτη υος τής Παλκου (1417 г.), Βασίλης ΑμΛογου (1448 г.)[918].

В XIV в. возрастает количество упоминаний об аланской церкви в документах Константинопольского патриархата. В 1356 г. патриарх Филофей разбирал странный случай, когда аланский митрополит Симеон отправился к монгольскому хану и получил от него ярлык (διαλείχιον), «не желая подчиняться церкви». Кроме того, аланский митрополит присвоил себе право рукополагать Кавказского митрополита и «сарайского епископа (Σαραΐου έπίσκοπον) (ср. ниже), дав ему право свободно служить». За все эти прегрешения он был низложен[919]. Значит, аланский иерарх вел какую‑то миссионерскую деятельность, конкурировавшую с активностью Константинополя.

Новое отношение к варварам ощущается и в имперском центре. Приведем один, на первый взгляд мелкий пример: Никифор Каллист Ксантопул (2–я пол. XIII — 1–я пол. XIV в.) в своей «Церковной истории» пересказывает уже известный нам эпизод с епископом Малой Скифии Феотимом, умиротворявшим гуннов (см. с. 116). Повторив за своим источником, Созоменом, что епископ действовал «угощениями и подарками», Никифор уже от себя добавляет к этой картине штрихи, свойственные, видимо, его собственной эпохе: Феотим, оказывается, действовал «с некоторым искусством (τέχνη δή τινι)», а именно еще и «подходящими речами (καί λόγοις έπιεικέσι)»[920], которых нет у Созомена.

Если говорить о вещах более масштабных, то новое отношение проявляется в создании церковных провинций на варварской территории, например, у монголо–татар. О греческом православии в Золотой Орде данных у нас не очень много. В 1261 г. в столице этого государства была основана епископия, получившая наименование «сарайская и переяславская» (видимо, по тому же принципу, что «аланская и сотириупольская», см. с. 254, — т. е. соединяющая кочевой диоцез с «цивилизованным» городом), на которую русский митрополит Кирилл поставил Митрофана[921]. В 1269 г. Митрофана сменил Феогност. Трудно сказать, следует ли считать Феогноста русским или греческим миссионером: с одной стороны, он представлял в Орде интересы Руси[922], но с другой — сам он был греком, и Константинополь активно использовал его для сношений с ханами. Так, под 1279 г. русская летопись сообщает, что Феогност возвратился «из Грек, послан бо бе митрополитом к патриарху и царем Менгутемером к царю гречьскому Палеологу»[923]. В 1276 г. епископ Феогност адресовал Константинопольскому патриарху Иоанну Векку список вопросов, которые возникли у него в ходе пастырской деятельности среди варваров в Золотой Орде. Текст этих вопросов и ответов на них дошел в двух вариантах, не полностью тождественных друг другу, — греческом оригинале и древнерусском переводе. В дальнейшем мы не будем, кроме одного случая, оговаривать, каким из двух вариантов пользуемся.

Жизнь епархии предстает из вопросов Феогноста как весьма нелегкая. «Вопрос 17. Аще мышь начнеть агнець, достоить ли имъ служити? — Ответ. Достоить, хотя бы четвертая часть осталась»[924]. «Вопрос 12. Можно ли совершать литургию иерею после того, как он ходил на войну и совершил убийство? — Ответ. Это запрещено канонами»[925]. «Вопрос 9. Можно ли давить виноград, добавлять воды и предлагать это на божественной литургии? — Ответ. Где не бывает вина и есть нужда провести литургию, пусть делают так»[926]. Патриарх проявляет терпимость и гибкость: по всем вопросам он старается отвечать в духе толерантности, применяясь к тяжелым условиям епархии. Он разрешает крестить по многу детей сразу, не осуждает живущих вне церковного брака, позволяет духовным лицам разного ранга подменять друг друга и т. д. Невозможно поверить, что речь идет о «преемнике» Фотия, утверждавшего, что любой кирпичик, вынутый из здания православия, немедленно приведет к его крушению. Пожалуй, единственный вопрос, по которому Иоанн Векк сохраняет непреклонность, — это проблема священника–убийцы. Ситуация, при которой иерархам приходилось вступать в бой и проливать кровь, — это самый наглядный пример экстраординарности тех условий, в которых существовал византийский клир в Орде. Патриарх, согласно греческой версии его ответа, все‑таки не считает возможным дозволить служение священнику, обагрившему руки кровью, но и тут не все ясно — древнейшие рукописи русского перевода в этом месте расходятся с греческой версией и утверждают прямо ей противоположное. Заметно, что Иоанн Векк наследует традициям миссионерской гибкости, идущим от Николая Мистика.

Многие вопросы Феогноста характеризуют его деятельность как миссионерскую: «Вопрос 22. Приходящимъ от несториан и от яковит, как подобает крещати? — Ответ: Подобает ему проклята свою веру… Вопрос 23. Приходящимъ отъ татаръ, хотящихъ креститися, и не будет велика съсуда, въ чемъ погружать его? — Ответ: Да обливаетъ его трижды, глаголя «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа»[927]. Из текста памятника следует, что почти вся деятельность епископа проходила в дороге, на ходу. «Вопрос 13. Можно ли святые дары носить по дорогам? — Ответ: Да будет так»[928]. «Вопрос 21. Подобает ли, свещавъ трапезу, преносити отъ места на место, и на ней литоргисати? — Ответ. Подобаетъ, занеже по нужи есть. Ходящии людие не имеють себе упокойна места— но стрещи съ страхомъ и трепетомъ: въ чисте месте поставити ю и служити на ней»[929]. Как видим, Константинопольский патриарх не только проявляет большую терпимость, но и демонстрирует некие общие познания о кочевниках и их психологии. Из его ответа следует, что Византия уже сталкивалась с подобными проблемами и что к своему закату Империя все‑таки смогла выработать некую целостную и гибкую идеологию миссионерства, осуществлявшуюся смелыми, предприимчивыми и непредвзятыми энтузиастами.

