Скачать fb2   mobi   epub  

Утраченный путь

из "LOST ROAD", пер. А. Хромовой. Источник электронной публикации — http://www.kulichki.com/tolkien/cabinet/utr_put/lostroad.html

Глава I. Первый шаг. Юность Альбойна.

— Альбойн! Альбойн!

Тишина. В детской никого не было.

— Альбойн! — крикнул еще раз Освин Эррол. Он стоял на пороге двери, ведущей в маленький сад на обрыве за домом. Наконец, мальчишеский голос ответил, откуда-то издалека, и будто со сна:

— Чего?

— Ты где?

— Здесь!

— Где это «здесь»?

— Здесь, пап, на стене!

Освин сбежал по ступенькам в сад и пошел по дорожке, обсаженной цветами. За поворотом была невысокая каменная стена — от дома ее загораживала живая изгородь. За стеной была небольшая лужайка, а дальше — обрыв, и внизу — западное море: сейчас оно спокойно лучилось в вечернем свете. На стене Освин нашел своего сына, мальчика лет двенадцати. Он лежал, оперев голову на руки, и смотрел на море.

— Ах, вот ты где, — сказал Освин. — Тебя не дозовешься. Ты что, не слышал, как я кричал?

— Как услышал, сразу отозвался, — ответил Альбойн.

— Ты не то оглох, не то заснул, — улыбнулся отец. — Скорее всего, ты и впрямь задремал. Скоро спать пора; так что если хочешь послушать на сон грядущий какую‑нибудь историю, сейчас самое время.

— Извини, пап, но я не спал. Я просто задумался.

— О чем?

— Так, о разном: о море, о мире, и об Альбойне.

— Об Альбойне?

— Да. Я думал, почему «Альбойн»? Почему меня зовут «Альбойн»? В школе часто спрашивают: «А почему «Альбойн»?» и дразнят меня «ALLBONE»[1]. Но ведь это неправда, скажи, пап?

— Знаешь, мальчик, ты и в самом деле выглядишь довольно костлявым; но, слава Богу, в тебе не одни кости. Боюсь, тебя зовут Альбойном потому, что я тебя так назвал. Извини, я не знал, что тебя будут дразнить.

— Но ведь это настоящее имя, да, пап? — взволнованно спросил Альбойн. — То есть оно ведь что‑нибудь значит, да? И других людей так звали? Или ты его просто выдумал?

— Нет, конечно. Оно такое же настоящее и правильное, как и Освин; можно сказать, оно из того же семейства. Только меня моим именем никогда не дразнили. Хотя меня часто называли Освальдом — по ошибке.

Помню, как это меня раздражало — до сих пор не знаю, почему. Я был довольно щепетилен насчет своего имени.

Они долго сидели и разговаривали на стене, глядя на море, и вернулись домой, только когда мальчику пора было ложиться спать. Их разговор, как нередко случалось, перешел в рассказ: Освин рассказал сыну историю Альбойна, сына Аудойна, короля лангобардов; и о великой битве между лангобардами и гепидами, которая ужаснула даже мрачный шестой век; и о королях Туризинде и Кунимунде, и о Розамунде.

— Но такие истории на ночь лучше не рассказывать, — оборвал он, поведав о том, как Альбойн пил вино из украшенного самоцветами черепа Кунимунда.

— Не оченьто мне нравится этот Альбойн, — сказал мальчик. — Мне больше нравятся гепиды и король Туризинд. Лучше бы они победили.

Почему ты не назвал меня Туризиндом или Туризмодом?

— Знаешь, вообщето мама хотела назвать тебя Розамундой, только ты родился мальчиком. А она не успела помочь мне выбрать другое имя.

Ну, вот я и взял имя из той же истории — я решил, что оно подойдет.

Оно ведь не только из этой истории, оно гораздо древнее. Может, ты предпочел бы, чтобы тебя звали ELFFRIEND?[2] Твое имя значит именно это.

— Не–ет, — задумчиво протянул Альбойн. — Я люблю, чтобы имя что‑то значило, но мне не нравится, когда имя что‑то говорит вот так, в лоб.

— Ну, я, конечно, мог бы назвать тебя «Эльфвине» — это то же самое, только по–древнеанглийски. Не только в честь того Эльфвине, что завоевал Италию, но и в честь всех Друзей эльфов, что жили в древности. В честь внука короля Альфреда, что пал в день великой победы в 937 году, и того Эльфвине, что погиб в знаменитой битве при Малдоне — тогда англичане потерпели поражение, — и многих других англичан и людей Севера из числа Друзей эльфов. Но я дал тебе имя в латинском варианте. Я решил, что так лучше. Былые дни Севера исчезли без следа, и все, что осталось, дошло до нас через христианство. Вот я и выбрал имя «Альбойн» — оно не совсем латинское, и не совсем германское, как и большинство западных имен — как и большинство людей, которые носят эти имена. Иногда это имя переделывают в «Альбин». Я мог бы назвать тебя так — и тебя никто бы не дразнил, в нем нет ничего смешного. Но оно чересчур латинское, и по–латыни значит «белый, светлый». А ты, мальчик, совсем не светлый и не белокурый — ты у меня черненький. Вот потому ты и Альбойн. А теперь все. Остается только лечь спать.

И они пошли домой.

Но прежде, чем лечь спать, Альбойн выглянул в окно. За обрывом виднелось море. Было лето, и солнце только садилось. Оно медленно уходило в море, и горизонт горел алым. Море быстро угасало: с запада налетел холодный ветер, и от заката ползли угрожающие черные тучи с огромными крыльями, распростертыми к югу и к северу.

— Они похожи на орлов Западных Владык, летящих к Нуменору, — сказал вдруг Альбойн. Интересно, что это значит? Он не так уж удивился: в те дни он часто сочинял разные слова. Смотрит он на знакомый холм, и вдруг видит его в каком‑то другом времени, в другой истории. «Зеленые склоны Амон–эреб», — говорил он. «Громко шумят волны на берегах Белерианда», — сказал он однажды, когда был шторм, и волны разбивались о подножия утесов, на которых стоял дом.

Некоторые имена он просто сочинял (или думал, что сочиняет): ему нравилось, как это звучит. Но другие казались «настоящими», словно не он произнес их первым. Слово «Нуменор» было из таких. «Мне нравится это слово, — подумал он. — Я мог бы выдумать длинную историю о стране «Нуменор».

Он лег в постель, но история както не выдумывалась. И он скоро забыл это слово. Он начал думать о другом — о словах отца и о собственных сегодняшних размышлениях.

«Черный Альбойн, — думал он. — Интересно, есть ли во мне римская кровь? Если и есть, то, наверно, не так уж много. Я люблю западные берега, и настоящее море — оно совсем не такое, как Средиземное, даже в книжках. Я хотел бы, чтобы у него не было другого берега. А есть другие черноволосые народы, кроме римлян. А португальцы — римляне? А кто такие римляне? Интересно, какие народы жили в Португалии, и в Испании, и в Ирландии, и в Британии давным–давно, совсем давно, раньше римлян, раньше карфагенян, — раньше всех? А интересно, что подумал тот человек, который первым увидел западное море?»

А потом он заснул, и ему приснился сон. Но когда он проснулся, сон забылся начисто: не осталось ни истории, ни образа — только чувство, которое они вызвали — чувство, которое для него было связано с длинными непонятными словами. И он встал. И пролетело лето, и Альбойн вернулся в школу, к латыни. А еще он изучал греческий. А позднее, лет в пятнадцать, он взялся за другие языки, особенно северные: древнеанглийский, норвежский, валлийский, ирландский. Это не слишком поощрялось — даже отец–историк не очень одобрял. Похоже, считалось, что латыни и греческого за глаза довольно; и вообще, все это такое старье — а ведь есть отличные современные языки, на которых говорят миллионы людей; не говоря уж о математике и прочих полезных науках.

Но Альбойну нравился аромат древних северных языков — нравился не меньше того, что на них написано. Конечно, поднабрался он и истории языков — все грамматики «неклассических» языков просто переполнены ею.

Он ничего против и не имел — передвижения и аблауты сделались его коньком еще в том возрасте, когда другие мальчишки роются в автомобильных моторах. Так что он имел некоторое представление о взаимосвязи европейских языков. Но ему казалось, что грамматики чегото не договаривают. Его любимые языки обладали особым ароматом — и он был до некоторой степени общим для всех этих языков. Кроме того, Альбойну казалось, что этот аромат как‑то связан с атмосферой мифов и легенд, которые рассказывались на этих языках.

Однажды, когда Альбойну было почти восемнадцать, он сидел в кабинете у отца. Была осень, конец летних каникул, проведенных на вольном воздухе. Снова топили камины. Настало время года, когда больше всего тянет к книгам (тех, кто вообще за них берется). Они говорили о «языке». Эррол старался говорить с сыном обо всем, что его интересует, хотя втайне начинал побаиваться, что северные языки и легенды отнимают больше времени и энергии, чем оправдывает их практическая ценность в нашем жестоком мире. «А все‑таки лучше, чтобы я знал, что у него в голове, насколько это доступно отцу, — думал он. — Все равно он это не бросит, если его тянет по–настоящему, — и лучше не загонять это внутрь».

Альбойн пытался объяснить, как он понимает «атмосферу языка».

— Понимаешь, — говорил он, — все время слышатся какие‑то отзвуки, в отдельных странных словах — это могут быть самые обыденные слова, но с темной этимологией; а иногда это есть во всем звучании языка — словно что‑то проглядывает из глубины.

— Я, конечно, не филолог, — заметил отец, — но я никогда не думал, что влияние субстрата на изменения языка так уж важно. Хотя, возможно, он оказывает некоторое влияние — определить его трудно — на народ в целом, национальные способности, национальный характер, и все такое. Но ведь народ, культура и язык — разные вещи.