Мы знаем еще по крайней мере пять имен ордынских иерархов[930], но ничего конкретного о них не известно. От июля 1356 г. у нас есть известие о назначении митрополита Сарая[931]. Какой‑то Мануил, епископ неких «Савров» (τών Σαυρών), был низложен в июле 1389 г., но можно ли отождествлять это название с Сараем, неизвестно[932]. О том, что православие до какой‑то степени пустило корни в Орде, свидетельствует найденная в Астрахани иконка местного производства, на которой изображен св. Георгий. Личность святого удостоверяется надписью по–гречески — однако сам он имеет при этом абсолютно монголоидные черты лица![933]

В XIV в. византийский клирик воспринимал епископство у варваров как тяжкое испытание. До нас дошла «расписка» иеромонаха Кирилла, написанная им в 1338 или 1339 г.: «Посылаемые к христианскому народу [или «пастве» — χριστκχνικόν λαόν], находящемуся под властью народа нечестивого (έθνος ασεβές), должны держать в уме, что они взяли на себя апостольский подвиг и что им поручено идти путем честных учеников Христовых. В их адрес [Спасителем] было произнесено много слов, несущих [напоминание об] опасностях, а также вот какие: «Вот, я посылаю вас, как агнцев среди волков». Итак, поскольку я сам, Бог весть за каких грехи, избран святой Божьей церковью и назначен в церковь Сидскую, которой ныне управляет языческая и нечестивая рука (εθνική χειρ ασεβής), и существует подозрение, что я, уже рукоположенный, никогда не доеду туда, либо, даже доехав, вернусь обратно в сей царственный град ради передышки и освобождения от предстоящих трудностей, я делаю в письменном виде сие обещание… не ожидать и не искать повода, чтобы медлить и откладывать свой отъезд… и не возвращаться сюда, бросив вверенную мне паству, без великой необходимости и нужды… и я обещаю вообще не докучать патриарху, не настаивать и не просить себе в управление, упасение и попечение другую церковь»[934].

Картина, вырисовывающаяся за этим документом, сурова — но реалистична. Реализм ощущается и в миссионерской деятельности патриархата в целом. Так, в сентябре 1364 г. в патриаршем документе № 221 упоминаются «Алания, Кавкасия и Ахохия»[935]. Согласно мнению С. Н. Малахова, загадочный топоним Ахохия соответствует областям у истоков реки Кум, куда как раз в эту эпоху мигрировало абазинское население; в таком случае «появление абазинского этнотопонима в византийских церковных документах — свидетельство… пребывания греческого клира в Верхнем Прикубанье и внимательного изучения им меняющейся этнополитической ситуации»[936].

Что касается новых епархий, то, помимо Золотой Орды, они появились и в других варварских странах: в 1317 г. были основаны архиепископии Литвы и Кавказа[937]. Впрочем, первый архиепископ Кавказа, Савва, видимо, сидел не у своей паствы, а в ближайшем центре цивилизации — Сугдее[938]. Что касается Литвы, то эти земли окормлялись иерархами Руси. Патриарх Филофей в 1371 г. увещевал митрополита Алексия: «Знай также, что я написал великому князю литовскому, чтобы он, по старому обычаю, любил и почитал тебя… и когда ты отправляешься в его землю, оказывал бы тебе великую честь, внимательность и любовь, так чтобы ты мог безбедно путешествовать по земле его. И ты со своей стороны старайся, сколько можно, иметь к нему такую же любовь и расположение, как и к прочим князьям, потому что под его властью находится христоименный народ Господень, нуждающийся в твоем надзоре и наставлении, и тебе крайне нужно иметь с ним любовь, дабы видеть и поучать как его, так и народ Божий. Исполняй это со всем усердием, без всякого прекословия»[939].

Литовский князь Ольгерд (1345—1377 гг.) какое‑то время преследовал христиан (в Византии были даже канонизированы литовские мученики и сохранилось их греческое житие), но потом начал склоняться к крещению. Князь очень благоволил православному иерарху Роману (1355—1362 гг.). С одной стороны, последний, будучи тверичом, не должен был бы рассматриваться в этом исследовании; но с другой стороны, Роман выполнял приказы Константинопольского патриарха, а кроме того, рассказ о нем, содержащийся у Никифора Григоры, в первую очередь отражает византийские представления о миссии: «[Ольгерд] поначалу придерживался чуждых верований и поклонялся солнцу, но недавно пообещал стать нашим единоверцем… [Ольгерд] охотно слушал [Романа,] когда тот во время частых посещений наставлял его в благочестии и учил изречениям пророков и апостолов, так что и сам [князь] мог цитировать их наизусть… И за то, и за другое [Ольгерд] любил Романа и был уже близок к тому, чтобы принять божественное крещение, заранее усовершенствовавшись в [усвоении] догматов благочестия благодаря тому, что [Роман] часто учил и наставлял его. И благое дело в отношении этого народа достигло бы цели в религиозном отношении»[940]. Однако условием крещения Ольгерд ставил перемещение митрополичьей кафедры Руси в Литву, а это по разным причинам, которые нас сейчас не должны занимать, не получилось[941]. Картина взяточничества и склоки внутри византийского клира, открывшаяся Ольгерду в связи со спорами о Русской кафедре, так поразила князя, что он «со множеством подданных» отказался креститься, заявив, что лучше уж поклоняться солнцу, чем тому бесу любостяжательства, который сделался ромейским идолом[942]. Ольгерд умер язычником, а в 1386 г. Литва, объединившаяся с Польшей, приняла католичество. Византия упустила свой последний шанс на религиозную экспансию.

Образцом нового, все равно весьма высокомерного, но более практичного отношения к миссионерству можно назвать выдающегося церковного деятеля поздней Византии Григория Паламу, который, очутившись в 1354 г. в мусульманском плену, описал его в письме к своей пастве следующим образом: «Видя, как в Азии христиане и турки вперемешку живут, путешествуют, ведут дела, я скажу… мне кажется, что через этот замысел (οικονομίας ταύτης) правда Господа нашего Иисуса Христа, Всевышнего Бога, была явлена (φανεροϋσθαι) даже этим, самым варварским изо всех варваров (καί αύτοις τοΐς πάντων βαρβάρων βαρβαρωτάτοις), чтобы нечем им было оправдаться перед грядущим, уже близким Страшным Судом. По этой причине и были мы преданы в их руки»[943]. Находясь в плену, Палама беседовал на божественные темы с внуком эмира Орхана, Измаилом (по просьбе последнего), вел религиозные диспуты с некими «хионитами», чья конфессиональная принадлежность нам сейчас неважна[944], но, что особенно существенно, в Никее проповедовал христианство прямо посреди улицы. Сам Палама рассказал об этом так: увидев, что группы мусульман и христиан сидят рядышком, спасаясь от полуденного зноя в тени городских ворот, «сели и мы. Сидя там, я спросил, обладает ли кто знанием обоих языков, в которых мы нуждаемся. Поскольку такой человек нашелся, я велел обратиться к туркам со следующими словами…»[945]. Дальше Палама начал религиозную дискуссию, причем «послушать собрались и христиане, и турки в большом количестве». В ходе полемики мусульманин ссылался на победы исламского оружия как на доказательство истинности учения Мухаммеда (аргумент, которым любили пользоваться сами византийцы, пока военное счастье было на их стороне!). На это Палама возражал, что военные победы ничего не доказывают, «а учение Христа… охватило все пределы вселенной и присутствует даже среди тех, кто с ней воюет»[946]. То, что говорит основатель исихазма дальше, характеризует его как тонкого дипломата: «В этот момент присутствовавшие там христиане, видя, что турки закипают гневом, стали делать мне знаки, чтобы я сдержал свою речь. Я, обращая все в шутку (πρός ίλαρότητα μεθέλκων), улыбнулся и вновь обратился к ним: «Если бы мы согласились в словах, то и учение у нас оказалось бы единым». Один из них ответил: «Настанет такое время, когда мы согласимся (συμφωνήσομεν) друг с другом». И я согласился (συνεθέμην) и помолился о том, чтобы скорее настало это время. Однако зачем я говорил это людям, которые теперь живут в религии, более чуждой, чем когда‑нибудь? А согласился я потому, что помнил слова апостола, что пред именем Иисуса Христа всякое колено склонится и всякий язык его будет проповедовать… Но случится все это во Втором Пришествии»[947]. Итак, на краю гибели византийское христианство вновь прибегло к спасительному аргументу о том, что призвание языцев — не дело рук человеческих. Только если раньше этим аргументом прикрывался имперский снобизм, то теперь — слабость Империи. И все равно по сравнению с предыдущими эпохами открытость Паламы контактам с варварами поражает. Быть может, из‑за этой склонности Филофей Коккин сравнивает его с апостолами, правда, об обращении им кого бы то ни было в христианство ничего не говорит[948].

Византийская церковь, несомненно, многое сделала, чтобы вызвать доверие у варварской паствы, но не следует думать, будто эта перемена носила принципиальный характер. Базовым отношением оставалась все же брезгливость. Так, в конце XIII в. в качестве православного иерарха в город Табриз в Персии отправился Григорий Хиониад. По его собственным словам, он был послан «императорским повелением… для попечения о находящихся там христианах»[949]. От Хиониада остались письма, из которых ничего нельзя узнать о его деятельности в Табризе[950]. Но ощущение грека и христианина заброшенного во враждебный мир и не желающего иметь с этим миром ничего общего, передано в письмах очень живо. Например, в послании патриарху от 1303 г. Хиониад сообщает адресату, как отрадно его внимание к отдаленной пастве, «поддерживаемой через гигантские расстояния… через сущу и море… и ужасающим образом окруженной таким количеством варварского отродья (τοσούτων σκύμνων βαρβαρικών)»[951]. Разумеется, дико было бы и подумать, что это «отродье» может восприниматься автором как объект миссии!

Кроме того, даже при последнем вздохе Империи риторичность в подходе к реальности смешивала в глазах византийца настоящие народы с учеными фикциями, реальные церковные связи — с идеальными. Так, Иосиф Вриенний в XV в. утверждает, что Константинопольская церковь охватывает «ромеев, ивиров, колхов, албанцев, алан, авасгов, зихов, понтийцев, росов, даков, язигов, мисян, трибаллов, алванитов, островитян, сирийцев и малхов, а также 75 митрополий Эфиопии и немалую часть Индии»[952]. Какая Эфиопия? Откуда взялась Индия?