— Да, но они очень тесно связаны друг с другом, то, и другое, и третье. А потом, язык ведь тоже имеет непрерывную традицию и уходит далеко в прошлое, так же далеко, как народ и культура. Я часто думал, что, если бы посмотреть на лица чьих‑то предков, можно было бы узнать много любопытного об этом человеке. Например, нос у него — совсем как у прадеда его матери, но что-то, выражение — или как это называется? — гораздо древнее, скажем, как у пра–прапрадеда его отца, или даже еще дальше. И вообще, мне нравится уходить в прошлое, к корням — не только народа, культуры или языка по отдельности, а всех трех вместе. Я хотел бы докопаться до корней того, что смешалось в нас — обыкновенных Эрролах, что живут теперь в маленьком домике в Корнуолле. Интересно, что бы я там нашел?

— Это зависит от того, как глубоко ты зароешься, — заметил старший Эррол. — Если ты перевалишь за ледниковый период, то, скорее всего, не найдешь там ничего; в лучшем случае, зверский и уродливый народ с культурой когтей и клыков и отвратным языком, в котором ты не услышишь никаких отзвуков, кроме разве чавканья.

— В самом деле? — хмыкнул Альбойн. — Не знаю, не знаю.

— В любом случае, — продолжал отец, — в прошлое ты вернуться не можешь, по крайней мере, дальше пределов, что положены нам, смертным.

Можно в некотором смысле вернуться в прошлое путем добросовестного изучения, долгого и кропотливого труда. Хорошо бы тебе, кроме филологии, заняться еще и археологией; они могли бы помочь друг другу, хотя их редко объединяют.

— А это мысль, — сказал Альбойн. — Только, помнишь, давным–давно ты сказал, что во мне не «одни кости». Так вот, мне нужна еще и мифология. Мне нужны мифы, а не только кости и камни.

— Да пожалуйста! Сколько угодно! — рассмеялся отец. — Но пока что у тебя есть не столь грандиозная задача. Мне говорили, что к экзаменам тебе стоит подтянуться по латыни. А стипендия очень может пригодиться, особенно таким любителям копаться в старине, как мы с тобой. Не забудь, этой зимой — первая попытка.

— Если бы еще обращали меньше внимания на латинскую прозу! — вздохнул Альбойн. — Стихи мне даются лучше.

— Не вздумай только вставить на экзамене в стихи свой эрессейский, иль эльфийскую латынь, или как ее там. Оно, может, и красиво, но это не пропустят.

— Да что ты! — Юноша вспыхнул. Он принимал это слишком близко к сердцу, чтобы шутить с этим. — Только, пожалуйста, не разболтай никому про эрессейский. Пусть это будет между нами. А то я пожалею, что сказал тебе.

— Так ведь ты и не говорил. Я бы, наверно, так и не узнал, если бы ты не забыл свой блокнот у меня в кабинете. Да и то, не так уж много я оттуда вычитал. Но ведь я и не подумал бы болтать об этом, даже если бы знал больше. Только, пожалуйста, не трать на это слишком много времени. Ты знаешь, я беспокоюсь о твоей стипендии, и не только из высоких побуждений. Жалованьето у меня — не разгуляешься.

— Да я этим давно уже не занимался — ну, почти не занимался, — возразил Альбойн.

— Что, не двигается?

— Теперь — да. Наверно, слишком много других дел. Но недавно я нашел несколько [отличных][совсем] новых слов: например, LOMELINDE значит «соловей»; LOME — «ночь» (но не «тьма»), это точно. Глагол еще очень неопределенный. Но…

Он запнулся. Застенчивость (и нечистая совесть) боролись с привычкой к тому, что он называл «братство с PATER'ом», с одной стороны, и с желанием раскрыть кому‑то свою тайну, с другой.

… — Но настоящая трудность в том, что тут пробивается еще один язык. Он, кажется, родственный, но совсем другой, более… более северный. ALDA значит «дерево» (это слово я уже давно нашел), а в новом языке «дерево» будет GALADH, и еще ORN. У Солнца и Луны, кажется, похожие названия: в одном языке ANAR и ISIL, A в другом — ANOR и ITHIL. Мне иногда больше нравится один, а иногда другой, от настроения зависит. Белериандский действительно очень привлекателен, но это усложняет дело.

— Господи, помилуй! — воскликнул отец. — Да это серьезно! Ладно, я? сохраню невольно узнанную тайну. Только, пожалуйста, покажи, что, кроме сердца и настроения, у тебя есть еще и совесть. Или пусть у тебя появится настроение заняться латынью и греческим!

— Уже появилось. У меня целую неделю было такое настроение, да и сейчас еще не прошло: меня, по счастью, потянуло на латынь, особенно на Вергилия. Так что я пошел.

Он встал.

— Пойду почитаю малость. Я приду уложить тебя в кроватку.

И захлопнул дверь, сопровождаемый хмыканьем отца. На самом деле, Эрролу не слишком понравилась последняя фраза. Альбойн сказал это с любовью, и у отца стало тепло на душе, но все же она огорчила его. Он поздно женился, и теперь пора было уходить со скромного учительского жалованья на еще более скромную пенсию, как раз когда Альбойну нужно было поступать в университет. И еще — он устал. Он давно почувствовал это, и в последний год уже признавался самому себе. Он никогда не был сильным человеком. Хотелось бы поддержать Альбойна подольше — будь он помоложе, он бы так и сделал; но он чувствовал, что его хватит ненадолго. «Черт побери, — сказал он себе, — мальчику его возраста не следует думать о том, чтобы отец вовремя лег спать. Куда я дел книгу?»

Альбойн сидел в своей бывшей детской — теперь это был кабинет — и смотрел во тьму. Он не скоро взялся за книги. «И почему жизнь такая короткая? — думал он. — Языки требуют много времени — как и все, что хочется знать. А PATER — он выглядит усталым. А он мне еще нужен, очень нужен. Даже если бы он дожил до ста лет, и мне было бы столько же, сколько ему теперь, он бы все равно был мне нужен. А он не доживет. Вот если бы мы могли переставать стареть! Отец продолжал бы работать и писать эту книгу о Корнуолле, про которую он говорил; и мы могли бы всегда разговаривать. Он умеет подыграть, даже когда не согласен или не понимает. Пропади он пропадом, этот эрессейский. Лучше бы отец его не вспоминал. Опять сегодня сон приснится, это точно. А это так заводит! И всю латынь — побоку. Отец очень благородно к этому относится, хоть и думает, что я все сочиняю. Кабы я сочинял, я бы бросил, чтоб его не огорчать. Но ведь оно само приходит — я просто не могу это упустить. А тут еще белериандский…»

В разрывах облаков на западе показалась луна. Море слабо мерцало во мраке, огромное, бесконечное, до края света.

— Прочь, сны! — воскликнул Альбойн. — Дайте мне спокойно поработать, хотя бы до декабря. Если я получу стипендию, это здорово подбодрит PATER'а.

В половине одиннадцатого он зашел к отцу. Тот спал в кресле. Они отправились спать вместе. Альбойн лег в постель и спал безо всяких сновидений. После завтрака он всеми силами взялся за латынь; тем более что погода встала на сторону добродетели: дождь лил как из ведра.

Глава II. Альбойн и Аудойн.

Альбойн потом долго вспоминал тот вечер — после этого Сны прекратились, внезапно — как отрезало. Ему дали стипендию (на следующий год), и это действительно «подбодрило PATER'а». В университете он вел себя довольно хорошо и отвлекался не слишком часто (по крайней мере, он так думал); правда, настроение заниматься латынью и греческим продержалось не слишком долго, так что он не получил…. Оно, конечно, вернулось, но уже после экзаменов. Вот так всегда. Но он все равно перешел на исторический, и снова «подбодрил PATER'A» высшим баллом. PATER в этом очень нуждался. Пенсия — это совсем не то, что каникулы: он начал постепенно уходить. Он еще продержался до тех пор, когда Альбойн получил свою первую работу: помощник лектора в университетском колледже.

Сны вернулись к нему — весьма некстати — перед….. Они особенно преследовали его в следующие каникулы — последние, которые он провел в Корнуолле вместе с отцом. Но тогда Сны на время приняли новое направление.

Он потом не раз вспоминал ту беседу со стариком — это был чуть ли не последний раз, когда им удалось потолковать по душам. Теперь он видел ее как наяву.

— Ну, мальчик, как твоя эрессейская эльфийская латынь? — с улыбкой спросил отец. Он очевидно, собирался пошутить — словно говорил о давно забытых мальчишеских шалостях.

— Ты знаешь, — ответил Альбойн, — очень странно, но в последнее время она не появляется. Зато много всего другого. Кое–чего я пока не понимаю. Кое-что могло бы быть одним из кельтских языков. Кое‑что похоже на очень древний германский — я готов съесть свою мантию вместе с шапочкой, если это не до–рунический.

Старик улыбнулся — почти рассмеялся.

— Что ж, мальчик, это более надежная почва для историка. Но ты рискуешь нарваться на большие неприятности, если выложишь все это филологам, — разве что ты можешь опереться на какие-нибудь авторитеты.

— На самом деле, похоже, что могу, — сказал Альбойн.

— Так расскажи что-нибудь, если можешь обойтись без записной книжки, — лукаво предложил отец.

- WESTRA LAGE WEGAS REHTAS, NU ISTI SA WRAIHTAS, — процитировал он — это застряло у него в голове, хотя он не понимал этих слов.

Смысл‑то был вполне ясен: «На запад лежал прямой путь, теперь он искривлен». Он помнил, как проснулся с ощущением, что это почему‑то очень важно.