В заключение затронем вкратце вопрос о древнерусском миссионерстве. Если верить Никоновской летописи и следующей за ней Степенной книге, то князь Владимир уже в 990 г., т. е. немедленно после собственного крещения, «посла… философа, нарицаемого Марка Македонянина в Болгары» (см. выше, с. 222). Независимо от достоверности приведенного рассказа, можно утверждать, что древние руссы действительно крестили соседние племена с тем неофитским жаром, с которым мы уже встречались раньше (см. с. 57). Вся ранняя христианская лексика финского языка — старославянская. Тут и risti ‘крест, и pappi ‘поп’, и Raamattu ‘Библия’, и pakana ‘язычник’[953]. Видймо, славянскими по происхождению являются и такие топонимы, как Paaso из «Спасо» и Nastola из «Анастасия»[954]. Топоним на севере Ладоги Saassino, видимо, происходит от русского «часовня»[955] и т. д. Лаврентьевская летопись под 1227 г. сообщает: «Того же лета князь Ярослав Всеволодовичь, пославъ, крести множство корелъ, мало не все люди»[956].

Наиболее выдающимся древнерусским миссионером был, несомненно, Стефан Пермский, «апостол зырян». Желая просветить светом веры коснеющих в язычестве варваров, он создал для них в 1379—1380 гг. азбуку, а в 1383—1384 гг. отправился к ним и поселился в Усть–Выми, крестя и обучая. Стефан не только не опирался на военную и административную силу государства, но и всячески защищал свою паству от притеснений русских властей («к боляромъ же, к началомъ, властелем мира сего был нам заступник теплъ, многажды избавляя ны от насилья и работы и тивунския продажа»)[957]. Можно ли утверждать, что у Стефана были какие‑то византийские образцы для подражания? На первый взгляд может показаться, что были. Ведь и сам он, согласно его житию, «изучеся и греческой грамоте, и книги греческия извыче, и добре почиташе я, и присно имеаше я у себе»[958], и переводил «съ греческих многажды на пермския»[959], и алфавит зырянский был им придуман на основе греческого, и самого Стефана зыряне (явно по его просьбе) называли греческим словом «дидаскал»[960]. Р. Прайс утверждает, что Житие Стефана обнаруживает сходство с ранними греческими и латинскими житиями миссионеров — однако он называет много латинских имен и ни одного греческого. При том что на Руси не знали латыни, Житие Стефана, по мнению Р. Прайса, должно опираться на греческую традицию[961]. В действительности же никакой греческой литературной традиции за его житием не стоит — предшественников «среди греческих и славянских житий не обнаружено»[962]. Что же касается Житий Кирилла и Мефодия, то они были для Епифания частью славянской, а не греческой традиции.

Отсутствовало представление о миссионерстве как о чем‑то привычном и в реальной жизни: когда Стефан явился за благословением к епископу Коломенскому Герасиму, тот «въздивися зело и чюдися велми»[963]. Зыряне говорили Стефану: «Не тако бо тебе москвичи почтут, якоже мы, не тако ублажат»[964]. Видимо, миссионерский подвиг «апостола зырян» не был по достоинству оценен при его жизни. О православном миссионерстве как об индивидуальном предприятии можно говорить именно начиная со Стефана[965].

Само слово «миссия» впервые появилось в русском языке в дипломатическом смысле и лишь с середины XVIII в. начало приобретать религиозный аспект. Относительную неразвитость древнерусского миссионерства И. Глазик ставит в упрек «восточноримской материнской церкви», которая «не очень воспринимала обязательство распространять веру»[966]. Впрочем, эта тема уже выходит за пределы нашего рассмотрения.

Глава XI. Практика византийского миссионерства

Миссионерство бывает верхушечным и низовым. О государственной миссии всегда известно больше, чем о тихой и подспудной. Особенно это касается Византии, где власть на виду, а общество — в тени. Об «императорской» миссии выше было сказано достаточно: это прежде всего крещения варварских правителей в Константинополе (см. с. 73). Так крестились гуннские, герульские, лазские и т. д. вожди в VI в. Сюда же следует отнести крещение киевской княгини Ольги и венгерских князей[967] Дюлы и Булчу в X в. и печенежских вождей в XI в. Эта традиция продолжалась и позднее. Так, согласно Пахимеру, в XIII в. «Мелик Константин, один из сыновей [сельджукского] султана, был оставлен у ромеев; будучи крещен, он сделался пылким сторонником ромейских обычаев»[968]. Сочетание посольских и миссионерских задач случалось в Византии очень часто: вспомним хотя бы тот эпизод из Жития Константина Философа, где он вызывается идти в Хазарию простым проповедником, а император напоминает ему о государственном достоинстве посла (см. с. 149).

Как варварского правителя приуготовляли к крещению, мы не знаем. У нас есть всего один документ, относящийся к подобной катехизации: в бумагах Михаила Пселла сохранился черновик письма, написанного от имени императора Константина Мономаха к некоему новокрещенному варварскому вождю — видимо, Кегену[969]. Вот это письмо, открывающееся загадочной пометкой автора:

«К новокрегценному, будто от императора Мономаха. Этот человек оказался мудрейшим, что и явствует из письма. Я прочел твое письмо, о благороднейший и мудрейший. Возрадовавшись душой на несказанную [его] красу, на благоразумие мыслей, на разнообразность и риторическую искусность образов, я весь преисполнился любви к тебе. Все члены мои объяло некое божественное наслаждение, и я радовался, как говорит божественное писание, неизреченной радостью, что привожу тебя к Богу в качестве столь важной жертвы — не просто словесной, но и наделенной такими дарами мудрости. Горжусь я твоим спасительным [душевным] обновлением и считаю, что это благодеяние оказано мне. Меня невозможно удержать, словно это я сам собираюсь возродиться в Боге и принять благодать Духа, и быть погребенным в воде [купели], и быть возвращенным к жизни Духом. Мне невыносима отсрочка в радости, меня сильно возбуждают непередаваемые родовые муки. Когда же увижу я мою жертву? Когда приведу тебя к Богу на словесное заклание? Когда приму тебя в свои объятия и привечу (πότε σε ταΐς χερσίν άναδέξομαί τε και υποδέξομαι;) и буду освещен твоим сиянием? Все мои слова, мечты и сны — об одном и том же: как я, минуя залы дворца, прохожу каждый из них, желая [лишь одного], чтобы те дни, что остались до твоего крещения (τελεώσεως) превратились в краткие часы, дабы я как можно скорее увидел то, чего желаю. Поэтому я не отправляю к тебе бесконечных посольств, одновременно не желая прерывать твои постоянные и неотступные мысли о Боге (ουδέ συνεχείς τάς άποστολάς ποιούμαι πρός σέ, όμοϋ τε μή άνακόπτειν έθέλων την πρός θεόν σου συνεχή καί άνατατικήν έννοιαν) и освободив свою душу и разум от заботы о тебе (άφιστών δε καί τής πρός σέ φροντιδος την έμήν ψυχήν καί διάνοιαν). Те отчеты (αποκρίσεις) относительно тебя, которые мне были представлены, распалили мою душу божественной любовью к тебе, и с этого времени я не перестаю заботиться о тебе, эти заботы снедают мою душу. Мне знаком и тот великий архиерей, который восполняет наше отсутствие (τά ήμών άναπληρουντα έλλείματα) и замечательно доставляет тебе все, что нужно (παν δσον δέοι συνεισφέροντά σοι λαμπρότατα). Тебе будет оказана честь, все те любомудры, что обретаются в царских палатах (παν δσον έν βασιλείοις φιλόσοφον), будут присутствовать на твоем празднике, смотреть на твое возрождение, радоваться на твое повторное рождение и, с лампадами в руках, предшествовать тебе, этому новоявленному свету, символически намекая на сияющий в тебе свет Божьего Духа. Днем твоего преображения назначено воскресенье после праздника первоверховных апостолов. Тебе подходит этот именно день, в который наш Господь, восстав из мертвых, всех нас вернул к жизни и собрал к себе. Он и тебя сначала погребет, а потом оживит сим божественным крещением, которое священное писание называет вторым рождением, более драгоценным, чем первое. Ведь первое есть приращение тел, второе же — возрождение душ. Не будет отсутствовать при сем твоем умственном просветлении и митрополит (πρόεδρος) — он сам будет одним из тех, кто понесет перед тобой лампаду, считая [тебя] символом того, что Господь [Рим. 11.17] назвал дикой смоковницей, прививаемой к маслине доброй. Почему бы [митрополиту] не почтить [своим присутствием] твое преображение, если он видит, что Бог присутствует при твоем крещении, и ангелы ликуют и радуются, и мое царствие своими руками осуществляет преисполнение? Так что ты у меня лишь потерпи немного дней, дабы более достойно приуготовиться к приятию Духа»[970]. Из письма следует, что катехизация была длительным процессом и что в течение этого времени к обращенному правителю был приставлен особый иерарх, не только наставлявший его, но и обязанный удовлетворять его духовные нужды. Император и двор вступали в игру на заключительном этапе — и тут уже все было обставлено с максимальной торжественностью. Крещеный правитель становился духовным сыном императора, что соответствовало римской идее усыновления как равноправной, наряду с деторождением, формы расширения семьи[971].

Интересно, кстати, что обращение самого правителя не обязательно сопровождалось крещением всех его родственников: вместе с болгарским князем Борисом не крестился его сын Владимир, вместе с киевской княгиней Ольгой — ее сын Святослав[972]. Но эта деталь не меняла общего вектора: сверху вниз.

Целью ритуалов «имперского крещения» являлось установление сюзеренитета Византии над страной–неофитом. Отношения между ними призваны были стать образцом для других варварских правителей, которые тем самым также приглашались к крещению. Феодор Дафнопат (X в.) особенно укоряет Симеона Болгарского за то, что он своей враждой с ромеями отпугивает от их общей религии еще не крещенные племена: «Давай продемонстрируем такой мир и такую любовь, чтобы позавидовали ей те народы, что живут вокруг, и подвиглись к богопознанию. Ведь каким еще образом уверуют те, кто не знает Бога, если мы, учащие их жить в мире, сами не делаем того, чему их учим?»[973] Впрочем, сами византийцы никогда не считали себя связанными какими бы то ни было особыми обязательствами по отношению к крещеным варварам.

Наиболее эффективной была все же не государственная, а низовая миссия. Ее носителями чаще всего являлись монахи[974]. Это не значит, что инок не мог выступать в качестве государственного эмиссара — просто поле для личного маневра у отдельного энтузиаста оказывалось шире. Правда, согласно воззрениям монахов VI в. Варсонуфия и Иоанна, иноки должны были только побуждать мирян к миссии, но вести миссионерскую деятельность, с их точки зрения, — задача мирян[975]. Но фактически, конечно, именно неприхотливый инок оказывался идеальным миссионером.