— А вот прошлой ночью я поймал кусок на простом англо–саксонском, — продолжал он. Он решил, что англо–саксонский отцу должен понравиться: нормальный исторический язык, и отец когда‑то неплохо знал его. К тому же он помнил этот кусок очень отчетливо, и он был самым длинным и наиболее связным из всего, что приходило до тех пор.

Утром он проснулся поздно, после ночи, полной сновидений, со стихами на устах. Он тотчас записал их — иначе они исчезли бы к завтраку (обычно так и бывало), несмотря на то, что язык был ему известен. Но теперь он и наяву отлично помнил их.

THUS CWAETH AELFWINE WIDLAST:

FELA BITH ON WESTWEGUM WERUM UNCUTHRA

WUNDRA AND WIHTA, WLITESCENE LAND,

EARDGEARD ELFA, AND ESA BLISS.

LYT AENIG WAT HWYLC HIS LONGATH SIE

THAM THE EFTSITHES ELDO GETWAEFETH

Отец поднял глаза и улыбнулся, услышав имя «Эльфвине». Альбойн перевел ему эти стихи — наверно, в этом не было необходимости, но старик успел позабыть многое, что он знал гораздо лучше, чем англо–саксонский.

«Так сказал Эльфвине многостранствовавший: «Многое есть в Западных краях неведомого людям, чудес и странных созданий, земля светлая и прекрасная, родина эльфов, блаженство богов. Немногие ведают тоску того, кому старость не дает вернуться».

Он внезапно пожалел, что перевел последние две строки. Отец посмотрел на него странными глазами.

— Старики знают, — сказал он. — Но старость не мешает уйти — FORTHSITH. Нет нам EFTSITH — вернуться мы не можем. Не нужно напоминать мне об этом. Но это — насчет Эльфвине–Альбойна — это хорошо. Тебе стоит сочинять стихи.

Черт побери — можно подумать, он стал бы сочинять подобные стихи, специально чтобы читать их старику, который одной ногой стоит в могиле. Отец и в самом деле умер следующей зимой.

В целом он оказался удачливее своего отца; почти во всех отношениях, кроме одного. Он достаточно рано стал профессором истории; но он, как и его отец, потерял жену и в двадцать восемь лет остался с единственным сыном на руках.

Наверно, он был неплохим профессором, не хуже прочих. Конечно, университет был маленький, где‑то на юге, и на перемещение надеяться не приходилось. Но, во всяком случае, работа не надоедала ему, и история — даже преподавание истории — казалась все такой же интересной (и важной). По крайней мере, он выполнял свой долг — или надеялся, что выполняет. Границы его предмета выглядели несколько расплывчатыми.

Ведь он, конечно же, не бросил всего остального: легенд и языков — немного странно для преподавателя истории. Однако, как бы то ни было, он достаточно неплохо разбирался в этой книжной премудрости, хотя немалая ее часть выходила за рамки профессиональных обязанностей.

И еще — Сны. Они приходили и уходили. Но в последнее время они приходили все чаще, и становились все более… захватывающими? Но при этом оставались мучительно словесными. Никаких историй, никаких образов он не помнил — только чувствовал, что видел и слышал что‑то, что ему очень хотелось увидеть, и он много бы дал, чтобы увидеть и услышать это снова, — и еще эти обрывки слов, фраз, стихов.

Эрессейский, как он называл его в юности — хотя он не помнил, почему был так уверен, что это имя — настоящее, — был почти закончен. Он получил еще много белериандских слов, и уже начал понимать систему этого языка и его связь с эрессейским. Еще у него было довольно много отрывков на неизвестных языках. Часто он даже не знал их значения — забыл вовремя записать. И странные отрывки на знакомых языках. Их‑то, конечно, можно было объяснить. Но что с ними делать‑то — ни опубликовать, ничего. У него было странное ощущение, что эти отрывки — не главное: просто моменты забытья, которые обретали словесную форму благодаря некой особенности его собственного мышления. Настоящее было вот это ощущение, которое все настойчивее и настойчивее рождали в нем эти Сны, — оно еще усиливалось из‑за того, что его поддерживали обычные профессиональные занятия. Окидывая взглядом последние тридцать лет, он чувствовал, что с детства постоянным его желанием (хотя оно часто заглушалось или подавлялось) было стремление вернуться вспять.

Быть может, идти по Времени, как по долгой дороге; или видеть его перед собой, как с горной вершины, или как ожившую карту из иллюминатора самолета. Но, как бы то ни было — видеть своими глазами, слышать своими ушами: видеть, как были расположены древние, быть может, забытые земли, заглядывать в лица древних людей, слышать, как они сами говорят на своих языках, во дни до начала дней, когда у берегов Атлантики в давно павших королевствах звучали языки неведомого происхождения.

Но и с этим стремлением тоже нечего было делать. Раньше, давным–давно, ему еще приходилось, изредка, полушутя, говорить об этом с отцом. А потом у него очень долго не было никого, с кем можно бы потолковать о таких вещах. Но теперь у него был Аудойн. Он взрослел.

Ему исполнилось шестнадцать.

Он назвал сына Аудойном, поменяв местами отца и сына из истории лангобардов. Имя показалось ему подходящим. Во всяком случае, оно принадлежало к той же группе имен, и подходило к его собственному. И еще — это была дань памяти отца. Еще одна причина, почему он отказался и от англо–саксонского «Эадвине», и от обыденного «Эдвина». Аудойн вышел удивительно похожим на Альбойна — насколько Альбойн помнил себя в детстве, и понимал душу маленького Аудойна. Во всяком случае, он, похоже, интересовался примерно тем же, и задавал почти такие же вопросы; только его меньше тянуло ко всяким словам и именам — он предпочитал предметы и описания. Он неплохо рисовал, в отличие от отца, но «стихи» ему не давались. Тем не менее однажды он все‑таки спросил, почему его назвали Аудойном. Похоже, он очень обрадовался, что не Эдвином. Но вопрос о том, что значит это имя, оказался не из простых. Друг удачи? Друг судьбы? Богатства? Блаженства?

— Мне нравится, если AUD значит все это, — сказал юный Аудойн — ему тогда было лет тринадцать. — Хорошее начало для имени. Интересно, как выглядели эти лангобарды. У них правда у всех были длинные бороды?

Альбойн усеял детство и отрочество Аудойна сказками и легендами — словно путь намечал, сам не зная, что это за путь и куда он ведет.

Аудойн жадно слушал, а позднее читал — не менее жадно. Альбойна преследовало сильное искушение поделиться с мальчиком тайной своих языков. Вдвоем они могли бы сделать из этого что‑нибудь — хотя бы игру. Но время, время! Теперь он понимал своего отца — мальчикам столько нужно успеть…

Ладно, по крайней мере, завтра Аудойн приезжает из школы — приятная мысль! Экзамены этого года для обоих почти закончились.

Решительно, доля экзаменатора куда тяжелее (думал профессор), но он почти покончил с этим. Еще несколько дней — и они на море.

Наступила ночь, и снова Аудойн лежал в комнате в доме у моря. Дом был другой, не тот маленький домик его детства, но море — все то же.

Ночь была тихая, и морская гладь простиралась, как огромная равнина, вымощенная отполированным камнем, окаменевшая в холодном лунном свете.

Лунная дорожка уходила от берега и за горизонт.

Сон не шел, хотя он усердно призывал его. Не ради отдыха — он не устал; ему просто хотелось досмотреть Сон прошлой ночи. Он надеялся закончить отрывок, который так отчетливо помнил сегодня утром. Он был под рукой, в блокноте у изголовья — хотя вряд ли он его забудет, раз записал.

AR SAURON TULE NAHAMNA… LANTIER TURKILDI

и? пришел?… они–пали?

UNUHUINE… TARKALION OHTAKARE VALANNAR…

под–Тень…? воевал с–Силами…

HERUNUMEN ILU TERHANTE… ILUVATAREN… EARI

Владыка–Запада мир разрушил… Илуватара… моря

ULLIER KILYANNA… NUMENORE ATALTANE…

хлынули в–Пропасть… Нуменор пал…

Дальше, похоже, большой пробел.

… MALLE TERA LENDE NUMENNA ILYA SI MALLER…

путь прямой шел на Запад все ныне пути

RAIKAR……. TURKILDI ROMENNA… NURUHUINE MELLUMNA

искривлены…..? на восток… Смертная тень тяготеет на нас

… VAHAYA SIN ATALANTE

… далеко ныне?

Там было два–три новых слова, значение которых он хотел узнать — утром оно улетучилось, прежде чем он успел записать. Возможно, это были имена: TARKALION — почти наверное имя короля, TAR- всегда встречается в именах королей. Удивительно, как часто ему попадается тема «прямого пути». А что такое ATALANTE? Похоже, что это значит «разрушение» или «падение», но это еще и имя…

Альбойну не спалось. Он встал с постели и подошел к окну. Он долго стоял, глядя на море. И в это время с запада задул холодный ветер. Над черной гранью, где сходятся небо и море, поднялись огромные главы туч. Они вздымались ввысь, простирая огромные крылья к югу и к северу.

— Они похожи на орлов Западных Владык над Нуменором, — произнес он вслух, и вздрогнул. Он не собирался ничего говорить. На миг ему почудилось, что грядет огромная, давно предвиденная катастрофа. Теперь в нем шевельнулась память, но ускользнула. Ему стало холодно. Он вернулся в постель, лег и стал размышлять. Внезапно его вновь охватило его старое стремление. Оно давно начало вновь разрастаться, но уже много лет, с тех пор, как он был в возрасте Аудойна, не бывало оно таким настойчивым, словно голод или жажда.

— Я хотел бы, чтобы «машина времени» существовала на самом деле, — произнес он вслух. — Только Время нельзя покорить машинами. И я отправился бы назад, а не вперед — и, кажется, вернуться более реально.

Облака затянули небо, поднялся сильный ветер; когда его наконец стало клонить ко сну, в ушах у него гудел шум множества ветвей и рев длинных волн, разбивающихся о берег.