Впрочем, чтобы монахи могли проповедовать среди варваров, они должны иметь полную свободу передвижения. А вот этой‑то свободы у них в Византии и не было. Монахибродяги были осуждены еще Ефремом Сириным и многократно подвергались проклятиям позднее[976]. Хотя такие святые, как Александр Акимит, Григорий Декаполит, Петр Атроадский, Никон «Метаноите» и бродяжничали, это никоим образом не считалось достойной подражания практикой. Упреки в адрес «гировагов» («шляющихся вокруг») содержатся в правилах монастырей, в Житиях Кирилла Филеота, Павла Нового и др. текстах[977]. Правда, бродяг осуждал и латинский Запад — но структура западного монашества была более гибкой и легче приспосабливалась к различным потребностям, например миссионерству.

Помимо монахов, к варварам ходили и клирики. Например, в староисландском законе говорится: «Если в нашу страну придут епископы или священники, не знающие латыни, будь они hermshir или girskir, люди могут посещать их службы»[978].

Первый термин, по мнению специалистов, означает либо отшельников, либо армян, второй же — либо собственно греков, либо православных. Пожалуй, это единственное свидетельство о пребывании византийских проповедников так далеко — но не следует забывать, что речь идет об уже христианизованной, а не языческой Исландии, так что наши загадочные «греки» не могут считаться миссионерами в строгом смысле слова.

Ясно, что широкие массы варваров знакомились с новой религией отнюдь не через имперских послов — просто низовая, монашеская миссия, как мы уже говорили, плохо заметна. Попробуем тем не менее проследить ее на примере славян. Кажется, что обозначение для инока должно быть одним из самых древних христианских заимствований в любом языке — ведь чтобы начать катехизацию, миссионер должен был сначала назвать самого себя. Из всех славянских слов для монаха («мънихъ», «инокъ», «отходникъ» и др.) самым древним и изначальным является слово «черноризецъ» (или стяженное «чернец»). Слово это выглядит калькой с греческого термина μελανειμων «черноодетый». Проблема, однако, в том, что хотя такое греческое слово действительно существовало, оно обычно обозначало «носящий траур». Так это было не только в античности, но и в христианские времена, когда монахи уже существовали, — раз никакой путаницы от этого не возникало, значит, слово не использовалось в Византии для описания монахов. Правда, слово μελανειμων все‑таки изредка употреблялось терминологически, но обозначало оно отнюдь не обычного монаха. 42–е правило Трулльского собора 692 г. воспрещает входить в города «так называемым пустынникам, группе людей, которые именуются еще черноризцами (τούς λεγομένους έρημίτας οΐτινες μελανειμονοϋντες)»[979]. Слово до такой степени не воспринималось как terminus technicus, что позднейший комментатор Матфей Властарь счел необходимым глоссировать его: «Черноризец — это тот, кто носит черное»[980]· Тем самым можно предположить, что первыми пропагандистами христианства среди славян стали подозрительные с точки зрения официального православия, не приписанные ни к какой обители, бродячие монахи[981].

Перед глазами всякого начинающего миссионера должен был сиять пример апостолов, которые «путешествовали в чужую землю… Они учили и в деревне, и в городе. Один — в Римском государстве, другой — в земле персов, третий — армян, четвертый [обращался] к народу парфян и дальше к скифам, пятый добрался до самого края земли, дойдя до земли индов, шестой перебрался на другую сторону Океана, до так называемых Британских островов»[982]. Но каким способом апостолы достигли своих впечатляющих результатов? Отцы церкви отвечали на этот вопрос «аподиктически», т. е. отрицая важность всего того, что на первый взгляд может показаться подспорьем в христианизации: «Не поднимая оружия, не раздавая деньги, не благодаря физической силе или множеству войск, или чему иному… но лишь при помощи слова [апостолы] овладели вселенной»[983]. Но ведь им для проповеди не было даже никакой нужды физически передвигаться с места на место. По признанию Златоуста, «[Павел] евангельским писанием победил всю вселенную, телом находясь в середине Азии»[984]. Это убеждение, хоть и подвергалось подчас легкой корректировке (ср. с. 203), в общем оставалось неколебимым вплоть до поздней эпохи. Михаил Глика в XII в. воспроизводит все тот же стереотип: «Как апостолы уловили в свои сети весь мир? Каким образом? Благородством? Могуществом? Мудростью? Убедительностью речей? Славой? Богатством? Деньгами? Ничего этого у них не было! Они были голы и безоружны — единственной их одеждой была сила Св. Духа; через нее все языци были привлечены и припали ко Христу»[985]. Пусть так, но куда уж тягаться с апостолами рядовому миссионеру. Хорошо если ему удавалось стать членом официального византийского посольства. А если нет? Каким способом он должен был передвигаться по варварской земле? А кто гарантировал ему хоть минимальную безопасность, если не местная власть? Ведь сами миссионеры должны были, по словам Василия Селевкийского, быть «вооружены вместо оружия крестом»[986]. А откуда проповедники узнавали о географии своей миссионерской области? Византийские источники на сей счет почти ничего не сообщают. Как ни странно, единственное известие мы находим в полусказочных эфиопских житиях «римских святых», проповедовавших в Абиссинии на рубеже V‑VI вв. (см. с. 75). Согласно легенде, места для проповеди Афсе назначал архангел Уриил, а с места на место его переносила огненная колесница[987], а св. Михаилу Арагави — архангел Михаил (см. с. 77). Ничего более реалистичного источники нам почти не предлагают.

Вопрос о том, с каким багажом приходил миссионер к варварам, решается исключительно на основании текстов почти баснословных. Самый полный инвентарь мы находим в сказочном Житии Панкратия Тавроменийского, написанном в VIII в. Текст этого гигантского памятника еще не опубликован, но его фрагменты, важные для истории миссионерства, рассмотрены в работе И. Шевченко[988]. Приведем некоторые важные отрывки (в переводе И. Шевченко): «…апостол Петр дал им весь церковный чин (απασαν έκκλησιαστικήν κατάστασιν), две книги божественных таинств (τόμους δύο των θειων μυστηρίων), два евангелия, два «апостола», которые проповедовал блаженный апостол Павел, два серебряных дископотира, два креста… и украшения церкви, то есть образ Господа нашего Иисуса Христа, [изображения] из Ветхого и Нового заветов, которые были созданы по приказанию св. Апостолов»[989].

Практические проблемы обступали миссионера со всех сторон, едва он оказывался среди варваров. Если речь идет о кочевниках — то можно ли иметь переносной алтарь? Леонтий Византийский (VI в.) рассказывает историю, якобы случившуюся в его время: некий актер бежал от правосудия в пустыню, на «варварское пограничье»; там он был схвачен крещеными сарацинами, которые приняли его за монаха и заставили служить литургию. Не в силах объяснить недоразумение, он согласился. «Они поставили в пустыне алтарь из хвороста, застелили его материей, положили свежевыпеченный хлеб и смешали в деревянной бочаге вино; он же, встав [у алтаря], перекрестил дары, возвел очи к небу, призвал одну лишь Св. Троицу и, преломив [хлеб], раздал им. Позднее они со всем почтением убрали бочагу, ибо она была освящена, а равно и материю, дабы все это не было осквернено, и лишь об алтаре забыли. И внезапно сошел с неба великий огонь — он не тронул и не причинил вреда никому из них, но вот алтарь из хвороста сжег и пожрал целиком, так что и золы не осталось. Наставленные зрелищем этого чуда, варвары стали просить того, кто служил литургию, чтобы он построил какойнибудь дом для богослужения»[990].

Из этого рассказа следует, что временный алтарь не одобрялся византийской церковью. Здесь, как и во многом другом, еретические церкви были терпимее имперской. Переносные алтари засвидетельствованы в сирийской традиции, в которой священникам, кочующим с племенем по пустыне, разрешалось делать алтарь, держа материю на весу[991]. В эфиопском Житии Михаила Арагави святые несут с собой из Византии в Абиссинию «алтарный камень»[992]. В X в. арабский христианин Ибн–Джарир пишет: «Среди арабов были христиане, такие как [племя] бани–таглиб, и одно йеменское, и другие. У них был епископ, который сопровождал их при их перемещениях, будучи облачен в церковные одежды, и возил с собой алтарь»[993]. Псевдо–Филоксен сообщает похожие сведения об обращенных сирийцами–монофиситами тюркских кочевниках: «Свои святилища они возят с собой, куда бы они ни направлялись»[994]. Подобная терпимость была усвоена византийской иерархией в поздний период, ср. опыт Феогноста у татар (с. 286).

Выше мы уже говорили о том, что богословие «говорения на языках» никак не включало в себя идею, что апостолы научились реально разговаривать с варварами на их наречиях (см. с. 70). Скорее Отцам церкви казалось, что каждый воспринимает Божье слово на своем собственном языке, причем без всякого перевода, «и всякий человек, ходящий по земле, услышит этот голос, ибо не через уши, а через глаза войдет он в наше сознание»[995]. Некоторое сомнение может возникнуть разве что при чтении Феодорита: «И еврейская речь была переведена не только на греческий язык, но и на римский, и на египетский, и на персидский, и на индийский, и на армянский, и на скифский, и на савроматский — короче говоря, на все языки, какими продолжают пользоваться все народы»[996]. Однако даже и в этом случае скорее всего имеется в виду не лингвистический, а мистический «перевод».

Михаил Пселл в сочинении, специально посвященном проблеме «говорения на языках», подчеркивает, что речь идет не о лингвистической одаренности: «Кто двигал их языком? Кто переводил на наречие каждого? Знание языков? Но они вовсе не были этому обучены (ούδαμοϋ ταύτην μεμαθήκασιν)… Переводить разговор на язык слушающих — это мог бы сделать и человек, побродивший по многим городам и навыкший многим наречиям (πολλοίς έπιπλανηθείς πόλεσι καί πλείσταις γλώσσαις ένωμιληκώς)· Мы восхищаемся на многих наших современников, которые иногда разговаривают по–арабски, иногда по–финикийски или по–египетски, которые имеют общий язык (την γλώτταν διαμερίζουσιν) с персами, ивирами, галатами, ассирийцами. На таких мы удивляемся из‑за их, так сказать, благоязычности»[997]. Интересно, что описанный Пселлом тип человека в его собственных глазах никак не напоминает идеальных миссионеров — апостолов. Особенно характерно отношение к проблеме «говорения на языках» у такого экзегета, как Феофилакт Охридский: этот греческий иерарх сам жил среди варваров–болгар (см. с. 241), и вопрос об иностранном языке как языке проповеди, казалось бы, должен был иметь для него сугубо практическое значение. Ничего подобного! Он столь же абстрактно рассуждает об этом, как любой из Отцов церкви, никогда и в глаза не видевший ни одного варвара[998]. И лишь под самый конец существования Византии апостольская миссия стала представляться как реальное, а не фантастическое предприятие. Вот как описывает его Иосиф Вриенний (XV в.): «Многоразличие и пестрота языков, различия в нравах, власть [местных] правителей, огромные расстояния, отсутствие у иудеев склонности к общению с другими народами… препятствовали тому, чтобы все [люди] увидели, услышали и поверили в Бога… апостолы же благодаря своей многочисленности разбрелись вплоть до пределов земли… а поскольку [благодаря дару] свыше они выучили абсолютно все наречия (δια τό πάσας άθρόον τάς γλώσσας έξ υψους μαθεΐν), каждый из них научал каждый народ на языке этого народа (έκαστον έθνος, ττ\ του έθνους γλώττη, έδίδαξεν έκαστος)»[999].