— К Нуменору идет буря! — сказал он, и оставил мир яви.

Он был в огромном темном пространстве, и услышал голос.

— Элендиль! — произнес голос. — Альбойн, куда ты идешь?

— Кто ты? — спросил он. — И где ты?

Ему явилась высокая фигура — она словно спускалась по незримой лестнице ему навстречу. На миг у него мелькнула мысль, что лицо — он видел его смутно — напоминает ему отца.

— Я с тобой. Я из Нуменора, отец многих отцов, бывших до тебя. Я Элендиль, по–эрессейски это значит «Друг эльфов», и многих звали так после меня. Твое стремление может исполниться.

— Какое стремление?

— Долго скрываемое, полувысказанное: вернуться вспять.

— Это невозможно, даже если я и хочу. Это против закона.

— Это против правил. Законы повелевают волей, они связывают.

Правила — это условия; из правил есть исключения.

— Но разве исключения есть из всех правил?

— Правила могут быть жесткими, но все же это средства, а не цель правления. Исключения бывают — ибо есть то, что правит, и оно выше правил. Вот, лишь сквозь трещины в стене пробивается свет — и люди видят свет, и так замечают стену и как она стоит. Сеть сплетена, и каждая нить идет назначенным путем, создавая узор; но ткань не сплошная, а иначе узора не было бы видно; а если бы узора не было видно, не знали бы мы и сети, и жили бы в темноте. Но это все старые сравнения, и я пришел не затем, чтобы повторять такие вещи. Мир — не машина, что создает другие машины, как Саурон. Каждому, кто подчиняется правилам, дана своя, единственная судьба, и он может не подчиняться тому, что для других — правило. Я спрашиваю, хочешь ли ты, чтобы твое стремление исполнилось?

— Хочу.

— Ты не спрашиваешь, как и на каких условиях.

— Наверно, я и не понял бы, как — да это, кажется, и неважно. Как правило, мы движемся вперед, но как — мы не знаем. А каковы условия?

— Твой путь и остановки предписаны заранее. Ты не можешь вернуться по своей воле — ты вернешься (если вернешься) только так, как предуказано. Это будет не то, что читать книгу или смотреть в зеркало — тебе придется подвергаться настоящей опасности. И ты будешь рисковать не одним собой.

— Так ты советуешь мне отказаться? Ты хочешь, чтобы я отступил — из страха?

— Я не советую ни принять, ни отказаться. Я не советник. Я посланец. Мне дозволено лишь говорить. Желать и решать — твое дело.

— Но я не понимаю условий, по крайней мере, последнего. Мне нужно отчетливо представлять себе их все.

— Если ты решишь отправиться в прошлое, ты должен взять с собой Херендиля — иначе Аудойна, твоего сына; ибо ты — уши, а он — глаза. Но ты не имеешь права требовать, чтобы он был защищен от последствий твоего выбора, — единственной защитой ему будет твоя воля и отвага.

— Могу ли я спросить его, хочет ли он этого?

— Он ответит «да». Ибо он отважен и любит тебя; но это не отменит твоего выбора.

— А когда я… мы отправимся в прошлое?

— Когда ты сделаешь выбор.

Фигура поднялась по лестнице и удалилась. Раздался рев — словно морские волны обрушились в пропасть. Уже проснувшись и обводя взглядом комнату, освещенную тусклым утренним светом, Альбойн все еще слышал вдали шум волн. С запада налетел шторм. Окно было открыто, занавески промокли, и по комнате гулял ветер.

За завтраком он был неразговорчив. Он все поглядывал на сына, изучая выражение его лица. Интересно, а Аудойну снятся Сны? Судя по виду, если и снятся, не запоминаются. Аудойн, видимо, был в хорошем настроении, и некоторое время довольствовался своей собственной болтовней. Но в конце концов он заметил, что отец молчит — непохоже на него, даже за завтраком.

— Мрачноват ты сегодня, папа, — сказал он. — Что-нибудь случилось?

— Да… д–да нет, ничего, на самом деле, — ответил Альбойн. — Я кажется, задумался. Вот день сегодня мрачный такой — не везет нам, каникулы ведь кончаются. Что ты собираешься делать?

— Надо же! — удивился Аудойн. — А я то думал, ты любишь ветер. Я вот люблю. Особенно добрый старый западный ветер. Я пойду прогуляюсь вдоль берега.

— А что такое?

— Да ничего — просто ветер сегодня.

— Ну и что тебе в этом чертовом ветре? — спросил Альбойн — какая муха его укусила? Юноша сник.

— Н–не знаю, — ответил он. — Просто я люблю быть на ветру, особенно у моря. Я думал, ты тоже.

Наступило молчание. Немного погодя Аудойн начал снова, довольно робко: — Помнишь тот день на утесах у Преданнака, когда под вечер появились такие странные облака, и поднялся ветер?

— Да, — сухо ответил Альбойн.

— Ну вот, и когда мы вернулись домой, ты тогда сказал, что это тебе словно чтото напоминает, и ветер будто пролетает сквозь тебя, как… как легенда, которую никак не вспомнишь. И что потом дома, в тепле, у тебя такое ощущение, словно ты услышал длинную историю, которая тебя очень взволновала, но не оставила совершенно никаких образов…

— Разве? — сказал Альбойн. — Я только помню, что было ужасно холодно, и я очень обрадовался огню.

Он сразу пожалел об этом, ему стало стыдно. Потому что Аудойн сразу замолчал — а было ясно, что мальчик собирался сказать что‑то еще, у него что‑то было на уме. Но что поделать! Ну не может он сегодня говорить о таких вещах. Ему было холодно. Он хотел покоя, а не ветра.

Вскоре после завтрака Аудойн объявил, что собирается как следует поразмяться, и вернется не раньше, чем к чаю. Альбойн остался дома.

Весь день его преследовал сегодняшний сон. Он не был похож на обычные сны. И еще он был удивительно не–лингвистическим (для него) - хотя слово «Нуменор» напрямую соединяло этот сон с его словесными снами. Он не мог сказать, на каком языке он говорил с Элендилем, на эрессейском или на английском.

Он беспокойно бродил по дому. Книги не читались, трубки не раскуривались. День ускользал меж пальцев, бесцельно убегал в пустоту.

Сына он не видел — тот даже к чаю не вернулся, а ведь почти обещал.

Стемнело, как показалось Альбойну, необычно рано.

Поздним вечером Альбойн сидел в своем кресле у камина.

— Я боюсь этого выбора, — сказал он себе. Он не сомневался, что этот выбор реален. Ему все равно придется выбирать, так или иначе, как бы он это ни представлял самому себе. Даже если отбросить этот Сон, решить, что это «просто сон», это все равно будет выбор — это будет значить, что он отказался.

«Но я не решаюсь отказаться, — думал он. — Я думаю — я почти уверен, Аудойн согласился бы. И рано или поздно он узнает, что я выбрал. Скрывать от него свои мысли с каждым днем все труднее: мы слишком близки, и не только по крови, чтобы таиться друг от друга.

Если я попытаюсь утаить это, тайна станет невыносимой. Мое стремление удвоится, если я буду знать, что мог бы, и сделается нестерпимым. А Аудойн, наверно, будет чувствовать, что я обворовал его из трусости.

Но это же опасно, смертельно опасно — по крайней мере, меня предупредили об этом. Ладно я. Но Аудойн? Но разве эта опасность больше той, которую таит в себе отцовство? Приходить в мир опасно в любой точке Времени. Но эта опасность кажется мне страшнее. Почему?

Потому что это исключение из правил? Или оттого, что приходится выбирать во второй раз — двойная ответственность? Дважды стать отцом одного и того же человека — тут кто хочешь задумается. Быть может, я уже возвращаюсь вспять. Не знаю. Быть может… Отцовство — это выбор, но оно не совсем в нашей воле. Быть может, эта опасность зависит от моего выбора, и тем не менее вне моей воли. Не знаю. Как темно… Как воет ветер… Буря над Нуменором». Альбойн уснул в кресле.

Он взбирался по лестнице, вверх, вверх, на высокую гору. Он чувствовал — кажется, даже слышал, — что Аудойн идет за ним, тоже взбирается на гору. Он остановился — он почему‑то знал, что стоит на том же месте, что и прошлой ночью; хотя фигуры не было.

— Я сделал выбор, — сказал он. — Я отправлюсь в прошлое вместе с Херендилем.

Потом он прилег, словно хотел отдохнуть. Слегка обернулся:

— Спокойной ночи! — пробормотал он. — Спи, Херендиль! Мы двинемся в путь, как только нас призовут.

— Ты сделал выбор, — произнес голос над головой. — Призыв не замедлит.

Потом Альбойн словно провалился во тьму и в безмолвие, глубокое, абсолютное. Как будто он был вообще вне мира, где любое безмолвие готово смениться звуком, наполнено отзвуками, где всякий покой — лишь отдых перед новым, мощнейшим порывом. Он оставил мир и очутился вовне.

Он был молчалив и спокоен: точка.

Он пребывал в равновесии, но отчетливо знал, что, стоит ему захотеть, и он отправится в путь.

— Куда? — он почувствовал вопрос, но это не был голос ни извне, ни изнутри него.

— Туда, куда предназначено. Где Херендиль?

— Ждет. Приказать должен ты.

— Идем!

Аудойн шагал и шагал, стараясь по возможности не терять из виду море. Он пообедал в трактире, и отправился дальше. Он прошел больше, чем собирался. Он радовался ветру и дождю, но его томило странное беспокойство. Утром с отцом что-то было не так.

«Надо же, как не повезло, — говорил он себе. — А я то как раз хотел прогуляться с ним сегодня. На ходу лучше всего разговаривать.

Может, и про Сны удалось бы рассказать. С отцом про такое можно разговаривать, когда мы оба в подходящем настроении. Вообще‑то с ним всегда легко — он редко бывает такой, как сегодня. Он обычно принимает все так, как хочется: в шутку так в шутку, всерьез так всерьез; и не путает одно с другим, и не смеется, когда не надо. Никогда не видел его таким ледяным».

Он шагал дальше. «Сны, — думал он. — Но не обычные сны, совсем другие: очень живые; почти никогда не повторяются, но все вместе складывается в историю. Но история какая‑то призрачная, безо всяких объяснений. Ни звука, ни слова, одни образы. Корабли, плывущие к земле. Башни на берегу. Битвы, мечи сверкают, — и тишина. И еще эта ужасная картина: огромный храм на горе, и дымится, как вулкан. И жуткое зрелище: море разверзлось, и целый остров рушится, горы падают в море, и черные корабли летят во тьму. Хотел бы кому‑нибудь рассказать об этом, понять смысл всего этого. Отец бы помог: вместе из этого можно было бы сочинить славную байку. Если бы знать название этого места, кошмар превратился бы в историю».

Темнеть начало задолго до того, как он вернулся домой. «Надеюсь, отец сыт собой по горло, и вечером будет поразговорчивее, — думал он.

— У камина рассказывать сны почти так же здорово, как и на ходу».

Когда он поднялся по дорожке и увидел свет в гостиной, была уже ночь.

Он нашел отца у камина. В комнате было тихо–тихо — и жарко после целого дня на свежем воздухе. Альбойн сидел, положив голову на руку.

Глаза его были закрыты. Он, казалось, спал. Он не шевельнулся.

Аудойн на цыпочках направился к двери, ужасно разочарованный.

Ничего не оставалось, как лечь спать пораньше, и попытать удачи назавтра. Когда он был уже у дверей, ему послышалось, что кресло скрипнуло, а потом отец что-то пробормотал (его голос казался далеким и звучал довольно странно) - что-то вроде херендиль.

Аудойн привык к странным словам и именам, которые отец бормотал себе под нос. Иногда он сплетал вокруг них длинные истории. Аудойн с надеждой обернулся.

— Спокойной ночи! — сказал Альбойн. — Спи, Херендиль! Мы двинемся в путь, как только нас призовут.

«Спит, — подумал Аудойн. — Спокойной ночи!»

Он открыл дверь, и внезапно шагнул во тьму.

Глава III

Элендиль бродил по саду, но даже не замечал, как красив он в лучах заходящего солнца. Он был взволнован и погружен в себя. Позади сиял его дом со своей белой башней и золотой крышей, озаренный закатом, но Элендиль не поднимал глаз от тропинки. Он спускался на берег, чтобы искупаться в голубых заводях бухточки за садом — как всегда в этот час. И еще он думал найти там Херендиля. Пришла пора поговорить с ним.

Наконец он вышел к длинной изгороди лаваралды[3], что ограждала сад с нижнего, западного конца. Привычный вид, хотя все эти годы не смогли затмить его красоты. Семижды двенадцать лет[4], или даже больше, прошло с тех пор, как он сам посадил эту изгородь, размечая свой сад накануне свадьбы; и он благословлял судьбу. Ведь саженцы прибыли с дальнего запада, с Эрессеа — уже в те дни корабли оттуда приходили редко, а теперь они и вовсе не приходят. Но дух той благословенной земли и ее дивного народа поныне пребывает в деревьях, что выросли из саженцев: длинные зеленые листья, золотистые с изнанки, и когда морской бриз шевелит их, они шепчутся на разные голоса и вспыхивают, как солнечные блики на морской зыби. Цветы — белые с желтоватым оттенком — осыпали ветви, словно снег, озаренный солнцем; и вся нижняя часть сада была наполнена их ароматом, слабым, но отчетливым. В былые дни мореходы говорили, что аромат лаваралды чувствуется в воздухе задолго до того, как покажутся берега Эрессеа, и он вселяет в душу стремление к покою и тихую радость. День за днем видел он эти цветущие деревья — лаваралда цвела почти без перерывов. Но сейчас, когда он шел мимо, этот аромат внезапно поразил его — мощное благоухание, и давно известное, и совершенно незнакомое. Ему на миг почудилось, будто он вдыхает его впервые — оно коснулось встревоженной души, ошеломило, и вместо привычного довольства принесло лишь новый непокой.

— Эрессеа, Эрессеа! — воскликнул он. — Хотел бы я очутиться там — зачем обречен я жить в Нуменоре[5], на полпути меж двумя мирами? Да еще в это смутное время!

Он прошел под аркой сияющей листвы, и сбежал по ступеням в скале к белому пляжу. Элендиль огляделся — сына не видно. Перед его мысленным взором возникла белокожая фигурка Херендиля, сильного и прекрасного юноши на пороге ранней зрелости, рассекающая волны или растянувшаяся на песке, блестящая на солнце. Но Херендиля здесь не было, и пляж казался непривычно пустым.

Элендиль остановился и еще раз осмотрел бухту и ее скалистые стены. Случайно его взор упал на дом на утесах над морем, утопавший в цветах, белый и золотой, сияющий в лучах заката. Элендиль замер, глядя на дом: внезапно дом показался ему чем‑то реальным, и в то же время видением, чем‑то из иного времени, из другой истории — прекрасный, любимый, но незнакомый и притягательный, словно он был частью все еще не раскрытой тайны. Элендиль не мог понять этого чувства.

Он вздохнул. «Наверно, это из‑за того, что грозит война, все прекрасное вызывает у меня такое беспокойство, — подумал он. — Тень страха застить нам солнце, и все вещи выглядят так, словно уже погибли. Но как же они прекрасны — именно поэтому! Не знаю. Быть может… A NUMENORE! Я надеюсь, что деревья будут цвести на твоих холмах в грядущие годы, как и ныне; и башни твои будут сиять белизной под Луной и золотом под Солнцем. Хотел бы я, чтобы это была не надежда, но уверенность — ведь мы были уверены в этом, пока не явилась Тень. Но где же Херендиль? Я должен встретиться и поговорить с ним, откровеннее, чем раньше. Пока не поздно. Время на исходе».

— Херендиль! — окликнул он. Его крик раскатился эхом по бухте над мягким шелестом набегающих волн. — Херендиль!

Он вдруг услышал свой собственный голос, и заметил, что он сильный и удивительно певучий.

— Херендиль! — окликнул он снова.

И наконец послышался ответ: издалека донесся звонкий–звонкий юношеский голос — прямо как колокол в пещере.

- MANIE, MANIE, ATTO?

На миг Элендилю почудилось, что этот язык ему незнаком. «MANIE, ATTO? Что, отец?» Потом это чувство исчезло.

— Где ты?

— Здесь!

— Я тебя не вижу!

— Я на стене, смотрю на тебя сверху.

Элендиль вскинул голову; потому быстро взбежал по другой каменной лестнице в северном конце бухты. Он вышел на плоскую площадку, которую нарочно разровняли на вершине уступа скалы. Там можно было полежать на солнце, или посидеть на широкой каменной скамье у скалы, по которой ниспадал водопад лиан с гирляндами синих и серебристых цветов. На камнях, оперев подбородок на руки, растянулся его сын. Он смотрел на море и не обернулся, когда отец подошел и сел на скамью.

— О чем мечтаешь ты, Херендиль, что твои уши не слышат меня?

— Я не мечтаю, я думаю. Я более не дитя.

— Я это знаю, сын мой, — сказал Элендиль, — и потому желал отыскать тебя, дабы побеседовать с тобой. Ты столь часто удаляешься — редко бываешь ты дома в эти дни.

Он взглянул на белое тело перед собой. Оно было дорого ему — и оно было прекрасно. Херендиль был обнажен: он прыгал в воду с уступа — он был отважным ныряльщиком и гордился своим искусством. Элендилю вдруг показалось, что юноша вырос за одну ночь, а он и не заметил.

— Как ты вырос! — произнес он. — Ты обещаешь стать могучим мужем, и скоро станешь им.

— Зачем ты смеешься надо мной? — воскликнул мальчик. — Ты ведь знаешь, что я черноволосый, и меньше большинства моих сверстников. И мне это не нравится. Я едва по плечо Алмариэли, у которой золотые волосы, а она девушка, и мне ровесница. Мы считаем, что мы королевского рода, но я тебе скажу, что сыновья твоих друзей смеются надо мной и зовут меня «Терендул»[6]— «худой и черный». Они говорят, что во мне эрессейская кровь, что я полунолдо. А в наши дни такое говорят не с любовью. От того, что тебя назовут полугномом, лишь шаг до того, чтобы тебя назвали Богобоязненным; а это ведь опасно[7].

Элендиль вздохнул.

— Значит, тогда опасно[8] быть сыном человека, которого зовут ELENDIL — ведь отсюда недалеко и до Валандиля, Друга Богов, — а так звали отца твоего отца.

Наступило молчание. Наконец Херендиль заговорил снова.

— От кого, ты говоришь, ведет род наш король, Таркалион?

— От Эаренделя–морехода, сына Туора могучего, что пропал где‑то в этих морях[9].

— А почему тогда король не может сделать то же, что и предок его Эарендель? Люди говорят, что ему следует отправиться вслед за Эаренделем и завершить его дело.

— Как ты думаешь, что они имеют в виду? Куда ему следует отправиться, какое дело исполнить?

— Ты же знаешь. Разве Эарендель не достиг заокраинного Запада и не вступил на землю, что запретна для нас? Он не подвержен смерти — по крайней мере, так поется в песнях.

— Что называешь ты Смертью? Он не вернулся. Прежде, чем вступить на этот берег, он расстался со всеми, кого любил[10]. Он потерял своих родичей, чтобы спасти их.

— Боги разгневались на него?