Но все‑таки — как практически решалась языковая проблема? Учили ли миссионеры варварские языки? На эти вопросы легче отвечать применительно к еретическим церквам, активно миссионерствовавшим за пределами Империи. Так, про сирийца Симеона из Бет–Аршама, монофиситского просветителя сарацин, известно, что он на третий день заговаривал на любом языке[1000]. Сирийский проповедник монофиситства Ахудеммех (см. с. 94) сильно опасался трудностей арабского языка[1001]. Западный миссионер, по–видимому, также старался быстро выучить местное наречие и проповедовать на нем[1002]. Греческие же источники почти всегда молчат насчет лингвистических способностей проповедников–ромеев. Митрополит Киевский Никифор заявляет киевлянам, что не наделен «язычным даром» (см. с. 237).

Презрение к варварским языкам было унаследовано византийцами от древних римлян и греков, которые, как известно, тоже не считали нужным их учить[1003]. Не забудем, что и самое слово «варвар» — звукоподражание, передающее презрение «культурного» человека к иностранной речи! Разумеется, Византия знала и исключения. Первое и самое знаменитое из них — Константин–Кирилл Философ. Языковыми способностями был наделен также Феодор Эдесский, про которого в его житии сказано, что «он свободно (εύφυώς) разговаривал и на греческом, и на сирийском, и на исмаилитском, а вдобавок и на персидском языке»[1004]. Можно назвать и упоминавшегося выше (см. с. 141) боспорского епископа Колимвадия, фигурирующего в сочинении Епифания об апостоле Андрее. Этот иерарх знал десять языков[1005]. Неважно, действительно ли Колимвадий был полиглотом — существенно лишь, что он считал нужным похвалиться перед Епифанием, причем явно в «миссионерском» контексте: Колимвадий, живший на самом краю византийской ойкумены, явно гордился тем, что обращается к варварам на их собственных языках.

Однако это, повторим, хоть и важные, но исключения. В целом же учить варварский язык казалось необязательным[1006]. Ни про Лонгина, «апостола Судана», ни про Стефана Сурожского, крестившего хазар, ни про Евфимия и Петра, христианизаторов Алании, ни про их далекого преемника Феодора Аланского, ни про греческого «философа», пропагандировавшего православие Владимиру Киевскому, ни про Иерофея, «апостола венгров», ни про Евфимия, «апостола печенегов», ни про одного другого миссионера мы ничего не знаем о способе их коммуникации с паствой.

Можно предположить, что при каждом миссионере находились переводчики. Фигура толмача появляется во многих памятниках, в том числе и агиографических, где описано общение с варварами[1007], но очень редко в миссионерских сценах. Известно, что Златоуст, проповедуя готам, «использовал переводчика, сведущего в обоих языках»[1008]. В Житии Лазаря Галесиота упоминается, что «архиепископ Эфесский, крестив одного отпрыска Агари (т. е. араба. — С. И.), послал его [к святому] вместе с переводчиком (μετα έρμηνέως)»[1009] — можно предположить, что тот же переводчик присутствовал и при катехизации. Через переводчиков общался с пленными аварами и св. Панкратий (ср. с. 118), пока они не обратились. Однако не следует забывать, что во всех перечисленных случаях речь шла об имперской территории, а не о составе миссионерских посольств[1010].

На основании косвенных признаков можно предположить, что в подобных целях использовались не византийские переводчики, а христиане из местных или соседних родственных по языку племен. Такой вывод напрашивается, если анализировать самый ранний пласт христианской лексики языков Восточной Европы: так, древнейшие христианские термины в венгерском языке — славянского происхождения (см. с. 194), в аланском — грузинского и т. д.[1011] Видимо, это не были профессиональные переводчики, что наверняка затрудняло контакт грека–миссионера с варваром–неофитом.

Самым главным вопросом для миссионера было — что, помимо малопонятных религиозных рассуждений, он мог предложить варварам? Чем их заинтересовать? Разумеется, он привлекал к себе внимание чудесами; конечно, излечивал от болезней. Вот какой рассказ мы находим у Феофилакта Симокатты: как‑то персидский царь Хосров отправил своему союзнику византийскому императору Маврикию тюркских пленных, захваченных им в битве. «На лбу у этих пленников был вырезан знак страданий Господних… крест. Император стал спрашивать, что означает для варваров этот знак. Они ответили, что получили его