— Кто ведает? Он ведь не вернулся. Но он отважился на это не потому, что служил Мелько, а затем, чтобы повергнуть его; чтобы избавить людей от Мелько, а не от Владык; чтобы завоевать для нас землю, а не край Владык. И Владыки вняли его мольбе и восстали на Мелько. И вот земля наша.

— А теперь люди говорят, что это предание переделали эрессейцы, а они — рабы богов; что на самом деле Эарендель был отважный путешественник, и он указал нам путь, а Владыки за это взяли его в плен; и оттого его дело поневоле осталось незавершенным. И потому наш король, сын эаренделя, должен исполнить его. Они хотят сделать то, что давным–давно осталось несделанным.

— Что же именно?

— Ты же знаешь: вступить на дальний Запад, и не отступать.

Завоевать новые королевства для нашей расы, чтобы на этом многолюдном острове, где все дороги исхожены и все травинки наперечет, стало посвободнее. Быть свободными, быть хозяевами мира. Избежать тени бесконечного повторения одного и того, и тени конца. Мы сделали бы нашего короля Владыкой Запада — NUARAN NUMENOREN[11]. Здесь смерть приходит медленно и редко; но она все же приходит. Эта страна — лишь клетка, позолоченная, чтобы казаться Раем.

— Да, я слышал это от других, — ответил Элендиль. — Но что знаешь ты о Рае? Вот, наш случайный разговор сам собой натолкнулся на то, о чем я хотел поговорить. Но мне жаль, что ты думаешь так, хотя я опасался этого. Ведь ты — мой единственный сын, мое драгоценнейшее дитя, и мне хотелось бы, чтобы мы были заодно во всем. Но все же нам придется выбирать — и мне, и тебе тоже, ибо с последнего твоего дня рождения ты военнообязанным и король может потребовать твоей службы. Нам придется выбирать между Сауроном и Владыками (и Тем, Кто выше их). Тебе ведь, должно быть, известно, что не все в Нуменоре покорились душой Саурону?

— Да. Даже в Нуменоре есть глупцы, — сказал Херендиль, понизив голос. — Но зачем же говорить о таких вещах здесь, на виду у всех? Ты что, хочешь на меня зло накликать?

— Я зла не накликаю, — ответил Элендиль. — Но нам не уйти от выбора, выбора между двух зол — вот первые плоды войны. Но слушай же, Херендиль! Наш дом славится мудростью и познаниями, нас издавна чтят за это. Я следовал своему отцу, по мере сил. Последуешь ли ты за мною?

Что знаешь ты об истории мира, об истории Нуменора? Тебе всего лишь четырежды двенадцать лет[12], ты был совсем еще малыш, когда явился Саурон. Ты не понимаешь, как был устроен мир до того. Ты не можешь сделать выбор, будучи в неведении.

— Но другие — старше и ученее меня, — да и тебя тоже, — сделали выбор, — возразил Херендиль. — И они говорят, что история на их стороне, и что Саурон пролил новый свет на историю. Сауронто историю знает, с начала до конца.

— Воистину, Саурон знает; но он искажает знание. Саурон лжец! — нарастающий гнев заставил Элендиля повысить голос. Его слова прогремели как вызов.

— Ты с ума сошел! — ахнул сын — он наконец повернулся на бок и теперь смотрел в лицо Элендилю, и в глазах у него был настоящий ужас.

— Не говори мне таких вещей! Они… они могут…

— Кто такие «они», и что они могут сделать? — спросил Элендиль, но леденящий страх в глазах сына передался и ему.

— Не спрашивай! И не говори так… так громко! — Херендиль отвернулся и лежал ничком, спрятав лицо в ладонях. — Ты ведь знаешь, это опасно — для всех нас опасно. Кем бы ни был Саурон, он могуществен, и у него повсюду есть уши. Я боюсь темниц. И я люблю тебя, я люблю тебя, ATARINYA TYEMELANE.

«ATARINYE TYEMELANE» — «Отец мой, я люблю тебя» — эти слова звучали странно, но сладостно, они кольнули сердце Элендиля.

- A YONYA INYE TYEMELA, — и я люблю тебя, сын мой, — сказал он, смакуя каждый слог, непривычные, но яркие звуки. — Но пойдем в дом!

Купаться уже поздно. Солнце почти что село. Оно сияет на Западе, в садах богов. Здесь же опускается сумрак и тьма; а в нашей земле тьма более не благодатна. Идем домой. Сегодня вечером мне много нужно сказать тебе, и расспросить тебя о многом — быть может, за закрытыми дверьми ты будешь чувствовать себя уверенней.

Он посмотрел на любимое им море — как хочется омыться в нем, хотя бы затем, чтобы смыть с себя усталость и заботы. Но наступала ночь.

Солнце коснулось воды, и быстро опускалось в море. Волны вдали вспыхнули пламенем, но тотчас потухли. С Запада внезапно налетел порыв холодного ветра, по золотистому мелководью побежала рябь. Над огненной гранью встали темные тучи; они раскинули огромные крылья к югу и к северу, словно угрожая земле.

Элендиля пробрала дрожь.

— Смотри, орлы Владыки Запада угрожают Нуменору, — прошептал он.

— Что ты говоришь? — воскликнул Херендиль. — Разве не было указа, чтобы называть короля Нуменора Владыкой Запада?

— Король может издать указ, но истиной это не станет, — ответил Элендиль. — Но я не хотел высказывать вслух свои предчувствия. Идем!

Быстро темнело. Они поднимались по дорожкам сада меж белых цветов, светящихся в сумерках. Деревья испускали нежные ночные ароматы. Над прудом завел свои трели ломелинде.

Впереди возвышался дом. Его белые стены светились, словно камень был пропитан лунным светом; но луна еще не встала, и все вокруг было освещено каким‑то холодным, рассеянным светом без теней. В небе, прозрачном, как хрупкое стекло, горели колючие звездочки. Сверху, из окна, зазвенела песня, осыпаясь серебром в омут сумерек, по которому они шли. Элендиль узнал голос — это была Фириэль, жившая у него в доме, дочь Оронтора. У него упало сердце: ведь Фириэль живет в его доме оттого, что Оронтор уехал. Люди говорили, что он отправился в дальнее плавание. Поговаривали еще, что он бежал от королевской немилости. Элендиль знал, что Оронтор взял на себя опасное предприятие, и может никогда не вернуться, или же вернуться слишком поздно[13]. А он любил Оронтора, Фириэль же была прекрасна.

Теперь она пела вечернюю песню. Песня была на эрессейском, но сложили ее люди, давным–давно. Соловей умолк. Элендиль остановился послушать; и странные, далекие слова достигали его ушей, словно некий печальный напев на древнем–древнем наречии, что пелся в забытом сумраке, в начале странствий человека по миру.

ILU ILUVATAR EN KARE ELDAIN A FIRIMOIN

AR ANTAROTA MANNAR VALION: NUMESSIER…

«Отец сотворил Мир для эльфов и смертных,

и отдал его в руки Владык, что на Западе».

Так пела Фириэль в окне, пока наконец песня не завершилась печальным вопросом: «MAN TARE ANTAVA NIN ILUVATAR, ILUVATAR, ENYARE TAR I TYEL IRE ANARINYA QELUVA?» «Но что же даст мне Илуватар, Илуватар, в тот день после конца, когда угаснет мое Солнце?[14]»

- E MAN ATTARAVO? В самом деле, что он даст? — проговорил Элендиль, и застыл в мрачных раздумьях.

— Не следовало бы ей петь эту песню у окна, — нарушил молчание Херендиль. — Ее теперь по–другому поют. Говорят, Мелько возвращается, и король отдаст нам Солнце навеки.

— Знаю, что говорят, — ответил Элендиль. — Не повторяй этого своему отцу, в этом доме.

Он вошел в темную дверь, и Херендиль, передернув плечами, последовал за ним.

Глава IV

Херендиль растянулся на полу у ног отца, на ковре с узором из золотых птиц и переплетенных растений с синими цветами. Он положил подбородок на руки. Отец сидел в своем резном кресле, его руки неподвижно лежали на подлокотниках, глаза смотрели в огонь, ярко полыхавший в камине. Сегодня было не холодно, но огонь, называвшийся «сердце дома» (HONMAREN)[15] горел в этой комнате постоянно. К тому же это была защита от ночи — люди уже начали ее бояться.

Но в окно вливался прохладный воздух, напоенный сладким ароматом цветов. За окном, за темными шпилями неподвижных деревьев, виднелся западный океан, серебряный в лунном свете, — Луна торопилась в сады богов вслед за Солнцем. В ночной тиши мягко звучали слова Элендиля.

Говоря, он прислушивался, словно кто‑то другой рассказывал давно забытую историю[16].

— Есть[17] Илуватар, Единый; и есть Могущества, и старшим из них в замыслах Илуватара был Алкар Сияющий[18]; есть также Перворожденные на Земле, эльдар, что не умирают, доколе стоит Мир; и есть также Рожденные После, смертные люди, и это дети Илуватара, но подчиняются Владыкам. Илуватар замыслил создать Мир, и открыл свой замысел Могуществам; и части их назначил он быть валар, Владыками Мира и правителями всего, что есть в нем. Но Алкар, что, ища свободы, скитался в одиночестве в Пустоте прежде создания Мира, возжелал, чтобы сделать Мир своим собственным королевством. И потому спустился он в него, подобно падающему огню; и сражался он с Владыками, братьями своими. Но они создали себе твердыню на Западе, в Валиноре, и не пустили его туда; и бились с ним на Севере, и связали его, и Мир обрел покой, и стал прекрасен.

Когда прошло много времени, случилось так, что Алкар взмолился о пощаде; и склонился он пред Манве, владыкой Могуществ, и освободили его. Но он принялся строить козни против своих собратьев, и обманул Перворожденных, что жили в Валиноре, так что многие восстали и были изгнаны из Благословенного Королевства. И Алкар погубил светочи Валинора и скрылся в ночи; и сделался он духом мрачным и ужасным, и был назван Морготом, и утвердил свое владычество в Средиземье. Но валар создали Луну для Перворожденных и Солнце для людей, дабы разогнать Тьму Врага. И в это время, когда взошло Солнце, появились на Востоке мира Рожденные После, люди; но они покорились тени Врага. В те дни изгнанники–Перворожденные воевали с Морготом; и к Перворожденным присоединились три дома Отцов людей: дом Беора, дом Халет, и дом Хадора. Ибо эти роды не покорились Морготу. Но Моргот одержал победу, и поверг все во прах.

Эарендель был сыном Туора, сына Хуора, сына Гумлина, сына Хадора; мать же его была из Перворожденных, дочь Тургона, последнего короля Изгнанников. Эарендель отправился через Великое Море, и наконец достиг королевства Владык и Западных гор. И там отрекся он от всех, кого любил, от жены, и от сына, и от всех своих родичей, и Перворожденных, и ** людей; и он лишил себя всего[19]. И отдал он себя в руки Манве, Владыки Запада; и склонился он пред ним в мольбе. И взяли его, и не вернулся он более к людям. Но Владыки сжалились, и выслали свое воинство, и война на Севере возобновилась, и земля была расколота; но Моргот был повержен. И Владыки извергли его во внешнюю Пустоту.

И призвали они Изгнанников–Перворожденных, и помиловали их; и те, что вернулись, и поныне живут в блаженстве на Эрессеа, Одиноком Острове, что зовется Аваллон, ибо с него видны берега Валинора и свет Благословенного Королевства. А для людей Трех Домов сотворили они Винью, Новую Землю, к западу от Средиземья, посреди Великого Моря, и нарекли ее Андор, Дарованная Земля; и наделили они эту землю и всех живущих в ней всяческими благами превыше всех прочих смертных земель.

В Средиземье же жили низшие люди, что лишь по слухам знали о Владыках и Перворожденных; и много среди них было таких, что древле служили Морготу, и были прокляты. Были на земле и злые твари, созданные Морготом во дни его могущества: демоны, драконы, и извращенные создания Илуватара. Таилось там и немало его прислужников, злых духов, что по–прежнему повиновались его воле, хотя более не было его с ними. И Саурон был главным из них, и мощь его росла. И оттого многие люди в Средиземье сделались злыми, ибо Перворожденные, что оставались среди них, истаяли либо ушли на Запад, а их родичи, люди Нуменора, были далеко, и лишь их корабли время от времени приплывали к тем берегам из-за Великого Моря. Но Саурон проведал о кораблях из Андора, и устрашился, боясь, что свободные люди сделаются владыками Средиземья и освободят своих сородичей; и вот, побуждаемый волей Моргота, замыслил он погубить Андор и разрушить (если сумеет) Аваллон и Валинор.

Но зачем же нам позволять обманывать себя и становиться орудием его воли? Не он, но Манве прекрасный, Владыка Запада, наделил нас нашими богатствами. Мудрость наша — от Владык, и от Перворожденных, что видят их лица; и сделались мы выше и величественней прочих из нашей расы — тех, кто древле служил Морготу. Наши знания, сила и жизнь крепче, чем у них. Мы еще не пали. И потому власть над миром, от Эрессеа до Востока, принадлежит — или будет принадлежать — нам.

Смертные не могут достичь большего.

— Разве что избежать Смерти, — промолвил Херендиль, подняв глаза на отца. — И бесконечного повторения одного и того же. Говорят, Валинор, где живут Владыки, не имеет границ.

— Это неправда. Все в мире имеет конец, ибо сам мир ограничен, иначе он был бы Пустотой. Но Смерть — не от Владык: это дар Единого, дар, коему со временем позавидуют и сами Владыки Запада. Так говорили древние мудрецы. Быть может, мы теперь не в состоянии постичь смысл этих слов, но у нас по крайней мере хватает мудрости понять, что мы не можем избежать своей судьбы, разве что сменить ее на худшую.

— Но запрет нам, нуменорцам, вступать на берега Бессмертных и бродить по их земле — он ведь всего лишь от Манве и его собратьев.

Почему нельзя? Говорят, воздух той земли дает вечную жизнь.

— Быть может, — ответил Элендиль. — А может быть, лишь те, кто обладает вечной жизнью, нуждаются в этом воздухе. А нам он, быть может, принес бы смерть или безумие.

— Но почему бы нам не попробовать? Эрессейцы ведь туда ездят, а наши мореходы в былые дни жили на Эрессеа, и ничего с ними не случалось.

— Эрессейцы не такие, как мы. Они не обладают даром смерти. Но какой смысл обсуждать дела тех, кто правит миром? Всякая уверенность потеряна. Разве не поется в песнях, что земля создана для нас, но переделать ее не в нашей власти, а если она не нравится нам — что ж, вспомним, что нам все равно придется покинуть ее. Разве Перворожденные не зовут нас Гостями? Посмотри, что уже теперь наделал этот дух беспокойства. Когда я был юн, все души здесь были чисты от зла. Смерть приходило нескоро, и не приносила боли — лишь усталость. Эрессейцы подарили нам столько прекрасных вещей, что земля наша сделалась почти столь же прекрасны, как их — а быть может, еще прекрасней для сердца смертных. Говорят, что в древности сами Владыки по временам бродили в садах, что мы посвятили им. Там ставили мы их образы, сотворенные эрессейцами, что видели их в лицо, — словно портреты дорогих друзей.

Не было храмов в этой земле. Но на Горе беседовали мы с Единым, что не имеет образа. То было священное место, нетронутое рукой смертных. И вот явился Саурон. Давно слышали мы слухи о нем от моряков, что возвращались с Востока. Говорили разное: что он — король, превосходящий могуществом короля Нуменора; что он — один из Могуществ, или отпрыск их, поставленный править Средиземьем. А коекто говорил, что это злой дух, быть может, вернувшийся Моргот; но над такими мы смеялись.

Видимо, и до него дошли слухи о нас. Немного лет — трижды двенадцать и восемь — но кажется, что много лет прошло с тех пор, как он явился сюда. Ты был еще младенцем, и не знал, что происходит на востоке нашей страны, вдали от нашего дома на западе. Король Таркалион был обеспокоен слухами о Сауроне, и отправил своих людей, разузнать, есть ли правда в рассказах моряков. Многие советники отговаривали его.

Отец говорил мне — а он сам был среди них, — что мудрейшие, кто обладал наибольшими познаниями с Запада, получили от Владык послания с предостережениями. Ибо Владыки предупреждали, что Саурон станет творить зло, но не сможет явиться сюда, пока мы сами не призовем его. Таркалион возгордился и не желал терпеть в Средиземье власти сильнее его собственной. И потому были посланы корабли, и Саурону было велено явиться и изъявить покорность.

По велению короля на востоке страны, в гавани Морионде, где черные скалы, поставили стражу, и велели стражником бдеть неусыпно, ожидая возвращения кораблей. Была ночь, но сияла яркая Луна. Стражники завидели вдали паруса, и они, казалось, неслись на запад, словно гонимые бурей, хотя ветер был слабый. Внезапно море забушевало, вздыбилось горой и покатилось на землю. Корабли подняло на волне и выбросило далеко на сушу, и они остались лежать посреди полей. И на том корабле, что был заброшен дальше всех и стоял на холме, был человек, или некто в образе человека, но ростом выше любого нуменорца.

Он поднялся на скалу и сказал: — Я сделал это, дабы показать свою силу. Ибо я — Саурон могучий, слуга Сильного, — (о нем он говорил недомолвками). — Я пришел.

Возрадуйтесь, люди Нуменора, ибо я нареку твоего [SIC! — перев.] короля своим королем, и мир покорится руке его.

И показалось людям, что Саурон велик; хотя страшились они света очей его. Многим он показался прекрасным, многим — ужасным; некоторым — злым. Но люди отвели его к королю, и он склонился пред Таркалионом.

И вот что происходило с тех пор, шаг за шагом. Сперва он лишь открывал нам тайны мастерства, и учил нас делать разные мощные и удивительные машины; и казалось, что это хорошо. Теперь наши корабли движутся без помощи ветра, и многие сделаны из металла, что рассекает подводные скалы, и не тонут они ни в штиль, ни в бурю; но они более не прекрасны. Башни наши делаются все мощнее и растут все выше; но красоту они оставляют внизу. Мы, не имеющие врагов, строим себе неприступные крепости — и по большей части на Западе. Мы запасаемся оружием, словно для многолетней войны, и люди более не любят и не стремятся делать другие вещи, полезные или приятные. Зато щиты наши непробиваемы, мечи убивают без промаха, стрелы разят как молния и находят цель за много лиг. Где же наши враги? Мы уже начали убивать друг друга. Ибо Нуменор, прежде такой просторный, теперь стал тесен. И потому люди алчут захватить земли, которыми издавна владели другие семьи. Они рвутся, словно в оковах.

И оттого Саурон проповедует освобождение; он присоветовал королю протянуть руки к Империи. Вчера — на Восток. А завтра — на Запад.

У нас не было храмов. А ныне, смотри — Гора осквернена. Деревья на ней срублены, и она стоит нагая; а на вершине возвышается Храм. Он выстроен из мрамора, злата, стекла и стали; он удивителен — но ужасен.

Там никто не молится. Храм ждет. Долго Саурон не называл вслух имени своего хозяина — того имени, что издавна было проклятым здесь.

Поначалу он говорил о Сильном, о Старшем из Могуществ, о Властелине.

Но ныне он в открытую говорит об Алкаре, о Морготе. Он предрекает его возвращение. Храму надлежит стать его домом. Нуменор станет престолом мирового владычества. А пока там живет Саурон. Он озирает с Горы нашу страну, вознесясь превыше самого короля, гордого Таркалиона, из рода, избранного Владыками, от семени Эаренделя.

Моргот все не приходит. Но тень его уже явилась: она затмила сердца и души людей. Она застит от них Солнце, она лежит на всем.

— Разве есть тень? — спросил Херендиль. — Я ее не видел. Но я слышал, как другие говорят о ней; и они говорят, что это тень Смерти.

Но ведь не Саурон принес ее — он обещает избавить нас от нее.

— Да, тень есть — но это тень страха Смерти, и алчности. Но есть и другая тень, еще мрачнее. Мы больше не видим своего короля. Его немилость падает на людей, и они исчезают: вечером они были, а утром их нет. На улице тревожно; в стенах небезопасно. В самом сердце дома может таиться соглядатай. Появились тюрьмы, подземные темницы.

Появились пытки, и страшные ритуалы. Ночные леса, некогда столь прекрасные — когда ты был маленьким, люди, бывало, нарочно оставались ночевать в лесу, — теперь наполнены ужасами. И даже наши сады после захода солнца не столь чисты, как прежде. А теперь храм дымится и средь бела дня; и там, куда ложится этот дым, вянут цветы и травы.

Старые песни забыты или переделаны — их искажают, придавая им новый смысл.

— Да; и постепенно к нему привыкают, — кивнул Херендиль. — Но, знаешь, ведь некоторые новые песни такие мощные, воодушевляющие. Но мне приходилось слышать, как кое‑кто предлагает отказаться от старого языка. Говорят, что надо бросить эрессейский и вернуться к наречию людей, наших предков. Саурон обучает ему. Вот это, по крайней мере, мне не нравится.

— Саурон обманывает нас дважды. Ибо люди научились языку от Перворожденных, и потому, если мы возвратимся к самым истокам, мы обретем не разрозненные диалекты диких людей, и не простое наречие наших отцов, но язык Перворожденных. Эрессейский же — прекраснейший из всех наречий Перворожденных, и они говорят на нем с Владыками, и он объединяет разные племена эльфов, и нас с эльфами. Если мы откажемся от него, мы отсечем себя от эльфов и обеднеем. Несомненно, он как раз этого и добивается. Но коварство его беспредельно. Слушай же, Херендиль, и запоминай. Наступает время, когда посеянное зло принесет горькие плоды, если не срубить его вовремя. Дождемся ли мы, пока плод не созреет, или же срубим дерево и ввергнем его в огонь?

Херендиль внезапно встал и подошел к окну.

— Холодает, отец, — сказал он, — и Луна уже села. Надеюсь, в саду никого нет. Деревья растут слишком близко к дому.

Он задернул тяжелую парчовую занавесь, вернулся, и сел поближе к огню, словно вдруг продрог.

Элендиль наклонился вперед, не вставая с кресла, и продолжал, понизив голос: — Король с королевой стареют, хотя не всем это известно — они теперь редко показываются. Они спрашивают, где же эта жизнь без смерти, которую Саурон обещал им, если они выстроят Храм для Моргота.

Храм построен, но они состарились. Но Саурон предвидел это, и, как я слышал (слухи об этом уже расползлись), объявил, что Владыки удерживают дар Моргота, и его нельзя получить, пока они стоят на пути.

Чтобы завоевать себе жизнь, Таркалион должен завоевать Запад.

Теперьто ясно, зачем нужны башни и оружие. О войне давно говорили — хотя врага вслух не называли. Но я говорю тебе: многим известно, что удар будет направлен на Эрессеа — и дальше. Видишь теперь, какая опасность нам грозит, и до чего дошло безумие короля? И роковой час приближается. Наши корабли отозваны [со всех концов?] земли. Не приходилось ли тебе замечать и дивиться, как много людей, особенно те, кто помоложе, куда‑то исчезли, и что на Юге и на Западе нашей страны прозябают и труды, и игры? Верные гонцы доносят мне, что в тайной гавани на Севере строят корабли и куют оружие.

— Доносят? Тебе? Что ты имеешь в виду, отец? — спросил Херендиль — он словно испугался.

— То, что сказал. Что ты так странно смотришь на меня? Уж не думаешь ли ты, что сын Валандиля, мудрейшего из мудрых Нуменора, поверит лжи прислужника Моргота? Я не нарушаю верности королю и не замышляю ничего во вред ему. Я буду предан дому Эарендиля до самой смерти. Но если мне приходится выбирать между Сауроном и Манве, тогда все остальное — потом. Я не склонюсь ни пред Сауроном, ни пред его хозяином.

— Но ты говоришь так, словно ты — вождь сопротивления. О, горе мне, ведь я люблю тебя! Пусть ты верен королю, это не спасет тебя от участи предателя. Даже порицать Саурона — и то считается мятежом.

— Я вождь, сын мой. И я знаю, что грозит мне, и тебе, и всем, кого я люблю. Я делаю то, что правильно, и делаю это по праву, но более не могу скрывать это от тебя. Тебе придется выбирать между отцом и Сауроном. Но я даю тебе свободу выбирать, я не требую от тебя повиновения, как отец, если я не смог пробиться к твоему сердцу и разуму. Ты можешь остаться, а можешь уйти — да, можешь даже донести обо всем, что я говорил тебе. Но если ты останешься и узнаешь больше, узнаешь наши тайные замыслы и другие [имена?], помимо моего, мне придется взять с тебя слово, что ты будешь молчать, что бы ни случилось. Что, останешься?

- ATARINYA TYEMELANE, —.вдруг воскликнул Херендиль и, обняв колени отца, положил на них [голову?] и разрыдался.

— Горек час, что [ставит?] тебя перед таким выбором, — вздохнул отец, и положил руку ему на голову. — Но судьба иногда заставляет людей становиться мужами до времени. Что скажешь ты?

— Я остаюсь, отец.

Примечания

1. «одни кости» (англ.).

2. «Друг эльфов» (англ.).

3. Лаваралда (вм. лаварин) не упоминается в «Описании Нуменора» («Неоконч. предания») среди деревьев, которые эльдар привезли с Тол–Эрессеа.

4. Семижды двенадцать лет вписано вместо восемь десятилетий (первоначально шесть десятилетий); см. прим. 10.

5. Винья вписано в рукописи над словом Нуменор; это слово снова встречается в написанной заново части текста, переводится как «Новая Земля».

6. Терендул — см. «Этимологии», корень TER, TERES.

7. В первоначальном тексте было так:

8. Здесь впервые появляется имя нуменорца Валандиль. В позднем варианте ПН Валандиль — брат Элендиля, и они основали нуменорские королевства в Средиземье. Позднее этим именем были названы одновременно один из древних нуменорцев (первый Владыка Андуние) и один из поздних (младший сын Исильдура, третий король Арнора).

9. В «Квенте» не сказано, что Туор «пропал». Когда он почувствовал приближение старости, «он построил большой корабль «Эараме», «Орлиное крыло», и вместе с Идрилью отправился в путь к закату, на Запад, и о нем больше не говорится в преданиях и песнях».

10. Это окончательная форма истории Эаренделя в «Квенте»: в изменении, внесенном во второй текст «Квенты» Эарендель «на последнем берегу простился со всеми, кого любил, и расстался с ними навеки», и «Эльвинг горевала об Эаренделе, но так и не встретилась с ним, и разлучены они до конца мира». Ниже Элендиль говорит об этом более подробно. В «КвС» история снова меняется — Эльвинг тоже пришла в Валинор.

11. NUARAN NUMENOREN — буквы OR вписаны только в машинописный текст.

12. Тебе всего лишь четырежды двенадцать лет Ъ0заменило «Тебе едва исполнилось пять десятков лет». Как и в изменении, отмеченном в прим. 2, десятичное счисление заменяется двенадцатиричным; но число лет в обоих случаях достаточно странное. Ведь Херендиль называется «мальчиком», «юношей», он «на пороге ранней зрелости»; как же ему может быть сорок восемь лет? Но это явно не ошибка, более того, ниже Элендиль говорит, что Саурон явился сорок четыре года назад, и Херендиль тогда был совсем маленьким; отсюда можно сделать вывод, что в те времена долгожительство нуменорцев предполагало, что они росли и старели медленнее прочих людей, и становились взрослыми не раньше пятидесяти. См. «Неоконченные предания», стр. ***

13. Путешествие Оронтора, из которого он может и не вернуться, похоже, является прообразом путешествия Амандиля на Запад, из которого он та и не вернулся («Акаллабет» («С»), стр. 305–306).

14. Рукопись (а вслед за ней и машинописный текст) здесь очень запутанный, потому что кроме того, что напечатано в тексте, дана вся песня Фириэли, с переводом; так что две первых и две последних строки повторяются. Однако карандашные заметки на полях показывают, что отец сразу решил опустить большую часть песни, однако полный текст не вычеркнул.

15. HON‑MAREN, «сердце дома», см. «Этимологии», корень KHO‑N.

16. Здесь кончается машинописный текст, сделанный для издательства «Аллен и Анвин».

17. Длинный рассказ Элендиля о древней истории, от слов «Есть Илуватар, Единый» до «разрушить (если сумеет) Аваллон и Валинор», вставлен на место значительно более краткого отрывка. До того, как Мелько извергли за пределы Мира, все то же самое, только короче, затем идет: «Элендиль помолчал, взглянул на Херендиля. Тот не шевельнулся.

18. В «КвС» сказано, что Мелько был во всем равен Манве». Имя Алкар — «Сияющий» — по–моему, встречается только в этом тексте.

19. См. прим. 8. Слова о «сыне» Эаренделя показывают, что Элрос, как и в «КвС», еще не появился.

Комментарии для сайта Cackle

Тематические страницы